Военный слух

Капуто Филипп

Часть первая

Славная маленькая война

 

 

Глава первая

В возрасте двадцати четырёх лет о смерти я знал больше, чем о жизни. Покинув студенческую скамью, я сразу же начал постигать войну. Из колледжа я отправился прямиком в морскую пехоту, сменив Шекспира на «Наставление по тактике действий малых подразделений», попав из студенческого городка на учебный полигон, а оттуда во Вьетнам. Я выучился науке убивать в Куонтико, штат Виргиния, применял ее на практике на рисовых чеках и в джунглях в окрестностях Дананга, а затем обучал этой науке других на учебной базе в Кэмп-Гайгере, штат Северная Каролина.

Когда в 1967 году истёк мой трёхлетний контракт, я почти ничего не знал о том, из чего состоит обычная жизнь, то есть о браке, кредитах, о том, как делают карьеру. Диплом у меня был, навыков и умений — никаких. Мне ни разу не доводилось организовывать работу в учреждении, преподавать, строить мосты, сваривать элементы строительных конструкций, программировать на компьютере, класть кирпичи, торговать, работать на станке.

Но в искусстве убивать я кое-что понимал. Я знал, как вести себя лицом к лицу со смертью, и как нести её другим, применяя для этого любое средство с эволюционной лестницы оружия, от ножа до 3,5-дюймового реактивного гранатомёта. Простейший ремонт автомобильного двигателя был выше моего понимания, однако я мог с завязанными глазами разобрать и собрать винтовку М14. Я знал, как вызвать артиллерию, организовать засаду, установить мину-ловушку, провести ночной рейд.

Произнеся всего лишь несколько слов в трубку приёмно-передающей радиостанции, я творил чудеса разрушения. По призыву моего голоса в небе появлялись реактивные истребители, обсыпая смертельным помётом деревни и людей. Фугасные бомбы разносили дома на куски, напалм вытягивал воздух из лёгких и обращал человеческую плоть в пепел. И всё это из-за нескольких слов, произнесённых в трубку передающего устройства. Чудеса, да и только.

Я вернулся домой с войны со странным ощущением: мне казалось, что я обогнал по возрасту собственного отца, которому был тогда пятьдесят один год. Казалось, что за полтора года я испытал столько, что хватило бы на целую жизнь. Во Вьетнаме можно было наблюдать человеческие взлёты и падения, всевозможные зверства и ужасы, чудовищность которых вызывала скорее восхищение, чем омерзение. Однажды мне довелось увидеть свиней, поедающих спалённые напалмом трупы. Незабываемое было зрелище: свиньи едят жареных людей.

У меня не осталось ни оптимизма, ни амбиций, свойственных молодым американцам. Я испытывал лишь страстное желание наверстать шестнадцать месяцев недосыпания и стариковскую уверенность в том, что сюрпризов больше не будет, ни хороших, ни плохих.

На самом деле мне лишь хотелось надеяться, что сюрпризов больше не будет. Я столько раз попадал в засады, что не знал, много ли новых физических или эмоциональных потрясений смогу перенести. У меня присутствовали все симптомы «боевого ветеранитиса»: неспособность сконцентрироваться, детская боязнь темноты, склонность быстро уставать, хронические кошмары по ночам, непереносимость громких звуков, особенно когда хлопала дверь или «стрелял» автомобиль, а также постоянные переходы от депрессии к вспышкам гнева, которые случались у меня без видимых причин. От войны я оправился далеко не до конца.

* * *

Я пошёл служить в морскую пехоту в 1960 году, частично под воздействием патриотического подъёма времён президентства Кеннеди, но в основном из-за того, что мне опостылело безмятежное существование в пригороде большого города, где я прожил большую часть жизни.

Я вырос в Уэстчестере, штат Иллинойс, в одном из городков, что возникли среди окружавших Чикаго прерий благодаря послевоенному изобилию, кредитам на жильё от Администрации по делам ветеранов, усилению миграции населения и недостатку жилья, из-за чего в послевоенные годы миллионы людей переехали жить за город. В нём было всё, чему положено быть в пригороде: аккуратные новые школы, пахнущие свежей штукатуркой и половой мастикой, супермаркеты с хлебом «Уандербред» и замороженным горошком «Бэрдз Ай» на полках, ряды домов с полуэтажами, с центральным отоплением, протянувшиеся вдоль вылизанных улиц, на которых никогда ничего не происходило.

Поначалу там было совсем неплохо, но годам к двадцати я понял, что мне опротивели эти места с их нудным однообразием, барбекю летними вечерами под убаюкивающее гуденье газонокосилок. Во времена моего детства Уэстчестер стоял почти на самой границе застроенного района. Далее простирались иллинойские поля и пастбища, куда я ходил по выходным на охоту. Помню, как выглядели эти поля на закате осени: коричневая кукурузная стерня на белом снегу, сухой шелест мёртвых листьев, брошенные фермерские жилища, дожидающиеся бульдозеров, которые приедут и их снесут, расчищая участки под новые стройки, и на границе видимости — несколько голых клёнов на фоне блёклого ноябрьского неба. Я до сих пор живо представляю себя самого на тех полях: вспугнутые кролики выскакивают из ежевичных кустов, в нескольких милях позади виднеются типовые дома, а впереди тянутся бескрайние пустые прерии, и тот мальчишка не находит себе покоя среди городской скуки с одной стороны и сельского запустения с другой.

Единственное, что радовало меня в окружающем мире в детские годы — лесные заповедники графств Кук и Дюпаж, полоса девственных лесов, сквозь которые протекала мутная речка под названием Солт-Крик. Тогда она была ещё не очень загажена, и в её медлительных водах ловились сомики, зубатки, карпы, кое-где водились окуни. В тех лесах можно было поохотиться, там встречались и олени, хотя в основном это был не более чем намёк на давние дикие времена, когда по лесным тропинкам ступали ноги, обутые в мокасины, а трапперы в поисках пушных зверьков плавали по рекам в каноэ из берёзовой коры. Время от времени на илистых берегах этой речки я находил кремневые наконечники для стрел. Глядя на них, я представлял себе то нецивилизованное, героическое время, жалея о том, что мне не выпало жить тогда, когда Америка не была ещё страною торгашей и магазинов.

Именно этого я хотел — отыскать в прозаическом мире возможность пожить по-геройски. Избалованный безопасной, удобной, мирной жизнью, я жаждал опасностей, трудностей и ожесточённых схваток.

Я очень смутно представлял себе, как можно реализовать эти своеобразные устремления, пока в студенческий центр университета Лойолы не пришла группа по вербовке в морскую пехоту и не установила там свой стенд. Это были «охотники за талантами», искавшие сырьё для производства офицеров. В студенческом центре висел плакат, изображавший подтянутого лейтенанта со спортивным, грубоватым лицом — у военных такие лица считаются приятными. Этакая помесь между лучшим полузащитником года и нацистом-командиром танка. Его голубые глаза, ясные и уверенные, глядели на меня как-то вызывающе. «Иди служить в морскую пехоту!» — гласила надпись над его белой фуражкой. «Веди за собой солдат!»

Я порылся в агитационных материалах и выбрал брошюру, на обложке которой перечислялись все сражения с участием морских пехотинцев, от битвы за Трентон до высадки американского десанта в Инчхоне . Когда я начал читать по порядку этот перечень, на меня вдруг снизошло одно из тех озарений, что случаются нечасто: война! — там тот героизм, что я ищу. Война — вот где приключение из приключений, война — вот он, самый удобный для обычного человека способ сбежать от обыденности. Наша страна тогда ни с кем не воевала, но начало шестидесятых было временем почти непрестанной напряжённости и кризисов, и если бы вспыхнул какой-нибудь конфликт, морских пехотинцев обязательно послали бы туда воевать, и я смог бы оказаться там среди них, именно там. Не наблюдать за происходящим на киноэкране или по телевизору, не читать об этом, но быть там, воплощая мечты в действительность. Я уже видел, как участвую в захвате плацдарма, где-то далеко-далеко, как Джон Уэйн в «Песках Иводзимы», а затем возвращаюсь домой — настоящий воин, загорелый, с медалями на груди. Вербовщики пустили было в ход свои обычные приманки, но меня не надо было уговаривать. Я уже решил, что пойду служить.

У меня был ещё одна причина записаться добровольцем. Причина эта толкала юношей во все армии мира со времён их изобретения: мне надо было кое-что доказать — то, что я отважен, несгибаем, что я мужчина, в конце концов. Я отучился один курс в Пердью свободным от ограничений, налагаемых совместным проживанием с родителями в пригородном доме. Но тут случился экономический спад, и работу на лето я не нашёл. Позволить себе жить в кампусе я не мог (к тому же меня едва не выгнали за неуспеваемость, потому что первую половину первого курса я пропьянствовал, а вторую провёл, занимаясь всякими проказами студенческой организации), и мне пришлось перевестись в университет Лойолы в пригороде Чикаго. В результате этого в возрасте девятнадцати лет я вернулся в родительский дом.

Такое положение вещей действовало на меня угнетающе. Я по-юношески полагал, что родители считают меня безответственным мальчишкой, который по-прежнему нуждается в опеке. Мне хотелось доказать им, что они неправы. Я должен был вырваться оттуда. Дело было даже не в том, чтобы начать жить отдельно, хотя и это было важным. Речь шла в большей степени о том, чтобы совершить нечто такое, чтобы и я сам, и они увидели, что я, в конце концов, мужчина — как тот персонаж со стальными глазами на вербовочном плакате. «Корпус морской пехоты созидает мужчин» — был такой девиз в те времена, и 28 ноября я стал одним из объектов этого строительства.

Я поступил в Школу взводных командиров — морпеховский вариант Службы подготовки офицеров резерва. На следующее лето мне следовало пройти шестинедельный курс начальной подготовки, а затем, во время летних каникул перед последним курсом, специальную подготовку. После завершения обучения в Офицерской кандидатской школе и получения степени бакалавра я получал право на производство в офицеры, после чего мне следовало три года отслужить на действительной военной службе.

Стать офицером я особо не стремился. Я без колебаний бросил бы учёбу и пошёл служить рядовым, когда б не твёрдая решимость родителей сделать всё для того, чтобы их сын закончил колледж. Происходившее их не радовало. В их представлениях о моём будущем не было места военной форме и барабанам, они спали и видели, как после выпуска я найду приличную работу, женюсь на приличной девушке и обоснуюсь в приличном пригородном районе.

Я же был вне себя от счастья в тот момент, когда поступил на службу и поклялся защищать Соединённые Штаты «против всех их врагов, внешних и внутренних». Я самостоятельно сделал что-то важное, а то, что родители были против, лишь усиливало удовольствие от содеянного. Я приходил в восторг при мысли о том, что после колледжа отправлюсь в опасные и незнакомые края, а не буду ловить по утрам автобус на 7.45, отправляясь в какую-нибудь контору. Сейчас-то странно о том вспоминать. Большинство моих сокурсников считали, что поступление на военную службу есть проявление самого что ни на есть отъявленного конформизма, а сама служба — разновидность рабства. Для меня же это было проявлением бунтарства, а корпус морской пехоты символизировал возможность обретения личной свободы и независимости.

Офицерская кандидатская школа находилась в Куонтико, где занимала обширный участок в сосновых лесах Виргинии недалеко от Фредериксберга, где за век до того ни за что положили Потомакскую армию. Именно там летом 1961 года вместе с несколькими сотнями других парней, стремившихся стать лейтенантами, я впервые вкусил военной жизни и начал учиться воевать. Нам всем было от девятнадцати лет до двадцати одного года, и тем из нас, кому суждено было дойти до выпуска, предстояло через четыре года возглавить первые подразделения вооружённых сил США, отправленные во Вьетнам. Само собой, тогда мы этого не знали. Да и где он, этот Вьетнам, мы имели лишь смутное представление.

За шесть недель мы прошли тот же курс начальной подготовки, что проходили рядовые, в Кэмп-Апшуре, который представлял собой островок из тесно составленных сборных домиков и обитых жестью строений, запрятанный глубоко в лесу. Такая монастырская изоляция от мира была вполне уместна, потому что мы очень быстро поняли, что корпус морской пехоты — не просто вид вооружённых сил, а нечто большее. Это было замкнутое сообщество, требовавшее безоговорочной преданности его доктринам и ценностям, весьма походившее на какой-нибудь квазирелигиозный военный орден древности, вроде Тевтонского ордена или фиванского войска. А мы были сродни послушникам, и суровое обучение под руководством верховных жрецов, именовавшихся инструкторами, должно было стать испытанием, предшествующим посвящению в члены ордена.

Это и было самым настоящим испытанием, физическим и психологическим. С четырёх утра до девяти вечера нас заставляли маршировать и отрабатывать строевые приемы, преодолевать полосу препятствий, спотыкаясь и падая, совершать переходы на 90-градусной жаре в качестве наказания и для приведения нас в необходимую физическую форму. На нас постоянно кричали, нас пинали, унижали и дёргали. Имён у нас не осталось, вместо этого инструктора называли нас «засранцами», «гондонами» или «тормозами». В моём взводе инструкторами были капрал и сержант. Капрал был маленького роста, и жестокость его была сродни той, что характерна для людей маленького роста, а сержант Маклеллан был нервно-энергичным чернокожим, с мышцами крепкими и гибкими как телефонные кабели, предназначенные для прокладки под землёй.

Самые яркие воспоминания остались от строевой подготовки: мы часами маршировали под солнцем, таким жарким, что асфальтовый плац превращался в вязкое асфальтовое поле, к которому прилипали ботинки; казалось, что это никогда не кончится, и нас будет вечно подгонять и подстёгивать голос Маккеллана — безжалостный, требовавший подчинения, этот голос укоренялся в нашем сознании до такой степени, что мы даже шагу ступить не могли без этого голоса, ритмично отдающего команды.

Раз-два, раз-два, раз-два, левой, левой, раз-два, левой… левой… левой.

Держать строй, держать строй, сохранять дистанцию.

Дистанция тридцать дюймов, интервал — сорок.

Левой-правой, левой-правой.

Кру-у-гом! Кру-у-гом! Левое плечо, впе-рёд!

Строй держать, держи строй, строй держи, гондоны!

Левой-правой, левой-правой. Ноги не слышу!

Шевели ногами! Раз-два, левой!

— Шаг печатаем! Ноги не слышу!

Раз-два, левой-правой, левой-правой.

Оружие ровней. Ровнее, девки! Э, четвёртый урод в первой шеренге — я сказал, ровней оружие, нах! Ровнее! Раз-два, раз-два.

Ровней оружие, щас я те устрою, по морде захотел? Раз-два. Оружие поправь! Глухой, нах? Выше голову!

Чё уставился, чучело?!

Выше голову! Оружие поправь! Понял, дурень?!

Раз-два, раз-два.

Раз-два, левой! Левой! Раз-два-три. Левой! Левой! Раз-два-три. Левой, урод! Левой! Левой! Раз-два…

Левой-правой, левой-правой.

Строевая подготовка должна была воспитать в нас дисциплинированность и коллективизм, две из главных добродетелей, ценимых в морской пехоте. Что ж, к началу третьей недели мы научились исполнять приказы незамедлительно и одновременно, не рассуждая. Каждый взвод был превращён из группы отдельных личностей в механизм, в котором мы были всего лишь деталями.

Наши психические и физические силы подвергались изощрённым испытаниям по ряду причин. Прежде всего, эти испытания должны были устранить из наших рядов слабаков, носивших родовое название «неуды» — от слово «неудовлетворительно». Считалось, что человек, не способный выдержать, когда на него время от времени кричат или отвешивают пинка, никогда не сможет устоять перед тяготами, присущими боевым условиям. Но эти издевательства должны были ещё и лишить нас всех чувства собственного достоинства, заставить ощущать свою никчёмность до тех пор, пока мы не докажем, что соответствуем строгим требованиям, предъявляемым к людям в корпусе морской пехоты.

И мы изо всех сил старались это доказать, и терпели всевозможные унижения, лишь бы показать, что в силах их перенести. Мы говорили «Благодарю, сэр!», когда сержант-инструктор отвешивал подзатыльник за то, что винтовка грязная. Ночь за ночью, не жалуясь, мы выполняли за свои прегрешения китайские отжимания (при выполнении китайских отжиманий тело выгибается дугой, опираясь лишь на голову и пальцы ног). Секунд через десять-пятнадцать кажется, что череп готов лопнуть, словно его зажали в тисках. Нам приходилось выполнять это упражнение по нескольку минут, до потери сознания.

Не знаю, как другие, но я терпел эти муки из-за неудержимого желания достичь своего несмотря ни на что. Ужасное слово «неуд» преследовало меня как кошмар. Его я боялся больше сержанта Макклеллана. Что бы он со мною ни сделал, всё равно было бы хуже вернуться домой и признаться родителям, что у меня ничего не вышло. Я боялся не того, что они начнут меня ругать, а того, что они наверняка начнут умалять мою мужественность, демонстрируя сострадание и понимание. Я представлял себе, как мать скажет: «Ну и ладно, сынок. Нечего тебе делать в этой морской пехоте, будь лучше с нами. Хорошо, что вернулся. Там отцу надо помочь, газон постричь». Я так боялся, что меня сочтут неполноценным, что даже старался не подходить к кандидатам в «неуды», которых на языке того своеобразного мира называли «маргиналами». Они были носителями вируса слабости.

Большинство маргиналов в конце концов попадали в категорию «неудов», и их отправляли домой. Некоторые уходили сами. Было два или три случая нервных срывов, ещё несколько человек едва не умерли от теплового удара во время форсированных маршей и были уволены по состоянию здоровья.

Остальные, процентов семьдесят от исходного состава, дошли до выпуска. В самом конце обучения инструктора отдали должное этому факту, сообщив, что мы заслужили почётное право называться морскими пехотинцами. Мы были исполнены гордости за себя, но едва ли сможем когда-нибудь забыть всё, что нам пришлось перенести ради того, чтобы обрести право на это звание. И по сей день запах утреннего леса напоминает мне о давних рассветах в Кэмп-Апшуре, когда раздавались пронзительные сигналы к подъёму, орали сержанты и очумелые новобранцы выбирались из кроватей.

Те, кто прошёл эти начальные испытания, через два года вернулись в Куонтико для прохождения основного курса, ещё более изматывающего. Многое было нам знакомо: та же строевая подготовка, штыковая подготовка, рукопашный бой. Но были и некоторые усовершенствования. Одним из них было дьявольское изобретение, предназначенное для физических измывательств над курсантами. Его название, «Холм-тропа», было примером свойственного военным отсутствия образного мышления, потому что это и была тропа, проходившая по холмам, которых было семь. И что это были за холмы! — крутые как «американские горки» и в десять раз выше. Нам приходилось бегать по ним не менее двух раз в неделю, с полной боевой выкладкой. Во время этих пробежек курсанты, потерявшие форму за два года жизни в кампусах, валились дюжинами. Ждать сочувствия от инструкторов этим несчастным не приходилось. Помню, как один чересчур упитанный парень свалился без сознания возле какого-то пня, а сержант начал трясти его за воротник, выкрикивая в его побледневшее лицо: «Встал, говнюк! Жопу от земли отодрал, жирюга, и встал!»

Были у нас и развлечения: бег наперегонки по полосе препятствий и бои на боксёрских палках. Они представляли собой толстые деревянные шесты с набитыми подушками на концах, и эти бои должны были воспитывать в нас «дух штыка», а именно дикую ярость, позволяющую вонзать холодную сталь в человеческий живот. Двое курсантов изготавливались к бою и начинали молотить друг друга этими дубинами под ободряющие команды кровожадного инструктора: «Защита — удар! Руби! Бей прикладом! Убей эту сволочь, убей! Выпад! Коли! Коли давай. Коли! Убей его!»

Мы непрестанно подвергались усиленной идеологической обработке, позаимствованной, похоже, из методики промывания мозгов, разработанной коммунистами. Передвигаясь бегом, мы должны были дружно распевать: «Раз-два-три-четыре, я люблю корпус морской пехоты». Перед приёмом пищи мы дружно декламировали:

«Сэр! Морская пехота США — родилась в 1775 году, самые несокрушимые воины в истории человечества. Ганг-хо! Ганг-хо! Ганг-хо! Да дарует Бог войну!» Подобно призывам революционеров, на бумаге эти лозунги выглядят нелепо, но когда сотня голосов произносит их в унисон, они производят на человека жуткое, гипнотизирующее воздействие. Психология толпы, как на политическом митинге, овладевает его волей, и вот он уже выкрикивает какую-то чушь, даже понимая, что это именно чушь. Через некоторое время человек начинает верить, что он всерьёз и глубоко любит морскую пехоту, что она несокрушима, и что нет ничего плохого в том, чтобы молить Бога даровать войну, это событие, во время которого корпус морской пехоты периодически оправдывает своё существование и достигает своего апофеоза.

До нас доводили нормы поведения, которые обязаны соблюдать морские пехотинцы: они никогда не оставляют раненых на поле боя, никогда не отступают и, покуда есть чем отражать противника, никогда не сдаются. «А морскому пехотинцу лишь тогда нечем отражать противника, когда он убит», — сказал нам один инструктор. У нас были занятия по истории (я бы сказал «мифологии») корпуса морской пехоты. Нам рассказывали о том, как лейтенант Пресли О'Бэннон штурмовал форт корсаров с «Берега варваров» у Триполи, как капитан Трейвис захватывал крепость Чапультепек — те самые «чертоги Монтесумы» — во время войны с Мексикой, как 5-й и 6-й полки шли в штыковую атаку при Белло Вуд, как Чести Пуллер молотил мятежников в Никарагуа и японцев на Гуадалканале.

Основной курс обучения начали проходить около семисот пятидесяти человек, до выпуска дошли всего пятьсот. Выпуск состоялся в августе 1963 года, жара была неимоверная. Мы стояли по стойке «смирно» на плавящемся асфальте плаца, где провели целую вечность на занятиях по строевой подготовке.

Отряд старших офицеров начал занимать места на трибуне, цветные ленточки их боевых наград ярко выделялись на форме цвета хаки. Латунные знаки различия и начищенные инструменты оркестрантов ярко блестели на солнце. Маленькой группкой стояли гражданские, по большей части родители, приехавшие посмотреть, как их сыновья будут проходить военный ритуал инициации. Зачитали приказы о поощрениях, традиционные поздравления, один из офицеров обратился к выпуску с краткой речью о долге-чести-Родине. Мы стояли в терпеливом ожидании, капли пота стекали на галстуки, от жары разглаживались складки на рубашках.

Наконец по строю прокатилась команда начать прохождение торжественным маршем. Мы промаршировали мимо трибуны, чётко повернув головы по команде «Равнение направо!». Трепетали на ветру пурпурно-золотые флаги, барабанщики отбивали дробь, оркестр играл гимн морской пехоты. Все происходило возвышенно и величественно, как празднование Дня независимости в старые времена. Горны, барабаны, флаги. Батальон маршировал по плацу линией колонн, в ушах волнующе и торжествующе гремел гимн, и мы чувствовали себя несокрушимыми — радостные мальчишки лет по 21–22, и никто ещё не знал, что некоторым из нас не суждено стать намного старше.

* * *

Я был произведён в офицеры 2 февраля 1964 года, и снова прибыл в Куонтико в мае того же года для обучения в начальной офицерской школе, в ходе которого новоиспечённые вторые лейтенанты проходили нечто вроде практики перед отправкой в войска. Меня определили в роту «H» курса начальной подготовки 2–64.

По сравнению с офицерской кандидатской школой учиться в начальной офицерской школе было даже приятно. Сержанты-инструктора, эти сквернословы и садисты, над нами больше не издевались. Теперь они должны были обращаться к нам «сэр», но воспоминания о предыдущем лете были ещё живы, и при виде просоленного ветерана с тремя полосками и «качалкой» на рукаве мы рефлекторно, по Павлову, замирали от ужаса.

Условия проживания были просто королевскими. Мы жили в двухместных комнатах в общежитиях для несемейных, таких же, как в современных студенческих общежитиях. Большие, просторные лекционные залы и спортзал (названный в честь выпускника, убитого в Корее) завершали атмосферу колледжа.

Начальная офицерская школа была школой не только по названию, но и по сути, она была этаким постоялым двором на дороге от кампуса до настоящей морской пехоты. В ней нас должны были обучить профессии офицера. Из-за того, что доктрина корпуса морской пехоты подразумевает, что каждый морпех — пехотинец, основное внимание при обучении уделялось основным предметам подготовки пехоты — огневой подготовке и тактике пехотных подразделений. Учили нас вещам прозаичным и узкоспециальным, как рабочим операциям в ремесленном училище: как провести фронтальную атаку или охват для овладения высотой, как организовать её оборону, как вести огонь с рассеиванием по фронту и в глубину из пулемёта М60.

Не знаю, как другие, а я тупел от аудиторных занятий. Я жаждал военной романтики, штыковых атак, отчаянных сражений в безнадёжных ситуациях. Меня тянуло к той войне, которую я видел в фильмах «Гудалканальский дневник» и «Отступать? К чёрту!», и во множестве других лент. Вместо романтики мне приходилось разбираться с методическими основами военного дела, Клаузевицем с его девятью принципами, линиями и стрелами на картах, абстрактным профессиональным жаргоном и многочисленными акронимами и сокращениями, которые ставили меня в тупик. Вести бой называлось «находиться в боевых условиях», наступление после высадки с вертолётов называлось «вертикальным охватом», винтовка М14 именовалась как «индивидуальное ручное самозарядное оружие, автоматика основана на принципе отвода пороховых газов из канала ствола, питание магазинное». Я где-то читал, что Стендаль научился писать просто и ясно, изучая боевые приказы Наполеона. Литература должна благодарить судьбу за то, что Стендаль не жил в наше время, потому что те боевые приказы, что изучали мы, были написаны таким языком, что даже Розеттский камень по сравнению с ними был всё равно что детские книжки о похождениях Дика и Джейн.

«Enemy sit. Aggressor forces in div strength holding MLR Hill 820 complex gc AT 940713-951716 w / fwd elements est. bn strength junction at gc AT 948715 (See Annex A, COMPHIRPAC intell. summary period ending 25 June). Mission: BLT 1/7 seize, hold and defend obj. A gc 948715. Execution: BLT 1/7 land LZ X-RAY AT 946710 at H-Hour 310600. A co. GSF estab. LZ security LZ X-RAY H minus 10. B co. advance axis BLUE H plus 5 estab. blocking pos. vic gs AT 948710. A, C, D cos. maneuver element commence advance axis BROWN H plus 10. Bn tacnet freq 52.9. shackle code HAZTRCEGBD. div. tacair dir. air spt callsign PLAYBOY. Mark friendly pos w / air panels or green smoke. Mark tgt. w / WP.»

В переводе на обычный язык это означало следующее:

«Сведения о противнике.

Противник силами до одной дивизии занимает узел сопротивления на высоте 820, координаты AT 940713-951716, передовые подразделения силами предположительно до батальона занимают оборону в районе перекрёстка, координаты AT 948715 (см. Приложение А, директива от Командующего морскими десантными силами в зоне Тихого океана, разведывательная сводка по состоянию на 25 июня)…

Боевая задача.

Десантной группе 1-го батальона 7-го полка овладеть объектом А, координаты 948715, закрепиться на нём и организовать оборону…

Выполнение боевой задачи.

Десантной группе 1-го батальона 7-го полка высадиться в районе высадки «Экс-Рей», координаты AT 946710, время «Ч» 06:00 31…

Роте «А» в «Ч»-10 обеспечить наземное прикрытие, организовать боевое обеспечение района высадки «Экс-Рей»…

Роте «B» наступать на направлении «Синее», в «Ч»+5 занять блокирующую позицию на участке с координатами AT 948710…

Маневренным группам рот «А», «С», «D» через десять минут после наступления времени «Ч» начать наступление на направлении «Коричневое»…

Частота радиосети батальона — 52,9…

Код для передачи координат — HAZTRCEGBD…

Сигнал для вызова поддержки силами тактической авиации дивизии — «Плейбой»…

Свои позиции обозначать авиа-сигнальными полотнищами или зелёными дымовыми гранатами. Цели обозначать белыми фосфорными гранатами».

Эти приказы нагоняли тоску не только на меня. Во время одной особенно скучной лекции мой сокурсник по фамилии Баттерфилд наклонился ко мне и прошептал: «Знаешь, чего не хватает военному делу? Музыкального сопровождения!»

В какой-то мере нам удавалось воплощать в жизнь воспитанные Голливудом фантазии во время полевых учений, которые занимали почти половину учебного расписания. На них должны были имитироваться боевые условия, мы учились применять на практике уроки, усвоенные во время аудиторных занятий, и воспитывать в себе «агрессивный настрой». В Корпусе высоко ценился наступательный порыв бойцов. Единственным видом боевых действий, достойным упоминания, было наступление. Нас обучали рудиментарным началам оборонительных действий, отход удостаивался разве что пары слов, да и то в презрительном контексте. Это в армии отступают, а морпехи этого не делают! (хотя случалось и такое — у Чосинского водохранилища в Корее. Главное в наступлении — фронтальная атака. «Эй, давай-ка, навались, в середине подтянись». Кульминация боя пехоты! Никаких хитроумных охватов с флангов или окружающих манёвров — просто цепь решительно настроенных бойцов, внушительно надвигающихся на противника, выпуская по нему короткие очереди от живота.

Воевать на этой бескровной войне, которую изображали полевые занятия, было легко: все операции шли по плану, и единственная угроза жизни и здоровью заключалась в маловероятной возможности подвернуть ногу. К этим постановочным сражениям мы относились всерьёз, полагая, что они похожи на реальные бои. Откуда нам было знать, что они имели примерно такое же отношение к реальности, как тренировочные бои с тенью к уличным дракам? Мы усердно занимались составлением приказов на наступление, всё как полагается — по пять пунктов в каждом. В сосновых лесах мы лазили по зарослям, с серьёзным видом исполняя предписанные нам роли — курсант-командир взвода, курсант-командир отделения. Разложив карты, мы планировали уничтожение нашего ненастоящего противника — «сил агрессора». Мы воевали с этими силами всю весну и лето, производили охваты, обрушивались на них, посылая отделения в прорыв, ходили во фронтальные атаки на выжженные солнцем бурые холмы, которые они обороняли, выкрикивая боевые кличи, наступая сквозь ураган огня холостыми патронами.

* * *

В то время в военных кругах было модно говорить о борьбе с повстанческими движениями: все говорило о том, что следующая война, если уж ей суждено будет случиться, будет вестись в Индокитае (в августе, когда была принята Резолюция по Тонкинскому заливу, мы как раз дошли до середины начальной подготовки), и борьба с повстанческими движениями придавала вооружённым силам особое предназначение в эту эпоху «Нового фронтира». Пускай Корпус мира занимается строительством плотин в Индии и школ в Боливии, дело Корпуса войны — выполнять мужскую работу, сражаться с партизанами-коммунистами, этими варварами современности, угрожающими далеко идущим интересам современного Рима. Ну и, наконец, слово «борьба с повстанческими движениями» по-прежнему окутывал мистический флёр, присущий делам Кеннеди, хотя сам молодой президент уже почти год как лежал в могиле. Однако блистательный принц Камелота успел санкционировать применение этой новой доктрины, отправив во Вьетнам первые подразделения сил особого назначения, которые тоже выглядели блистательно в своих зелёных беретах и прыжковых ботинках.

Этот всеобщий восторг сильнее всего затронул молодых офицеров, которых привлекала романтика, лежавшая на поверхности — как же, сражаться с партизанскими бандами в дальних странах. А кроме того мы ощущали собственную неполноценность всякий раз, когда сравнивали мундиры воевавших ветеранов, украшенные разноцветьем орденских лент, с нашими, на которых не было ничего, кроме знаков за меткую стрельбу. Мы хотели украсить свою форму цвета хаки Бронзовыми и Серебряными звёздами , а Вьетнам представлялся наиболее вероятным местом, где их можно заслужить.

Противопартизанские действия нам преподавал первый лейтенант, прослуживший во Вьетнаме тридцать дней в качестве «военного наблюдателя», и потому настоящим специалистом его можно было назвать с натяжкой. С другой стороны, он получил там ранение, и, хотя случилось это при далеко не героических обстоятельствах (его ранило в ягодицы, когда он сидел в туалете), медаль «Пурпурное сердце» над левым карманом придавала ему авторитета в наших глазах.

Как бы там ни было, он был для нас авторитетом, особенно когда начинал посвящать нас в тайны действий контрреволюционеров. В его лекциях было столько хитроумных терминов, что мы сразу же освобождались от иллюзий о том, будто с партизанами можно воевать, как с индейцами — без премудростей, на глазок. Вовсе нет, нам становилось ясно, что это искусство, требующее узкой специализации, и для того, чтобы перехитрить коварных повстанцев, требуется проводить сложные операции с эзотерическими названиями. Нас учили, как можно заставить их сдаться, применив манёвр «молот и наковальня», как заставить их танцевать, пока не упадут замертво, с помощью «менуэтной засады», и как отбивать их атаки, заняв «треугольную оборону».

Мы отрабатывали эти странные манёвры в затянутых дымкой низинах, которые в условиях Виргинии служили максимально возможным подобием джунглей Азии. По прошествии многих месяцев я вспоминал (так взрослый человек вспоминает детские забавы), как мы носились по этим лесам, устраивая друг на друга засады и организуя набеги на лагеря воображаемых партизан. Мы с энтузиазмом старались сделать эти пародийные учебные бои как можно более реалистичными, даже в таких мелочах, как одежда. У меня сохранилась фотография, запечатлевшая меня с другим лейтенантом непосредственно перед выходом «в разведку». Мы на ней в одежде, в которой, по нашим тогдашним представлениям, по-настоящему воюют в джунглях: камуфляжные рубашки, камуфляжные береты из подвёрнутых чехлов с касок, на лицах мазки маскирующего грима. По-моему, выглядели мы тогда как несуразно большие детишки, играющие в войну, но, судя по суровому выражению наших лиц, мы тогда считали, что занимаемся серьёзным делом.

Некоторые из моих сокурсников отнеслись к борьбе с повстанческими движениями с религиозным пылом, решив проштудировать почти все книги по этой теме. Забавное было зрелище: сидят коротко стриженные офицеры, на вид — явные американцы, и изучают заветы Мао Цзе Дуна с тем же благоговением, что и ученики великого Председателя в Пекине и Ханое. Ибо сказано: «Познай своего врага». Большинство этих усердных офицеров были образцовыми служаками, решившими делать военную карьеру, поэтому они стремились до мелочей разобраться в особенностях этой экзотической стратегии по тем же причинам, по каким студенты-медики читают статьи о последних веяниях в хирургии: они полагали, что смогут достичь больших успехов в работе, когда придёт время заняться ею всерьёз. Я же в генералы не стремился. Вьетнам интересовал меня в основном как место, где можно поучаствовать в опасных приключениях, а не как полигон для проверки последних военных теорий или развития моих собственных профессиональных талантов, в лучшем случае скромных.

* * *

Каждый раз, когда я возвращаюсь мыслями в те дни, проведённые в школе начальной подготовки, в первую очередь перед моими глазами предстаёт вот такая картина: по грунтовой дороге движутся две цепочки людей в зелёном обмундировании, согнувшись под тяжестью снаряжения, под беспощадно палящим солнцем. Облако красной пыли, поднятой нашими ботинками, припудривает деревья на обочинах, и они приобретают нездоровый сероватый вид. Пыль оседает на обмундировании, стекает грязными струйками по потным лицам. Позвякивают антабки на винтовках и ножны штыков, брякают котелки, болтающиеся в рюкзаках. На головы давят тяжёлые стальные каски, и окрики «Подтянись, держи дистанцию, подтянись!» эхом разносятся над длинной колонной.

Не знаю, что хуже: монотонность, когда приходится час за часом выносить вперёд то одну, то другую ногу, или постоянное напряжение внимания, когда следишь за тем, чтобы до впереди идущего человека всегда было пять шагов дистанции — «чтобы одной пулей всех не положило». Даже самые дисциплинированные бойцы, передвигаясь на марше в колонне, подвержены «эффекту аккордеона». Колонна постоянно то растягивается, то сжимается, потому что шаги у всех разные. Сначала колонна движется непринуждённо, затем резко останавливается. Мы сбиваемся в кучу, натыкаемся друг на друга и ждём, сильно наклонившись вперёд, чтобы не так болела спина. Колонна снова начинает движение, рывками, подобно поезду, выезжающему с разъездного пути. При этом в колонне образуются просветы. Мы бегом ликвидируем их под надоевшие уже окрики: «Подтянись, чёрт побери, не растягиваться!» Объявляется долгожданный пятиминутный привал. Сбросив рюкзаки, мы разбредаемся по обочинам, съезжая с насыпи, чтобы добраться до прохладной травы и полежать. Времени хватает лишь на то, чтобы сделать несколько глотков из фляжки и несколько раз затянуться сигаретой, и тут доносится страшная команда: «Рота «Н», по коням! Жопы оторвали, резко встали! По коням, выходим!» Мы поднимаемся с земли медленно и неохотно, как заключённые, скованные одной цепью, и снова берёмся за старое. Ногу вперёд, затем другую. Шевели ногами! В это время вся прежняя жизнь просто стиралась из памяти. Проведённых в колледже лет будто бы никогда и не бывало, и казалось, что всю жизнь я таскаю тяжеленный рюкзак, шагая по бесконечно долгим дорогам под убийственно жарким солнцем. Тогда я, помнится, пришёл к выводу о том, что суть службы морского пехотинца — боль.

Но случались и моменты душевного подъёма, которыми мы вознаграждались за долгие часы переходов на натёртых ногах. Помню, как однажды под вечер мы брели по неровной просеке, тянувшейся по холмам до того места, где располагался наш временный лагерь. Добравшись до вершины очередного подъёма, я поднял глаза и увидел, как головной взвод преодолевает другой. Они виднелись на тропе как два обрывка цепи, один тянулся за сухопарым майором Сеймуром, командиром роты, а другой — за прыгающим вверх-вниз алым вымпелом, который нёс знаменосец. Когда он достиг вершины следующего холма, флаг распрямился на ветру, подхваченный порывом ветра, на какой-то миг показалась золотая буква «Н», затем флаг снова свернулся и постепенно, по мере того как знаменосец спускался по склону, исчез из вида. Следом за ним сквозь поднятую им пыльную дымку проковыляла колонна — обмундирование в чёрных пятнах пота, выцветшие от постоянного мытья бледно-жёлтые брезентовые ремни с подсумками, рюкзаки с прицепленными скатками одеял, приклады винтовок, темнеющие коричневыми мазками на повседневных оливково-коричневатых морпеховских рубашках.

Сразу же за просекой начинались леса, тянувшиеся до самого горизонта, где над зубчатой линией верхушек деревьев висело солнце — гигантский оранжевый шар, плывущий над зелёным морем. Воздух, пропитанный запахом сосен, остывал и был дремотно неподвижен, как летним вечером где-нибудь на Юге. Оступаясь, я спустился в седловину между двумя холмами, снова пошёл в гору, снова спустился, и с радостью увидел простиравшуюся впереди равнину. Где-то через четверть мили тропа влилась в мощёную дорогу, которая вела к лагерю. Мы с радостью заметили за деревьями проблеск асфальта. Увидев, что осталось преодолеть последний отрезок пути, рота зашагала быстрее, почти весело. Несколько морпехов в голове колонны затянули строевую песню, остальные подхватывали припев.

Девка живёт на высоком холме. Лайзонька-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн! Мне не даёт, а сестрёнка — вполне. Лайза-Лайза Джейн! Ух-ты, да ух, Лайза-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн! Лайзонька-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн! В Лэкауонне девка живёт. Лайзонька-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн! Девка — улёт, только мне не даёт. Лайза-Лайза Джейн! Ух-ты, да ух, Лайза-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн! Лайзонька-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн!

Песня эта звучала как вызов. Ребята протопали тридцать миль нехожеными тропами, по сильной жаре, каждый тащил на плечах сорок фунтов снаряжения, но возвращались они с песней. Ничто не могло их сломить. Слыша, как рёв «Ух-ты, да ух, Лайза-Лайза, Лайза-Лайза-Джейн!» разносится на весь лес, я испытывал гордость за несгибаемый дух бойцов нашей роты и радовался тому, что я один из этих ребят.

* * *

Пришла осень, мы провели неделю в Норфолке на курсах по обучению десантированию с моря. Днём мы боролись с морской болезнью, качаясь на бурных волнах Атлантики, по вечерам пьянствовали в барах на улице Саут-Грэнби. Потом вернулись в Куонтико учиться тому, как вести уличные и ночные бои, играя в войну в тусклом мерцающем свете осветительных ракет. Неделю за неделей, месяц за месяцем мы обучались нашему жестокому ремеслу, и каждое занятие было очередной ступенькой эволюции, в результате которой мы превращались из гражданских людей в профессиональных военных. Но завершиться это превращение могло только после службы во Вьетнаме, так как есть в войне некоторые особенности, которые нельзя постичь в ходе обучения, каким бы реалистичным и напряжённым оно ни было. А в Куонтико процесс обучения был настолько приближён к реальности, насколько это вообще возможно вдали от войны.

Как и все эволюционные процессы, процесс нашего перевоплощения сопровождался мутациями. Корпус морской пехоты сделал из нас высокоэффективных бойцов, и это отразилось на нашем внешнем виде. Ни следа не осталось от тех патлатых пухловатых детишек, что высыпались когда-то из автобуса по прибытии в кандидатскую офицерскую школу. Они стали ладными морскими пехотинцами, чьи окрепшие тела обрели способность преодолевать пешком огромные расстояния или запросто втыкать штык между рёбер.

Но самые серьёзные изменения затронули вовсе не тела. Мы стали гордыми и уверенными в себе, причём у некоторых эта гордость доходила до заносчивости. Мы приобрели такие черты хорошего военнослужащего как мужество, преданность и esprit de corps, хотя и несколько ожесточились душой в результате. В нас произошли и кое-какие другие перемены. Я заметил, что начал глядеть на мир другими глазами. Годом ранее я взирал на холмы Виргинии глазами студента-филолога, увлечённого стихами поэтов-романтиков. Теперь же я видел их чётче и прагматичнее, глазами пехотного офицера. Виды природы перестали быть пейзажами, теперь они стали местностью, и я оценивал их уже не с эстетических позиций, а с точки зрения их пригодности для ведения боевых действий тактического уровня. Меня изо дня в день натаскивали отыскивать места, где можно укрыться от огня или наблюдения, и я отмечал наличие впадин и складок там, где человек гражданский видел совершенно ровную местность. Если мне на глаза попадался холм, т. е. «возвышенность», я автоматически начинал планировать атакующие или оборонительные действия, намечая пути подхода и размечая сектора обстрела. Живописная красота луга, подступавшего к лесу, ничего для меня не значила. Наоборот, в нём могла таиться опасность. Если я набредал на такой лужок, я сразу же инстинктивно начинал прикидывать, как провести взвод через этот открытый участок, подвергая его как можно меньшей опасности, и как лучше всего выстроить бойцов: клином, обратным клином или цепью, два отделения впереди, одно сзади.

* * *

Учили нас не только приёмам смертоносного ремесла. В те довьетнамские времена обучение шло без особого напряжения, много времени уделялось церемониальной стороне военной жизни. Мы учились, как устраивать парады, как правильно махать палашом, как вести себя на общественных мероприятиях. В общем, изучали всю эту образцово-показательную ерунду, которая никаким боком не связана с неприглядными реалиями войн двадцатого века.

Пользы от этого не было никакой, но не скажу, чтобы мне всё это не нравилось. Из-за присущего мне романтизма я восхищался великолепием военного парада, племенными ритуалами торжественных мероприятий в честь славных годовщин или товарищества, сложившегося давным-давно на далёких полях сражений. Одним из таких ритуалов была «Общая вечеря», происхождение которой затерялось в истории старинной британской армии. Под дробь одного-единственного барабана офицеры в белой парадной форме входили друг за другом в столовую. Кроме свечей, освещения не было, и казалось, что в полутьме таятся некие секреты, словно в монастырской трапезной. В углу, в специальном шкафу, поблёскивали серебряные знаки доблести, полученные нашими предками, бойцами Королевской морской пехоты, и других английских полков. На одном из них было написано: «Корпусу морской пехоты США от 1-го батальона Королевских уэльских фузилеров. Пекин, 1900 г.». Звучали тосты, поднимались, опускались, и снова поднимались бокалы, словно кубки на некоей таинственной мессе.

Наступили холода, подошло время проведения бала в честь дня рождения корпуса морской пехоты, появившегося на свет в одной из таверн Филадельфии 10 ноября 1775 года. Мне так хотелось соблюсти этот ритуал, что я впервые в жизни пошёл на нарушение Единого свода военных законов. Чтобы поприсутствовать на праздновании, я сбежал в самоволку из госпиталя ВМС в Куонтико, где оправлялся от мононуклеоза. Я думал, что мы там будем глушить пиво и брататься, как на собрании воинов Беовульфа в пиршественном зале, и я твёрдо решил, что этим вечером в стерильных стенах изолятора не останусь.

В тот день двое моих сокурсников протащили в палату мою синюю парадную форму и бутылку виски «Джек Дэниэлс». После восьмичасовой вечерней поверки я изготовил манекен из своей мешковатой пижамы, уложил его под одеяло, надел парадку, засунул бутылку в бумажный пакет и спокойно прошёл через пост охраны. После непродолжительной поездки на такси по городу Куонтико, в котором присутствовали несколько баров, с полдюжины прачечных самообслуживания и в два раза больше магазинов по продаже военной формы на берегу бурого Потомака, я прибыл к Литтл-Холлу, где проводилось торжество.

Войдя туда, я попал прямиком в девятнадцатый век. Младшие офицеры были в мундирах цвета берлинской лазури с воротниками прусского образца, на руках — белые перчатки. Майоры и полковники, которых я привык видеть в практичной форме цвета хаки, расхаживали по залу в коротких, по пояс, парадных мундирах, предусмотренных для торжественных мероприятий, на погонах с красными кантами золотом поблёскивали знаки различия. Пара генералов в развевающихся плащах-накидках стремительно проследовали к бару. У одной из стен музыканты в ярко-красной форме чинно сидели на складных стульях, как птицы-кардиналы на ветке. Посреди всего этого военного великолепия, шелестя дорогими вечерними платьями, плавно дефилировали жёны и подруги. «Добрый вечер, майор, — произнесло одно из этих созданий медово-сладким голосом, одновременно и флиртующим, и церемонным — такие голоса свойственны виргинским аристократкам. — Ка-а-к мило вас снова видеть, сэ-э-р. Какой сла-а-вный вечер». Как на самом настоящем балу. Я никак не мог понять, что мне всё это напоминает: сцену из оперетты «Принц-студент», маскарад или выпускной бал в военном училище.

Я был разочарован. Там царил дух бала для вывода в свет юных барышень, а не пиршественного зала, где гуляют воины Беовульфа. Все вели себя чинно — наверное, из-за того, что там было полным-полно высокого начальства, включая коменданта корпуса морской пехоты генерала Уоллеса Грина. Оркестр назойливо и нудно играл темы из бродвейских мюзиклов, генерал Грин произнёс несколько невнятную речь, которой присутствующие из вежливости похлопали.

Сам бал не оставил особых впечатлений, но тот вечер в ноябре 1964 года запечатлелся в моей памяти как весьма значимое событие. Я вспоминаю зал, набитый офицерами в барочной форме, заполненный дамами в модных нарядах. Кто-то танцует, некоторые выстроились в очередь у стола, подцепляя зубочистками закуски, кто-то, с бокалами в руках, непринуждённо беседует, и никто не мучим предчувствиями того, что ожидает их в будущем: страх, увечья, нежданная смерть, тоска долгой разлуки, вдовство. И я будто бы взираю на «живую картину», изображающую то благословенное время, когда не было ещё Вьетнама.

 

Глава вторая

Видавшие виды ветераны рассказывали нам, что любой офицер лучше всего помнит самое первое своё подразделение. Оно для него — нечто вроде первой любви, серьёзная веха в его возмужании. Все эти ветераны, майоры и полковники, утверждали, что помнят почти всё о своих первых взводах, которыми они командовали на Гуадалканале, в Тяньцзине или в Корее. «Бог ты мой, лейтенант, словно вчера всё было. Был у меня один стрелок, младший капрал… Япошки уложили бедолагу из пулемёта, когда мы брали хребет «Окровавленный нос»… Был ещё сержант-миномётчик, здоровый такой, рыжий. Клянусь, он мог с максимального расстояния уложить мину из 81-мм миномёта в печную трубу».

Настолько хорошей памятью я похвастаться не могу. Первым подразделением под моим началом был стрелковый взвод одного из батальонов 3-й дивизии морской пехоты, дислоцированного на Окинаве, куда я попал служить после выпуска из школы начальной подготовки, погуляв перед этим месяц в отпуске в Сан-Франциско. Во взводе было около сорока человек, но помню я немногих. Список личного состава 2-го взвода роты «С» 1-го батальона 3-го полка морской пехоты сохранился в моей памяти лишь обрывочно:

Капрал Бэнкс — командир 1-го отделения, заменял сержанта, временно переведённого в роту «D». Спокойный чернокожий Бэнкс воевал в Корее, из-за чего бойцы его отделения, каждому из которых не было ещё и двадцати, глядели на него как на живую реликвию. А был он не старше тридцати-тридцати одного года.

Капрал Миксон, командир 2-го отделения — худенький, если не сказать хрупкий, скромный и застенчивый.

Капрал Гонзалез, командир 3-го отделения — невысокого роста, коренастый, задиристый, но располагающий к себе человек.

Младший капрал Сэмпсон — старый вояка двадцати семи лет. Его семилетняя карьера в морской пехоте была клетчатой, словно шахматная доска. Он дважды дослуживался до капрала, и оба раза его разжаловали в рядовые, а когда я принял взвод, его карьера снова шла в гору. Сэмпсон был неряшлив и разболтан, вечно небрит. В гарнизонных условиях это был классический раздолбай, но воевал он хорошо. Казалось, что лучшие его качества проявлялись только под воздействием внешнего раздражителя — трудностей или опасности.

Младший капрал Брайс — высокого роста, уроженец штата Канзас, один из самых молчаливых людей в роте. Создавалось впечатление, что его постоянно что-то гнетёт, но он хранил это в себе, как, впрочем, и всё остальное. За всё время нашего знакомства я ни разу не слышал от него больше дюжины слов подряд, а в июле 1965 года ручная граната заставила его замолчать навсегда.

Младший капрал Маршалл — в миру вольный рыцарь гонок на четверть мили. Он постоянно болтал о турнирах на просёлочных дорогах и о победах, которые одерживал на своём боевом коне, блиставшем хромировкой и позолотой. Это был «Шеви» с заниженной крышей, переделанный в калифорнийском стиле, с четырёхскоростной коробкой, передаточным рядом 4,11 к одному, с инжекторным моторищем, который утробно урчал, работая на холостом ходу, и взрывался как Везувий, когда он его пришпоривал, загоняя стрелку тахометра в красный сектор, и взлетал от ноля до шестидесяти за чиста пять секунд, мля, и делал остальных пацанов как стоячих! Цель жизни: накопить на службе в морской пехоте побольше денег, уволиться и купить ещё более жуткого зверя, и всю жизнь потом глядеть, как за окном пролетают размытые от бешеной скорости телеграфные столбы.

Рядовой первого класса Крисуэлл, семнадцатилетний радист — тонкий как тростинка, рыжеватый, и целиться бы ему мячом в кольцо в спортзале родного городка, а не во вражеских солдат за десять тысяч миль от дома. Он отличался дурацкой неискоренимой привычкой обращаться к офицерам архаично, в третьем лице: «Не угодно ли будет лейтенанту, чтоб я почистил его пистолет?»

Рядовой первого класса Локхарт — тихий, отзывчивый до сердобольности, но прошедший суровую школу выживания на улицах южных окраин Чикаго. Мне почему-то запомнилась такая незначительная мелочь, что он плохо отжимался от пола.

Рядовой первого класса Девлин, приятель Локхарта — на вид стопроцентный американец, девятнадцати лет, голубоглазый блондин, со сложением борца среднего веса.

Рядовые первого класса Брэдли и Дин — неразлучная парочка уроженцев Северной Каролины, прирождённые пехотинцы, как и их неугомонные предки. Они были неразлучны, и всё им было нипочём, стреляли они метко, и к физическим нагрузкам относились с весёлым презрением.

Капрал Сэлливан — командир пулемётного отделения, временно приданного моему взводу. Некоторых лайферов он просто доводил до белого каления, потому что был без пяти минут сержантом, но вести себя так, как подобает этому званию, никак не хотел. Сержанту полагалось быть грозным тираном, а Сэлли со всеми держался запанибрата, один из его хулителей даже обзывал его «раздолбай проклятый», имея в виду его беззаботную, разболтанную походку. Он обладал язвительным чувством юмора, и приказы его походили скорее на просьбы. Ему было двадцать два года — маловато для третьей лычки, и тот факт, что он вскоре должен был её получить, расценивался недовольными лайферами как очередное свидетельство деградации корпуса морской пехоты. «Когда я начинал, прыщавых сержантов у нас не было. До «Е-4» надо было пять лет служить».

Что касается остальных, то для меня сейчас они лишь фамилии без лиц или лица без фамилий.

В них всех было нечто общее. Это были до мозга костей американцы, все до единого, с общими недостатками и достоинствами: идеалистично настроенные, дерзкие, щедрые, прямодушные, несдержанные и с провинциальным мировоззрением, в том смысле, что стоило им ступить на клочок земли, он отныне и навеки становился неотъемлемой частью Соединённых Штатов — просто потому, что они на нём стояли.

Большинство из них выросли на неприглядных задворках Великой американской мечты — в городских трущобах, на маленьких фермах, в аппалачских шахтёрских городках. В их личных делах в графе «Образование» слова «2 класса средней школы» встречались угнетающе часто, а в графе «Адрес отца» у многих значилось «Неизвестен». Служить они пошли добровольно, но мне было бы интересно узнать, сколько из них были настоящими добровольцами. Угроза призыва приходила вместе с восемнадцатым днём рождения, и надежды получить студенческую отсрочку у них не было — в отличие от парней из более обеспеченных слоёв среднего класса, которые будут потом поносить их как убийц. В некоторых случаях суд по делам несовершеннолетних не оставлял человеку выбора: не пойдёшь в морскую пехоту — пойдёшь в тюрьму. У некоторых были экономические и психологические причины идти служить: в морской пехоте им обеспечивались гарантированный постоянный доход, бесплатное медицинское обслуживание, бесплатное обмундирование и нечто сверх того, не столь материальное, но не менее ценное — чувство собственного достоинства. Мужчина в морпеховской форме — человек серьёзный. Он прошёл испытания, что по силам далеко не каждому. Это вам не какой-то бедолага, работающий на бензоколонке или автомойке за полтора доллара в час, а уважаемый человек, морской пехотинец.

* * *

Взводный сержант Уильям Кэмпбелл (друзья называли его «Дикий Билл») был ветераном войны в Корее и несметного числа драк в портовых барах от Неаполя до Йокогамы. Он был настолько совершенным воплощением голливудского образа сержанта морской пехоты, что в его случае не искусство отображало реальность, а наоборот. Этот грозный человек шести футов и трёх дюймов ростом и весом в двести двадцать фунтов религиозно верил в морскую пехоту так, как иезуит верит в католическую церковь, а к ВМС, сухопутным войскам, конгрессу, родине и офицерам не испытывал ничего кроме презрения, причём именно в указанном порядке. Стоило посмотреть, как он важно, развернув плечи, шагает по улице в обмундировании, отбеленном солнцем тропических стран, презрительно взирая на окружающих из-под козырька выцветшего кепи.

Этот рыжий гигант ходил слегка прихрамывая — память об обморожении, которое он получил у Чандзинганского водохранилища в 1950 году. В те времена, когда в ряд символов боевой славы морской пехоты ещё не встали названия Кхесань, Хюэ и Контьен, отход с боями от «замёрзшего Чосина» считался её величайшей победой, испытанием огнём и льдом. По прошествии нескольких лет та кампания стала представляться событием эпического масштаба — даже самые сдержанные военные историки сравнивали её с походом «бессмертных» Ксенофона, и к любому морпеху, имевшему право сказать «Я был у Чосина», относились, как правило, с огромным уважением. А Кэмпбелл был одним из тех немногих, кто имел право на такие слова.

Он руководил взводом словно вождь воинственным кланом. Тот взвод из сорока человек был его личным феодом, и вмешиваться в управление им он не позволял никому. Он был, наверное, прав в своём убеждении, что в настоящей армии дисциплина держится в первую очередь на страхе. Эту мысль он внушил во взводе всем, и все боялись — но не военного правосудия, а его самого. Его подчинённые не сомневались, что лучше выполнить приказ, чем бы это ни грозило, чем испытать на себе гнев Дикого Билла как неизбежное последствие его невыполнения. «Ты поганишь мою морскую пехоту!» — говорил он нарушителю, и за этими словами обычно следовало приглашение пройти за угол казармы.

На зверские методы Кэмпбелла никто во взводе не обижался. Любому морпеху присущ неискоренимый мачизм, граничащий с мазохизмом, и кажется мне, во взводе даже гордились тем, что их сержант носит репутацию крутейшего сержанта во всей дивизии. Кроме того, его мужской, «один на один» метод раздачи наказаний был предпочтительней бездушия Единого свода военных законов. В конце концов, личное дело при этом оставалось незапятнанным, никого не понижали в звании и не лишали надежды на получение очередного.

У Кэмпбелла была одна пламенная страсть — строевая подготовка. В этом деле он приобрёл изрядный опыт во время службы инструктором в Пэррис-Айленде, рекрутском депо морской пехоты. Он считал строевую подготовку особым искусством, и никакой хореограф не смог бы получить от постановки балета столько удовольствия, сколько получал Кэмпбелл, гоняя своих морпехов по плацу. Недели через две после прибытия на Окинаву мне довелось увидеть его в деле. Он стоял на краю плаца уперев руки в бока и громко отдавал команды, на которые взвод реагировал чётко, словно некий механизм. Эта демонстрация его мастерства меня немало впечатлила, и когда он спросил, не хотел бы я сам попробовать, я отказался, сказав, что у меня и вполовину хуже не получится, не говоря уж о том, чтобы лучше. «Верно, лейтенант, — осклабился он. — В этом деле я самый-самый».

Мне очень трудно было убедить его, что взводом должен командовать я. Не уверен даже, что у меня это получилось. Похоже, он так и продолжал терпеть моё присутствие как досадное недоразумение, да и к большинству других офицеров он относился совершенно так же. Но при всём при том я со временем начал его уважать и даже относиться к нему с симпатией. В современной армии, которую Роберт Макнамара создал по образу и подобию компании «Форд мотор компани», в армии, где были сплошь «игроки одной команды», бойко сыпящие пиаровскими словечками и упражняющиеся в искусстве заметать следы, присутствие неукротимых грубиянов и пьяниц, подобных Кэмпбеллу, даже радовало. Он играл по своим правилам (насколько это возможно в морской пехоте), и ничего не делал наполовину. Он был самим собой — стопроцентным сержантом морской пехоты, не считающим нужным ни перед кем оправдываться.

* * *

Когда в январе 1965 года я прибыл в батальон, он был охвачен эпидемией «островной лихорадки». Первый Третьего безвылазно торчал на Окинаве с сентября (не считая краткосрочного выезда в Японию на зимние учения), и все ждали каких-нибудь событий. Скука усугублялась оторванностью от мира. Батальон дислоцировался в Кэмп-Швабе, «Доме 3-го полка морской пехоты», который с его безжизненными рядами одноэтажных бетонных казарм и заборами из металлической сетки больше походил на тюрьму общего режима, нежели на «дом». На Скале эта база была самой удалённой от других, она располагалась у самых холмов, поросших джунглями, которые покрывали собой северную треть острова. Чтобы хоть как-то прикоснуться к цивилизации, можно было разве что сгонять на такси до кучки жалких забегаловок с названиями, перечень которых походил на страницу из учебника по географии США: бар «Нью-Йорк», клуб «Калифорния», салон «Голубые Гавайи». Располагались они в городке под названием Хенеко, и морпехи отправлялись туда по вечерам сыграть по маленькой, полюбезничать с местными кривоногими девками и попьянствовать — от души, отчаянно, как это заведено у молодых солдат, в первый раз попавших за границу.

Дни проходили по освящённому временем распорядку гарнизонной жизни: подъём, утренняя поверка, зарядка, завтрак, наряды на работу, обед, строевая подготовка, наряды на работу, физическая подготовка, ужин, выход в увольнение для тех, кто имел на это право, заступление в караул для тех, кто его не имел, спуск флага, отбой.

Это безрадостное существование ни в коей мере не соответствовало моим неисправимо романтичным ожиданиям — жизнь морского пехотинца в Юго-Восточной Азии я представлял себе совершенно не такой. Первый урок о суровой правде жизни мне преподал Фред Уагонер, старшина роты. Он был грузен, с жидкими седыми волосами, и носил очки в стальной оправе, из-за чего походил на строгого дедушку. Подобно большинству ротных старшин, Уагонер с благоговением относился к формальностям военной бюрократии. В тот день, когда я прибыл в роту, я заполнил несколько служебных формуляров, положил их перед ним на стол, и отправился дальше, на вводный инструктаж у «шкипера», капитана Ли Питерсона. Уагонер остановил меня у двери, сердито уставившись на меня сквозь толстые стёкла сползших на нос очков, из-за чего глаза его казались преувеличенно большими. Толстым коротким пальцем он отпихнул мои бумаги, фыркнул и сказал: «Мистер Капуто, тут всё заполнено синей пастой». Да, ответил я, ручка у меня с синим стержнем. «Чёрт, сэр, вас в Куонтико теперь совсем уж ничему не учат?» — спросил он, не ожидая ответа, одной рукой пододвигая ко мне чистые формуляры, а другой протягивая свою ручку. «Чёрной пастой, сэр. В морской пехоте все документы пишутся чёрной пастой».

«Топ, - сказал я, — да какая, к чёрту, разница?»

В его голосе зазвучали раздражённо-снисходительные нотки, как будто он обращался к ребёнку-идиоту. «Пожалуйста, сэр. Вот вам ручка. С чёрной пастой. Такова система, лейтенант, а главное, что я в жизни понял — против системы не попрёшь».

Так и прошли мои первые недели за океаном: я познавал систему, заполнял чёрной пастой формуляры и пил кофе в ротной канцелярии с командирами других взводов. Прощайте, Голливуд и Джон Уэйн. В скором времени я от безделья стал таким же дёрганым, как все остальные офицеры. И даже в большей степени. Отсутствие настоящего дела и нудные работы по поддержанию порядка в лагере действовали мне на нервы, потому что я жаждал, хотя и это слабо сказано, получить возможность себя проявить.

Это страстное желание объяснялось моим положением в Первом Третьего — я ведь был там не только самым молодым из офицеров, но и аутсайдером, а быть таковым в одной из самых сплочённых частей морской пехоты неуютно. Первый Третьего был «перемещаемым» батальоном, т. е. переводился с места на место в соответствии с принятой в морской пехоте системой ротации частей, которая в период между войнами в Корее и Вьетнаме должна была обеспечивать как высокий уровень подготовки, так и esprit в войсках, дислоцированных в зоне Тихого океана. Группа ветеранов, офицеров и сержантов — таких как сержант Кэмпбелл — образовывала ядро каждого из таких батальонов. Солдатские казармы пополнялись рядовыми, вместе прошедшими начальную подготовку, общежития для младших офицеров — лейтенантами, выпустившимися из Куонтико в один и тот же год. Таким образом, получалось, что морпехи в «перемещаемой» части были связаны чем-то общим со дня поступления на службу, и, как правило, служили в этой части всё оставшееся время, года три. Половину этого времени они проходили подготовку в 1-й дивизии в Кэмп-Пендлтоне (штат Калифорния), а затем отправлялись на кораблях на Окинаву, где проводили тринадцать месяцев службы в Юго-Восточной Азии в составе 3-й дивизии. Они всё делали вместе, и везде были вместе, сообща переносили одни и те же трудности и испытания, и поэтому дух товарищества в их среде был весьма крепок. Подобно клеткам в живом организме все морпехи, отделения, взводы и роты были неотделимы друг от друга, образуя единое целое — батальон, с его собственной жизнью и духом.

Всё это было характерно, по крайней мере, для морпехов Первого Третьего. Их личные особенности были неотделимы от особенностей батальона, он был ими, и они были им, и в их глазах это был лучший батальон в лучшем из видов вооружённых сил, элита из элит. Этот дух клановости, сектантства был почти материально ощутим. Я понял это с самого начала, и мне было неприятно ощущать себя чужаком. В столовой я чувствовал себя подобно гостю в некоем закрытом мужском клубе — не то чтобы нежелательным, но и полноправным членом этого клуба я не был.

Моим «родным» подразделением была штабная рота полка, откуда меня направили в Первый Третьего на девяносто дней, и в течение этого срока я должен был послужить на командной должности, чтобы получить аттестацию по своей военной специальности. Это означало, что я был просто придан батальону, но не назначен в него насовсем. А по истечении этих девяноста дней меня, скорей всего, должны были отозвать обратно в штабную роту на какую-нибудь скучную штабную должность. Тем не менее, мне сообщили, что такой исход можно отложить, и даже вовсе его избежать, если батальон примет меня как своего. А это, в свою очередь, зависело от того, смогу ли я продемонстрировать свою компетентность в приемлемой степени, и завоевать уважение как подчинённых в своём взводе, так и офицеров-однополчан. Достичь обеих этих целей было нелегко. Другие командиры взводов в роте «Чарли» — Глен Леммон, Брюс Тестер и Мэрф Макклой — уже имели опыт командования от года до двух, в то время как у меня его не было совсем. На их фоне я выглядел неумехой, дилетантом, не знающим элементарных вещей. «Синей пастой!» — сказал старшина роты, оконфузив меня перед лицом писарей, рядовых и сержантов. «Вас совсем уж ничему не учат?» Относились ко мне как к обычному желторотому лейтёхе.

* * *

По лагерю ходили слухи о том, что нас могут отправить во Вьетнам. Процесс отправки туда войск уже начался, в начале месяца роту «Дельта» послали в Дананг обеспечивать внутреннюю безопасность на американском объекте. Командировка эта была скучная и, по официальным утверждениям, временная. Однако неофициально говорилось о том, что оставшаяся часть Первого Третьего в скором времени тоже отправится во Вьетнам. Но недели проходили одна за другой, ничего не происходило, и я почти уже отчаялся вообще когда-нибудь побывать в бою.

В феврале роту отправили в район зимних учений. Места, в которых мы учились воевать с партизанами, представляли собою горы, заросшие джунглями. Для меня это было первым полевым испытанием, и я так сильно хотел его пройти, так боялся совершить какую-нибудь, даже мельчайшую ошибку, что всё путал, по крайней мере, поначалу. Я постоянно сомневался при принятии решений, и отдавал приказы, которые взвод зачастую не понимал. Руководить патрульными группами в джунглях Окинавы оказалось намного труднее, чем в лесах вокруг Куонтико, которые по сравнению с местными зарослями казались окультуренными парками. Я несколько раз едва не заблудился, подтвердив тем самым правоту старой военной поговорки, гласящей, что самое опасное явление на свете — второй лейтенант с картой и компасом. Окончательно я опозорился во время выполнения учебного задания, в которое входила «атака» на учебный партизанский лагерь. Пока взвод дожидался команды выдвигаться на исходный рубеж для наступления, Кэмпбелл «зажёг курительную лампу», явно из-за того, что ему самому захотелось перекурить. Увидев, что он закурил, я решил, что так и надо, и тоже достал сигарету. Но едва я сделал первую затяжку, как из бамбуковых зарослей возник разъярённый инструктор.

«Что тут происходит, чёрт возьми? — заорал он. — Задача не выполнена! Лампу не зажигать, пока я не скажу! Сотворишь что-нибудь подобное во Вьетнаме — вас обстреляют, людей потеряешь. И выплюнь эту дрянь. Ты же должен пример подавать!»

Вот так, пропесочили прямо перед солдатами. И, будто этого было мало, Джо Фили, начальник штаба роты, ещё и лекцию потом прочитал. Инструктор успел доложить о случившемся Питерсону. Со слов Фили, тот был вполне согласен списать всё на мою неопытность. Но ещё одна ошибка, подобная сегодняшней — и у шкипера возникнут сомнения в моей профессиональной пригодности. «А что касается вашего взводного сержанта, лейтенант (звание он выделил голосом) — научите лучше этого наглого сукина сына, кто у вас главный, пока он снова вас не подставил». После этой словесной порки я отправился в расположение взвода, вспоминая слова персонажа какого-то романа о войне: «Бог свидетель: нет ничего лучше, чем быть командиром». Бог свидетель, нет ничего хуже, и я уже сомневался в том, что вообще смогу им стать. Но в конце концов командиром я стал. Твёрдо решив, что нагоняев мне больше не надо, я превратился в самого настоящего служаку, и до конца учений мой взвод показывал если далеко не блестящие, то, по крайней мере, приличные результаты.

Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что моё поведение во Вьетнаме, как плохие, так и хорошие поступки, объяснялось нареканиями, которым я подвергся в тот день. Из-за них во мне надолго поселился страх перед тем, что меня будут ругать, и, наоборот, неуёмное желание заслужить похвалу. Я вовсе не хотел, чтобы меня сочли человеком, непригодным для этой работы, не дотягивающим до уровня, позволяющего стать своим в этом суровом мужском мире стрелкового батальона морской пехоты. Будь я постарше или поопытнее, я бы счёл замечание Фили пустяком (чем оно и было), но я по молодости лет относился ко многим вещам чересчур серьёзно. Например, к тому, как я буду выглядеть в свете тех замечаний, что внесут в моё личное дело командиры всех мастей. У меня до сих пор сохранились копии этих противоречивых отзывов, и из них видно, что я был горячим, в чём-то даже безудержным офицером, который слишком усердно старался оправдать возложенные на него ожидания. «Лейтенант Капуто проявляет бесстрашие перед лицом противника», «напористый и старательный молодой офицер, проявляющий сильное желание достичь успеха», «несколько нетерпелив при принятии решения об открытии огня», «имеет склонность необдуманно рваться вперёд», «действует без плана», «отлично исполнял свои обязанности в бою». Наполеон заявил однажды, что может сделать так, что его подчинённые пойдут на смерть ради ленточек. Ко времени убытия батальона во Вьетнам я был готов отдать жизнь за нечто значительно меньшее — за несколько благоприятных строчек в личном деле. За какую-то пару слов.

* * *

Учения продолжались две недели, в течение которых под непрестанным дождём мы получили некоторое представление о тяготах и лишениях, присущих войне в джунглях, а именно о пиявках, москитах, постоянной сырости, клаустрофобии, возникающей в лесной чаще, где самое яркое солнце светит тускло, а в полночь царит абсолютная чернота, хоть глаз выколи. Не скажу, чтобы от тех учений была ещё какая-нибудь польза. Мы отрабатывали тактические приёмы, доведённые до совершенства англичанами во время подавления восстания в Малайзии в 1950 году, хотя тот конфликт лишь внешне напоминал то, что творилось в Индокитае. Как бы там ни было, это был единственный пример успешного подавления повстанцев, осуществлённого западной державой в азиатской стране, и успех этот под сомнение не ставился. В общем, как это всегда бывает у военных, мы готовились к совершенно другой войне, и досконально изучили особенности войны с партизанами в Малайзии.

Кроме того, в нас пытались воспитать качества антиобщественного характера, без которых солдату в джунглях долго не прожить. Он должен быть незаметным, агрессивным и беспощадным, то есть квартирным вором, грабителем банков и мафиозным киллером в одном лице. Один из инструкторов, обучавших нас всему этому, был грузным сержантом, толстая шея которого плавно перетекала в плечи шириной с винтовку М14. Он постоянно подчёркивал, что следует уничтожать всех солдат противника, попадающих в зону поражения засады. За первым залпом, на уровне пояса, следовало выпустить второй, уже на уровне щиколоток, чтобы прикончить всех, кто останется в живых после первого залпа. Для того, чтобы сразу же внедрить в нас агрессивность, необходимую для столь хладнокровного избиения людей, этот сержант начал первое занятие соответствующим образом:

Он вошёл в аудиторию, издал боевой клич, леденящий кровь, и вонзил топор в деревянную стену. Не произнеся ни слова, он что-то написал на небольшой доске, которую полностью закрыла его треугольная спина. Он сделал шаг в сторону и, указывая на написанное одной рукой, ткнул другой в сторону одного из морпехов. «Ты! Что тут написано?» — спросил он.

Морпех: «Тут написано «засады — это резня», сержант!»

Сержант: «Верно». Открывает рот и орёт: «Засады — это резня!!!» Затем снова возвращается к доске, пишет что-то ещё и снова спрашивает: «А тут что написано?»

Морпех: «А резня — это праздник».

Сержант: «И это верно». Выдирает топор из стены и воинственно машет, обернувшись к слушателям. «А сейчас все повторяем за мной: Засады — это резня, а резня — это праздник!!!»

Слушатели неуверенно, с нервными смешками, произносят: «Засады — это резня, а резня — это праздник».

Сержант: «Не слышу, морпехи!»

Слушатели, уже в один голос: «Засады — это резня, а резня — это праздник!!!»

* * *

Небритые, грязные, мы вернулись в Кэмп-Шваб и тут же узнали, что, пока мы убивали ненастоящих партизан, настоящие во всю развернулись во Вьетнаме. Вьетконговцы атаковали американскую военно-воздушную базу в Плейку, и нанесли потери, которые тогда ещё считались тяжёлыми: было убито или ранено порядка семидесяти авиаторов. Несколько дней спустя первые американские самолёты начали опустошать бомболюки над северными территориями. Начались продолжительные бомбардировки, получившие название «Операция «Раскаты грома»».

Батальон снова погрузился в рутину повседневных забот, но после этих двух новостей — о налёте на Плейку и бомбардировках возмездия — заново оживились слухи о том, что скоро мы «пойдём на юг», и тоска лагерной жизни сменилась нетерпеливым ожиданием. Эти слухи были опровергнуты 15 февраля, когда мы узнали, что через неделю Первому Третьего предстоит отплыть в Гонконг или на Филиппины. Однако семнадцатого числа слухи получили подтверждение — нам приказали приготовиться к убытию в Дананг 24-го февраля.

Так начались три недели неразберихи, когда нас то поднимали по тревоге, то объявляли отбой, то приводили батальон в боевую готовность, то выводили его из этого состояния. Роту «Чарли» снова отправили в леса, ещё на два дня учений. Выглядело это как репетиция перед спектаклем с боевыми патронами, в котором нам предстояло сыграть свою роль где-то в конце месяца. Пока мы сидели в гарнизоне, было ясно и тепло, но тут погода стала промозглой, и мы смогли ещё немного попрактиковаться в том, как жить в ужасных условиях. Тем не менее, все во взводе были исполнены энтузиазма, за исключением сержанта Кэмпбелла.

— Я семнадцать лет уж этим занимаюсь, — сказал он, когда мы пересекали под дождём заиленный оранжево-розовый ручей. — Староват я для этой бойскаутской херни, лейтенант. Вернуться бы в Пэррис-Айленд, дослужить до двадцати лет и слинять ко всем херам. Хоть поживу наконец со старухой своей и детишками.

— Да блин, тут всего-то красная глина, сержант Кэмпбелл, — сказал Брэдли, шагавший за нами. — Нам со стариной Дином пройтись по ней всё равно, что домой из школы пробежаться.

— Я к лейтенанту обращался, говнюк.

— Так точно, сэр, сержант Кэмпбелл.

— Как я говорил, лейтенант — дослужить до двадцати и свалить. Я ведь в Южной Каролине восемьдесят акров прикупил, там на пенсии и обоснуюсь.

Я засмеялся: «Дикий Билл Кэмпбелл, помещик».

— Валяйте, сэр, смейтесь. А я свалю со службы, поступлю в полицию, и с ихней зарплатой да моей пенсией жизнь у старины Дикого Билла будет охереть как номер один, а вы, говнюки, так и будете тут говно месить.

— Не, бля, — раздался чей-то голос. — Я его месить буду ровно сколько положено. Я-то нихрена не лайфер.

— Да тебя в лайферы никто и не возьмёт, дубина сраная.

Завершив учения форсированным маршем в десять миль, мы ввалились в главные ворота базы с воинственными видом и намерениями. Но 24-го батальон всё так же торчал на Скале. Больше недели приказы то отдавались, то отменялись. Нам сказали, что операцию в Дананге отменили, и мы всё-таки отправимся в Гонконг. Затем нам сообщили, что Первый Третьего должен приготовиться к высадке на аэродроме Дананга, намеченной на 1 марта. С первого числа вылет перенесли на третье, с третьего на пятое, а потом и вовсе отменили. Со слов тех, что «говорят», этих никому не известных источников, доносящих до военнослужащих правду, полуправду и враньё, батальону предстояло оставаться на Окинаве до 8 апреля, после чего отплыть на Филиппины.

Не знаю даже, были эти регулярно отменявшиеся приказы заранее запланированным средством введения противника в заблуждение, или просто примером неразберихи, предшествующей большинству крупных военных операций. Если верно первое, то в заблуждение были введены именно мы, и никто другой. Девки в барах Хереко, эти извечные источники точной развединформации, безутешно сокрушались по поводу нашего грядущего отъезда. «Вы из Первого Третьего батальона, ехать Вьетнам скоши-скоши. Я тебе не врать. Может сайонара вся Третий морской пехоты. Номер десять (хуже всего), нет деньги Хенеко, нету джи-ай тута». Ещё одно знамение грядущих перемен появилось в газете на английском языке, издававшейся на острове. В ней сообщалось, что из Сайгона в Дананг перебрались шестьдесят проституток «в ожидании американских морпехов, которые, как говорят, должны туда прибыть». Были и другие, более серьёзные сообщения, свидетельствовавшие о том, что южновьетнамская армия, АРВ, находится на грани сокрушительного поражения. В новостях в газете «Пасифик старз энд страйпс» и в радиопередачах радиосети вооружённых сил нудно перечислялись один разгром за другим: заставы захватывались, колонны, вышедшие на их спасение, попадали в засады, аэродромы подвергались нападениям и обстрелам.

Несмотря на все эти признаки, мы уже и не ждали, что нам когда-нибудь придётся повоевать. Придя к выводу, что последние случаи объявления тревоги были просто тренировочными, для проверки «боевой готовности» батальона, мы успокоились и приготовились и дальше сидеть в заключении на Скале. Снова воцарилась скука, и боролись мы с нею обычными средствами. В воскресенье 9 марта не менее половины офицеров и солдат Первого Третьего гуляли в отпуску, известном как «I-and-I», то бишь «вступление в половую связь и употребление спиртных напитков» в Кине и Кадене, в Ишакаве и Нахе, в городе Чайного домика августовской луны.

Среди тех, кто остался тогда на базе, был Глен Леммон, дежурный по батальону. Вскоре после полудня в штаб, где сидел Леммон и, позёвывая, делал записи в журнале, пришло сообщение. Он его прочитал и, моментально выйдя из летаргического состояния, поднял трубку и позвонил командиру батальона подполковнику Бейну.

 

Глава третья

* * *

Когда Леммон поднял трубку, мы с Мэрфом Макклоем сидели на веранде офицерского клуба, попивая пиво и любуясь открывавшимся оттуда видом. Клуб располагался на вершине высокого холма, и пейзаж под нами выглядел совсем как сцена из фильма «Тихоокеанская история», не хватало только Эзио Пинзы, поющего песню Мэри Мартин. Бирюзовая лагуна блестела в солнечных лучах, рыбаки с кожей цвета красного дерева взмахивали вёслами в своих яликах, скользивших по её неподвижной глади, а за барьерным коралловым рифом до самого горизонта простирались сверкающие воды Восточно-Китайского моря. Мы наслаждались жизнью, уютно устроившись в шезлонгах. Солнце пригревало наши лица, и ледяное пиво холодило руки.

«Вот это жизнь, Пи-Джей!» — сказал Макклой. В клубе зазвонил телефон, на веранду выскочил уроженец здешних мест Сэмми, управляющий клубом, и громко объявил: «Любой офицер из батальона Первый Третьего, срочно позвонить дежурному!». Макклой вызвался сходить. Я решил было, что там ничего серьёзного — наверно, в солдатском клубе опять дерутся, но Мэрф вернулся с покрасневшим лицом, как будто охваченный лихорадкой. В некотором смысле так оно и было.

— Пи-Джей, это Леммон звонил. Он сегодня на дежурстве, и только что принял сообщение. Идём на юг.

— Что?

— На войну идём! — сказал он так, что казалось, речь шла о самом что ни на есть чудесном событии, которое может выпасть на долю человека. И быстро выбежал из клуба.

Без малого месяц ложных тревог приучил меня с осторожностью относиться к подобным новостям, поэтому я зашёл в клуб, чтобы лично позвонить Леммону. Он заверил меня, что это не пустышка, что сообщение лежит у него на столе: Первому Третьего приказано вылетать на юг. Сегодня же ночью мы должны вылететь с базы ВВС Кадена и утром высадиться в Дананге. «Завтра утром — Дананг!» Эти слова моментально вывели меня из заторможенного состояния, в котором я находился после выпитых на жаре шести порций пива. В голову ударил адреналин, руки задрожали, я ощутил пустоту в желудке — как в лифте, который слишком быстро пошёл вниз.

И что мне делать? Я ведь на войне ни разу не был. «Ну, а я что — был? — сказал Леммон. — Прежде всего сам соберись». Он зачитал мне перечень необходимых действий: собрать походный комплект, лишнее упаковать в вещмешок и так далее. Покончив с этим делом, хаяко в расположение роты. О солдатах не беспокойся — с ними сержанты разберутся. Вот и всё пока. А теперь надо собрать остальных офицеров. «Вот же идиоты, выбрали день для вылета», — сказал он со свойственным ему странным смехом, который больше походил на кудахтанье, сухое и неприветливое, как равнины западного Техаса, откуда он был родом. «Хе-хе-хе, изо всех дней эти идиоты выбрали воскресенье, офицеры разбрелись по всему острову, кто пьянствует, кто трахается, а найдёшь кого в борделе или баре — так он совсем никакой, ему говоришь, а он ничего не понимает».

«Позвонил в офицерский клуб в Кадене — думаю, ребята там, французские коктейли хлещут. Трубку поднял Уильямсон. Я сказал ему, чтоб он хаяко на хрен в штаб, идём на юг. «А, херня», — говорит. «Да вовсе не херня, Уильямсон, сегодня вылетаем, чёрт побери!». А он: «Леммон, я тут бухой совсем, не могу я во Вьетнам. Пошли там кого-нибудь другого», — и вешает трубку. Я ему опять звоню — та же фигня. В общем, заходит майор Лайонс, я ему рассказываю о затыке с Уильямсоном. Ну, Лайонс звонит в Кадену, зовёт его к телефону и говорит: «Мистер Уильямсон, я начальник штаба батальона. Если через час тебя здесь не будет, в трезвом состоянии, я тебя за яйца повешу». Хе-хе-хе. Фил, тут реально такая херня творится…»

Леммон повесил трубку, предоставив мне самому разбираться, в чём мораль его рассказа, и есть ли она там вообще.

Я понёсся в общежитие для холостых офицеров и вломился в свою комнату с таким грохотом, что напугал даже своего вечно невозмутимого соседа Джима Куни.

— Что за вожжа тебе под хвост попала? — Он был немного моложе меня, и прибыл на Скалу совсем недавно, поэтому я овладел собой и попытался вести себя спокойно и деловито.

— Да так, только что сообщили, что вылетаем.

— Куда это?

— Во Вьетнам, — ответил я небрежно, как будто мотался туда каждый месяц.

— Вон как? — безразлично ответил Куни. В августе, во время операции в долине Чулай, он потеряет половину своего взвода. «Вьетнам, значит? Ни хрена себе».

Несмотря на все предыдущие тревоги, я был готов выдвинуться максимум на полевые учения. Мой 782-й комплект, то есть полевое снаряжение, был разбросан по всей комнате, а повседневную форму я как раз отдал постирать одной из «нэссон», которые стирали одежду офицерам, проживающим в общежитии. Звали её Мико. Ладно, в поле накрахмаленная форма ни к чему. Я метнулся в прачечную, сунул Мико в руку несколько долларов, забрал свой свёрток и побежал обратно. Мико закричала мне вослед: «Капуто-сан, надо кончить, надо кончить». Я крикнул ей, что убываю во Вьетнам. «Ах, Вьетнам, — сказала она. — Номер десять. Очень плохо».

Вернувшись в свою комнату, я поспешил собрать походный комплект. Эта ноша включала в себя ранец, рюкзак, одеяло, полотнище палатки, пончо, колышки для палатки, распорку, растяжки, запасные ботинки, носки и бельё, запасной комплект обмундирования, котелок с кружкой, бритвенный набор, лопатку. Вместе со стальной каской, двумя флягами, пистолетом, бронежилетом, компасом и сухим пайком мой комплект тянул на шестьдесят пять фунтов. Когда я надел его на себя, чтобы отрегулировать лямки, мне показалось, что весит он как сейф компании «Уэллс-Фарго». И как бродить в жару по джунглям со всем этим добром на спине? Я сбросил лямки с плеч, рюкзак тяжело грохнулся на пол. Следуя указаниям, полученным от Леммона, я сложил лишнее военное снаряжение в вещмешок, а в рундук уложил повседневно-выходную форму класса «А», большинство предметов гражданской одежды и, с большим сожалением, книги. Их мне хотелось взять с собой, но места для книг в вещмешке не хватило. Кроме того, я был уверен, что во Вьетнаме читать будет некогда. Тогда я ещё не знал, что на войне девять десятых всего времени приходится проводить в бездеятельном ожидании событий, которые занимают оставшуюся десятую часть. Упаковав вещи, я написал на рундуке «Пи Джей Капуто, 2-й лейтенант. 089046 С-1-3» и наклеил ярлык для отправки его на склады дивизии в Кэмп-Кортни. Ему предстояло храниться там до моего возвращения. Мысли о том, что я могу не вернуться, мне и в голову не приходило. Мне было двадцать три года, здоровье у меня было отменное, и я был вполне уверен, что жить буду вечно.

* * *

На участке, который занимал наш батальон, куда ни кинь взгляд, царил хаос, и видно было, что там творится нечто чрезвычайное. Рядовые и сержанты то вбегали в расположения отделений, то выбегали оттуда, двигаясь лихорадочно быстро, как актёры в немом кино. Некоторые были в полной боевой форме, некоторые по-прежнему в гражданском, а некоторые бегали в одном нижнем белье с разнообразными предметами снаряжения на голых плечах. Солдаты вытаскивали ящики из хранилищ и составляли их кучами на улицах, и водителям джипов и грузовиков приходилось пробираться между ними как по трассе с препятствиями. «Механический мул» — автомобиль-транспортёр, совершенно не походивший на мула, а похожий скорее на большую игрушечную машинку — объехал одну такую кучу, перевалил через бордюр и с рёвом покатил по пешеходной дорожке. В его кузове подпрыгивала 106-мм безоткатная пушка. Участок роты «Чарли», как и прочих рот, походил на магазин по распродаже излишков военного имущества под открытым небом. Там и сям лежали миномётные стволы, опорные плиты, уложенные рядами рюкзаки с прислонёнными к ним винтовками, палаточные полотна, пулемётные ленты, набитые патронами, свёрнутые и уложенные в металлические коробки, бронежилеты, каски и всевозможное оборудование для радиостанций. Проверяя рации, радисты устроили целый концерт из свистков, гудков и шипящих помех, на фоне которых монотонно и распевно звучали их голоса. ««Бэрк-6», «Бэрк-6», я «Чарли-6», я «Чарли-6». Сигнал слабый, неразборчивый, повторяю — слабый, неразборчивый. Дайте длинную проверку». «… Вас понял, «Чарли-6». Даю длинную проверку… Десять, девять, восемь…»

Из того, что происходило на протяжении нескольких следующих часов, я почти ничего не помню. Повсюду царили страшный шум и сумятица: офицеры, отдавая приказы, орали на сержантов, сержанты — на капралов, капралы — на младших капралов, а младшие капралы — на рядовых, которые и выполняли всю работу, потому что им орать было не на кого. Если что-то и происходило без заминок, так это прохождение команд по инстанциям. Помню, как Макклой театрально воскликнул: «Бронзовокожие боги идут на войну!», увидев морпеха с подсумками, перекрестившими его грудь в стиле мексиканского бандита; клерка-снабженца, который сказал, выдавая бронированные шорты: «Это чтоб тебе конец не оторвало»; помню, как со странными чувствами, с опасением и предвкушением одновременно, я достал из оружейного шкафа пистолет и уставился на патроны 45-го калибра, которые поблёскивали в обоймах как стёршиеся жёлтые зубы.

В 20.00, то есть в восемь вечера, Питерсон вызвал командиров взводов и штабных сержантов в ротную канцелярию на инструктаж. Мы битком набились в небольшое помещение, в котором в скором времени стало нечем дышать от сигаретного дыма и запаха несвежего пота. Высокий, моложавый Питерсон склонился над обтянутой плёнкой картой, на которую стеклографом были нанесены линии и стрелки. Командирам взводов было розданы её копии. Некоторые из нас настолько слабо представляли себе географию Вьетнама, что шкиперу пришлось для начала показать, где находится Дананг. На старых французских военных картах он был обозначен как Туран (под названием колониальных времён).

Инструктаж оказался довольно поверхностным. Питерсон сообщил, что коммунисты, воспользовавшись наступлением сухого сезона, развернули наступление в районе I корпуса и Центрального нагорья, угрожая расчленить Южный Вьетнам на две части. АРВ несёт тяжёлые потери, численность которых эквивалентна потере одного батальона в неделю. Южновьетнамские части, охраняющие жизненно важные объекты, придётся отправить в поле, чтобы расквитаться за потери АРВ и накопить достаточно сил для контрнаступления. В связи с этим американские наземные войска должны незамедлительно прибыть во Вьетнам для обеспечения безопасности американских баз, над которыми нависла угроза нападения и захвата. У Дананга вьетконговцы сосредоточивают силы для крупного наступления на базу, подобного тому, которому подверглась база в Плейку. В последнее время повысилась активность снайперов и лазутчиков противника.

Обеспечивать охрану базы предстояло 9-й экспедиционной бригаде морской пехоты. Это было специально организованное соединение, состоявшее из нашего батальона, 3-го батальона 9-го полка морской пехоты, артиллерийского дивизиона и разнообразных вспомогательных подразделений. На следующее утро во столько-то часов бригада должна была пойти в наступление с высадкой с самолётов и с моря, после чего организовать оборону вокруг Дананга. Третий Девятого должен был высадиться на берег к северу от города, в пункте «Ред-Бич 1», продвинуться вперёд по суше и занять высоту 327, которая господствовала над местностью к западу от базы. Первый Третьего должен был вылететь из Кадены на военно-транспортных самолётах С-130 и, после высадки, организовать периметр круговой обороны непосредственно вокруг аэродрома. Роте «С» предстояло пойти в первой волне. Вот и всё, что он мог нам сообщить.

«Вопросы?» «Так точно, сэр, ожидается ли какое-либо сопротивление?» «По большей части незначительное, кое-где действуют снайперы, могут обстрелять из зениток. Тем не менее, вы должны быть готовы к более серьёзному отпору со стороны противника. Ещё вопросы? Лейтенант Леммон, слушаю вас».

«Сэр, — растягивая слова, произнёс Леммон. — Как бы мне в другое подразделение перевестись, где ссыкунов поменьше?»

Мы расхохотались, но шкипер нахмурился.

«Хорош херню пороть, Глен. Ладно, внимание! При инструктаже подчинённых ясно объясните им, что нам поставлена исключительно оборонительная задача. И пусть никто не думает, что едет туда играть в Джона Уэйна. Наша задача — охранять базу, и всё. Мы идём туда не воевать, а развязать руки АРВ, чтобы они смогли воевать. Это их война».

Инструктаж кончился, мы вышли из канцелярии и довели информацию до своих взводов. «Периметр круговой обороны, блин, — сказал один стрелок. — У нас ведь боевой батальон, а не шобла охранников». И всё же это было лучше, чем ошиваться на Скале. К тому же, если поразмыслить, нам предстояло участвовать в традиционном для морской пехоты деле: обеспечить защиту американцев и американского имущества, помочь союзнику, оказавшемуся в беде, и показать иноземному противнику, что с Соединёнными Штатами шутки плохи. Морская пехота высадилась, и всё такое.

Через какое-то время автоколонна была выстроена. Загрузили имущество и снаряжение, после чего в кузова грузовиков залезли бойцы стрелковых рот. А затем, после целого дня спешных сборов, мы занялись тем, чем занимаются солдаты три четверти своего времени: мы стали ждать. Прошло полчаса, час, два часа. Я сидел в джипе, где-то в середине этой длинной неподвижной колонны, чувствуя, что устал, и как-то не до конца веря в то, что я на самом деле тут сижу, в каске и бронежилете, с «Кольтом» на поясе. Неужели всего лишь год назад я участвовал в обсуждении сравнительных достоинств «Тома Джонса» и «Джозефа Эндрюса» на семинаре по истории английского романа? И неужели тогда же мы с соседом по комнате готовились к экзаменам для поступления в магистратуру под музыку Баха и Вивальди? Всё это казалось мне бездарной тратой времени.

Неожиданно взревели двигатели, выведя меня из состояния мечтательной задумчивости. Впереди моей машины с десяток стрелков бежали к одному из трёхосных грузовиков. Видимо, всё это время мы дожидались опоздавших. Колонна рывками двинулась вперёд и поползла в гору к главным воротам. Колби, взводный сержант Макклоя, не успевший вернуться на базу к сроку, стоял на улице в футболке, с идиотской ухмылкой на лице. «Пока, рота «Чарли», — сказал он. — До свиданьица, ребята». Какой-то морпех, зная, что в темноте его не узнать, отозвался с одного из грузовиков: «Сержант Колби опоздал, повесят его за яйца». Колби лишь ухмыльнулся в ответ и помахал рукой. «До свиданьица, ребята». Я спросил его, где он шлялся целый день.

— Да так, по девкам, лейтенант.

— Ты в курсе, что мы идём на юг?

— Так точно, сэр! — Он пошатнулся и отдал мне честь. — И хочу вам сообщить, что мы, гражданские, ценим то, что вы делаете во благо нам.

По узким дорогам катилась колонна, мимо зелёных тростниковых плантаций, отливавших серебром в лунном свете, мимо пустынных берегов, где когда-то, давным-давно, шли на штурм представители другого поколения и на другой войне. То останавливаясь, то снова дёргаясь вперёд, колонна шла по ухабистым дорогам на базу морской пехоты в Футеме, наш последний сборный пункт на пути в Кадену. Люди и снаряжение подпрыгивали на стальных полах кузовов, их швыряло на деревянные борта, но вся эта тряска никак не влияла на приподнятое настроение морпехов. Они радостно и громко вопили, нарушая предутренний покой встречавшихся на пути деревень. В низеньких шлакоблочных домишках кое-где начинали мерцать огни. В дверном проёме одного из домов появилась рассерженная женщина и что-то крикнула. Слов её мы не поняли, но общий смысл сказанного был ясен. Кто-то из стрелков ответил на ломаном японском: «Эй, мама-сан, джи-ай окей, джото окей. Номер один главная прачка, тачсамео».

Они рвались в бой, они кричали какими-то пьяными голосами. Да они и были пьяны, но скорее от возбуждения, чем от спиртного. Их батальон уже неслабо отличился. Без предупреждения, без предварительной подготовки, он менее чем за восемь часов привёл себя в состояние готовности к серьёзной боевой операции. А теперь, когда сборы остались позади, они могли от души радоваться приключениям, тому, что освободились наконец от глупых правил и распорядка, по которым приходилось жить до этого момента. Голова кружилась от этого стремительного движения во тьме, навстречу неизвестности, навстречу войне в далёкой экзотической стране. Не будет больше у них ни строевой подготовки, ни смотров, ни учений. Их ожидали события важные и серьёзные.

На базе в Футеме мы снова застряли надолго. Солдаты сошли с машин и сложили своё оружие на поле у взлётно-посадочной полосы. Усевшись спиной к спине или улёгшись, положив головы на рюкзаки, они отдыхали на травке. В предрассветной темноте мерцали огоньки сигарет. Штаб батальона временно обосновался в помещении штаба базы. Делать мне было нечего, я зашёл туда за бутылочкой «Кока-Колы». Там царил самый настоящий бедлам. Звенели телефоны, штабные офицеры и писаря суетились со своими бумажками. Подполковник Бейн, здоровенный мужик, который из-за бронежилета казался ещё здоровее и походил на футболиста-полузащитника, сказал кому-то по телефону: «Пусть они лучше скажут, летим мы или нет». Вот же чёрт, подумал я, неужто снова ложная тревога? Ко мне подошёл какой-то капитан и спросил, чем я сейчас занимаюсь. Я опрометчиво ответил, что ничем.

— Отлично. Вот перечень транспортных средств, а вот — сказал он, как мне тогда подумалось, непонятно зачем, — мелок. Находишь указанные машины, и на каждой отмечаешь мелом центр тяжести. Ставишь крестик, под ним пишешь «ЦТ».

— Есть, сэр. А где у них центры тяжести?

— Там жёлтой краской указано: «ЦТ». Увидишь.

Я чуть не задал вполне логичный вопрос: зачем отмечать центры тяжести, если они уже отмечены? Но служил я уже не первый день, и по тону капитана понял, что его приказ обсуждению не подлежит.

Едва я приступил к выполнению этого непростой и важной задачи, как над полем разнеслась уже привычная команда: «По машинам!» Что ж, центрам тяжести суждено остаться неотмеченными. Я побежал к своему джипу, но обнаружил, что его занял майор из штаба. Вышестоящий начальник вручил мне мой рюкзак, и на лице его читалось: «чем выше звание — тем больше привилегий, лейтёха». Я забрался в трёхосник, в котором ехало отделение Гонзалеза. Демократичное уравнение в правах командира и подчинённых было встречено с восторгом: «Ух ты, лейтенант с солдатским сбродом поедет, — сказал кто-то из бойцов. — Расчистите там место лейтенанту». Солдаты подвинулись, освободив проход в лабиринте из снаряжения. Я пробрался вперёд и опустился на пол, прислонившись спиной к задней стенке кабины. Пахло ружейной смазкой, потом, кожаными ботинками и брезентом. Водители грузовиков снова запустили двигатели. «Зашибись, поехали», — сказал Гонзалез, левую ступню которого вскоре искромсает противопехотная мина.

Здоровенный сержант, проходя мимо нашего грузовика, крикнул: «Э, второй взвод, нах, к свиданью с вьетконговцами готовы?»

— Ясный хрен.

— И что вы будете с ними делать?

— Мудохать и считать!

— Ясный хрен, — ответил сержант. Это был энергичный человек, могучего телосложения, а в июне пуля снайпера разворотит его позвоночник, и его парализует ниже пояса.

Но всё это было впереди. А пока что, сидя в грузовике с бойцами отделения Гонзалеза, трясясь вместе с ними в кузове, слыша их шутки и смех, я испытал доселе не знакомое мне чувство любви к этим солдатам. Те невидимые нити, что связывали батальон воедино, зацепили и меня. Я впервые назвал в душе этот батальон своим, и ощутил себя самого его частью.

Мы ехали ещё с час или около того, извилистая колонна машин с людьми с урчанием шла вперёд под предрассветным небом. В войсках на марше есть нечто стихийное, внушающее страх. Кажется, что они движутся сами по себе, что их несёт вперёд некая сила, неподвластная людям — даже тем, что отдают приказы, приводящие их в движение. Нас будто бы подхватило течением могучей реки и неудержимо несло вперёд, всё ближе к самолётам, которые унесут нас во Вьетнам, на войну.

Войдя в Кадену, машины запрыгали по широкому полю, колонна рассыпалась на несколько колонн меньшего размера, двигавшихся в ряд. Резко повернув, рванув через поле и неожиданно остановившись у кромки взлётно-посадочной полосы, грузовики подняли с земли удушающую тучу пыли. Перед нами, в серых сумерках раннего утра, стояли грузные самолёты «С-130». На какое-то время воцарилась всеобщая сумятица. Морпехи, сгибаясь под тяжестью навьюченного на них снаряжения, неуклюже попрыгали на землю. Командиры отделений и взводные сержанты размахивали поднятыми руками, выкрикивая команды. «Второе отделение — ко мне, становись… Рота «Чарли» — сюда!.. «Альфа» — справа». Толпа людей, толкаясь, быстро разбилась на ровные колонны. Мы поротно направились к дожидавшимся нас самолётам. Взводы рассыпались и загрохотали по трапам, заходя в развёрстые пасти самолётов. Со стороны они походили на крылатых чудищ, пожирающих карликов.

Мне с моими сорока с чем-то бойцами пришлось делить место в самолёте с несколькими большими ящиками и джипом связистов. Груз были закреплён целой паутиной цепей, и нам пришлось забиться в узкий проход между ними и фюзеляжем. Некоторые из бойцов в изнеможении разлеглись на ящиках, остальные попытались заснуть на полу, используя друг друга в качестве подушек. И тут нам в очередной раз пришлось терпеливо ждать. Назначенное время вылета осталось далеко позади. Поползли слухи о том, что вылет отменят. В конце концов экипаж поднялся на борт, зачитал обычные инструкции о том, как вести себя во время перелёта, и поднял трап. Он закрылся с металлическим звоном, как дверь в тюремной камере. Затем самолёт прогрохотал по взлётно-посадочной полосе и поднялся в воздух, направляясь на юг над Южно-Китайским морем.

За время пятичасового перелёта мы попытались по мере сил отдохнуть. В памяти сохранилась картина: смешавшиеся в кучу люди, оружие, оборудование, юный морпех, который курит, погрузившись в размышления о чём-то своём, другой морпех — свернулся как зародыш, набросив на себя бронежилет вместо одеяла, чтобы укрыться от холода, присущего большой высоте; помню Джеймса Брюса, лежащего совершенно неподвижно, полуоткрыв рот — так же он будет лежать через шесть месяцев, когда его настигнет смерть.

* * *

Замигал предупредительный сигнал. С-130 круто спикировал, чтобы не попасть под огонь зенитной артиллерии, совершил посадку и вырулил на стоянку. «По коням, второй», — сказал Кэмпбелл. — Приехали». Взвалив на плечи рюкзаки, бойцы, разминая ноги, дожидались открытия трапа. Затем неуклюже, как средневековые рыцари в броне с головы до ног, они сошли на землю и построились возле серого ангара с металлическими стенами. Было жарко, сыро и облачно. На южной границе аэродрома, за несколько сотен ярдов от нас, я различил группу маленьких морпехов, устанавливающих палатку для отделения. Вертолёты, доставлявшие грузы с места высадки Третьего Девятого, порхали вокруг гладкого хребта высоты 327, этой геологической несуразности, торчавшей посреди рисовых чеков к западу от базы. Далеко от нас возвышалась зеленовато-чёрная стена Аннамских гор, вершины которых терялись из вида за облаками, которые стремительно неслись по небу.

Начали прибывать остальные роты, огромные транспортные самолёты выныривали из наползавших туч. Из самолётов выходили цепочки людей в зелёном обмундировании и расходились, направляясь к периметру базы. Я думал, что услышу стрельбу, но никто не стрелял. Я не понял — радоваться этому обстоятельству или огорчаться. Ко мне подошёл и представился молодой лейтенант в разношёрстной форме — рубашке цвета «хаки» и зелёных повседневных брюках. Он был из роты «D», координировал высадку. Лейтенант спросил меня, из какого я подразделения.

«Чарли вон там». Он махнул рукой в направлении участка, где устанавливали палатку, пожал мне руку и сказал: «Добро пожаловать в Дананг», как будто я прибыл с визитом для участия в каком-нибудь массовом мероприятии. Выстроившись в колонну по два, мы прошагали мимо склада и эскадрильи вертолётов H-34 на стоянке. Пилоты глядели на нас с присущим ветеранам безразличием. Они были разодеты как «Терри и пираты»: в камуфляжной форме, бесформенных панамах, с револьверами на приспущенных поясах. Я прикинул, что Вьетнам хорош хотя бы тем, что одеваться можно более-менее свободно. Наглядные свидетельства некоторых недостатков мы увидели чуть подальше. Один из самолётов попал под лёгкий зенитный обстрел. В одном из крыльев зияло несколько дыр с рваными краями. На некоторых лицах читался вопрос: «Если пули делают такое с самолётами, то что же они сделают со мной?» Разгружавшийся неподалёку вилочный погрузчик тут же предоставил ответ на этот вопрос. На нём были сложены алюминиевые ящики, походившие на здоровенные ящики для инструментов. Это были гробы.

Рота окапывалась на участках, тянувшихся вдоль грунтовки, взвод Леммона на правом фланге, взвод Тестера — на левом. Мой взвод занимал участок посередине. Бойцы Леммона оживлённо переговаривались: они летели именно на том самолёте, который продырявили пули. В них стреляли, их высадка проходила при сопротивлении со стороны противника! Можно было сказать, что несколько пуль — не бог весть какое сопротивление, но мы, по крайней мере, не испытали того унижения, что выпало на долю Третьего Девятого. Их прибытие в район боевых действий выглядело как эпизод из какой-нибудь комической оперы. Они пошли на захват плацдарма, как морские пехотинцы в документальных репортажах времён Второй мировой, но встретили их не пулемёты с артиллерией, а мэр Дананга со стайкой школьниц. Мэр зачитал небольшую приветственную речь, а девушки надели морпехам на шеи цветочные гирлянды. Украшенные венками подобно героям античности, они пошли на захват высоты 327. Выяснилось, что занята она исключительно обезьянами, — «gorillas» вместо «guerillas», как кто-то пошутил — которые не оказали сопротивления вторжению своих прямоходящих и хорошо вооружённых дальних родственников.

* * *

Роте «Чарли» был отведён южный сектор периметра, на левом фланге её позиции упирались в асфальтированную дорогу, которая вела в город Дананг, а на правом — в позиции роты «А». Передний край обороны располагался у грунтовой дороги, прямо по фронту от нас. Он состоял из проволочного забора, зигзагообразных траншей, проложенных между каменными сторожевыми вышками (наследием колониального владычества французов), двойного заграждения из колючей проволоки, минного поля и трёх рядов проволочных спиралей. Передний край занимал батальон региональных сил (ополчения) АРВ, который мы должны были официально сменить дня через два-три. До этого момента Первому Третьего предстояло занимать вторую линию обороны. Питерсон сообщил нам, что ряды рисовых чеков и деревень, простиравшиеся на юг, уже много лет являются оплотом коммунистов, и считаются наиболее вероятным путём подхода противника в случае атаки вьетконговцев. Проще говоря, если они нападут, то в первую очередь — на роту «С».

Это предупреждение заставило бойцов пошевеливаться, и они усердно проработали весь день, отрывая окопы, заполняя и укладывая мешки с песком, похлопывая по ним плашмя сапёрными лопатками. Офицеры ходили вдоль рубежа обороны, обозначая и переобозначая боевые позиции. Я старался делать всё по правилам, организуя перекрывающиеся сектора огня, размещая пулемёты так, чтобы они покрывали огнём всё пространство по фронту — короче говоря, применяя все свои знания, полученные в Куонтико на занятиях по тактике оборонительных действий стрелковой роты. Я занимался своим делом всерьёз, но мне было нелегко убедить себя самого в том, что всё не понарошку. Пока что в нашей операции было что-то надуманное, как на учениях. Прослушав на Окинаве инструктаж шкипера о наступлениях и контратаках, я представлял себе мрачные картины: поля, испещрённые воронками от снарядов, развалины городов. Но Вьетнам, судя по тому, что я успел увидеть, не был похож на охваченную войной страну (какое-то время спустя американская огневая мощь устранит этот недостаток). «Оплот коммунистов» перед нами казался мне тропическим парком. Бамбуковые и кокосовые рощицы стояли посреди рисовых чеков словно острова в море цвета яшмы. Крестьянки в конических шляпах, с шестами для переноски грузов на плечах, трусцой обгоняли мальчонку, ехавшего на буйволе. Мимо нас продефилировала стайка молодых девчушек — соблазнительные, надо сказать, создания, в шёлковых штанах и полупрозрачных аодаях. Пулемётчик по фамилии Банч помахал им из окопа, он ответили вежливыми улыбками. Он прокричал им: «Эй, нэссон, номер один. Джото ичибан». Уилльямс, командир его отделения, напомнил ему, что он не на Окинаве. Я же тем временем изучал местность, выглядывая в бинокль красные орды, но единственными признаками войны были наши собственные «Фантомы», с рёвом уносившиеся на север с полными бомбовыми отсеками.

* * *

По-французски изящные сторожевые вышки на переднем крае обороны ещё более наводили на мысли о том, что всё здесь понарошку. Если мы и в самом деле в районе боевых действий, то что тут делают эти анахронизмы? Для них можно было придумать одно-единственное применение: реперы для миномётных батарей вьетконговцев. Их обитатели, в свою очередь, приводили нас в недоумение. Расслабленное поведение представителей Региональных сил, носивших прозвище «Рафф-Паффы», заставляло предположить одно из трёх: или никто не успел предупредить их о надвигающейся угрозе нападения, или им об этом сообщили, но их, опытных ветеранов, эти предупреждения никак не обеспокоили, или же это худшие в мире солдаты. Я не успел ещё ознакомиться с боевыми качествами АРВ, но склонялся к последнему варианту. Как бы там ни было, они слонялись вокруг, некоторые без касок и оружия, с любопытством взирая на нашу кипучую деятельность. С полдюжины солдат спали под навесом из пальмовых листьев, остальные, все босоногие, бездельничали возле одной из свежевыбеленных вышек. Некоторые из них, посмелее, пролезли сквозь дыру в проволочном заборе и пошли вдоль наших позиций, выпрашивая сигареты. «Джи-ай, дай мне один сигарета, ты». Они требовали «Салем», но мы могли предложить им лишь «Лаки Страйк» из сухпаев, заплесневевшие настолько, что поговаривали, будто они сохранились ещё со времён Корейской войны. Несмотря на это, «Рафф-Паффов» они вполне удовлетворили. Вдохновившись успехом вылазки товарищей, к нам направилась вторая группа попрошаек, но их отогнали по приказу Питерсона. Он приказал, чтобы мы избегали братаний с нашими союзниками. Со слов офицера по разведке, «Раффы» были ненадёжны как в военном, так и политическом смысле: считалось, что их ряды наводнены вьетконговцами или лицами, сочувствующими Вьетконгу, что, собственно, одно и то же. Само собой, мы никак не могли уложить в голове эту информацию. То, что батальон, в котором полным-полно Ви-Си в форме АРВ, обороняет американскую авиабазу против Ви-Си, было выше нашего понимания.

С наступлением сумерек, не услыхав ни одного выстрела и ни разу не выстрелив в гневе праведном, мы свернули земляные работы и стали устраиваться на ночь. Установив палатки, рота в первый раз после вчерашнего завтрака на Окинаве смогла поесть. Казалось, что завтрак тот был уже давным-давно. Морпехи уселись на корточки, открывая оливково-коричневатые банки из сухпая консервными ножами, которые носили вместе с личными знаками. Перед палатками повсюду загорелись голубые огоньки, на которых подогревали пищу, едкий запах от таблеток сухого горючего поплыл над нашим бивуаком. Начались жалобы и меновая торговля, которые всегда сопровождают приём пищи из Сухпаев. «Во блин, ветчина с лимскими… Слышь, меняю ветчину с лимскими на банку персиков». «Ладно, давай…» «Ты чё, реально любишь ветчину с лимскими, ну ты, бля, дурак…» «Хорошо, себе оставь, гнида…» «Слышь, я ведь так, прикололся, гони персики…» «Ни хрена, ветчины с лимскими — маловато будет. Цены поднялись. Ветчину с лимскими и финиковый рулет за персики».

Бойцы были все в грязи после целого дня земляных работ в раскисшей почве, покрасневшие глаза слезились после без малого двух суток без сна. По-моему, им ещё казалось, что их в чём-то обманули. Из-за спешки, с которой их отправили во Вьетнам, они, наверное, считали, что всё тут крайне плохо. Караван фургонов окружён, и кавалерия спешит на помощь. Они сами себя довели до столь горячего нетерпения, что реальность оказалась сплошным разочарованием. Всё было совсем не плохо, наоборот — всё было совершенно тихо. Да, фургоны были на месте, в виде сверхзвуковых боевых самолётов, но индейцев не было. Глядя на бездельников из АРВ и безмятежные рисовые чеки, мы задавали себе вопрос: «Ну и где эта война, о которой мы столько всего слышали? И где эти знаменитые партизаны, вьетконговцы-то где?» Мы на миг встрепенулись, когда на рисовом поле, ярдах в ста от нас, что-то взорвалось. За деревьями взметнулось облако жёлто-бурого дыма. Кое-кто схватился за оружие, но все успокоились, узнав, что там произошло: на минное поле забрела собака, и её разорвало в клочья.

* * *

Ночь наступила быстро. Всего за несколько минут сумерки превратились в полуночную тьму безлунной ночи. Были назначены караульные смены: двадцатипятипроцентная боевая готовность на первые четыре часа, пятидесятипроцентная — всё остальное время. Надев каски и бронежилеты (мы все сподобились «потерять» неудобные бронированные шорты), рота вышла на позиции. Часов в девять-десять, когда снайперы начали постреливать по нашим позициям, мы поняли, что война во Вьетнаме — занятие преимущественно ночное. Снайперы стреляли редко и неточно, выпуская по нескольку пуль через каждые полчаса или вроде того, но нервы они трепали изрядно, потому что невозможно было определить, откуда ведётся огонь. Пули, казалось, возникали из ниоткуда. Ландшафт, столь пасторальный при свете дня, постепенно приобрёл зловещие черты. С непривычки кусты казались нам людьми. Тем не менее, ответного огня мы не открывали, в соответствии с доведёнными до батальона строгими правилами боя — во избежание случайного поражения гражданского населения. Было приказано патроны в патронники не досылать, огонь можно было открывать исключительно по приказу сержанта или офицера из штаба.

Самое ожесточённое сражение в ту ночь развернулось между нами и представителями вьетнамского мира насекомых. Выяснилось, что против орды атаковавших нас летающих, ползающих, жужжащих и жалящих существ противомоскитные сетки и репелленты не действуют. Из каждой палатки доносились шлепки и выкрики: «Гады чёртовы, вон отсюда!» К наступлению полуночи мои лицо и руки сплошь распухли от укусов.

Чтобы избавиться от этой пытки, я часто ходил проверять часовых на позициях взвода. В ту ночь, а может, в следующую, а может, ещё ночью позже — те первые ночи во Вьетнаме слились в моей памяти в одну — меня едва не пристрелил собственный подчинённый. Когда я приблизился к его окопу, он остановил меня, окликнув строго по уставу.

— Стой, кто идет?

— Чарли-2 Реальный (мой позывной).

— Второй Реальный, ко мне. — Я сделал два шага вперёд.

— Стой. Назови президента Соединённых Штатов.

— Линдон Б. Джонсон.

— Назови министра обороны.

— Роберт С. Макнамара.

Полагая, что из моих ответов любой бы понял, что я американец, я пошёл вперёд. Очередное «Стой!», за ним звук досылаемого затвора и неприятное зрелище — винтовка, направленная на меня с расстояния в десять ярдов — заставили меня замереть на месте.

— Второй Реальный, назови заместителя министра обороны.

— Да чёрт его знает, как его зовут.

— Второй Реальный, проходи, — ответил морпех, опуская винтовку. Это был Гилюме. Когда я спрыгнул к нему в окоп, он объяснил мне причину своей повышенной бдительности. В него с напарником, Полсоном, едва не попала очередь. Он показал мне изодранный мешок с песком. «Он дал очередь прямо между нами, лейтенант, — сказал Полсон. — Чёрт возьми, да будь я на пару дюймов левее, сыграл бы, на хер, в ящик». Я отпустил древнюю шуточку о том, что едва не попавшая пуля пролетела где-то в миле отсюда, но постарался держаться подальше от израненного мешка. Вглядываясь в мрачную тьму за проволокой, я не замечал никаких признаков опасности, там были одни лишь пустынные рисовые чеки, ночью они были серыми, а не зелёными; чёрные кляксы — деревни или заросли, зубчатые очертания лесов, чернее чёрного неба. И всё равно где-то там обязательно сидел снайпер и, может быть, целился мне в голову — кто знает? Решив не давать воли воображению, я выбрался из окопа и продолжил обход, ощущая пустоту под ложечкой. Призраки, подумал я, мы дерёмся с призраками.

Через какое-то время примерно в тысяче ярдов за заграждениями вспыхнула быстротечная огневая схватка. Начали бухать гранаты и мины, пущенные из миномётов. Винтовки затрещали как поленья в костре, пара трассирующих пуль унеслась в небо над деревьями, бесшумно прочертив в нём алые линии. Загремели артиллерийские орудия — где-то далеко шёл другой бой. Все эти звуки, эти таинственные и завораживающие отзвуки боёв, казалось, отвечали на мой вопрос: да, война и вьетконговцы точно здесь, и они нас ждут.

 

Глава четвертая

Ждали они долго. Наш батальон не участвовал ни в одном бою до 22 апреля, когда роту «B» послали на усиление разведывательного патруля, попавшего в засаду в нескольких милях к западу от высоты 327. Мы же тем временем боролись с климатом, снайперами и монотонностью жизни. В этой борьбе климат был нашим злейшим врагом.

Дни проходили одинаково. Солнце вставало часов в шесть, и, поднимаясь в небо, меняло цвет — сначала оно было красным, затем золотым и, наконец, становилось белым. Дымка над рисовыми полями испарялась, и утренний ветерок стихал. К полудню под ярким небом всё вокруг замирало. Крестьяне покидали поля и прятались в тени в своих деревнях, буйволы неподвижно лежали в лужах, при этом из грязи торчали лишь их головы и большие изогнутые рога, деревья не шевелились, как растения в оранжерее. Ветер начинал задувать с гор после обеда — горячий ветер, взметавший пыль над дорогами и запёкшимися, потрескавшимися от солнца полями, с которых уже собрали рис. Каждый раз, когда поднимался ветер, пыль была повсюду, куда ни кинь взгляд: она налетала тучами, кучами, смерчами, которые врывались в палатки, и тогда матерчатые стены вздымались словно паруса, туго натягивая растяжки, и внезапно опадали, когда воронка смерча уносилась дальше. И не мелкой была эта пыль, а густой, липнувшей ко всему, чего она касалась — к телу, винтовкам, листве на деревьях. На камбузе она облепляла все жирные предметы, и нам приходилось не только вдыхать пыль, но и есть её. И пить эту пыль нам приходилось тоже, потому что она проникала в прорезиненные мешки для дезинфицированной воды и канистры, отчего казалось, что пьёшь не воду, а тёплую грязную жижу.

Ближе к вечеру солнце заходило за горы, и на прибрежных равнинах очень рано наступали сумерки, однако с приходом этой преждевременной полутьмы становилось совсем невыносимо. Ветер стихал, и, по мере того как земля отдавала накопленное за день тепло, дышать становилось совсем уж нечем. Мы постоянно прикладывались к фляжкам, пока не раздувались животы, и старались как можно меньше двигаться. Пот ручьями лился по телам и лицам. Пыль, прилипавшая к коже, покрывала её густой липкой плёнкой. Температура воздуха не имела значения — в Индокитае местный климат нельзя мерить обычными мерками. На градуснике могло быть сегодня 98 градусов, завтра 110, послезавтра — 105, но все эти числа дают такое же представление о степени тамошней жары, как показания барометра — о разрушительной мощи тайфуна. Чтобы дать реальное представление о той жаре, надо рассказать о том, что она могла сотворить с человеком, а сделать это очень просто: она могла его убить, испечь его мозг, или выжимать из него пот до тех пор, пока он не свалится на землю без чувств. Пилоты и механики, жившие на базе, могли укрываться от жары в своих прохладных казармах или клубах с кондиционерами, но на периметре с нею ничего нельзя было поделать, оставалось лишь терпеть. Облегчение наступало только ночью, а с её приходом налетали тучи малярийных комаров, и начинали трещать винтовки снайперов.

Ещё одной проблемой была скука — как на любой позиционной войне. Батальон сменил бойцов АРВ, которые, мягко говоря, не испытывали энтузиазма от того, что им предоставили возможность повоевать во время контрнаступления, и уходить не торопились. А мы бы с радостью поменялись с ними местами. Вместо приключений, на которые мы надеялись, оборона аэродрома обернулась убийственно нудным занятием. По ночам мы несли караульную службу, заступали после заката, отбой давали с первыми лучами солнца. В дневное время мы чинили ржавые проволочные заграждения, копали окопы на боевых позициях, заполняли землёй мешки. Наши позиции часто переносили с места на место, то вправо, то влево, то снова вправо, в соответствии с вечно менявшимися схемами обороны, которые разрабатывали в штабе бригады. Не война, а каторга какая-то. Однажды пришло указание разместить групповое оружие в блиндажах, которые смогли бы выдерживать прямые попадания 120-мм мин — во вьетконговском арсенале эти миномёты были самой тяжёлой артиллерией. Пулемётные расчёты подошли к делу творчески и воздвигли великолепные сооружения в стиле, который можно было бы назвать «мешочным модерном». Не успели они завершить работу над этими архитектурными проектами, как было приказано их разобрать. Командир бригады генерал Карш решил, что наличие блиндажей лишит морпехов «наступательного духа», по поводу чего Салливан заметил, что его подчинённые после нескольких недель непрерывной работы под жарким солнцем и без мытья готовы уже наступать и нападать на кого угодно так, что дальше некуда.

Карш с подполковником Бейном довольно часто выбирались на периметр, и было занятно наблюдать за тем, насколько они разные. Подполковник выглядел как боевой морпех на все сто, да и был таковым — с резкими манерами, грузный, лицо его казалось одновременно и уродливым, и привлекательным. Нос его, весь развороченный и несуразно большой, шрамы на теле и суровый усталый взгляд говорили о том, где он побывал, больше, чем записи в его личном деле и ленточки на груди. Лицо его и в самом деле было уродливым, но оно светилось чувством собственного достоинства, присущего тем, кому пришлось пострадать на войне телесно и душевно. Подполковник сполна отдал свой долг под огнём, и потому принадлежал тому древнему братству, куда нельзя попасть благодаря деньгам, положению в обществе или связям среди политиков.

А вот командир бригады — высокий, но с брюшком — был совсем другим человеком. Чтобы выглядеть браво, он обматывал шею под накрахмаленной боевой курткой зелёным аскотским галстуком. Его ботинки и звёзды на воротнике сияли, и группка штабных офицеров всегда следовала за ним хвостиком, когда он обходил периметр. Во время своих экскурсий он несколько раз пытался поговорить с нами по-мужски, но у него каждый раз получалось не очень. Однажды он заявился на мой командный пункт, когда я брился, налив воды в каску. Когда я попытался стереть с лица пену, этот лощёный тип в накрахмаленной форме с острейшими стрелками уважительно замахал рукой. «Не надо, лейтенант, — сказал он. — Соблюдаете гигиену в полевых условиях. Приятно видеть. Продолжайте». Я продолжил, но меня поразило это притворное дружелюбие, потому что сказал он это как будто какой-то политик во время предвыборной кампании.

* * *

Увертюра к контрнаступлению началась в конце марта. Здесь я использую термин «контрнаступление» приблизительно, потому что шум, который доносился до нас каждую ночь, был более похож на серию разрозненных перестрелок, чем на организованное сражение. Пулемёты начинали стрелять размеренно, короткими очередями, они становились всё длиннее и длиннее, пока не начинался один сплошной продолжительный грохот, который неожиданно обрывался. Затем снова звучали размеренные очереди. Время от времени разрывалась мина с коротким глухим звуком, при котором в голову неизбежно приходили мысли о разодранном мясе и переломанных костях. Всю ночь бессистемно бухала тяжёлая артиллерия, и бледные отсветы от разрывов снарядов вспыхивали над силуэтами далёких холмов. Бои иногда шли довольно недалеко от аэродрома, но до нас не доходили, если не считать привычных снайперов, и странно как-то было сидеть в окопах, зная, что другие бойцы убивают и погибают менее чем в миле от нас.

Чтобы бойцы не расслаблялись, ротный комендор-сержант, широкоплечий бодрячок по фамилии Маркан, отправлял их на позиции, каждый раз предвещая неминуемое нападение. «Сегодня они нападут. Га-ран-тировано. Нападут на нас». Но ничего так и не происходило. Считалось, что проводится контрнаступательная операция, а наша роль в ней сводилась к составлению подробных докладов о том, какого вида огонь и когда мы слышали прямо по фронту от секторов, выделенных нашим взводам. Кто и что делал с этой информацией — точно сказать не могу, но она, наверное, помогала офицеру по разведке в штабе батальона составлять карту обстановки, на которой отмечались места дислокации своих и вражеских войск. Как-то раз он мне её показал. Основной рубеж обороны представлял собой зелёную линию, вычерченную стеклографом. Далее за ней роились прямоугольники, означавшие вьетконговские батальоны и отдельные роты, которые охватывали полукругом аэродром. Больше всего войск было сосредоточено с юга и с запада. Зрелище это заставляло всерьёз задуматься и озадачиться: у коммунистов там было войск численностью с дивизию, но мы до сих пор не видели не единого солдата противника. Посмотрев на карту, затем на рисовые поля, и снова переведя взгляд на карту, я почувствовал ту же лёгкую тошноту, что и тогда ночью в окопе Гилюме. Тогда в тех полях сидел один снайпер-призрак. А теперь там возникла целая дивизия призраков.

В тот же месяц был ранен Гонзалез. Это была наша первая потеря. Он руководил группой, устанавливавшей проволочное заграждение, и забрёл на минное поле, которое Рафф-Паффы должны были разминировать перед тем как мы их сменили. Не то они плохо поработали, не то вьетконговцы, которые, по слухам, были в их рядах, преднамеренно оставили на месте несколько мин. Это были маленькие противопехотные мины, предназначенные скорее для нанесения увечий, чем смертельных поражений, и та, на которую наступил Гонзалез, сделала именно то, для чего была предназначена. Взрывом его подбросило в воздух, и его левая ступня превратилась в побитый и окровавленный кусок мяса внутри изодранного в клочья ботинка. Он мог так и умереть там от потери крови, но младший капрал Сэмпсон подполз к нему на животе, проверяя землю на присутствие мин штыком, расчистил в минном поле проход, взвалил раненого себе на плечи и вынес его в безопасное место. Сэмпсона представили к медали «Бронзовая звезда». Гонзалеза с тех пор мы не видели. Его эвакуировали в Штаты, и последнее, что мы о нём слышали, было то, что он находится на излечении в госпитале ВМС на Окинаве. Ступню ему ампутировали.

Мы искренне сожалели о том, что его не стало рядом — не потому, что он был каким-то особенным человеком, а просто потому что он был одним из нас. Питерсон, обеспокоенный тем, что настроение солдат в роте упало, приказал командирам взводов провести беседы с подчинёнными. Мы должны были напомнить им, что находимся в районе боевых действий, и что им придётся привыкнуть к потерям, потому что Гонзалез, будучи первой нашей потерей, наверняка не последняя. При мысли о том, что мне придётся выступить с подобными назиданиями, я почувствовал себя обманщиком, — я ведь ничего не знал о том, как воюют на самом деле — но беседу я всё же провёл. С наступлением сумерек взвод собрался у меня на командном пункте, как высокопарно именовалась моя хибарка. Сгрудившись вокруг меня, как футболисты вокруг полузащитника, с касками подмышкой, с лицами, в которые пыль въелась настолько, что глаза глядели словно из-под красных масок, они терпеливо выслушали речь зелёного второго лейтенанта о суровых реалиях войны. Закончив, я попросил задавать вопросы. Задали только один вопрос: «У Хосе всё будет нормально, лейтенант?» Я сказал что будет, за исключением того, что ногу ампутировали. Несколько человек закивали. Они услышали то, что единственно их интересовало, и было им совершенно наплевать на всё остальное, что я мог им сообщить. С их другом всё будет хорошо. Я приказал им разойтись и, глядя, как они уходят, по двое и по трое, я в очередной раз поразился редкой сердечности, с какой эти самые обычные люди относились друг к другу.

Новые потери не заставили себя ждать. Больше всего их было в Третьем Девятого. Но лишь небольшая их часть была нанесена действиями противника, остальные представляли собой солнечные удары и несчастные случаи — неудачные стечения обстоятельств, без которых на войне не обойтись. Случалось, часовые нервничали и по ошибке стреляли в других морпехов. Несколько человек погибли или получили ранения в результате таких случайных выстрелов. Один раз вышло так, что винтомоторный самолёт «Скайрейдер», получивший серьёзные повреждения от огня ПВО, совершал аварийную посадку на полосу. Пилот самолёта сбросил все бомбы за исключением одной 250-фунтовой, которая почему-то не отцепилась от пилона. Да уж, за исключением… Бомба взорвалась, уничтожив и пилота, и самолёт, при этом ещё несколько авиаторов, находившихся неподалёку, получили ранения. Поражали нас и болезни, тоже неизбежные на войне, хотя и с менее серьёзными последствиями. В основном это были понос и дизентерия. Время от времени объявлялась малярия, но мы принимали горькие таблетки, и это её предотвращало. От этих таблеток кожа у всех приобретала желтоватый оттенок. Я слышал, что два морпеха умерли от малярийной гемоглобинурии. Было и более распространённое заболевание, которое я подхватил той весной — ЛНП, т. е. «лихорадка неясного происхождения». При нём, как правило, немного повышалась температура, болело и воспалялось горло, и человека охватывало ощущение измождённости, усугублявшейся жарой.

Эти болезни возникали в основном из-за условий, в которых мы жили. Мы с изумлением читали о роскошных благах, осыпавших сухопутные войска США. Мы прозвали армейских солдат «солдатами с мороженым», потому что жизнь морпехов в I корпусе была суровой, как и положено пехоте. По ночам в наших хибарках было полным-полно пыли, грязи и москитов. На первое у нас были только варёные рис и бобы. На второе и десерт — сухпай. Дошло до того, что я уже не мог без тошноты даже смотреть на эти жестянки, за исключением персиков и груш. В том климате единственное, что лезло в глотку — персики и груши. Полевых душевых у нас сначала не было, зачастую не хватало воды даже для питья, не говоря уже о мытье, и большая часть этой воды была зелёной, как гороховый суп, бурдой, которую мы брали из деревенских колодцев. Воду дезинфицировали с помощью таблеток гализона, отчего она отдавала йодом. Эта вода, даже с добавлением таблеток, действовала как слабительное, и главный запах, который всегда будет ассоциироваться у меня с Вьетнамом — это туалетный запах фекалий и извести. Туалетной бумаги не хватало, не считая листочков из упаковок с сухим пайком, и из-за экскрементов, засыхавших в волосах у заднего прохода, отсутствия помывок, постоянного потовыделения, в обмундировании, заскорузлом и побелевшем от высохшего пота, мы дошли до того, что наш собственный запах стал для нас невыносим.

Если же забыть обо всех этих неприятностях, жили мы в тот период липовой войны не так уж плохо. До сезона муссонных дождей с его невзгодами оставалось ещё несколько месяцев, равно как и до начала войны на истощение с её убийственной игрой в «короля горы». Близость к опасности позволяла нам воображать, что здесь и в самом деле опасно, и потому вести себя так, как подобает воюющим пехотинцам. Наше самомнение подогревали авиаторы, жившие на базе. Эта кучка механиков и техников, мало похожих на солдат, прожила тут немало недель в те времена, когда их отделяла от вьетконговцев лишь тонкая и ненадёжная цепь ополченцев из АРВ. Теперь же, когда их стала охранять бригада морской пехоты, они могли залезать по ночам в кровати, не опасаясь, что кто-нибудь перережет им горло, пока они будут спать. Мы постоянно слышали от них: «Как я рад, что вы теперь здесь — слов нет!» Двери их клубов всегда были распахнуты для нас, и мы всегда могли ожидать, что нас всех хотя бы один раз за вечер угостят бесплатным пивом. В их глазах мы были героями, и мы играли эту роль на все сто, постоянно рассказывая о том, как нам приходится уклоняться от пуль на периметре, о котором они думали, что это где-то на краю света.

Был некоторый риск в охранном патрулировании небольшими группами, когда мы обходили деревни, располагавшиеся за пределами основного рубежа обороны, но и оно никогда не выходило за пределы физических упражнений, полезных для здоровья. Из развлечений у нас были случавшиеся время от времени увольнения в Дананг, где мы занимались обычными делами: развратом и пьянством. Выполнив свой воинский долг по этой линии, мы шли в гостиницу «Гранд Отель Туран», чтобы поесть чего-нибудь приличного. Это было заведение с побеленными стенами, сохранившееся с колониальных времён. Затем, довольные, наслаждаясь ощущением чистоты своего тропического хаки, мы отправлялись на веранду попить холодного пива под медленно крутившимися вентиляторами, любуясь сампанами, скользившими по реке Туран, буровато-красной в лучах заходящего солнца.

Это был весьма своеобразный период войны во Вьетнаме, с неким романтичным привкусом колониальных войн, воспетых Киплингом. Даже название нашего соединения было романтичным: «Экспедиционная бригада». Нам оно было по душе. В то время это была единственная американская бригада во Вьетнаме, и мы ощущали себя особенными людьми, у нас было ощущение того, что мы «горсточка счастливцев, братьев». Лейтенант Брэдли, офицер по автотранспорту батальона, великолепно выразил настрой тех недель, назвав то время «славной маленькой войной».

Само собой, для вьетнамцев она особо славной не была, и в начале апреля мы получили приблизительное представление о том, какого рода противостояние разворачивалось в буше. В расположении роты «Чарли» однажды появились двое австралийских «коммандо», советников Группы рейнджеров АРВ. На вид это были серьёзные ребята, с заострёнными, суровыми чертами лица, их сопровождал рейнджер ещё более грозного вида, глаза которого совершенно ничего не выражали, как у человека, которого больше не волнует ничего из увиденного им и совершённого. «Осси» искали сержанта Локера, взводного сержанта из взвода Тестера, с которым они когда-то служили в качестве советников. Встреча оказалась шумной. Заинтересовавшись этими чужаками, мы подошли послушать. Австралийцы рассказывали о перестрелке, в которой побывали утром того дня. Подробности того боя уже стёрлись из памяти, но я помню, как тот из двоих, что был пониже ростом, упомянул, что они взяли «сувенир» на память об одном из убитых вьетконговцев. Он вытащил из кармана какой-то предмет и, широко улыбаясь, поднял его на всеобщее обозрение, как рыбак, позирующий с форелью рекордных размеров. Зрелище было если не просвещающим, то поучительным. Невозможно придумать ничего лучше для демонстрации того, что за война велась во Вьетнаме, и на какие поступки были способны люди, пробывшие там достаточно много времени. Я не буду скрывать, что за эмоции меня охватили в тот момент. Увиденное меня шокировало, в чём-то из-за того, что я не ожидал увидеть подобное, а в чём-то потому, что в человеке, державшем этот предмет в руке, я, словно в зеркале, увидел себя самого: он тоже был представителем англоязычного мира. Мне, собственно, следовало сказать не «предмет», а «предметы», потому что на проводе в его руке болтались два предмета — два коричневых человеческих уха в запёкшейся крови.

* * *

Ближе к концу апреля мы сменили Третий Девятого на высоте 327, представлявшей собой не одну возвышенность, а цепочку высот, которые образовывали естественную стену между Данангом и долиной к западу от него, которая контролировалась вьетконговцами. Называлась она «Долиной счастья» — по той причине, что никакого счастья там никогда не наблюдалось.

Рота «D» располагалась на самой высоте 327, на левом фланге; высоту 268, в центре, занимала наша рота;, на правом фланге рота «А» обороняла проход Дайла, к северу от которого находилась ещё одна высота, 368. Её занимал 2-й батальон, который высадился там несколькими днями ранее вместе со штабной ротой полка. Штаб батальона и рота «В» стояли в резерве, в лагере, который они разбили внизу, на поле возле убогой деревушки, получившей прозвище «Догпэтч». Непосредственно за ними была развёрнута батарея 105-мм орудий. Стволы гаубиц, окружённых мешочными стенами, были высоко задраны — чтобы снаряды могли перелетать через высоты.

Новое место, где разместилась рота, заслуживала многих похвал. Крутые, поросшие травой, склоны высоты 268 представляли собой почти неприступную преграду для крупных сил противника. Её прежние обитатели усовершенствовали благоприятные для организации обороны естественные особенности высоты, накопав траншей, обложив их мешками с песком, оборудовав пулемётные гнёзда и соорудив блиндаж под передовой наблюдательный пункт. Видно было, что к указанию о сохранении наступательного духа бойцов в Третьем Девятого отнеслись без должного внимания. Радовало ещё и то, что на возвышенности было не так жарко. И пыли не было, и снайперов тоже, за исключением «Чарли-Шестнадцать ноль-ноль» — какого-то пунктуального партизана, ежедневно выпускавшего несколько снарядов в четыре часа пополудни. Мы его весьма полюбили, главным образом из-за того, что он ни разу никуда не попал. Но больше всего нас восхищал вид с высоты, особенно если смотреть на запад. Долина Счастья была в равной степени опасной и красивой: она была словно покрыта лоскутным одеялом из изумрудных рисовых чеков и пыльных полей, ровную поверхность которых нарушали разбегавшиеся во все стороны дамбы и пальмовые рощицы в тех местах, где были деревни. По долине протекала река Сонгтуйлоан, но нам она была не видна из-за густых бамбуковых зарослей на её берегах; лишь время от времени через нависавшие над рекой ветки проглядывали пятна бурой воды. На большом удалении от нас серовато-коричневые предгорья вздымались к высоким горным вершинам с названиями Ба-На, Донгден и Тунгхео. Горы постоянно изменялись, оставаясь неизменными. Их силуэты колыхались в струях волн тёплого воздуха, а цвет менялся вслед за перемещением солнца по небу, от светло-зелёного, когда на них падали лучи восходящего солнца, до постепенно темневшего зелёного, который в очень ясные дни после дождей, прибивавших пыль к земле, становился синим. Такой природы я прежде не видывал, в дневное время всё выглядело роскошно и чарующе, как Шангри-ла, выдуманная страна вечной молодости. Но с наступлением ночи неизменно начинали греметь орудия, ощутимо напоминая о том, что мы во Вьетнаме, где молодость уходит безвозвратно.

Прошло десять дней, десять дней полного безделья. Новизна места приелась, и батальон охватила душевная болезнь, которую французские солдаты в Индокитае называли «la cafard». Выражалась она в периодических приступах депрессии, нападавшей в сочетании с неодолимой усталостью, из-за чего было невероятно трудно совершать даже самые простые действия вроде бритья или чистки винтовки. Причин этих приступов никто толком не знал, но они явно были связаны с неослабной жарой, отсутствием каких-либо занятий и долгими днями глазения на эту чужую землю. Красиво, конечно, но через какое-то время вся эта зелень джунглей начинала наводить такую же тоску, как желтовато-коричневые краски пустыни или арктическая белизна.

А мы всё ждали и ждали наступления, которое никак не начиналось. Наконец, ближе к концу месяца, кто-то решил, что раз вьетконговцы не идут к нам, мы пойдём к ним сами. Стратегию статичной обороны отправили в корзину. Бригаде было приказано приступить к патрулированию на больших удалениях от базы и проведению мелкомасштабных операций «поиск и уничтожение» за границами периметра обороны. «Мелкомасштабные» означало силами до батальона. Эта новая стратегия была выдвинута под названием «агрессивная оборона», но означало это лишь то, что мы должны были начать участвовать в боевых действиях. Война перестала быть исключительно «их войной», т. е. войной вьетнамцев, она становилась и нашей, этаким совместным предприятием.

Эти новости оказались эффективным средством от «la cafard». Былое воодушевление, приглушённое семью неделями прозябания, снова охватило батальон. С момента высадки во Вьетнаме мы были уверены, что сможем победить в этой войне местного значения, и победить быстро, стоит лишь развязать нам руки и дать повоевать. Под «мы» я имею в виду не Соединённые Штаты вообще, а только нашу бригаду, а под «быстро» — очень быстро. «Думаю, мы тут за несколько месяцев порядок наведём», — сказал мне в те дни один штабной майор. Эта уверенность не казалась тогда чрезмерной, и была присуща не только тем, кто находился во Вьетнаме. Мой старый школьный друг, тоже служивший в морской пехоте, услышал о высадке в Дананге посреди Атлантического океана, на борту корабля. Как только он вернулся в Соединённые Штаты, он поспешил в Вашингтон и подал рапорт с просьбой немедленно зачислить его в «наземные силы в Западно-Тихоокеанском регионе».

«Я боялся, что война кончится раньше, чем я туда попаду», — сказал он мне годы спустя (желание его исполнилось, его дважды отправляли во Вьетнам, где он был дважды ранен, сначала во время миномётного обстрела, а затем при разрыве реактивного снаряда, который оставил его слепым на один глаз).

Мне кажется, мы тогда верили нашей же политической рекламе, утверждавшей, что у партизан-азиатов нет ни единого шанса в противостоянии с морской пехотой США. Мы верили в это так же, как и во все мифы, созданные самым убедительным и элегантным из мифотворцев — Джоном Кеннеди. Если он был королём Камелота, то мы были его рыцарями, а Вьетнам — нашим крестовым походом. А как иначе? — мы ведь были американцами, и по этой же причине любое наше дело было правым.

Эта новая фаза войны началась с перестрелки, в которой участвовала рота «В» 22 апреля. Насколько мне известно, это был первый бой с участием американского подразделения во Вьетнаме. Подобно многим из тысяч перестрелок, случившихся после, она началась с засады и разгромом противника не увенчалась. В то утро рота из 3-го разведывательного батальона численностью 80 человек вышла на патрулирование в Долину Счастья. Третий разведбат представлял собой банду самозванных головорезов, с эмблемой, на которой были изображены череп со скрещёнными костями, и с девизом, из которого следовало, что они CELER, SILENS ET MORTALIS — быстрые, тихие и смертоносные. Правильнее было бы сказать «медленные, шумные и безобидные», потому что в большинстве случаев их подвиги заключались в том, что они попадали в окружение или засаду, или в то и другое одновременно, а потом звали кого-нибудь на помощь.

22-го числа именно так и вышло. Рота вьетконговцев численностью человек в 120 открыла огонь по патрулю возле селения Биньтхай. Бойцы бросились в атаку на позиции противника, но разведчики со своим лёгким вооружением не смогли выбить партизан, которые прижали их к земле огнём из автоматического оружия. Группа разведчиков АРВ, приданная морпехам, самовольно оторвалась от отряда и в панике покинула поле боя. Тем временем командир патрульной группы передал по радио срочную просьбу прислать подкрепление. После долгой паузы, в течение которой его запрос бродил туда-сюда по инстанциям, роте «Браво» было приказано выдвигаться в полном боевом снаряжении. Под руководством обрадованного капитана стрелки собрались на вертолётной площадке батальона в ожидании прибытия своих вертолётов, этого символа «новой мобильности», провозглашённой военным руководством. Вертолёты «H34» прибыли, но, пока они летели, случилась очередная задержка, которая лишила «новую мобильность» всякого смысла, хотя сами вертолётчики были не виноваты. Какой-то офицер из штаба полка, заметив, что морпехи без бронежилетов, отправил их за ними по палаткам. Узнав об этом, подполковник Бейн рассвирепел и ядовито отозвался о «штабных ссыкунах, для которых правила ношения формы важнее, чем помощь попавшим в беду морпехам». Чтобы показать своё презрение к этим всяким типам, путающимся под ногами, он запрыгнул в свой джип и покатил по грунтовке в долину. Когда дорога кончилась, он пешком отправился к месту боя, преодолев две мили по территории, на которой действовал противник, имея в качестве охраны перепуганного водителя и сержант-майора. Этим отважным поступком он заслужил уважение солдат и неприязнь офицеров из штабов бригады и полка.

Мы в роте «С» ничего не знали об этом переполохе. Из нашей цитадели, с высоты в 1800 футов, можно было видеть лишь общее развитие этой операции. Мы словно сидели в кинотеатре на открытом воздухе и смотрели кино про войну. Вот морпехи бегут пригнувшись к вертолётам, вот один за другим по мере загрузки вертолёты взлетают, поднимаясь плавно, опустив носы, выныривая из клубов пыли, поднятой лопастями, вот оглушающий рёв двигателей затихает, когда все машины собираются вверху в точке сбора прямо над местом взлёта, висят там, пока впереди них ганшипы «Хьюи» на бреющем полёте проходят над посадочной площадкой, скользя над самой землёй; они кажутся очень маленькими на фоне гор, из-за большого удаления очереди их скорострельных пушек доносятся как сплошное негромкое жужжание; затем мы видим, как долго, будто съезжая с горы, снижаются вертолёты огневой поддержки — сначала большие, потом всё меньше и меньше, пока не исчезают за невысоким хребтом, у подножия которого находится посадочная площадка; вот из гущи деревьев вздымается дым от гранаты с белым фосфором на том месте, где рота «Браво» вступила в бой, и из полевой радиостанции доносится напряжённый голос: «У Бэрк Браво четыре убитых Ви-Си, повторяю, четыре убитых Виктор-Чарли». Было во всём этом некое очарование. Больше всего на свете я хотел тогда оказаться там, среди них. Бой! Именно этого события жаждали многие из нас. Именно тогда я понял, что какая-то неодолимая сила влечёт меня к войне. Может, и мало благочестия в этом влечении, но оно присутствовало, и отрицать его наличие было невозможно.

То затихая, то разгораясь вновь, бой продлился до наступления сумерек, но роте «В» так и не удалось сойтись лицом к лицу с основной группой вьетконговцев. Партизаны воспользовались задержками, случившимися при вылете подкрепления, чтобы оторваться от разведпатруля и снова растаять в буше, оставив несколько снайперов и небольшой арьергард прикрывать свой отход. Шесть человек были убиты, ещё четырёх взяли в плен в селении, сожжённом гранатами с белым фосфором. Наши потери были незначительны: несколько раненых, поражённых гранатными осколками, но лишь один, из разведпатруля, получил серьёзное ранение, потребовавшее госпитализации. Как бы там ни было, рота «Браво» сочла, что прошла боевое крещение, это солдатское святое таинство посвящения, и бойцы вернулись на базу в воинственном настроении.

На следующий день поздно вечером Питерсон созвал офицеров и взводных сержантов на инструктаж. Мелкая стычка с участием роты «В» сподвигнула штаб на попытку достичь более выдающихся результатов, а именно провести операцию «поиск и уничтожение» силами двух рот. Необходимо было искать и, в случае обнаружения, уничтожить 807-й батальон противника. Считалось, что он действует в предгорьях у деревни Хойвук, располагавшейся на дальней стороне долины. Рота «Дельта» должны была занять блокирующую позицию недалеко от места событий предыдущего дня, а роте «Чарли» предстояло пойти в наступление, высадившись с вертолётов в нескольких милях к западу оттуда. Площадка десантирования — прогалина, зажатая между высотами 107 и 1098. Последняя представляла собой огромную зелёную пирамиду, которую вьетнамцы называли более поэтично: Нуй Ба-На. Оттуда рота «С» должны была двигаться на юго-восток вдоль реки Сонгтуйлоан, пройти через деревню Хойвук, и затем соединиться с ротой «D». Я понял, что это за манёвр, вспомнив дни учёбы в Куонтико: «молот и наковальня». Роте «С» предстояло сыграть роль молота, а вьетконговцы должны были бежать под её натиском как обезумевшие крысы, чтобы разбиться о роту «D» — наковальню. Так этот план выглядел на карте капитана, на которой непролазные джунгли были всего лишь зелёной кляксой, а все холмы были плоскими.

Питерсон завершил инструктаж чтением инструкций командования бригады о правилах боя. Днём раньше стрелок из роты «В» застрелил крестьянина, очевидно, приняв его за вьетконговца. Во избежание подобных происшествий в дальнейшем командование бригады в очередной раз приказывало держать патронники пустыми за исключением ситуаций, когда вероятность встречи с противником высока, а в районах, контролируемых партизанами, запрещалось вести огонь по безоружным вьетнамцам, за исключением бегущих. Другими словами, бегущий вьетнамец представлял собой законную цель. Этого мы как-то не поняли, и почувствовали здесь какой-то подвох. Никто ведь не горел желанием стрелять по гражданскому населению. Почему передвижение бегом должно идентифицировать человека как коммуниста? А если мы пристрелим вьетнамца и окажется, что бежал он на законных основаниях? Будет это считаться оправданными действиями военнослужащего или основанием для отдания его под военно-полевой суд? Наконец, шкипер сказал: «Слушайте, я сам не знаю, что это значит, но я поговорил с командованием батальона, и мне сказали, что там считают так: если вьетнамец убит, то он вьетконговец». На этой ноте инструктаж был закончен, и мы пошли инструктировать командиров отделений.

Следующие несколько часов были посвящены обычным мероприятиям по подготовке, которыми все, кроме взводных сержантов, занимались с весёлым воодушевлением. Когда я вошёл в их палатку, чтобы передать Кэмпбеллу последние распоряжения, меня поразила их серьёзность. Кэмпбелл выглядел особенно мрачным, совсем не похожим на себя, и в тусклом свете керосиновой лампы, оттенявшем его морщины, казавшиеся более глубокими, чем обычно, он выглядел намного старше своих тридцати шести лет. Он писал письмо жене и троим сыновьям. Странно, я ведь и подумать не мог, что он чей-то муж и отец, или кто-нибудь ещё — для меня он был только сержантом. В общем, я что-то сказал по поводу их мрачного настроения.

«Никакое оно не мрачное, — ответил Колби. — Просто в роте у нас все ведут себя так, будто собираются в бойскаутский поход. Мы тут только что об этом говорили, и решили, что если завтра кого-нибудь убьют, надо будет выложить его на всеобщее обозрение и провести мимо него роту, чтобы все поглядели на труп. Тогда и посмотрим, останутся у кого-нибудь причины для веселья или нет».

Я сказал, что всё это звучит довольно мерзко.

«Высадка с вертолётов перед наступлением — вот где бывает довольно мерзко, лейтенант». И Колби начал описывать детали какой-то кровопролитной операции, на которой ему довелось побывать, когда он служил советником у рейнджеров АРВ. «Мы влево — и мины влево. Мы — вправо, и мины вправо. По всей долине нас не отпускали. А было это у Там-Ки, где меня ранило, лейтенант. Нас там просто расхерачили, и так же может случиться завтра, если район десантирования окажется горячим».

Я под благоприятным предлогом ретировался, понимая, что задел какой-то обнажённый нерв в душе этих ветеранов. Но что именно я задел — этого я понять не мог, как не мог понять, почему они в таком настроении. Я был полон иллюзий и потому не понимал, что у них иллюзий не было.

 

Глава пятая

Рано утром меня разбудил Уайднер. Раздвинув противомоскитную сетку, он потряс меня за плечи, сообщив: «Четыре ноль-ноль, лейтенант. Вставать пора». Уайднер, назначенный взводным радистом вместо Крисуэлла, был родом с юга Индианы, и говорил он громко и гнусаво, подобно диск-жокею с радиостанции, передающей музыку «кантри». В столь ранний час голос его раздражал чрезвычайно. «Четыре ноль-ноль, сэр. Пора вставать».

— Да проснулся я, Уайднер. Вали отсюда.

— Есть, сэр.

Я соскочил с койки, ступив босыми ступнями на прохладный плотно утрамбованный земляной пол. Во рту ощущался металлический привкус из-за того, что ночью я очень мало спал и слишком много курил. Я, собственно, и задремать-то смог как раз перед тем как меня разбудил Уайднер. Но усталости я не ощущал. В гражданской жизни, бывало, я и после десяти часов сна не вставал таким бодрым, как в то апрельское утро во Вьетнаме. На соседней койке храпел Миллер — передовой наблюдатель, приданный роте «С». За противомоскитной сеткой просматривался лишь силуэт его грузного тела. Остальные уже встали: Питерсон шнуровал ботинки, Макклой брился возле палатки при свете фонарика у самодельного умывальника. Леммон протирал влажный карабин, Тестер делал то же самое со своим редким, драгоценным SK-50. Он обзавёлся этим пистолетом-пулемётом, потому что решил, что пистолета для самообороны ему недостаточно. Я нащупал в темноте ботинки и куртку, определив местонахождение и того, и другого по запаху — они отдавали плесенью и пахли потом и въевшейся грязью. Да и вся палатка пахла так же, как раздевалка, которую век не проветривали. Мы одевались молча, тишину нарушали лишь канонада, доносившаяся откуда-то издалека, и побрякивание котелков — рота потянулась к камбузу на завтрак. Затем открыла огонь батарея 8-дюймовых гаубиц, позиция которой располагалась через дорогу от штаба батальона. От их грохота сердце ушло в пятки. Этих мастодонтов доставили к нам несколько дней назад, но я никак не мог привыкнуть ни к их чудовищному грохоту, ни к безумному уханью ведущих поясков, слетавших с тяжёлых снарядов, уносившихся ввысь.

— Большой Иван, — сказал Миллер, разбуженный пальбой. «Иван» было позывным батареи. — Сейчас они ими район десантирования обработают. Пристреливаются, похоже. Да уж, страху на Чарли Иван нагонит.

— Не знаю, как там Чарли, — ответил я, — но на меня-то он страху точно нагнал.

— Слышь, — отозвался кто-то, — Пи-Джей тут службой недоволен.

Снаружи цитатой из Киплинга отозвался прихорашиваюшийся Макклой: «Но стар я и болен, и вот я уволен…».

Эти подначки меня порядком рассердили, потому что были очень недалеки от правды. Мне ведь и в самом деле было как-то не по себе. Я боялся, что по прибытии взвода в район десантирования сотворю какую-нибудь глупость, и потому всю ночь пролежал без сна, перебирая в уме все возможные варианты развития событий и прорабатывая в свои действия, снова и снова, пока совсем не изнемог от умственного напряжения. Тогда, развлечения ради, я начал представлять себе картины своего личного героизма. Я даже вообразил, как могли бы рассказать о моей храбрости местные газеты: «Наш земляк, морской пехотинец, награжден во Вьетнаме медалью «Серебряная звезда». Филип Капуто из пригородного Уэстчестера был представлен к награде за отвагу, проявленную во время командования взводом 3-го полка морской пехоты возле города Дананга. 23-летний офицер в одиночку уничтожил вьетконговское пулемётное гнездо…». От будоражащих кровь картин славных подвигов я перескакивал к прозе правил закрепления в районе десантирования, и совсем уж перестал понимать, чего хочу. Я надеялся, что мы столкнёмся с сопротивлением, чтобы мои мечты о подвигах воплотились в реальность, или, по крайней мере, чтобы узнать, как поведу себя под огнём противника. И в то же время я надеялся, что ничего такого не случится, потому что не был уверен в том, что сделаю всё как положено. Мне хотелось побывать в бою, и не хотелось этого. Охваченный этими противоречивыми чувствами, я находился на грани эмоционального равновесия, которое громыхание гаубиц грозило разрушить.

Пребывая в этом состоянии, я слишком резко отреагировал на стихи, продекламированные Макклоем. Я язвительно прошёлся по поводу того, какая это глупость — бриться перед операцией: на жаре любая царапина или порез будет жечь просто адски. Мэрф сказал что-то о том, что порядочный и бравый офицер всегда идёт в бой чисто выбритым, добавив, что «перед выброской в Дьенбьенфу французские парашютисты побрились».

— Ага, — сказал Леммон, — и это им охереть как помогло.

Когда мы направились к камбузу, восьмидюймовки снова открыли огонь. Орудия то высвечивались вспышками, то снова скрывались в темноте. Долина к западу от нас была залита чёрной мглой, которую разгоняли только красные разрывы снарядов. На востоке было невозможно отличить Южно-Китайское море от неба, и светильники на джонках рыбаков казались низко висящими звёздами, а полоска белого песка на побережье — концом вселенной. Перед нами бойцы роты выстроились в очередь вдоль линии раздачи, их лица были освещены тусклым жёлтым светом от горящей на камбузе лампы. Работники столовой в засаленной форме безразлично выкладывали на подносы еду, и какой-то морпех весьма удивился, увидев, что именно ему дали на завтрак. «Стейк с яйцами? Что за глюки? Стейк с яйцами? Что за чёрт?»

«Ни фига тебе не глюки, — ответил один из поваров. — Тебя ведь на бойню повезут, подкормить решили. Вот выпустят кишки из живота — и твой стейк с яйцами смотреться будет здорово».

В каркасной палатке, носившей громкое название «Столовая для офицерского и старшего сержантского состава», мы торопливо позавтракали, принюхиваясь к приятному и какому-то домашнему запаху варящегося кофе. Взводные сержанты оправились от смури и вели себя весело, как люди, безропотно осознающие, что никак не могут повлиять на то, что будет с ними дальше. Единственное, чем они были недовольны — хлеба с джемом не было. Ну что за ерунда? — стейк с яйцами подали, а хлеба с джемом не дают. Первый сержант Вагонер посоветовал им особых надежд не питать, а Кэмпбелл ответил: «Топ, ну и срань из тебя прёт», и все засмеялись как-то чрезмерно весело.

Рассвело, и не так, как в странах с умеренным климатом, где темнота медленно отступает перед наползающей серой предрассветной дымкой, но в один момент. Вот и позавтракали, впервые за семь недель достойно поев. Я возвращался в офицерскую палатку за снаряжением, вдыхая запахи воды, влажной земли и печного дыма, разносимые утренним ветерком. Во Вьетнаме нормально существовать можно было только в такие часы. Я наслаждался прохладой, заранее испытывая страх перед жарой, которую предвещало восходящее красное солнце.

Мы разбились на вертолётные группы по восемь человек и собрались на широкой ровной площадке в седловине между нашей высотой (для нас она успела стать нашей) и высотой 327. Рота «С» выглядела как символ той войны: шеренги бойцов в зелёных и камуфляжных касках, стоя или опустившись на колено, дожидаются вертолётов, которые понесут их в бой. Далеко от нас, внизу, по ту сторону дороги от пыльных штабных палаток, батарея восьмидюймовок начала обстрел района десантирования. Это было зрелищем, при виде которого у меня каждый раз захватывало дух, даже когда я лишился всяческих иллюзий по поводу войны — тяжёлые орудия за работой. Там стояли самоходные гаубицы, впечатляющие на вид и здоровенные как танки. Языки пламени вырывались из их длинных чёрных стволов. Снаряды со свистом проносились над нами и улетали вдаль над долиной, тускневшей в тени гор. В этот час Аннамские горы были по-особенному красивы, и казалось, что до них можно дотянуться рукой — настолько чист был воздух. Там, где вершин касалось восходящее солнце, они светились золотом и зеленью, а ниже были чёрными с зелёным отливом, и граница между светом и тенью была чёткой, словно нарисованной. Обернувшись назад, мы увидели, как с аэродрома начали взлетать вертолёты. Взбираясь в прозрачное небо, они летели над прибрежными полями, напоминая цепочку неуклюжих перелётных птиц. И тут до нас донёсся шум из обстреливаемого района. Звуки от разрывов первых снарядов эхом переносились от одной горы к другой и обратно, и, как только их несколько раз повторённый гром начал стихать, громыхнуло ещё раз, и снова последовала череда отражённых звуков, затем новая, и вот уже всё слилось в единый рокот, внушительный и непрерывный. Орудия стреляли снарядами с дистанционным подрывом, и серые облачка дыма возникали над высотой 107, которая вздымалась из зарослей коричневатой слоновьей травы подобно спине спящего динозавра. За нею высилась Нюибана, по восточном склону которой граница между светом и тенью отступала по мере подъёма солнца. Из джунглей, покрывавших склоны горы, поползли вверх клубы тумана, и они, смешиваясь с дымом, сливались в облако, которое с каждым новым разрывом вздрагивало и темнело. Зрелище это меня зачаровало: сумрачная долина, сама высота и серые облачка, возникавшие над нею, и надо всем этим высится величественная гора с таинственным названием.

Обстрел прекратился, прибыли вертолёты. Они садились по три за раз на небольшую площадку, и каждый из чопперов создавал миниатюрный ураган. Борттехник помахал нам рукой: «Вперёд!» Низко пригнувшись, мы побежали к вертолёту под вращающимися лопастями, вздымавшими пыль. Нам помогли взобраться на борт. Грохот стоял ужасный. Приземистый, тупоносый H-34 бешено дрожал и гремел. Общаться можно было только криком. Борттехник, сидевший за пулемётом на свёрнутом бронежилете, знаком показал нам, чтобы мы пристегнулись к матерчатым сиденьям. Двигатель завыл на более высокой ноте. Нам показалось, что вертолёт на момент напрягся, как прыгун в высоту, пригибающийся перед прыжком, и рванулся вверх, так быстро, что у меня свело живот. Накренившись, вертолёт стал набирать высоту. Далеко под нами я увидел остальных бойцов роты, которые быстро уменьшались в размерах.

Мы взяли курс на запад, вдоль течения реки Сонгтуйлоан. Рисовые чеки простирались к северу и югу от неё коричнево-зелёной мозаикой, разрезанной на две части полосой горчичного цвета — рекой. Уайднер с шестью другими стрелками, попавшими в мою группу, сидели напряжённо, поставив оружие вертикально между коленями. Пыль облепляла их лица как красная пудра. Борттехник, опершись о приклад пулемёта М60, пытался закурить сигарету, укрываясь от ветра, который врывался через открытую дверь. Впервые со времени прибытия во Вьетнам я ощутил такой прохладный и ровный ветер, и это было просто здорово. Бог ты мой, а ведь в буше будет жарко. Хоть бы не было так жарко, как всегда, ну хотя бы сегодня. Глядя через дверной проём, я увидел, что другие вертолёты летят наравне с нашим, выстроившись клином. Своим тёмно-зелёным цветом они выделялись на фоне голубого неба, поднимаясь и опускаясь в воздушных потоках, как корабли в море при лёгком волнении.

Когда я вернулся с войны домой, меня часто спрашивали, что испытывает человек, впервые идущий в бой. Я никогда не отвечал начистоту — боялся, что меня примут за какого-нибудь восторженного вояку. А ведь я был тогда счастлив. Я перестал нервничать, как только оказался в вертолёте, и счастлив я был как никогда. Почему — не знаю. Ведь был у меня дядя, который рассказывал о боях на Иводзиме, был и двоюродный брат (старше меня), сражавшийся под началом Паттона во Франции, и который почти ничего не рассказывал о том, что там повидал. До Вьетнама я успел прочитать все серьёзные книги, появившиеся после обеих мировых войн, включая стихи Уилфреда Оуэна о боях на Западном фронте. И тем не менее я ничего не усвоил. «Поэт сегодня может лишь предупреждать», — писал Оуэн. Колби с другими взводными сержантами определённо не были поэтами, но вечером накануне они пытались сделать именно это — предупредить и меня, и всех нас. Они уже побывали там, куда направлялись мы, на этой границе между жизнью и смертью, но никто из нас не желал прислушиваться к их словам. Поэтому, сдаётся мне, каждое новое поколение обречено сражаться на своей собственной войне, заново переживая то же, что их предшественники, с болью избавляясь от тех же иллюзий и на собственном опыте усваивая всё те же уроки.

Местность изменилась. Туйлоан сузилась до такой степени, что стала всего лишь ниточкой в обрамлении тянувшихся вдоль неё бамбуковых джунглей. Рисовые поля сменились изрезанными жёлтыми предгорьями, которые выглядели совсем как холмы на макете местности или рельефной карте. Я проверил, надёжно ли держатся на ремне дымовые гранаты, и в десятый наверное раз повторил в уме план захвата района десантирования: если принять, что вертолёты будут носами на 12 часов, то 1-е отделение высадится в секторе с 12 до четырёх, 2-е отделение — с четырёх до восьми, 3-е отделение — с восьми до 12, красный дым — «горячий» район десантирования, зелёный — «холодный». Пока я этим занимался, наша группа сменила курс. Мы летели параллельно Аннамским горам, простиравшимся прямо перед нами, и картина открывалась крайне зловещая. На запад простирался сплошной зелёный океан, где друг за другом вздымались хребты и горные цепи, некоторые более мили высотой, поросшие лесами, настолько густыми, что казалось, будто по листве можно ходить. Этот океан был бескрайним, он тянулся и тянулся до самого горизонта. Там не было видно ни деревень, ни полей, ни дорог — лишь бескрайние тропические леса цвета подсохшего мха. Вот они, Аннамские горы, враждебные и совершенно негостеприимные. Даже вьетнамцы, и те их боялись. «Там» — так называли они этот влажный дикий мир, где в поисках добычи рыскали бенгальские тигры, где кобры свёртывались кольцами под камнями, и где сидели в засадах вьетконговцы. Глядя туда с высоты, я подумал — а может, тот, кто придумал эту операцию, просто хитро пошутил? Нам была поставлена задача — отыскать батальон противника. Батальон — это несколько сотен человек. В этом лесном море могла укрыться вся Северо-Вьетнамская Армия, а мы собирались искать там батальон. Раздавить его, устроив манёвр «молот и наковальня». Нам предстояло найти и уничтожить батальон. Найти и уничтожить. Я бы не очень удивился, если б эти величественные горы затряслись от презрительного смеха над нашим великим самомнением.

Мы пересекли рубеж перехода в атаку — этот военный термин означает условную линию на местности, с которой войска начинают атаку. Я жестом приказал зарядить оружие. Бойцы защёлкали затворами, досылая патроны в патронники, порасстёгивали ремни касок. Вертолёты пошли вниз по крутой спирали. Деревья под нами казались высокими, футов под сто, а стволы их на большую высоту были серы, голы и походили на кости. Район десантирования лежал прямо перед нами и быстро приближался. Бурые воды Туйлоан, протекавшей посередине открытого участка, тускло отсвечивали под солнцем, и река походила на позеленевшую латунную полосу. Чоппер нёсся уже над самыми кронами деревьев, и борттехник осыпал пулемётными очередями подлесок на краю открытого участка. Пулемётная лента, подёргиваясь, вытягивалась из коробки. Пилот выровнял вертолёт, готовясь к посадке. Под «уап-уап-уап» лопастей машина опустилась на землю, мы тут же выпрыгнули из него и побежали, развернувшись в цепь, по траве, прижатой к земле воздушным потоком.

Высадились остальные два отделения, и я с радостью увидел, как они упорядоченно рассыпаются по свободной от растительности местности. Ещё одна радость — огня противника не было. Я ведь уже понял, что хуже места для боя выбрать было невозможно. Вот что такое счастье — «холодный» район десантирования. Мы без промедления покинули площадку высадки и заняли круговую оборону в окружающих лесах. Казалось, что со сверкающей улицы солнечным днём мы вошли в тёмную комнату. Солнечный свет там и тут пробивался сквозь густую листву тонкими полосами, и всё на земле было погружено в зеленоватую полутьму. Не было ни ветерка. Воздух был тяжёл и влажен, и пахло в джунглях как в сыром подвале. Было слышно, как в подлеске ползают, шурша, какие-то твари. Слышать-то мы их их слышали, но не видели. Да и трудно было что-либо толком разглядеть за деревьями и лианами, которые плотно переплелись между собой в яростной борьбе за свет и воздух, в этой войне растений.

Я метнул гранату. Из неё пополз густой зелёный дым, и вскоре высадилась оставшаяся часть роты. Когда вертолёты улетели, нам показалось, что нас бросили. Рота «Чарли» оказалась отрезанной от внешнего мира. Мы поистине пересекли рубеж перехода в атаку — рубеж между известным и неведомым. Пока вертолёты оставались рядом, мир казался знакомым. Будучи американцами, мы чувствовали себя лучше рядом с машинами, но теперь, когда вертолёты улетели, нас поразил этот до предела незнакомый, вонючий, гниющий дикий мир. В застывшем воздухе ничего не шевелилось, и слышны были лишь журчание воды в реке и шуршанье тех самых невидимых тварей в подлеске. Но ничего идиллического в этой тишине не было. Мне вспомнилась классическая фраза из вестернов: «Слишком здесь тихо». Да уж, действительно, было слишком тихо. В этом спокойствии ощущалось некое напряжение, ощущение того, что скоро что-нибудь произойдёт. Обходя рубеж обороны, чтобы убедиться, что никто не потерялся, я с шумом продирался через заросли слоновьей травы, когда услышал громкий, напряжённый голос: «Кто там? Ты кто?»

— Лейтенант.

Голос принадлежал младшему капралу Скейтсу, который обычно без дела не нервничал. Пройдя ещё несколько ярдов, я обнаружил его с винтовкой, по-прежнему направленной в мою сторону. «Ну да, это вы, сэр. Ну и напугали же вы меня, лейтенант».

Взводы Леммона и Тестера занимали боевой порядок на дальнем конце луга. Штаб роты, обозначенный леском радиоантенн, располагался в середине колонны. И тут защёлкала моя собственная рация, и тишину нарушил диск-жокейский голос Уайднера.

— Вас понял, Чарли-Шестой, принял: «Чарли-Второму оставаться на месте, пока не выдвинутся Первый и Третий, затем следовать за ними. Вас понял, Шестой. Я — Второй, связь кончаю». Затем, обернувшись ко мне: «Сэр, Шестой сообщает…»

— Да слышал я, что Шестой сообщил, Уайднер. И все Ви-Си в радиусе десяти миль тоже наверняка слышали. Чего разорался, мудак?

— Виноват, сэр.

— Ты не извиняйся, просто тише будь.

— Есть, сэр.

Рота двинулась в путь по прибрежной тропе. Бойцы один за другим исчезали из вида в подлеске, который, казалось, проглатывал их не разжёвывая. Затем мой взвод вышел с рубежа обороны и занял своё место в арьергарде. В течение часа мы шли по джунглям, тянувшимся вдоль реки, и в пятнах пробивавшегося сквозь листву света, в густом, влажном воздухе, шли мы словно под водой. Тропа была узкой и скользкой — даже во время сухого сезона в буше ничего не просыхало, там просто становилось не так влажно. С одной стороны троны простирался лабиринт бамбуковых зарослей и слоновьей травы высотою в два человеческих роста, а с другой стороны виднелись ленивые воды реки и, к западу от неё, горы. Зазубренные листья травы взрезали кожу, пот разъедал порезы, жара раскаляла каски и выжимала из нас пот — там мы выжимаем воду из губки. Иногда жара казалась мне не просто жарой, то есть характеристикой погодных условий, а живым и злобным существом. Мы всё шли и шли, медленно шагая вдоль высокой зелёной стены нависавших над нами гор.

Тот утренний патруль походил на страшный сон, как и большинство военных действий мелких подразделений на той войне. Тропа петляла, закручивалась и вела в никуда. Казалось, что рота направляется в пустоту, а её преследует нечто неосязаемое, но реальное, нам казалось, что вокруг нас бродит что-то такое невидимое. Именно эта невозможность что-либо разглядеть больше всего действовала на нервы. Вот почему так страшно бывает в джунглях: в них слепнешь, и пробуждается тот же инстинкт, из-за которого мы побаиваемся заходить на чердаки и в тёмные аллеи.

От подобных страхов чаще всего страдают люди с живым воображением. Человеку на войне много чего нужно, но уж никак не пылкое воображение. Во Вьетнаме лучшими солдатами становились обычно люди, его лишённые, которые не испытывали страха без явной на то причины. Но остальные мучались от того, что постоянно чего-то ждали, предчувствуя, что что-то вот-вот произойдёт, надеясь на это и желая этого — лишь бы избавиться от напряжения.

И это «что-то» в то утро в конце концов произошло, и, когда это случилось, разнервничался я не на шутку. Ничего особенного не произошло — в голове колонны раздался ожесточённый огонь из автоматического оружия, и в густом лесу прогремел он особенно громко. Бойцы немедленно залегли, развернувшись по флангам. Стрельба продолжалась какие-то несколько секунд, а затем я услышал, как колотится в груди сердце. Уайднер вышел на связь — Питерсон вызывал меня к себе. Пригнувшись, я побежал вперёд, петляя между залёгших морпехов. Было приятно не стоять на месте. Питерсона я увидел, как ни странно, на кукурузном поле. Густой буш сменился кукурузным полем, как будто посреди азиатских джунглей возник кусочек американского Среднего Запада. Сквозь ряды высохших стеблей осторожно пробиралась стрелковая цепь. Поле кончалось полосой слоновьей травы того же цвета, что и кукурузные стебли, а за травой виднелся невысокий хребет, поросший лесом. Высота 107 располагалась где-то в тысяче ярдов, слева и позади нас.

Именно с того хребта снайпер и открыл огонь по голове колонны. И, хотя он отошёл после первого же ответного залпа, Питерсон заподозрил, что там осталась засада. Будь на высоте 107 миномёт и несколько автоматчиков, рота на том широком кукурузном поле могла понести серьёзные потери. Поэтому мы должны были пересечь его повзводно, прикрывая друг друга, а тем временем «шкипер» намеревался вызвать авиацию для нанесения удара по высоте.

Первым двинулся вперёд взвод Леммона. Пулемётчик обстрелял джунгли на дальней границе поля. Называлось это «разведка огнём» — хитроумный термин, который означает всего лишь, что при этом стреляют по кустам, чтобы посмотреть, начнут они отстреливаться или нет. Два «Скайхока» зашли на бреющем, ударив ракетами. Взвод Тестера бегом направился вперёд через открытый участок, за ним последовал мой взвод. Над деревьями на высоте взметнулась земля, вырвался дым. От этого грохота стало полегче. Он нарушил неестественный покой, и как-то унял наш страх перед тем неведомым, что таилось в каждом кустарнике. Возможно, именно для этого и авиацию вызывали, и постреляли по подлеску наугад: поднялся шум, и от этого нам стало не так страшно. Ракеты и пулемёты просто выступили в роли высокотехнологичных заменителей погремушек и трещоток, с помощью которых дикие племена отгоняют злых духов.

Успокоившись, колонна двинулась вперед всё по той же извилистой тропе. Прошли десять минут. Стоим минут пять, пока головной не проверит подозрительный участок. Упали, наблюдаем за флангами. Встали, ещё чуток прошли. Снова стали. Ну что ещё? Что там у них в голове колонны? Упали, развернулись, наблюдаем за флангами. Встали, опять пошли. Спотыкаясь, спустились в ложбину, по противоположному склону взобрались наверх. Скользко, грязь под ногами. Командиры отделений и огневых групп предупреждают, чтоб в кучу не сбивались. Давай-давай, рассредоточиться. Держи дистанцию. Не сокращай. Ложись, наблюдай за флангами. Выходим. Пошли-стали-пошли, а солнце с каждой минутой всё жарче. Глотни из фляжки. Всего один глоток! Воду беречь! У-у, здорово. Ещё б чуток? Ладно, ладно, глотни, но больше ни-ни. У-у-у, ещё лучше. Да ну всё к чёрту! Ещё одна фляжка есть, а прижмёт — и отравой из речки напьёшься. Запрокинув голову, присасываешься к фляжке как ребёнок к сиське. Воду не выплёвываешь, забыв обо всём, чему учили. Наоборот, глотаешь её и глотаешь, пока не раздуется живот. Засовываешь фляжку в чехол, и через пять минут снова жутко хочется пить.

Три мили между районом десантирования и деревней мы преодолевали всё утро. Четыре часа ходьбы и три мили, а ведь рота ни разу не столкнулась с серьёзным сопротивлением противника. Сама земля оказывала сопротивление — земля, джунгли и солнце.

Деревня Хойвук стояла на южном берегу реки Туйлоан, у речной излучины — кучка тростниковых хижин да развалины пагоды, испещрённые отметинами, оставшимися от былых боёв. Питерсон приказал оцепить и проверить деревню: 1-му и 3-му взводам взять деревню в кольцо, а 2-му пошарить по хижинам. К этому времени пот лил с меня так, что я почти ничего не видел. Я глядел на мир словно сквозь полупрозрачную ширму. Я заковылял по тропе в полуслепом состоянии, и вдруг почувствовал, что земля уходит из-под ног. Я неожиданно стал на два фута ниже ростом — провалился в ловушку «панджи». К счастью, она оказалась старой. Колья разболтались, прогнили, и пострадать мне пришлось разве что от насмешливой ухмылки морпеха, который помог мне оттуда выбраться.

Продираясь через сохнущий травостой слоновьей травы, взвод перешёл вброд реку, обмелевшую с началом сухого сезона. Буйвол, лениво валявшийся в промоине ниже по течению, услышал шлёпанье наших ног по воде и поднял голову, украшенную широко раздвинутыми рогами. На том берегу тропа стала пошире, извиваясь, она вела через тоннель, образованный нависавшим над головой бамбуком. С обеих сторон виднелись окопы, снайперские ячейки, ловушки «панджи» и ряды кольев, установленных крест-накрест под углом — как chevaux-de-frise времён нашей Гражданской войны.

Взвод осторожно вошёл в деревню. Хижины, стоявшие в тени кокосовых пальм, окружали открытую площадку, на которой возле костерка сидела дряхлая старуха с коричневым сморщенным лицом, походившем на каштан. Рядом с ней лежала кучка длинных деревянных кольев. Она держала один из них над огнём, обжигая заострённый конец. Кроме неё в деревне почти никого не было — лишь несколько таких же старух с красновато-чёрными от бетеля зубами, да пара бездельничающих стариков в белых хлопчатобумажных рубахах и конических соломенных шляпах. В пыли каталась худющая собачонка.

Мы разбились на группы и приступили к обыску, который свёлся к беспорядочному копанию в пожитках жителей деревни. Не знаю — может, сыграли свою роль школьные уроки обществоведения, но заниматься этим мне было как-то неудобно — я чувствовал себя кем-то вроде вора-домушника или наглого «красного мундира» из тех, кто громил дома американцев во времена нашей революции. В то же время я считал эти хижины из тростника и бамбука не совсем домами: дому полагается иметь кирпичные или каркасные стены, окна, газон и телевизионную антенну на крыше. В большинстве жилищ никого не было, но в одном мы обнаружили молодую женщину, кормившую грудью младенца, голова которого была усыпана гноящимися болячками. Она посмотрела на нас с соломенной циновки, заменявшей ей кровать, и в глазах её не было ни страха, ни ненависти — вообще никаких эмоций. В хижине было темно и тесно, пахло печным дымом. Земляной пол был твёрд и гладок как бетон. Мы с Уайднером начали рыться в грудах одежды. Двое других морпехов откатили в сторону большой сосуд, заполненный рисом — посмотреть, нет ли под ним входа в тоннель, третий тем временем протыкал штыком стены. Нам рассказывали, что вьетконговцы иногда прячут обоймы с патронами в стенах. А девушка просто сидела, глядела на нас и продолжала кормить младенца. Это абсолютное безразличие в её глазах начало меня раздражать. Она что — так и будет сидеть как истукан, пока мы будем ставить её дом с ног на голову? Я ждал, что она рассердится или испугается. Я хотел, чтобы это случилось, потому что её пассивное отношение ко всему вокруг вроде как отрицало сам факт нашего существования, как будто мы для неё были не более чем залетевшим в хижину порывом ветра, который опрокинул пару-другую вещей. С идиотской улыбкой я демонстративно распорядился, чтобы перед уходом бойцы ликвидировали устроенный разгром. «Вот видите, уважаемая госпожа — мы не французы. Мы — образцовые американцы, славные ребята, джи-ай Джо. Зря вы нас не любите. Мы — янки, а янки любят, когда их любят. Надо будет — мы всё тут разнесём, зато потом всё обратно сложим. Вот видите — этим я и занимаюсь». Впрочем, если даже она и оценила мою галантность, то никак этого не проявила.

В ходе этого обыска ничего серьёзного не нашли. Питерсон распорядился сделать перерыв на обед и через полчаса быть готовыми к выдвижению. Морпехи облегчённо сбросили снаряжение и разлеглись в тени деревьев. Несколько парней поэнергичнее собрали пустые фляги. Мы с Кэмпбеллом и Уайднером расположились в одной из хижин. Она, похоже, принадлежала местному богатею, потому что пол в ней был бетонным. Я лежал, прислонив голову к ранцу, и пил сок из банки консервированных персиков. Практически ничего другого я есть не мог. Бог ты мой, как же я устал! — а ведь прошёл всего три мили, менее одной десятой перехода в Куонтико. А всё из-за жары, этой невероятной жары, характерной для Юго-Восточной Азии. За дверью палило раскалённое добела солнце, и я размышлял о том, что это же солнце почему-то светит сейчас спокойно дома на Среднем Западе, где по-весеннему прохладно.

— На такой жаре не порезвишься, верно? — сказал Кэмпбелл, будто прочитав мои мысли. — Знаете, чего б сейчас употребить? Сан Мигеля холодного, бутылочку. Помню, служил в гарнизоне на Филиппинах — там его и пил. Был у меня домик на берегу Сьюбик Бея, горничная, всё такое. Маленькая такая филиппиночка. Приду бывало со службы, усядусь на диване, а филиппиночка эта мне бутылочку Сан Мигеля открывает. Ледяного, лейтенант!

— Перестань, бога ради.

— Ледяного, лейтенант. Бутылочка ледяного Сан Мигеля классно бы сейчас пошла.

Не в силах больше выносить этой пытки, я спустился к реке, окунул в неё каску и вылил воду на раскалывающуюся голову. Возвращаясь оттуда, я увидел пример того парадоксального смешения доброты и жестокости, из-за которого война во Вьетнаме была такой своеобразной. Один из наших санитаров обрабатывал того младенца с болячками на коже, нанося мазь на его язвочки, другие же морпехи тем временем игрались с ребёнком, чтобы тот не плакал. И в это же время всего в нескольких ярдах от них наш переводчик, лейтенант вьетнамской морской пехоты, грубо допрашивал ту женщину, что сидела у костра, когда мы вошли в деревню. Лейтенант орал и размахивал пистолетом перед её уродливым лицом. Я ни слова не понимал, но чтобы понять, что он угрожает разнести ей голову, языковых познаний не требовалось. Продолжалось это несколько минут. Затем он истерично завопил и, взяв пистолет 45-го калибра за ствол, размахнулся, намереваясь отделать её пистолетом. Думаю, так бы он и поступил, не вмешайся и не останови его Питерсон.

— Она Ви-Си, дай-уй, — возмутился лейтенант, объяснив, что те колышки, что она обжигала на огне, предназначались для борьбы с вертолётами — вьетконговцы устанавливали их на полях, пригодных для посадки десантных вертолётов. Ладно, сказал Питерсон, колья уничтожим, но он не намерен руководить издевательствами над старухой, из Вьетконга она или нет. Лейтенант гордо ушёл с удивлением и разочарованием на лице, но предупредил нас, что мы ещё узнаем, как тут дела делаются. Старуха заковыляла прочь — скелет, покрытый тонкой оболочкой из сморщенной кожи. Вот он каков, наш противник.

Через полтора часа рота вышла в путь. Как только мы побрели по пыльному вспаханному полю, начинавшемуся за деревней, тут же начали стрелять снайперы. Пули гремели над головами или пролетали на уровне ушей с сосущим звуком, какой получается, если втянуть воздух через сжатые зубы. Похоже было, что снайперы стреляют с участка, по которому мы прошли ранее, но я не видел там ничего кроме деревьев. Пара-тройка морпехов, укрывшись за осыпавшимися и заросшими зеленью стенами разрушенного храма, палили вслепую по джунглям. Вьетконговцы несколько раз выстрелили в ответ, морпехи ответили ещё одним залпом, на этом стычка завершилась. Рота выстроилась в колонну и направилась по прибрежной тропе, вяло ковыляя под белым солнцем ясного тропического дня. От пота чернело обмундирование, спины ломило под тяжесть оружия и снаряжения.

По плану мы должны были пройти дозором небольшое расстояние по южному берегу, перейти вброд реку и прочесать холмистый участок на северном берегу, после чего соединиться с ротой «D». На этом операция должна была закончиться — если можно назвать операцией это бесцельное дуракаваляние. Мой взвод шёл в голове. Мы прошли ярдов двести, и тут наши невидимые друзья снова открыли огонь, на этот раз — непродолжительный, но плотный огонь из автоматов. Пули впивались в стволы деревьев, решетили листву, сбивали сучья. Ведущее отделение — сержанта Гордона — запрыгнуло в ближайшую траншею и ответило длинным беспорядочным залпом по подлеску на том берегу реки. Один из морпехов быстро опустошил магазин, присоединил другой и снова начал палить вовсю. Мимо меня пролетела пуля, прогремев несуразно громко для своего размера. Я спрыгнул в траншею, оказавшись рядом с младшим капралом Банчем, не вполне понимая, что делать. Поэтому, по свойственной мне привычке, я заорал. Если страшно — не теряйся — бегай, прыгай, разоряйся. «Реже огонь! — закричал я Банчу в ухо. — Реже огонь! В кого вы там палите?»

— Вон там, сэр. Они вон там, — ответил он, выпуская ещё одну очередь из пяти выстрелов. Я выглянул из-за его плеча, но увидел лишь лениво текущую реку и стену джунглей за ней. Казалось, что по нам стреляли сами деревья. Страшно мне не было, просто я ничего не понимал. А может, и не понимал ничего оттого, что мне было страшно. Затем откуда-то сзади над нашими головами загремел голос Кэмпбелла. «Прекратить огонь, мудачьё тупорылое! Прекратить огонь!» Несколько пуль ударили в землю за ним, взметнув пыль, при этом последняя пуля — менее чем в дюйме от его пятки. Он шёл дальше, беззаботно, как инструктор на стрельбище. «Прекратить огонь, второе отделение. Вы ж не видите ни хрена, куда стреляете. Дисциплину огня соблюдайте».

Стрельба захлебнулась. Я с некоторым смущением выбрался из траншеи.

— Не знал я, что вы там, — сказал Кэмпбелл. Я не понял, просто так он об этом заявил, или с упрёком. — Эти вояки, когда стреляют, никакого порядка не соблюдают, лейтенант. Как бабьё какое-то.

— Ну ты и молодец. Тебя ведь чуть не захерачили.

Кэмпбелл одарил меня своей особенной, ему одному присущей ухмылкой. «Да не надо из меня героя делать. Я ведь почему на землю не упал? — Спину потянул, когда из вертолёта выпрыгивал. Со спиной нелады, что взять со старика?».

Ну да, подумал я — тот ещё старик.

Питерсон вышел на связь. Спросил, что это мы творим, вторую мировую реконструируем? Я почувствовал, как меня охватывает привычный страх перед критикой, но «шкипер» меня лишь мягко упрекнул.

— Не надо весь боезапас расходовать на пару снайперов, — сказал он. — Ладно, пошли дальше.

Пятнадцать минут спустя, когда взвод шёл по просторам рисовых чеков, его снова прижала к земле небольшая группа партизан. Было их определённо не более трёх человек, два с карабинами и один с автоматическим оружием, возможно, с АК-47. На этот раз они были на нашей стороне реки, на участке леса, находившемся почти за пределами дальности действительного огня стрелкового оружия. Началось с карабинов. Выстрелы были двойными: сначала прилетала пуля, затем доносился звук от карабина — как если бы кто-то быстро и ритмично хлопал в ладоши. Затем несколько пуль из АК прошлись по земле перед нами, и взвод попадал на землю, словно зацепившись за растяжку. А затем я увидел редкое зрелище для того этапа войны: я увидел вьетконговца. Это был тот, что стрелял из автомата. Точнее говоря, я заметил взметнувшееся бежевое облачко на границе деревьев — это была пыль, поднятая при отдаче его автомата. Может быть, я и самого партизана увидел, но сказать наверняка не мог. Он был слишком далеко от нас, и попасть ни в кого не мог — разве что случайно — но я решил, что мы сможем достать его из М60. Я подбежал к пулемётчику, приказав открыть огонь. Когда его трассеры понеслись в лес, описывая длинные красные дуги, несколько стрелков из 3-го взвода залегли цепью за дамбой и стали стрелять, ориентируясь на трассеры. А мой взвод просто лежал себе плашмя, в ступоре от непонимания происходящего.

Я решил, что мне представилась возможность исправить свою прежнюю оплошность, погеройствовав по-голливудски. Выпрямившись во весь рост перед чахлым деревцом — это было единственное дерево на всём чеке, и выставляться там напоказ было полным идиотизмом — я согнул в локте руку и начал двигать ею вверх-вниз. Это был сигнал — «бегом!». Продолжая вовсю двигать рукой, я заорал: «Резче, второе отделение! Пара снайперов — и чтоб весь взвод прижала? Резче давай!» Что-то ударило в ветки не более чем в шести дюймах от моей головы — это Чарли меня взбодрил. Отстреленный сук свалился на каску, мимо лица, порхая, пролетели изодранные листья. Я запоздало упал на землю. Понятное дело — пуля была не шальная. Она предназначалась мне. Вот так, впервые в жизни, я узнал, что это такое — когда по тебе стреляет человек, пытаясь убить именно тебя. Я не испугался, и в ужас не пришёл — ничего такого, что положено ощущать в подобных ситуациях. Я был скорее в замешательстве. Первой моей реакцией, проистекавшей из иллюзорного представления о том, что тот, кто пытается меня убить, должен иметь некие личные причины для этого, было: «Почему он хочет меня убить? Меня? Ему-то что плохого я сделал?» И я тут же понял, что во всём этом ничего личного не было. Он ведь видел всего лишь человека в неправильной форме — и всё. Он пытался меня убить, и будет пытаться — работа у него такая.

Питерсон снова вышел на связь, на этот раз он был вне себя. Я понял это, услышав нотки сдержанного раздражения в его голосе. С точки зрения подчинённого, лучше Питерсона командира роты было не найти. Он почти никогда не повышал голоса. Он спокойным голосом спросил меня, какого чёрта я машу руками под огнём. Я объяснил ему, что подавал сигнал, которому нас научили в Куонтико.

— Ты больше не в Куонтико. Будешь так делать — подстрелят.

Я сообщил ему, что вьетконговец только что сказал мне то же самое, только более выразительно.

Когда перестрелка прекратилась, одно из отделений обыскало ту часть леса, но нашло там лишь несколько гильз. Призраки снова проделали фокус с исчезновением. Ближе к вечеру, обгорев на солнце, смертельно устав, задавая себе вопрос о том, добились мы чего-нибудь или нет, и подозревая, что нет, мы соединились с ротой «D», а затем прилетели вертолёты и доставили нас на базу.

 

Глава шестая

На протяжении нескольких следующих недель стрелковые роты жили в соответствии с установленным распорядком, размеренно, почти как заводские рабочие или конторские клерки. По сути, на войну и обратно мы ходили как на работу. Уходили в буш на день-два, возвращались немного отдохнуть и уходили снова.

Никакой системы во всех этих патрулях и операциях не было. В отсутствие фронта, флангов и тыла мы вели бесформенную войну с бесформенным противником, который мог растаять в воздухе как утренняя дымка в джунглях, чтобы материализоваться заново в каком-нибудь неожиданном месте. Воевали мы как-то беспорядочно, от случая к случаю. Большую части времени ничего не происходило, но если уж что-нибудь случалось, то очень быстро и без предупреждения. Огонь из автоматов или пулемётов вспыхивал так неожиданно, что замирало сердце — так фазан или куропатка вылетает из травы, громко хлопая крыльями. А то вдруг неизвестно откуда прилетали мины, и об их появлении предупреждали только хлопки миномётов.

Серьёзных боёв тогда не было, средние месячные потери батальона не превышали двадцати человек при боевом составе порядка тысячи человек. Однако и этого хватало, чтобы понять то, чего не преподают в учебных лагерях: что такое страх, как выглядит смерть, как она пахнет, что значит убивать, терпеть боль и причинять её другим, что такое терять друзей и как выглядят раны. Мы узнали, в чём суть войны, «и военные формальности, и правила». Мы менялись и были уже не теми неуклюжими мальчишками, какими прибыли во Вьетнам. Мы набрались профессионализма, стали сдержаннее и суровее, и души наши черствели, покрываясь неким эмоциональным бронежилетом, притуплявшим удары и уколы жалости.

Нашу тогдашнюю жизнь описать по порядку невозможно — настолько разрозненными и беспорядочными были те бои. За одним-двумя исключениями о том периоде, т. е. весне 1965 года, у меня сохранились лишь обрывочные воспоминания. То, что запомнилось, крепко врезалось в память, но чётко связать эти моменты воедино я не могу — зацепиться не за что.

* * *

Наша рота бредёт по грунтовой дороге мимо католической церкви, построенной давным-давно миссионерами-французами. На фоне азиатского пейзажа её готический стиль выглядит чужеродно. Стены сложены из тёмных камней — похоже, вулканического происхождения. Церковный дворик окружён каменным забором, увешанным, словно знамёнами, бугенвиллией, а сводчатые ворота увенчаны распятием. Мы идём в колонну по два, окруженные облаком пыли, поднятой ботинками. Пыль медленно оседает по обочинам, опускается на дворик, и блестящие листья бугенвиллии тускнеют. День выдался очень жарким, печёт как никогда. Нам сказали, что температура выше ста десяти градусов, но цифры ни о чём не говорят. Жестокость этого солнца прибором не измерить. Прямо передо мной шагает пулемётчик, наклонив голову, с пулемётом на плечах, одна рука лежит на стволе, другая на прикладе, и тень его походит на изображение Христа на том кресте, что над церковными воротами. Дорога тянется вдаль мимо гряды невысоких холмов, поросших травой, и затопленных рисовых чеков. Впереди виднеется брошенная деревня, от неё чуть меньше половины пути до нашей цели — заброшенной чайной плантации.

Взвод Леммона идёт в голове колонны, и сквозь пыльную пелену я вижу, как тяжело они шагают, а небо над ними сияет, как раскалённая стальная пластина. И вдруг вспыхивает огонь из стрелкового оружия, пули взметают фонтанчики на затопленных чеках. Колонна останавливается, взвод Леммона развёртывается в цепь и устремляется к холмам. Они шлёпают вперёд по полям, увёртываясь от неожиданно бьющих вверх струй грязи и воды, а затем исчезают в слоновьей траве, покрывающей высоту. Продравшись через траву, они входят в деревню. Два отделения возвращаются на дорогу, третье остаётся на месте, чтобы обыскать хижины. Доносятся крики «Берегись, взрываю!» и приглушённые разрывы гранат, забрасываемых в блиндажи и тоннели. Но противника там нет. Отделение возвращается в колонну, и мы продолжаем наш марш, на жаре и в удушающей пыли.

* * *

Мой взвод сидит в дозоре на высоте на краю хребта, что в тысяче ярдов от переднего края обороны роты «С». Сидим мы там уже два дня, но нам больше кажется, что две недели. Днём делать нечего, кроме как сидеть в окопах, обложенных мешками с песком, да глазеть на рисовые чеки и возвышающиеся над ними горы. Ночи складываются из часов нервного бодрствования, прерываемых обрывками неспокойного сна. Мы прислушиваемся: в кустах кто-то ползает, кто там — люди, змеи, животные? Отбиваемся от москитов. Пытаемся что-нибудь разглядеть во тьме, которую время от времени разгоняет свет ракеты, запущенной где-то далеко отсюда.

Третий день перевалил на вторую половину. Мы с сержантом Гордоном сидим на взводном командном пункте. Над окопом мы соорудили навес от солнца, но всё равно жарко. Прорезиненное пончо вздымается и опадает под порывами ветра, пробивающегося сквозь кроны деревьев. Гордон, невысокий профессиональный морпех с розовым лицом, рассуждает о страхе и храбрости. Он что-то говорит о том, что храбрость есть покорение страха, что, в общем-то, не ново. Да я его толком и не слушаю. Я пытаюсь читать сборник стихотворений Киплинга в мягкой обложке, который раскрыт на коленях, но никак не могу сосредоточиться из-за болтовни Гордона и неодолимой усталости, из-за которой могу прочесть не больше нескольких строчек за один приём. Кроме того, я постоянно думаю о девушке — той высокой светловолосой девушке, с которой гулял в Сан-Франциско, когда был там в отпуске пять месяцев и сто лет назад. Я здорово по ней скучаю, но каждый раз, когда я думаю о ней, никак не могу чётко вспомнить её лицо. И она, и Сан-Франциско так далеки от меня, что кажется, будто их и на свете нет. С носа на Киплинга скатывается капля пота, пачкая страницу. А Гордон всё болтает и болтает.

Беру в руки бинокль и осматриваю долину, простирающуюся под нами. Стёкла отсырели, и я вижу лишь размытую зелень в пятнах света. Я словно сижу в маске на дне зелёной реки. Протираю стёкла и лицо, но через несколько секунд пот снова заливает глаза. Я заново протираю стёкла и направляю бинокль на безлюдную долину. За последние двое суток я проделывал это уже десятки раз. Такова моя задача:

«Держать под наблюдением долину реки Сонгтуйлоан и сообщать обо всех замеченных передвижениях или действиях противника». Разумеется, никаких передвижений или действий противника не наблюдается. А вижу я лишь опалённые солнцем поля, конусовидную высоту в полумиле отсюда — это высота 324, да частокол Аннамской горной гряды. Интересно, что зелёный цвет, который в стихах и песнях неизменно ассоциируется с юностью и надеждой, может настолько угнетать в отсутствие других цветов. Повсюду этот зелёный цвет. От его присутствия уже невозможно избавиться. Куда ни глянь — сплошь зелёные рисовые чеки, зелёные холмы, зелёные горы, зелёное обмундирование. Светло-зелёный цвет, просто зелёный, тёмно-зелёный, оливково-зелёный. Навязчиво-монотонный, как голос Гордона.

Я прерываю его, зачитывая строфу, бросившуюся в глаза:

«А в итоге всего — камень, имя его, и другим навсегда урок: «Здесь нашёл свой конец чужеземец-глупец, он хотел покорить Восток»».

Гордон не замечает иронии и пускается в рассуждения о своём любимом стихотворении — балладе «Налей-ка мне виски, ржаного налей, ты виски налей или лучше убей».

А я думаю про себя: «Если ты, Гордон, не заткнёшься — тебя точно убьют, и даже скорей, чем думаешь». Мыслей своих я не озвучиваю. Я понимаю, что достиг второй стадии «cafard», на которой ненавидишь всё и вся вокруг. Чтобы отделаться от Гордона, иду проверять линию обороны. У всех морпехов настроение сродни моему: «Всё достало, доконало, домой хочу». Предплечья у них бронзовые от загара, но из-за жары лица землистые, а в глазах — та самая пустота, именуемая «тысячеярдовым взором».

* * *

Тот же дозор, только ночью. Хотя одному морпеху уже не скучно. Это рядовой первого класса Бьюкенан, он страшно перепугался и несколько раз во что-то выстрелил, услышав какое-то шевеление перед своей позицией. Я гневно его отчитываю: «Недоучка чёртов. Если кого-нибудь увидел — гранату кидай, а не стреляй. Увидят дульную вспышку — поймут, где ты сидишь. Усвоил?» От этой лекции толку никакого. Бьюкенан напряжённо пригнулся, уложив винтовку на бруствер из мешков с песком, он не отрывает пальца от спускового крючка. На меня глядеть и не думает, вглядывается в джунгли. В лунном свете листва серо-зелёная. «Бьюкенан, — шепчу я ему, — убери палец с крючка. Не дёргайся. Там, скорей всего, обезьяна — в горах их много». Он не шевелится, весь во власти страха. Продолжая целиться, он настаивает на том, что шум исходил от человека. «Ладно, побуду пока с тобой. Ты только не стреляй, пока цели не увидишь». Я соскальзываю в окоп, достаю из кармана гранату, разгибаю усики чеки и кладу гранату рядом с собой.

Какое-то время спустя Бьюкенан тихо говорит: «Вот он, вон там!» Я слышу громкое однотонное шуршание, как будто кто-то мнёт лист гофрированной бумаги. Я вытягиваюсь, выглядываю поверх бруствера и замечаю какое-то шевеление в кустах ярдах в двадцати-двадцати пяти ниже по склону. Что бы там ни шумело, но существо это большое, не меньше человека, но мне никак не верится, что лазутчик стал бы так шуметь. Разве что хочет спровоцировать нас на открытие огня. Шуршание прекращается. Слышен тихий щелчок — это Бьюкенан снял винтовку с предохранителя. Я снова говорю ему, что там, скорей всего, обезьяна. Я уже не совсем в этом уверен, а Бьюкенан — тот и вовсе в это не верит. «Не, не обезьяна это, лейтенант». Опять доносится шорох. Куст колышется и замирает, зато что-то движется в соседнем кусте, затем в следующем. Какое-то животное или человек ползёт по склону параллельно линии обороны. Прежде чем Бьюкенан успевает выстрелить, я выдёргиваю чеку из гранаты. Бросаю её одной рукой, другой заставляю Бьюкенана пригнуться. Граната взрывается. Над серо-зелёными кустами поднимается облачко дыма, похожее на пар от сухого льда. Шуршание прекратилось. «Если там и в самом деле Ви-Си, — говорю я, — то он уже убит или напугался до смерти». Бьюкенан отрывает наконец приклад от плеча. Наверное, разрыв той гранаты привёл его таки в чувство.

Я возвращаюсь на командный пункт по тропе, по обеим сторонам которой стоят деревья с чёрными скользкими стволами. Темно, почти как в склепе, и я с облегчением вздыхаю, благополучно добравшись до КП. Уайднер передает очередной ежечасный доклад об обстановке в штаб роты. «Чарли-Шестой, я — Чарли-Второй. Обстановка нормальная, без изменений».

Некоторое время спустя мой сон обрывают винтовочные очереди. Я уже научился странным образом спать и бодрствовать одновременно. Сон как рукой сняло, и я сразу же понимаю, что произошло, как будто и не спал. Прозвучали пара выстрелов из карабина и очередь из М14. Стреляли справа позади меня, на позиции младшего капрала Маршалла. Я выбираюсь из окопа и иду в темноте по тропе мимо чёрных деревьев. Увидев человеческий силуэт футах в тридцати-сорока перед собой, я останавливаюсь. Кажется, человек. Стоит неподвижно. Скорее всего, мы с ним заметили друг друга одновременно. Мы глядим друг на друга — долго-долго. Вооружён он или нет — не разглядеть, а я ведь уверен, что слышал выстрелы из карабина. Или мне показалось? А может, и сейчас мерещится? Может, и разглядываю я сейчас всего лишь куст, по форме похожий на человека. Делаю как учили — всматриваюсь в очертания этой фигуры, а не в неё. Если ночью глядеть прямо на предмет, глаза могут обмануть. Поэтому я гляжу на очертания этого предмета, фигуры, куста, или как его там. Да, там определённо стоит человек, он застыл на ходу, явно прикидывая, заметил я его или нет. Карабина я при нём я не вижу, но он может быть вооружён, у него и гранаты могут быть. Я хочу окрикнуть его, закричать «дунг лай» (стой!), но слова застревают в горле, ноги охватывает слабость. Оцепенев, я продолжаю следить за ним, а он следит за мной. Время проходит как в кошмарном сне, который длится всего несколько секунд, но никак не кончается. Какой-то морпех выкрикивает что-то вроде «Он там!». Силуэт дёргается, и я одним движением откидываю клапан кобуры, выхватываю пистолет, отвожу и отпускаю затвор, досылая патрон в патронник, и прицеливаюсь. А он уже исчез, несётся вниз по склону, продираясь через кусты. Я целюсь на шум, но не стреляю — боюсь попасть в кого-нибудь из наших. И вдруг ощущаю, как быстро бьётся сердце, и чувствую, что рифлёная рукоятка пистолета стала скользкой от пота.

Ко мне подходит Маршалл и рассказывает о том, что там произошло. Он сменился, лежал в своём укрытии, и тут услышал какой-то шум, совсем рядом. Раздался окрик часового, затем несколько выстрелов. Выбравшись из укрытия, Маршалл увидел, как мимо пробежал вьетконговец, направляясь к командному посту, однако лазутчик скрылся во тьме так быстро, что никто не смог сделать по нему прицельный выстрел.

На следующий час я объявляю 100-процентную готовность, возвращаюсь на КП и сменяю Уайднера у рации. Я так и не понял, кем или чем было увиденное и услышанное мною существо — вьетконговцем, животным или плодом моего воображения. Но страшно мне по-настоящему. Больше в эту ночь ничего не происходит, но обстановка напряжённая, и я с радостью замечаю, что небо начинает светлеть, и передаю очередной доклад об обстановке. «Чарли-Шестой, я — Чарли-Второй. Обстановка нормальная, без изменений».

* * *

Мы с капралом Паркером в дивизионном полевом госпитале — пришли проведать рядового первого класса Эспозито, гранатомётчика одного из отделений моего взвода. Эспозито тяжело болен, и скоро его эвакуируют в Штаты. Он коренаст, смугл, рассказывает нам о том, что после четырёх лет в морской пехоте уезжает со смешанными чувствами. Дома хорошо, говорит он, но жаль расставаться с батальоном и Паркером, с которым они дружат ещё с начальной подготовки. Видно, что сильнодействующих средств ему вкололи много. Он лежит на брезентовой койке, глаза остекленели, язык заплетается. Паркер легонько толкает его кулаком в плечо и говорит: «Ничего, поправишься. А ведь сколько лет мы с тобою бок о бок, а?»

«Много», — говорит Эспозито, и голос его звучит как с пластинки, проигрываемой на слишком медленной скорости.

«А помнишь заваруху с кубинскими ракетами, в шестьдесят втором? Ведь кажется — столько лет прошло!» Повернувшись ко мне, Паркер говорит: «Мы с ним кореша, лейтенант. Мы с Эспозито реальные кореша».

В палатке он лежит не один, там ещё три морпеха и с полдюжины южных вьетнамцев. Пустующие койки заляпаны высохшей кровью. У двоих из трёх морпехов ранения лёгкие, и они здесь просто отдыхают, как в отпуске. Третий тяжело ранен в голову, весь в бинтах. К вене одной руки подведена трубка от капельницы, трубка с плазмой — к другой, тянутся они от бутылей, закреплённых на металлической стойке. Ещё одна трубка подведена к члену. По ним непрерывным потоком переливаются жидкости — моча, глюкоза, плазма. Этот морпех — здоровенный, атлетически сложенный парень, настолько рослый, что пятки его выступают за край койки. Он лежит неподвижно, и о том, что он жив, свидетельствуют лишь движения его грудной клетки вверх-вниз да горловые звуки, которые он издаёт с интервалом в несколько минут.

Подходит медбрат, вставляет ему в рот термометр, замеряет кровяное давление и отходит к солдату АРВ, лежащему на койке по соседству с Эспозито. Это стандартная больничная койка, спинка её поднята, и солдат практически сидит. Всё его тело упрятано под бинтами и гипсом, кроме одной руки, нижней части лица и макушки. Пряди густых чёрных волос спадают на бинты, закрывающие его глаза и лоб. К телу солдата приделаны всяческие приспособления: трубки, резиновые шланги, зажимы, манометры. Он напоминает мне эпизоды из фильмов ужасов про страшные эксперименты над людьми: весь обмотан белыми бинтами, всякие устройства вокруг.

Паркер с Эспозито продолжают вспоминать подробности своей долгой дружбы. Глаза Паркера влажны, голос от переживаний срывается, и мне становится неловко, как будто я подслушиваю разговор влюблённых перед разлукой. Я оборачиваюсь к медбрату и спрашиваю, что случилось с южновьетнамским солдатом. Медбрат отвечает, что он ранен в левую руку, обе ноги, живот и голову, и должен умереть через день-два. Морпеху повезло меньше.

«Он, скорей всего, всю жизнь так и будет — овощ…» — говорит медбрат.

Через несколько секунд, будто бы пытаясь опровергнуть этот прогноз, морпех начинает метаться по койке, издавая странный звук, какое-то булькающее рычание. Затем раздаётся звук, как будто кто-то раскусил черешок сельдерея — морпех в судороге сжал зубами термометр. Он пытается его проглотить. «Сукин сын!» — восклицает медбрат, подбегает к нему и вытаскивает раздавленный термометр изо рта. Здоровяк бешено бьётся в конвульсиях, бутыли качаются на стойке, а медбрат выхватывает из сумки шприц-тюбик. Он протирает спиртом мускулистую руку морпеха и впрыскивает успокоительное.

«Тихо, тихо, — говорит он, навалившись на парня. — Тихо, тихо. Будем теперь ректально мерять. Пока ты сам себя не порешил, будем в задницу пихать».

Успокоительное начинает действовать. Судороги ослабевают, рычание сменяется постаныванием, и он, наконец, затихает.

* * *

Мы лежим в канаве, смертоносные кусочки металла из АК-47 впиваются в дорогу, за которой мы залегли. Когда огонь прекращается, мы перебегаем через неё и открываем ответный огонь из-за насыпи. Мы наугад обстреливаем поле, поросшее слоновьей травой, и окружающие его невысокие округлые холмы. Несколько человек перелезают через насыпь, выстраиваются в цепь и выдвигаются по полю к холмам. Один из стрелков делает пару выстрелов по цели, которую он увидел или услышал, или просто решил, что увидел или услышал. Воздух в гуще травы настолько неподвижен и горяч, что там трудно дышать.

Мы с Полсоном вползаем на пригорок и обнаруживаем L-образный блиндаж, отрытый на его склоне. Мы осторожно подходим, я останавливаюсь у входа и забрасываю вовнутрь гранату. От разрыва, мощь которого сосредоточивается внутри блиндажа, под ногами содрогается земля. Когда дым развеивается, мы с Полсоном заползаем в него и обнаруживаем там тростниковую циновку, изрешечённую осколками гранаты. Но снайпера, даже если допустить, что он там был, давно уже и след простыл. И мы бредём обратно к дороге, ощущая полное опустошение от тщетности наших усилий, подобно боксеру, размахнувшемуся что было сил, но не попавшего в соперника.

Час спустя. Морпехи группами ковыляют по дороге, несут павших в борьбе с жарой на носилках, которые мы изготовили, вырубив шесты с помощью мачете и вставив их в скреплённые по два пончо. Мой взвод получает приказ сменить 1-й взвод в голове колонны. Выдвигаясь вперёд, мы проходим мимо бойцов из взвода Леммона, валяющихся в кювете в тени от деревьев. Какой-то морпех, опустив плечи и свесив руки между коленей, сидит на бревне в классической позе уставшего солдата. Его ввалившиеся глаза уставлены куда-то вдаль. По лицу вместе с потом размазана пыль. Каска валяется у ног. Винтовка лежит под углом на бедре, опираясь прикладом о землю. Я гляжу на него и понимаю, что мы чувствуем одно и тоже: усталость, которая сильнее обычного изнеможения, губительней смертельной усталости, которая доходит до самых сокровенных глубин души и тела.

Проходит ещё час, и в поле зрения появляется колонна машин, которая доставит нас обратно на базу, на высоту 268. Грузовики выстроены в ряд у пересечения дороги, по которой мы идём, и той, что ведёт через проход Дайла. В этом проходе стоит стройная, непокосившаяся старая французская сторожевая башня, разрушенный памятник рухнувшей империи. До грузовиков ещё ярдов пятьсот, и машины защитного цвета кажутся миражом в волнах горячего воздуха, колыхающихся над дорогой. И, хотя при виде дожидающегося нас транспорта мы воспряли духом, тела всё равно измотаны настолько, что шагу прибавить мы не можем.

Пулемётчик по фамилии Пауэлл начинает запинаться и выписывать на дороге пируэты, словно притворяясь пьяным. Другой морпех предлагает понести его тяжёлый пулемёт, но Пауэлл отпихивает его и гордо произносит: «Сам донесу. Мой пулемёт, мне его и таскать». М60 со звоном падает на землю. Пауэлл, запинаясь, делает шаг вперёд и валится ничком в пыль. Перевернув его на спину, мы замечаем, как горяча и суха его кожа, бледная, как рыбье брюхо. Это тепловой удар. Мы смачиваем ему губы и выливаем всю оставшуюся воду на голову. Двое морпехов поднимают бесчувственного Пауэлла и, волокут его по-солдатски к грузовикам. Его кладут в кабину, чтобы упрятать от солнца, но вскоре выясняется, что зря: от духоты ему становится ещё хуже. Он приходит в себя, начинает беситься и пытается задушить водителя. Чтобы оторвать его пальцы от глотки, требуются усилия трёх человек. Поджав и закусив губы, Пауэлл лягается и рычит как пойманный зверь. Его тащат в кузов и там фиксируют ремнями на носилках, ведь вертолётов для эвакуации нет.

Конвой движется медленно. Всё это время Пауэлл попеременно то впадает в забытьё, то начинает неистовствовать. Во время одного из таких приступов он умудряется разорвать ремни. Добравшись до позиции 105-мм орудий, мы с лейтенантом Миллером усаживаем его в джип Миллера и в спешном порядке доставляем в госпиталь. Он опять начинает буйствовать, и врач из ВМС отказывается оказывать ему помощь.

— Медицина тут не поможет, — говорит он.

— А что поможет, док? — говорит Миллер. — Дисциплинарный устав?

— Я ничем ему помочь не могу.

— Нет уж, работай давай, — говорю я ему, кладя руку на рукоятку пистолета. Глупо, конечно, но есть во мне эти вспыльчивость и склонность к театральным эффектам. Тем не менее, этот жест действует. Доктор приказывает отнести Пауэлла в одну из палаток. Через полчаса доктор выходит из неё и с нотками извинения в голосе сообщает, что Пауэлла придётся эвакуировать в Штаты.

— Мне вообще непонятно, почему он жив ещё. У него температура сто девять градусов.

— И что? — спрашиваю я.

Доктор отвечает, что кровь в голове Пауэлла сейчас пузырится как вода в кипящем чайнике. «Если выживет, то мозг его, скорей всего, будет повреждён необратимо».

Возвращаясь в расположение роты в джипе Миллера, я рассуждаю: «Мы потеряли бойца, и не противник вывел его из строя, а солнце. Тут, похоже, солнце и сама земля заодно с вьетконговцами, они изматывают нас, сводят с ума и убивают».

* * *

Рота снова направляется в окрестности деревни Хойвук, название которой звучит для нас практически как слово «война». Она контролируется вьетконговцами, не только ночью, но и днём, и мы почти наверняка уверены в том, что без неприятностей не обойдётся. План таков: рота «А» высадится с вертолётов у деревни на поле с невоенным каким-то обозначением «Район десантирования «Утка»». Рота «С» прибудет на грузовиках в точку высадки у реки Сонгтуйлоан. Оттуда мы пешим ходом преодолеем мили три-четыре, ориентируясь по руслу реки, и займём блокирующую позицию. Всё тот же старый добрый план — «молот и наковальня», но мы уже знаем, что в буше ничего и никогда не происходит согласно плану. А если что и происходит, то непредвиденно, как дорожные аварии.

Мы проезжаем мимо штабов батальона и полка. Писаря стоят на обочине, отворачиваясь в сторону, чтобы пыль, поднятая грузовиками, не лезла в глаза. Они аплодируют, приветствуя нас и глядя на нас с завистью, которую тыловые военнослужащие нередко испытывают к пехотинцам. Как часто бывает перед операцией, мы напускаем на себя воинственный вид и несколько переигрываем. Каски сдвинуты набок, сигареты в зубах — мы изображаем из себя суровых ветеранов перед штабными морпехами. Мы играем главные роли в кино про войну, которое сами же и ставим, а гаубичная батарея неподалёку обеспечивает довольно громкое музыкальное сопровождение.

Колонна медленно ползёт по Догпэтчу. В деревне этой царят средневековые грязь и нищета. В кюветах стоят зелёные лужи нечистот, и их запах смешивается с вонью навоза и нуок-мама — соуса из тухлой рыбы. На немощёных улицах рычат друг на друга и грызутся тощие собачонки. Буйволы мычат в грязных загонах в тени банановых деревьев с белыми от пыли листьями. Большинство хижин — тростниковые, но вместе с американцами тут появились новые строительные материалы: несколько домов целиком изготовлены из расплющенных пивных банок: красные с белым — это «Будвайзер», золотистые — «Миллер», кремово-коричневые — «Шлитц», синие с золотом — «Хэмм'с» из страны небесно-голубых вод.

Вдоль колонны бегают толпы детей и подростков. У многих детей раздутые животы, язвочки на коже, мудрость десятилетий в глазах и ругательства на языке. Они бегают вдоль колонны, попрошайничают, торгуют. «Джи-ай, дай мне сигарета». В толпу летит сигарета, и на поймавшего её мальчика тут же бросаются его друзья. Он пропадает под грудой маленьких рук и ног, которые хватаются, пинаются, царапаются в борьбе за сигарету. «Эй, конфета дай». Вниз лет банка из Сухпая. «Э, фигня. Нах джи-ай не конфета. Номер десять». Под смех друзей мальчонка швыряет банку в борт грузовика. «Дай сигарета, дай конфета, купи кока. Одна кока двадцать пи купи». Некоторые морпехи бросают местные банкноты и монеты в море вытянутых вверх рук с «Кока-Колой», но газировку не берут. На этой войне в кэрроловской стране чудес «кока» является оружием. Поговаривают, что иногда вьетконговцы добавляют в неё яд или толчёное стекло и отдают детям, которые сбывают её американцам. «Двадцать пи джи-ай ты меня двадцать пи. Тут не двадцать пи. Нах дешёвый Чарли. А вот дети постарше не так сильно проникнуты духом коммерции. Подобно всем детям в подростковом возрасте, они приходят в восторг от солдат и армий. Один из них выкрикивает: «Ма-а-рпех номер раз. Убей буку Ви-Си». Морпех, немногим старше этого пацана, вытягивает указательный палец и выставляет вверх большой, изображая пистолет. «Ты Ви-Си, — говорит он. — Пиф-паф». Пацан в ответ гримасничает и изображает солдата, стреляющего с бедра. «Хокей, хокей. Убей буку Ви-Си».

Взрослые в этой деревне ведут себя холодно. Мужчины покуривают бугристые сигары, глядя в нашу сторону так, словно не замечают. Женщины стоят в дверных проёмах, кормят детей, выплёвывают красные от бетеля струйки в пыль. Мы для них не новость. Иноземных солдат они видели и раньше. Из взрослых на нас обращают внимание только шлюхи. За время, прошедшее после высадки нашей бригады, деревня Догпэтч обзавелась несколькими борделями. На местном сленге они называются «бум-бум дома». Девицы выглядят жалко в своих брючках на западный фасон и с таким обилием косметики, что походят на карикатуры на самих себя. Они машут руками, показывая неприличные жесты и обозначая цены — совсем как брокеры на товарной бирже.

День в самом разгаре. Рота растянулась на тропе, идущей по северному берегу реки. Линий фронта на этой войне нет, но мы знаем, что уже пересекли нигде не отмеченную линию между безопасным районом и тем, что солдаты прозвали «Индейской страной». Кроме дряхлых стариков и младенцев, в местных деревушках никто не живёт. Вдоль тропы зияют ямы ловушек «панджи», повсюду царит характерная, напряжённая, гнетущая тишина. До нашей блокирующей позиции остаётся ещё полпути, и тут головной взвод под командованием Тестера попадает в засаду. Вьетконговцы открывают огонь из траншей на том берегу реки. Автоматные очереди звучат так, словно кто-то рвёт бумагу, пули скашивают листья над головой, кто-то впереди кричит: «Засада слева!». Снова раздаётся звук разрываемой бумаги — это 3-й взвод открыл ответный огонь. Перестрелка быстро стихает, раздаются лишь отдельные неупорядоченные выстрели, и тут же стрельба вспыхивает заново. Воздух заполнен грохотом и трескотнёй. По колонне передают: «Второй взвод — вперёд! Второй — вперёд!» Пригнувшись, я бегу вперёд по тропе и едва не падаю кувырком, наткнувшись на морпеха, который целится из винтовки из-за дерева. Он целится в клочок материи, мелькающий в зелёных зарослях на том берегу. Нажимает на спусковой крючок и чертыхается, не слыша выстрелов. Не то винтовку заело, не то разволновался так, что забыл дослать патрон. «Чёрт! — ругается он, ни к кому конкретно не обращаясь. — Он у меня на мушке был!»

Тем временем группа бойцов из 3-го взвода вскарабкивается на крутой берег, остальные с криками и стрельбой шлёпают по воде, переходят реку и яростно устремляются к деревушке на противоположном берегу. Стреляет снайпер, и морпех, продирающийся сквозь путаницу кустов на речном берегу, резко поворачивается на месте и падает. Другой стрелок вызывает санитара. Всё это длится две, самое большое — три минуты, но я успеваю увидеть и услышать всё невероятно чётко. Наверное, это как-то связано с тем обстоятельством, что меня самого могут подстрелить в любой момент.

Питерсон приказывает моему взводу и взводу Леммона занять оборону на окраинах чеков на этом берегу реки Туйлоан. Тем временем 3-й взвод бросается в погоню за вьетконговцами, но они опять испарились. Кто-то говорит, что видел кровавые следы, уходящие в джунгли. Мне хочется в это верить. Хочется поверить, что эти призраки — реальные люди, и раны их способны кровоточить.

У нас всего одна потеря — младший капрал Стоун, руку которого слегка задело. Но мощь пули, выпущенной из АК, произвела на него большое впечатление. «Чуть-чуть царапнула, — говорит он санитару, бинтующему рану, — а меня аж на месте развернуло». И тут бойцы Тестера врываются в деревушку. Разрывается граната, снаряженная белым фосфором, валит густой белый дым, загорается хижина. Ещё один взрыв. Всего через несколько минут пламенем объята уже вся деревушка, тростник и бамбук трещат так, что кажется, будто там палят из винтовок. Морпехи пронзительно кричат, издавая нечто похожее на конфедератский клич, забрасывают гранаты в бомбоубежища и землянки, стреляют туда из винтовок. Вопят женщины, плачут дети. Жители деревни в панике выбегают из огня и дыма как из района стихийного бедствия. Беснуется скот, и куриное кудахтанье, свиной визг и буйволиный рёв добавляются к воплям, крикам и громким хлопкам из пылающих хижин.

«Совсем они чокнулись, шкипер, — говорит Тестер. — Палят куда попало по всей деревне. Чёрт! По скотине стреляют».

Мы с Питерсоном пытаемся остановить этот разгром, но тщетно: 3-й взвод словно сошёл с ума. Они предаются разрушению с неудержимой яростью. Наконец всё кончается. Деревушки, отмеченной на наших картах как Гиаотри (3), больше нет. От неё остались только груды дымящегося пепла и несколько обугленных шестов, которые почему-то не попадали. Просто чудо, что из людей никто не пострадал. Слышу женские стенания, сквозь дым, стелющийся над рекой, вижу одну из женщин. Она стоит на коленях, качается вверх-вниз и причитает над пеплом, в который обратился её дом. Я креплюсь, пытаюсь не обращать внимания на её вопли. Я говорю про себя: «Вы разрешили Ви-Си использовать вашу деревню для организации засады, а теперь расплачивайтесь». И тут я понимаю, что уничтожение деревни Гиаотри не было просто вспышкой безумия в пылу сражения. Оно было ещё и возмездием. Жители этой деревни помогали вьетконговцам, и мы их за это проучили. Мы учимся ненавидеть.

 

Глава седьмая

Следующая операция с нашим участием проводилась в безлюдном районе к юго-западу от Дананга. Там располагалась самая настоящая «Индейская страна» с незасеянными полями, выжженными солнцем холмами и заброшенными деревнями у бледно-зеленой высоты под названием Чарли-Ридж. Та операция продолжалась четыре дня и была очередной попыткой заманить вьетконговцев в ловушку и зажать их между двумя ротами — нашей и ротой «А», которой командовал капитан Миллер. На этот раз мы достигли определённого успеха, хотя произошло это скорее случайно, а не по нашей задумке.

Весь первый день мы прошатались наугад по бушу, время от времени перестреливаясь с привычными уже снайперами. Во время одного из привалов по нам открыли огонь из автоматического оружия. От него чуть не погибли Питерсон и полковник, прибывший на вертолёте, чтобы пораспоряжаться на месте, но реальный ущерб понесло разве что наше душевное равновесие. Утром второго дня разведка получила информацию о движении противника к югу от нас, и рота «С» отправилась на вертолётах высаживаться у холма, обозначенного на картах как высота 270.

Лететь пришлось недолго. Под нами лежал один из участков Аннамского хребта. В руководствах, по которым мы обучались партизанской войне, бодро утверждалось, что современному цивилизованному солдату бояться джунглей не следует: «Джунгли могут быть вам не только врагом, но и другом». Глядя сверху на бескрайние зелёные просторы, я пришёл к единственно возможному выводу: те руководства писал человек, в представлениях которого джунгли были чем-то вроде национального парка Эверглейдс. В этом вьетнамском буше ничего дружелюбного не было, это было одно из последних неосвоенных человеком мест на земле, и не бояться его могли люди либо очень храбрые, либо весьма недалёкие (каковые качества нередко присутствуют у человека одновременно).

Мы и десяти минут не успели пробыть в воздухе, когда H-34 пошли вниз, к району десантирования — полю, которое с севера ограничивалось непроходимыми лесами и речушкой, коричневая стоячая вода которой, покрытая белыми пятнами, походила на грязное молоко. С юга невысокая гряда холмов отделяла район десантирования от болот, за которыми находились тёмные склоны высоты 270. Пока вертолёты снижались по спирали, с земли по ним открыли огонь, и пролетавшие мимо нашей машины пули щёлкали словно попкорн в духовке. Огонь был довольно редок, но нас охватило ощущение беспомощности — мы всё ждали, что какая-нибудь пуля вот-вот пронзит фюзеляж и разворотит ступню или паховую область. Не имея возможности выбраться из вертолёта, мы были, собственно, не более чем грузом, пассажирами, не способными ни защититься, ни укрыться от огня. Бортовой пулемётчик, сидевший на свёрнутом бронежилете, напряжённо приник к пулемёту, но стрелять не мог, опасаясь попасть в соседний вертолёт.

Я прислушивался к хлопкам вокруг, и в голове моей неотвязно звучали слова одного вертолётчика: «При хорошем попадании вертолёт летает не лучше сейфа». И в то же время, наши ощущения — а мы впервые попали в «горячий» район десантирования — нельзя было назвать очень уже неприятными. От этой беспомощности мы пришли в какое-то странное возбуждение.

Вертолёты неумолимо несли нас вниз, в район десантирования, ветер хлестал по лицу, деревья проносились под нами размытым зелёным полотном, и была во всём этом какая-то непонятная радость. Мы словно неслись на «американских горках» или в каноэ по бешеной речной быстрине — так бывает, когда находишься во власти сил, повлиять на которые не в силах.

И вдруг мы опустились на землю. Я выпрыгнул из вертолёта и с удовольствием почувствовал, как ботинки ударились о мягкую влажную землю. Стоя в грязи, я снова попал в привычную для пехотинца среду. Низко пригнувшись, мы побежали к лесам на северной окраине поля. С другой стороны бойцы Леммона собирались в топкой низине у гряды невысоких холмов, поросших слоновьей травой. Трава колыхалась под ветром, поднятым лопастями вертолётов. Вьетконговцы продолжали вести неприцельный обстрел района десантирования, над головой просвистывали пули, и практически тут же доносились характерные звуки выстрелов из русских карабинов СКС, из-за чего определить местонахождение снайперов было невозможно. Но мы были уже в родной для пехотинца среде, и стрельбы уже почти не боялись. Это был всего лишь обычный, беспорядочный беспокоящий огонь, и мы уже знали, что это не серьёзная работа снайперов, а в большей степени вьетконговский тактический приём, целью которого было потрепать нам нервы. И потому мы не обращали на него внимания.

Последние вертолёты зашли на посадку, высадился взвод Тестера, и вертолёты улетели прочь. Вьетконговцы перевели оружие на них, немного постреляли, но ни в один H-34 не попали. Мы смотрели, как они взбираются в небо, превращаясь в крохотные точки, и кое-кого из нас охватило мимолётное, но очень сильное желание улететь вместе с ними обратно, к маленьким радостям и относительной безопасности того, что за отсутствием лучшего термина называлось тылом. Ещё во время первой операции мы испытали это ощущение — как будто после кораблекрушения нас выбросило на негостеприимный берег, и надеяться на возвращение особо не стоило. Когда рота «С» выстроилась на базе, две сотни её вооружённых до зубов морпехов выглядели грозно. Но в районе десантирования, среди высоких холмов, покрытых джунглями, рота казалась очень даже небольшим отрядом.

Мой взвод выстроился в колонну и направился к нашей первой цели — невысокому холму далеко за коричнево-молочной речкой. Это была не совсем цель, разве что в географическом смысле, так как военного значения она не имела. В тех необитаемых джунглях можно было взять компас, выбрать наугад любой азимут и отправляться в путь, и любой, какой угодно маршрут мог привести нас к вьетконговцам или увести от них. Партизаны были повсюду, а можно сказать и так — их не было нигде. Тот холм просто служил нам ориентиром. Надо было до него дойти, и это даровало нам иллюзию того, что мы занимаемся каким-то реальным делом.

Запинаясь о ползучие растения высотой по щиколотку, взвод добрался до тропы, и бойцы один за другим углубились в жёлто-коричневый подлесок на краю поля. Позади по-прежнему стреляли снайперы. Выстрел, второй, полминуты тишины, ещё один выстрел, пятнадцать секунд тишины, ещё два выстрела. Лес становился всё гуще, заглушая внешние звуки, и постепенно до нас перестали доноситься звуки выстрелов из стрелкового оружия. Лес возвышался сплошной стеной по обе стороны тропы, и деревья стояли так неподвижно, что казались ненастоящими. Один из морпехов поскользнулся и упал, загремев оружием и снаряжением. Колонна начала смыкаться, и сержанты начали отдавать команды: «разомкнись, дистанция пять шагов, держи дистанцию». С этим явлением я был уже знаком: при передвижении в джунглях солдат обычно тянет друг к другу, в присутствии другого человека они чувствуют себя увереннее, пусть даже при этом повышается вероятность того, что та самая пресловутая пуля прошьёт несколько человек подряд. По-моему, происходит это оттого, что одиночество, даже мнимое, в этой опасной, полной призраков, глуши, невыносимо. Офицерам полагалось знать, как себя вести, но и мы боялись этого не меньше, чем солдаты. Во время предыдущего выхода на патрулирование я потерял из вида морпеха, шедшего передо мной — он вдруг пропал за крутым поворотом тропы. Я знал, что он совсем рядом, но мне показалось, что я остался совсем один, меня охватил страх, почти ужас, и я побежал вперёд, за поворот, и успокоился лишь тогда, когда снова увидел спину того морпеха.

Таким вот образом, то растягиваясь, то сжимаясь, колонна томительно медленно продвигалась по тропе. Наконец мы дошли до реки. Головной, подняв винтовку над головой, двинулся вперёд по грудь в стоячей воде, черневшей в тени нависших над нею деревьев. Меня передёрнуло от одной мысли о том, что придётся войти в эту воду, и в то же время на меня нахлынули воспоминания о речке в Мичигане, в которой водилась форель, и где я рыбачил во время летних каникул. Я вспомнил, что там, где река суживалась, вода неслась так быстро, что камни на дне стали гладкими как полированный мрамор. Вспомнилось, как ломило зубы от студёной воды.

Погрузившись в воспоминания, я краем уха услышал чей-то голос, донёсшийся сзади. «Придержи коней, второй. Передайте лейтенанту — пусть постоят».

— Какого чёрта? — отозвался я.

— Остановите людей, лейтенант.

Пот заливал глаза, я почувствовал, как меня охватывает раздражение. «Какого чёрта, спрашиваю!»

Взмокший морпех с раскрасневшимся лицом подбежал ко мне по тропе. Это был один из ротных писарей, которые на операциях выполняли функции посыльных.

«Мистер Капуто, капитан сказал передать вам, чтоб вы срочно вели взвод обратно на место высадки, — сообщил он, тяжело дыша. — Там Ви-Си на хребте, будем их атаковать».

Раздражение тут же сменилось восторгом. В атаку!

— Сколько их?

— Сэр, шкипер ничего больше не сказал, только срочно обратно на место высадки. Их там, по-моему, взвод, что ли. С вертолёта засекли.

Взвод развернулся, замыкающее отделение стало головным, и мы бегом отправились обратно. Каски болтались на головах, фляги шлёпали по бёдрам, позвякивали подсумки и антабки на винтовках — казалось, что по тропе бежит взвод старьёвщиков. Мы преодолели уже половину дистанции, ярдов сто, когда я услышал разрозненные залпы и шум, говорившие о том, что бой идёт нешуточный: трещали пулемёты, раздавались разрывы 40-мм гранат из М79, что смахивает по виду на ружьё. Выскочив из джунглей, мы выбежали на поле прямиком в разгар боя. Пули пронзали воздух, и, хотя летели они высоко и опасности не представляли, мы инстинктивно рассыпались и побежали вперёд, втянув головы в плечи, словно шагая против сильного ветра. Труся по полю, спотыкаясь о ползущие по земле растения, мы никак не могли понять, что происходит. Ярдах в шестидесяти-семидесяти перед нами часть бойцов Леммона взбиралась на хребет, мелкими группами пробираясь через тростниковые заросли, остальные вели огонь по вершине. Пули, впиваясь в землю, вздымали пыль, затем из-за хребта поднялся завиток серого дыма, и сразу же донёсся глухой разрыв гранаты из М79. Посыльный отвёл меня к Питерсону, который с нарочито спокойным видом стоял в сопровождении своего радиста. Шкипер приказал мне скрытно расположить взвод у холма, расположенного под прямым углом к хребту.

Мы выполнили это распоряжение. Прямо перед нами взвод Тестера длинной змейкой растянулся по склону холма. Разгорячённые, запыхавшиеся, мы засели в ожидании дальнейших указаний. 1-й взвод тем временем начал фронтальное наступление, этот наиглавнейший манёвр в арсенале морской пехоты. Происходившее совершенно не походило на театральные атаки, в которые мы ходили в Куонтико или на Окинаве. Морпехи двигались цепью лишь приблизительно, где-то сбившись в кучки, где-то рассыпавшись. Некоторые бойцы отставали, некоторые устремлялись вперёд, стреляя от пояса. На участках, где склон был очень крут, морпехи практически карабкались наверх. У меня разыгралось воображение, и я был уверен, что заметил на вершине вьетконговцев. Даже если мне этого не показалось, видел я их лишь мельком. На хребте неожиданно появилось несколько существ в зелёном. Затем я услышал размеренную стрельбу, как на стрельбище. Радист командира роты сообщил, что вьетконговцев отогнали, и они убегают по болотам. Леммон решил накрыть их из миномётов, пока они не успели укрыться в джунглях на высоте 270.

Расчёт 60-мм миномёта под командованием сержанта Джонсона выбежал на середину поля и, быстро установив миномёт, выпустил три мины. Раздался чей-то голос: «Правее пятьдесят!». Джонсон, ветеран войны в Корее, лицо которого было изборождено как хорошо разработанный шахтный ствол, передал поправку расчёту, и ещё три мины со свистом унеслись за хребет, и с болота донеслись друг за другом низкие, глухие звуки их разрывов.

Питерсон приказал моему взводу и взводу Тестера выдвигаться, мы должны были обойти партизан с фланга, выйти на болото и очистить его от противника. Он собирался прикрыть нас, вызвав заградительный огонь на высоту 270 на тот случай, если там окопался отряд вьетконговцев. Миномёты Джонсона продолжали вести огонь, мы двинулись вверх по холму со взводом Тестера во главе. Изнывая от жары, мы шли медленно, продираясь сквозь заросли слоновьей травы, доходившие до пояса. Мимо нас просвистела шальная пуля, но вся перестрелка свелась к беспорядочной стрельбе пулемётчиков Леммона по снайперам, которые вели огонь с высоты 270. Затем уши уловили слабый, дрожащий свист, который через несколько секунд превратился в звук, похожий на треск рвущейся ткани, а за ним последовал жутчайший, пронзительный скрежет — словно пила на пилораме наткнулась на сучок. Это заработала артиллерия, 155-миллиметровки. Цель была так близко, что разрывы снарядов мы не только услышали, но и ощутили всем телом. Земля вздрогнула, порывом ветра ударила взрывная волна, с болот и обращённого к нам склона высоты 270 в воздух взметнулись дым и комья земли. Огонь вёлся издалека, поэтому вероятность недолёта была высока, и снаряд мог вполне попасть в нас, поэтому мы укрывались настолько, насколько позволяло нам чувство собственного достоинства. Слыша, как ревут и воют в небе снаряды 155-миллиметровых гаубиц, я мог только догадываться, каково сейчас тем, по кому ведётся этот огонь — вьетконговцам, совершенно незащищённым от ударной волны и разлетающихся стальными осколками стофунтовых снарядов. На какой-то момент мне стало их жалко. Не могу сказать, чтобы чувство сострадания во мне было развито сильнее, чем у других людей, но в те дни к войне я относился ещё скорее как к спортивному состязанию, и этот обстрел был в моих глазах нечестным, что ли. Посыльный сказал, что на хребте находился примерно взвод партизан, то есть максимум двадцать-двадцать пять бойцов. Нас же было две сотни человек, и наше численное превосходство мы подкрепили ещё и тем, что сбросили на них с тонну взрывчатки. Но это было ещё в самом начале войны, а какое-то время спустя я мог уже с превеликим удовольствием смотреть на солдат противника, сожжённых напалмом.

Обстрел прекратился, и рота «С» получила приказ спуститься в заболоченную низину. Мы должны были ликвидировать остающиеся очаги сопротивления, фиксируя наличие трупов солдат противника, по количеству которых будет оцениваться степень нашего успеха. В наставлениях по тактике этот этап назывался «преследование противника». Это выражение вроде бы предполагает увлекательную погоню, но в данном случае всё выглядело кровожадной охотой на людей посреди грязных болот. Тот район походил на громадный бассейн, наполненный ржавой жидкой грязью, размером с два футбольных поля. Тут и там торчали островки колючих кустов и травы с бритвенно-острыми листьями, которые резали кожу и цеплялись за одежду. Грязь местами доходила до пояса. Ботинки в ней вязли и едва не стягивались с ног при ходьбе, и с каждым шагом вонь болотных газов била в ноздри запахом тухлых яиц. В очень скором времени мы все оказались облепленными чёрными пиявками размером с большой палец руки.

В лабиринте болотной растительности поддерживать боевой порядок было невозможно. Подразделения смешивались, взводы распадались на отделения, отделения на огневые группы, и в конце концов рота стала организованной не более чем толпа на вокзале. Отыскивать трупы тоже было непросто. Часть их вполне могла утонуть в грязи. Некоторые раненые вьетконговцы, судя по оставленным ими кровавым следам, уползли в непроходимые заросли. Мы оставили их в покое — пускай медленно умирают или гниют, если уже умерли. Пару человек, судя по всему, разорвало снарядами: на кустах тут и там болтались клочья мяса и одежды. Через пятнадцать-двадцать минут после начала поиска был обнаружен первый труп. Двое морпехов ухватили его за щиколотки и поволокли по земле. Мозги вываливались из огромной дыры в голове как серый пудинг из треснувшего горшка.

Из-за грязи, жары, пиявок, колючек, цеплявшихся за одежду и впивавшихся в кожу, от того, что какой-нибудь спрятавшийся раненый вьетконговец мог метнуть гранату, бойцы роты зверели. Особенно те, кто был из первого взвода: именно они вели огонь по противнику, а солдат, начавших убивать, остановить уже непросто. Поэтому подробности смерти первого из найденных вьетконговцев (того самого, у которого мозги вышибло) не вызвали у нас ни удивления, ни возмущения. Во время перестрелки он получил тяжёлые ранения, но был ещё жив, когда на него наткнулась поисковая группа. Гранатомётчик из взвода Леммона, рядовой первого класса Марсден, взял и выстрелил ему в лицо из пистолета. Эта расправа на месте поразила самого Марсдена: сразу же после выстрела он посмотрел на свой пистолет, как будто тот выстрелил сам собой, и сказал: «Так, и зачем я это сделал?» Были выдвинуты ещё две версии этого происшествия: то, что солдат противника был уже мёртв, когда Марсден в него выстрелил, и что он якобы выстрелил в рамках самообороны, когда вьетконговец попытался метнуть гранату. Как бы там ни было на самом деле, в тех болотах, где опасность подстерегала повсюду, поступить таким образом представлялось нам совершенно естественным.

Кроме того, Марсден действовал с санкции высшего начальства, в соответствии с приказом командующего корпусом морской пехоты генерала Грина, который месяцем раньше совершил инспекционную поездку по Вьетнам. Обращаясь к группе морских пехотинцев, Грин сказал им, что в этой войне у них всего одна задача, и очень простая: «Вы здесь для того, чтобы убивать Ви-Си». Именно это Марсден и сделал: он убил вьетконговца, уничтожил частичку сил коммунистов. Он выполнил поставленную ему задачу.

Зачистка местности продолжалась. Нашли ещё один труп. Мы с пулемётчиком из 1-го взвода, рядовым первого класса Уайтом, которого из-за его почтенного 29-летнего возраста прозвали Батяней, шли по следу третьего. Кровяные следы с включениями мяса и кишок, привели нас к участку, заросшему бурой болотной травой.

— Он точно там, сэр, — сказал Уайт, прижимая к груди свой М60. — Мы их с хребта не меньше дюжины смели. Уверен, что одного прямо тут и подстрелили.

Я вытащил пистолет, и мы углубились в гущу травы. Она была высотой почти с человеческий рост, и обзор ограничивался несколькими ярдами. Кровяной след стал гуще, бурая трава была заляпана кровью, словно свежепролитой красной краской, и примята там, где раненый по ней прополз. Мы прошли несколько ярдов по следу, остановились, прислушались. Не услышав ничего кроме приглушённых зарослями винтовочных очередей где-то в стороне от нас (наверное, какой-то морпех прочёсывал кусты, собираясь их осмотреть), мы с Уайтом двинулись дальше. С трудом пробираясь сквозь траву, я чуть не споткнулся о вьетконговца. Он лежал на спине, положив одну руку на грудь и откинув другу под углом в сторону. Широко открытыми глазами он глядел в небо, которого уже не видел.

— Говорил же — хоть одного мы точно должны были где-то тут подстрелить, — сказал Уайт.

Убитый выглядел лет на восемнадцать-девятнадцать. Хуже его ранения и представить невозможно — он был ранен в самое что ни на есть болезненное место, которое отдаётся болью так часто — при страхе, голоде, иногда даже при любви. Мы столько всего нутром чуем — именно в живот и попали две пули калибра 7,62 миллиметра. Судя по расстоянию, которое он прополз — добрых тридцать ярдов, — мучался он довольно долго, и, скорее всего, успел за это время осознать, что до смерти не десятки лет, а всего лишь несколько минут. Продержался он на удивление долго. Современная высокоскоростная пуля оказывает сокрушительное воздействие. Никаких тебе опрятных дырочек, как в кино. Спереди в его животе было два небольших отверстия, каждое размером с десятицентовик, но в любое из выходных отверстий на спине можно было засунуть кулак. Из него вытекло огромное количество крови, она растеклась под ним, и он лежал в тёмно-красной луже, в которой плавали кусочки кожи и белых хрящей.

В карманах его было пусто — ни фотографий, ни писем, ни документов. Ребят из разведки порадовать было нечем, но меня это вполне устроило. Мне хотелось, чтобы этот парень так и остался безымянным, не покойником, у которого было имя, возраст, семья, а просто убитым вражеским солдатом. Так легче. К нам подошли двое морпехов, собрали снаряжение вьетконговца — карабин, ремень с прицепленной фляжкой — и утащили труп. «Тяжёлый какой, — сказал один из стрелков. — И не подумаешь: заморыш совсем, а такой тяжёлый».

К этому времени рота подошла к высоте 270, и дозорные группы двинулись вверх по склону, на поиск остатков взвода противника. Где-то неподалёку раздались очереди. Несколько морпехов побежали по направлению к столбу дыма, поднимающемуся из подлеска на границе заболоченного участка. «Лейтенант! — крикнул один из них. — Давайте сюда».

Дым поднимался от горящего ящика, набитого бумагами. Судя по всему, один из вьетконговцев задержался и успел уничтожить документы. Мы затоптали огонь, но спасти ничего уже не удалось. Но тот партизан был ранен — на кустах были пятна крови, и по ним мы дошли до русла высохшей реки, уходившего вверх по склону. Стоило мне взглянуть на темневшие там зловещие джунгли, как я тут же понял, что небольшой группой соваться туда не стоит. В роскошной зелени выше по склону могли сидеть в засаде хоть сотня человек — кто знает? Поэтому я собрал свой взвод, и сорок человек двинулись вверх по руслу реки.

Дно было усыпано замшелыми скользкими валунами, между ними узкими струйками стекала вниз вода. На камнях виднелись пятна свежей крови, красневшие на зелёном мху. Взвод продвигался медленно, останавливаясь через каждые несколько ярдов и прислушиваясь — не дышит ли кто-нибудь или не шуршит в кустах. Но слышались только побрякивание наших же винтовок и похрустывание камней под ботинками.

Мы дошли до места, где русло реки углубилось, и берега поднимались уже на несколько футов над головой. Сквозь листву пробивался рассеянный серо-зелёный свет, внизу царил полумрак. Оба берега были покрыты густой порослью переплётшихся между собой растений, ветви деревьев, лианы и усики плотно переплелись, пытаясь задушить друг друга, пробиваясь из тени поближе к солнечному свету. Вода сочилась из стен речного русла, и в неподвижном воздухе стоял густой запах гниющих деревьев и листьев. Мы шли словно по канализационной трубе.

Мы так ничего и не услышали, а затем потеряли след. Наверное, рана того вьетконговца запеклась. А может, он заполз поглубже в лес и ждал нас где-то впереди, намереваясь унести несколько жизней вместе со своей. Он вполне мог это сделать, и без особых усилий.

В узком коридоре речного русла взвод подставлялся под продольный огонь, т. е. противник, засевший впереди по ходу нашего движения, мог стрелять по колонне сбоку, и одна-единственная очередь свалила бы первых четыре-пять человек как кегли. «Где ты? — спросил я про себя. — Ты где, сучонок?» Странно, — подумал я, — сначала я хотел взять этого партизана в плен, а теперь мне хочется одного — убить его. Похерить урода и убраться поскорей из этой сырой, прогнившей насквозь от жары жаре промоины.

Ривера, возглавлявший колонну, поднял руку и опустился на одно колено. Условным сигналом он подозвал меня к себе.

«Гляньте вон туда, лейтенант, — сказал он, указывая на сампан, стоявший на площадке, встроенной в обнажённую стену промоины. Под площадкой были составлены друг на друга квадратные ржавые банки, доверху наполненные рисом. Кроме них, там было ещё много чего — магазины от винтовок, матерчатые подсумки, фляжки, патронные ленты. Через несколько ярдов оттуда русло реки делало крутой поворот.

«Если он тут, то где-то рядом», — прошептал Ривера.

Я вытер руки о штанины и подавил искушение закурить. В тот момент курить мне хотелось больше всего на свете. Моё воображение — проклятое моё воображение! — нарисовало вьетконговца, залёгшего за излучиной и дожидающегося нас. И откуда взялся этот чёртов поворот! Ривера посмотрел на меня с выражением, которое любой пехотный офицер когда-нибудь да видел на лицах подчинённых: «Ну и что делать будем, господин офицер?» В конце концов, у меня было всего два варианта: пойти назад или продолжать движение, рискуя напороться на засаду. Я выбрал последнее, частично из-за воспитанного службой в морской пехоте «наступательного духа», частично из любопытства, и в какой-то степени — чисто из-за собственной амбициозности. Признаюсь — мне хотелось вступить в бой, хотелось доказать, что я ничем не хуже других офицеров роты «С». Леммону в тот день досталась львиная доля боевых действий, и я завидовал этому крутому коротышке из Техаса. Ему могли дать благодарность, а может, и медаль. Мне тоже этого хотелось.

— В общем, так, — сказал я Ривере. — Мы сейчас пойдём с огневой группой и проверим, что там за излучиной. Ты пойдёшь в голове. Увидишь Ви-Си — гаси его к чёртовой матери.

— Есть, сэр.

Мы вшестером тихо пошли вверх по руслу, остальные остались на месте. Дно, поросшее мхом и разглаженное водой бесчисленного количества муссонных дождей, было зелёным, гладким и липким, как кожа ящерицы. Ривера скользнул за излучину, поднял руку, подавая сигнал остановиться, и указал стволом винтовки на что-то впереди. В окружающей листве я заметил жёлтое пятно, затем очертания хижины. Там располагалась маленькая база — хижина, установленная на сваях над рекой.

Мы вошли в лагерь, настороженно высматривая растяжки и мины-сюрпризы. На этой базе могли разместиться максимум несколько человек, спальные места были изготовлены из туго переплетённых тростниковых побегов и закреплены друг над другом, как двухъярусные кровати. Рваные противомоскитные сетки были изгрызены крысами. Я почувствовал уважение к вьетконговцам: надо быть очень упёртым бойцом, чтобы жить в подобном месте, где солнца почти не видать, воздух так плотен, что его можно резать, а москиты тучами налетают со стоячих вод заводей.

По всему лагерю были разбросаны многочисленные документы и разрозненные предметы снаряжения. Создавалось впечатление, что партизан — если он уходил этим путём — торопливо что-то искал. С другой стороны, он мог просто раскидать всё это добро, чтобы мы перестали его преследовать. Если он хотел добиться именно этого, то ему это удалось. Джунгли перед нами казались ещё более густыми, а русло реки — тёмным как пещера. Мой наступательный дух ослаб. Дальше идти я не собирался. Этот Чарли ещё поживёт и повоюет, а если тяжело ранен — уползёт в какие-нибудь кусты и там умрёт.

Мы стали рыться в документах, среди которых было много тетрадей с аккуратно выписанными, пронумерованными абзацами. Они походили на боевые приказы, и я подумал — не наткнулись ли мы на штаб небольшого отряда. Я уже собирался поздравить себя с обнаружением важных разведданных, и тут один морпех сказал: «Гляньте-ка, лейтенант».

Он нашёл небольшой пакет с письмами и фотографиями. На одной из них были вьетконговцы в разношёрстной форме, в героических позах, на другой был изображён один из этих партизан среди членов своей семьи. Кроме того, там было несколько фотографий жён или подруг — небольших, размером под бумажник. В углах этих фотографий были какие-то надписи, наверное, признания в любви или обещания верности, и мне стало интересно — заведено ли у них оповещать семьи погибших, как у нас. Хотелось надеяться. Я отогнал от себя мысли о том, что эти женщины будут мечтать о возвращении тех, кто никогда не вернётся, ждать писем, которые никогда не придут, переживать из-за отсутствия новостей, придумывая тому десятки причин — кроме самой страшной, и как страх этого будет нарастать по мере того как очередной долгий день без новостей будет перетекать в ещё более долгую ночь.

Несколько морпехов подошли посмотреть на письма и фотографии. Они начали их заглядывать, и я не знаю, что чувствовали они, но меня переполняли противоречивые чувства. Из-за этих фотографий и писем противник обрёл человеческие черты, которых я бы предпочёл в нём не замечать. С одной стороны, было приятно осознавать, что вьетконговцы являются существами из крови и плоти, а не таинственными призраками, какими я считал их раньше, но осознание этого пробудило во мне стойкое ощущение собственной вины. Это были люди, убитые с нашей помощью, и смерть их будет обозначать для других людей невосполнимую утрату. Никто не произнёс ни слова, но позднее, когда мы уже вернулись на базу, рядовой первого класса Локхарт высказал то, что, возможно, чувствовал каждый. «Они такие молодые, — сказал он мне. — Прямо как мы, лейтенант. Гибнут всегда молодые».

Несколько минут мы пытались найти всему этому какое-то разумное обоснование. Ведь бойцы роты делали лишь то, чему их учили, и чего от них ждали: они убивали противника. Всё, чему обучили нас в морской пехоте, говорило о том, что мы должны гордиться содеянным. Мы и гордились, большинство из нас, но не могли понять, почему к этой гордости примешиваются чувства жалости и вины. Ответ был прост, но в то время для нас не очевиден: несмотря на всю свою интенсивность, морпеховская подготовка до конца не стёрла то, что мы усвоили за годы, прожитые дома, в школе, в церкви, где нас учили тому, что жизнь человека драгоценна, и лишать её — грех. Время, проведённое на полигонах, и первые два месяца во Вьетнаме притупили, но не убили нашей способности переживать. Мы по-прежнему могли испытывать чувство вины, и не дошли ещё до состояния морального и эмоционального оцепенения.

Более-менее это касалось большинства солдат. Но были исключения. Как минимум один морпех в роте уже перешагнул границу между чёрствостью и дикостью. Мы подожгли лагерь и едва успели отправиться в обратный путь по руслу высохшей реки, как наткнулись на дозорную группу, которую вёл сержант Локер. Были они смертельно усталыми, и потными настолько, что казалось, будто только что побывали под ливнем. Объявив привал, Локер сел на корточки и закурил сигарету.

— Это вы там, позади, подожгли, сэр?

Да, это я поджёг, ответил я.

— Мы там тоже проходили, но я не стал ничего трогать. Помните, как бесился «шкипер», когда мы сожгли ту деревню? Он ведь сказал — никаких деревень больше не жечь.

— Там лагерь был, сержант Локер, не деревня.

Пожав плечами, он ответил: «Ладно, лейтенант. Вы тут главный». Он сделал длинную затяжку, посидел, глядя куда-то в сторону, и снова обернулся ко мне. С его аккуратно подстриженных чёрных усов капал пот.

— Про Хэнсона слыхали, сэр?

— Нет. А что с ним? (Хэнсон был одним из стрелков 1-го взвода).

— Поймал сучонка, когда он у мёртвого Ви-Си уши отрезал. Взял «K-bar» и пытается уши отрезать. Во гадёныш! Ну, взял я его за шкирку и пообещал устроить ему образцово-показательное дрочево, если ещё раз поймаю.

Я живо представил себе Хэнсона: тихоня лет девятнадцати, худой, высокий, волосы светлые, но не так чтобы очень. Выглядел он настолько по-американски, что в прежние времена мог послужить моделью Норманну Рокуэллу для обложки журнала «Сатердей ивнинг пост». Я попытался представить его в ситуации, которую только что описал Локер, но не смог.

— Мистер Леммон знает?

— Так точно, сэр. На этот раз, думаю, пацану ничего не будет. Я не дал ему довести дело до конца. Но каков уродец, да?

Я промолчал, хотя мне хотелось напомнить Локеру о двух его друзьях-австралийцах. Может, Хэнсон был одним из тех, кто видел, как «осси» гордо демонстрировали свой трофей, и в его юном, не особо облагороженном образованием мозгу укоренилось представление о том, что творить подобное — нормально. И всё же должно было быть что-то очень и очень не так с человеком, способным хладнокровно, не моргнув глазом, кромсать труп ножом. Поступок Мардсена имел, по крайней мере, хоть какое-то разумное объяснение, но действия Хэнсона были выше человеческого понимания. Я ни слова больше не хотел об этом слышать. Свою норму эмоциональных потрясений на тот день я набрал.

* * *

Шагая обратно на болото, мы увидели убитых солдат противника, аккуратно уложенных в ряд как для осмотра. Какой-то фотограф — по-моему, из «Старз энд страйпс» — фотографировал их в разных ракурсах. Меня поразило то, что трупов было всего четыре. Четыре! Мы вели бой полтора часа, расстреляли сотни патронов из стрелкового оружия, выпустили двадцать мин из миномёта, произвели массированный обстрел из 155-мм гаубиц — и всё это ради того, чтобы убить четырёх человек. Я поделился своими мыслями по этому поводу в штабе роты, и один морпех сказал: «Там было много фрагментов тел и кровавых следов, поэтому по нашим подсчётам получается восемь убитых Ви-Си». А когда я спросил, откуда взялось это число, он ответил: «Да просто кто-то сосчитал все руки-ноги и разделил на четыре».

Я вручил добытые документы Питерсону и доложил о нашей экскурсии на вьетконговскую базу. Он, похоже, остался доволен, и это, само собой, меня порадовало. Затем он приказал моему взводу выйти в боевое охранение на высоту, расположенную на западном краю болота. Мы должны были обеспечить безопасный подход роте «А», которая должна была подойти и соединиться с нами позднее. В ходе перестрелки у деревни Хойвук они захватили пятерых военнопленных.

Мы в полном изнеможении добрались до вершины холма высотой триста футов. Морпехи распределились по рубежу круговой обороны и попадали на землю, подложив под головы каски и рюкзаки. Затем я приступил к исполнению освящённой временем обязанности командира взвода — осмотру ног. Бойцы сняли покрытые запёкшейся грязью ботинки, стянули мокрые насквозь носки. Ниже колена ноги у всех были обсажены пиявками, кожа сморщилась и побелела, как у стариков.

Переходя от одного бойца к другому, я увидел, что они как-то изменились, и, не знай я их так хорошо, перемены этой я бы не заметил. Они побывали в первом бою, пусть не очень интенсивном, продлившемся всего девяносто минут. Но бойцы их роты в течение этих девяноста минут убивали людей, а они впервые стали свидетелями насильственной смерти, немного вкусили жестокости, порождаемой в людях боевыми действиями. До того как прозвучали первые выстрелы, эти морпехи соответствовали обоим значениям слова «infantry», которое означает или «солдаты, ведущие боевые действия в пешем порядке», или «собирательное название детей, мальчиков, юношей». Суть происшедших в них изменений состояла в том, что второе значение было к ним уже не применимо. Причастившись к первому из таинств войны, боевому крещению, они вышли из мальчишеского возраста. Ни они, ни я этими понятиями тогда не оперировали. Мы не говорили себе: «Мы побывали под огнём, мы проливали чужую кровь, мы стали мужчинами». Мы просто понимали, что с нами произошло нечто очень важное, хотя и не смогли бы выразить это словами. Проходя по рубежу обороны, я ловил обрывки разговоров солдат, обсуждающих пережитое. Одни хотели выговориться и снова овладеть своими эмоциями, другие скрывали свои чувства под деланной крутизной. «Видал того Чарли, которого Мардсен грохнул?» «Ага, вышиб все к херам. Один пацан из первого взвода говорит, через дырку в голове было зубы видно». «Ага, сорок пятый калибр с близкой дистанции медкарту портит однозначно». «У одного Чарли документ нашли, ему всего пятнадцать было. Пятнадцать, блин. Пацан совсем, нахрен». «Ни хрена себе — пятнадцать. Да ну, все гуки выглядят уж больно молодо. Документ, наверно, поддельный». «Ну, всяко не намного моложе любого нашего. Не знаю… Мне их как-то жалко стало. Точно говорю». «Значит, точно говоришь? Думаешь, вышло бы наоборот — они бы по тебе слёзы лили? Фиг там. А, насрать. Они хотели грохнуть нас, а грохнули их мы. Ну, извини».

Большинство бойцов устали настолько, что на долгую болтовню сил не оставалось. В конце концов все погрузились в хмурое молчание, наступил упадок сил, всеобщее ощущение разочарования и подавленности. Во время перестрелки, когда мы впервые побывали в бою, всё оказалось не так, как ожидалось. Мы ведь привыкли к чётким показным сражениям, которые вели на полигонах, а в реальном бою оказалось куда больше беспорядка и намного меньше героизма. Взвод Леммона, может, и погеройствовал, но для остальных всё свелось к постыдной охоте на людей, и, вытаскивая трупы из болотной грязи, мы сами себя стыдились, будучи скорее гробокопателями, чем солдатами.

Кроме того, нас поразило зрелище того, что вытворяет с людьми современное оружие. До этого мы привыкли видеть мертвецов в целости-сохранности, в нашем представлении слово «труп» означало престарелого дядюшку в гробу, с напудренным лицом и с аккуратно повязанным галстуком на шее.

Смерть не имеет градаций: престарелый дядюшка, благопристойно скончавшийся в собственной постели, не менее мёртв, чем солдат противника, голову которого разворотила пуля из пистолета 45-го калибра. Тем не менее, нам стало дурно при виде разорванной плоти, хрящей и разбрызганных мозгов. Самым ужасным было осознать, что тело, предназначенное служить домом бессмертной души на земле, которое люди постоянно кормят, содержат в надлежащем состоянии, приукрашивают, на самом деле является лишь хрупкой оболочкой, доверху набитой всякой гадостью. Даже мозг, этот чудесный сложный орган, благодаря которому работают разум и речь — не более чем сгусток склизкой серой массы. При виде расчленённых тел я не просто испытал физическое отвращение, это зрелище разбило религиозные мифы моего католического воспитания. Я не мог глядеть на этих мертвецов и по-прежнему верить в то, что их души «отошли» в иной мир и продолжают жить там, или даже в то, что они вообще когда-то обитали в этих телах. Я не мог уже верить в то, что это кровавое месиво сможет воскреснуть с наступлением Судного дня. Они ведь казались «мертвее мёртвых». Для того, что с ними сделали, более подходили слова «забиты» или «уничтожены». В общем, как ни называй, от них не осталось ничего — ни тела, ни разума, ни души. Кончился их последний день на земле, причём довольно быстро. Погибли они задолго до полудня.

* * *

Не обнаружив у своих подчинённых признаков траншейной стопы, я вернулся на КП взвода, чтобы заняться собой. Там уже сидели Кэмпбелл с Уайднером, отдыхая под пончо, растянутым между двумя деревьями. Время было полуденное, в воздухе не было ни ветерка, и небо походило на раскалённую алюминиевую крышку, плотно придавившую мир. Но погреть босые ноги на солнце было приятно.

Прижигая пиявку, присосавшуюся к ноге, Кэмпбелл приговаривал себе под нос. «Вот так, — сказал он, прикасаясь к распухшей чёрной твари кончиком прикуренной сигареты. — Вот тебе велосипедик». Пиявка скрючилась и отвалилась. «Вот тебе, гадёныш. А на вас они есть, лейтенант?»

— Не проверял ещё.

— Предоставьте это дело старому взводному сержанту. Спустите-ка штанцы, сэр.

Я спустил брюки и, чувствуя себя несколько нелепо, стоял, пока Кэмпбел проводил осмотр. На мне обнаружилась всего одна пиявка, и я с удовольствием увидел, как он отцепилась от ноги, когда её коснулся жар сигареты.

— Вот и всё, лейтенант. Им, похоже, ваша группа крови не по вкусу. А на старом ваташиве их была уйма.

Это японское слово, означающее «Ваш покорный слуга», напомнило мне о мирных днях пребывания батальона на Окинаве. Как же давно это было!

С уступа на вершине холма виднелись позиции батальона на высотах 268 и 327. До них было целых восемь или девять миль, но благодаря чистому воздуху и причуд местного рельефа казалось, что они совсем рядом. Вершины обеих высот, очищенные от подлеска для расчистки секторов обстрела, красные и голые, высовывались из окружавшей их зелени. Палатки выглядели как чёрные точки, а траншеи чёрной ломаной линией тянулись по красной земле. Этот далёкий пыльный лагерь был для меня символом цивилизации. Душ. Койка. Горячее питание.

Но на обед у меня был обычный сухой паёк. Еда шла с трудом из-за жары, из-за того, что я на этот сухпай уже смотреть не мог, и из-за того, что я всё вспоминал того мальчишку, которого обнаружили мы с Уайтом: его уставленные в небо глаза, как у мёртвой рыбы, ухмыляющийся полуоткрытый рот.

Остаток для мы пробездельничали. Время от времени я осматривал долину на западе в бинокль, высматривая, не покажется ли рота «А». Бесполезно. За непроницаемой зелёной стеной джунглей ничего нельзя было разглядеть, кроме группы больших удлинённых валунов, стоявших на склоне как огромные могильные памятники. Рота «А» так с нами и не соединилась, потому что непроходимые леса заставили её повернуть обратно. Её один раунд остался за джунглями.

Где-то ближе к вечеру на островке твёрдой земли, где лежали четыре трупа, приземлился вертолёт. Трупы застыли в странных позах и уже попахивали. Их загрузили в вертолёт вместе с захваченными документами и снаряжением. Вертолёт оторвался от земли и начал медленно подниматься в небо. Он походил на воздушный шар, поднимаемый вертикальным потоком воздуха. Я решил, что вертолёт повёз трупы на кладбище Дананга, где полагалось хоронить убитых солдат противника в братских могилах.

Питерсон вызвал меня на связь и приказал моему взводу вернуться в район десантирования, где рота собиралась обосноваться на ночь. Взвалив на плечи рюкзаки и винтовки, морпехи, запинаясь, спустились с высоты, пробрались в обратном направлении через болото и растянулись колонной по хребту, оставленному вьетконговцами перед началом атаки 1-го взвода. За исключением нескольких гильз ничего не говорило о том, что там прошёл бой. На болоте, где недавно погибали люди, было пусто. Красная жижа просочилась в снарядные воронки, залила их доверху, а дым от сгоревшего лагеря рассеялся. Усталые, потные, заляпанные грязью, мы перевалили через хребет медленно, как верующие во время крёстного хода. Лягушки, сверчки и птицы дружно завели свои вечерние песни. Артиллерия, как было заведено еженощно, завела свой припев, издалека донёсся гул орудий, снаряды зашелестели в воздухе, затем до нас донеслись отзвуки тяжёлых разрывов, походивших на удары в приглушённые барабаны.

Пока 1-й взвод располагался неподалёку в засаде, 2-й и 3-й взводы заняли круговую оборону вокруг посадочной площадки. Выставили часовых, отправили бойцов на посты подслушивания, настроили рации на ночную частоту, отрыли окопы — всё по распорядку. Покончив с этим, морпехи сели перекурить напоследок перед наступлением темноты. Некоторые из них решили почистить винтовки, пока день ещё не кончился. Раздался взрыв смеха над чьей-то шуткой. В конце концов солнце скрылось за зазубренными очертаниями гор, этих азиатских гор, которые стоят со времён сотворения мира, и, скорее всего, увидят ещё его конец.

 

Глава восьмая

Ночь выдалась беспокойной. Часа в два утра, когда обычно нападали вьетконговцы, всё вокруг затянуло густым туманом. В его белых клубах часовым мерещились всякие ужасы. Какой-то морпех, приняв куст за человека, произвёл по нему несколько выстрелов, и целый час после этого нервы у всех были на взводе. Туман ослепил нас, и пришлось полагаться на слух, хотя и его то и дело вводили в заблуждение мелкие зверушки, громко суетившиеся в сухой траве вокруг посадочной площадки.

Откуда-то издалека донеслись удары в барабаны. Может, это были вьетконговцы, но скорее всего — группы горных племён, обменивающиеся сигналами. Как бы там ни было, звуки эти леденили кровь, они казались воплощением того пугающего и загадочного, что таили в себе джунгли. Какое-то время спустя снайпер стрелок из взвода Леммона, сидевший в засаде, выстрелил в партизана, которого засёк через ночной прицел. Ему показалось, что во вьетконговца он попал, но наверняка он сказать не мог. В тумане, тёмной ночью, среди непонятных звуков, доносившихся со всех сторон, никто из нас ничего не мог сказать наверняка. Казалось, что рассвета мы никогда уже не дождёмся.

А когда он всё-таки настал, мы ощутили невероятное облегчение. «Как же я рад, что ночь прошла, — сказал сержант Гордон, вернувшись с заросшего кустами и травой пригорка, где он сидел на посту подслушивания. — Сидел там как в сейфе. Ничего не видать, а попробуешь прикорнуть — что-то начинает шуршать со всех сторон, и всем кажется, что лазутчик ползёт, чёрт бы его побрал. И каждый раз страшно до усрачки».

У рот «А» и «С» последние два дня операции не отличались от первого: всё то же однообразное многочасовое хождение, прерываемое скоротечными дуэлями с невидимыми снайперами. Двое морпехов получили ранения, оба — лёгкие. Ещё несколько человек были сражены другим врагом — солнцем.

На четвёртый день, днём, мы проходили через Гиаотри — ту самую деревушку, которую не так давно назад уничожил 3-й взвод. Некоторые из её прежних обитателей по-прежнему находились там, разыскиваясвои пожитки в руинах своих сгоревших жилищ, среди обугленных каркасов домов. По деревне брёл куда-то старик с обгоревшим горшком. Мы шли мимо него, а он с другими сельчанами — всего их было шесть — остановился на нас посмотреть. Они до сих пор у меня перед глазами — в ободранных хлопчатобумажных одёжках, стоят на фоне развалин домов и деревьев, покрытых сажей, и глядят на нас безучастно, но ни в коей мере не смиренно. Сначала меня охватило чувство вины и сочувствия к ним. Предав огню их деревушку, мы продемонстрировали то зло, что таилось в нас, и я был бы рад показать им, что на самом деле мы добрые. После того, что мы с ними сделали, мне инстинктивно захотелось чем-нибудь им помочь. Пусть немногим, пусть просто поделиться с ними продуктами и сигаретами. Я был бы рад это сделать, я бы вывернул карманы, опустошил рюкзак, и взводу приказал бы сделать то же самое, но меня остановила каменная холодность крестьян. Видно было, что им ничего от нас не надо. Они просто стояли, молча и неподвижно, не выражая ни скорби, ни злобы, ни страха. В их отстранённых, застывших взглядах я увидел то же безразличие, что и в глазах той женщины, чей дом я обыскивал в деревне Хойвук. Казалось, что уничтожение своей деревни они восприняли как природное бедствие, и, смирившись с тем, что против судьбы не попрёшь, испытывали к нам те же чувства, с какими отнеслись бы, например, к наводнению. В этой пассивности было что-то нечеловеческое. А что если это стоическая маска, скрывающая глубоко запрятанные печаль или ярость? Но и в этой способности управлять своими эмоциями тоже было что-то нечеловеческое. После этих размышлений жалость моя быстро сменилась презрением. Они вели себя совсем не так, как я мог ожидать, то есть не так, как вели бы себя американцы в подобных обстоятельствах. Американцы стали бы что-нибудь делать: они бросали бы сердитые взгляды, грозили кулаками, заплакали бы, убежали, потребовали возмещения ущерба. А эти крестьяне ничего не делали, и я их за это презирал. При виде этого явного безразличия ко всему, что с ними произошло, меня самого охватило безразличие. Стоит ли испытывать жалость к людям, которым на самих себя наплевать? А я просто представления не имел о тех жестоких испытаниях, которым подвергала их жизнь. Ежедневно сталкиваясь с болезнями, неурожаями, а главное, с поражающей наобум жестокостью нескончаемой войны, они научились принимать как должное то, что мы нашли бы недопустимым, переносить страдания, которые нам показались бы невыносимыми. Без этого им было бы не выжить. Вот они и переносили всё с великим терпением, как величественные Аннамские горы.

* * *

Рано утром рота вышла на грунтовую дорогу, проходившую мимо груд камней и обломков бетонных плит — развалин «Французского форта», из которого когда-то держали под обстрелом рисовые чеки к западу от высоты 327. По местной легенде, в начале пятидесятых годов бойцы Вьетминя уничтожили его гарнизон, состоявший из французов и марокканцев. При виде побитых пулями стен нам и в голову не пришло задуматься об их судьбе или увидеть в этом какое-либо предупреждение.

В ожидании колонны, которая должна была доставить нас обратно на базу, мы развалились у обочины дороги. По дороге цепочкой прошли несколько девушек-крестьянок с шестами на плечах. Они энергично шевелили руками, вёдра на концах шестов качались в такт движениям рук — девушки торопились добраться до своей деревни до наступления комендантского часа. В «Правилах боя» указывалось, что с наступлением темноты вьетнамцев, обнаруженных вне населённых пунктов, следовало считать вьетконговцами и либо открывать по ним огонь, либо брать в плен. Вскоре подошли грузовики. Морпехи расселись по машинам, радуясь тому, что придётся ехать, а не идти, даже с учётом того, что при передвижении на грузовиках легче было попасть в засаду или напороться на мину. Когда колонна вышла из прохода Дайла, облегчение бойцов было почти физически ощутимым: они выбрались из Индейской страны, где опасность всегда была неподалёку, кончился тот напряг, что давил на них четыре дня подряд.

Я ехал в одной машине с отделением капрала Миксона и пулемётным расчётом, всего нас было человек пятнадцать. В сухопутных войсках США пехоту называют «королевой битв», но в этих усталых стрелках не было ни намёка на их королевский статус. Ноги их по колено были в запёкшейся грязи; кожаные ботинки старого образца (новых, матерчатых, специально предназначенных для войны в джунглях, ещё не выдали) гнили прямо на ногах, ремни выцвели и потёрлись, равно как остальное обмундирование.

В машине было тесно, как в автобусе, грузовик бросало из стороны в сторону на изрытой колеями дороге, и мы постоянно толкали друг друга. Мы проехали мимо штаба батальона. После буша он выглядел невероятно по-домашнему. На верёвках, натянутых между палатками, сохла одежда, из печной трубы на крыше сарая-столовой весело поднимались завитки дыма. Танкисты из бронетанковой роты, приданной батальону, бездельничали, развалившись на своих тридцатитонных чудищах. Группа морпехов с полотенцами, обёрнутыми вокруг поясниц, шлёпали резиновыми тапочками, направляясь к полевым душевым. А в окопах у колючки другие морпехи беззаботно отдыхали, дожидаясь наступления ночи.

Колонна свернула на выстроенную военными инженерами новую дорогу, которая связывала штаб с ротными лагерями на высотах 327 и 268. Дорога крутыми изгибами шла вверх, и из-за жары и засухи, присущей сухому сезону, была покрыта толстым слоем красной пыли. Мы поднимались на высоту медленно, сначала плавно и постепенно спускаясь по одному склону, чтобы начать крутой подъём по другому. Мы задыхались от пыли, нам не терпелось вернуться в лагерь, и мы оценивали оставшееся расстояние по грузовикам, шедшим в голове колонны. Они скрылись за крутым поворотом, снова появились, уже выше, поднимаясь прямо в гору, пропали за следующим изгибом дороги и снова появились, ещё выше. Дорога пошла вниз круче, спускаясь к заросшей мелким кустарником долине далеко внизу. Крутой склон по ту сторону дороги стал более пологим, и мы увидели поросшие травою отроги и каменные россыпи ближе к вершине хребта. Внизу виднелся хвост колонны, за которым тянулась поднятая колёсами пыль, украшавшая склон высоты буквами «S». Палатки на участке, занятом штабом, танки, орудия и люди на поле у высоты казались фигурками из игрушечной армии, которую собрал какой-то мальчишка.

Колонна резко остановилась на расчищенном бульдозерами поле, где располагался район сбора роты.

«К машине! Становись! — загремел над полем голос сержанта Маркана. — Всю пиротехнику (сигнальные ракеты и осветительные гранаты) сдать замыкающему. Шевелись! Раньше тут развяжемся — раньше отсюда свалим».

Громко захлопали задние борта, морпехи попрыгали на землю и выстроились, без суеты и обычного трёпа. Они были не то чтоб чем-то расстроены — скорее, сдержаны.

Взводные сержанты выкрикивали команды согласно заведённому ритуалу: «Равняйсь, смирно, вольно!» Глядя на бойцов, на их лица, одновременно юные и старые, на потрескавшиеся грязные ботинки, я вдруг понял, что за время, прошедшее с марта, с ними произошла ещё одна перемена. Рота «С» всегда была сплочённым подразделением, а во Вьетнаме эта сплочённость окрепла ещё больше, став несколько иной. В их прежнем братстве было что-то мальчишеское, сродни тому чувству, что связывает игроков футбольной команды или членов студенческого сообщества. В тот вечер их чувства были более суровыми — Вьетнам вплёл новые, более прочные волокна в те нити, что связывали их до высадки в Дананге, и волокна эти были свиты совместным пребыванием под огнём, общим чувством вины после пролития первой крови, сообща пережитыми опасностями и трудностями. В то же время, я понял, что и сам уже гляжу на бойцов батальона не так наивно, как раньше. Я понял, что мои прежние впечатления основывались не на реальных фактах, а на мальчишеских представлениях, почерпнутых из фильмов про войну и романов, в которых обильно проливалась кровь. Я видел в них современных Уилли и Джо, суровых, но в то же время порядочных и добрых парней. Теперь же я понимал, что не все из них так уж добры и порядочны. Во многих проявились такие черты как мелочная завистливость, злоба, подверженность предрассудкам.

Кроме того, их иделизм, присущий американцам, уступал перед высоким самомнением («один морпех стоит десятка этих самых Ви-Си»).

Я не чтобы стал относиться к ним критически: сам будучи далёк от идеала, я не имел никакого права критиковать их поведение. Я скорее начал воспринимать их как самых обычных людей, которые в пылу боя ведут себя порою необычно, проявляя храбрость наряду с жестокостью.

У сержанта Колби был на это несколько иной взгляд. Как-то вечером я сказал ему, что никак не могу понять мотивов поведения Хэнсона. «Когда я был в Корее, — ответил Колби, — я видел, как солдаты используют корейских крестьян как мишени для пристреливания винтовок. Пробудете здесь ещё немного, сэр, и поймёте, что самый обычный девятнадцатилетний американец — одно из самых жестоких существ на земле». Но я никак не мог ему поверить. Я знал лишь, что проникся глубочайшей симпатией к этим юным морпехам, просто потому, что бок о бок с ними мне довелось перенести определённые жизненные испытания. Ведь это с ними делил я жару и пыль, напряжённые бессонные ночи, опасности, подстерегавшие нас в патрулях, на тропах необитаемых джунглей. Где-то на земле жили, конечно, люди более достойные восхищения, более принципиальные, более чуткие, вот только спали они каждую ночь в мире и покое своих спален.

* * *

— Увольнение на берег!.

Мы все — офицеры и взводные сержанты сидели в штабной палатке, собравшись на ежедневную планёрку, когда первый сержант Уагонер произнёс эти волшебные слова.

Что ты сказал, Топ? «Увольнение на берег»?

Уагонер фыркнул, поправил очки и подтвердил, что десяти процентам личного состава батальона будет разрешено убыть в Дананг, в «золушкино увольнение» (возвратиться надо будет не позднее полуночи).

— Довожу также, что выезд в увольнение разрешается только на специальном автобусе, выделенном для этой цели и курсирующем строго по расписанию, — добавил он.

— Хорошо, — раздался чей-то голос. — А когда строго по расписанию ходит этот специальный автобус?

Уагонер с каменным лицом ответил: «Насколько мне известно, такого автобуса у нас нет».

Неунывающий коротышка Тестер, волосы которого вечно торчали паклей, откинулся на спинку раскладного стула и захохотал. Тестер был величайшим книгочеем в роте, и даже привёз с собою во Вьетнам небольшую библиотеку. «А я-то думал, что в «Уловке 22» всё выдумано».

— А что такое «Уловка 22»? — спросил Топ.

— Книга, сатирически высмеивающая армейский бюрократизм, — объяснил я.

Лицо Уагонера застыло в удивлении. «Армейский? А мы при чём? У нас ведь морская пехота, а не армия».

Несмотря на отсутствие автобуса, совершающего рейсы строго по расписанию, после обеда увольнение на берег было объявлено, и двадцать пять рядовых из роты «С» отправились на грузовиках в Дананг. Мы с Макклоем, Питерсоном и сержантом Локером поехали на капитанском джипе. Перед выездом нам была поставлена задача: не допускать, чтобы солдаты нарывались на серьёзные неприятности.

Выезжая из лагеря, мы выглядели свежо и бодро в своих тропических хаки, но в город въехали потными, усыпанными мелкой пылью. После длительного созерцания рисовых чеков и джунглей Дананг радовал глаз, хотя это был далеко не Гонконг. До войны, наверное, была в нём некоторая экзотическая прелесть: остатки тех дней ещё наблюдались в тихих кварталах побеленных домов, стоявших в тени пальм и тамариндовых деревьев. Но по большей части Дананг стал одним из тех городков, что возникают при военных гарнизонах, с толпами беженцев, стянувшимися сюда из деревень, солдатами в полевой форме и при оружии, проститутками, сутенёрами, гражданскими, обслуживающими военных, и спекулянтами.

На окраинах города убогие тростниковые хижины тесно липли друг к другу, вливаясь в муравейник хибар, крытых ржавым железом. В грязи с пронзительными воплями возились детишки с раздутыми животами, а с улочек между лачугами несло как из выгребной ямы. На улице Доклап, одной из главных магистралей города, обосновались те, кому повезло побольше. Там в оштукатуренных коттеджах за оштукатуренными заборами, обросшими бугенвиллией, жили офицеры среднего звена, чиновники и коммерсанты. Пламенные деревья с ярко-красными цветками укрывали улицу от солнца. Улица Доклап привела нас в суматошную центральную часть города, где было полным-полно ресторанов с полчищами мух, борделей и магазинов с опущенными металлическими ставнями — за ними прятались от убийственного дневного солнца их владельцы. Рядом располагался базар, на котором у ларьков толкались крестьянки, торгуясь скороговоркой и нараспев.

Младший капрал Рид, водитель Питерсона, провёл наш джип через эскадроны велорикш, заполонивших улицу. Он остановил машину в месте, откуда начиналась вереница баров с названиями типа «Бархатный свинг» и «Голубой георгин». Грузовики, следовавшие за нами, резко стали. Сбросив груз без малого шести недель непрерывных боёв, морпехи поспрыгивали на землю и с гиканьем ломанулись в бары. Несмотря на экзотические названия, внутри этих баров ничего особенного не было: стойка с пластиковым покрытием, песни о Джорджии и Теннесси из стереосистемы, добытой в какой-нибудь американской военной лавке, и ряды кабинок, в которых темноволосые девушки воркующими голосами упрашивали парней, скучавших по Джорджии и Теннесси: «Джи-ай, купи мне выпить».

— Конечно, куплю. Как тебя зовут?

— Меня звать Куфунг. Я из Сай-гона. Купи мне выпить, да?

— Сказал же — куплю. Куплю выпить, а после пойдём к тебе.

— Конечно. Ты я мы ко мне домой. Номер один скорячок. Но сначала должен купить выпить.

На перекрёстках торчали велорикши, они же сводники. Они как ящерки сверкали глазёнками из-под пробковых шлемов, наблюдая за толпами людей, одетых в хаки. «Э, джи-ай, — шипели они со своих трёхколёсных велосипедов, — езжай мой сипед в хорошее место. Очень дёшево. Хорошее место. Ви-Ди нет. Ви-Си нет.. На тротуарах повсюду сидели старухи с лицами, походившими на сушёные финики. Они торговали контрабандными сигаретами, валютой, безделушками или дешёвыми куртками домашнего пошива с вышитыми на спине словами «Дананг — я служил в аду».

Время от времени к нам, ковыляя, подходил однорукий, одноногий, или одноглазый инвалид — забытая жертва забытых боёв, — протягивая вылинявшее полевое кепи. Ничего похожего на нашу Администрацию по делам ветеранов во Вьетнаме не было, и легионы искалеченных солдат, подобных тем оставшимся в живых воинам Фальстафа, которых не искрошили, были брошены на произвол судьбы, и годились «лишь на то, чтобы остаток дней просить милостыню у городских ворот».

Шагая по улице с Макклоем и Локером, я дал одному из таких попрошаек несколько пиастров. Не успел он проговорить «Камонг» («спасибо), как нас окружила стайка малых детишек с глазами глубоких стариков.

— Дай деньги, да?

— Нету денег. Вали отсюда, ди-ди.

— Дай сигарета. Одна сигарета одна Салем дай, да? — они изображали, как человек курит сигарету.

— Ди-ди, гадёныши, — огрызался Локер. — Ди-ди мау (Убирайтесь отсюда, да поскорее).

Но они от нас не отставали, выкрикивая в один голос: «Дешёвый Чарли, номер десять дешёвый Чарли». Всё это время пекло как в духовке, и в воздухе стоял запах рыбы, целыми кучами гниющей на берегу реки Туран.

Мы скрылись от всего этого в баре «У Симоны», названного так в честь хозяйки — авантюристки французско-камбоджийско-таиландского происхождения родом из Бангкока, поставившей себе цель выйти замуж за американца и уехать в Штаты. Там уже сидели пятеро-шестеро морпехов из моего взвода, успевшие изрядно набраться и потрятить изрядную часть своей наличности. Локер незамедлительно стал болтать с Симоной. Он питал к ней довольно глубокие чувства, хотя и не собирался увозить её в Штаты. Ей же было о том известно, и беседу она поддерживала без особого энтузиазма. Макклой познакомил меня с двумя девушками из «конюшни» Симоны, с невообразимыми именами Ням-Ням и Гав-Гав. Сами же они были пухленькими, приятными в обращении и довольно неглупыми. Но в присутствии подчинённых приступать к распутству я стеснялся.

Двое морпехов, Маршалл и Морриссон, спросили меня, не выпью ли я вместе с ними и остальными. Я согласился — мне захотелось разрушить барьер между собою, офицером, и рядовыми, выпить с солдатами, узнать, как они ведут себя в своём кругу.

Мой эксперимент по внедрению демократии в военную среду провалился. Мы все перебрали лишка и начали вовсю нести всякую чушь. Морриссон регулярно обнимал меня за шею толстой волосатой рукой, и заплетающимся языком повторял: «Лейтенант, мы с тобою на пару сможем выиграть эту войну. Ты да я — и всё!» Затем он попросил меня обсудить с Питерсоном блестящий военный план, разработанный им вместе с дружками.

— Мы тут поговорили и поняли, что можем дать Чарли просраться: надо ночью выпрыгнуть с парашютами у лаосской границы, а потом переть до Дананга пешком. Понимаете, сэр? Конг нас ни за что не словит, если нас будет всего четверо или пятеро. Мы по джунглям прокрадёмся, проползём, а по пути будем устраивать засады на Конга. Вздрючим его всяко-разно. Похерим их в говно. Вы только шкиперу скажите.

— Старина Мо дело говорит, — сказал один из морпехов. — Это в гарнизоне он мудак из мудаков, а в джунглях он реально крут.

— Морриссон, — сказал я. — Дурнее чуши я ещё не слыхивал.

— Да просто я такой дурной, лейтенант. Со мною лучше не связываться. Вы же знаете! И я о том знаю. Да меня разжаловали уже столько раз, что прослужи я в Мудне хоть тридцать лет, и то до младшего капрала бы не дослужился.

Другой морпех, покачиваясь, поднял свой бокал с пивом. «Скажи ему, Мо. Скажи ему. Скажем дружно — на хер службу».

— Заткнись, гондон, — оборвал его Морриссон. — Повторяю, сэр: пусть я и скотина бешеная, но ведь как раз такие люди войны и выигрывают.

Я всё понял по поводу военных теорий, разработанных рядовым Морриссоном, и решил поговорить с Маршаллом, молча стоявшим рядом. Разговор с ним вышел не намного содержательней. У Маршалла была одна любимая темка — машины. Судя по всему, только о них он и мог разговаривать. В машинах я почти ничего не понимал, и, пока все вокруг понимающе кивали, мне пришлось с тупым видом выслушивать его болтовню о крутящих моментах, оборотах, передаточных числах, двигателях, диаметрах цилиндров и ходах поршней, верхних валах, шатунах и тахометрах, и о том, как это клёво — поурчать мотором на стоянке у киоска А&W.

Закончив свой автомонолог, он с горящими от предвкушения глазами спросил, какая у меня машина: надо полагать, офицеру полагалось ездить как минимум на «Ягуаре XKE». Я с сожалением признался, что машины у меня нет, да никогда и не было.

На лице Маршалла появилось выражение искреннего сожаления. «Правда, лейтенант?»

— Правда. Но мне всегда хотелось иметь Шеви пятьдесят седьмого года.

— Ну да! То есть, так точно, сэр. Сейчас я вам всё о них расскажу.

И началось… В скором времени я устал от всех его непонятных автомобильных словечек, да и Морриссон постоянно меня дёргал, призывая обдумать его сумасшедший план, и я пришёл к выводу, что наличие барьеров между офицерами и солдатами — весьма здравая штука. В конце концов я от них отделался и вышел из бара в компании Макклоя.

Мэрф, который служил ранее во Вьетнаме в качестве наблюдателя, страшно хотел приобщить меня к волшебному миру Дананга. Для начала мы поужинали в ресторане с командиром батальона АРВ, при котором служил Мэрф — это был 11-й полк рейнджеров. Ужин был так себе, ничего особенного, запомнились лишь чайо — овощи, завёрнутые в рисовую бумагу, — и острый соус нуок-мам. К радости моей нуок-мам на вкус оказался лучше, чем на запах. Запив еду охлаждённым чаем, мы отправились удовлетворять другие потребности.

Уверенно пройдя по лабиринту узких улочек, не суливших ничего хорошего, Макклой довёл меня до двухэтажного дома с облупленными жёлтыми стенами и зелёными ставнями. «Пришли», — сказал он, поднимаясь по лестнице. Интерьер борделя напоминал кадры из фильма Феллини: большая комната со спёртым воздухом и слоем грязи на полу, полуголые шлюхи, развалившиеся на плетёных из соломы кроватях и томно отгоняющие плетёными веерами сонмы мух, жужжащих над их головами. В одном из углов комнаты лежало на спине костлявое создание неопределённого возраста, оно глядело в потолок мутными от опиума глазами. Уверенность Макклоя поколебалась.

— В том году всё было по-другому, — сказал он тихо, по-кентуккски нараспев. — Может, я место перепутал?

Одна из женщин встала с кровати и, шаркая ногами, направилась к нам. Рот её был небрежно намазан губной помадой, на землистых щеках красовались красные круги румян. «Бум-бум, джиай? — промурлыкало это клоуноподобное существо, указывая на лестницу. — Давать-сосать?»

«Кхунг, кхунг, — ответил я, сделав несколько шагов назад. — Нет, нет». Я обернулся к Макклою. «Мэрф, мне наплевать, перепутал ты или нет. Валим отсюда. Мы тут от одного запаха сейчас окосеем».

И как раз в этот момент, смеясь и заправляя рубашки в брюки, по лестнице спустились трое морпехов из роты «Чарли». Увидев нас, они замерли. Лицо Макклоя из румяного стало красным, да я и сам почувствовал, что краснею от смущения. Никто не говорит, что офицеры должны быть святыми, но им полагается быть сдержанными. Другими словами, посторонние не должны видеть, как они распутничают или пьянствуют А нас как раз за этим и застали. Я совершенно не понимал, что полагается говорить в подобной ситуации, но Мэрф вышел из этого затруднительного положения с присущей ему самоуверенностью. Сурово глядя на морпехов, он сказал им: «Мы с лейтенантом Капуто проверяем, как ведут себя военнослужащие. Надеемся, вы соблюли меры предосторожности?»

— Если вы о резинках — так точно, сэр, надевали, — произнёс один из них, чернокожий младший капрал.

— Очень хорошо. Нам солдаты с венболезнями ни к чему. Хорошо, продолжайте в том же духе.

— Да-да, продолжим, сэр.

Не произнеся больше ни слова, Макклой чётко повернулся и вышел на улицу.

— Ловко! — сказал я ему.

— Пи-Джей, я же не зря училище закончил.

Мы отправились в «Синий георгин». Там царил полумрак, само заведение располагалось посреди роскошного сада, а в нём порхали роскошные китаяночки. Там любили зависать австралийские военные советники, проживающие в Дананге. Трое из них были приписаны к 11-му полку рейнджеров, и мне пришлось выслушивать их с Макклоем воспоминания о перестрелках в джунглях в «минувшие дни».

Как большинство австралийцев, эти ребята были мастерами по части выпивки. Постепенно дошло до двух бутылок «Джонни Уокера», извлечённых из их личных запасов. В духе австралийско-американской дружбы они налили нам обоим по бокалу прозрачного золотистого виски. Само собой, неразбавленного. Без воды, безо льда. Затем они наполнили свои стаканы, опорожнив одну бутылку и плеснув из другой. Затем один из «осси», худощавый, с дублёной кожей уоррент-офицер, проделал трюк, какого я не видывал ни до того, ни после: он взял свой стакан, в котором было как минимум восемь унций и замахнул в один приём.

— Ба-а-а! Обалдеть как хорошо, — сказал он, снова наполняя свой стакан. По сравнению с этим героическим глотком я лишь скромно отпил из бокала. Осси хлопнул меня по спине. «Слышь, друг, а я думал — ты американский морпех. Думал, вы там все крутые. Давай-давай, замахни. У нас тут выпивки ещё много».

В двадцать три года у меня были соответствующие этому возрасту представления о том, что такое настоящий мужчина, к тому же мне следовало защитить репутацию американской морской пехоты, и я выпил до дна. Через несколько секунд комната начала медленно вращаться, как вертолётные лопасти сразу же после включения двигателя. «Вот теперь молодец!» — сказал уоррент-офицер. Он плеснул мне ещё несколько унций. Кто-то сказал «Будем здоровы!», и я сказал «Будем здоровы!», и снова выпил. Количество лиц в крутящейся комнате увеличилось вдвое, а во рту стало как после укола новокаина у дантиста. Обрывки голосов австралийцев доносились словно из трубы длиною с милю. «Давай, друг, ещё стакан. Замахни. Во! Молодца. Будем здоровы! Вот теперь нормально».

Когда я проснулся в комнатке одной из китаяночек, всё было далеко не нормально. Я совершенно не помнил, как туда попал. Форма валялась в беспорядке на полу. Её аккуратно свёрнутый аодай лежал на стуле. Голая китаяночка, лёжа рядом со мною, со смешками сообщила, что я был «буку пьяный» и сразу же заснул. Но теперь-то я в порядке, и не против номер один скорячок?

— Конечно. Сколько?

— Четыре тысячи Пи.

Девушка была красивая, не такая худая, как вьетнамки, хотя и с такими же длинными прямыми чёрными волосами, портила её лишь жёсткая деловитость во взгляде. Даже не подумав о том, что четыре тысячи пиастров — это больше тридцати долларов, я ответил: «Конечно. Почему бы нет? Четыре тыщи, замётано». Порывшись в бумажнике, я вытащил пачку оранжевых банкнот с тиграми и драконами. Она тщательно их пересчитала, залезла на меня и сделала мне скорячок, который действительно был номер один, хотя четырёх тысяч не стоил.

Мы закончили наши дела, оделись, и она отвела меня обратно, переведя через улицу обратно, в «Синий георгин». Макклой всё ещё был там, на коленях его сидела девушка. Я не поверил собственным глазам: австралийцы распивали очередную бутылку скотча.

— Ну и как тебе Ланг? — спросил уоррент-офицер. Так я узнал, как зовут эту девушку.

— Хороша, но дорого.

— Ага, они тут избалованы.

Раздались тяжёлые удары в дверь. «Чёрт! — сказал «осси». — Военная полиция! Так, янки, давайте-ка вон под ту кушетку». Он толкнул меня с Макклоем к софе у стены. Судя по всему, бар стоял в районе, в котором американцам после наступления определённого часа находиться запрещалось. Мы залезли в узкое пространство под кушеткой, и я помню, как глядел оттуда на две пары сверкающих чёрных ботинок с белыми шнурками, которые топтались дюймах в шести от моего лица, не больше. От виски и нелепости ситуации меня стал разбирать смех, и Макклою пришлось зажать мне рот рукой. Несколько минут полицейские топали ботинками по комнате, затем убедились, что американцев нет. Хлопнула дверь.

Уход полицейских послужил нам сигналом. Поблагодарив «осси» за виски и за то, что спрятали, мы вышли на улицу и, вдыхая влажный ночной воздух, направились в Гранд-Отель. Там мы обнаружили Питерсона с Локером, они пили на веранде ром в компании моряка с норвежского торгового судна. Питерсон, глаза которого уже остекленели, представил нас норвежцу — высокому блондину с лицом, украшенным красными и синими прожилками.

«Фил, Мэрф, этот моряк — отличный мужик! — сказал шкипер заплетающимся языком. — Он отличный мужик, потому что он скандинав, а я сам скандинав, и этим я горжусь. Скандинавы — самые хорошие люди на земле».

Мы с Мэрфом признали, что скандинавы отличаются превосходными качествами и сели за стол. Моряк решил угостить всех ромом. Я не отказался, виски уже вышел с потом, пока мы добирались до отеля. Потом я всех угостил. Затем всех угостил норвежец. Впав в ступор, я глядел на огоньки рыбацких джонок, качавшихся на чёрной шёлковой ленте реки Туран, и тут на веранду ворвались четверо громадных военных полицейских и арестовали всех, кроме этого моряка. По их словам, мы нарушили комендантский час. Наши протестующие заявления о том, что мы — боевые морпехи и ничего не знаем ни о каких законах о комендантских часах, их не тронули, и полицейские уволокли нас в дананговскую кутузку.

О нашем кратковременном пребывании в том заведении я помню лишь, как стоял, пошатываясь, перед зеркалом в человеческий рост, над которым красовались инструкции: «Будь подтянут! Проверь состояние стрелок, ботинок и фурнитуры». Я проверил состояние стрелок — из-за жары от них не осталось и следа, ботинок — грязные, фурнитуры — тусклая.

Мы немного поспорили и убедили полицейских, что сажать за решётку нас не следует. Откуда-то появился младший капрал Рид, чтобы нас забрать, и мы вышли на свободу. Мы залезли в шкиперский джип, рассадили пьяных орущих морпехов по двум грузовикам и потряслись обратно в лагерь. Все смеялись и пели. Хотя нет, не все — Питерсон был в отключке.

Результаты этого золушкиного увольнения были не сказочными. На следующий день все участники бала умирали с похмелья. Ещё через три дня половина обнаружила у себя признаки венерических заболеваний и потянулась на батальонный медпункт, где санитар закачал каждому солидную дозу пенициллина в голую ягодицу.

* * *

Мои воспоминания о последних двух неделях, проведённых в батальоне, слились в единое целое. За этот период рота «С» ещё дважды или трижды участвовала в операциях. Неизменно жаркие, порою опасные дни в буше чередовались с однообразными днями ожидания в лагере. Мы ещё пару раз сходили в краткосрочные увольнения, где развлекались так же похабно, как во время первого.

Помню, как однажды моему взводу тяжело пришлось в дозоре в окрестностях Чарли-Риджа. Я вспоминаю тот выход всякий раз, когда слышу, как какой-нибудь генерал, просидевший всю командировку во Вьетнам над картами, время от времени мотаясь куда-нибудь на вертолёте, начинает утверждать, что мы могли выиграть ту войну. Сначала нам пришлось прорубать себе путь сквозь бамбуковую рощу и слоновью траву высотой десять футов — таких непроходимых и густых джунглей мы до того ещё не видели. Сменяя друг друга, мы с головным рубили заросли мачете. После того как мы не могли уже рубить дальше, трое-четверо морпехов выдвигались вперёд и уминали зелёную стену своими телами. После этого остальные могли пройти на несколько ярдов вперёд. Затем мы с головным снова принимались за дело. Всё это время пекло как в духовке. Оставив джунгли позади, мы вышли на болото, которое нам пришлось преодолевать, перескакивая с одного островка твёрдой земли на другой. Капрал Миксон оступился, свалился в зыбучие пески и его успело засосать по грудь, прежде чем его вытащили, облепленного грязной жижей и пиявками.

Следуя по опредённому нам маршруту, мы пересекли болото и направились вверх по хребту высотой восемьсот футов. Туда вела всего одна, уже заросшая охотничья тропа. Сначала идти было легко, но затем склон стал таким крутым, что пришлось карабкаться на четвереньках, цепляясь за серо-жёлтые корни махагониевых деревьев, преодолевая по футу за раз, задыхаясь и обливаясь потом из-за высокой влажности. Время от времени кто-нибудь срывался и катился вниз, сбивая несколько человек, шедших за ним. Колючки на ветвях кустов впивались в одежду, канатики ползучих растений, носивших прозвище «не спеши», обвивали руки, винтовки и горловины фляжек с какой-то почти человеческой настойчивостью. Когда мы наконец добрались до вершины хребта, я сверился с картой и посмотрел на часы: за пять часов, ни разу не вступив в бой, мы преодолели чуть больше полумили.

Несколькими днями раньше на боевом выходе Леммон получил ранение. Рота расположилась лагерем в районе десантирования «Иволга», и взвод Леммона отправили разведать обстановку на высоте, господствовавшей над районом. Где-то на полпути к вершине взвод вступил в скоротечный ожесточённый бой с группой вьетконговцев, охранявшей крупный базовый лагерь. Один из партизан, прятавшийся за каменной россыпью, метнул гранату в сторону Леммона, ведущего бойцов в атаку на лагерь. Граната попала ему прямо в грудь, отскочила, упала между ног, скатилась в промоину и взорвалась. Осколки полетели Леммону в лицо, а ударная волна чуть не сбила с ног шедшего за ним с пулемётом Салливана.

Взвод захватил лагерь. Вьетконговцев там не оказалось (джинны снова испарились), но обмундирования, снаряжения и новеньких АК-47 там было столько, что хватило бы на полностью укомплектованную роту. Морпехи с радостью уничтожили оружие и снаряжение, подожгли лагерь и отошли под залпы орудий, обстреливаюших соседние высоты.

Леммон отделался царапинами, Салливану всего лишь попортило обмундирование. Но этот случай произвёл впечатление на обоих, как обычно и бывает. Салливану, который к этому времени уже стал сержантом и отцом двухмесячного мальчика, рисковать подобным образом больше не хотелось. Когда взвод вернулся в район десантирования, я услышал, как он кому-то говорит: «Господи, ударная волна налетела как горячий ветер. Форму в кожу словно впечатала. Такой херни мне больше не надо. Я теперь папа».

Леммон поначалу ничего не говорил, лишь головой то и дело тряс. Я чётко помню его худое лицо, белое как фарфор, с кроваво-красными пятнами от осколков. Несколько минут он молчал, а затем его прорвало:

«Фил, этого я никогда не забуду. Я видел, как она в меня летела. И эту сволочь, который её бросил, тоже видел. Я ведь собирался пристрелить его из карабина, когда эта штука в меня полетела». Затягиваясь сигаретой, он несколько раз тряхнул головой. Лицо его по-прежнему было странно, болезненно белым. Дым от горящего лагеря поднимался над деревьями на высоте, стоявшей прямо перед нами. Самого лагеря видно не было — только дым и, время от времени, взметались оранжевые языки пламени. Дальше, с других высот, поднимались чёрно-серые облака от разрывов снарядов, прикрывавших отход взвода Леммона. «Я уж думал — конец мне. Она ведь отскочила прямо от груди, смотрю — между ног упала, и стало мне так страшно за своё достоинство… Одна мысль в голове была: «Сейчас яйца оторвёт». И тут она скатилась в сторону и взорвалась».

Роте «D», которая в ходе той операции действовала слева от нас, тоже пришлось несладко в тот день, но попозже. Она попала под обстрел из 60-мм миномётов в месте, носившем самое подходящее название — «Миномётная долина». По-моему, там было тяжело ранено шесть человек. Но роте удалось сравнять счёт, когда они атаковали другой базовый лагерь и убили там пятерых вьетконговцев, включая одного политрука из Северного Вьетнама. Мой же взвод тем временем отправили на всю ночь в засаду, и запомнил я её тем, что там нам пришлось несладко. Ни один солдат противника в засаду не забрёл, зато туда нагрянули тысячи насекомых. Восемь часов мы пролежали не сомкнув глаз, стойко перенося укусы москитов и жгучих огненных муравьёв.

На следующий день мы вернулись на позиции батальона — усталые, с воспалёнными глазами, и там нас порадовали странным слухом: наше участие в этой войне должно было закончиться в сентябре, когда полк собирались вернуть на Окинаву. Некоторые из нас сразу же в это поверили — сказалось обманное впечатление, будто мы крепко побиваем вьетконговцев. Впечатление это частично порождалось неизменно бодрыми докладами, составляемыми в штабах наверху или публиковавшимися в «Старс энд страйпс», а отчасти и нашей собственной крепкой уверенностью в то, что победим мы быстро. Не так быстро, как надеялись поначалу, но, скажем так, через полгода или год.

«У меня сложилось впечатление, что Ви-Си всё более и более деморализуются, — уверенно писал я тогда в письме родителям. — Они разошлись по своим лагерям в горах, потому что нас боятся. Ну а мы загоняем их в их горные пристанища».

* * *

В конце мая мне было приказано вернуться в своё подразделение — штабную роту полка. Мне предстояло пройти недельный курс обучения в Японии, в Йокосуке, а затем продолжить службу в штабе на должности помощника офицера по личному составу. Офицер по личному составу — должность административная. Мне страшно не хотелось покидать Первый Третьего. Это был первоклассный пехотный батальон, с особым, уникальным духом и обликом. А штаб представлялся мне просто военной конторой, бездушной и безжизненной. Бумажки, доклады, флажки на картах… Я предпринял несколько попыток добиться того, чтобы моё назначение изменили, но ни одна из них не увенчалась успехом. Пришлось мне, горько жалуясь на судьбу, собирать вещички. Леммон, чьи взгляды на войну радикально переменились после того как он едва не погиб, никак не мог понять моего разочарования.

«И чего ты ноешь, Пи-Джей? Да я бы всё отдал, лишь бы слинять из этой дыры на неделю. Подумай только — целая неделя в Йокосуке, в чистой постели, с какой-нибудь из этих, японских, милашек-азиаток».

Ощущая неутешную скорбь, я запер мешок с личными вещами на замок и попрощался со взводом, с сорви-головой Морриссоном, с Сэмпсоном, который за спасение Гонзалеза получил «Бронзовую звезду» и был затем понижен в звании до рядового первого класса за то, что ушёл в Дананге в самоволку, с Батлером, чьё пение оживляло однообразие лагерных дней, с Миксоном, Маршаллом, Скейтсом, Паркером, и, конечно же, с сержантом Кэмпбеллом. «Типа жаль, что уезжаете, лейтенант, — сказал мне Кэмпбелл. — Придётся теперь старому Дикому Биллу быть и за командира взвода, и за взводного сержанта, и всё придётся делать одному».