Через несколько дней после вступления немцев в Париж волна самоубийств утихла, в город вернулся покой. Но немецкие солдаты не стали невидимы, как предполагал Леон, а наоборот распространились повсюду; в парках и на улицах, в метро, в кафе и в музеях, а особенно в универмагах, ювелирных магазинах, художественных галереях и мелочных лавках, где они на своё солдатское жалованье, которое благодаря новому обменному курсу многократно выросло в цене, скупали всё, что можно было купить за деньги и что не было приклёпано или приколочено.

В те дни казалось, будто с немцами в Париже установилась почти нормальная повседневность. Вермахт давал концерты духового оркестра под открытым небом в Булонском лесу и раздавал нуждающимся хлеб за Бастилией, он обеспечивал уборку улиц и создавал, поскольку все работники городского садоводческого хозяйства сбежали, рабочие колонны для ухода за цветочными клумбами в Тюильри. Комендантский час – поскольку он сдвинулся с двадцати одного на двадцать три часа, почти не отличался от приказа о затемнении, который издавало ещё суверенное французское правительство; а если какой ночной гуляка не попадал домой вовремя, самым страшным, что ему грозило, были несколько часов в полевой жандармерии, где их заставляли до рассвета чистить сапоги и пришивать пуговицы.

В конце июня парижские кинотеатры снова открылись и снова стали выходить газеты, которые по названию и по оформлению были на удивление похожи на парижские довоенные газеты; в Мулен Руж опять танцевали. Трактирщики, портные и таксисты имели хорошую прибыль, и ночами между площадями Бланш и Пигаль как никогда много женщин поджидали своих клиентов – преимущественно в серой военной форме.

Поскольку апокалипсиса не случилось, беженцы начали возвращаться в невредимый город – поначалу неуверенно и поодиночке, стыдясь очевидной бессмысленности своего опрометчивого бегства, а потом целыми толпами; в середине июня в Париже было вдвое больше жителей, чем месяц назад. Первыми вернулись торговцы, которые не могли надолго оставлять свои магазины без оборота, затем ремесленники и мелкие служащие, которых позвали назад их начальники, и евреи, заставив себя надеяться, что всё будет не так уж плохо, за ними журналисты, художники и театральные актёры, учуяв в новых временах свой шанс. К концу лета тут были и пенсионеры, которых неудержимо влекли назад их удобные кресла с высокими спинками, их домашние врачи и любимые скамейки в парке за углом, и, наконец, дети, для которых в начале сентября подошли к концу их самые длинные в жизни каникулы.

Леон покорился и жил дальше как получалось. Новые газеты – такие, как Petit Parisien, L’Œuvre или Je suis partout он не читал, потому что они, хотя и были напечатаны по-французски, но думали по-немецки, и в кино он не ходил, а проводил свои вечера у радиоприёмника. Он слушал обращения маршала Петэна по французскому радио и ответные возражения генерала Де Голля по Би-Би-Си Франции, он слушал новости швейцарского телеграфного агентства о войне в России, Северной Африке и Норвегии; он прикрепил на стену в кухне карту Европы и помечал движение фронта булавками, снял с банковского счёта десятую часть своих сбережений и купил на чёрном рынке золотые слитки, которые спрятал в гостиной под паркетом, а ещё изо дня в день он тщетно питал надежду, что из какого-нибудь уголка мира – куда доставил её банановый пароход карибской расцветки – до него дойдёт весточка от Луизы.

За всё лето от неё больше не пришло ни одного письма, и дикторы в новостных передачах ни разу не проронили ни словечка о судне «Виктор Шёльхер» или о перевозке золота банка Франции. Леон видел иронию судьбы в том, что в каждой мировой войне, которая ему выпадает, одна и та же девушка бесследно исчезает с его глаз. Но чем дольше длилась неизвестность, тем больше он заставлял себя толковать отсутствие новостей как хороший знак.

В августе он заметил, что платаны облетели раньше, чем обычно. После жаркого лета наступила ранняя осень.

* * *

Исторический факт гласит, что «Виктор Шёльхер» в то утро 17 июня 1940 года успел сбежать буквально в последнюю минуту. Есть сообщения очевидцев, согласно которым передовой отряд Вермахта, который вошёл в Лорьян, ещё мог видеть дымок корабля за пределами выхода из бухты. Выйдя в открытое море, «Шёльхер» объединился с тремя кораблями, транспортирующими золото, то были перепрофилированные пассажирские суда с линии Марсель – Алжир; все они взяли курс на Касабланку; оттуда предполагался дальнейший маршрут в Канаду, где французское, бельгийское и польское золото должно было храниться в сейфах Оттавы.

Четыре парохода едва успели пройти Бискайский залив, как по радио передали сообщение о капитуляции Франции. Вследствие чего возник вопрос, кому теперь по праву полагаются полномочия распоряжаться этим золотом – правительству Виши и тем самым в конечном счёте нацистской Германии, французскому правительству в изгнании в Лондоне под руководством генерала Де Голля или по-прежнему банку Франции, который хотя и подчинялся министерству финансов, но как учреждение частное не являлся собственностью французского государства.

Так получилось, что немецкое адмиралтейство прямо в день капитуляции грозило по радио кораблям с золотом торпедной атакой, если они не вернутся тотчас же в ближайший порт оккупированной Франции. Всего несколько часов спустя и генерал Де Голль грозил им торпедной атакой, если они немедленно не возьмут курс на Лондон. В таких обстоятельствах нечего было и думать о трансатлантическом переходе, поэтому корабли придерживались курса на юг и после промежуточной остановки в Касабланке 4 июля 1940 года прибыли в Дакар.

Там они поначалу были защищены от немецких миноносцев, но британский флот под командованием генерала Де Голля грозил побережью Сенегала с объявленным намерением захватить Западную Африку именем независимой Франции. Поэтому служащие банка Франции второпях решили загрузить доверенное им золото в количестве двух-трёх тысяч тонн – сколько там было точно, так никто никогда и не узнал – в товарные вагоны и перевезти его насколько возможно в глубь континента по линии Дакар-Бамако.

В шестнадцать часов всё было выгружено, а через три дня последний транспорт с золотом покинул вокзал Дакара. При первой инвентаризации в Тиесе обнаружилось, что один ящик во время морского путешествия полегчал на тринадцать килограммов. Другой, который изначально прибыл из филиала в Лавале, был наполнен галькой и металлоломом. А два или три ящика вообще исчезли.

* * *

По воскресеньям Леон с женой и детьми шли гулять, как будто ничего не случилось; но если на бульваре Сен-Мишель шёл парад танковой бригады, Леон велел детям не глазеть, а отвернуться и разглядывать витрины магазинов.

– Ну хорошо, они победители, и пока что они ведут себя прилично, – наставлял он своего первенца Мишеля, которому не сиделось в тесноте квартиры и не терпелось самостоятельно обследовать оккупированный город. – Если кто-то с тобой заговорит, скажи ему «бонжур» и «о ревуар», и если он спросит у тебя, как пройти к Эйфелевой башне, объясни ему. Но по-немецки ты не понимаешь, поскольку забыл всё, что изучал в гимназии, а если он вдруг знает французский, ты не обязан болтать с ним о погоде. Если он скажет тебе по слогам своё имя, ты имеешь право оказаться слабослышащим и плохопомнящим, и если он попросит у тебя огня, не давай ему зажигалку, пусть прикурит от твоей сигареты. И никогда – слышишь, никогда! – не снимай перед немцем головной убор. Просто дотронься до полей указательным пальцем.

Сам Леон изо дня в день ходил на набережную Орфевр, опустив голову, и так же опустив голову исполнял свою работу. Работы было не много, поскольку в Париже почти прекратились случаи отравления со смертельным исходом; казалось, в дни хаоса и массовой паники все планы по убийствам и суицидам были выполнены, и больше некого стало спроваживать на тот свет при помощи яда.

Леон использовал свободное время для того, чтобы приступить к давно питаемым намерениям – написать научную статью, которая могла бы стать диссертацией; ибо с некоторых пор он воспринимал как жизненное поражение то, что у него не было образования – даже гимназию он не закончил – и соответствующего титула.

Разумеется, навёрстывать упущенное в юности теперь было бы, во-первых, невозможно, а во-вторых, смешно; но ему хотелось иметь свидетельство о том, что он серьёзный человек, способный мыслить. В качестве темы для своей работы он предполагал взять статистическую оценку парижских отравлений за период 1930–1940 годов. Если и был в этой области специалист, то только он. И наоборот – эта область была единственной, в которой он действительно разбирался.

Первым делом он выложил на свой рабочий стол лабораторные журналы за последние десять лет и начал их статистическую оценку: группировал преступников и их жертвы по полу, возрасту и социальному положению, а также учитывал родство или вид знакомства между преступником и жертвой, род используемого яда и метод его применения, затем географическое распределение по двадцати округам Парижа и сезонное распределение по году. Он предполагал начертить таблицы и нарисовать диаграммы, набросать характеристики преступников и жертв и послать своё сочинение в Journal des Sciences Naturelles de l’École Normale Supérieure, и, возможно, когда кончится война, он в качестве приглашённого доцента и специалиста по отравлениям поездит с лекциями по полицейским академиям Франции.

Неожиданно для Леона начало лета 1940 года протекало ровно и монотонно. Только 23 июня он будет помнить до конца своих дней – то было воскресное утро, когда в небе светились розовые кучерявые облака, и вскоре после восьми на улице Эколь, когда Леон с тремя багетами под мышкой возвращался из булочной, сзади приближалось сытое, жирное урчание мощного автомобиля. Он обернулся и увидел, что его нагоняет лимузин «мерседес», в котором сидят пятеро мужчин в немецких униформах и Адольф Гитлер. Человек на пассажирском сиденье был однозначно Адольф Гитлер, ошибка была исключена. «Мерседес» проехал мимо него резво, но без преувеличенной спешки, сопровождаемый тремя меньшими машинами, и, разумеется, ни Гитлер, ни его спутники не обратили внимания на моего деда, который со своими тремя багетами стоял на тротуаре, растерянно ощущая на себе прикосновение ветра мировой истории.

Как можно было впоследствии прочитать в исторических книгах, за три часа перед этим фюрер в сопровождении своих архитекторов Альберта Шпеера и Германа Гислера, а также скульптора Арно Брекера прилетел со своим первым и последним визитом в Париж на аэродром Ле Бурже и наскоро посетил Оперу, церковь святой Марии Магдалины и площадь Конкорд, через Елисейские Поля подъехал к Триумфальной арке и через Авеню Фош к Трокадеро и дальше к «Эколь Милитэр» и Пантеону; когда он проезжал мимо Леона, он, должно быть, уже возвращался к своему самолёту и ещё ненадолго остановился у Сакре-Кёр, чтобы бросить последний взгляд на покорённый город, который лежал у его ног, только просыпаясь и ни о чём не подозревая.

Если бы у Леона в то утро был при себе пистолет, думал он впоследствии, и будь тот пистолет заряжен и снят с предохранителя, а сам он был бы в состоянии уверенно с ним обращаться, и собери он в это мгновение необходимое присутствие духа и не трать понапрасну время на этически-моральные размышления о западно-христианских максимах поведения, то он, может, и осуществил бы деяние всемирно-исторического значения. Но он лишь стоял, изумлённый, со своими багетами под мышкой, и две-три секунды длящаяся встреча никак не сказалась ни на его дальнейшей жизни, ни на жизни фюрера. Ещё и десятилетия спустя Леон качал головой, не веря, что этот безучастный эпизод остался самым впечатляющим в его жизни и что на дне его души с фотографической точностью запечатлелись краски и свет того летнего утра, тогда как действительно значительные события его биографии – свадьба, рождения детей, похороны родителей – жили в нём лишь смутными воспоминаниями.

В лаборатории же не происходило ничего волнующего. Лишь раз в несколько дней случалось, что его статистическую работу приходилось прерывать, чтобы проверить подозрительные пробы на содержание крысиного яда или мышьяка. Эти задачи он выполнял с привычной тщательностью и в уверенности, что он и в немецкой оккупации служил доброму делу; ибо независимо от того, кто сейчас отдавал распоряжения в Матиньоне или в Елисейском дворце, по-прежнему действует незыблемый принцип, что ни один человек не имеет права травить ядом другого.

Правда, Леону было ясно, что он как служащий полиции, нравится ему это или нет, был подчинённым маршала Петэна и в конечном счёте подчинялся немецкому командованию; но до тех пор, пока список его обязанностей ограничивается лабораторным доказательством смерти от отравления, он мог надеяться, что и впредь будет жить в ладах со своей совестью.

Но потом наступило утро, когда Леон, как обычно, в четверть девятого явился на работу и нашёл набережную Орфевр опять чёрной от полицейских; они угрюмо стояли под утренним солнцем на мостовой и курили, двери были заперты, а у берега Сены стояла причаленная баржа, в которой Леон опознал одну из тех двух, которые 12 июня сбежали вверх по течению с несколькими миллионами картотечных карточек.

Случайно вблизи Леона опять оказался тот же молодой коллега, которого он расспрашивал месяц назад.

– Что тут происходит?

– А что тут может происходить, – буркнул тот, пожимая плечами. – Немцы поймали баржу.

– Только эту одну?

– Вторая улизнула в Роан.

– А эта что?

– Она села на мель.

– Где?

– В Баньо-сюр-Луан, у Фонтенбло.

– Так близко?

– Перед ним взорвалось судно с боеприпасами и загородило реку. Наши люди замаскировали её под деревьями и кустами, насколько было возможно, но немцы её нашли. Что делать, баржу не скроешь, она всегда остаётся на воде. Она не может удирать огородами или улететь.

– Однако удивительно, что немцы так хорошо знают нашу систему каналов.

– И груз наших барж.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Ничего. А ты что хочешь этим сказать?

– Тоже ничего.

Колокола Нотр-Дама как раз пробили половину девятого, когда на набережную Орфевр подъехала чёрная машина с ведущими передними колёсами префекта полиции. Слева вышел сам Роже Ланжерон, справа рослый молодой человек в горчично-коричневой шляпе и горчично-коричневом плаще, с красной нарукавной повязкой и в очках без оправы, которые придавали его круглому, гладко выбритому лицу сходство с дружелюбно-близоруким гимназистом. Он общительно примкнул к стоящим вблизи мужчинам, протянул им коробку своих сигарет и снова спрятал её в карман плаща после того, как никто не захотел угоститься. Тем временем префект полиции с мегафоном вскочил на подножку своей машины.

– Господа, я прошу вашего внимания. Спецзадание для всех служащих Судебной полиции в соответствии с законами военного времени. Противозаконно вывезенные из бюро 205 документы снова должны быть возвращены на положенное место. Все имеющиеся в наличии мужчины образуют двойной ряд от парапета набережной по лестнице Ф до бюро 205! Поспешите, время поджимает!

Ропот прошёл по толпе, мужчины не сразу отбросили окурки. К преувеличенной спешке они больше не видели повода, поскольку немцы были не на подходе к городу, а давно уже здесь. Постепенно и без удали они сформировали из чёрно-серой массы шляп и плащей требуемый двойной ряд. Казалось, можно было почувствовать на ощупь их недовольство тем, что ту же работу, которую они уже проделали в июне, теперь надо делать в обратном порядке; на каждый шаг, на каждое движение им теперь требовалось в три-четыре раза больше времени, поэтому возврат карточек на место, хотя их было теперь вдвое меньше, чем тогда, длился чуть ли не вдвое дольше, чем эвакуация. В бюро 205 за большим письменным столом сидели префект полиции Ланжерон и мужчина в жёлтом плаще, они открывали то одну, то другую коробку, констатируя, что документы сильно повреждены. На барже за время её месячного отсутствия в них угнездились водяные крысы, жучки и черви, сквозь щели корпуса проникала вода. Во влаге летней погоды чернила расплылись, бумага набухла, дерево и картон расклеились. Ещё до обеденного перерыва Ланжерон и молодой немец приняли решение весь материал, все три миллиона картотечных карточек и единиц хранения переписать и упорядоченно разложить по новым картотекам и подвесным регистраторам, которые министерство информации поставит сюда в недельный срок.

Но вот только расчёт – даже самый поверхностный – показывал, что сто сотрудников бюро 205 не смогут справиться с этой работой в приемлемые сроки, потому что на каждого из них – наряду с обработкой ежедневных новых поступлений – приходилось бы по тридцать тысяч копий. Итак, сотрудники всех остальных отделений Судебной полиции получили распоряжение отставить всю свою работу, кроме неотложной, и приоритетно заняться копированием документов. Для Леона Лё Галля это означало, что ему придётся надолго отложить свою научную статью. Он запер свои записи и лабораторные дневники в шкаф и смирился с тем, что его профессиональное существование на обозримое время будет крутиться вокруг разбухших, волнистых карточек.

Время проходило быстро. Не успел Леон оглянуться, как промелькнули уже три недели за тем занятием, что он разбирал славянские фамилии и переносил их на белоснежные карточки, которые затем должен был укладывать в новенькие картотечные ящики. Vichnevski, Wyshnesky, Wysznevscki, Wishnefskij, Wijschnewscki, Vitchnevcky, Wishnefski, Vishnefskij, а к этому Аaron, Abraham, Achmed, Alexander, Aleksander, Aleksej, Alois, Anatol, Andrej, Andreji и Rue de Rennes, Rue des Capucins, Rue Saint-Denis, Rue Barbès, а также еврей, еврей, еврей, еврей, еврей, коммунист, коммунист, коммунист, коммунист, коммунист, масон, масон, масон, масон, цыган, анархист, извращенец, аморальный, безработный, алкоголик, агрессивный, шизофреник, нимфоманка, расово нечистый.

Леон предавался этой работе с отвращением, какое в последний раз испытывал в возрасте шестнадцати лет, когда его оставляли в школе после уроков и заставляли переписывать Вергилия, тогда как на шербургском пляже море прибивало к берегу интереснейшие предметы, – с той лишь разницей, что на сей раз штрафные работы воспринимались так, будто учитель сошёл с ума и приставил ему к виску дуло перезаряженного пистолета.

Притом что немцы, это Леон должен был признать, в личном общении проявляли изысканную вежливость. Каждый вечер перед окончанием службы мужчина в горчичном плаще совершал обход отделений Судебной полиции и собирал скопированные документы, словно пасечник мёд. Фамилия его была Кнохен. Хельмут Кнохен. Он приветливо здоровался и двигался бесшумно, и к своим рабочим пчёлкам он был, как и полагается пасечнику, прямо-таки трогательно заботлив. Чуть ли не каждый день он справлялся у Леона на культурном, пусть и жёстком французском о самочувствии, жал ему руку и осведомлялся, хватает ли ему кофе и не нужна ли ему более яркая настольная лампа, и при этом невинно смотрел в глаза своими светло-голубыми, сильно увеличенными из-за очков глазами.

Леон бормотал благодарность и говорил, что доволен настольной лампой и кофе. Он ещё достаточно помнил уроки немецкого языка, чтобы оценить поэзию в фамилии Кнохена. В то же время ему трудно было воспринимать во всей его опасности юнца, который хотя и носил форму хауптштурмфюрера СС и являлся шефом охранной полиции, но был вряд ли старше двадцати пяти и носил стрижку «ёжик» как бойскаут. Он не мог себе представить, чтобы этот щенок действительно мог его укусить своими остренькими молочными зубками.

Но однажды в сентябре Кнохен явился с самого утра. В шутку он отстучал в дверь Леона начальный такт Пятой симфонии Бетховена, приоткрыл дверь на узкую щёлочку и заглянул внутрь одним глазом.

– Доброе утро! Можно ли войти в столь непривычно ранний час? Я не помешаю? Или мне заглянуть позже?

– Входите, – сказал Леон.

– Только, пожалуйста, без ложной вежливости! – воскликнул Кнохен и теперь показал вторую половину лица. – Вы здесь хозяин, и я бы ни в коем случае не хотел отрывать вас от работы. Если я не вовремя, я могу без всякого…

– Входите, пожалуйста.

– Спасибо, вы очень дружелюбны.

– Но я должен вас разочаровать, я успел подготовить только две копии.

– Документы? Ах, забудем об этом. Смотрите, что я принёс – вы позволите? – Кнохен сел на стул и щёлкнул пальцами, после чего снаружи в коридоре солдат взял с каталки поднос и принёс на лабораторный стол Леона. – Взгляните – или лучше: понюхайте! Настоящий арабский мокко из итальянской гейзерной кофеварки. Это нечто совсем другое, чем фильтрованное военное варево из поджаренных желудей, которое вы здесь готовите на ваших спиртовках.

– Благодарю вас, но наш кофе мне как раз подходит. С моим кровообращением…

– Ерунда, такая маленькая чашка мокко ещё никого не убила! Я подарю вам такую, вы позволите? Сливки, сахар?

– Нет, спасибо.

– Чёрный безо всего?

– Да, прошу вас.

– Ого, да вы крепкий орешек! Это сказывается ваше норманнское происхождение? Или профессия? Столько смертей от отравления закаляет против горечи жизни?

– Ничуть, к сожалению.

– Скорее напротив, не так ли? Я так и подумал. Со временем становишься тонкокожим, со мной то же самое. Или будет то же самое, когда я переживу столько, сколько вы. Как вам кофе?

– Отличный.

– Не правда ли? Мне придётся подумать о том, чтобы вашему отделу раз в неделю поставляли пачку кофе. А гейзерную кофеварку я оставлю здесь, она хорошо подойдёт к вашим спиртовкам. Могу я сделать для вас ещё что-нибудь? Может, круассан?

Леон отрицательно помотал головой.

– Вы уверены? У моего адъютанта есть. Совсем свежие, на настоящем масле.

– Действительно нет, большое спасибо. Пожалуйста, не затрудняйте себя.

– Как хотите месьё Лё Галль. А скажите мне: ваше рабочее место… – он сделал своими маленькими, ухоженными руками охватывающий жест – …тут всё в порядке?

– Конечно. Я ко всему тут привык за многие годы.

– Это приятно слышать. Ведь смотрите, мне в самом деле важно, чтобы вы могли здесь работать в самых лучших условиях.

– Благодарю вас.

– Только в приличных условиях человек может выполнять работу хорошо, я это всегда говорю. Разве не так?

– Так точно.

– Вы непременно должны дать мне знать, если я могу для вас что-то сделать.

– Большое спасибо.

Кнохен встал и подошёл к окну.

– Чудесный вид открывается у вас отсюда. Всё-таки Париж великолепный город. Красивейший город мира, я считаю. Берлин по сравнению с ним просто то, чем он и был всегда: прусская провинциальная дыра. Я ведь прав?

– Как скажете, месьё.

– Вы уже были в Берлине?

– Нет.

– Ну, вы не так много потеряли, во всяком случае до сих пор. Сам-то я из Магдебурга, бог ты мой. Но скажите, разве парижанин в состоянии оценить красоту этого города света? Вы вообще воспринимаете этот вид из окна?

– К этому привыкаешь. После двадцати лет.

– Великолепно. Вид великолепный. А здесь внутри, наоборот, освещение, я бы сказал, слабоватое. Вы уверены, что этого освещения вам хватает для письменных работ?

– Я справляюсь.

– В самом деле? Приятно слышать. – Он снова щёлкнул пальцами, после чего адъютант внёс два ящика картотеки. – Я не хочу отнимать у вас время мелочами, я только хотел показать вам вот это. Вы знаете, что это у меня? Это… – он указал на один из ящиков – …последние сто карточек, скопированные вашей рукой. А вот это… – он указал на другой ящик – …сответствующие оригиналы. Знаете, что бросилось мне в глаза при сравнении этих двух ящиков?

– Что?

– Это неприятно, и вы не должны на меня обижаться, хорошо?

– Я прошу вас.

– Мне бросилось в глаза, что у вас очень много ошибок при переписывании. Поэтому я пришёл к мысли, что, может быть, здесь недостаточное освещение. Пожалуйста, простите мне вопрос, но как обстоят дела с вашим зрением?

– До сих пор всё было хорошо.

– В самом деле? Вы всё ещё не носите очки?

– К счастью, нет.

– Это хорошо. Вы ведь уже не так молоды, верно? Сколько вам, собственно, лет, если можно спросить – лет сорок, не так ли?

– Мне очень неприятно, месьё, что у меня ошибки.

Кнохен отмахнулся:

– Разумеется, это мелочи и простительные грехи, не принимайте близко к сердцу. Однако вы согласитесь со мной, что в управлении малейшая ошибка может иметь опустошительные последствия, не так ли?

– Конечно.

– Не мне объяснять это вам как учёному, я понимаю. Взгляните, вот, например, написано Yaruzelskj вместо Jaruzelsky. Если расположить эту карточку корректно по алфавиту на Y, мы никогда не найдём этого человека. Или вот: Rue de l’Avoin вместо Rue des Moines – улицы с таким названием вообще нет. Или эта дата рождения: 23 июля 1961 года – этот человек вообще ещё не родился. Понимаете, месьё Лё Галль?

– Так точно.

– Я позволил себе сопоставить все эти сто карточек с оригиналами и сосчитал те, что с ошибками. И знаете, сколько их оказалось?

– Я сожалею…

– Ну, угадайте, давайте же, наугад! Как вы думаете: восемь? Пятнадцать? Двадцать три?

Леон пожал плечами.

– Семьдесят три! Семьдесят три из ста штук, месьё Лё Галль! В процентах это будет, дайте-ка прикинуть, сейчас… ах, что это я, конечно же, идиот: семьдесят три процента! Это много, не так ли?

– Действительно.

– Почти всегда это минимальные ошибки, не вопрос – но самая опасная неправда – это умеренно искажённая правда, это ещё Лихтенберг сказал. Согласны вы со мной?

– Конечно.

Кнохен опять сделал пренебрежительное движение рукой:

– Не огорчайтесь, у каждого из нас бывают ошибки. Правда, надо сказать, что у вас их поразительно много. Знаете, какова средняя квота ошибок у ваших коллег?

– Нет.

– Одиннадцать целых, девять десятых процента.

– Я понимаю.

– Это хорошо, что вы меня понимаете. Теперь важно, чтобы мы устранили источник ошибок, тогда наступит улучшение, не так ли? Не так ли, месьё Лё Галль?

– Да.

– Есть у вас какое-то объяснение для вашей высокой квоты?

– Некоторые карточки трудночитаемы.

– Конечно, – сказал Кнохен. – Но ваши коллеги управляются с точно таким же повреждённым материалом, не так ли? Или вы полагаете возможным, что наиболее повреждённые карточки в статистически релевантной мере попадают именно к вам? И это попадание случайно, или мы должны расследовать причины?

Леон пожал плечами.

– Вот видите, поэтому я и задумался о лампе и очках для чтения. Ведь должно быть какое-то объяснение тому, что у вас столько ошибок. Разумеется, мои коллеги по СС при такой квоте тут же кричат про саботаж и государственную измену. Вам уже приходилось иметь дело с СС?

– Нет.

– Есть среди них, между нами говоря, пара-тройка действительно горячих голов, которым лучше не попадаться ночью в тёмном переулке. Знаете, что они делают с саботажниками? Вначале то-сё, а потом отправляют в концлагерь Дранси и ставят к стенке. Или бросают в Сену со связанными руками. Или оставят вас валяться в ближайшей дорожной канаве с пулей в затылке. По военным законам. Им это можно.

– Я понимаю.

– Это ребята с горячей кровью. Не все хорошо воспитаны, что поделаешь. Но не беспокойтесь, месьё Лё Галль, в этом здании пока что всем распоряжаюсь я, насколько возможно. И я говорю, надо обеспечивать людям хорошие условия для работы, если от них требуется хорошая работа.

Он ещё раз щёлкнул пальцами, и солдат внёс большую настольную лампу с зеркальным отражателем.

– Вы можете говорить что хотите, но для хорошей работы необходим хороший свет. Только оттого, что вы привыкли к старой коптилке, это не значит, что она даёт хороший свет. Вы ведь позволите, мы её сразу прихватим, а эту подключим вместо неё?

– Если вы настаиваете.

– Это «сименс», так сказать, «мерседес» среди настольных ламп, никакого сравнения с вашей коптилкой. Если вы ещё при этом дадите мне расписку в получении, то всё будет в полном порядке. Порядок в управлении важен, не так ли?

– Так точно, месьё. А кофе?

– А что с кофе?

– За него вам не надо расписку?

– Вы надо мной смеётесь, Лё Галль, это несправедливо. Я не педант и не мелочная душа, поймите меня правильно. Мне лично не нужна никакая расписка. Лично я склоняюсь к той точке зрения, что жизнь сама нам за всё когда-нибудь без спросу выставит расписку. Но администрация не может ждать до нашей блаженной кончины, расписки нужны ей немедленно. И справедливости ради нужно сказать, что управление не есть самоцель, оно в конечном счёте всегда служит человеку. Разве это не так?

– Само собой разумеется.

– Поэтому ошибка систематизации, я всегда это говорю, влечёт за собой тяжкие человеческие последствия. Но я здесь болтаю и болтаю, а ведь у вас ещё столько работы. До свидания, Лё Галль, до вечера!

– До свидания.

Кнохен в развевающемся плаще быстро вышел в коридор и закрыл за собой дверь. Мгновение спустя он распахнул её снова.

– Чуть не забыл, вам надо в обеденный перерыв заглянуть в детский сад на улице Лёжон, мне звонила директриса. Ваша маленькая дочка – как там её зовут, четырёхлетняя – Марианна?

– Мюрьель.

– Маленькая Мюрьель сегодня утром якобы бросила со двора камень в окно туалета на третьем этаже.

– Мюрьель?

Этот человек опять сделал своё пренебрежительное движение рукой:

– Это, конечно, ерунда и быстро разъяснится. Как четырёхлетняя девочка может добросить до третьего этажа булыжник, не так ли? Должно быть, кто-то что-то перепутал, типичная ошибка систематизации. Но, может, всё-таки лучше, чтобы вы заглянули туда в обеденный перерыв. Как мне сообщили, малышку заперли в угольном подвале, так сказать, арест должника, который отказывается от уплаты долга, и она там орёт-надрывается.

Леон быстро отодвинулся на стуле и хотел встать, но тут Кнохен схватил его за плечо и придавил его обратно к стулу.

– Без спешки, месьё Лё Галль, не волнуйтесь. Самое лучшее, если мы предоставим всё естественному ходу вещей и установленному порядку, не так ли? Сначала работа, а потом уже частная жизнь. Вам ещё осталось два часа прилежной письменной работы, а потом обед, и вы отправитесь на улицу Лёжон. Директор, должно быть, узколобый идиот, позволю себе сказать. Если он не захочет выпустить вашу дочку из угольного подвала, передайте ему привет от хауптштурмфюрера Кнохена, это должно оказать своё действие. До свидания, месьё, и радостной работы! Желаю вам приятного дня!