Глава девятая
Я вернулся из Японии 15 июня, в аэропорту меня встретил младший капрал Казмарак, водитель офицера по личному составу. Было влажно и пасмурно. Рано утром прошёл дождь, и пыль на дорогах превратилась в грязь. Палатки в расположении штабов полка и батальона — оба штаба обосновались в одном лагере — выглядели непривычно чисто. Сверху на палатках вода собралась в лужицы, и морпехи сливали её, тыкая палками в провисший под тяжестью воды брезент. Вода с приятным плещущим звуком спадала на землю серебристыми потоками. Казмарак свернул с дороги, заставив джип поёрзать по грязи, и проехал через проход в ограждении из колючей проволоки. Двое морпехов сидели в ячейке, обложенной мешками с песком, в гладко поблёскивающих пончо, не успевших просохнуть после дождя. Я вздрогнул, когда восьмидюймовая гаубица с батареи, стоявшей по ту сторону дороги, выпустила снаряд. Надо хоть раз услышать, как стреляет восьмидюймовка, чтобы понять, насколько это впечатляет. Казмарак сказал с улыбкой: «Не волнуйтесь, сэр, это наши бьют».
— Знаю, что наши бьют, — ответил я, досадуя сам на себя за то, что вздрогнул, и на водителя за то, что тот заметил. — Всё равно, гремит чёрт знает как.
— То ли ещё вечером начнётся, лейтенант. Вот эти дуры и стопятьдесятпятки всю ночь будут громыхать. Можно подумать, там Красная Армия Китая, а не кучка партизан.
Он остановился у палатки офицера по личному составу и вылез из машины, чтобы забрать с заднего сиденья мой вещмешок. «Приехали, сэр. Дома. Добро пожаловать в милый старый добрый Дангданг на морском берегу. Как там в Японии по сравнению с этим всем?»
Я вспомнил о выходных, проведённых в Токио после окончания курсов.
— Казмарак, а как, по твоему, в Японии по сравнению с этим всем?
— По сравнению с этой дырой, я прикидываю, в Японии всё было номер раз, сэр.
— Ну вот, сам понимаешь.
На самом деле по поводу возвращения сюда я не очень-то и расстраивался. Все десять дней в Японии мне было одиноко, а сейчас, шлёпая по лагерной грязи, я понял почему. Во Вьетнаме мои друзья, моё подразделение. Тут я как дома. Полк, собственно, и был мне как дом родной.
Я представился своему новому начальнику, капитану Андерсону. Он грузно восседал на брезентовом стульчике за столом, сооружённом из деревянных брусков, старой доски для карт и ящиков из-под патронов. Напротив него стоял другой самодельный стол — мой. Роль шкафов для документации выполняли несколько снарядных ящиков с надписями «155-мм гауб». Секция личного состава, она же S-1, занимала половину палатки, S-4 (тыл) — другую половину.
Я вручил Андерсону свои бумаги, все тринадцать экземпляров. Он взял их пухленькой рукой и расписался в получении. После того как я более пяти месяцев прослужил под началом поджарого, мускулистого Питерсона, меня поразил огромный живот офицера по личному составу, который распирал его пропитанную потом нижнюю рубашку и внушительно свисал поверх ремня. У него была здоровенная голова. Лицо его, с мягким подбородком, с глазками, близко сидящими в складках обгоревшей на солнце кожи, выглядело поросячьим.
— Добро пожаловать на борт, — прохрюкал он. — Даю остаток дня на обустройство. На службу — завтра, в семь тридцать.
Лейтенант Шварц, на замену которому я прибыл, проводил меня до места, где жили младшие офицеры. Шварц был настолько же рад тому, что меня перевели в штаб, насколько я был тому не рад; ему предстояло принять стрелковую роту во 2-м батальоне.
Он указал на койку, над которой висела зелёная противомоскитная сетка, похожая на драный кокон. «Твоя. Тут тебе понравится. Недостатки, присущие боевой роте, тут есть, преимуществ — никаких». Я бросил вещмешок на деревянный поддон, уложенный вдоль койки на земле. В палатке было грязно. Она стояла у дороги, и пыль, которую вздымали проходящие колонны и танки, залетала прямо в неё. Дохлые насекомые валялись тут и там на плотно утрамбованном земляном полу. Возле палатки была траншея — укрытие на случай обстрела или боевая позиция на маловероятный случай наземной атаки. Воды в траншее было с фут.
* * *
После обеда я съездил на высоту 268 за кое-чем из оставленных там вещей.
Пожив какое-то время в тесном мирке пехотной роты, познаёшь людей, которые делят его с тобою, не хуже чем членов собственной семьи. Едва успев войти в расположение роты «С», я сразу же понял — что-то случилось. Нет, мне никто ничего не сказал, не посмотрел на меня как-то странно. И всё же я почувствовал, что что-то не так — совсем как когда человек заходит в свой дом после длительной отлучки, знакомые люди произносят знакомые слова, привычные вещи стоят на привычных местах, а он инстинктивно понимает, что всё не так, как было тогда, когда он покидал этот дом.
В лагере всё было совсем как раньше. Камбуз, штаб, палатки для офицеров и взводных сержантов всё так же стояли сплошной линией на узком выступе склона с обратной стороны высоты. Ниже по склону тянулся широкий красный разрез — посадочная площадка, с палатками для рядового и сержантского состава ниже по склону. Оборонительные позиции на переднем склоне были такими же, как раньше. Я глядел на обнесённую насыпями старую линию траншей, которая врезалась в склон чередой острых углов; на окопы с брустверами из потрёпанных мешков с песком; на часовых в бронежилетах, сидевших в некоторых окопах; на землянку, где я провёл столько ночей, на блиндаж передового наблюдателя из толстых брёвен, где радиоантенны колыхались на ветру как стальные тростинки.
Я прошёл мимо камбуза. Несколько морпехов возле него чистили винтовки под брезентовым навесом. Оттуда доносились знакомые запахи смазки и раствора, металлический скрежет шомполов и щёток, протягиваемых через винтовочные стволы. Из транзисторного приёмника звучала программа музыки «кантри», которую каждый день после полудня передавала радиостанция Вооружённых Сил из Сайгона. Меня заметили несколько солдат из моего прежнего взвода. Помахали руками, спросили, как оно там, «в тылу». Я ответил, что пока не знаю, только что туда прибыл.
Я пошёл за своими вещами, и меня всё сильнее преследовало ощущение, что всё не так. Солдаты вели себя как-то странно; казалось, они стали немного холоднее и отстранённее, и я думал — не из-за того ли, что я для них теперь чужак. В сержантской палатке Кэмпбелл и Грин, взводный сержант Леммона, играли в криббидж — как всегда, когда рота находилась в лагере. Леммон, Тестер и Макклой сидели в соседней, офицерской палатке. Тестер что-то рассказывал о своём добре, под которым он подразумевал магнитофон «Тик», что купил в Гонконге, до того как батальон отправили во Вьетнам. Ему пришлось сдать его на хранение на Окинаве, и он сильно переживал по этому поводу. «Остаётся только надеяться, что эти клоуны моё добро не запортят», — говорил он Леммону, когда я вошёл. Глен, с ястребиного лица которого ещё не сошли следы гранатных осколков, сидел молча. Макклой читал роман-сагу о Второй мировой войне под названием «Командир танкистов». «За это добро в Штатах мне пришлось бы тысячу двести баксов отдать. А я взял его за шестьсот… Э, Пи-Джей вернулся, — сказал Тестер, прервав свой собственный рассказ. — Капуто, пшёл отсюда. Тут боевая рота. Тыловым крысам вход сюда воспрещён».
— Брюс, мне там и без тебя хреново.
— Ага, Капуто осерчал. Сейчас Капуто отмудохает меня до усрачки.
«Ну, не знаю, с чего уж там тебе хреново, — сказал Леммон. — Радоваться должен, что в полк попал». Он не поднимал на меня глаз. Усевшись на пустой ящик, низко сдвинув на лоб полевую панаму, он сдавал карты себе и воображаемому сопернику. «Вообще-то, я не понимаю, с чего ради ты так спешил обратно во Вьетнам. Чёрт возьми — Уолш из роты «Альфа» и Майк Репп из «Дельты» в прошлом месяце отправились на Окинаву на лётную медкомиссию, и не думаю, чтоб они уже вернулись. Надо было тебе потянуть это дело».
— Уолша и Реппа я видел, — ответил я. — Всё равно, тянул я сколько мог.
— Да ну, Фил, ты всё такой же — летёха желторотый. Ну, скажем, припозднился бы ты на несколько дней. Что б с тобою сделали? Грантом во Вьетнам послали?
Техасский акцент Леммона был от природы резким, но в его голосе звучали новые нотки, горечь, которой раньше в нём не было. И, подобно тем солдатам, что я повстречал до этого, он выглядел как-то неуловимо отстранённо.
— Ладно, расскажи-ка про Японию, — сказал Тестер, который более-менее был похож на себя прежнего. — Меня вот что интересует — натрахался там до упада? Какая-нибудь милашка-азиатка тебя до упада затрахала? Вот что меня интересует.
И я рассказал ему о выходных в Токио и той наполовину русской японке, с который мы жили в «Палас-отеле». Звали её Аяко, работала она барменшей в Йокосуке, и перед самой посадкой на поезд до Токио она обернулась ко мне и сказала: «Фил-сан, я проведу с тобой два дня, а ты мне платить не будешь. Я буду тебя любить два дня, а потом я не буду тебя любить».
— Бог ты мой, так ты за бесплатно всё получил? — спросил Тестер. — И всё равно вернулся?
Леммон покачал головой, сдавая карты. «Гос-с-поди, мне бы так, я б там до сих пор сидел. Я ж говорю: что они со мной сделают? В гранты переведут и во Вьетнам отправят?»
— Начать с того, Глен, что могут в тюрягу упечь.
— Херня, в тюряге лучше, чем здесь. В тюряге не убивают.
— А я вообще-то не планирую погибать. В полку всё равно навряд ли убьют.
— Ты что, про Салливана не слыхал? Погиб он.
Я сразу же представил себе Салливана. Как он — высокий, сухопарый, на вид моложе своих двадцати двух лет, протягивает мне сигару. Я был тогда в здании блокпоста ещё французской постройки и разглядывал рисовые чеки через бинокль. Салливан, вытянув руку до отказа, подавал мне сигару. Он улыбался, и от улыбки по пыли, запёкшейся на его лице, шли трещинки. «Слышьте, лейтенант, — сказал он, — я только что от своей старухи из Пенсильвании письмо получил. Мальчик родился». Это было в марте или начале апреля, когда батальон ещё стоял на периметре вокруг аэродрома; и, представив себе Салливана, каким он был в тот день, я почувствовал, как что-то во мне начало стягиваться, всё туже и туже, покуда мне не показалось, что сейчас лопнет.
— Как? — спросил я.
— Снайпер снял. Там не простой конговец из карабина бахал. Умелец просто. Мы засели к югу от Сонгтуйлоан, у реки Сонгьен. Пекло неимоверно, и Салли вызвался сходить с фляжками за водой. Как только он спустился к речке, тот снайпер пулю-то и выпустил. Мы так думаем — была у него русская винтовка с прицелом, потому что он снял Салливана с первого выстрела. Пуля с одной стороны зашла, с другой вышла. Протаранила в нём обалденную дырку. Он, наверно, на землю уже мёртвым упал.
Я спросил, когда это произошло, и почувствовал себя как дезертир, когда Леммон сказал: «Через несколько дней после твоего отъезда». Дело не в том, что от моего присутствия что-то изменилось бы; я просто чувствовал, что должен был быть тогда с ними.
— Три роты были задействованы в операции в масштабах батальона, — продолжал Глен. — Тебе ещё повезло, что ты её не застал, потому что всё там пошло через жопу. Ингрэму тоже досталось.
— Не убило, но ранение у него очень тяжёлое. Пуля попала в спину и разворотила позвоночник, по-моему. Последнее, что слышали — менингитное заражение пошло, и он теперь в инвалидной коляске. По-моему, он сейчас в госпитале где-то в Теннеси, недалеко от родного города. Может случиться, ходить больше не сможет.
И тут я представил себе Ингрэма — здоровенного мужика грудь колесом, как он широкими шагами выходит с камбуза утром в день первой операции роты, могучей походкой, напевая густым баритоном, и эмоциональная струна во мне снова натянулась и оборвалась. Я почувствовал, как она обрывается — так же явственно, как можно ощутить, как ломается кость или рвётся сухожилие; а затем осталось лишь холодное, болезненное ощущение пустоты под ложечкой. Ингрэм — калека, Салливан убит. Смерть. Смерть. Смерть. Я много раз слышал это слово, но не понимал до сих пор, что оно значит.
— А главное, — продолжал Леммон, — Ингрэм сам напросился. Ингрэм, чёрт бы его побрал… Ты ведь знаешь, каким он был. Думал, что ничто его не возьмёт, потому что он такой здоровый и крутой. Как раз после того как подстрелили Салливана, кто-то заметил снайпера в зарослях у деревни Дуйенсон. Дотуда далеко было, поэтому мы стали стрелять в него из 3,5-дюймового. Пустили «Вилли-Питера», тут-то всё через жопу и пошло.
— С пары ганшипов заметили ту ВП, и, скорей всего, решили, что мы обозначили цель для налёта. Они начали летать над деревней на бреющем, ракетами стрелять. В одном из моих отделений услышали, как там начали вопить и плакать женщины и дети, и мы двинулись туда, чтобы вытащить их оттуда. Прямиком в засаду угодили. По нам ударили с трёх сторон. А Ингрэм расхаживал себе как на учениях. Я сказал ему, чтоб он пригнулся на хер. А он говорит: «Я сержант морской пехоты, сэр, и на брюхе ползать не намерен». Как тебе такая вот херня, Фил? Ну и заполучил он в спину, а потом моему радисту руку на хер разворотило. В общем, вошли мы в деревню, чтоб спасти тех гражданских, но заставить «Хью» прекратить огонь мы не могли. Они стали летать на бреющем над нами и бить по нам ракетами. То ещё ощущение, когда по тебе с воздуха свои же бьют…
Леммон рассказал, что и эвакуация раненых была тот ещё кошмар. Посадочная площадка находилась под пулемётным огнём противника, и вертолёты-медэваки сесть не могли. Тогда Галлардо, капрал из 1-го взвода, выбежал на площадку и стал наводить чопперы ручными сигналами. У него фляжки с бедра посбивало, пули били в землю у него под ногами, но он оставался на месте, пока не сели «птички», и пока не загрузили раненых.
— Всё это время тело Салливана лежало там же. Шкипер не мог смотреть на него и прочих. Как я сказал, в Салли была страшная дырка, в груди сбоку. Та пуля из его внутренностей месиво сделала, и Питерсон был реально не в себе. Он просто развернулся и ушёл оттуда, чтоб на него не смотреть.
— Ну, так оно и есть, — сказал я. — Эту роту он реально любит.
— Ага, — ответил Леммон, — даже перебирает со своей любовью, по-моему.
Мы поговорили о прочих делах. Потом я забрал свои вещи и вышел. На улице я наткнулся на Колби.
— Привет, лейтенант Капуто, — сказал он. — Пришли посмотреть, как простые люди живут?
— Да когда уж вы все отвяжетесь? Я на штабную службу не просился.
— Я знаю, сэр. Про сержанта Салливана, наверное, слыхали уже?
— Только что узнал. Мистер Леммон только что рассказал.
— В общем, сэр, этого было не миновать. Жаль, конечно, что выпало это на долю Салли.
— Ага, сочувствую и всё такое. Ты мне как-то сказал, что всех заставишь посмотреть на первого павшего на поле боя. Заставил, сержант Колби?
— Конечно, нет, сэр.
Казмарак отвёз меня обратно в штаб полка по извилистой грунтовой дороге. Солдаты выстраивались на вечерний приём пищи. Есть мне совсем не хотелось, но я всё равно пошёл в офицерскую столовую. Больше заняться было нечем. Столовая была роскошная — по сравнению с теми, к которым я привык. Две палатки, рассчитанные на отделение каждая, были состыкованы и натянуты поверх каркаса из брусьев два-на-четыре дюйма. Для защиты пищи штабных офицеров от пыли и насекомых висели занавески, пол был фанерный, а три стола стояли буквой «П». К одному из брусьев был приколочен герб полка — чёрный щит с красно-белой тройкой поверх штыка, и прикреплено знамя полка, на котором провозглашалось: «Третий полк морской пехоты. FORTES FORTUNA ADJUVAT». По контрасту с очень демократичной атмосферой, присущей столовой стрелковой роты, в полковой всё было в строгом соответствии со служебной иерархией. Места за П-образным столом распределялись по рангу. Командир полка полковник Уилер и начальник штаба сидели во главе стола. Далее шли майоры, потом капитаны, потом лейтенанты, а места на концах были оставлены для вторых лейтенантов. В штабе нас таких было только два человека, а поскольку второй был неизвестно где, ел я в одиночестве.
Это вполне соответствовало моему настроению. Мне ни с кем не хотелось разговаривать. Из головы у меня никак не выходил Салливан, Хью Джон Салливан, погибший в возрасте двадцати двух лет и так и не успевший увидеть сына. Колби был прав — этого было не миновать. Но я задавал себе вопрос: почему это должно было случиться с приличным молодым человеком, у которого всегда был наготове анекдот, а не с каким-то там циничным старым ветераном. Я задавал себе вопрос: почему это должно было случиться с мужем и отцом, и почему это должно было случиться именно так. Подобно многим неопытным солдатам, я страдал иллюзорными представлениями о том, что на войне можно погибнуть красиво. Я высокопарно рассуждал о благородных самопожертвованиях, о солдатах, отдающих свои тела на благо святого дела или ради спасения жизни товарища. Но в смерти Салливана не было ничего подобного самопожертвованию или высокому ритуалу. Он погиб от пули снайпера, наполняя фляги в грязной речке, текущей сквозь джунгли.
Я видел его таким, каким описал его Леммон, лежащим навзничь с огромной кровавой дыркой в боку. Я представлял себе, что его лицо, должно быть, выглядело таким же, как лица мёртвых вьетконговцев, которые я видел месяц назад: рот открыт, губы поджаты, образуя улыбку как у черепа, глаза глядят в никуда. Больно было представлять Салливана в подобном виде; я ведь так привык к его живому лицу. Именно тогда, сидя в столовой над липким подносом с жирной пищей, я впервые ощутил этот липучий, могильно холодный страх — страх перед смертью; мёртвое лицо Салливана вдруг обратилось в моё собственное лицо. А ведь когда-нибудь и я могу оказаться на его месте, — подумал я. И я могу стать таким же. Раз уж так случилось с ним, это вполне может случиться со мной. Я не думал, что это произойдёт обязательно, но понял, что случиться так могло. До того момента возможность того, что меня убьют, не приходила мне в голову — разве что в абстрактном смысле. Будучи молодым здоровым американцем, выросшим и получившим образование в мирное время (или во время, которое в этом столетии сходит за мирное), я был неспособен представить себя больным или старым — даже не мёртвым. Ну да, о смерти я размышлял, но только как о событии, которое произойдёт в далёком будущем, настолько далёком, что я не мог рассматривать её как некое реально возможное событие. И вот она вдруг обратилась в реально возможное событие, к тому же, возможно, скорое — откуда мне знать? Вот в чём было дело: я никак не мог ни знать, ни предполагать, когда она придёт. Погибнуть в штабном подразделении было весьма маловероятно, но Салливан, наверное, и думать не думал о бренности существования, когда спускался к той речке со связкой бренчащих фляжек в руке. А потом снайпер навёл перекрестье своего оптического прицела, и всё, чем Салливан был или мог стать, все его мысли, воспоминания и мечты в одно мгновение перестали существовать.
До меня дошло, почему Леммон и все прочие показались мне такими отстранёнными. Дело было вовсе не в том, что я больше не служил в батальоне. Это была скорее отстранённость людей, осознающих, что они живут по соседству со смертью. Первый из них погиб от огня противника, и вместе с ним они утеряли присущую юности уверенность в собственном бессмертии. Реальность этого мира настигла их, всех нас. Как сказал потом Брэдли в тот вечер: «Похоже, кончилась славная маленькая война».
Кое-кто из воевавших ветеранов подумает, наверное, что я слишком большое значение придаю одной-единственной потере. Позднее мне довелось стать свидетелем весьма активных боевых действий, и я знаю, что, когда потери тяжёлые или ежедневные, смерть отдельно взятого человека зачастую теряет свою значимость. Но тогда, когда мы потеряли Салливана, потери были ещё незначительными; то был «экспедиционный» период войны, период, который продолжался примерно с марта по сентябрь 1965 года. Потеря даже одного человека была чрезвычайным происшествием. Может, сказывалось ещё и то, что мы были в меньшей степени подготовлены к смерти и ранениям, чем те, кто пришёл туда позднее; те, кто сражался тогда во Вьетнаме, пошли служить в мирное время, когда количество потерь ещё не объявляли ежедневно. Приведу немного статистических данных как иллюстрацию к тому, о чём я говорю: суммарные потери 1-го батальона 3-го полка за период с марта по август 1965 года составили около ста десяти погибших и раненых — десять процентов. Во время одного лишь сражения в апреле 1966 года только одна рота из того же самого батальона потеряла сто восемь человек всего за один час. Но самое главное, в этот начальный период люди в 1-м батальоне 3-го полка были очень близки друг другу. Они годами служили вместе и полагали, что вместе и пробудут до окончания своих сроков службы. Смерть сержанта Салливана разбила эту убеждённость. Она подорвала ощущение единства и стабильности, которое пронизывало жизнь в этом батальоне. 1-й батальон 3-го полка был боевой единицей в старом смысле этого слова, единым организмом, и смерть Салливана выглядела как ампутация небольшой частицы этого организма. Сам организм мог жить и функционировать дальше и без него, но организм этот понимал, что потерял нечто незаменимое. По ходу войны ощущение этого встречалось в пехотных батальонах всё реже. Солдаты со стабильным постоянством гибли, их эвакуировали после ранений, они уезжали домой, а им на смену приходили другие солдаты, которые гибли, эвакуировались или уезжали домой вместо них. К тому времени людская потеря стала означать всего лишь, что в цепи образовалась прореха, которую надо заделать.
Глава десятая
Как и предсказывал Казмарак, моя первая ночь в штабе оказалась шумной. Тяжёлые орудия по ту сторону дороги до самого рассвета выполняли свои задачи по БВ. «БВ» означало «беспокоящий огонь и огонь на воспрещение» — разновидность артиллерийской стрельбы, ведущейся по пересечениям дорог, высотам, по всем местам, где может находиться противник. Предполагалось, что она должна действовать вьетконговцам на нервы и лишать их душевного равновесия. Не знаю, достигала ли артиллерия своей цели, но к утру мои нервы были порядком измотаны. От рёва гаубиц я раз десять подпрыгивал и просыпался. Ну да ладно, артиллерия была на нашей стороне — когда недолётов не было.
Весь измотанный, я провёл следующий день, осваиваясь в должности помощника офицера по кадрам. Мы со Шварцем перерыли кучу бумаг, которых хватило бы на кузов грузовика. Надо было провести инвентаризацию и ревизию документов, разложить по папкам донесения, директивы и приказы по полку. Глядя на всю эту бюрократию, я пришёл к выводу, что быть штабным офицером ещё хуже, чем я опасался. Немного позднее Шварц ознакомил меня с задачами, которые ставились мне помимо штатных — «дополнительные обязанности», так они назывались. На младших офицеров штаба их возлагалось много, потому что кроме них заниматься ими никто бы не стал. Поэтому нас называли «ОГР» — «офицеры по говёной работёнке». Шварц перечислил мои обязанности. Кроме того, что я был помощником офицера по личному составу, мне следовало ещё отвечать за отчётность по полковым потерям, за полковую секретную и ДСП-документацию, разбираться с юридическими вопросами, отвечать за порядок в столовой.
На бумаге казалось, что работы невпроворот. На самом же деле, по словам Шварца, она занимала не более трёх-четырёх часов в день. А я тогда зачем? Неужто кто-нибудь из писарей бы не справился? Никак нет, потому что по уставам всё это офицерские обязанности. Ладно, а почему капитан Андерсон не может этим заниматься? Он же офицер. Да, офицер, но как раз для этого и введена должность помощника офицера по личному составу — чтобы капитану не приходилось этим заниматься.
Несколько дней спустя Шварц убыл во 2-й батальон, и я заступил на его место. Прав он был, что работы было не больше, чем на три-четыре часа в день. Порою даже меньше того. Я проводил уйму свободного времени в поисках какого-нибудь занятия или за чтением дешёвых книг в мягкой обложке (дар от «Красного креста») — «Сражающиеся «Красные дьяволы»», «рассказ о мужественной Британии и славных воинах-парашютистах времён Второй мировой войны, книга основана на реальных событиях». Или просто сидел за своим столом, обливаясь потом и изнывая от дикой скуки.
По ночам младшие офицеры по очереди дежурили в палатке оперативного отдела. Чем младше по званию — тем позднее смена. Мне обычно выпадало дежурить с 24:00 до 02:00 (с полуночи до двух часов ночи) или с 02:00 до 04:00. Хотя и там работы было мало. Мы всего-то сидели на связи у раций, вызывали офицера по оперативным вопросам, майора Конлина, если происходило что-то необычное, заносили доклады об обстановке в журнал части. Доклады об обстановке поступали примерно раз в час: бесплотные голоса доносились через треск из рации или полевых телефонов ЕЕ-8, и, подобно Капитану Полуночи, несли зашифрованную абракадабру, которая у военных называется языком. «Крауд-три, я Бэрки-три докладывает Бэрки-альфа-шесть альфа-два-скорпион на позиции координаты альфа-танго-отель-отель-эхо-янки-янки-лима. Все подразделения докладывают альфа-сьерраа-сьерра-ромео-сьерра». Обстановка нормальная, без изменений.
* * *
По мере повышения интенсивности боевых действий изо всех моих дополнительных обязанностей больше всего приходилось заниматься составлением отчётов о потерях. И от работы этой сны дурные виделись мне часто, хотя был от неё и положительный эффект — она выжигала калёным железом всякие глупые, отвлечённые, романтические представления о войне, что у меня ещё оставались.
Работа моя была проста — докладывать о потерях, как наших, так и противника; о потерях в результате действий противника и о потерях, вызванных иными причинами — о несчастных случаях, которые неминуемо имеют место там, где находятся много молодых людей, вооружённых смертельно опасным оружием или управляющих сложными машинами. Артиллерийские снаряды падали иногда на своих, люди попадали под танки, вертолёты разбивались, морпехи убивали других морпехов по ошибке.
Работа эта была трудней, чем кажется. У военных для всего на свете установлен тщательно разработанный порядок, и регистрация погибших и раненых — не исключение. Отчёты составлялись на бланках, размноженных на мимеографе, одни для убитых, другие для раненых, третьи — для небоевых потерь. На каждом бланке были незаполненные места для указания фамилии, возраста, звания, личного номера и организации (подразделения) пострадавшего, а также для даты, описания ранений и обстоятельств, при которых они были получены. В случае гибели военнослужащего обстоятельства почти всегда описывались одинаково, и эти слова могли бы послужить эпитафией для тысяч человек: «Пал на поле боя в ходе патрулирования окрестностей города Дананга в Республике Вьетнам».
Отчёты об убитых были длинными и сложными. Об убитом требовалось предоставлять много данных: религия, фамилия и адрес ближайшего родственника, получатели страховок военнослужащего, как должны выплачиваться деньги — сразу целиком или по частям. Все отчёты надо было писать медицинским языком, с эвфемизмами, которые военные предпочитают использовать вместо простых английских слов. Скажем, если морпеха ранило в живот навылет, я не мог написать «ранило в живот навылет» или «ранило в желудок навылет» — нет, я должен был написать: «ПР» (пулевое ранение), сквозное, брюшная полость». Осколочные ранения назывались «множественными осколочными разрывами тканей», а когда у человека что-нибудь отрывало, это называлось «травматическая ампутация» — одно из моих любимых словосочетаний. Мне пришлось его употреблять, когда вьетконговцы начали применять фугасы и мины-ловушки. Они часто использовали мины с дистанционным управлением, которые подрывались по проводам из засад. Такие мины походили на наши «Клейморы» — в них набивали сотни стальных дробинок и закладывали несколько фунтов взрывчатки С-4. Если мне не изменяет память, то скорость детонации этого взрывчатого вещества равна 26 000 футам в секунду, поэтому при подрыве такой мины с помощью дистанционного управления, с такой же скоростью происходит разбрасывание металлических шариков, и один такой взрыв эквивалентен залпу из семидесяти дробовиков 12-го калибра, заряженных картечью калибра «00». Это очень страшная и разрушительная сила. Естественно, любого человека, поражённого таким оружием, скорей всего ожидала «травматическая ампутация» чего-нибудь — руки, ноги, головы — со многими так и происходило. Повидав несколько таких раненых, я засомневался в точности этого выражения. «Травматическая» — совершенно верно, потому что потеря конечности определённо человека травмирует, но слово «ампутация», как мне казалось, предполагает хирургическую операцию. В то же время я видел, что взрыв не разрезает человеческое тело аккуратным образом. Оно чаще разлетается на бесформенные и зачастую нераспознаваемые куски, поэтому термин «травматическая фрагментация» был бы более точен при сохранении того иносказательного оттенка, что так по душе военным.
Разрывающее или фрагментирующее воздействие фугасного заряда время от времени вызывало семантические трудности при составлении отчётов о ранениях тех солдат, кто был особо страшно изувечен. Происходило это нечасто, но некоторых морпехов кромсало так, что казалось, и слов-то не найти для описания того, что с ними произошло. Как-то раз в том году подполковник Мейерс, командир одного из батальонов нашего полка, наступил на мину-ловушку, изготовленную из 155-мм снаряда. Тем, что от него осталось, не удалось бы заполнить даже морской вещмешок — это такая водонепроницаемая сумка чуть больше хозяйственной. По сути, подполковник Мейерс был обращён в пыль, однако официальный отчёт звучал примерно так: «травматическая ампутация, обе ступни; травматическая ампутация, обе ноги и обе руки, множественные разрывы брюшной полости; сквозные осколочные ранения головы и грудной клетки». Затем было указано: «пал на поле боя».
Батальонные офицеры по личному составу докладывали о потерях в своих подразделениях по телефону, а я передавал их в дивизионный центр по отчётности по боевым потерям. Управившись с этим, я подшивал копии этих отчётов в соответствующие папки, на одной из которых значилось «Боевые потери», а на другой — «Небоевые потери». Я думаю, их учитывали по отдельности по той причине, что тем, кто был убит или ранен огнём противника, автоматически давали «Пурпурные сердца», а пострадавшим от своих не давали. Только этим они, по сути, и отличались. Человек, погибший от «дружественного» огня (ещё один термин, вводящий в заблуждение, потому что огонь, который тебя поражает, никогда не бывает «дружественным») настолько же мёртв, как и человек, которого убил противник. Кроме того, даже боевые потери зачастую носили случайный характер. Когда наступаешь на мину или спотыкаешься о растяжку мины-ловушки — это самый настоящий несчастный случай, который ничем не отличается от попадания под машину при пересечении улицы, на которой большое движение.
Подшив отчёты, я обновлял данные на «Табло полковника Уиллера». Обтянутое ацетатной плёнкой и разграфлённое на вертикальные и горизонтальные колонки, оно висело позади стола начальника штаба в обшитой досками палатке, где они с полковником устроили свой штаб. Вертикальные колонки были озаглавлены слева направо: «Убитых», «Раненых», «Умерших от ран», «Небоевых», «Убитых вьетконговцев», «Раненых вьетконговцев» и «Пленных вьетконговцев». Горизонтальные колонки были разбиты по номерам подразделений, входящих в состав полка или приданных: «1/3» — 1-й батальон 3-го полка, «2/3» — второй батальон и так далее. В первые четыре вертикальные колонки вписывалось количество потерь для каждого отдельно взятого подразделения, а в последние три — данные об ущербе, нанесённом противнику. После очередного боя я заходил к полковнику, стирал прежние цифры и вписывал стеклографом новые. Полковник, который во многих отношениях был человеком мягким, был непреклонен по поводу того, что данные на Табло должны быть точными: высокопоставленные гости из Дананга и Сайгона нередко заявлялись без предупреждения, чтобы ознакомиться с показателями деятельности полка. А деятельность подразделения во Вьетнаме оценивалась не по глубине наступления или количеству одержанных побед, а по числу солдат противника, убитых подразделением («счёт убитых»), и соотношению между этим числом и числом своих убитых («коэффициент поражения»). Таким образом, Табло позволяло полковнику отслеживать состояние дел в батальонах и ротах под его началом и, быстро и чётко, отбарабанивать впечатляющие цифры важным гостям. Моя ни кем не воспетая задача на этой статистической войне заключалась в ведении подсчётов. Если в качестве командира взвода я служил посланцем смерти, то в штабе я был её бухгалтером.
Иногда я должен был проверять данные по счёту убитых. Командиры полевых подразделений время от времени поддавались искушению и завышали число вьетконговцев, убитых их бойцами. Поэтому трупы по возможности доставлялись к штабу, и я их считал, чтобы убедиться в том, что их количество соответствует отчётам. Это было неизменно приятным занятием, потому что к тому времени, как трупы доставлялись до штаба, они уже вовсю разлагались. При тамошнем климате разложение начиналось быстро. А приятнее всего было устанавливать личности наших убитых. Обычно этим занимались батальонные офицеры по личному составу, но каждый раз, когда возникала путаница с фамилиями убитых, или когда в полк поступали ошибочные описания их ранений, это приходилось делать мне. Мертвецов держали в палатке с откидными боками по соседству с дивизионным госпиталем. Их укладывали на брезентовые носилки, покрывали пончо или прорезиненными похоронными мешками, жёлтые бирки с описанием ранений привязывали к их ботинкам — или к рубашкам, если ноги были оторваны. Для идентификации мертвеца проще всего было сравнить его лицо с фотографией из личного дела. У некоторых лиц не было, и в этом случае мы пользовались стоматологическими картами, поскольку зубы — почти такое же надёжное средство идентификации, как отпечатки пальцев. Последними пользовались, когда убитый был обезглавлен или когда челюсть его была раздроблена на мелкие кусочки.
И вот что было интересно — мертвецы очень сильно походили друг на друга. Люди с чёрной, белой, жёлтой кожей — все они выглядели на удивление одинаково. Кожа их была будто бы сделана из свечного сала, из-за чего они походили на собственные восковые копии; зрачки глаз были выцветше-серыми, а рты — широко раскрыты, как будто бы они кричали, когда их настигла смерть.
Ну, и запах был одинаковый. Смрад смерти уникален, это, наверно, самый противный запах на земле, и, стоит хоть раз его ощутить, ты уже никогда не сможешь искренне согласиться с утверждением о том, что человек есть высочайшее существо из тварей земных. Трупы, с запахом которых мне пришлось познакомиться, пока я воевал и работал военным корреспондентом, пахли намного хуже, чем все те рыбы, птицы и олени, которых я чистил, свежевал или потрошил на рыбалке или охоте. Из-за того, что запах смерти очень силён, к нему никогда не привыкнуть, как нельзя привыкнуть к виду смерти. И запах этот всегда одинаков. Он может отличаться по интенсивности, в зависимости от степени разложения, но если взять двух человек, пробывших мёртвыми в течение одного и того же времени и в одинаковых условиях, разницы в запахе от них не будет. Впервые я обратил на это внимание в 1965 году во Вьетнаме, когда заметил, что меня совершенно одинаково мутит от вони, исходящей что от мёртвого американца, что от мёртвого вьетнамца. С тех пор я замечал это снова и снова, на других войнах и в других местах — на Голанских высотах и в Синайской пустыне, на Кипре и в Ливане, и, завершая круг, опять во Вьетнаме, на улицах Ксуанлока, города, за который шли сильные бои во время наступления северных вьетнамцев в 1975 году. И все эти мертвецы — американцы, северные и южные вьетнамцы, арабы и израильтяне, турки и греки, мусульмане и христиане, мужчины, женщины, дети, офицеры, солдаты — пахли одинаково плохо.
* * *
К выполнению обязанностей по ведению отчётности по потерям я приступил 21 июня 1965 года. В тот день рано утром патруль из 2-го батальона участвовал в мелкой стычке с вьетконговцами у хребта Железный мост. Где-то в районе полудня зазвонил полевой телефон: звонил офицер по личному составу 2-го батальона с сообщением о четырёх потерях: один убитый, трое раненых. Я выложил на стол бланки для регистрации боевых потерь и сказал: «Ладно, валяй». Начав с убитого, он стал по очереди докладывать фамилии, личные номера и описания ранений. На линии было много помех, и ему пришлось передавать фамилии по буквам: «Атертон. Альфа-танго-отель-эхо-ромео-танго-оскар-новембер. Первое имя — Джон. Далее «дабл-ю», как в «виски»… Огнестрельное ранение в туловище… Пал на поле боя в ходе патрулирования окрестностей города Дананга…» Говорил он без выражения, отрепетировано, как диктор, зачитывающий по радио ежедневные котировки акций.
Я быстро записывал. В палатке было жарко до предела. Пот капал с кончика носа на бланки, размывая буквы. Бланки прилипали к предплечью руки, которой я писал, как липкая бумага для ловли мух. На одном бланке буквы совсем размазались, и я попросил офицера по личному составу зачитать сведения заново. Он дочитал до половины, когда вклинился оператор с коммутатора. «Крауд-один-альфа» — это был мой новый позывной — «Я «Крауд-оператор», отключаю… Отключаю… Отключаю…». Это означало, что сейчас он меня отключит, чтобы освободить линию. «Крауд-оператор», я «Один-альфа», работаю, работаю» — ответил я, сообщая о том, что у меня незавершённый разговор. «Один-альфа», я «Крауд-оператор». Вас не слышу. Отключаю». Раздался щелчок. «Сучара тупорылая!» — заорал я в замолчавший телефон. Обливаясь потом, я стал крутить рукоятку «ЕЕ-8». Минут через десять-пятнадцать оператор ответил и заново соединил меня со 2-м батальоном. Прежний офицер по личному составу снова вышел на связь и начал заново с того места, где остановился: «… Множественные осколочные ранения, обе ноги, ниже колена. Ранен, эвакуирован…»
Передав отчёты в штаб дивизии и зарегистрировав их, я пошёл в палатку оперативного отдела за свежими сведениями о потерях противника. Уэбб Харриссон, один из помощников офицера по оперативным вопросам, перелистал тонкую пачку сообщений. «Вот, — сказал он. — Четыре Чарли, все убитые». Я зашёл в палатку полковника и внёс стеклографом соответствующие изменения в данные на Табло. Начштаба, подполковник Брукс, взглянул на цифры. Он был лысый, коренастый, и солдаты прозвали его Элмером Фаддом, потому что он походил на этого персонажа из комикса.
— Обновляем старое доброе табло, так, лейтенант? — спросил он меня.
— Так точно, сэр, — ответил я, подумав: «А чем ещё я, по-твоему, занимаюсь?»
— Данные не старые?
— По состоянию на сегодняшнее утро, сэр.
— Очень хорошо. Полковник Уилер будет сегодня отчитываться перед генералом Томпсоном, и ему понадобятся самые свежие данные по статистике.
— Так точно, сэр. А кто такой генерал Томпсон?
— Он из КОВПВ. (Командование по оказанию военной помощи Вьетнаму, штаб Уэстморленда).
Какое-то время спустя на штабной участок въехал джип с убитыми вьетконговцами и двумя гражданскими лицами, получившими ранения во время перестрелки. Гражданские лица, две женщины, ехали на заднем сиденье. Одной, старой и немощной, слегка задело обе руки. Другая, лет тридцати-тридцати пяти, лежала на животе на заднем сиденье. В её ягодицах засели осколки. Трупы лежали в прицепе, прицепленном к джипу.
Водитель остановился за палаткой офицера по личному составу и отцепил прицеп. Он перевалился вперёд, сцепное устройство брякнуло о землю, и трупы навалились друг на друга. Наполовину оторванная рука с торчавшим из мяса белым обломком кости, со шлепком ударилась о борт прицепа и с тем же звуком упала обратно. Подошли санитары с носилками и унесли женщину помоложе в полковой медпункт. Старуха поплелась следом, выплёвывая в пыль черновато-красный сок бетеля.
Я подошёл убедиться в том, что трупов четыре. Было похоже на то. Трудно было понять. После того как их помотало по прицепу, они перемешались, и их едва можно было отличить один от другого. В общем, три трупа сцепились друг с другом. У четвёртого обе руки были оторваны по локоть, а ноги были полностью отстрелены или оторваны взрывом. У остальных были увечья в других местах. Одному попало в голову, его мозги и белые хрящи, которые раньше удерживали их в черепе, выпали на пол прицепа. У другого, которому попало в живот, всё вывернуло наружу, и из него вывалилась скользкая, коричневая груда кишок, отливавшая синим и зелёным. В нижней части прицепа скопилась глубокая тёмно-красная лужа крови. Я отвернулся от этого зрелища и приказал водителю убрать трупы отсюда.
— Извините, сэр, — сказал он, заводя свой джип. — Мне приказали оставить эти трупы здесь. Мне надо обратно в гараж.
— Да чёрт возьми, кто это сказал тебе, что трупы надо тут оставить?
Водитель пожал плечами. «Офицер какой-то сказал, лейтенант. Мне надо обратно в гараж».
— Ладно, убирайся.
Морпех уехал. Я зашёл в палатку и сказал Казмараку, чтобы он отвёз трупы на кладбище, на котором хоронили убитых противника. Казмарак называл его трупной свалкой, оно и в самом деле больше походило на свалку, чем на настоящее кладбище.
Капитан Андерсон сказал: «Оставьте трупы здесь, мистер Капуто».
— Сэр, через несколько часов они будут очень плохо пахнуть.
— Полковник сказал, чтоб трупы оставались здесь.
— На кой чёрт они тут?
— Он хочет, чтобы писаря на них поглядели. Тут особо не воюют, и, я думаю, он хочет, чтоб они привыкли к виду крови.
— Что за шутки, капитан?
— Я вовсе не шучу.
— М-да, надо ж было придумать! Чёрт, может, просто закопаем уродцев?
— Лейтенант, я думаю, что то, что думаете вы, мало что значит. Батя хочет, чтобы здешний народ привык к виду крови, и им придётся привыкать.
— Ну, крови-то там много, но не уверен, что они к ней привыкнут. Там ещё много чего, кишки с мозгами.
— Я скажу вам, когда убрать трупы.
— Есть, сэр.
В общем, трупы остались лежать на солнце. По приказу полковника штабных провели мимо прицепа, чтобы они посмотрели на мёртвых вьетконговцев. Они шли друг за другом, как посетители мимо экспоната в каком-нибудь музее. Солнце палило с небес, и трупы на жаре стали пахнуть. Этот запах, поначалу слабый, потому что вьетконговцы были убиты совсем недавно, походил на запах газа, выходящего из конфорки на плите. Один за другим морпехи подходили к прицепу, заглядывали в него; увидев содержимое, отвешивали пару-тройку дурацких шуток или ничего не говорили, а потом возвращались к своим столам и пишущим машинкам. Солнце в ясном небе палило всё сильнее, запах всё усиливался. Порывом ветра его занесло в палатку офицера по личному составу — этот запах газа из кухонной плиты и вонь, которая напомнила мне запах сероводорода на школьном уроке химии. Ну, а что такое трупы, если не куча химических соединений и разлагающейся плоти? Выглянув наружу, я с удовольствием увидел, что представление почти закончилось; морпехи из конца очереди проходили мимо прицепа. Из-за запаха они держались от него подальше. Запах ещё не стал невыносимым; чтобы дошло до этого, требовалось ещё несколько часов. Тем не менее, он был достаточно силён, чтобы те, кто стоял в конце очереди, не задерживались, так же как и те, что прошли в числе первых, и это лишало их возможности наглядеться на трупы столько, чтобы привыкнуть к виду крови. Они просто мельком бросали взгляд на трупы и быстро отходили от прицепа и усиливавшейся вони.
Процессия завершилась. Казмарак и другой штабной, капрал Сташек, подцепили прицеп и отправились в сторону Дананга. Андерсон ушёл на штабное совещание по подготовке к визиту генерала Томпсона. Десять минут спустя он ввалился в палатку, по его румяному щекастому лицу струился пот.
— Мистер Капуто, надо те трупы обратно привезти.
Я взглянул на него, не веря ушам своим.
— Батя сказал, что трупы надо вернуть, чтобы он смог показать их генералу во время доклада, — сказал Андерсон.
— Сташек и Казмарак уже уехали, сэр. Они уж в Дананге, наверное.
— Знаю, что уехали. Найдите кого-нибудь, кто умеет водить джип. Пускай догонит тех двоих и скажет, чтоб везли обратно трупы, и как можно скорее.
— Капитан, я просто поверить не могу, что мы творим подобное.
— Шевелитесь.
Он развернулся и ушёл быстрыми, нервными шажками.
Мне удалось отыскать водителя, который знал дорогу, и я рассказал ему, что делать. Я вернулся в палатку и там, в духе того безумия, в котором я принимал участие, придумал новое название для своей должности. Я написал его на картонке и пришпилил её к своему столу. На картонке значилось: «2-й лейтенант Ф. Дж. Капуто. Командир над мертвецами».
* * *
Генерал прибыл после обеда на вертолёте — а как ещё может прибыть генерал? Я мельком увидел его, когда он заходил в штаб, что располагался по соседству с нами, полковник шёл с одной стороны, подполковник Брукс с другой, и пара нервных на вид помощников тащились позади. На вид он был такого же роста и телосложения, как Уилер, но на этом всё сходство заканчивалось. На Уилере было защитное боевое обмундирование, в каком ходили командиры боевых подразделений, Томпсон был в униформе, приличествующей генерал-лейтенанту сухопутных войск США. На его зелёном кепи светились три белые звезды. Ещё по три с обеих сторон украшали его накрахмаленный воротник. Синий с белым Боевой пехотный знак на груди. Разнообразные нашивки расцвечивали его рукава, а нашивка над левым карманом сообщала, что фамилия его Томпсон.
Доклад начался. Сташек с Казмараком появились где-то через четверть часа, оба какие-то нервные.
— Лейтенант, сэр, — сказал Сташек, — что за чертовщина? Мы тех вьетконговцев уже закопали…
Я рассказал им, что за чертовщина, и спросил, где трупы.
— На улице, сэр.
Сташек разразился несколько истеричным смехом — так смеётся человек, которому на самом деле хочется вопить.
— Чёрт, нам пришлось вытаскивать их оттуда, где мы их зарыли. У одного вьетконговца кишки вывалились. Потом я потащил другого, и у него стала отрываться нога. Они разваливались просто.
— Ладно, хватит, — сказал я. — Жаль, что всё так вышло. Пока ждите дальнейших указаний, но после доклада увозить эти трупы вам.
— Есть, сэр. Раз генерал этот будет на них смотреть, может, прицеп из шланга обдадим?
— Ладно, обдайте из шланга, — сказал я, выходя из палатки вместе с ним и Казмараком. Прицеп стоял на прежнем месте.
В соседней палатке продолжался доклад. Всего, что там говорилось, мне слышно не было, доносились лишь разрозненные фразы: «и мы планируем дальнейшие операции в районе Лемая… это здесь, генерал…» Через занавеску я видел, как Томпсон сидит, скрестив ноги. Он кивал, слушая докладчика, который рассказывал, двигая указкой по большой карте на стене палатки полковника. Уилер стоял возле своего стола, коллекция оружия, захваченного у противника, висела на перегородке, отделявшей его половину палатки от половины Брукса. «Сегодня утром один из наших патрулей вступил в бой с вьетконговским отрядом недалеко от этого места, сэр… Активность повысилась…» За двадцать ярдов оттуда Казмарак с ещё одним морпехом присоединили шланг к водовозу и заполняли прицеп водой. Генерал, расцепив ноги, сказал что-то, чего я полностью не расслышал. «Так точно, сэр», — ответил докладчик. Заполнив водою прицеп, Казмарак с морпехом отсоединили шланг. Они оторвали сцепку от земли, откатили прицеп на пару футов назад, потянули его вперёд, толкнули назад, снова потянули вперёд, промывая прицеп. Из палатки полковника доносилось какое-то бормотанье. Кто-то сказал: «Я думаю, что смогу ответить на этот вопрос, сэр». У палатки капрал Сташек сказал: «Ладно, Каз, сдай чуток назад». Казмарак с морпехом-помощником сдали прицеп назад. Они удерживали его в поднятом состоянии, подняв сцепку подсунутыми под неё руками, их руки напряглись от тяжести, а Сташек тем временем присел, засунул руку под прицеп и открутил пробку в полу. Он быстро отдёрнул руку, когда вода хлынула сильной красной струёй, в которой мелькали какие-то белые кусочки. «Господи, — сказал Сташек. — Ну и зрелище».
Когда доклад кончился, генерал Томпсон, полковник Уилер и другие офицеры вышли из палатки. Я чётко отдал честь, когда они проходили мимо меня, направляясь к моим свежевымытым трупам. Я считал их своими; это были мертвецы, а я был командир над мертвецами. Ручеёк окрашенной кровью воды вытекал из-под прицепа и впитывался в пыль. Большое начальство аккуратно переступало через него, чтоб не запачкать блестящие ботинки. Кто-то из офицеров указал на трупы и сообщил генералу, что это вьетконговцы, убитые сегодня утром. Он взглянул на них, что-то сказал полковнику и отправился на посадочную площадку, где его дожидался вертолёт.
Остаток дня я провёл, тупо перебирая какие-то никому не нужные бумажки. Когда я зашёл в столовую на ужин, капеллан Райерсон и врач Милсович оторвались от еды и подняли глаза на меня. Я сел, поставив свой поднос на фанерный стол. Капеллан, столь же худой и хмурый, насколько доктор был плотным и жизнерадостным, скользнул по лавке, усевшись напротив меня.
— Доктор говорит, мы ещё одного морпеха сегодня потеряли, — сказал он, слегка наклонившись вперёд. Голос его звучал осуждающе, как будто я отвечал за эту смерть, потому что её зарегистрировал.
— Так точно, сэр. Потеряли.
— Остаётся только надеяться, что эти ребята гибнут не напрасно, лейтенант. А вы как думаете?
— При всём уважении, капеллан — столовая не место для разговоров о работе. Да и вообще — не хочу я о потерях говорить. Достало за сегодня.
— О работе, не о работе, но мне хочется надеяться, что эти ребята гибнут не из-за того, что какой-то офицер желает получить очередной чин.
— А я-то откуда знаю?
— Как это? — откуда вы знаете? Вы же видели это представление, что устроили сегодня для генерала!
— Так точно, сэр. Но в настоящий момент мне хотелось бы закончить приём пищи. Может, вам с Батей об этом поболтать? От меня-то вы чего хотите?
— Может, вы сможете объяснить, чем мы тут занимаемся. Вы были командиром взвода. Когда мы сюда приехали, нам говорили, что мы тут просто поохраняем аэродром и уедем обратно на Окинаву. А сейчас мы ввязались в войну надолго, и никто до сих пор не смог объяснить мне, что мы тут делаем. Я в тактике ничего не понимаю, но мне всё так представляется: мы отправляем людей на операцию, они убивают нескольких вьетконговцев, или вьетконговцы их убивают, а потом мы отходим, и вьетконговцы тут же возвращаются. И вот мы снова там, откуда начали. Вот как мне всё представляется. Я думаю, ребята наши гибнут тут зазря.
Я развёл руками. «Капеллан, что вы хотите от меня услышать? Может, вы и правы. Не знаю, я всего-то второй лейтенант. Вообще-то, эта война не очень-то тяжёлая. С конца апреля у нас было всего восемьдесят четыре потери, и лишь двенадцать из них убитыми. Чёрт возьми, на Второй мировой войне в таком подразделении как наше, понести восемьдесят четыре потери было делом пяти минут».
— О чём это вы? Сейчас ведь не Вторая мировая война.
— Я о том, что двенадцать убитых за два месяца — немного.
Лицо Райерсона покраснело, и голос его зазвучал пронзительно. «Это двенадцать порушенных семей. Двенадцать порушенных семей, лейтенант». Он ткнул в меня пальцем. «Двенадцать убитых — это очень много для родных тех погибших морпехов». Я ничего не ответил. Еда моя остывала на подносе. Несколько старших офицеров обернулись посмотреть, с чего это так разоряется капеллан.
— Мы с доктором говорим о людских страданиях — не о сводках, — сказал Райерсон, настаивая на своём. — Это нечто такое, о чём вы, субчики пехотные, похоже, забываете.
И тут я подумал о сержанте Салливане, и вспомнил, насколько глубоко его смерть тронула «пехотных субчиков» из роты «С».
— Ну, и молодцы вы, и ты, и доктор, — сказал я. — Реальные гуманисты. Вы что, думаете, мне по душе сегодня было этим заниматься? Ты думаешь, я от этого балдел хер знает как, небесный лоцман?
— Нет-нет, погодите, мистер…
— Э, Фил, — сказал Милсович. — Чего разбушевался, макаронник ты наш горячий? Капеллан ничего личного в виду не имел.
Я остыл, извинился перед Райерсоном и снова принялся за еду.
Выйдя из столовой, я отправился обратно за рабочий стол. Работалось с трудом. В палатке стояла духота, и мысли мои путались. Меня разозлило то, что капеллан говорил с чувством морального превосходства, однако его проповедь заронила сомнение в мою душу, сомнение по поводу этой войны. Во многом из того, что он наговорил, был толк: наши тактические операции действительно выглядели бесполезными, и определённой цели у них не было. Были и другие сомнения, вызванные сегодняшними событиями, которые выглядели как насмешка надо всем католическим богословием, которому доминиканцы и иезуиты обучали меня в своих проповедях в школе и колледже. Человеческое тело — храм Духа святого; человек создан по образу и подобию Божьему; к покойникам следует относиться уважительно. Хорошо, но четыре храма в том прицепе были основательно разрушены, и трудно было поверить, что Дух святой вообще в них пребывал когда-то. Что же до образа и подобия Бога, так они были в большей степени образом и подобием раздавленных собак, что валяются по обочинам автострад. И отнеслись мы к ним не очень уважительно, хоть и были они покойниками. Я по-прежнему верил в то дело, за которое мы, вроде бы, сражались, но что мы за люди и что это за армия, в которой устраивают выставки из безжалостно загубленных ею людей?
«Двенадцать разбитых семей» — эхом звучали в моих ушах слова капеллана. «Это двенадцать разбитых семей. Мы с доктором говорим о людских страданиях — не о сводках». Я снова подумал о Салливане. И он был учтён в сводках, так же, как и четверо солдат противника, убитых сегодня утром. Единственное различие состояло в том, что они были в разных колонках на табло полковника. Двенадцать разбитых семей. Я подумал о молодой вдове Салливана в Пенсильвании, и содрогнулся, как от озноба. Может, муж её погиб зазря, может, и нет. В любом случае, ей сейчас это было как-то без разницы.
Я ещё несколько часов отсидел за столом, выпил банку пива и лёг пораньше спать. Меня ждала поздняя вахта на дежурстве, и я знал, что после полуночи долго поспать не удастся. Тяжёлые орудия гремели всю ночь.
Глава одиннадцатая
Лёжа на койке, я услышал, как затрещали винтовки, как дождь забарабанил по туго натянутому полотну над моей головой, и чей-то голос произнёс: «Тревога! Всем подъём, стопроцентная готовность». Было ещё совсем рано, я лежал в полусне, и казалось, что винтовочная пальба, этот голос и шум дождя доносятся откуда-то издалека. Потом выстрелила восьмидюймовая гаубица. Я неожиданно подскочил, сел и понял, что мне не приснилось. Стрелковое оружие гремело громко и совсем рядом. Уэбб Харриссон — именно его голос я слышал — стоял у стенки палатки, отцепляя клапаны.
— Ага, Пи-Джей, проснулся наконец. К нам, кажись, опять ночные гости пожаловали.
Откинув клапан, он вышел из палатки. Я вытащил из рундука карабин и пошёл вслед за ним. Присоединив к своему карабину изогнутый магазин и загнав патрон в патронник, я неуклюже побежал по грязи по направлению к переднему краю обороны. Харриссона видно не было. Дождь холодил обнажённую спину. Слева, где-то на участке 1-го батальона, дульные вспышки мигали во тьме. Пулемётные очереди трассирующими патронами, обгоняя друг друга, поливали плоские рисовые чеки по ту сторону проволочных заграждений.
Поскользнувшись в грязи, которая до дождя была пылью, мелкой как порошок, я упал и скатился в окоп, как раз в тот момент, когда вспыхнула осветительная ракета. Вода в окопе доходила до колена, в ботинках стало холодно, зачавкало. Взлетела ещё одна ракета, потом другая. Они на мгновение зависли в чёрном небе и поплыли вниз на своих парашютиках, раскачиваясь взад-вперёд, и как-то странно повизгивали, качаясь на ветру. Сквозь косые струи дождя виднелись качающиеся оранжевые кружки осветительных ракет, силуэты палаток, двое морпехов в касках в окопе слева от меня и мокро поблёскивавшие стволы восьмидюймовок по ту сторону дороги. Орудия продолжали стрелять по своим далёким целям, как будто бы такая мелочь как перестрелка всего в сотне ярдов отсюда их вовсе не касалась.
Я решил, что это очередная пробная вылазка. Прошлой ночью, 22 июня, вьетконговцы предприняли попытку просочиться через рубежи штабной роты. На этот раз они, похоже, пытались нащупать слабые места в линии обороны Первого Третьего. Но это было всего лишь предположение — я не представлял, что там происходит на самом деле. Ракеты попадали на землю, пошипели несколько секунд и погасли. Полковой главный сержант шлёпал по грязи, одетый лишь в зелёные трусы, с пистолетом-пулемётом «Томпсон» в руке. Я подозвал его. Здоровенный, грузный, он с плеском спрыгнул в мой окоп.
— Господи-в-бога-душу-мать, — проревел он, даже не думая понижать голос. — Вы не сказали, что у вас тут целый бассейн, лейтенант.
— Не обращай внимания. Что за херня там?
— Да не знаю ни черта. Похоже, пара пацанов палят по кустам с испугу.
Догорающий трассер проплыл над головой, сияя как искра от костра. Снова взлетели осветительные ракеты. Мы уставились на тускло освещённый ими пейзаж, но не заметили ничего даже отдалённо похожего на вьетконговцев.
— Так я и думал, — сказал ПГС. — Ничего там нету, кусты одни, мать их так. А ты сиди тут, по задницу в грязи. Позорно, на фиг.
Стрельба прекратилась. Мы просидели ещё час, промокшие, подрагивая от холода, затем боевую готовность отменили.
Главный сержант был неправ: морпехи стреляли вовсе не по кустам. Вскоре после подъёма на КП принесли двух убитых вьетконговцев. Их привязали к бамбуковым шестам как добычу на охоте, и чёрные волосы, слипшиеся от крови, свисали длинными коп. Они были в тёмно-синей униформе, что говорило об их принадлежности к регулярным частям главных сил. Не отвязывая рук и ног от шестов, трупы зашвырнули в грузовик и увезли. Я зашёл в палатку полковника и прибавил два к числу в колонке «Убитых вьетконговцев» на табло.
Следующие семь ночей были очень похожи на эту. Были пробные атаки на штабной периметр или на позиции батальонов, пара бессистемных миномётных налётов на вынесенные посты, несколько попыток проникнуть через линии обороны аэродрома, где сейчас сидел 1-й батальон 9-го полка. Со всеми этими тревогами спать нам приходилось мало.
Немного позднее на той же неделе Харриссон рассказал мне, что двое вьетконговцев, убитых двадцать третьего числа, были из патруля противника силой в пять-шесть человек. Судя по всему, они проводили разведку рубежей 1-го батальона, и совершили ошибку, подойдя чересчур близко; пулемётчик расстрелял их в упор. Здорово, конечно, сказал Харриссон — здорово то, что пулемётчик оказался таким хладнокровным и метким, однако повышение активности вьетконговцев свидетельствует о том, что донесения о готовящемся нападении противника на аэродром — не просто слухи. Одновременно с этим, сказал он, вьетконговцы сосредоточивают силы в провинции Куангнгай к югу от Дананга, явно с целью захвата столицы провинции. И, наконец, две дивизии Северовьетнамской Армии действуют сейчас на юге, одна в Центральном горном районе, а другая — где-то в I корпусе.
— Вот увидишь, Чарли в скором времени попробует что-нибудь предпринять.
Харриссон поглядел на наш раскинувшийся палаточный лагерь — все сооружения прямо на земле, никакой маскировки, всё выстроено ровными рядами, а между лагерем и вьетконговцами — ничего, кроме одного ряда ржавой проволочной спирали. Харриссон засмеялся. «Бог ты мой, Фил, даже французы окапывались».
Несколько дней спустя поймали двух вьетконговцев, которые среди бела дня вели разведку участка линии обороны полка. На следующий день патруль из разведбатальона засёк, что к аэродрому подтягивается батарея 82-мм миномётов противника. Этот патруль, который был слишком далеко от вьетконговцев и не мог их атаковать, запросил артналёт, но им отказали, потому что другой морпеховский патруль потерялся в том же районе, и никому не хотелось случайно попасть по своим. Командир патруля разведчиков передал координаты миномётов и высказал предположение, что их несут туда, откуда можно будет обстрелять аэродром. Этот доклад в установленном порядке приняли к сведению и похоронили в ящике для бумаг. Двадцать восьмого числа был обстрелян районный штаб АРВ неподалёку от нас, кроме того, вьетконговцы обстреляли минами отдельный участок на линии обороны первого третьего, убив и ранив несколько морских пехотинцев.
Не надо было быть Клаузевицем, чтобы прийти к выводу, что все это происходило не просто так: противник действительно планировал напасть на аэродром, оборона которого по-прежнему оставалась нашей главной задачей. Но в штабе полка не собирались поддаваться панике и предпринимать поспешные действия. На той неделе мы не занимались лихорадочным анализом последовательность действий Вьетконга, не разрабатывали планов контратакующих действий, не совершенствовали уже существующие оборонительные сооружения — не делали ничего из того, чем, по идее, должен заниматься военный штаб. Мы, как хладнокровные профессионалы, занимались тем, чем обычно занимаются штабные офицеры — ничем. Ну, не так чтобы совсем ничем. В свободное от службы время мы играли в волейбол, а из-за того, что работы не хватало на то, чтобы занять ею хотя бы половину из двадцати с лишним штабных офицеров, большая часть нашего времени оставалась свободным. Кроме волейбола, мы много читали — я на той неделе дочитал «Приключения Оги Марч» — или занимались чем угодно, кому что было по душе. Майор Бурин, офицер по связи, тренировался в исполнении команд для кадрили под записи визгливой скрипки, которые он проигрывал на своём портативном магнитофоне. По всему лагерю было слышно, как он гнусаво, по-канзасски, распевает: «Аллеманда налево, левой ручкой… поменялись партнёрами, до-си-до, кавалеры в центр, образуем «техасскую звезду»». Офицер по гражданским делам, Тим Шварц (не тот Шварц, которого я сменил), изобрёл новаторский подход к стихосложению: он выписывал из словаря самые что ни на есть непонятные слова, а потом соединял их в том порядке, в котором нашёл. Он очень гордился своими непостижимыми стихами и спросил меня однажды, где их можно опубликовать. Я предложил ему обратиться в «Кеньон ревью».
Когда в штабных секциях всё же приступали к работе, то все усилия сосредотачивались на ежедневной мелочёвке и составлении шаблонных отчётов. В S-1 составляли обычные доклады о численности личного состава и потерях. В S-2 — разведке — составляли отчёты о боевых порядках противника и отписывали донесения о последних действиях противника. В этих донесениях была некоторая историческая ценность, но с точки зрения разведки пользы от них было мало, потому что главная задача S-2 состояла не в том, чтобы заносить в летописи действия вьетконговцев, а предсказывать, что они собираются делать. В оперативной секции, S-3, занимались тем, что заносили в журнал отчёты об обстановке, составляли планы операций, по которым батальоны практически неизменно направлялись в те районы, где противника не было, и вели ежедневные подсчёты количества патрулей от боевых рот. В S-4 вели учёт продуктов и боеприпасов.
Из главного штаба дивизии поступило несколько указаний, обращавших наше внимание на следующие чрезвычайно важные вопросы:
1) Морские пехотинцы с неуставными именными нашивками, изготовленными из ткани и пришитыми над левыми карманами, обязаны их снять. Отныне фамилии следует отпечатывать на обмундировании печатными буквами высотой в половину (1/2) дюйма.
2) Генерал не намерен мириться с практикой обнажения до пояса при нахождении на работах, в патрулях и т. п. Вне помещений весь личный состав должен носить рубашки и/или футболки.
3) Подписка на «Марин кор газетт» падает. Офицеров, ещё не сделавших это, просили подписаться.
Так и работали штабы, не выходя за пределы предписаний, что означало попросту «ничего не делали», только другими словами. На угрозу со стороны противника они отвечали тем, что её игнорировали, и 1 июля вьетконговцы атаковали аэродром.
Было около двух часов ночи, и я как раз сменялся с дежурства в палатке оперативной секции, когда начали рваться мины. Во избежание затопления палатки стояли на постаментах из фанеры и брусьев. От двери до земли вели деревянные ступеньки. Я спускался по ним, когда увидел яркую вспышку над деревьями за шоссе номер 1, а затем услышал характерный звук от разрыва мины. Деревья тянулись по внешним границам авиабазы, от КП полка дотуда было футов пятьсот. Собственно ВПП, на которой разорвалась мина, располагалась ещё в тысяче ярдов оттуда; поэтому непосредственной опасности я не почувствовал, разве что любопытно стало. Взобравшись обратно по ступенькам, я стал смотреть на тёмную, неровную линию деревьев за полем позади КП, на тёмную, неровную линию деревьев, и заметил ещё несколько вспышек. Ещё через несколько секунд донеслись разрывы 82-миллиметровых мин, они стали быстро взрываться одна за другой, как хлопушки, только намного громче, и небо, которое до того чернело над деревьями, побледнело и замерцало красным светом. На участке КП морпехи выпрыгивали из коек и хватались за оружие.
— Конлину позвонил? — спросил я через дверь, обращаясь к сменщику. — Чарли бьют по аэродрому.
— Ясный хрен. Конлин с Батей скоро будут.
Ударило безоткатное орудие, два удара прозвучали один за другим — сначала громыхнуло орудие, через мгновение разорвался снаряд. Огромный огненный шар поднялся над деревьями, как будто занялся рассвет. Глухо ухнули взорвавшиеся топливные баки — снаряд из безоткатки попал в самолёт. Огненный шар рванулся вверх, оранжевый на макушке и такой сверкающе-белый в середине, что я смог ясно разглядеть лица морпехов, бегущих к траншеям вдоль нашего рубежа обороны.
Я пошёл обратно в палатку, чувствуя, что надо что-то делать, но не зная точно что. Туда вошли майор Конлин со своими помощниками — Харриссоном и капитаном Джоунзоном, все в касках и бронежилетах. Вскоре к ним присоединились офицер по разведке и его второй номер, лейтенант Мора. Потом прибыл полковник Уилер, ссутулившийся, притихший, с трубкой в зубах. Мы все сгрудились в палатке, вместе с радистами и посыльными. Один-единственный снаряд мог угробить половину штаба полка, и я был уверен, что кое-кто из боевых офицеров как раз на это и надеялся.
Битва за аэродром развернулась всерьёз. Ровно ухали вьетконговские мины, морпехи пускали мины в ответ, рвались топливные баки. Трещали пулемёты. Вслед за очередной вспышкой громко громыхнуло, но это была не мина: одна из наших бомб взорвалась, а может, самолёт подорвали ранцевым зарядом. В палатке оперативной секции возникла какая-то неразбериха. Трещали рации, жужжали полевые телефоны, штабные офицеры носились от одной группы телефонов к другой. Кто-то разговаривал с первым девятого, пытаясь выяснить, откуда атакуют, и сколько вьетконговцев участвуют в этом наступлении. Полковник сидел уставившись на большую оперативную карту, как будто бы, глядя на неё, он мог заставить её рассказать о том, что происходит.
— Послушайте, мы тут друг о друга спотыкаемся, — сказал капитан Джоунзон. — Всем, кто быть здесь не обязан, надеть каски и бронежилеты, занять позиции на периметре.
Я направился к выходу. Здоровенный мужик грудь колесом с лицом, изборождённым глубокими морщинами, вошёл в дверь, покачивая при ходьбе широкими плечами. Заметив на его кепи две звезды, я тупо отдал честь и сказал: «Доброе утро, сэр». Генерал-майор Лью Уолт не ответил на эту формальность, пробираясь к оперативной карте. Уолт не так давно возглавил III MAF, 3-ю амфибийную группу морской пехоты, штаб всех подразделений морской пехоты во Вьетнаме. На вид он был сердит, и было с чего: шло то самое наступление, которое морпехи должны были предотвратить.
Уолта я боготворил. Я был ещё очень даже склонен поклоняться героям, а он был самым настоящим героем; он заслужил три Военно-морских креста, один из них за то, что во время сражения на тихоокеанском театре военных действий в одиночку затащил орудие на высоту под сильным огнём японцев. Кроме того, он был одним из тех редко встречающихся офицеров генеральского ранга, кто считает, что должен руководить своей армией с передовой, а не с уютного командного поста, расположенного так далеко от боевых действий, что это уже почти дезертирство. Свой передовой штаб он разместил в амтраке (это бронетранспортёр такой), поставив его прямо за гаубичными батареями, рядом со штабом полка. Уолт руководил людьми от жерла пушки, подобно генералам, выбиравшим себе место в бою в те дни, когда они были бойцами как Ли, а не хозяйственниками как Уэстморленд.
Мне казалось, что Уолт был одним из тех немногих высокопоставленных офицеров, кто относился к Вьетконгу серьёзно в те дни, когда мы были исполнены уверенности в себе и благодушия. А вынеся свой штаб так далеко вперёд и подвергая себя опасностям, которых он мог избежать, не умалив своей чести, он пытался на собственном примере показать офицерам в своём подчинении и их штабам, как следует лично руководить войсками. Судя по всему, немногие следовали этому примеру, что тогда, что позже. Я точно знаю, что Уолту пришлось не по нутру кое-что из того, что он обнаружил, приняв командование в мае. По вечерам в штабе полка показывали фильмы на открытом воздухе — Уолт это дело прекратил. Зачастую от десяти до двадцати процентов личного состава стрелковых батальонов уходили в увольнения и болтались в пьяном виде по Данангу — Уолт запретил выход в город. Передний край обороны вокруг данангского анклава на картах штабных офицеров представал в виде сплошной цепи солдат и штыков; Уолт отправился туда, чтобы лично в этом убедиться (что мало кто из штабных офицеров проделывал), и обнаружил, что эта линия на карте в реальности вовсе не линия, а нечто вроде бус из разрозненных лагерей, окружённых хилыми заграждениями, которые не выдержали бы решительного наступления силами одного взвода противника. Он распорядился выстроить настоящий передний край обороны, с опорными пунктами, передовыми постами, и заблаговременно отмеченными участками для нанесения массированного артиллерийского огня.
Но ему так и не удалось одолеть лень и благодушие, и сейчас наступление развивалось с сокрушительной эффективностью.
На улице было светло почти как днём, от осветительных ракет, висевших над аэродромом, и пламени от горящих самолётов. Трассирующие пули расчерчивали небо ярко-красными линиями. Звёздная сигнальная ракета устремилась вверх, поднявшись выше белых мерцающих осветительных ракет, и рассыпалась искрящимся дождём. Ракета была красная — сигнал, означавший, что противник прорвал периметр аэродрома. Стопятки из-за КП открыли контрбатарейный огонь. Пара пуль прошипели над головой, но я не понял — то ли снайпер нас обстреливал, то ли это было просто шальные пули, залетевшие с места битвы за аэродром.
Надев каску и бронежилет, я направился в палатку, где в сейфе хранились секретные и ДСП-документы. В отсеках для СиДСП лежали полковые коды для переговоров и планы операций, а также пара маленьких криптографических машин, применявшихся для расшифровки кодов. Будучи офицером по СиДСП, я отвечал за сохранность всего этого джеймс-бондовского добра, и, согласно постоянному приказу-инструкции, должен был сжечь его с помощью термитных гранат в случае нападения на лагерь и его захвата. Сержант Хэмилтон, делопроизводитель, стоял возле палатки в боевом снаряжении. С ним был недавно прибывший младший капрал, на вид напрягшийся и растерянный.
— Ну что, лейтенант, надвигаются жёлтые орды? — спросил сержант Хэмилтон. — Всё готово. Гранаты я вытащил, и больше всего на свете мне охота спалить всю эту хрень.
— Жёлтые орды сквозь аэродромные заграждения прорвались. Похоже, на нас они нападать не будут, но если так случится, то подожжёшь это добро только тогда, когда Чарли попрут прямо на тебя.
— Сэр, если Чарли попрут прямо на меня, я эти гранаты в них побросаю. А потом я брошу эти папки на них, и пусть они все вместе горят.
Шквал трассеров пронёсся над нами, и мы услышали неторопливое, горловое уханье тяжёлого пулемёта. Хэмилтон засмеялся: «Что вы там говорили о том, что на нас не нападут, сэр?»
— Это, наверно, один из наших пятидесятого калибра. В общем, ты понял, что я сказал.
— Так точно, сэр. Мистер Чарльз классный концерт даёт, но что ж никто ему не сказал, что до четвёртого числа три дня ещё?
Он снова засмеялся. Шутка показалась ему смешнее, чем была на самом деле.
Дел у меня больше не осталось, и я пошёл на свою позицию на периметре. Каждый из младших офицеров штабной роты отвечал за свой участок на периметре КП. У меня под началом были капрал и десять рядовых — единственный случай, когда я хоть немного чувствовал себя командиром.
Пока мы выжидали в своих окопах, мимо нас прокатила колонна со стрелковой ротой, направляясь на базу. Разворачивалась запоздалая контратака. Грузовики ехали быстро, вздымая тучи пыли, которая мерцала в оранжевых отсветах от пламени, лизавшего небо над аэродромом. Колонна бесшабашно неслась по дороге, набитые в грузовики морпехи вопили, радостно орали, вздымая свои винтовки вверх. «Гранты чёртовы, все они там психи» — сказал штабной писарь, сидевший рядом со мной. Батарея стопяток усилила огонь, силуэты пушек и членов расчётов высвечивались на фоне перемежающихся дульных вспышек. Последние два трёхосника из колонны проехали мимо. Оба тащили по орудию, и я почувствовал мимолётное восхищение, когда увидел гаубицы, подпрыгивающие на лафетах за несущимися грузовиками. Столб белого пламени от горящего магния взметнулся фонтаном над аэродромом, как раз в тот момент, когда снаряды из стопяток начали рваться в рисовых чеках к югу от базы.
Мы оставались на периметре до первых лучей солнца. Клубы чёрного дыма пачкали рассветное небо, но сражение кончилось. Попозже в тот же день мы с Казмараком ехали мимо аэродрома. Мы направлялись в Дананг с донесениями в штаб I корпуса. Я думал, что увижу вдребезги разбитую базу, но она была очень большая, и большая её часть избежала серьёзных повреждений. И всё же нельзя было сказать, что атака прошла бесследно. Два больших транспортных самолёта лежали на южной оконечности аэродрома, оба полностью уничтоженные, куски их крыльев и двигателей валялись вокруг них. Два истребителя по соседству с ними походили на поломанные игрушки, третий же представлял собой просто гору пепла и искорёженного металла. Грузовик тащил ещё один повреждённый самолёт на обочину ВПП. Остановившись посмотреть на эти обломки, мы увидели бреши, которые вьетконговские группы сапёров проделали взрывами или прорезали в проволочном заборе, идущем вдоль дороги вокруг периметра. Они наступали через тот сектор, который мой взвод занимал в марте и апреле, когда мы полагали, что через несколько месяцев выиграем эту войну и отправимся домой, где нас встретят торжественными шествиями и забросают серпантином.
Глава двенадцатая
До конца того лета крупных сражений в Дананге не было. В дневное время казалось, что никакой войны и в помине нет. На залитых солнечным светом рисовых чеках царил покой. В это время года они выглядели очень красиво — ярко-зелёные, испещрённые более тёмными зелёными пятнами пальмовых рощиц, в тени которых стояли деревни. Крестьяне в тех деревнях, что находились в охраняемых районах, жили той жизнью, чью вековую размеренность навряд ли нарушила война. Рано поутру мальчишки выводили буйволов из стойбищ к речным заводям, и крестьяне шли работать на полях. Они часами шлёпали за деревянными плугами, которые тащили быки, раздирая твердь земли, запёкшейся на солнце. После обеда, когда работать становилось слишком жарко, они покидали поля и возвращались в прохладную тень своих хижин с крышами из пальмовых листьев. Это был как ритуал: когда жара становилась чересчур сильной, они отцепляли свои плуги и брели вереницей по дамбам в деревни, и конусы их шляп жёлтым цветом выделялись на фоне зелени чеков. После обеда обычно поднимался ветер, и под ним длинные побеги созревающего риса качались, образуя буйные волны. Приятно было глядеть на эти бескрайние нефритовые рисовые поля, простиравшиеся до подножий гор, синевших вдали. Когда наступали сумерки, буйволов гнали обратно в стойла. Мальчишки шагали с ними рядом, шлёпая их по крупам бамбуковыми палками, а они шли по пыльным дорогам, мотая рогатыми головами, а на их боках подсыхала запёкшаяся тина из речных заводей.
Война начиналась с наступлением ночи. Восьмидюймовки и стопятьдесятпятки начинали свои обычные обстрелы, а вьетконговцы открывали снайперский и миномётный огонь. Наши патрули, оскальзываясь, спускались по тёмным тропам, устраивали засады или сами в них попадали. На периметрах часовые вслушивались и вглядывались в черноту, которую время от времени освещали неяркие вспышки. То изнемогая от скуки, то начиная нервничать, они ждали появления лазутчиков, которые то и дело щупали наши рубежи, время от времени бросая гранаты через проволочное ограждение или осыпая какую-нибудь позицию пулями из карабинов. Они подходили двойками или тройками, так и погибали, и так же погибали наши — двойками и тройками. Мы не вели великих сражений. Больших кровопролитий не было, всего лишь вялые, регулярные струйки крови, проливавшейся в череде засад и огневых схваток. Хотя боевых действий и стало побольше, чем весной, контакты с противником случались всё так же нечасто. Каждую ночь в палатку оперативного отдела по радио почти каждый час поступали одни и те же донесения. Они поступали с застав и из патрулей, и каждый раз во время дежурства мы слушали, как два десятка разных голосов говорят одно и то же, подобно хору, речитативом выпевающему псалом: «Контакты — никак нет. Обстановка нормальная, без изменений». Когда контакты имели место, то были они ожесточёнными, однако ничего, по сути, так и не менялось. Полк сидел на тех же позициях, что занимал с апреля, и к особенностям окружающего ландшафта мы привыкли настолько, что казалось, будто всю жизнь там сидим. Солдаты погибали, получали ранения, и наши патрули всё так же выходили в поле, и дрались там же, где и неделю до того, и ещё неделей раньше. Обстановка оставалась «без изменений» — разве что менялись цифры на табло полковника.
Менялись не только цифры. К началу лета мне было двадцать четыре года; к его концу я был намного старше, чем сейчас. Хронологически мой возраст увеличился на три месяца, в эмоциональном плане — на три десятка лет. Мне было где-то за пятьдесят, и я был в том гнетущем периоде жизни, когда друзья человека начинают умирать, и каждая очередная смерть напоминает ему о приближении его собственной.
Помногу за раз наши не погибали. А поскольку умирали они по одному, я помню их как людей, а не как статистические данные. Я помню капрала Брайена Готье — он, по словам одного циничного старого вояки, «заслужил два Военно-морских креста: сине-золотой на грудь и белый, деревянный — на могилу». Готье, командир отделения из роты «А», двадцати одного года от роду, был смертельно ранен 11 июля в засаде. Медаль ему дали за то, что он продолжал руководить подчинёнными под сильным огнём противника, пока (цитируя представление) «не умер от ран». Какое-то время спустя в его честь назвали лагерь штаба полка. Здорово, конечно, но гранатомётчику, погибшему в той же засаде, медалей не досталось, и ничего в его честь не назвали. У него и возможности не было совершить какое-нибудь геройство, потому что мина, на которую он наступил, вызвала симпатическую детонацию его 40-мм гранат, из-за чего он сразу же погиб. «Симпатическая детонация» — это выражение из отчёта о его смерти. Вот ещё один пример бездушного, неточного военного эвфемизма. Означает, что разрыв мины заставил его гранаты взорваться одновременно, и ничего симпатичного я в том не видел.
Я помню Фрэнка Ризонера, который тоже пал смертью героя, и Билла Парсонса, смерть которого таковой не была. Я повстречал Ризонера в палатке оперативной секции на следующий день после смерти Готье. Я тогда как раз разделался с отчётами по семи морпехам, которые в то утро погибли или получили ранения от миномётного огня. Ризонер сидел в палатке, глядя на карту и покуривая при этом свою побитую, погнутую трубку. Ризонер, низкорослый, плотный, двадцати девяти лет от роду — староват для первого лейтенанта — был когда-то рядовым, поднявшимся по служебной лестнице, был он женат и имел детей. Мне нравились и он сам, и его спокойные манеры зрелого мужчины. Мы распили банку пива на двоих, обсудили выход на патрулирование, который предстоял ему в тот день. Его рота выходила на рисовые чеки ниже хребта «Чарли» — равнинные, опасные места, покрытые зарослями кустов и деревьев. Ризонер допил пиво и ушёл. Несколько часов спустя его привезли обратно на вертолёте; пулемётная очередь прошила его поперёк живота, и молодой капрал, который вытащил Ризонера из-под огня, сказал: «Надо бы его накрыть. Одеяло найдётся? Шкипера моего убило». Там, в патруле, его рота наткнулась на пару пулемётных ячеек противника. Он лично атаковал и подавил одну из них. Затем, обстреляв вторую пулемётную точку из карабина, он побежал вытаскивать раненого и погиб. Фрэнку Ризонеру дали Почётную медаль Конгресса, в его честь назвали не только военную базу, но ещё и корабль, а вдове отправили медаль и письмо с соболезнованиями.
Парсонса, лейтенанта из роты «Е» 2-го батальона, убило двумя ночами позднее нашей собственной миной из 106,7-мм миномёта. Она попала в расположение его взвода, когда он проводил занятие с подчинёнными в «тыловом» лагере. Морпехи там стояли плотной группой, и, поскольку 106,7-мм мина — снаряд довольно мощный, потери были. Нам в штабе было трудно составить точный отчёт о потерях; никто не знал наверняка, кого убило, а кого ранило. Капитан Андерсон сказал, что мне опять придётся отправляться в дивизионный госпиталь, чтобы во всём разобраться. Я отговорился от этого, сказав, что на трупы насмотрелся столько, что больше неохота. Андерсон сказал, что сам сходит. Когда он вернулся, то выглядел как-то странно, и ничего не сказал — только зачитал записи, которые сделал в госпитале. Записал он всё хорошо, тщательно: ноги Парсонса отрезало на уровне бёдер, ещё два человека погибли, ещё восемь получили серьёзные ранения. Пока он читал, я заполнял бланки, затем подшил их в папку с отчётами о небоевых потерях. После этого Андерсон перевернул страницу в своём блокноте на столе и сказал: «Там было как в мясной лавке».
Помню ещё и ту ночь две недели спустя, когда отделение вьетконговских «сапёров» проникло сквозь заграждения вокруг расположения инженерного батальона рядом с КП. Начали рваться сигнальные растяжки и гранаты, пули вздымали пыль у палатки младших офицеров. Я продрался через противомоскитную сетку, схватил карабин, споткнулся, ударился об угол рундука и по собственной вине на пару секунд отрубился. Придя в сознание, я заполз в траншею, где стоял Мора, помощник офицера по разведке. На нём не было ничего, кроме ремня с пистолетом. Барт Фрэнсис, ещё один штабной лейтенант, поглядел на него и сказал: «Нет, Роланд, одет ты, право, непристойно». В голове у меня туман от удара ещё не рассеялся, и я истерически засмеялся. Тем временем Шварц — а в бою прусское начало пёрло из Шварца наружу — выкрикивал приказы группкам растерянных солдат. Ну ладно, пускай командует, раз понимает, что происходит вокруг. А я не мог ничего понять, хотя ночь была лунная, да и осветительные ракеты добавляли света. По всему периметру раздавался огонь из стрелкового оружия — очевидно, ещё одно отделение «сапёров» пыталось пробиться через заграждения вокруг КП. Вьетконговцы стреляли в морпехов, морпехи — во вьетконговцев или в других морпехов, или вообще ни в кого. В белёсом свете мы увидели стрелка ярдов за двадцать-тридцать от нашей траншеи. Низко пригнувшись, он забежал под перекрёстный огонь и упал, как будто поскользнулся на ледяном пятачке. Его ноги взлетели вверх, он тяжело упал на спину и больше не двигался. После того как огонь затих, мы ещё с одним офицером вылезли из траншеи и, позвав санитара, подбежали к этому морпеху. Санитар был ему не нужен. Глаза его были широко открыты, но ничего уже не видели, а одна нога, наполовину оторванная в районе бедра, была подогнута под него, и похож он был на циркового акробата.
Ещё кое-что помню. Помню Ника Паппаса, звезду студенческого футбола, который наступил на мину, которая почти на два года отправила его в инвалидное кресло и навеки лишила возможности играть в футбол; помню молодого офицера из танкового батальона, приданного нашему полку, которого ранило в ногу и в бок из АК-47, и как он медленно умирал от гангрены в госпитале на Филиппинах, а хирурги по кусочкам ампутировали заражённую ногу, пока не дошли до верхней части бедра и дальше ампутировать уже не могли; или ту дождливую ночь, когда я ходил в госпиталь, чтобы установить личности трёх морпехов из моего прежнего взвода — Девлина, Локхарта и Брайса.
Они погибли от взрыва в блиндаже поста подслушивания по ту сторону рубежей роты «С». Я очень хорошо помню ту ночь, лучше, чем хотелось бы. Мы с Казмараком подъехали к госпиталю и припарковали джип у брезента, растянутого над тремя столами. Над каждым столом висела лампочка. На улице ровно гудел электрогенератор, и мокрая трава переливалась в свете ламп. Капрал Гундерсон и ещё один морпех стояли на открытом месте, сгорбившись под дождём. Гундерсон, командир отделения из роты «С», сказал, что обнаружил тела и доставил их в госпиталь.
Вытаскивая блокнот из полиэтиленовой обёртки, я нырнул под брезент, которые был прикреплён к палатке, образуя навес. Из палатки вышел флотский доктор в обтягивающих латексных перчатках, в сопровождении санитара с планшетом для бумаг. Появились ещё санитары с убитыми на носилках, которые они затащили на столы. Тела были накрыты мокрыми, грязными пончо, из-под которых торчали ботинки. Там было три трупа, но ботинок я заметил лишь пять. Взглянув на меня, доктор спросил, кто я такой и что тут делаю. Я объяснил, что прибыл для установления личностей погибших и составления отчёта об их ранениях.
— Хорошо, примерно этим мне и надо сейчас заняться. Насколько я понимаю, мог иметь место несчастный случай.
— Мы пока не уверены, сэр, — сказал Гундерсон, заходя под брезент. — Телефонный провод, что шёл в их блиндаж, обгорел. Может, молния попала, и от разряда их гранаты взорвались. У них там было с десяток гранат. А может, какой-нибудь вьетконговец забросил туда гранату через амбразуру и подорвал их гранаты. Под таким дождём он мог подобраться без труда.
Кивнув головой, доктор стянул пончо с тела Девлина.
— Ну ладно, кто-нибудь из вас может сказать мне, кто это? — спросил он.
— По-моему, Девлин, — сказал я, и при виде трупа у меня напряглись челюстные мышцы. — Питер Девлин. Рядовой первого класса. То есть был рядовой.
— Мне надо точно знать, кто это.
— Девлин это, — сказал Гундерсон. — Это я их нашёл.
Удовлетворившись этим, доктор приступил к осмотру. По-моему, то, что он делал, называется аутопсией. Он помял тело Девлина, перевернул его на живот, потом снова на спину, вставил пальцы в отверстия, проделанные осколками. Обернувшись к санитару, он описал характер ранений, произнося медицинские названия поражённых частей тела. Санитар ставил галочки на бланке, прижатом к планшету. Я пытался записывать, но мне было трудно понимать некоторые анатомические словечки, а ещё труднее было смотреть на то, как доктор исследует отверстия руками, обтянутыми перчатками. Не выдержав, я спросил: «Док, и как у вас сил на это хватает?»
— Работа такая. Я ведь доктор. Привыкаешь, а если не получается привыкнуть, то вон из докторов. Он же всё равно ничего не чувствует.
Он повернулся к санитару: «Проникающее осколочное ранение, колотая рана, правая почка». Санитар поставил очередную галочку. Я заметил, что резинка на трусах Девлина была сплошь красной, как будто его трусы окунули в красную краску. Краска. Кровь. Крышка. Красочная кровавая смерть. Я вспоминал, как он выглядел, как выглядело его лицо, когда оно ещё было у него, походку его, голос. Я почему-то вспомнил, как однажды Девлина вздрючили за сон на посту, и как я подал рапорт о снижении наказания, потому что до того случая он всегда был хорошим морпехом. Капитан ограничился предупреждением. Выйдя из капитанской палатки, Девлин сказал мне: «Сэр, я понимаю, что это не по-военному, но хочу сказать вам спасибо за то, что вы для меня сделали». А я, играя роль строгого и требовательного начальника, ответил: «Верно говоришь, Девлин. Это не по-военному, поэтому спасибо говорить не надо».
Брайса опознали легко, потому что выше пояса его практически даже не царапнуло. А вот ниже пояса… И доктору с его профессиональными навыками было нелегко, а мне было непросто подражать его манерам и держаться с наукообразной отстранённостью. Я не мог спокойно глядеть на берцовую кость Брайса — она была обнажена. Мясо и мускулы сорвало до последнего волоконца, поэтому расщепленная кость походила на обломанную палку из слоновой кости. Доктор произнёс нечто вроде «травматическая ампутация, левая стопа и открытый перелом, левая большеберцовая кость с массированной потерей тканей», и санитар поставил очередные галочки.
— Мы нашли его ботинок со стопой, — сказал Гундерсон. — Но оставили на месте. Мы не знали, что с ним делать.
Доктор махнул рукой — мол, всё нормально, стопа Брайса ему не нужна. Он продолжил осмотр, и, когда он разрезал ножницами трусы Брайса, я отвернулся. Я уверял себя, что всё произошло быстро, слишком быстро, чтобы Брайс хоть что-то успел почувствовать; но я в это не верил. Боль от бормашины скоротечна, но ощутима. А на что была похожа эта боль? Можно ли невероятно огромную боль сконцентрировать в одном-единственном мгновении?
Локхарт погиб от взрывной волны, и мне полегчало. Смотреть на увечья я больше был не в силах. Можно было подумать, что Локхарт уснул, если бы не его глазницы, все в синяках, распухшие до размера мячиков для гольфа. «Молодые какие, — сказал он три месяца назад, глядя на убитых нами вьетконговцев. — Погибают всегда молодые». Локхарту было девятнадцать.
Он был последним. Запихивая блокнот обратно в обёртку, я залез в джип. Я чувствовал себя как-то странно, напряжённо, покруживалась голова, как у человека, идущего по карнизу высокого здания. Промокший до нитки Казмарак завёл мотор. И тут подкатил ещё один джип.
— Йоу! Пи-Джей! — окликнул меня Макклой.
— Мэрф! Что ты тут делаешь?
— Да надо убедиться, что тела доставили как надо, — сказал он, подходя ко мне.
Я спросил его, знает ли он, что это было — несчастный случай или нет. Мне это надо было для того, чтобы подшить отчёты в соответствующую папку. Нет, не знает, сказал Макклой. Фили проведёт расследование завтра.
— А вообще-то, какая к чёрту разница? — задал я риторический вопрос. — Господи, такого ужаса я ещё не видел.
— Да ну, бывает хуже.
— Ты что, серьёзно? Ты Брайса-то видел? Их же поразрывало всех.
— Не преувеличивай. Просто покромсало.
— Ну какая к чёрту разница? — «покромсало». По-твоему, нормально?
Макклой взял меня за плечи. В свете лампочек я увидел, что он улыбается. «Да, по-моему — нормально. Давай, возьми себя в руки».
В ту ночь я получил под начало новый взвод. Он был выстроен под дождём, в три шеренги. Я стоял перед серединой строя, лицом к бойцам. Девлин, Локхарт и Брайс были в первой шеренге, Брайс стоял на единственной нетронутой ноге, рядом с ним — Девлин без лица, далее — Локхарт с выпирающими распухшими глазницами. Салливан был там же, Ризонер и все прочие, все мёртвые, кроме меня — командира над мёртвецами. Я один был цел и невредим, и, когда я скомандовал: «Взвод, напра-ВО! На ре-МЕНЬ! Шагом-МАРШ!», они повернулись направо, взяли винтовки на ремень и пошли. Они пошли — мой взвод искалеченных трупов, подпрыгивая на обрубках ног, размахивая обрубками рук, отлично держа строй, пока я задавал ритм. Я гордился ими — такие дисциплинированные солдаты, до самого конца и после. Даже мёртвые, они шли нога в ногу.
Я проснулся весь в поту, мне было страшно. Я не был уверен, что это был сон. Всё было совсем как наяву. И даже когда я понял, что это был просто сон, страх не уходил. Это был тот же страх, что я ощутил после смерти Салливана. Где-то далеко ударил миномёт. Я стал считать: «Тысяча-раз, тысяча-два, тысяча-три…» Обычно мина долетала до цели за двадцать секунд. «Тысяча-девятнадцать, тысяча-двадцать, тысяча-двадцать один, тысяча-двадцать два…» Ничего. Мина взорвалась где-то далеко. То была одна из наших мин. Я с облегчением выкурил сигарету, обхватив её руками, чтобы горящий кончик не просвечивал через щели в палатке. Затем, так и не избавившись от страха, я заснул беспокойным сном.
Настало утро, солнце повисло прямо над пальмовой посадкой по ту сторону шоссе номер 1, и крестьяне уже работали в полях неподалёку от батарей за грунтовой дорогой. Когда я проснулся, картина марширующих трупов по-прежнему стояла перед глазами как остаточное явление. Я вывалился из койки. Я глядел на утреннее солнце и крестьян, которые распахивали зелёные чеки возле умолкших орудий, но ничто из того, на что обращались мои глаза, не могло стереть назойливой картины марширующих мертвецов. Бреясь у самодельного умывальника возле палатки, я видел их лица в зеркале, в котором отражалось моё собственное лицо. Я видел их, надевая куртку — застывшие, белые, с высохшим потом — и когда мочился в резко пахнущую туалетную трубу, и когда заходил в столовую на завтрак, перепрыгнув через дренажную канаву, в которой грязь после ночного дождя покрывалась трещинами и засыхала. Все эти привычные вещи — труба с её вонью, ощущение загрубевшей от пота куртки на спине, истёртый мостик через канаву по пути в столовую — говорили о том, что я вернулся в мир, где все конкретно и реально, где мертвецы из могил не восстают. Но почему я так ясно видел Брайса, Девлина, Локхарта и прочих, и почему этот сон до сих пор казался мне таким реальным, и почему мне было по-прежнему же страшно, хотя ничто мне не угрожало?
Я выстоял в очереди за едой и уселся за стол напротив Моры и Харриссона. Яичные желтки на тарелке выглядели как два жёлтых глаза на липком белом лице. Я перемешал их вилкой и попытался съесть. Мора с Харриссоном обсуждали полковую операцию, которая намечалась через пару дней. Она замышлялась как совместная операция АРВ и морской пехоты, с агрессивным названием «Бласт-Аут». Я ел, слушал их разговоры, и испытывал раздвоение сознания, какое бывает от крепкой марихуаны, которую девчонки из вьетнамских баров называют «трава Будды». Одной половиной я был в столовой и слушал, как два офицера обсуждают конкретные военные дела, оси наступления и районы десантирования, а другой половиной — на приснившемся мне плацу, где безногие, безрукие, безглазые солдаты маршировали, подчиняясь моим командам. «Раз, раз, раз-два-три, левой, левой». Потом они исчезли. Неожиданно. Только что их видел, и вдруг они пропали. Вместо них я увидел Мору и Харриссона, представив их мёртвыми. Я глядел на их живые лица по ту сторону стола, а поверх них наложились их же лица — как они будут выглядеть умерев. Как при наложении двух кадров. Я видел их живые рты, шевелившиеся при разговоре, и их мёртвые рты, застывшие в напряжённых ухмылках, присущих трупам. Я видел их живые глаза, и мёртвые их глаза с застывшим взглядом. Когда б я не опасался, что схожу с ума, было бы, наверное, даже занятно — такой глюк, какого ни от одного наркотика, наверно, не бывает. Во сне я видел мертвецов живыми, бодрствуя, я видел живых мёртвыми.
С ума я не сошёл, в медицинском смысле, но были и такие, что сходили. Война начинала действовать на психику. Большинство наших потерь происходило от малярии, пулевых и осколочных ранений, но к концу лета фразы типа «остро-беспокойная реакция» и «остро-депрессивная реакция» начали появляться в отчётах о больных и раненых, которые рассылал каждое утро дивизионный госпиталь. В определённой степени, многие из нас начали страдать от «беспокойных» и «депрессивных» реакций. Я замечал, и у себя, и у других, склонность к впадению в мутное, мрачное состояние с последующим бурным выходом из него в виде вспышек обидчивости и ярости. Частично это вызывалось скорбью, скорбью из-за гибели друзей. Я часто думал о своих друзьях, слишком часто. Вот что было тогда не так на этой войне: во время продолжительных периодов затишья между операциями у нас было слишком много времени для раздумий. Я с тоской вспоминал Салливана, Ризонера и прочих, и меня охватывало ощущение пустоты, тщетности всего. Походило на то, что погибли они ни за что; а если и за что-то, то за нечто маловажное. Совершенно так же они могли погибнуть в автомобильных катастрофах. Думая о них, я испытывал чувство вины, вины из-за того, что живу в сравнительной безопасности при штабе, а ещё больше из-за того, что именно я обращал их смерти в цифры на табло. Это табло я возненавидел, видеть его уже не мог. Оно было символом всего, что я презирал в штабе, этой одержимости статистикой, безразличия к трагичности смерти; а поскольку я сам работал в штабе, то сам себя презирал. Было без разницы, что я попал туда по приказу, что я предпринял несколько попыток перевестись обратно в боевую роту. Я презирал себя каждый раз, когда подходил к этому табло и заносил на него свежие цифры. Возможно, это была высшая форма хандры. Один из её симптомов — ненависть ко всему и ко всем вокруг; я уже и себя самого ненавидел, погружаясь в нездоровую депрессию и раздумывая о том, чтобы совершить самоубийство каким-нибудь социально-приемлемым способом — скажем, накрыв собой вражескую гранату. Иногда же на меня накатывали приступы желания кого-нибудь убить. Когда я впадал в одно из этих состояний, я мог выйти из себя из-за сущей мелочи, которая подействовала бы на меня раздражающе. Однажды я задал другому лейтенанту вопрос по поводу донесения, поступившего в секцию по личному составу. В палатке было жарко, почти невыносимо, ему и самому было невесело. «А тебе какое дело?» — отрезал он. Вскочив на ноги, я ударил его этим донесением по лицу и закричал: «Вот какое дело, жопа тупорылая!» После этой вспышки гнева какое-то внутреннее напряжение спало, и я успокоился столь же быстро, как и взорвался.
Кое-кто срывался. Один морпех взял винтовку и отправился в поле, заявив своим приятелям, что не в силах больше дожидаться атаки, и пошёл бить вьетконговцев в одиночку. Флотский санитар в одном батальоне прострелил себе стопу, чтобы не ходить больше в патрули. Командир одной из рот сломался под сильным миномётным обстрелом. Охваченный паникой, он убежал, бросив подчинённых, и предоставив командовать ими своему начальнику штаба.
А когда люди сходили с ума в бою, это приводило к гибельным последствиям. Отвечая за юридические вопросы, я знакомился со сводками о расследованиях и военно-полевых судах, проведённых в полку. Так я узнал о деле двух морпехов из 2-го батальона. Они провели в поле более четырёх месяцев без замены, спать им приходилось не более трёх-четырёх часов за ночь.
Они видели, как убивают их товарищей, и сами убивали людей. Они остались в живых после полудюжины операций, патрулей, в которых вели бои, а впереди их ждало всё то же самое.
Во время сухого сезона во Вьетнаме жарко даже по ночам, температура редко опускается ниже восьмидесяти-восьмидесяти пяти градусов; жарко было и в ту ночь, когда Хэррис разбудил Олсона и сказал ему, что пора на смену в караул.
— Пшёл ты, — сказал Олсон. — Не пойду я на пост.
— Вставай, Олсон. Меня ты сменяешь. Мне поспать надо хоть чуток.
— В жопу всё, и тебя тоже, Хэррис. Мне б самому поспать чуток.
— Олсон, бесишь ты меня до смерти. Щас убью тебя, засранец.
Олсон встал и навёл винтовку на Хэрриса. «Кишка тонка меня убить».
— Олсон, говнюк ты, у меня тут автоматическая винтовка, и нацелена она на голову твою грёбанную. Вот потяну щас слегонца спусковой крючок и башку тебе снесу».
Несколько других морпехов, которые выступали потом свидетелями в суде, стояли рядом, глядя на эту стычку. Наверное, думали, что ничего не случится.
— Сказал же, Хэррис — кишка у тебя тонка.
И это были последние слова Олсона. Хэррис в упор вогнал в череп Олсона пять или шесть пуль.
* * *
В начале августа операция «Бласт-Аут» началась и завершилась. За три дня трём тысячам морпехов и солдат АРВ при поддержке танков, артиллерии, самолётов и шестидюймовых орудий с американского крейсера удалось убить две дюжины вьетконговцев. Да и эти две дюжины стояли до конца. Они запрятались под землю в комплекс пещер и блиндажей у реки Сонгйен. Как во время зачисток во время войны с Японией, морпехи и солдаты АРВ дрались с противником, переходя из пещеры в пещеру, из блиндажа в блиндаж, выбивая его оттуда взрывами гранат и ранцевых зарядов.
Небольшое количество солдат противника и сто двадцать Ви-Си-Эс были схвачены и доставлены в штаб для допроса. «Ви-Си-Эс» означало «лица, подозреваемые в принадлежности к Вьетконгу», и этот термин применялся по отношению к почти любому невооружённому вьетнамцу, обнаруженному в районе, контролируемом противником. Позднее выяснялось, что девяносто процентов из них были ни в чём не повинными гражданскими лицами. Подозреваемых и пленных вьетконговцев привезли на вертолёте. Вьетконговцы в своих разношёрстных униформах выглядели как мелюзга оборванная на фоне конвоя из морпехов, которые отогнали их от посадочной площадки на пыльный участок на обочине дороги. Морпехи приказали им сесть на корточки, что те и сделали с резвым послушанием людей, понимающих, что их жизнь полностью находится в руках людей, которые запросто могут их пристрелить. У вьетконговцев были завязаны глаза, руки связаны за спиной, и на вид они были перепуганные. Морпехи устали и вели себя нервно. Как обычно, стояла страшная жара; термометр у палатки оперативной секции показывал сто десять градусов, ни ветерка. Намного большую группу подозреваемых держали на посадочной площадке, в ожидании окончания допроса вьетконговцев, которых допрашивали в первую очередь.
Солдат противника одного за другим заводили в палатку, где американский штаб-сержант и два переводчика из разведподразделения АРВ их допрашивали. Возле палатки один из вьетконговцев, мальчишка лет восемнадцати, заплакал, когда его товарища постарше увели на допрос. Наверное, он думал, что того человека сейчас расстреляют. Он выкрикивал его имя, и один из охранников наклонился и зажал ему губы. «Заткнись, — сказал морпех. — Рот свой поганый не открывай». Он отошёл, но мальчишка по-прежнему плакал и выкрикивал имя своего друга. «Закрой свой поганый рот, кому сказал!». Голос морпеха звучал раздражённо, и, оттого, что жарко было как в скороварке, я почувствовал, что если пленный на утихнет, что-то сейчас произойдёт. Я приказал одному из переводчиков сказать ему, что бояться не надо, их просто допросят. Это была лишь половина всей правды: их должны были допросить, но после этого передать южновьетнамской армии, где их, скорей всего, расстреляют. В АРВ расстреливали большинство пленных, которых мы им передавали.
А в палатке тот вьетконговец, из-за которого плакал мальчишка, упорствовал. Он отказывался глядеть на того, кто его допрашивал (сержанта-американца), или отвечать на вопросы. Он говорил только «той кхунг хьё» (не понимаю) или «той кхунг бьет» (не знаю). Одет он был в шорты, сандалии и камуфляжную рубашку, на вид ему было лет тридцать. Он сидел, подтянув ноги, не отрывая глаз от земли. «Имя?» — «Той кхунг бьет». «Возраст?» — «Той кхунг хьё». «Сколько… тебе… лет?» — «Той кхунг бьет». «Из какой части?» — «Той кхунг хьё».
Выбившись из сил, обливаясь потом, американец склонился к нему и закричал по-английски: «На меня смотреть, сучонок. Я сказал — на меня смотреть, когда я к тебе обращаюсь. Я хочу смотреть тебе в глаза, когда к тебе обращаюсь».
Пленный, низкорослый, но мускулистый, с лицом бывалого солдата, не поднимал глаз.
Сержант вцепился рукой ему в лицо, вдавив большой палец в одну щёку, а остальные пальцы в другую, и сжал их. Он резко дёргал его голову из стороны в сторону. «Крутой, да? На меня смотреть, когда я к тебе обращаюсь. Анх хьё? Теперь понимаешь?»
— Той кхунг хьё, — ответил вьетконговец через стиснутые зубы.
Американец обернулся к одному из переводчиков. «Скажи ему, чтоб на меня смотрел, когда я к нему обращаюсь».
Переводчик перевёл. Сержант отпустил лицо пленного. Голова его опустилась в то же положение, что раньше, он прижал подбородок к груди, уставившись на землю между ног.
— Скажи ему, чтоб на меня смотрел, чёрт побери!
Схватив пленного за волосы, солдат АРВ задрал ему голову и так сильно оттянул её назад, что я увидел, как напряглись мускулы на шее. Переводчик дважды шлёпнул его по лицу — не кулаком, а костяшками пальцев, скользнув ногтями по лицу пленного. Движение было быстрое, едва заметное, как будто он смахнул муху, но я расслышал, как ногти резко царапнули по коже.
— Спроси, понимает теперь или нет, — сказал американец. — Должен смотреть на меня, когда я к небу обращаюсь, и должен отвечать на мои вопросы.
Солдат АРВ быстро заговорил по-вьетнамски, задрав пленному голову так, что тот глядел уже прямо над собой в потолок палатки. Вьетконговец что-то сказал. Переводчик отпустил его, и голова опустилась; однако на этот раз он глядел уже на сержанта.
— Думаю, теперь он понимает, трунг-си, — сказал солдат АРВ.
На улице подозреваемых строем вели по дороге к участку, на котором последний из вьетконговцев, сидя на жаре на корточках, ждал, когда его допросят. Они шли с завязанными глазами в одну колонну, каждый держался за плечи человека, шедшего перед ним. Подозреваемые! Глядя на них, я задавался вопросом о том, что такого они натворили, чтобы их подозревать; все были в лохмотьях, тощие, и ни один не был моложе сорока лет. Я стоял возле палатки и глядел, как они идут в облаках пыли, поднятой их ногами, босыми или в сандалиях. Я должен был дождаться, пока всех не допросят, и сосчитать подтверждённых вьетконговцев, если таковые найдутся. После этого я должен был добавить это число в колонку «Пленных вьетконговцев» на табло. Они шагали по дороге лёгкой ритмичной походкой, какой ходят крестьянские девушки с шестами для переноски грузов на плечах. Конвоиры-морпехи шли по бокам колонны, выкрикивая команды, которые никто из вьетнамцев не понимал. Время было послеполуденное, и я видел, как на рисовых полях за лагерем другие, более удачливые крестьяне идут цепочкой по дамбам, направляясь в свои тенистые деревни. А на дороге старик, шедший последним в колонне, никак не мог поспеть за другими. Он отстал, поискал руками человека, шедшего перед ним, нашёл его, потом снова отстал, шаря перед собой руками. «Лай-дай, лай-дай. Молен», — сказал один из охранников (сюда иди, быстрей). Старик сдвинул повязку вниз и, увидав, где находится, догнал колонну, натянул повязку на место и снова положил руки на плечи человеку перед ним. Он захрипел, когда конвоир ударил его в спину плоским концом винтовочного приклада. «Повязку не снимать, — сказал конвоир, затягивая её потуже. — Не снимать её. Не снимать. Ты понял?». Когда в апреле Питерсон не дал вьетнамскому офицеру ударить крестьянина, тот сказал, что ему ещё предстоит научиться, как делаются дела во Вьетнаме. Много чего произошло с апреля, и мы извлекали уроки. Кого-то из наших друзей убило, кого-то изувечило. Мы выжили, но на войне человек становится её жертвой не только тогда, когда его убивают или ранят. На войне он обязательно что-то теряет — не обязательно жизнь, зрение или конечности.
Колонна остановилась, и подозреваемых заставили улечься ничком на поле. Конвоиры связали им руки. Они лежали там, вяло и неподвижно, как спящие дети, а конвоиры тем временем связывали их или переворачивали в поисках документов. Эти документы, которые складывались в маленькие кучки, проверялись позднее переводчиком от АРВ, который задавал каждому из вьетнамцев несколько вопросов. Если всё было в порядке, человек официально объявлялся гражданским лицом и отпускался; в противном случае его отводили в палатку, где его допрашивали сержант со своими помощниками, обладающими большой силой убеждения. Арвин заметил, что один из подозреваемых ослабил вязки, и указал на то конвоиру-морпеху, который подошёл и пнул лежащего ничком человека по рёбрам. Уперев колено ему в спину, он сказал: «Ладно, посмотрим, как сейчас будешь выпутываться». Человеку подтянули ноги и привязали к рукам, и он лежал на животе, а тело его было изогнуто как лук.
Недалеко оттуда глубокий старик — лет, наверное, за восемьдесят — рылся в одной из кучек, разыскивая свои документы. Видно было, что он волнуется. Наличие действительных документов могло означать разницу между свободой и лагерем для военнопленных, и даже между жизнью и смертью. В этом смысле документы были самым ценным из всего, что было у этого старика. По какому-то недосмотру конвоиры его не связали; а может, решили, что он и так не убежит из-за старости своей и немощности. Кроме того, повязку на него надели прозрачную, марлевую, и ему не надо было её снимать, перебирая документы. Он всё копался в этой кучке, и его иссохшие, морщинистые руки нервно подрагивали, когда он брал очередную бумажку и подносил её к глазам. В конце концов он обнаружил свои документы и довольно хмыкнул себе под нос, запихивая их в карман рубашки. Наверно, лучшее, что случилось с ним в тот день — то, что на него надели прозрачную повязку. Может, и вообще лучшее из всего, что случалось с ним в жизни. Ему повезло. Он нашёл свои документы, не вызвав гнева или подозрений у конвоиров. А теперь к нему подойдёт солдат АРВ, посмотрит в его документы, задаст пару-другую вопросов и, увидев, что он очень старый, безобидный человек, позволит ему вернуться в свою деревню. На какое-то время тому старику удалось избегнуть участи стать ещё одной жертвой войны.