Седьмого июня 1941 года во второй половине дня Лаура д’Ориано ехала в междугородном автобусе из Тулузы в Мон-де-Марсан. Было жарко, автобус катил через виноградники и хлебные поля навстречу солнцу, которое уже склонилось далеко к западу. Все окна стояли настежь, занавески развевались на ветру. Лаура повязала голову платком и читала книгу, в багажной сетке лежала маленькая дорожная сумка, благородный, но приметный чемоданчик она оставила в Марселе.
Шофер изучал ее в зеркале заднего вида. Вполне возможно, он считал ее вдовой военнослужащего из Тулузы, которая едет по наследственным делам к семье мужа, или школьной учительницей, которая собирается проведать родителей и коротает в дороге время, читая Верлена или Стендаля.
Если бы в автобус вошли полицейские для проверки пассажиров, Лаура достала бы из сумочки новое удостоверение личности и представилась гражданкой Франции Луизой Фремон, проживающей в Париже, родившейся 27 сентября 1912 года в Марселе. Гражданское состояние: незамужем. Рост: 1,61 м. Профессия: танцовщица и певица. При этом она бы старалась не смотреть на свою дорожную сумку, в подкладку которой были зашиты семь тысяч франков мелкими купюрами и всевозможные продовольственные карточки.
При отъезде из Тулузы пассажиров было довольно много, потом автобус мало-помалу опустел, и сейчас, вблизи от береговой запретной зоны, последней пассажиркой оставалась Лаура. Шофер больше не смотрел на нее, уже составил себе представление. На третьей остановке не доезжая до демаркационной линии, в виноградарской деревушке под названием Эр-сюр-л’Адур, она вышла и очутилась на узкой главной улице с запертыми мелочными лавками, между которыми направо и налево ответвлялись переулки. Дальше впереди звонили к мессе церковные колокола. Торцовая мостовая была еще горячей от послеполуденного солнца.
Когда автобус уехал, с противоположной стороны улицы ей махнул рукой тощий старик крестьянин с красным носом и седой щетинистой бородой. Он радостно приветствовал ее, громко назвал «ma petite Louise», будто она его любимая племянница или внучка, потом перешел через дорогу, взял Лауру за плечи и крепко расцеловал в обе щеки. Забрав у нее дорожную сумку, он обнял ее за талию и быстро увлек в боковой переулок, в конце которого проселок уводил в виноградник.
В винограднике стоял красный трактор. Крестьянин сел за баранку, Лаура устроилась на маленьком сиденьице над правым задним колесом. Они направились в дальний конец виноградника, откуда другой проселок вел во второй виноградник и дальше, в третий, – вот так Лаура и крестьянин, подскакивая на ухабах, два часа тряслись среди виноградников Аквитании на запад, навстречу закату, пока не оставили позади демаркационную линию и не исчезли в пиниевом редколесье, протянувшемся на десятки песчано-болотистых километров до Атлантического океана и вверх к Жиронде.
Во второй половине следующего дня Лаура одна, с растрепанными волосами, в стоптанных туфлях появилась в Бордо. Для начала прогулялась по центру города, купила новые уличные туфли и сделала у парикмахера прическу, потом выпила кофе в уличном ресторанчике. А когда свечерело, отправилась на Кэ-Буржуа, 4, в пансион некой мадам Блан, адрес которой записала на бумажке. Пансион располагался на берегу Гаронны, недалеко от порта. Свободные комнаты нашлись и стоили недорого. С тех пор как беженцы покинули город, спасаясь от наступающего вермахта, пустого жилья в Бордо было много.
Первое выступление Лауры состоялось в ближайшую субботу в ночном кафе под названием «Танцующая обезьяна». Она опять надела старый казачий костюм, опять показала подвязку и опять пела «баюшки-баю», а матросы в публике опять плакали; единственное отличие от прошлых выступлений заключалось в том, что здесь матросы были в форме итальянского военно-морского флота, так как принадлежали к экипажам тридцати двух подводных лодок, которые под немецким командованием базировались в Бордо и готовились участвовать в битве за Атлантику. Поскольку в полночь им нужно было вернуться на подлодки, никто из них не поджидал Лауру, когда в половине первого она через заднюю дверь вышла на улицу.
Тем не менее ее задача оказалась несложной, сущим кукольным театром. Все было до того просто, что Лаура наверняка бы огорчилась, если б не испытывала огромного облегчения. На другой день ей понадобилось только нанести перед зеркалом намек на славянские скулы да накинуть на плечи казачью курточку, и итальянские матросы тотчас ее узнали, когда в воскресенье она прогуливалась возле гавани.
Лауре даже бедрами покачивать не понадобилось, чтобы взбудоражить молодых парней, вполне достаточно было остановиться на Кэ-дю-Сенегал и сунуть в рот сигарету. Пока она искала в сумочке спички, они толпой ринулись к ней, чтобы поднести огоньку и покрасоваться перед нею, а когда она поблагодарила на безупречном итальянском и, продолжая путь, помахала им через плечо кончиками пальцев, да еще и обронила мимоходом «arrivederci» и сверкнула белозубой улыбкой, восторг уже не ведал пределов.
Все было совершенно предсказуемо, вековечный кукольный театр. Но Лаура участвовала в нем, потому что он служил ее целям. С того воскресного дня она стала у итальянских матросов-подводников знаменитостью. Когда она заказывала в уличном кафе мартини, напиток всегда был уже оплачен. Когда несла сумку с покупками, всегда рядом обнаруживался кавалер, который тащил сумку на Кэ-Буржуа. А когда она в Ботаническом саду садилась на лавочку с томиком Стендаля или Верлена, кто-нибудь непременно спрашивал разрешения немного посидеть рядом.
И Лаура заводила с ними разговор. Снова и снова признавалась, что в реальной жизни она вовсе не казачка, а добропорядочная учительская дочка из Марселя, и что зовут ее на самом деле не Аннушка, а Луиза (для друзей Лулу), и что по-итальянски она говорит так хорошо, потому что мама у нее итальянка. Когда же Лаура затем без всякого перехода спрашивала у матросов-подводников, очень ли трудна и сурова жизнь под водой, каждый из них, глубоко вздохнув, принимался рассказывать.
Рассказывали они о жарище на борту, о спертом воздухе и зловещей тишине после погружения, когда лодка с застопоренными машинами лежала на океанском дне среди столетних остовов затонувших кораблей и неделями поневоле притворялась мертвой, чтобы ее не засекли вражеские гидроакустики. Рассказывали о несказанном блаженстве всплытия, когда наконец-то снова стояли на палубе на свежем воздухе и брызги пены летели в лицо, и о злобном ликовании, когда удавалось прямым попаданием поразить вражеский транспорт и десять тысяч брутто-регистровых тонн со всем грузом и экипажем шли ко дну.
Все оказалось очень просто. Матросы рассказывали сами, и впоследствии никому из них даже в голову не могло прийти, что Лаура их выспрашивала; она ведь и правда почти не задавала вопросов, только временами подбадривала своих кавалеров возгласами удивления, а против этого они, как все мужчины, устоять не могли и продолжали рассказывать. Объясняли Лауре, как лодка погружается и опять всплывает, откуда берется воздух для дыхания и где расположены койки команды. Перечисляли, сколько подлодок стоит в гавани Бордо – сейчас тридцать две, правда, не все в полной боеготовности и только итальянские, а не немецкие, – упоминали названия кораблей, на которых служили раньше.
Раз-другой, когда Лаура сидела со своим кавалером у входа в гавань, случалось так, что именно в это время возвращалась или уходила та или иная подлодка. Тогда ей показывали боевую рубку с входным люком, она примечала балластные цистерны на бортах и зенитные орудия на палубе, запоминала их калибр и с вежливым интересом кивала рассказчику. Но если Лаура предлагала прогуляться по строго охраняемой гавани для подлодок, кавалеры с сожалением качали головой и заученными фразами просили понять их правильно. Строжайшая секретность, враг подслушивает. Самое результативное и самое важное оружие подводной лодки – ее невидимость. Подводная лодка, чьи координаты или курс известны врагу, все равно что погибла.
Лаура все запоминала, а вечером у себя в комнате записывала. Два-три раза в неделю она писала письма тулузскому другу, которого никогда еще не видела. Никаких других обязанностей у нее не было. По субботам она пела казачьи песни в «Танцующей обезьяне». По воскресеньям ездила автобусом к морю, в Лакано или на мыс Ферре, и в одиночестве подолгу гуляла в дюнах. Лето в Аквитании выдалось долгое и мирное. Война была далеко, дни стояли погожие, с океана все время задувал свежий бриз. И когда перед возвращением в Бордо какой-нибудь матрос узнавал Лауру на автобусной остановке, она порой принимала приглашение на тарелочку мидий с картофелем-фри.
А на просторах океана бушевала война, снова повсюду в мире шли ко дну целые флоты, и десятки тысяч молодых моряков погибали в пучине. Можно себе представить, что среди них были и кавалеры Лауры д’Ориано, ведь тем летом 1941 года необычайно много итальянских подлодок не вернулись из походов на базу в Бордо.
«Глауко» вышла в поход 24 июня 1941 года, взяв курс на Средиземное море, через три дня в Гибралтарском проливе была атакована и затонула к западу от Танжера. Восемь членов экипажа утонули, сорок два попали в плен.
Четвертого июля «Микеле Бьянки» вышла в море с секретным заданием, цель которого неизвестна, но прямо в устье Жиронды была потоплена вместе с шестьюдесятью членами экипажа.
«Маджоре Баракка» была потоплена 8 сентября у Гибралтара. Двадцать восемь моряков утонули, тридцать два были взяты в плен.
В начале октября 1941 года в море вышла подлодка «Гульельмо Маркони». По неизвестным причинам она затонула у побережья Португалии вместе со всеми шестьюдесятью членами экипажа.
В октябре в Аквитанию внезапно нагрянула осень со штормами и многонедельными дождями. Лаура закончила выступления в «Танцующей обезьяне» и попрощалась с квартирной хозяйкой. Затем она с дорожной сумкой отправилась на юг, в большой пиниевый лес, на другом конце которого на следующий день ее, наверно, ждал крестьянин с красным трактором.
Базировавшаяся в Бордо итальянская флотилия подводных лодок хотя и не сократила число боевых операций, но потерь в последующие месяцы не понесла.
* * *
Атомная бомба была придумана, теперь предстояло ее построить.
С тех пор как началась война, Феликс Блох не имел контактов с друзьями-физиками в Германии. Но конечно же читал в газетах, что Гейзенберг и фон Вайцзеккер работали в Берлине над урановой машиной, а возможно, узнал и о том, что во время последнего визита к Нильсу Бору в Копенгаген оба говорили о близкой окончательной победе и биологической необходимости войны. Вероятно, он также знал, что фон Вайцзеккер подал в Берлине заявку на патент плутониевой бомбы и что вермахт в своем разбойничьем походе по Европе реквизировал весь наличный уран. Конечно, самое позднее после Перл-Харбора и Сталинграда любому здравомыслящему человеку было ясно, что Германия похожа на шахматиста, на доске у которого на две ладьи меньше, чем у противника; но атомная бомба – и это тоже было ясно – вновь вернет в игру обе эти ладьи. А может, еще и ферзя.
Вот в такой обстановке весенним днем 1943 года Роберт Оппенгеймер приехал в Пало-Альто и попросил Феликса Блоха и в этом году отказаться от каникул на пляже, а вместо этого отправиться с ним в пустыню Нью-Мексико, чтобы в секретном месте, не обозначенном на картах, строить атомную бомбу. Причем отправиться не только на лето, но до конца года и дальше, на неопределенное время.
Каков был первый ответ Блоха, неизвестно. Неизвестно и обратился ли Оппенгеймер к нему с этой просьбой в университете или дома, на Эмерсон-роуд, и состоялась ли их встреча утром, после обеда или вечером. Неизвестно, присутствовала ли при этом жена Феликса Блоха, Лора, и бодрствовали ли близнецы или уже спали. Неизвестно, происходил ли разговор на веранде или в комнатах или же они предприняли прогулку, чтобы оградить себя от чужих ушей.
Неизвестно также, был ли этот разговор коротким или долгим, скупым мужским диалогом или страстной полемикой двух ученых, споривших о глубочайшем смысле своей науки. Об этом разговоре неизвестно ничего, хотя он определенно самый важный и трудный в жизни Феликса Блоха, ведь в тот час он должен был обязательно ответить на вопрос, может ли он – да или нет? – взять на себя ответственность перед своей совестью и во имя свободы, человечности и мира во всем мире не только помыслить страшнейшую в истории человечества машину убийства, но и сконструировать ее на практике и – да или нет? – наделен ли он, европейский еврей, правом, а тем паче обязанностью бороться против нацистского геноцида всеми доступными ему средствами, пусть даже созданием оружия массового уничтожения, которое во много раз превзойдет своей безличной эффективностью отравляющий газ Фрица Габера времен Первой мировой войны.
Об этом неизвестно ничего, так как в наследии Феликса Блоха, насчитывающем многие тысячи страниц, этот вопрос совести не упомянут ни единым словом. Ни в статьях, ни в письмах, ни в записках, которые он тщательно упорядочил и оставил потомкам в библиотеке Стэнфордского университета, об атомной бомбе нет ни слова. Эта тема столь тщательно обойдена молчанием, столь аккуратно – невольно напрашивается такая мысль – удален каждый относящийся сюда клочок бумаги, что не упоминается даже имя Оппенгеймера, который десять лет был его ближайшим другом и научным собратом.
Однако же самое главное касательно этого разговора сомнению не подлежит: во-первых, он действительно имел место, и, во-вторых, Феликс Блох утвердительно ответил на оба вопроса совести. А коль скоро он спрашивал себя, должна ли трехвековая история физических исследований действительно увенчаться созданием атомной бомбы, Оппенгеймер наверняка отмел его опасения решительным замечанием, что по ту сторону всех философских рассуждений в нынешней геостратегической ситуации речь идет лишь об одном, а именно о вопросе, кто первым получит бомбу – Гитлер или Америка.
Словом, этот разговор, по всей видимости, происходил так или примерно так. Ведь фактически летом 1943 года – вероятно, в конце июня, перед началом каникул – Лора и Феликс Блох собрали чемоданы и вместе с близнецами, которым уже сравнялось два с половиной года, отправились в пустыню Нью-Мексико.
По соображениям секретности Оппенгеймер предупредил Блоха, чтобы он не покупал на полустанке Пало-Альто билеты прямо до Санта-Фе, а на каждой пересадке – в Бейкерсфилде, Альбукерке и Лами – брал новые. В совокупности дорога заняла сорок четыре часа. На третий день ближе к полудню Феликс Блох с семьей прибыл в старинную столицу штата Нью-Мексико.
В ту пору Санта-Фе еще оставался тихим испанским городком давно минувших времен. На Плазе росли старые тенистые деревья, под которыми стояли чугунные парковые скамейки, где в любое время дня проводили сиесту мужчины любых возрастов. Небольшие группки молодых женщин, черноволосых, с ярко-алыми губами, в пестрых юбках, прохаживались вокруг обелиска в центре сквера, робко высматривая возможных поклонников. Автомобилей почти не было, возле гостиницы «Ла фонда» стояли на привязи верховые лошади и мулы. На ступенях собора Святого Франциска играли дети, на веранде губернаторского дворца, разноцветными платками привязав младенцев себе за спину, сидели индианки, предлагали на продажу керамику и украшения.
Летом 1943 года в сонный городок прибывало необычно много чужаков. В большинстве это были бледнолицые горожане с севера, испанского почти никто из них не знал, да и по-английски многие говорили с тем или иным европейским акцентом. Некоторые приезжали в одиночку, некоторые – вдвоем, многие – с детьми и помимо чемоданов тащили диковинные вещи вроде метел, ведер, зеркал, комнатных растений или детских колясок.
Каждое утро этих горожан ожидал на Ист-Палас-авеню старый школьный автобус с ярко-красной надписью «US Army». Крепкий солдат помогал женщинам погрузить домашнюю утварь и добродушно исполнял их приказания. Когда все было надежно уложено в автобус, солдат садился за руль и веревкой привязывал дверную ручку к приборной доске. Потом врубал первую скорость и трогал с места.
Автобус предназначался для гостей Роберта Оппенгеймера, и в начале лета 1943 года больше тысячи человек проделали двухчасовой путь в Лос-Аламос. Прежде всего физики с семьями, но и химики, эксперты по взрывчатым веществам, биологи, специалисты по точной механике, инженеры-электрики, баллистики и металлурги. Щебеночная дорога вела по краснозему мимо лиловых скал и охряных останцов на северо-запад к бывшему лос-аламосскому интернату для мальчиков, расположенному на высоте двух тысяч трехсот метров над уровнем моря, на краю кратера огромного потухшего вулкана. Вдали лавандовой полосой тянулись южные отроги хребта Сангре-де-Кристо, рядом мрачно чернели базальты столовой горы Блэк-Меса. Среди скалистого ландшафта разбросаны индейские поселки-пуэбло. Иные покинутые и разрушенные, иные населенные. Тут и там на глинобитных стенах вялились связки стручков красного перца, во дворах лежала на солнце желтая, голубая, белая и черная кукуруза.
Узкий деревянный мост вел через красно-бурые воды Рио-Гранде, затем дорога устремлялась круто вверх. Цвели кактусы, гремучие змеи прятались в пустынной полыни. Потом за поворотом вдруг возникали в тучах пыли огромные армейские бульдозеры, срезавшие лиловые скалы и охряные останцы, чтобы выровнять дорогу для тяжелого транспорта.
Бесконечно долго автобус карабкался в гору. А когда выползал на край кратера, дорога шла уже прямиком к Лос-Аламосу, который за считаные недели потерял всякое сходство с интернатом для мальчиков и превратился в барачный поселок на тысячу жителей. В окружности шести километров он был обнесен сплошным забором из колючей проволоки, на востоке и на западе – ворота со шлагбаумом. Военные полицейские с автоматами проверяли пропуска, молча заглядывали в автобус. Затем сержант жестом разрешал проезд.
Когда автобус тормозил у бывшей школы, вновь прибывших приветствовал Оппенгеймер. Хлопал мужчин по плечу, спрашивал их жен, как прошла поездка, ронял «да… да-да… да…», пускал по кругу зажигалку, потом делал знак солдатам, которые подхватывали багаж и провожали всех к их жилью.
Феликс и Лора Блох поселились неподалеку от водонапорной башни, в доме под номером Т-124, двухэтажной, наскоро сооруженной и покрашенной в светло-зеленый цвет постройке на четыре квартиры. В кухнях стояли чадящие дровяные плиты из армейских запасов. Жилые комнаты обставлены одинаково по-спартански, в спальнях – походные кровати. На одеялах и простынях черная печать «USED», то есть «United States Engineer Detachment».
В Лос-Аламосе Феликс и Лора Блох не были одиноки. За тонкими стенами соседствовали давние друзья. Рядом, на первом этаже, жил Эдвард Теллер, который в лейпцигском пинг-понговом подвале заваривал Феликсу чай, а потом в Беркли напугал секретный летний семинар идеей космического пожара. Наверху поселился физик Роберт Брод, которого Феликс знал еще как гёттингенского студента, а позднее в Беркли как члена «Monday Evening Club». Совсем рядом жили и Роберт Оппенгеймер и Ханс Бете, чуть подальше – цюрихский физик Ханс Штауб и математик Джон фон Нейман, с которыми Феликс учился в ВТУ.
Большинство приехали с женами, многие – с детьми, и все отдавали себе отчет, что в Лос-Аламосе подпали под секретность первой степени и останутся здесь до конца войны. Средний возраст составлял около двадцати девяти лет, считаные единицы перешагнули за сорок; всю войну рождаемость в Лос-Аламосе далеко превышала средний показатель по стране. Оппенгеймер и Блох вместе с Сербером и Бете принадлежали к числу самых старших, по крайней мере до приезда Энрико Ферми и Нильса Бора.
Все приехали работать, в Лос-Аламосе не было ни пенсионеров, ни больных, ни праздношатающихся, ни художников, ни спекулянтов, ни шалопаев, ни паразитов, ни карманников, ни симулянтов, ни охотников за наследством, ни лодырей. В семь утра выли сирены, и мужчины спешили в лаборатории, расположенные на окраинах поселка в строго закрытых зонах. Дети ходили в школу или в детский сад, женщины работали в администрации, в столовых, библиотеках или школах. Общий настрой напоминал летний лагерь.
Ежедневно прибывали новые специалисты, ежедневно армейские транспорты доставляли многотонную аппаратуру из самых дальних уголков США; только в июле в Лос-Аламос привезли четыре мощнейших и крупнейших в мире ускорителя и смонтировали на литых бетонных фундаментах в специально сооруженных бараках.
Вместе с Эдвардом Теллером и Джоном фон Нейманом Феликс Блох работал над механизмом взрывателя, при котором радиоактивный изотоп формируется в полый шар и посредством имплозии стремительно и очень высоко герметизируется, чтобы достичь критической массы для полной цепной реакции без преждевременной детонации. В их задачу входило рассчитать теоретически, а затем экспериментально доказать, что это возможно. Расчет направленных со всех сторон внутрь ударных волн оказался математически крайне сложным и продолжался несколько недель, ведь вычислительных машин еще не существовало.
Когда расчеты были завершены, настал черед экспериментального доказательства. Феликс Блох и его коллеги изготовляли маленькие бомбы из полых металлических шаров, окруженных взрывчаткой, относили их в глубокий крутой каньон и клали на массивную плиту из железобетона. Потом укрывались в построенном специально для них блиндаже и затыкали уши.
Когда громовое эхо в каменных стенах утихало и дым рассеивался, они выходили из укрытия, спускались в каньон и собирали обломки металлического шара. Первые опыты ожиданий не оправдали. Детонация не обеспечивала равномерного сжатия шаров, а разрывала их на куски самой невероятной формы.
Тогда они вернулись в лабораторию, отложили шары и занялись проектированием трубчатых бомб, надеясь таким образом уменьшить на одно измерение инверсивность ударных волн.
В восемнадцать часов сирены возвещали конец рабочего дня, и все шли домой. Вечером встречались, пили коктейли в столовой бывшей школы для мальчиков. Большинство жителей Лос-Аламоса учились и работали в университетах и привыкли к светской жизни университетских городов, а поскольку в пустыне Нью-Мексико с развлечениями обстояло плохо, они своими силами без конца организовывали концерты, киносеансы, театральные спектакли и танцевальные вечера, временами устраивали и танцевальные представления индейцев, которые днем работали у ученых истопниками, ремесленниками и посыльными. Как-то раз группа физиков-театралов поставила «Мышьяк и старое кружево», где Оппенгеймер изображал первый труп в сундуке, а Эдвард Теллер – второй. Около полуночи все возвращались по темным, неосвещенным щебеночным улицам домой. Когда светила луна, пинии отбрасывали черные тени.
Ночами в Лос-Аламосе царила тишина, все спали под защитой колючей проволоки, широким кольцом опоясывавшей поселок. Вдоль забора патрулировали молчаливые солдаты, вдали выли койоты. Порой гремел выстрел. В такие ночи Феликс подолгу лежал без сна и поражался, что как мальчишка-школьник взрывает сейчас в отдаленных каньонах маленькие бомбы. С удивлением он констатировал, что, хотя желал посвятить свою жизнь чему-то сугубо миролюбивому и с точки зрения военной техники совершенно бесполезному, теперь все ж таки угодил за колючую проволоку. И порой спрашивал себя, кого, собственно, эта колючая проволока защищает – Лос-Аламос от мира или мир от Лос-Аламоса.
Его сосед Эдвард Теллер тоже частенько бодрствовал допоздна. У него была привычка по ночам играть на стейнвеевском рояле, который его жена купила на аукционе в гостинице и неведомыми путями доставила сюда из Чикаго. Играл он виртуозно и страстно, а осенью 1943-го постоянно играл Венгерскую рапсодию № 12 Листа. Сквозь тонкие стены звуки улетали далеко в ночную тишину, разносились по равнине в холмы и темные каньоны, где покоились древние, покинутые индейские пуэбло.