С того дня прошло десять лет. Леон всё ещё был молодым человеком двадцати восьми лет. Его волосы, может, и не были столь же густыми как раньше, но держался он легко и моложаво, и, спускаясь в метро, он по-прежнему перепрыгивал через две, а то и три ступени, даже если не спешил.

Он положил мелочь в латунную монетницу, взял билет, прошёл через турникет и спустился по лестнице в туннель, облицованный белым кафелем. То был час, когда его жена Ивонна, которая через тридцать три года станет моей бабушкой, готовила ужин, а её первенец, который вырастет в моего дядю Мишеля, играл со своим железным паровозиком в золотой трапеции, брошенной солнцем на паркетный пол в гостиной. Леон представлял, как они обрадуются клубничным пирожным, и таил надежду провести ещё один мирный вечер.

В последние недели мирные часы были редкостью. Почти не проходило вечера без домашней драмы, которая обрушивалась на них без видимой причины, помимо их желания и по ничтожным поводам; а выходные дни превращались в сплошную череду мужественно таимого несчастья, вымученной, фальшивой весёлости и внезапных приступов слёз. Пока поезд подъезжал к станции, Леон вспоминал вчерашнюю драму. Она началась после того, как он уложил малыша в постель и, как обычно, рассказал ему сказку на ночь. Когда он, вернувшись в гостиную, взял из шкафа коробку с деталями тех настенных часов эпохи Наполеона III, ржавое нутро которых он купил на блошином рынке и месяцами пытался запустить, Ивонна ни с того ни с сего назвала его монстром равнодушия и бесчувствия, прямо в тапочках сбежала по лестнице на улицу Дез Эколь да так и стояла там, беспомощно глотая слёзы в вечерних сумерках, пока Леон не выбежал за ней и не отвёл под локоть обратно домой. Он усадил её на диван, накинул ей на плечи одеяло, сунул в печь брикеты, убрал с глаз долой коробку с настенными часами и поставил чай. Потом он, отчасти лукавя, отчасти искренне, извинился за свою невнимательность и спросил, что её так расстроило. И поскольку она не знала ответа, он ушёл на кухню за шоколадом, а она сидела на диване и чувствовала себя ненужной, глупой и мерзкой.

– Скажи мне честно, Леон, я тебе ещё нравлюсь?

– Ты моя жена, Ивонна, ты же знаешь.

– У меня пятна на лице, и я ношу лечебные чулки от варикоза. Как старуха.

– Это пройдёт, дорогая. Да это и неважно.

– Вот видишь, тебе наплевать.

– Неправда.

– Ты только что сказал, что это неважно. Я тебя понимаю, мне на твоём месте тоже было бы всё равно.

– Да что ты такое говоришь! Мне не всё равно!

– На твоём месте я бы давно ушла. Скажи честно, Леон, у тебя есть другая?

– Да нет же. Я тебе не изменяю, ты это прекрасно знаешь.

– Да, конечно, я знаю, – Ивонна горько кивнула. – Ты никогда ничего такого не сделаешь, и всё по одной простой причине: потому что это неправильно. Ты делаешь только то, что правильно, не так ли? Ты всегда такой спокойный, ты никогда не смог бы мне изменить, мой честный Леон, даже если бы очень захотел. Ты никогда не пойдёшь вразрез со своими принципами.

– Ты считаешь, что это неправильно – не делать ничего неправильного?

– Иногда мне хотелось бы вывести тебя из равновесия, понимаешь? Иногда мне хотелось бы, чтобы ты хоть раз, единственный раз потерял самообладание – ударил бы меня и ребёнка, напился бы, провёл ночь с проституткой.

– Ты говоришь о вещах, которых на самом деле не хочешь, Ивонна.

– Почему ты обращаешься со мной так, будто я твоя мать?

– Что ты имеешь в виду?

– Почему ты никогда не обнимешь меня, ты уже неделями ложишься, отодвигаясь от меня на самый край кровати?

– Потому что когда я тебя целую, ты вздрагиваешь. Потому что когда я глажу твои волосы, ты разражаешься слезами и называешь меня лицемером. Потому что в постели ты обругала меня похотливой обезьяной и требовала оставить тебя в покое. Я так и сделал, а теперь ты именно поэтому рыдаешь. Скажи, что мне делать.

Ивонна засмеялась и вытерла слёзы.

– Тебе и правда нелегко, мой бедный Леон. Давай больше не будет ругаться, ладно? Но давай и не будем друг друга обманывать и притворяться. Давай говорить откровенно. Чего я хочу, я не могу от тебя требовать, а чего хочешь ты, я не могу тебе дать.

– Это бред, Ивонна. Ты моя жена, и ты для меня хорошая жена. Я твой муж, и я стараюсь быть тебе хорошим мужем. Только это важно. Всё остальное устроится.

– Нет, не устроится, и ты знаешь это лучше меня. Как может устроиться то, чего нет. Можно сколько угодно стараться, но желания не изменишь.

– И какие у тебя желания, скажи мне.

– Ладно, оставим это, Леон. Я не могу требовать от тебя то, чего хочу, и тебе не могу дать то, чего ты хочешь. Мы хорошо ладим и не превращаем жизнь другого в ад, но по-настоящему мы не подходим друг другу. Нам с этим жить до конца дней.

– Вот ты уже и о смерти заговорила, Ивонна, а ведь нам всего по двадцать восемь.

– Ты хочешь развестись? Скажи мне, ты хочешь развестись?

И вот так всё время. Для обоих было прямо-таки облегчением, когда за вечерними всплесками эмоций Ивонны следовала утренняя тошнота; после посещения гинеколога она была робкой, просила у Леона прощения, удивлённо смотрела на свой живот и строила предположения, что это скорее всего девочка; поскольку три года назад, вынашивая маленького Мишеля, она это точно помнит, она пребывала в состоянии самодостаточности и внутреннего довольства, которое, к радости Леона, сопровождалось приступами животной страсти, которой раньше она за собой не знала.

Леон сдержанно переносил то, что в этот раз о животном сладострастии не было и речи. Он созрел в мужчину с некоторым жизненным опытом, и после пяти лет семейной жизни ему было известно, что душа женщины таинственным образом связана с движением звёзд, сменой приливов и отливов и циклами её собственного тела, а может, и с подземными вулканическими течениями, маршрутами перелётных птиц и расписанием французских поездов, а то и объёмом добычи на нефтяных месторождениях Баку, частотой сердцебиения колибри в Амазонии и пением кашалотов под полярными льдами Антарктиды.

Несмотря на это, постоянно повторяющиеся драмы, которые, по трезвом размышлении, раздувались из ничего, постепенно становились ему не по силам. Хотя он и знал о переменчивости её настроения, и что в интересах семейного счастья следовало бы, по возможности, пропускать эти приступы временной невменяемости мимо ушей или быстро о них забывать. «Не нужно на них обижаться, – внушал ему как-то отец, которому он позвонил спросить совета в момент острой необходимости. – Они не виноваты, это как лёгкий вид эпилепсии, понимаешь?»

Но Леон не соглашался считать болезнью главную особенность своей жены. Разве не было его долгом серьёзно относиться к нуждам его спутницы? Разве, поклявшись у алтаря почитать и любить её до конца своих дней, он мог теперь пренебречь душевными муками своей жены, расценивая их как отдалённое эхо песен кашалотов?

Леон подставил нос тёпло-сладкому ветру, который толкал перед собой подъезжающий поезд, и засеменил в потоке людей, двинувшихся к краю платформы. Несколько лет назад, когда он ещё не был женат и жил в мансарде в Батиньоле, он каждый день ездил на работу на метро и научился ненавидеть визг стальных колёс, жару, вонь, наполняющую вагоны, заляпанную обивку, скользкие, мокрые полы из реек и засаленные поручни.

Тогда он освоил важную для выживания жителя пригорода гибкость и умение двигаться в толпе, не толкаясь и пропуская вперёд человека, идущего рядом, не показывая при этом, что вообще его заметил. Леон знал, что может рассчитывать на такую же погружённую в себя предупредительность, и что давка, толкотня и ругань возникают лишь с появлением туристов или пожилых людей.

Он пропустил вперёд соседа справа и пошёл в прикрытии за его спиной, посторонился перед женщиной с коляской и в её кильватере добрался до раздвижных дверей вагона, а потом в два-три переменных шага проскользнул в угол к противоположной двери, где можно было нормально стоять. Он расстегнул пальто, сдвинул шляпу на затылок, прислонился к стене в углу, чтобы не браться за поручень, и зарылся руками в карманы пальто. Пока свободное пространство перед ним быстро заполнялось, он, избегая зрительного контакта, удостоверился, что все пассажиры – пригородные жители и что неприятностей ждать не надо.

Поезд тронулся, и Леон через окно смотрел на пассажиров, ожидающих на противоположной платформе, потом на покачивание кабелей на чёрно-коричневых стенах туннеля, на мельканье красных и белых сигнальных огней и зияющие чёрные боковые штольни. На следующей станции стало опять светло, потом опять темно, а когда снова посветлело, он сошёл и выбрался к дневному свету, купил клубничные пирожные и тут же вернулся под землю, куда как раз подъехал обратный поезд в направлении Порт де Клиньянкур.

Леон дал потоку пассажиров занести себя в вагон до того же угла у противоположной двери, где он стоял по дороге сюда, и поскольку на соседний путь также прибывал поезд, он стал рассматривать проплывающих мимо пассажиров: мужчин с газетами, инвалидов войны с костылями и женщин с корзинами для покупок. Сначала мелькающие силуэты были нечёткими и размытыми, потом они замедлились и обрели чёткие контуры, а когда поезд совсем остановился, он заметил в углу рядом с дверью – всего лишь в метре или полутора метрах от него – молодую женщину.

Она была одета в чёрное пальто, чёрную юбку и светло-голубую блузку, у неё были зелёные глаза, веснушки и густые чёрные волосы, обрезанные как по линейке от уха до уха, у неё был большой рот и нежный подбородок, она курила сигарету, которую держала между большим и указательным пальцами, как уличный мальчишка, и это совершенно точно была – Леон это понял с первой секунды – его Луиза.

Конечно, за прошедшие десять лет она изменилась, по-детски мягкие черты лица молодой девушки обострились и определились как черты взрослой женщины. Из-под тонких, прямых бровей смотрели живые, неподкупно внимательные глаза, а уголки рта носили черты решительности, новой для него. И когда она кончиками пальцев правой руки убрала за ухо прядь волос, блеснули накрашенные ногти.

Наконец Леон вышел из оцепенения, поднял руку и помахал. Он метнулся в сторону, чтобы попасть в её поле зрения, и безрассудно заколотил по стеклу. Но она, отделяемая от него каким-то метром воздуха и двумя пятимиллиметровыми оконными стёклами, потягивала свою сигарету и пускала дым к полу, стряхивала пепел и смотрела в пустоту. Он стал трясти закрытую дверь, которая отделяла его от Луизы, пытаясь оценить, сколько времени потребуется, чтобы перебежать по лестнице на другую платформу. Тут открытые двери со стуком закрылись – Леон оказался в западне. Он снял шляпу и стал размахивать ею – тут она наконец-то обернулась к нему.

Тут наконец-то их взгляды встретились, и когда недоверчивое изумление в вопросительном взгляде её зелёных глаз сменилось радостным узнаванием, а улыбка обнажила щербинку, исчезли его последние сомнения. Но в следующий момент их поезда одновременно тронулись в разные стороны, расстояние между ними становилось всё больше, угол зрения всё уже, и потом они вновь потеряли друг друга.

Пока поезд ехал по туннелю, Леон панически соображал, что делать, и остановился на трёх вариантах, которые казались ему одинаково логичными. Он мог, во-первых, вернуться следующим поездом на Сен-Сюльпис в надежде, что она поступит так же; или мог проехать на одну станцию дальше Сен-Сюльпис, предполагая, что она выйдет на следующей станции и будет ждать его там. Или мог сам остаться ждать на следующей станции, надеясь, что она поедет за ним.

В любом случае затея разыскать в час пик в туго набитых поездах, платформах и переходах одного-единственного человека, который то ли где-то ждёт, то ли сам в поисках мечется по подземке, была безнадёжной. Сперва Леон поехал на Сен-Сюльпис, вскочил на скамью под рекламным плакатом, где был изображён красный кабриолет «ситроен 10cv B14», бороздящий просторы пустыни, и попытался через головы охватить взглядом сразу две платформы. Поскольку он видел лишь серые шляпы и чужие причёски, он проехал на следующем поезде одну станцию до Сен-Пласид на случай, если Луиза только вышла и не двинулась с места. Потом он вернулся назад на Сен-Жермен-де-Пре посмотреть, не ищет ли его Луиза там, потом снова на Сен-Сюльпис и оттуда второй раз на Сен-Пласид.

После шестнадцати таких поездок Леон понял, что так он никогда не найдёт Луизу. Он вспотел и обессилел, его костюм жал, а из коробки с клубничными пирожными, которая за время долгой одиссеи между тремя станциями метро изрядно пострадала в давке, теперь текла розово-жёлтая жижа клубничного сока, смешанного с ванильным кремом. Он медленно брёл под осенне-золотыми платанами бульвара Сен-Мишель и щурился в свете автомобильных фар, который отражался от мокрой мостовой.

Он чувствовал себя так, будто проснулся от беспокойного сна с запутанным сюжетом, удивляясь, как мог провести полвечера в метро, гоняясь за девушкой, которую не видел десять лет и которой, с большой вероятностью, давно нет в живых. Конечно, эта молодая женщина удивительно походила на Луизу, и она точно одарила его улыбкой, будто бы узнав. Но сколько в Париже молодых женщин с зелёными глазами – сто тысяч? И если у каждой десятой – щербинка между передними резцами, а из них каждая пятидесятая собственноручно обрезает себе волосы, не могло ли случиться так, что одна или другая из этих двухсот, возвращаясь на метро домой после рабочего дня, просто из доброжелательности улыбнулась незнакомцу, который, как клоун, размахивал шляпой.

Теперь Леон был уверен, что бежал за призраком – призраком, который уже десять лет верно сопровождал его. Это был его тайный грех: часто рано утром, только проснувшись, он представлял Луизу, как она ждала его, прислонясь к платану, а после обеда, когда время в лаборатории тянулось вязко, он доставлял себе удовольствие, вспоминая те выходные в Ле Трепоре; и наконец, ночами, одиноко лёжа на своей половине супружеской кровати, он пытался уснуть, думая о первой встрече с Луизой и её скрипучим велосипедом.

Он медленно повернул ключ в замке, осторожно закрыл за собой входную дверь; ему редко удавалось пройти незамеченным мимо комнаты консъержки, которая давно питала к нему расположение – за то, что на Рождество, когда её дочки были ещё маленькими, он мастерил для них из деревянной стружки и обрезков ткани львов, жирафиков и бегемотиков. Занавески комнаты были задёрнуты, а через дверную щель доносилось шипение жира на сковородке и запах тушёного лука. На цыпочках он прошёл мимо стеклянной двери и у начала лестницы считал себя уже в безопасности, но тут дверь открылась, и вышла мадам Россето в своей чёрной вдовьей юбке, чёрном вдовьем чепце и синем фартуке в горошек.

– Месьё Лё Галль, вы меня напугали! Прокрадываетесь в дом как вор, да ещё в такой час!

– Извините, мадам Россето.

– Вы так поздно сегодня – с вами ничего не приключилось? – Консьержка приблизила к нему кончик носа, будто принюхиваясь.

– Нет, что вы. Что может со мной приключиться.

– Вы такой бледный, месьё, и выглядите ужасно. А что это у вас такое гадкое в руке? Дайте– ка сюда. Ну же, давайте сюда, без возражений, я приведу это в порядок.

Женщина метнулась к нему, взяла коробку у Леона и попятилась в свой стеклянный чулан, не сводя с него глаз – как мурена с добычей в коралловый риф. У Леона был единственный выход – последовать за ней. Он вошёл в луковый угар и смотрел, как она ставит коробку на кухонный стол, достаёт оттуда пострадавшие клубничные пирожные, укладывает их на тарелку в цветочек, усердно выправляет их своими набухшими пальцами и громоздит упавшие ягоды обратно на ванильный крем. Он дышал луковым смрадом её берлоги и сладковатым запахом её юбки на круглом теле, глядел на красную помаду, которая собиралась в скорбных морщинках её губ, на раскрашенную статуэтку мадонны на домашнем алтаре и на горящую свечу перед портретом её мужа в сержантской форме, на кружевную накидку на мягком кресле и в закопчённый угол над печкой, вслушиваясь в потрескивание угля и сосредоточенное сопение мадам Россето.

Тяжёлая штора отделяла жилое помещение от спальной каморки, где в скрипучих железных кроватках каждую ночь подрастали на четверть миллиметра её дочки в спокойной уверенности, что в не столь далёком будущем они расцветут в прекрасных девушек и при первой же возможности навсегда сбегут от своей матери. Кинутся за любовником, который пообещает им шёлковое бельё, или наймутся на службу к какой-нибудь даме, которая возьмёт их с собой горничными в Нейи. А мадам Россето останется одна, ещё долго будет жить в своём чулане, ожидая всё более редких визитов дочек, пока однажды не заболеет отчего-нибудь, притащится в больницу и немногим позже, взглянув последний раз на подтёк на потолке, смиренно и без сопротивления исчезнет из этого мира.

Консьержка посыпала пирожные сахарной пудрой, чтобы прикрыть наиболее очевидный ущерб, вытерла руки о фартук и посмотрела на него взглядом, в котором читались незлобивость и ранимость измученного существа.

– Вот, месьё Ле Галль, лучше не получится.

– Я вам очень благодарен.

– Вам надо идти, жена вас ждёт.

– Да.

– Уже давно.

– Действительно.

– Два часа, вы так припозднились сегодня.

– Да.

– Я не припомню, чтоб вы возвращались так поздно. Мадам, наверное, волнуется.

– Вы правы.

– Но главное – ничего не случилось. Сейчас я брошу на сковородку говяжью печёнку. Я сама всегда ем только тогда, когда дети уже спят и я могу быть за них спокойна. Вы любите печёнку в винном соусе, месьё Лё Галль?

– Очень даже.

– А жаренную картошку с розмарином?

– Ради этого я готов бежать километры.

– При этом у вас дома есть всё, что нужно, вы счастливчик. С вами точно ничего не случилось?

– Нет, что вы. Что может со мной случиться. Мне пора.

– Конечно, мадам ждёт, а я вас задерживаю здесь своими шутками про печёнку.

– Ах, мадам Россето, не говорите так. Говяжья печёнка в винном соусе – это не шутка. Это очень серьёзная вещь. Особенно если в игру вступает жареный картофель в розмарине.

– Как вы красиво говорите, месьё Лё Галль! Вы культурный человек, я всегда повторяла. Вы точно не хотите попробовать? Я быстро?

– Звучит заманчиво, но…

– Мадам конечно же приготовила вам ужин. А я задерживаю вас своей болтовнёй.

– Как-нибудь в другой раз.

– Она конечно же волнуется.

– Мне пора.

– Хорошего вечера и передайте мадам большой привет!