Феликс Блох больше не видел девочку из Восточного экспресса, потому что в Цюрихе она с поезда не сошла. В тот ноябрьский день Лаура д’Ориано отправилась дальше, через Базель в Бельфор, а на следующее утро, когда Феликс Блох посетил приемную комиссию ВТУ, а Эмиль Жильерон ждал в Триесте своего парохода, села там на скорый поезд в Марсель, где ее родители решили бросить якорь и заняться торговлей в музыкальном магазине дальнего родственника. Пришла пора закончить семейную одиссею. Полвека д’Ориано провели в странствиях, двадцать лет мать как моложавая шансонетка кочевала по роскошным отелям Ближнего Востока. Теперь она устала и видела, что близок день, когда подвязка и декольте больше ей на сцене не помогут. Отец тоже устал, у него болела печень. Да и для пятерых детей настало время прекратить разъезды.

От постоянных путешествий и роскоши, которая окружала их, детей артистов, в гранд-отелях, Лаура и четверо ее братьев и сестер избаловались и рано повзрослели. За столом они держались как дети английских графов и умели танцевать, как казаки, между собой говорили на смеси английского, французского, греческого, русского и итальянского. Курили, как турки, и интересовались лондонскими курсами акций, знали тарифы босфорских паромов и умели есть апельсины с помощью ножа и вилки. Но никогда не играли с соседскими детьми в разбойников и жандармов, потому что сами никогда и ни для кого не были соседскими детьми, Рождество неизменно проводили в компании незнакомых гостиничных постояльцев, а единственными их друзьями были горничные и портье, которые не забывали детей д’Ориано и звали их по именам.

Подобно всем номадам они прекрасно свыклись с рутиной путешествий. Первенец, Лаура, чувствовала себя как дома в репетиционных и артистических уборных, куда мать приносила ее еще младенцем, чтобы вовремя покормить грудью. Во второй половине дня она слушала репетиции музыкантов, вечерами смотрела, как мать гримируется и снимает грим, и круглые сутки участвовала в одних и тех же банальных артистических драмах из-за сомнений в себе, мировой скорби и непонятости, что разыгрывались за кулисами. Ни дня, ни часу не проходило без маленькой драмы, никогда не было недостатка в клятвах верности, обмороках и приступах слез, то и дело вдребезги разлетались бокалы с шампанским и хлопали двери, и посреди всего этого стояла малышка Лаура, прижимала к детскому животику куклу и подрастала в уверенности, что это и есть настоящая жизнь в реальном мире.

Когда Лаура достаточно подросла, чтобы в одиночку ходить по длинным коридорам, подниматься по служебным лестницам и уверенно стучать в двери с правильным номером, взрослые посылали ее с записочками или с заученными наизусть проклятиями. Лаура добросовестно выполняла поручения и передавала отборную брань с сияющей невинной улыбкой, а заодно хорошенько запоминала, кто в кого влюблен и кто с кем враждует – из-за украдкой сорванного поцелуя, артистического оскорбления или невыплаченного карточного долга. Но поскольку все это было ужасно занимательно, вскоре она уже не довольствовалась второстепенной ролью гонца, а выходила на сцену кудрявым белокурым исчадием ада, которое на свой страх и риск, невинно лепеча, сеяло смерть и погибель.

Лаура получала огромное удовольствие от этого кукольного спектакля. Она подбрасывала дамские подвязки в такие места, где им быть никак не полагалось; чтобы нанести обиду исполнителям главных ролей, опускала занавес посреди действия или, прокравшись в зрительный зал, хихикала в самый неподходящий момент. Нарочно уверяла, что один носит шиньон, другой – вставные зубы, а третьему из-за деликатного недомогания пришлось посетить уролога. Иной раз достаточно было всезнающего взгляда голубых детских глаз, чтобы крепких мужчин средних лет бросило в пот.

Временами интриги Лауры раскрывались прежде, чем семейство д’Ориано успевало продолжить турне. Тогда она плакала, оправдывалась детской безответственностью и пряталась у матери в гримуборной, пока пороховой дым не рассеивался. Делать там было нечего, и она тихонько подпевала, когда мать репетировала свои колоратуры, а вскоре решила, что берет ноты так же хорошо, как мама. И даже немножко лучше. Что было чистой правдой. А потом настал день, когда она во время долгого путешествия на поезде впервые села на лесенку.

Когда родились Лаурины братья Умберто и Витторио Эммануэле, мать не могла брать с собой на репетиции еще и их. И поручила сыновей отцу, ведь ему давно не было нужды репетировать свое вечернее бренчание, да и все прочие артистические амбиции он уже оставил. Поэтому детство мальчиков прошло подле отца на ипподромах, прибрежных променадах и в курительных гранд-отелей, где они и выросли в ушлых игроков в покер, которые очень серьезно играли между собой с очень высокими ставками. То один из них был в пожизненных долгах у другого и фактически его рабом, то несколько дней спустя роли менялись.

Младшие сестры, Марина и Мария Тереза, росли под присмотром няньки, простодушной особы, которая тратила уйму времени, обучая девочек пользоваться тушью для ресниц и лаком для ногтей. Вечером перед сном она разъясняла им родственные связи европейских монарших домов и рассказывала о волшебных свадьбах и трагических смертях. Девочки слушали, упрятывали все в глубину своих мягких детских черепных коробок и уже вскоре уверились, что важнейшая жизненная цель любой девушки – выйти замуж за какого-нибудь русского царевича; эта мысль укоренилась так глубоко, что позднее, когда их черепные коробки окрепли, уже не могла вылететь у них из головы. Поэтому Марина и Мария лишь закатывали глаза, когда родители заставляли их решать задачки по арифметике, а когда им объясняли, что девушкам тоже необходимо чем-то в жизни заниматься, ведь, во-первых, девушек на свете всегда гораздо больше, чем русских царевичей, а во-вторых, немногочисленных русских царевичей либо всех перестреляли, либо они работали в Париже таксистами, – когда им это объясняли, они недоверчиво улыбались и мечтательно смотрели в окно.

Семейству д’Ориано было и вправду более чем пора осесть на одном месте. За долгие годы странствий они хорошо узнали свет, набрались житейского опыта, их кругозор охватывал весь мир. Однако ни корней, ни привязанностей они не имели, да и сердцем немного очерствели. И это уже в третьем поколении.

Одиссея семьи началась полувеком раньше в неаполитанской рыбачьей деревушке Поццуоли с Винченцо д’Ориано, деда детей. Как-то раз этот молоденький парнишка с горящими глазами сидел на пирамиде селедочных бочонков и пел песню, а в гавань тем временем вошла яхта богатого англичанина, которому тотчас взбрела в голову блажь нанять Винченцо своим персональным певцом. В первом плавании, на пути в Палермо, англичанин наслушаться не мог песен живописного парнишки-рыбака, что заливался соловьем на носу яхты, но затем последовал переход в Корфу, потом в Пирей, потом в Гераклион и на Наксос, когда же яхта добралась до турецкого побережья Эгейского моря, Винченцо наверняка успел раз сто огласить левантинские небеса своим репертуаром, до смерти наскучив англичанину, поэтому тот радостно высадил его в порту Смирны с наилучшими пожеланиями и щедрым вознаграждением.

Как молодой Винченцо д’Ориано первые годы в такой дали от дома зарабатывал на жизнь, скрыто во мраке истории и уже вряд ли когда-нибудь выяснится. Документально подтверждено, что 29 января 1877 года – 14 мухаррама 1294 года по исламскому летосчислению – он обвенчался в смирнском соборе с Терезой Каппони, которая в течение следующих двадцати четырех лет подарила ему восьмерых детей, всех их крестили также в смирнском соборе, и шестым из них был мальчик по имени Поликарпо. В мае 1910 года двадцатичетырехлетний Поликарпо женился – опять-таки в смирнском соборе – на тогда еще подававшей большие надежды двадцатилетней красавице шансонетке Аиде Аньезе Каруане, стал сопровождать ее как защитник и пианист в разъездах по Ближнему Востоку, и в пути у них родились своенравная Лаура и четверо ее братьев и сестер.

Теперь все это осталось в прошлом, того мира уже не было. Османская империя развалилась в Великой войне на огромное количество ущербных и истеричных мелких национальных государств, которые ожесточенно дрались между собой, изобретали доселе неведомые этнические разногласия и превращали свои новопрочерченные границы в непреодолимые баррикады. Торговля и транспорт оказались парализованы, суда не выходили из портов. Гранд-отели в Бейруте и Александрии остались без постояльцев, кабаре закрылись, музыкантов отправили по домам.

Поскольку ни ангажементов, ни доходов больше не было, д’Ориано вернулись в Смирну, в дом покойного деда. Мать не выступала, отец понемногу давал уроки игры на фортепиано. Два года они праздно прожили в красивом старинном портовом городе, который одни называли Парижем Востока, а другие – столицей толерантности, ведь со времен Гомера здесь бок о бок мирно жили люди из разных стран, исповедующие разные религии; сотни лет они мирно жили под греческими колонистами, под императорами Рима и Византии и под защитой калифов; мирная жизнь продолжалась до 15 мая 1919 года от Рождества Христова, когда патриотические греческие войска ворвались в город и в элленистическом угаре учинили резню мусульманского населения, а три с половиной года спустя войска Ататюрка в свою очередь ворвались в город и в кемалистическом угаре учинили резню немусульманского населения и спалили Смирну дотла.

Надо полагать, д’Ориано потеряли в огне большую часть своего и так уже весьма скудного достояния. Удалось ли им в последнюю минуту бежать на пароме или они через приморские горы пешком скрылись в глубине страны, никому не известно. Зато в точности известно, что два года спустя они сели в Константинополе на Восточный экспресс и через Будапешт и Вену отправились в Цюрих, чтобы затем начать новую жизнь в Марселе.

Могу себе представить, что по прибытии в Марсель тем ноябрьским утром 1924 года д’Ориано наняли на вокзале Сен-Шарль носильщика, который на тележке отвез их чемоданы вниз по улице Канебьер к Старой гавани. Велика вероятность, что приветливое солнце Лазурного Берега озаряло широкие улицы, заливая блеском новые, похожие на дворцы жилые дома коммерсантов.

Недавно Марсель в значительной своей части был отстроен заново – как врата во французские колониальные владения в Африке и Восточной Азии. Атмосфера слегка отдавала Востоком, на улицах виднелись черные бороды и кафтаны, турецкие шаровары и тюрбаны, но и британские стоячие воротнички, белые военные мундиры и французские береты, и все в полном согласии ездили сообща на трамвае, заключали в кофейнях сделки или разглядывали приходящие и уходящие корабли.

Порт обзавелся новыми обширными доками и причалами с современными погрузочными кранами и товарными составами для вывоза колониальных товаров. Только вот в акватории порта стояли не новые пароходы, а главным образом допотопные деревянные парусники. Внушительные ганзейские пятимачтовики XIX века рядом с элегантными американскими клиперами, норвежские гафельные шхуны рядом с арабскими дау, иной раз причаливали даже китайские джонки; но современные стальные пароходы здесь видели редко, ведь в 1914–1918-м большая часть всемирного парового флота ушла на океанское дно. Оттого-то после войны судовладельцы извлекли на свет божий все мало-мальски мореходные деревянные суда, а поскольку по всему миру вместе со стальными кораблями утонуло и большинство моряков, судовладельцы прочесали еще и богадельни и, слегка поднажав, наняли тех седобородых, беззубых морских волков, что еще кое-как стояли на ногах и были в своем уме.

Новое жилье д’Ориано находилось у Вьё-Пор, у Старых ворот, в фахверковом доме XVIII века. Внизу располагался музыкальный магазин, а два этажа над ним занимала квартира – четыре маленькие комнаты и салон с видом на портовую акваторию. Стены беленые, на лестнице пахнет восковой мастикой. Лаура осмотрела дом, зная, что ей придется выдержать здесь три года. Она будет посещать школу, не давая ни малейшего повода для нареканий, ходить за покупками и мыть посуду, а после школы помогать в магазине. Через полгода примерного поведения попросит у матери позволения брать в марсельской консерватории уроки пения и станет от случая к случаю бывать на концертах. Но в шестнадцать лет, это она знала совершенно точно, соберет чемодан и уедет в Париж.

Причем одна.

* * *

Феликс Блох принадлежал к числу тех редких людей, кому выпало в жизни испытать прозрение, и до конца своих дней он его не забудет. Случилось это в конце первого курса, в последний день четырехнедельной производственной практики, около половины шестого, когда он последний раз стоял за кульманом в чертежной литейного завода «Фриц Кристен» в Кюснахте на Цюрихском озере. Завод уже затих, рабочие разошлись на выходные. Секретарша, зажав под мышкой пальто и сумку, попрощалась, шеф еще сидел у окна над своими книгами. На озере прогудел пароход, дневной свет мало-помалу тускнел. Скоро придется зажечь электричество.

Феликс Блох провел тушью последнюю линию на последнем чертеже крышки канализационного люка, которую литейный завод собирался зимой запустить в производство. Четыре недели кряду Феликс по девять часов в день занимался этой крышкой, изучил ее вдоль и поперек – круглая чугунная крышка вкупе с рамой, шестидесяти сантиметров в поперечнике, пяти сантиметров в толщину, с вмонтированной посредине скобой для подъема и названием фирмы, а также с двадцатью четырьмя концентрически расположенными отверстиями для стока воды и пересекающимися под прямым углом канавками против скольжения.

В первый рабочий день шеф сунул ему кипу бумаг с карандашными набросками и техническими размерами и поручил превратить все это в нормальные технические чертежи для цеха и отдела сбыта. Крышки для канализационных люков – товар ходовой и надежный. С тех пор как все больше людей ездили на автомобилях, дорожное и канализационное строительство процветало. Без крышек для люков не обойтись, спрос с годами только возрастал. Самыми важными клиентами были общины и кантоны, они платили сразу и заказывали крышки не по одной и не десятками, а крупным оптом.

К концу практики Феликс Блох знал свою крышку как ничто другое на свете – лучше, чем глаза матери, лучше, чем свой перочинный нож, лучше, чем выключатель своего ночника, лучше, чем собственные руки. Он вычертил крышку в вертикальной проекции сверху и снизу, причем в разных масштабах – один к четырем, один к восьми и один к двенадцати, – изготовил и не очень полезный вид сбоку. Особенно трудоемкими были чертежи в проекции под углом сорок пять градусов, причем каждый чертеж он снабжал техническим приложением, указывая размеры и вес, а также содержание углерода в стали и данные по ударопрочности и прочности на сжатие на квадратный сантиметр.

Четыре недели работы над канализационной крышкой, к собственному его удивлению, оказались весьма занимательными. Первый день он дивился прямо-таки непревзойденной простоте объекта, а позднее с удовольствием и монашеским благоговением погружался в свою задачу. Вопрос о смысле работы у него не возникал. Во-первых, производственная практика была обязательной частью учебного процесса и завершала каждый курс. Во-вторых, чугунные крышки безусловно полезны и нужны, ведь благодаря им улицы не заносило грязью, и служили они народному хозяйству, а равно свободе передвижения людей, общественной гигиене и здоровью народа. В-третьих, с военной точки зрения они очевидной ценности не имели. В-четвертых, Феликс Блох обнаружил, какое удовлетворение испытываешь, обладая основательными специальными познаниями в четко очерченной области. С середины второй недели он по праву мог считать себя экспертом по канализационным крышкам шестидесяти сантиметров в поперечнике.

Четыре недели он ежедневно ездил на велосипеде из Цюриха в Кюснахт и увлеченно, с удовольствием чертил канализационные крышки. Утром приходил в контору первым, вечером уходил последним, а когда стоял за кульманом, шеф заглядывал ему через плечо и одобрительно ворчал. Обеденный перерыв он проводил с рабочими в раздевалке. Сидел с ними на лавках, приделанных вдоль стен, как и они, облокачивался на колени и, как они, ел хлеб с сыром из принесенной жестянки. Слушал их разговоры, благоразумно помалкивал и был благодарен, что они не слишком выказывали ему, студенту, свое презрение.

В конце второй недели шеф после работы сунул Феликсу пять франков и пробурчал: когда после Училища он будет искать работу, пусть первым делом обратится к нему. В конце третьей недели он сунул ему еще пять франков и пробурчал, что вообще-то не придает большого значения аттестатам и дипломам, так что охотно возьмет его на работу прямо сейчас. Литейная быстро растет, и ему нужна светлая голова, которую впоследствии можно и компаньоном сделать.

Феликс Блох порадовался похвале и отеческой благосклонности шефа и в последнюю неделю практики воображал себе, как все будет, если он впрямь бросит учебу и начнет здесь новую жизнь – взрослый мужчина с собственной квартирой и солидной профессией эксперта по канализационным крышкам. Станет платить налоги, обзаведется женой, спроектирует на берегу озера новый цех по выпуску канализационных крышек, будет ездить по делам в Кёльн и кататься на лыжах в Энгадине, совершит с женой путешествие в Италию. Позднее построит на зеленом лугу дом и станет управлять всем заводом, а когда-нибудь уйдет на покой, передаст производство канализационных крышек своим сыновьям, а сам займется внуками и коллекцией кактусов.

Но в последнюю минуту последнего дня практики, когда в последний раз отложил рейсфедер, закрутил крышку пузырька с тушью, снял с крючка пальто и попрощался с шефом, который с наигранной непринужденностью проводил его к выходу и в дверях неловко пробормотал, что здесь, он ведь знает, двери ему всегда открыты, – в ту минуту, когда Феликс Блох вышел на улицу и сел на велосипед, его словно током пронзило прозрение, что он никогда больше сюда не вернется, потому что канализационная крышка – всего-навсего канализационная крышка и ему в жизни не набраться смирения, чтобы посвятить свои творческие силы изготовлению таких крышек. Или производству коленчатых валов. Или шатунов. Или ткацких станков. Или газовых турбин.

В тот миг ему стало ясно, что он больше ни дня не станет изучать машиностроение, так как минувшей осенью на погрузочной платформе товарного склада был совершенно прав, когда на секунду-другую твердо решил заниматься в жизни исключительно чем-то прекрасным, бесполезным и абсолютно бесцельным. И он энергично нажал на педали. Сейчас поедет прямо домой и заявит отцу, что иначе не может, что сию же минуту начнет новую жизнь.

В те годы в цюрихском ВТУ действительно было несколько человек, которые по роду своих занятий изо дня в день предавались прекрасным и малопонятным размышлениям, каковые не имели явной практической пользы и демонстрировали известное сходство с Гольдберг-вариациями. С помощью новейших телескопов они всматривались в глубины Вселенной и представляли себе, что космос непременно должен быть искривлен и каждый человек, если б только мог заглянуть достаточно глубоко, увидел бы далеко в черноте Вселенной собственный затылок. Они нагревали соли и металлы, пропускали свет их накала сквозь стеклянные призмы и на основе игры красок строили гипотезы о танце атомов и электронов, который удивительно напоминал балет планет, солнц и лун.

В одном из кабинетов цюрихского ВТУ Альберт Эйнштейн записал свою теорию относительности, а неподалеку тем летом 1925 года Эрвин Шрёдингер ломал себе голову, почему электроны, с одной стороны, ведут себя как волны, а с другой – как частицы. Здесь Герман Вейль математически доказал Эйнштейнову теорию относительности, а Петер Дебай в Цюрихе экспериментально подтвердил, что мельчайшие частицы материи действительно ведут себя странно скачкообразно, как предсказывал Макс Планк.

Феликс Блох, однако, в том же месте целый год изучал машиностроение. «Механическая технология I» с повторительным курсом, «Химия I» и химический практикум, «Механика I» с повторительным курсом и упражнениями, начертательная и проективная геометрия, металлургия технически важных сплавов, национальная экономика, логарифмическая линейка с упражнениями, два часа в неделю лекции по деталям машин.

Попутно он для развлечения посетил несколько лекций по квантовой механике. Понял не очень-то много, но поэзия идей, метафизическая красота языка и антимеханистический и антикаузальный темперамент логики заворожили его. Вдобавок атомной физикой занимались преимущественно молодые люди. Иные всемирно известные профессора были едва ли старше Феликса Блоха, и поголовно все – моложе его отца. Гейзенбергу – двадцать четыре, Паулю Шерреру – тридцать шесть, Шрёдингеру – тридцать семь; Бору, Вейлю и Дебаю тоже сорока не сравнялось.

На дорогу домой требовалось полчаса, но на сей раз Феликс не пал духом. Проезжая по берегу озера, он обдумывал, что скажет отцу. В меру своего понимания сообщит об искривленном пространстве-времени, и о соотношении неопределенностей Гейзенберга, и о рентгеновской камере Пауля Шеррера, об удивительной стабильности материи и загадочной простоте законов природы. Может быть, расскажет и о своей догадке, что глубоко под поверхностью атомарных явлений располагается дно странной внутренней красоты.

Когда отец затем спросит его, считает ли он, что в машиностроении нет красоты, он ответит, что крышка канализационного люка есть всего лишь крышка канализационного люка и что подобного отсутствия таинственности ему долго не вынести. А когда отец упрекнет его в гордыне, он с ним согласится и скажет, что иначе не может. Если же отец заметит, что не каждый человек Эйнштейн, он опять согласится и добавит, что в научных исследованиях требуются не только гении, но и, так сказать, пехота и что извозчикам всегда хватало работы, когда короли строили. Если отец поинтересуется заработком, он скажет, что заодно получит учительский патент и в худшем случае сможет преподавать физику в гимназии. А если отец спросит, уж не хочет ли он кончить как учитель физики Зайлер из его гимназии, который после сорока лет работы ютится старым холостяком в крохотной мансардной квартирке без электричества и ватерклозета и в одиночестве коротает долгие зимние вечера возле буржуйки, кутаясь в шерстяной плед, – если отец спросит об этом, он ответит: Да, хочу. Если надо, я кончу в точности, как мой учитель физики Зайлер.

В итоге он отвоевал у отца благословение на смену специальности аргументом, что физико-математический факультет в полном объеме зачтет ему два первых семестра и таким образом он не потеряет время. Отец удивился, да и самого Феликса удивило, что его экспертные познания в сфере производства канализационных крышек зачтутся как изучение основ атомной физики. Позднее, кстати, выяснилось, что студенты-физики пользуются в цюрихском ВТУ свободой, граничащей с пренебрежением.

Не было ни обязательных вводных лекций, ни твердых учебных программ, ни зачетов, как и обязательного числа учебных лет и выпускного экзамена. Двадцать четыре студента, записавшиеся в зимний семестр 1925/26 года на физико-математический факультет, во многом были предоставлены сами себе – по собственному усмотрению на основе перечня лекций составляли себе учебный план, причем руководствовались не директивами, которых не существовало, а исключительно собственными склонностями. От них ожидали только, что в ходе учебы они сильно увлекутся какой-нибудь специальной областью и ободренные профессором напишут в заранее непредсказуемый момент докторскую диссертацию по узко ограниченному частному аспекту своей специальной области.

Эта гумбольдтовски старомодная свобода объяснялась тем, что после Первой мировой войны интерес к точным наукам упал как никогда за последние сто лет. После катастрофы широкая европейская общественность в лице читателей газет, политиков в сфере образования и школьных учителей потеряла веру в разумный миропорядок и теперь искала спасения в миропорядке неразумном. Только в Цюрихе имелось вдесятеро больше профессиональных астрологов, чем астрономов; спиритизм и антропософия, психоанализ и религиозные учения об избавлении, а равно лечение опием, сексуальная распущенность и вегетарианские диеты пользовались огромнейшей популярностью. Точным же наукам пришлось взять на себя главную вину за механизированное убийство на полях сражений, которого они, конечно, не добивались преднамеренно, однако по мере сил довели до крайностей, невозможных без их участия.

К тому же реальный мир заводчиков и фабрикантов во многом потерял интерес к физике, ведь их паровые машины, локомотивы и турбины функционировали безупречно. Они знать ничего не хотели о новых исследованиях, которые не обещали практической пользы и своей релятивистской возней разве только грозили поставить под сомнение простую, полезную механику Ньютона. Что же до оторванных от жизни чудаков в высшей школе, то уж для них заводчики и фабриканты тем более не находили применения.

Конечно, Феликса Блоха вполне устраивало, что никто им не интересуется и никто не диктует ему предписаний. Но в начале учебы он бы все же не возражал против известного руководства. Поскольку же на факультете не было никого, с кем можно бы посоветоваться, программу лекций он составил себе по благозвучности названий. И записался к Дебаю на «Квантовую теорию спектров», к Шерреру на «Рентгеновские лучи», к Вейлю на «Философию математики» и по тому же принципу выбрал из специальной литературы первым делом «Строение атома и спектральные линии» мюнхенского профессора Арнольда Зоммерфельда.

К Феликсову облегчению, в предисловии профессор писал, что хочет «дать неспециалисту возможность проникнуть в новый мир недр атома» и «в интересах общепонятности старался свести математический аппарат к минимуму», чтобы кратко и без непонятных формул раскрыть «подготовительные физические и химические данные», на которые опирается новая атомная физика. Однако прямо на первой странице Феликс споткнулся о понятия, которые автор полагал известными, он же представления о них не имел. И после первой главы волей-неволей признался себе, что не понимает даже подготовительных данных, так как не владеет необходимыми предварительными знаниями. А когда попытался усвоить эти предварительные знания, выяснилось, что ему и здесь недостает предварительных знаний.

Так, например, уже на первой странице речь шла об электромагнитном поле. Рассчитывая выяснить, что имеется в виду, он пошел в библиотеку и взял «Теорию электричества» Макса Абрахама. Тот в предисловии опять-таки заверял, что при написании книги стремился прежде всего к общепонятности, но уже в первой главе использовал загадочные понятия вроде «корпускулярного излучения» и «теории циклов», и, чтобы в них разобраться, Феликс был вынужден опять идти в библиотеку.

Феликс изо всех сил старался овладеть основами знаний, но уразумел только, что человеческий разум похож на мускул, который при непривычном усилии склонен впадать в паралич и даже при регулярных тренировках действует лишь в ограниченных пределах.

Читая вторую главу, где профессор Зоммерфельд рассматривал «центральные и периферические свойства атома», Феликс едва не капитулировал, а когда в четвертой главе речь пошла о «введении в квантовую теорию», настолько болезненно ощутил нарциссическую обиду своего слабого мозга, что всерьез подумывал сдать книгу в библиотеку и покаянно вернуться к машиностроителям и канализационным крышкам.

Пожалуй, в атомной физике он остался главным образом потому, что не хотел позориться перед отцом. Вдобавок через несколько месяцев он сделал приятное открытие, что даже самые сложные идеи становятся легкопонятными, когда в них разберешься, да и пробелы в знаниях в ходе учебы постепенно уменьшались или хотя бы обретали более-менее обозримую величину. Конечно, он по-прежнему чувствовал себя как белый медведь, плывущий на маленькой льдине знаний по океану невежества; однако со временем появились другие льдины, он мог перескакивать с одной на другую, их число множилось, а расстояния между ними сокращались, и к концу второго семестра несколько льдин соединились в остров пакового льда, где Феликс чувствовал себя уже вполне уверенно.

Кроме того, он познакомился с однокурсниками, с которыми происходило точно так же. Каждый балансировал на персональной, в общем-то случайно возникшей льдине, надеясь в один прекрасный день обнаружить новую научную землю. Одни прикрепляли к кристаллам соли электрические кабели и пытались установить, что происходит там внутри, другие ездили за Рейн, покупали в немецких аптеках радиоактивную зубную пасту «Дорамад» и наносили ее на тончайшую металлическую фольгу, третьи смотрели во Вселенную и представляли себе чудовищные взрывы в недрах звезд.

Когда настала весна, Феликс Блох подружился с двумя немецкими докторантами, Фрицем Лондоном и Вальтером Гейтлером, которые приехали в Цюрих как ассистенты Шрёдингера. Оба они были немного постарше Феликса и пытались отследить силы межмолекулярного взаимодействия, нагревая водород и облучая его светом. По выходным он гулял с ними на Хёнггерберге или ходил в походы по Гларнским Альпам. Фриц Лондон и Вальтер Гейтлер глубоко поразили Феликса Блоха своей способностью посреди альпийского пастбища непринужденным тоном составлять дифференциальные и интегральные уравнения и тотчас решать их в уме. Большей частью он шагал следом и пробовал понять, о чем они толкуют.

В последние выходные перед летними каникулами они отправились в поход по кантону Ури, и к ним присоединился докторант-датчанин. На привале, когда они жарили на костре сосиски, датчанин высмеивал устарелую модель атома, предложенную его учителем Нильсом Бором, и вскользь упомянул, что сам осуществил несколько довольно сложных молекулярных расчетов, которые, по-видимому, можно проверить с помощью ультрафиолетовой спектроскопии.

Феликс еще не имел четкого представления о моделях атома и не знал, что следует понимать под молекулярными расчетами и ультрафиолетовой спектроскопией. Однако догадался, что мимо него проплывает превосходная льдина и, пожалуй, не мешало бы взять ее на абордаж. Вот и спросил у датчанина, что это за расчеты и каким образом можно проверить их экспериментально, в ответ датчанин достал из рюкзака экземпляр своей работы. Феликс отложил сосиску в сторону и прочитал работу. Пять страниц тетради в четвертушку листа. Он был далек от того, чтобы осмыслить содержание в целом, но все-таки интуитивно уловил, о чем речь. Феликс Блох догадался, что это задача в самый раз для него – обозримая по величине, но не лишенная значения.

Когда они на почтовом автомобиле возвращались в Цюрих, он набрался храбрости и спросил у датчанина, нельзя ли ему переписать работу и сделать попытку экспериментального доказательства. Датчанин насмешливо покосился на него и спросил, есть ли у него под рукой спектрограф. Увы, нет, ответил Феликс. А датчанин сказал, что так и думал, ведь, насколько ему известно, такого прибора нигде между Римом и Копенгагеном не найдешь.

Следующим утром Феликс отнес эту работу Паулю Шерреру, своему профессору экспериментальной физики. Тот внимательно ее прочитал, удовлетворенно потер подбородок и, возвращая листки, заметил, что для экспериментального доказательства необходим спектрограф. Да, сказал Феликс, это ему известно, как раз тут и заключена трудность. Тогда профессор достал из ящика письменного стола несколько кварцевых призм, прошел к окну и поднес их к солнечному свету – на полу заиграли все цвета радуги. Оба долго молча наблюдали за переливами красок, пока профессор не убрал призмы с солнца и радуга не погасла.

Если хотите, можете сами смастерить спектрограф, сказал он. Терпения хватит?

Следующие десять месяцев Феликс Блох провел в одном из безоконных помещений второго подвального этажа в главном здании ВТУ. Рано утром он покидал родительскую квартиру и возвращался поздно вечером, а в промежутке лишь изредка поднимался из подвала, чтобы послушать лекцию или прогуляться по обзорной террасе, не позволяя глазам совсем уж отвыкнуть от дневного света. Брился он только раз в неделю, питался черным хлебом и сушеными фигами, в остальном же целиком отдавался работе над спектрографом.

Он закрепил свои призмы в латунных держателях и смастерил из медной фольги маленькие бленды для источника света. Десятками покупал в универсальном магазине дамские зеркальца, выскабливал в их амальгаме крошечные отверстия разного диаметра и покрывал их золотой, серебряной или алюминиевой фольгой. Приобретал на блошином рынке старые бинокли, разбирал их и помещал линзы между лампой и призмами, чтобы собрать свет в пучок. Выращивал кристаллы соли, устанавливал их в луче света и наблюдал, как этот луч разворачивается в радугу. Если в спектре отсутствовал какой-нибудь цвет, он это записывал и нагревал соляной кристалл на десять градусов Цельсия. И если тогда отсутствовал другой цвет, снова записывал и нагревал кристалл еще на десять градусов.

Неделю за неделей, месяц за месяцем Феликс трудился в темном подвале. Чем больше накапливалось данных, тем очевиднее становилось, что его результаты действительно совпадают с предсказаниями датчанина. И чем яснее Феликсу становилось, что и здесь изначально умозрительная идея находила соответствие в мире вещей, как и тогда, когда он заранее рассчитал продолжительность осеннего дня в Цюрихе, тем больше крепла в нем вера, что радужные цвета на стене подвала действительно были зримым отражением атомов.

Когда опять настала весна, он возобновил свои походы с Фрицем Лондоном и Вальтером Гейтлером и обнаружил, что на сей раз именно он при восхождении на вершину с легкостью вел разговор, тогда как двое других, с трудом переводя дух, пытались не отстать от него. Феликс говорил о частотах, поглощениях и импульсах, о рассеяниях и амплитудах, а когда друзья задавали вопросы, отвечал с самоуверенностью эксперта, который владеет сво ей специальностью, как никто другой на свете.