Когда Леон разговаривал с девушкой, в кафе «Дю Коммерс» стало непривычно тихо; хозяин усердно протирал один и тот же стакан; завсегдатаи пускали кольца дыма к потолку и тлеющими концами сигарет сгребали в кучки пепел в пепельницах. И вот, когда девушка исчезла за стеклянной дверью, они очнулись из оцепенения и начали разговаривать – пока что вяло и с заминками, но уже в радостном предвкушении момента, когда Леон тоже исчезнет и они смогут обстоятельно, во всех деталях обсудить сцену, которую только что наблюдали.

Действительно, немного погодя Леон застегнул форменную куртку и на прощанье махнул хозяину рукой, но тот, не в силах больше сдерживать свою потребность высказаться, схватил Леона за рукав, навязал ему ещё один стакан бордо на посошок и выложил всё, что знал о девушке в блузке в красный горошек.

Маленькая Луиза – на самом деле, она была не очень маленького роста, но её так называли, чтобы не путать с Толстой Луизой, женой могильщика, – так вот, два года назад маленькая Луиза прибилась к жителям Сен-Люка, как кошка. Некоторые утверждали, что она была сиротой из кирпичной деревушки на Сомме – одной из тех деревень, от которых после немецкого наступления весной 1915 года камня на камне не осталось. Точнее никто не знал; тех немногих, кто в первые недели осведомлялся о её происхождении, она с такой же кошачьей резкостью заставляла замолчать, и впредь этой темы никто не затрагивал. Она говорила на правильном французском, без акцента, который мог бы подсказать, из каких она мест, но это наводило на предположения, что она из хорошей семьи и училась в хорошей школе.

Как и Леон, Луиза попала в городок по распределению, в рамках программы военного министра. Она работала помощницей в аппарате мэра – была курьером, варила кофе и поливала комнатные растения. Она самостоятельно освоила пишущую машинку, которая до этого бесполезно стояла в приёмной. Маленькая Луиза была ловкой и смышлёной девушкой, которой всё лёгко удавалось: комнатные растения росли как никогда, кофе было отменным, и уже совсем скоро она без ошибок печатала на машинке письма.

Мэр был очень ею доволен, и через пару недель с удивлением заметил, что невольно становится чувствительно восприимчив к её грубоватому, нечаянному шарму; понимая, что разница в тридцать лет так и останется разницей в тридцать лет, он смиренно обязал себя быть предельно сдержанным в отношениях с помощницей, обращался с ней то с наигранной рассеянностью, то с холодной вежливостью или нарочитой строгостью. И всё же он допустил слабость, подарив Луизе – для её курьерских разъездов, которые она исполняла надёжно и быстро, свой старый мужской велосипед, который уже не один год за ненадобностью пылился в сарае.

На нём она рано утром заезжала в почтамт и забирала письма из ящика, в полдесятого покупала круассаны, а если перед обедом вдруг возникали неотложные служебные дела, она срочно вызывала мэра из трактира «Артистический», где он имел обыкновение выпивать аперитив. После обеда она тоже была в разъездах на своём велосипеде: развозила платёжные поручения, ценные указания и небольшие денежные суммы, а также передавала служебные задания служителю магистрата, путевому обходчику, трубочисту или в жандармерию.

Сложнее всего дело обстояло с официальными, немногословными повестками, которые Луиза, по приказу мэра, должна была передавать семьям погибших солдат. Эти повестки были абсолютно пустые, в них только говорилось, что в такой-то день, такой-то час таким-то надлежит явиться в ратушу. В первые месяцы войны озадаченные люди принимали эти повестки, лишь пожав плечами, и послушно пускались в путь, чтобы, ни о чём не подозревая, стоять перед письменным столом мэра, мять в руках шапку и осведомляться, что же такое важное сорвало их с работы и заставило явиться к начальству. На что мэр металлическим голосом уведомлял их, читая по бумажке, о том, что их сын, муж, отец, внук или племянник тогда-то и тогда-то, там-то и там-то пал геройской смертью в бою, служа Отечеству, в чём военный министр лично, так же, как и он, мэр, приносят им глубочайшие соболезнования и благодарность от имени всего народа.

Сцены последующего отчаяния беззащитный мэр пытался смягчить, напоминая безутешным о славе, Отечестве, Мире ином, но это звучало для них как издевательство над горем людей, которые имели право хотя бы на страдания, раз уж им никто больше не вернёт их любимых.

Иногда мэру случалось пережить в своём кабинете две или три таких драмы в день. Он начал искать забвения в анисовом ликёре, но всё равно не мог спать по ночам, с пищеварением начались сбои, голова была тяжёлой, а в его кабинете, который до этого был местом, исполненным важного самодовольства, поселились печаль и страх. Он дошёл до того, что был готов бежать в церковь и молить о пастырской помощи священника, хотя тот был заклятым врагом мэра из-за его шутки с общественным туалетом.

Так обстояло дело, когда весной 1915 года маленькая Луиза приехала в Сен-Люк и приступила к своим курьерским обязанностям. Она быстро поняла связь между повестками и неуклюжими крестьянскими драмами в кабинете мэра. Десять или пятнадцать раз Луиза наблюдала, как отец города потел и дрожал за своим письменным столом, с трудом подбирая слова и тон, но так и не мог найти выхода из своего неловкого служебного положения; а поскольку она точно знала, что ничего не изменится до конца войны, то решила действовать.

– Извините, пожалуйста, месьё мэр, – сказала она на следующий день, перед тем как доставить очередную повестку.

– Что такое? – сказал мэр, пригладив брови большим и указательным пальцами, и позволил себе взглянуть на красивый изгиб её шеи.

– Это одно из тех самых уведомлений?

– А что же ещё, моя маленькая Луиза, а что же ещё.

– О ком идёт речь?

– О Люсьене, единственном сыне вдовы Жуно, – ответил мэр. – Девятнадцать лет, девчонки называли его Лулу. Погиб седьмого февраля в Виль-сюр-Кузансе. Ты его знала?

– Нет.

– На Рождество он приезжал в отпуск, я видел его на всенощной. Красивый у него был голос.

Луиза взяла конверт и вышла, села на велосипед и помчалась через площадь Республики по прямой дороге на западную окраину, где находился дом вдовы Жуно. Она позвонила и передала ей конверт, а когда та вскрыла его указательным пальцем и растерянно просмотрела повестку, Луиза сказала:

– Вам не обязательно туда идти.

Потом она взяла женщину за локоть и провела в дом, села вместе с ней на диван и сказала, что её Лулу больше не вернётся, потому что он погиб на войне.

Луиза молча сидела на диване, когда женщина, рыдая, метнулась на пол и рвала на себе кудрявые волосы, и не сопротивлялась, когда женщина била её кулаками, а потом бросилась ей на шею, чтобы окончательно выплакаться, чего, наверное, не смогла бы сделать на груди у родственника или друга. Луиза протянула ей носовой платок, потом ещё один, а когда вдова Жуно более-менее успокоилась, Луиза закурила эту свою сигарету – будто они ей мёдом намазаны, – уложила вдову на подушку и пошла на кухню приготовить чай. Возвратившись с дымящейся чашкой, она сказала:

– Ну, я пойду. Не беспокойтесь о повестке, мадам Жуно. Я скажу господину мэру, что вы не придёте.

Когда Луиза сообщила мэру, как она исполнила поручение, он сделал строгое лицо и сказал что-то насчёт превышения полномочий и нарушения служебной тайны; но был, конечно, страшно рад и от всего сердца благодарен, что в этот раз его избавили от неминуемой драмы.

А когда на следующий день на очереди лежали две такие повестки, он не дал Луизе никаких напутствий, а наоборот, сам, не дожидаясь вопросов, сообщил ей все сведения, необходимые для выполнения её новой миссии.

– Вот этого звали Себастьян, – сказал мэр, передавая конверт и глядя в потолок, чтобы не видеть вырез её блузки, когда она наклонилась. – Он был младшим сыном крестьянина Петитпьера. Погиб шестнадцатого апреля на подступе к Дамлу. Славный парень, хорошо разбирался в лошадях, у него ещё была заячья губа.

– А второй?

– Нотариус Дёлякруа. Пятидесятилетний, бездетный, родителей больше нет. Осталась только жена. А сейчас беги, моя маленькая Луиза. Давай поторапливайся.

Отныне близкие родственники уже не должны были являться в ратушу. Луиза только завозила повестку домой – и люди уже знали, какая стряслась беда, и первую волну горя могли излить сразу, пока она тихим ангелом смерти сидела на диване. Часто бывало, что назавтра или через день родные посылали за Луизой, чтобы точно узнать об обстоятельствах гибели; тогда она приезжала во второй раз и рассказывала всё, что сообщалось официально: когда, где именно и при каких обстоятельствах Давид, Седрик или Филипп лишились жизни; погибли ли они в муках или лёгкой смертью; и наконец, самый важный из всех вопросов, упокоилось ли его тело в земле или – разорванное, обожжённое, гниющее – размётано где-то в грязи воронью на съедение.

Луиза могла сообщить мало чего утешительного, а фальшиво щадить родных не хотела и всегда рассказывала неприкрашенную правду, зная, что только она не боится времени. Луиза относилась к своей задаче очень серьёзно, и жители платили ей за это сердечной симпатией. Они привыкли к зловещему скрипу её ржавого велосипеда, замирали, заслышав его, и были рады, когда он стихал вдали, а не обрывался внезапно перед их домом.

Некоторые почитали Луизу как святую. Но она об этом ничего не хотела знать. Чтобы разрушить нимб, который на неё норовили насадить, она курила свои сигареты, что были ей слаще сахара, купалась по воскресеньям полуголая в канале и пользовалась целым арсеналом вульгарных ругательств и проклятий, которые своеобразно контрастировали с её изящной фигуркой, звонким голосом и утончённым французским.

Плохо было то, что новости о смерти солдата часто прибывали в Сен-Люк задолго до министерского оглашения: к примеру, если солдат в отпуске с фронта рассказывал за кухонным столом, что учитель Жаке на расстоянии вытянутой руки от него, с раскроенным черепом, утоп в грязной жиже бомбовой воронки. Эта новость со скоростью молнии летела из дома в дом, добираясь до всех кухонных столов городка, кроме одного – того, за который учителю Жаке больше никогда не вернуться; поскольку распространение слухов было запрещено под угрозой наказания, а известия о смерти, во избежание трагических ошибок и недоразумений, должны были доходить до близких родственников погибшего не иначе как в служебном порядке. Вот так и получалось, что вдова учителя Жаке, не подозревая, что она вдова, в предвкушении отпуска своего супруга покупала на рынке большой кусок говядины, а другие женщины поглядывали на неё с пугливым сочувствием, а после, чтобы не вызвать подозрений, непринуждённо здоровались.

С того момента, как Луиза переняла служебные полномочия, разрешилась и эта проблема. «Расскажи про это маленькой Луизе!» – говорили люди солдату, приносившему домой плохую весть; и когда потом Луиза на своём скрипучем велосипеде подъезжала к двери ничего не ведающей вдовы, та сразу понимала, что теперь ей долго не придётся покупать большой кусок говядины.

Тем вечером, когда хозяин кафе всё это рассказал Леону Лё Галлю, тот возвращался домой в очень задумчивом настроении. Стояла первая тёплая ночь в году, и за Сен-Квентином можно было увидеть зарево фронта, а когда ветер дул с северо-востока, слышались и отдалённые раскаты. Леон расстегнул куртку и снял шапку. Он наблюдал за игрой своей собственной тени, которая каждый раз, когда он проходил под уличным фонарём, падала ему под ноги коротко и резко, а потом постепенно удлинялась и блекла в нарастающем свете следующего фонаря, потом вновь падала под ноги и снова светлела и выцветала. Он снял свой форменный пиджак и перекинул его через плечо, было слишком тепло для этого времени года; он с удивлением отметил, что за последние пять недель и три дня ему ни разу не пришло в голову перед вечерней прогулкой снять форму с дурацкими сержантскими лычками.

Здание станции в конце платановой аллеи было тёмным, даже на верхнем этаже не горел свет; Леон представил, как старый Бартельми, прильнув к утешительному теплу своей Жозианны, спит под толстым пуховым одеялом до самого начала нового рабочего дня. Он прошёл через Вокзальноую площадь к пакгаузу, поднялся по скрипучей лестнице; тишина в его комнате звенела эхом воспоминаний прошедшего дня.

Он думал о том, что завтра ему предстоит, как и во все последующие дни, встречать приходящие поезда красным сигнальным флажком. Он вспомнил о своей хитрости с телеграфом, о страхе перед скрипучими балками, и о немногословном вечере за стойкой в кафе «Дю Коммерс», и пришёл к заключению, что всё, что он делал в своей жизни, не было хорошо; ничего плохого он тоже не сделал, всё-таки он никому не причинил заметного вреда, никого не обидел, да и ничего такого, за что ему было бы стыдно перед родителями, он тоже не сделал; но, по правде говоря, ничего из того, что он делал изо дня в день, не было действительно важным, хорошим или красивым. И уж точно для гордости у него не было никакого повода.

Леон не знал, сколько проспал к тому моменту, когда начал различать сквозь сон гул голосов. Голоса слышались через окно, которое Леон из-за тёплой ночи оставил открытым, и сопровождались необычной вонью – смесью отвратительных запахов, происхождение которых Леон не мог объяснить. Он поднялся и посмотрел вниз на пути: в скудном свете газового фонаря стоял бесконечно длинный поезд из товарных вагонов и вагонов для скота, а на перроне старый Бартельми и мадам Жозианна поспешно переходили от одного вагона к другому. Босоногий, в одних штанах, Леон спустился по лестнице.

Поезд был таким длинным, что казалось, у него нет ни начала, ни конца. Некоторые вагоны были закрытыми, некоторые стояли распахнутыми настежь, но из каждого разило этой ужасной вонью гноя и экскрементов, из каждого вагона раздавались мужские голоса, которые со стонами и криками молили о воде.

– Мальчик, что ты здесь делаешь?! – воскликнула мадам Жозианна, разливая солдатам воду из большого кувшина. Солдаты лежали и сидели в соломе на голых досках, их лица были мокрыми от пота и блестели в свете газового фонаря, форма была грязной, а повязки пропитаны кровью.

– Мадам Жозианна…

– Иди спать, мой хороший, это не для твоих глаз.

– Что происходит?

– Это поезд с ранеными, мой ангел, здесь только раненые. Бедных ребят везут на юг, в госпитали Да, Бордо, Лурда и Пау, чтобы они скорее там поправились.

– Могу я чем-то помочь?

– Это мило с твоей стороны, золотце моё, но лучше уйди. Беги!

– Я мог бы принести воды.

– Не надо, мы-то уже привычные с твоим начальником. А вам, молодым, не нужно на это смотреть.

– Мадам Жозианна…

– Иди к себе в комнату, мой хороший, сейчас же! И закрой окно, слышишь?

Леон хотел было возразить и стал оглядываться в поисках Бартельми, но тот, едва заслышав, что его Жозианна повысила голос, уже спешил сюда. Он просверлил Леона строгим взглядом и надул губы так, что щетина его усов встопорщилась горизонтально, указал вытянутой рукой на пакгауз и прошипел:

– Делай, что мадам говорит! Шагом марш!

На этом Леон сдался и пошёл к себе в комнату, но, вопреки указаниям Жозианны, оставил окно открытым. Он стоял в тени за занавеской и наблюдал за тем, что происходило на перроне; когда поезд тронулся, он упал на кровать. Он был в таком изнеможении, что заснул до того, как ночной ветер окончательно унёс с перрона вонь.

По воле случая на следующее утро, незадолго до начала работы, когда он шёл от пакгауза к зданию станции, по аллее под торопливый скрип ехала маленькая Луиза. Платаны были влажные от росы и блестели в свете раннего солнца, в воздухе стоял запах высокой травы и нагретой солнцем железнодорожной щебёнки. На вокзальной площади Луиза так нажала на педальный тормоз, что щёбенка захрустела и запылила под колёсами. Она поставила велосипед под навес и взбежала по лестнице в кассовый зал. Леон так и побежал бы за ней, но у него были срочные служебные дела: забрать свой красный флажок из кабинета и точно к прибытию пассажирского поезда в восемь часов семь минут стоять на перроне.

Когда поезд прибыл, из здания станции вышел единственный пассажир – Луиза. Он с облегчением отметил, что в правой руке у неё только билет, но никакого багажа; значит, уезжает ненадолго. Неприятным было то, что она как назло помахала ему в тот момент, когда он должен был махать красным флажком прибывающему поезду.

– Привет, Леон! – крикнула она, семеня рядом с замедляющимся поездом и открывая дверь вагона третьего класса.

Так, подумал Леон, она знает моё имя. Разве он накануне в кафе «Дю Коммерс» представился ей по имени? Нет, не представился. Конечно, должен был, поскольку это входит в самые элементарные правила приличия, но не представился. Значит, она как-то узнала его имя – может быть, даже спрашивала у кого-нибудь. Так, так. И потом за ночь она не забыла его имя, а наоборот, хорошо запомнила. А сейчас она своим ротиком, своими губами, своими белыми зубками произнесла его имя, дыханием своих лёгких выдохнула его имя на белый свет. Так, так, так.

– Привет, Луиза! – крикнул он, когда к нему вернулось самообладание, а она как раз запрыгивала на подножку остановившегося поезда. Леон стоял в шипящих клубах пара и выжидал минуту, после которой, согласно расписанию, должен был подать машинисту сигнал трогаться; потом поезд покатился, а Леон бежал, вытянув шею, вдоль окон, навстречу той двери, за которой исчезла Луиза. Но поскольку перрон был низко, а окна высоко, он не мог видеть пассажиров, сидящих на скамьях лицом друг к другу, а потом поезд уехал, и Луиза с ним.

Леон смотрел на красные задние огни, пока они не скрылись за кирпичным заводом, и ещё долго не сводил глаз с паровозного дыма. Потом вернулся со своим красным флажком в кабинет, где мадам Жозианна уже приготовила ему кофе с молоком и два бутерброда.

Когда в обеденный перерыв он вышел на Вокзальную площадь, он увидел велосипед Луизы, стоящий под навесом. Он оглянулся – не видит ли кто, – подошёл поближе, и осмотрел транспортное средство. Это был обычный старый мужской велосипед, некогда чёрного цвета, с заржавевшим зубчатым венцом, провисшей цепью и лысыми шинами, втулка была сломана, а защитный кожух цепи помят. Он осторожно положил ладони на выцветшие, в трещинах кожаные ручки на руле, крепко стиснул их, а потом приложил обе ладошки к носу, чтобы ощутить дуновение Луизиного аромата; но почувствовал лишь запах кожи и собственных рук.

Он присел на корточки, изучил кожух цепи и заключил, что именно он должен быть причиной скрипа. Он попробовал выправить помятую часть большими пальцами, но ничего не получилось, так как мешал зубчатый венец. Тогда он принёс из мастерской два гаечных ключа и молоток, снял кожух и выровнял вмятину молотком на деревянной стене пакгауза. Потом смазал ржавую цепь, привинтил кожух обратно и для испытания проехал круг по вокзальной площади.

Когда Леон после ужина собирался на привычный выход в город, на нём были длинные штаны, белая рубашка и серая вязаная кофта, которую мать вязала ему бессонными ночами перед его отъездом. На закате солнечного дня он пересёк Вокзальную площадь, свернул в платановую аллею и увидел, что кто-то стоит у пятого дерева с правой стороны. Облокотившись о платан, она стояла в своей блузке в красный горошек и синей школьной юбке. Её левая ладонь лежала на сгибе правого локтя, а в правой она держала тлеющую сигарету. Высоко вздёрнув правую бровь на гладкий лоб, а левую опустив к сощуренному левому глазу. Неужели этот пристальный взгляд относился к нему?

– Привет, Луиза! Не меня ли ты ждала?

– Я никогда никого не жду, а тем более такого, как ты, – она сделала глубокую затяжку. – С тебя в конце жизни вычтется время, которое ты украл у меня.

– Несколько минут будут представлять для меня огромную ценность.

– Мой велосипед больше не скрипит, – сказала она.

– Очень рад это слышать.

– Тебя кто-нибудь просил чинить мой велосипед?

– Что-то нужно было сделать, – ответил он. – Местные жители жаловались.

– Да что ты?

– Ты мешаешь их детям спать после обеда.

– Ах, так?

– И у коров молоко в вымени киснет.

– Поэтому местные жители обратились за помощью к телеграфисту со станции Сен-Люк?

– Я не мог отказать.

– Что ж, тогда местные жители должны быть благодарны телеграфисту.

– Я так полагаю.

– А я?

– Что?

– Я тоже должна быть тебе благодарна?

– Нет, за что?

– Ну, ты же мне сделал что-то хорошее?

– Ах, ну не за эту же мелочь.

– Что ты за это хочешь – показать мне созвездия на небе?

– Я их не знаю.

– Показать мне коллекцию марок?

– У меня нет коллекции марок.

– Что же ты тогда хочешь?

– Я просто выправил железку.

– И за это ты хочешь лапать меня за задницу?

– Нет. Но я могу и погнуть железяку обратно.

– Я считаю, что так и нужно сделать.

– Тебе нравится скрип?

– Не мне, людям. Они больше не услышат, когда я подъеду. А если я появлюсь внезапно, они испугаются.

– Я прикручу тебе на руль звонок, тогда люди снова смогут тебя слышать. Можно, я тебя немного провожу?

– Нет.

– Куда ты идёшь: туда или сюда?

– Ты-то в любом случае идёшь в «Коммерс».

– Да.

– Как и каждый вечер.

– Точно.

– Какой оседлый железнодорожник: от макушки до пят.

– Куда ты, к слову сказать, ездила сегодня на поезде?

– Не твоё собачье дело. Ты в любом случае идёшь в «Коммерс». Мне по пути. Оставь свой велосипед здесь, я немного пройдусь с тобой.

На следующий вечер к закату солнца Луиза вновь ждала Леона у пятого платана, через день опять, так же, как и через два дня. На путь в пару сотен метров у них уходило по часу и больше, поскольку шли они медленно, часто останавливались, без причины переходили на другую сторону улицы, а то и возвращались немого назад, и при этом говорили без умолку. Они говорили о мелочах и пустяках: о сигарах мэра, о почтальоне, который якобы был внебрачным сводным братом мэра, о вокзале и о познаниях Леона в современной технике связи, о старом Бартельми и его безрассудной любви к Жозианне, о злой собаке, которая сидела на цепи перед слесарной мастерской и пугала школьников, о вкусных шоколадных эклерах в католической булочной, о вдове Жуно, которая ездит к своей сестре в Компьень именно в те дни, когда и священник едет в Компьень на пастырскую миссию; они говорили о песчаном карьере за вокзалом, в котором можно найти окаменелые зубы акулы периода миоцена, о чёрной Мадонне в церкви и о лесочке рядом с федеральной дорогой, в котором скоро должны были поспеть вишни, а ещё они говорили о романах Колетт, которые Луиза прочитала все до одного, а Леон, правда, нет.

Начиная с третьего вечера, Луиза рассказывала о своей работе ангелом смерти. Леон молчал, глядя на верхушки деревьев, и слушал. Потом он рассказывал о Шербурге, о канале, об островах и красочном парусном ялике, Луиза молчала, внимательно смотрела ему в лицо и притворялась, что слушает.

Но когда он однажды хотел спросить её, откуда она родом, она перебила его и сказала:

– Никаких вопросов. Я ни о чём тебя не спрашиваю, и ты не спрашивай меня.

– Согласен, – ответил Леон.

Когда они разговаривали, Леон держал руки в карманах и играл маленькими гальками в футбол. Луиза курила одну сигарету за другой, жестикулировала и то и дело то уходила от него, то возвращалась, чтобы проверить, понимает и одобряет ли он то, что она сказала. Леон понимал и одобрял всё, что она ему говорила – просто потому, что это говорила она.

Он находил её улыбку красивой, потому что это была её улыбка, он любил её ободряющий пытливый взгляд, потому что именно её зелёные глаза смотрели на него, как будто спрашивая: «Скажи мне, ты ли это? Это правда ты?» Его пленяли выбившиеся прядки на её лбу, потому что это были её прядки, он смеялся над её пантомимами, когда она изображала мэра, закуривающего сигару, потому что это были её пантомимы.

Уже во время первой прогулки они заметили, что жители городка поглядывают на них из-за своих занавесок, и поэтому держались на виду и говорили особенно громко и чётко, чтобы каждый, кто хочет, мог услышать, о чём идёт их разговор. Дойдя до кафе «Дю Коммерс», они ещё немного стояли, а потом прощались без поцелуев или рукопожатий.

– До свиданья, Луиза.

– До свиданья, Леон.

– До завтра.

– До завтра.

Потом она исчезала за углом, а он заходил в кафе и заказывал стакан бордо.