Официальное советское обществоведение и 'незнание общества, в котором мы живем'

Кара-Мурза Сергей

Почему сознание советских людей оказалось таким беззащитным? Почему они (за исключением сельских жителей) под воздействием телевидения утратили, хотя бы временно, способность к рассуждениям исходя из здравого смысла?

Прислушаемся к важному суждению Дж. М.Кейнса, одного из крупных мыслителей прошлого века. Он сказал: «Идеи экономистов и политических философов, правы они или нет, гораздо более могущественны, чем это обычно осознается. На самом деле вряд ли миром правит что-либо еще. Прагматики, которые верят в свою свободу от интеллектуального влияния, являются обычно рабами нескольких усопших экономистов». В разных вариациях эта мысль встречается и у многих других мыслителей. Те идеи и утверждения, которые мы изучали в школе и вузе, загоняют наш ум в определенные рамки.

Для того состояния умов, в котором советский народ принял перестройку Горбачева, а потом и реформу Ельцина, имелась “наведенная” официальным обществоведением и образованием причина. Она в том, что в головы нескольких поколений внедряли искажающий реальность способ понимать общество в его развитии — так называемый

вульгарный исторический материализм

. Подчеркиваю слово вульгарный, ибо с классиками марксизма, а тем более с Лениным, этот истмат имеет мало общего.

 

Сергей Кара-Мурза

Официальное советское обществоведение и “незнание общества, в котором мы живем”

 

Исторический материализм: превращение научного метода в идеологическую доктрину

Мы обсуждаем вопрос, почему сознание советских людей оказалось таким беззащитным. Почему они (за исключением сельских жителей) под воздействием телевидения утратили, хотя бы временно, способность к рассуждениям исходя из здравого смысла?

Прислушаемся к важному суждению Дж. М.Кейнса, одного из крупных мыслителей прошлого века. Он сказал: «Идеи экономистов и политических философов, правы они или нет, гораздо более могущественны, чем это обычно осознается. На самом деле вряд ли миром правит что-либо еще. Прагматики, которые верят в свою свободу от интеллектуального влияния, являются обычно рабами нескольких усопших экономистов». В разных вариациях эта мысль встречается и у многих других мыслителей. Те идеи и утверждения, которые мы изучали в школе и вузе, загоняют наш ум в определенные рамки.

Для того состояния умов, в котором советский народ принял перестройку Горбачева, а потом и реформу Ельцина, имелась “наведенная” официальным обществоведением и образованием причина. Она в том, что в головы нескольких поколений внедряли искажающий реальность способ понимать общество в его развитии — так называемый вульгарный исторический материализм. Подчеркиваю слово вульгарный, ибо с классиками марксизма, а тем более с Лениным, этот истмат имеет мало общего.

Здесь я вторгаюсь в сложную и деликатную сферу. Исторический материализм — часть марксизма и был глубоко укоренен в общественном сознании в СССР. В некотором смысле он был частью советского строя и, несомненно, стал частью нашей культуры. Причем речь идет не о советском времени (в послевоенный период мы, скорее, отходили от марксизма). Как только на русском языке появился первый том “Капитала” (1872), он сразу завоевал умы интеллигенции. Правая газета “Киевлянин” с удивлением писала, что “у нас многие тысячи лиц увлекаются Марксом, несмотря на трудности усвоения его работ и необходимую для этого подготовку”.

Россия была готова принять главные смыслы марксизма, и он овладел практически всем общественным сознанием. В начале ХХ века С.Н.Булгаков писал в “Философии хозяйства”: “Практически все экономисты суть марксисты, хотя бы даже ненавидели марксизм” (а в то время воздействие экономистов на сознание читающей публики было значительным). Г.Флоровский, объясняя, почему марксизм был воспринят в России конца XIX века как мировоззрение, писал, что была важна “не догма марксизма, а его проблематика”. Это была первая мировоззренческая система, в которой на современном уровне ставились основные проблемы бытия, свободы и необходимости. Как ни покажется это непривычным нашим православным патриотам, надо вспомнить важную мысль Г.Флоровского — именно марксизм пробудил в России начала века тягу к религиозной философии. Ибо в марксизме, как пишет Г.Флоровский, были и “крипторелигиозные мотивы… Именно марксизм повлиял на поворот религиозных исканий у нас в сторону православия. Из марксизма вышли Булгаков, Бердяев, Франк, Струве… Все это были симптомы какого-то сдвига в глубинах”. Добавлю, что в свое время марксистами были не только религиозные искатели, но даже и такие правые лидеры кадетов, как П.Струве и А.Изгоев.

Учение Маркса о коммунизме сложно. Оно имеет все черты мировой религии, но это не просто милленаристская ересь построения Царства Божия на Земле, вроде хилиазма у ранних христиан. Религиозная нить марксизма неразрывно переплетена с самыми современными теориями и научной картиной мира того времени, а также с методологическими подходами, намного время опережающими. Интеллектуальный уровень и идейное богатство марксизма таковы, что делают его уникальным явлением культуры. Более ста лет множество лучших умов мира продолжают и критикуют Маркса — но, по большому счету, существенно его ничем не дополнили. Более того, его запас идей вообще использован еще в малой степени (ленинизм, на мой взгляд, не дополняет марксизм, а развивает его совершенно новую ветвь).

После революции 1848 г., начиная с “Манифеста”, Маркс писал для пролетариата Запада, с определенной политической целью, “расколдовывая” для пролетариата мир капитализма. В рамках марксизма интеллектуальный аппарат для понимания России как сложной незападной цивилизации не был разработан, и разработка его наталкивалась на большие трудности. Но сожалеть о том, что зрелой “теории России” к началу века выработано не было и весь культурный слой говорил на языке марксизма, бесполезно. По консолидирующей и объяснительной силе никакое учение не могло в тот момент конкурировать с марксизмом. Поэтому собственные, российские прозрения и доктрины приходилось излагать на языке марксизма — как это и было сделано Лениным с поразительным искусством. Плеханов и меньшевики, бундовцы и западные социал-демократы криком кричали, что вся стратегия Ленина противоречит марксизму, что это народничество и славянофильство — рабочие и крестьяне к этим крикам были равнодушны.

Таким образом, именно в понятиях марксизма восприняла наша культура мечту о коммунизме как счастье человечества. О коммунизме как завершении эсхатологического цикла истории и возврате к общине через преодоление отчуждения, созданного частной собственностью — отчуждения человека от человека и от природы. Это — обретение потерянного рая, жизнь без классов и без государства. Понятно поэтому, что любая критика какого-то раздела марксизма, а тем более неуважительные комментарии вызывают у очень большой части читателей исключительно болезненную реакцию, недоверие к намерениям автора, а потом и к самой книге. Сам того не желая, я травмирую религиозное чувство. Что делать? Обойтись без этого разговора невозможно. Говорить слишком туманно и дипломатично — бесполезно.

Но для начала я все же отмечу, какие катастрофические последствия имело для нас насильственное (то есть политически предписанное) устранение тех норм исторического материализма, в которые до этого было введено наше общественное сознание. В этом нет противоречия с моим главным тезисом, ибо любые интеллектуальные структуры, которые обязывают мысль подчиняться определенным строгим правилам, благотворны (как благотворна даже неверная научная теория, поскольку структурирует мышление и тем самым позволяет ставить вопросы и идти к верной теории). Устранение невидимых уже норм марксизма из обществоведения, образования и языка СМИ вовсе не дало нам лучшего понимания сложных вопросов, оно создало методологический хаос.

Устранение дисциплины истмата и деградация логики. Нынешний откат от исторического материализма, хотя бы даже и вульгарного, привел в среде молодежи к такой дремучей беспомощности мышления, что начинаешь думать о благотворности вульгарных догм как инструмента для поддержания элементарной дисциплины мышления. Подчеркивая общекультурное значение марксизма для России, Н. А. Бердяев отмечал в “Вехах”, что марксизм требовал непривычной для российской интеллигенции интеллектуальной дисциплины, последовательности, системности и строгости логического мышления. Какова бы ни была причина, но утрата всего этого сразу приводит к отступлению разума. “Невежество становится действенным”, — это важное явление в культуре времен смуты подметил М.М.Пришвин.1

Это “невежество идеализма” стало действенным в очень широком социальном диапазоне — от студентов-отличников до лидеров крупных партий.

В сентябре 2000 г. в Москве прошла молодежная конференция “Пути России в XXI веке”. Она завершила большой конкурс молодежных исследований на эту тему. Дело было поставлено на широкую ногу, прислано несколько сотен работ со всей России и из “зарубежья” (Украины, Белоруссии, даже от русских из Германии). Авторов пятидесяти лучших работ пригласили в Москву, где они и провели неделю в обстановке праздника и общения — между собой и с учеными. Те юноши и девушки, что победили на конкурсе, явно принадлежат к способной и активной части молодежи. Организаторы конференции сделали очень большое и важное дело, собрав этих молодых людей в благожелательный и объединенный энтузиазмом коллектив, связи в котором не тают, а укрепляются. Но здесь речь не об этом.

Из того, что я видел во время наших встреч, бросаются в глаза две вещи. Во-первых, эти молодые люди почти поголовно — патриоты России, верящие в ее особый путь и отвергающие “западнизм”. Во-вторых, вроде бы они материалисты — говорят о бюджете, бизнесе, высоких технологиях. Даже о религии говорят, как об инструменте: “ввести религию в школьную программу, чтобы формировать таких-то и таких-то граждан”. Но за этим стоит именно идеализм, причем “механистический”. В нем общество предстает как машина, которая прекрасно покатится — если будет хорошо обучен водитель и введены хорошие правила движения. Кризис в России? Да, кое-что в машине надо подремонтировать, кое-какие детали заменить. Но главное — водитель и правила движения.

Вот, очень способная и милая девушка говорит о подростковой преступности. Много данных, большой труд. Каковы же выводы? Принять такой-то закон, повысить правовую грамотность подростков, ввести кое-какие нововведения в милиции. Я в коридоре спрашиваю: “Маша, ну разве дело в этом? Ведь подростки идут в банды потому, что их вышибли из нормальной жизни, семьи их обеднели, измучились, спились. А телевидение разрушило все запреты и нормы добра. Разве эти фундаментальные причины устраняются правовыми закорючками?”. Она расстроилась. Мол, все это ей известно. Да, известно, но она, похоже, в это не верит, потому и не говорит. Это как раньше было обязательно сделать ссылку на Маркса и Брежнева. Известно, что надо, но не верили. А теперь свобода, и она ритуальных слов говорить не стала.

Это — студенты-“отличники”. Они с помощью родителей и своих профессоров как будто построили себе башенки из слоновой кости и сумели забыть о разрухе и горе, что царят за окном. То есть, они, как молодые специалисты, о разрухе знают, пишут о ней в своих работах, но щелкают этими понятиями, как костяшками счетов. Сразу скажу из опыта, что тут — контраст с молодыми из “красных”. Студенты, которые тяготеют к социализму, совсем другие. Их немного, они стоят как-то особняком от элиты и мыслят жестко и разумно. Они не посылают работы на конкурсы, и через такие мероприятия их выявить нельзя. И они не все продумали, много в их речах ошибок, но главное — они говорят так, будто это они сами недоедают, будто их брат попал в банду и это их больную мать обманом лишили квартиры. Я бы сказал, что эти “красные” ребята, конечно же, идеалисты, ими движет настоящая религиозная любовь к ближнему. Но жизнь заронила в них зерно диалектического мышления, и они свою любовь наполнили земными, социальными понятиями. И этот материализм делает их идеализм действенным, нагружает их ответственностью. Но мы здесь говорим именно о тех, кто ушел от материализма.

И не только о студентах. Вот новая концепция председателя Аграрной партии России М. И. Лапшина (он порвал с оппозицией, но дело совсем не в этом): “Рецидивы баррикадного сознания всем нам нужно скорее преодолевать. У нас сегодня один общий противник: разруха и развал, и именно с ним крестьянству и власти нужно сообща, засучив рукава, вместе бороться”.

Это говорится на Пленуме Центрального Совета АПР, воспринимается как должное и затем подкрепляется во многих выступлениях. Но при такой структуре мышления любая партия просто исчезнет, она никому не нужна — даже власти как бутафорская организация. Все видят, и никто уже давно не отрицает, что в России назрело глубокое социальное противоречие, оно не зависит от личных качеств Путина, Чубайса или Березовского. В этом противоречии столкнулись интересы разных социальных групп и даже международные интересы. Но АПР вдруг перешла на риторику, которая напрочь отрицает конфликт интересов в России и вообще утратила социальное измерение. Противник — разруха! Как какое-нибудь стихийное бедствие.

Можно, конечно, в порядке отрицания старой идеологии, не упоминать о классовой борьбе, но не может же партия совсем уйти во “внесоциальное пространство”. На Пленумах ЦС АПР теперь только и слышишь выражения типа “аграрная идея”. Какие ориентиры может дать такая партия? Ведь ясно, что кризис вызван крупным общественным противоречием, которое не находит разрешения. Говорить на языке столь туманных понятий, как “аграрная идея”, значит просто уходить от причин кризиса. Что же касается разрухи, с которой якобы крестьяне должны бороться плечом к плечу с Чубайсом и Грефом, то она создана именно действиями конкретных сил, она им нужна и поэтому вовсе не является “общим” противником. Именно эта разруха позволила кое-кому составить огромные состояния.

Вот что мы слышим на Пленуме от председателя АПР: “Мы — партия, берущая свое начало в глухой деревеньке, в рубленой сельской избе, на плодородной крестьянской ниве… Наши традиционные, вековые, консервативные по своей природе крестьянские идеалы и принципы не совпадут с задачами пролетарской партии”. Кто сочинил ему эту слащавую байку? Кто не знает, что “начало АПР” — в Тимирязевской академии, совхозе “Гигант” и обкоме КПСС? Но это лирика, а главное — тезис о том, что крестьянам якобы не по пути с компартией, вековые идеалы, мол, разные. Что за вековые идеалы и принципы, какого века? Куда занесло разумного человека, окончившего нормальный советский вуз? По мнению М.И.Лапшина, видимо, глупы были крестьяне в начале ХХ века, что пошли за “пролетарской партией”, а не за Керенским и Колчаком.2

Уход от материализма, хотя бы он был и вульгарным, на уровне здравого смысла, сразу сдвигает сознание от реалистического к аутистическому — человек подпадает под власть приятных иллюзий. То, что произошло с лидерами АПР, очень показательно. В их программных заявлениях возник странный провал в представлениях о том, что происходит в России. О них нельзя сказать, что они сознательно вводят в заблуждение своих сторонников, они просто витают в облаках. Вот теперь их программа: “Главная задача — добиться создания достойных условий функционирования агропромышленного комплекса в условиях складывающейся рыночной экономики, обеспечить защиту внутреннего рынка от продовольственной экспансии, гарантировать бюджетную поддержку крестьян на всех уровнях власти, законодательно ввести паритетные отношения между городом и селом. Рынок по Чубайсу и Гайдару за десять лет принес колоссальные беды и разрушения в российское село”.

Начнем с конца: докладчик ругает “рынок по Чубайсу” и уповает на “складывающуюся рыночную экономику”. Это — “рынок по Грефу”, которого либеральная пресса назвала “Чубайс в квадрате”. Рынок по Чубайсу был щадящим для села, он содержал в себе еще очень много “достижений социализма”, которые пришел отменить Греф. Известно, сколько наше село платит за электричество и газ — ровно десятую долю их реальной рыночной цены. Кто же оплачивает разницу? Государство — за счет всего общества. Это, кстати, называется “уравниловка”, которой, по мнению АПР, не желают селяне.

А что такое “бюджетная поддержка крестьян на всех уровнях власти”? Это — тоже “уравниловка”, и тоже за счет всего общества. Но одно дело, когда мы жили обществом-семьей, а не рынком — тогда уравниловка была выгодна всем, как это бывает в семье. Теперь-то “новые русские аграрии” в АПР хотят рынка, их мифический крестьянин наконец-то становится “собственником и владельцем средств производства и готовой продукции”. Ради бога, выделяйся из семьи, но тогда с какой стати “бюджетная поддержка”? И как можно в условиях рынка требовать, чтобы государство административными средствами (законодательно!) ввело паритетные отношения между городом и селом? Как себе это представляет АПР, если вся торговля и почти вся промышленность теперь находятся в частных руках? Ведь торговцы и промышленники тоже стали “собственниками и владельцами”.

А как АПР видит “борьбу с западной продовольственной экспансией”? Оказывается, надо “предложить обществу платить подороже за сельхозпродукцию”. Очень умно. Это надо расклеить во всех городах и станциях метро перед выборами, с призывом голосовать за АПР. Пусть почитают рабочие и пенсионеры, едва наскребающие денег на скудное питание с 40 г белка в день. Ради каких “вековых ценностей” М.И.Лапшин предлагает людям отказаться от дешевого импортного продовольствия и покупать свой скудный рацион по более дорогой цене?

Да он и сам понимает, что предлагать это обществу глупо, рынок есть рынок. Поэтому он уповает на “полномочия Президента, правительства и другие способы”. Иными словами, просит в отношении агропрома отменить рынок и ввести командно-административную систему. Граница на замке! Но разве не знает он, что программа правительства предполагает дальнейшую либерализацию и снятие всяких таможенных барьеров? Как же можно проситься во власть и тут же требовать вещей, несовместимых со стратегической линией этой власти? Все требования, которые выдвигает ЦС АПР, вполне уместны в устах оппозиции. Но оппозиция указывает на источник средств для поддержки села — возвращение в казну доходов от природных ресурсов России (нефти, газа и т. д.). Это М.И.Лапшин называет “рецидивом баррикадного сознания”, он стоит за тот строй, при котором капиталы из России неизбежно утекают за рубеж. Именно неизбежно, а не из-за аморальности олигархов.

Нельзя всерьез говорить о том, чтобы в таком “рынке” возродить наше сельское хозяйство и поддержать крестьянство в целом. Никакой “бюджетной поддержки” власть селу оказать не может — масштаб потерь села просто несопоставим с ее возможностями. Только на восстановление тракторного парка уровня 80-х годов надо отдать почти все, что остается в бюджете России после выплаты по долгам. А ведь фермерам надо в несколько раз больше тракторов, чем колхозам. И тракторы — это лишь малая часть материальной базы села. Новая программа наших аграриев — плод аутистического сознания, в ней нет ни капли материализма.

Но теперь вернемся к рассуждениям, которые нужны и для понимания нашего краха, и для поиска выхода из ямы. Речь о том, что приняв исторический материализм как мощный инструмент революции, мы в то же время заложили в надстройку советского общества глубокое противоречие. Расхождение нашей реальности с теорией, которая ее должна была объяснять, все больше нарастало. Наконец, настал момент, когда мы практически остались без общественной науки и генеральный секретарь КПСС вынужден был признать: “Мы не знаем общества, в котором живем!”…

Исторический материализм: превращение метода в доктрину. Во-первых, истмат, о котором идет речь — это доктрина, ставшая частью официальной советской идеологии. Доктрина быстро оторвалась от ее основоположников и стала жить своей жизнью, порой весьма “не по Марксу” (потому-то Маркс и заявил, что он — не марксист). Реально “советский истмат” был слеплен в партийных “лабораториях” начиная с 20-х годов и вовсе не исходя из идей классиков, а на потребу дня — не для предвидения, а для оправдания практики. Если Политбюро не находило другого выхода, кроме коллективизации, то ни на какой марксизм Сталин не смотрел, а шел напролом — потом академик Ойзерман докажет, что именно это решение и вытекало из объективных законов общественного развития.

Во-вторых, говоря о роли истмата в повышении уязвимости общественного сознания советских людей, я совершенно не претендую на то, чтобы поставить под сомнение ценность и плодотворность исторического материализма вообще, как важного методологического подхода к изучению общества. Это было бы просто глупо. Нам нанес вред прежде всего даже не истмат, а его стереотипизация — превращение его формул в расхожие догмы, якобы без всякого труда объясняющие реальность. Психологическую защиту против манипуляции ослабляют любые затверженные стереотипы, даже самые правильные в общем случае — если в данный момент положение так изменилось, что главным становится именно своеобразие момента.

Вторая оговорка имеет уже общий характер и относится не только к вульгарному истмату, но и самому методу Маркса. Но в этой оговорке — именно уважение к этому методу. Потому что как только человек начинает верить в метод как панацею, как средство для решения слишком широкого круга задач, он в действительности перестает ценить его как метод, а переводит в разряд веры. Так во многом и произошло с истматом и другими частями марксизма. Это возведение на пьедестал было одновременно его принижением как метода, и в этой вере, часто восхищенной, уже не было места уважению.

Судя по всему, сами Маркс и Энгельс видели эту опасность и во многих местах пытались предупредить ее. В них был очень развит дух науки, а в науке именно ограниченность метода является необходимым критерием признания его научности (а значит, познавательной эффективности). Маркс писал даже: “Материалистический метод превращается в свою противоположность, когда им пользуются не как руководящей нитью при историческом исследовании, а как готовым шаблоном, по которому кроят и перекраивают исторические факты”. То есть, этот метод не просто может стать бесполезным, но и превращается в свою противоположность! А значит, приводит к совершенно ложным выводам. Об этом и речь.

Еще важная мысль, которую настойчиво подчеркивали Маркс и Энгельс и которая была приглушена в вульгарном истмате: материалистический метод в истории может служить не более чем руководящей нитью и только в исследовании реальности. Это — важнейшее ограничение. Из истмата нельзя делать прямых конкретных выводов относительно частных исторических событий, он — лишь “руководящая нить”, общий мыслительный настрой. Исторический материализм, по замыслу его основателей, не мог быть даже “парадигмой”, каноном. Поэтому Антонио Грамши критикует мысль итальянского философа Б.Кроче, который в книге “Исторический материализм и марксистская экономия” (она была издана в Санкт-Петербурге в 1902 г.) писал: “Для того, чтобы достигнуть каких-либо результатов, могущих выдержать критику, исторический материализм не должен быть ни новым априорным построением философии истории, ни новым методом исторического мышления, а просто руководством, каноном исторической интерпретации”.

И тем более нельзя из истмата делать выводов для практической политики или предсказывать ход событий. Энгельс даже писал в 1880 г.: “Наше понимание истории есть прежде всего руководство к изучению, а не рычаг для конструирования на манер гегельянства”. Но превращение метода в доктрину шло в немецкой социал-демократии так быстро, что буквально накануне смерти, в марте 1895 г. Энгельс пишет в письме В. Зомбарту: “Весь подход Маркса к рассмотрению вещей есть не доктрина, а метод. Он не дает готовых догм, а только лишь отправные точки для исследования и метод для такого исследования”.

Что следует из тех ограничений, которые были наложены на применимость метода исторического материализма классиками? Следует, что для понимания конкретных событий в какой-то данной социальной, экономической и политической обстановке никак нельзя опираться только на истмат, необходимо осваивать и другие, лежащие вне истмата методологические подходы и проводить конкретные исследования. Придав истмату статус всеобъемлющего и всемогущего оракула, изрекающего истины посвященным, официальное советское обществоведение нарушило те ограничения, которые были наложены на применимость метода его творцами, и резко снизило познавательные возможности нашего общества.

Снова хочу напомнить мою первую оговорку: сами Маркс и Энгельс пользовались своим методом как ученые и не пытались выжать из него то, на что он был не способен. Имея истмат как руководящую нить, они дополняли его всеми достижениями современного им знания. Наши “профессора истмата”, сделавшие из этого метода идеологическую дубинку, которой отгоняли нас от “немарксистского” знания, были по сути дела именно антимарксистами. Повторяя отдельные, часто вырванные из контекста, формулы Маркса, они поступали вопреки духу и методологическим принципам самого Маркса.

Но прежде чем рассмотреть состояние советского истмата последних десятилетий, надо вспомнить историю. Она показывает сложность и противоречивость процессов внутри самого исторического материализма — даже при жизни Маркса.

Истмат: отход от диалектики. На процесс отдаления исторического материализма от диалектического метода и усиления в нем механистического детерминизма впервые, видимо, указала Роза Люксембург, но глубоко рассмотрел этот процесс Грамши. Он, прежде всего, высказал мысль о фундаментальной причине этого процесса и даже его необходимости для консолидации трудящихся. Он писал в “Тюремных тетрадях”: “Можно наблюдать, как детерминистский, фаталистический механистический элемент становится непосредственно идеологическим “ароматом” философии, практически своего рода религией и возбуждающим средством (наподобие наркотиков), ставшими необходимыми и исторически оправданными “подчиненным” характером определенных общественных слоев. Когда отсутствует инициатива в борьбе, а сама борьба поэтому отождествляется с рядом поражений, механический детерминизм становится огромной силой нравственного сопротивления, сплоченности, терпеливой и упорной настойчивости. “Сейчас я потерпел поражение, но сила обстоятельств в перспективе работает на меня и т. д.” Реальная воля становится актом веры в некую рациональность истории, эмпирической и примитивной формой страстной целеустремленности, представляющейся заменителем предопределения, провидения и т. п. в конфессиональных религиях”.

Далее Грамши продолжает: “Но когда “подчиненный” становится руководителем и берет на себя ответственность за массовую экономическую деятельность, то этот механизм становится в определенном смысле громадной опасностью… Фатализм является не чем иным, как личиной слабости для активной и реальной воли. Вот почему надлежит всегда развенчивать бессмысленность механистического детерминизма, который, будучи объясним как наивная философия массы, и лишь как таковой представляющий элемент внутренней силы, с возведением его в ранг осознанной и последовательной философии со стороны интеллигенции становится причиной пассивности, дурацкого самодовольства”.

Но это — вторая сторона проблемы, и к ней мы вернемся ниже. Здесь для нас важна мысль о созидательной силе догматизма. Грамши пишет: “То, что механистическая концепция являлась своеобразной религией подчиненных, явствует из анализа развития христианской религии, которая в известный исторический период и в определенных исторических условиях была и продолжает оставаться “необходимостью”, необходимой разновидностью воли народных масс, определенной формой рациональности мира и жизни и дала главные кадры для реальной практической деятельности”.

Таким образом, если фатализм истмата и был с политической точки зрения полезен русским трудящимся до 1917 г. как заменитель религиозной веры в правоту их дела, то после революции положение изменилось принципиально. Теперь партийная интеллигенция взяла на себя “ответственность за массовую экономическую деятельность”, и фатализм истмата стал “громадной опасностью” — “причиной пассивности, дурацкого самодовольства”.

И Грамши записал в “Тетрадях” такое замечание: “Что касается исторической роли, которую сыграла фаталистическая концепция философии практики, то можно было бы воздать ей заупокойную хвалу, отметив ее полезность для определенного исторического периода, но именно поэтому утверждая необходимость похоронить ее со всеми почестями, подобающими случаю”.

Грамши развивает мысль, высказанную Р. Люксембург в статье 1903 г. “Застой и прогресс в марксизме”, где она рассуждала о том, что очень важные теоретические положения Маркса были не нужны для практики классовой борьбы, а без их осмысления снизился и уровень истмата. Р.Люксембург писала: “Не мы “превзошли” Маркса в ходе нашей практической борьбы; наоборот, Маркс в своем научном творчестве обогнал нас как партию борьбы. Маркс не только создал достаточно для удовлетворения наших нужд, но наши потребности даже не столь еще велики, чтобы мы пользовались всеми идеями Маркса”.

Грамши видит эту проблему несколько иначе, делая упор на сложности сочетания теоретической и просветительской работы: “У философии практики [так Грамши называет марксизм в “Тюремных тетрадях”] было две задачи: борьба с наиболее утонченными формами современных идеологий для того, чтобы иметь возможность образовать собственную группу независимой интеллигенции, и обеспечить просвещение народных масс, культура которых находилась на средневековом уровне. Эта вторая задача, которая была основной, учитывая характер новой философии, поглотила все силы не только количественно, но и качественно; по дидактическим соображениям новая философия вошла в сочетание, ставшее особой формой культуры, которая несколько превосходила средний уровень культуры народных масс, но совершенно не отвечала задачам борьбы с идеологией образованных классов”.3

Таким образом, Грамши выявляет противоречие между необходимостью проникнутой фатализмом веры в законы исторического развития и тем, что такая вера приводит к пассивности и самодовольству. Он пытается преодолеть это противоречие наделением интеллигенции особой ответственностью, наложением на нее запрета следовать этой “наивной философии массы”. Опыт показал, что этого не получается, тем более, когда вслед за революцией следует период высокой социальной мобильности, так что большие отряды интеллигенции ускоренным темпом рекрутируются из трудящейся массы, как это было в СССР. Кроме того, сама идея о создании под одним именем двух “философий” — сложной и диалектической для интеллигенции и простой, механистической для трудящихся масс — есть, на мой взгляд, идея чисто “западная”, реализуемая лишь в “двойном” гражданском обществе с его “двойной” школой. Это что-то на манер того типа образования (для элиты и для массы), которое изобрела Французская революция. В СССР эта идея не могла бы пройти в силу “тоталитаризма” нашей культуры, православной в своих основаниях. Из нее выросла единая общеобразовательная школа и единая литература. Толстой писал для “культурного слоя” литературно сложнее, чем для крестьян, но в обоих случаях исходил из одной и той же философской системы.

Более того, идея “двух истматов” не смогла быть реализована и на самом Западе. Опыт показал, что партийная интеллигенция едва ли не больше, чем трудящиеся массы, склонна впадать в догматизм и канонизацию “учения”. Так и получилось с “марксизмом II Интернационала”, который все больше отходил от диалектики и проникался механистическим детерминизмом. Грамши писал, в частности, о судьбе марксизма в его стране: “Увы! Итальянский социализм, который для широких масс был стихийным порывом к избавлению и пробуждению, полным способности к развитию, в сознании своих теоретиков, в сознании своих вождей и вдохновителей имел печальную судьбу сблизиться с самым убогим, сухим, бесплодным, безнадежно бесплодным течением мысли XIX века, с позитивизмом”.

Позитивизм исходил из того, что человек отделен от мира как субъект от объекта и что те “объективные законы”, которые он открывает при познании мира и облекает в теории, отражают реальность (хотя, конечно, не полностью, но, в общем, верно). Это ошибка, и “законы”, и теории — всего лишь модели реальности, и из их успешного применения вовсе не следует, что реальность “похожа” на модель. Во многих законах электричества явления выражаются мнимыми числами, но эти числа прямо не отражают никакого реального отношения, потому что сами они невозможны в действительности. Волновая механика (представление элементарных частиц как волн) — очень полезная и эффективная модель, но из нее мы никак не можем вывести верного образа реальности.

Включив в изучение общества категорию законов, Маркс сделал всю свою философию уязвимой для соблазна позитивизма. Само утверждение, что такие законы существуют — вера, никаких доказательств их существования нет, и многие заслуживающие уважения ученые считают “законы общественного развития” не более чем полезным методологическим приемом. Уже когда вера в эти законы внедрялась в общественную мысль, были ученые “реалисты”, которые видели дело иначе. Они говорили, что, например, в экономике нет никаких “объективных законов”, а есть, самое большее, тенденции. В реальной жизни эти тенденции проявляются по-разному в зависимости от множества обстоятельств. Приводили такую аналогию. Камень падает вертикально вниз согласно закону Ньютона. Слабые воздействия вроде дуновения ветерка (флуктуации) не в силах заметно повлиять на скорость и направление движения камня. А возьмите сухой лист. Он, конечно, тоже падает — но вовсе не согласно закону. Падать — его тенденция. В реальной жизни при малейшем дуновении лист кружится, а то и уносится ввысь. В жизни общества все эти дуновения не менее важны, чем законы. Сам Маркс защищался от соблазна позитивизма диалектикой, которая во многом компенсировала само разделение “субъект — объект”. По-иному пошло дело у социал-демократов и особенно в советском истмате.

В декабре 1921 г. вышла книга Н. И. Бухарина “Теория исторического материализма. Популярный учебник марксистской социологии”. Учитывая, что Бухарин был талантливым и авторитетным теоретиком партии большевиков, завоевавшей власть, Грамши выбрал именно эту книгу для критического анализа. В ней, по его мнению, было дано наиболее систематическое изложение механистической и “экономистской” версии марксизма. Кроме того, Грамши исходил из принципиального положения, что, в отличие от военной и политической борьбы, “на фронте идеологии, напротив, разгром вспомогательных сил, незначительных последователей почти ничего не значит; здесь надо бить по самым выдающимся”. Поэтому он не выискивал ошибки и неувязки во второстепенных публикациях, а взял главный труд нарождающегося советского истмата.

Уже здесь, в авторитетном основополагающем труде был сделан фатальный шаг — разделение единой философии истории на два почти не связанных раздела — исторический материализм и диалектический материализм. Бухарин потом сложил голову на плахе (не в связи с истматом), но это разделение было закреплено даже в учебных дисциплинах. Критика этого разделения и предупреждение о его тяжелых последствиях являются почти общим фоном рассуждений Грамши.

Он относит труд Бухарина ко “второй ветви” ревизии марксизма — ортодоксальной. К ней принадлежали многие теоретики II Интернационала (в частности, Плеханов). Другая, “первая” ветвь прямого отношения к нам не имеет, под ней Грамши понимал освоение многих положений марксизма идеалистической западной философией, что дало ей второе дыхание.4

Сложность и противоречивость догматизации истмата в СССР в 20-е годы состоит прежде всего в том, что как раз Октябрьская революция 1917 г. вдохнула в истмат новую жизнь и, казалось бы, прервала процесс его окостенения в западной социал-демократии. Как известно, ортодоксы марксизма обвинили Ленина и русских большевиков в волюнтаризме и нарушении “объективных законов исторического развития”, назвали социалистическую революцию в России вредной утопией, пробуждение от которой русского пролетариата будет ужасным.

В связи с этим А.Грамши писал в июле 1918 г. в статье “Утопия” об утверждениях, будто в России якобы буржуазия должна завершить необходимый этап буржуазной революции: “Где была в России буржуазия, способная осуществить эту задачу? И если господство буржуазии есть закон природы, то почему этот закон не сработал?.. Истина в том, что эта формула ни в коей мере не выражает никакого закона природы. Между предпосылкой (экономическая система) и следствием (политический строй) не существует простых и прямых отношений… То, что прямо определяет политическое действие, есть не экономическая система, а восприятие этой системы и так называемых законов ее развития. Эти законы не имеют ничего общего с законами природы, хотя и законы природы также в действительности не являются объективными, а представляют собой мыслительные конструкции, полезные для практики схемы, удобные для исследования и преподавания”.

Эта работа замечательна не только философской глубиной аргументации, которую Грамши выдвинул против антисоветизма ортодоксальных марксистов. Здесь он, видимо, впервые явно и сознательно трактует революцию в категориях перехода “порядок — хаос — порядок”, на несколько десятилетий весьма верно предвосхитив эти категории, развитые в теории неравновесных состояний.

Во время перестройки нам настойчиво внушали старую мысль, будто социалистическая революция и вообще программа большевиков были утопией. Критикам нашей революции от марксизма на Западе ответил Грамши. Но ведь и в России виднейшие философы, противники большевизма и свидетели революции, именно по этому вопросу высказали важные суждения. Н.А.Бердяев писал в 1932 г.: “Самый большой парадокс в судьбе России и русской революции в том, что либеральные идеи, идеи права, как и идеи социального реформизма оказались в России утопическими. Большевизм же оказался наименее утопическим и наиболее реалистическим, наиболее соответствующим всей ситуации, как она сложилась в России в 1917 г. и наиболее верным некоторым исконным русским традициям и русским исканиям универсальной правды, понятой максималистически, и русским методам управления и властвования насилием”.

Бердяев может называть этот факт парадоксом только потому, что политизированные философы начала века, в том числе он сам, смотрели на Россию через очки евроцентризма и прежде всего марксизма. То, что для России было наиболее реалистическим и соответствовало ее традициям, в глазах Запада было утопией и парадоксом. В том же духе высказался и другой видный либеральный деятель Е.Трубецкой. Он писал: “В других странах наиболее утопическими справедливо признаются наиболее крайние проекты преобразований общественных и политических. У нас наоборот: чем проект умереннее, тем он утопичнее, неосуществимее. При данных исторических условиях, например, у нас легче, возможнее осуществить “неограниченное народное самодержавие”, чем манифест 17 октября. Уродливый по существу проект “передачи всей земли народу” безо всякого вознаграждения землевладельцев менее утопичен, т. е. легче осуществим, нежели умеренно-радикальный проект “принудительного отчуждения за справедливое вознаграждение”. Ибо первый имеет за себя реальную силу крестьянских масс, тогда как второй представляет собой беспочвенную мечту отдельных интеллигентских групп, людей свободных профессий да тонкого слоя городской буржуазии”.

Но если сама революция происходила “не по истмату”, а исходя из реального положения и культурных традиций, то после победы истмат, став официальной теорией и идеологией, все больше влиял на сознание. В своем критическом анализе книги Н. И. Бухарина Грамши пророчески указал на те опасности разделения истмата и диалектики, которые реализовались в годы перестройки — советское сознание оказалось беззащитно против манипуляции. Здесь не место для рассмотрения всех углов зрения, под которыми Грамши рассмотрел истмат Бухарина, отмечу лишь два момента. Во-первых, Грамши указал на такую фундаментальную ошибку учебника: Бухарин представил истмат в его полемике с другими (“неправильными”) философскими системами, в то время как, по мнению Грамши, главная линия фронта проходила между истматом и обыденным сознанием. “Неправильные” философские системы, которые громил Бухарин, на деле широким массам трудящихся неизвестны и никакого влияния на них не оказывают. Не они заслоняют мышление трудящихся масс от главных идей исторического материализма, а глубоко укорененные и уходящие корнями в религию структуры обыденного сознания. Очень важно, кстати, что Грамши проводит различие между обыденным сознанием и здравым смыслом, обозначая их двумя разными латинскими терминами (в русском языке это различие часто стирается). Здравый смысл у Грамши есть категория более высокого уровня, он включает в себя гораздо больше рациональности и аналитической силы, нежели обыденное сознание.

Согласно представлению Грамши, задачей истмата было поднять мышление трудящихся до уровня философского анализа, способности видеть в общественных явлениях причинно-следственные связи. Для этого надо было преодолеть тот “идеалистический материализм”, который возникал в обыденном сознании из комбинации религиозных верований с жизненным опытом. Напротив, истмат Бухарина не поднимал мышление на философский уровень и не внедрял дисциплину логических рассуждений, он вступал в союз (можно сказать, в сговор) с обыденным сознанием и закреплял, узаконивал его ограниченность.

Второе свойство истмата Бухарина, которое усиливало его указанное выше ограничивающее воздействие, заключалось в его внеисторичности. Грамши отмечал, что “в самом выражении “исторический материализм” стали делать акцент на втором слове, в то время как следовало бы подчеркнуть именно первое слово: Маркс в главной своей сущности историк”. Внеисторичность нарождавшегося советского истмата особенно ярко проявлялась в том, как Бухарин представлял воззрения прошлого. Грамши пишет: “Оценивать все философское прошлое как бред и помешательство значит не только впадать в ошибку антиисторицизма, поскольку исходит из анахроничной претензии на то, чтобы и в прошлом обязаны были думать так же, как сегодня, — это есть и самый настоящий пережиток метафизики, поскольку предполагает существование догматического сознания, годного для всех времен и народов, с позиций которого и выносится суд над прошлым. Методический антиисторицизм есть не что иное как метафизика… В Популярном учебнике прошлое квалифицируется как “иррациональное” и “чудовищное”, и история философии превращается в исторический трактат по тератологии [наука об уродствах], поскольку исходит из метафизического воззрения. (Напротив, в “Манифесте” мы видим самую горячую похвалу тому миру, который обречен на исчезновение)”.

Далее Грамши показывает, что очернение прошлого вовсе не просвещает трудящихся и не играет никакой мобилизующей роли. Совсем наоборот, оно разоружает их, создавая иллюзию, что они чего-то стоят только потому, что принадлежат к “настоящему”. В дальнейшем эта установка Бухарина применялась уже не только во времени но и “в пространстве” — всякое философское знание, полученное вне советского истмата, нам представлялось как какое-то уродство. Замечу, что и то представление советского прошлого как “иррационального” и “чудовищного”, которое мы наблюдали во время перестройки, методологически прямо предписано бухаринским истматом.

Развивая представление об идеологии, Грамши особое место уделил доказательству того, что никакая идеология не может быть универсальной. Он писал: “Как философия, исторический материализм утверждает, теоретически, что любая “истина”, кажущаяся вечной и абсолютной, вытекает из опыта и обладает лишь ограниченной во времени ценностью. Но “на практике” очень трудно добиться, чтобы исторический материализм понимался и толковался именно таким образом”. В ряде мест Грамши объясняет причины, по которым истмат так легко сочетается с обыденным сознанием и получает столь широкое распространение. Особо неблагоприятным был его прогноз в связи с изучением труда Бухарина: “Исторический материализм имеет тенденцию превратиться в идеологию в худшем смысле слова, иными словами, в абсолютную и вечную истину. В особенности это происходит тогда, когда он смешивается с вульгарным материализмом, как это имеет место в “Популярном очерке” [учебнике Бухарина]”.

Когда вышло первое издание моей книги “Манипуляция сознанием”, многие мои друзья были огорчены “нападками на истмат”, и мне пришлось прочитать классическую работу советского истмата, книгу В.Келле и М.Ковальзона “Исторический материализм”. Это учебник для вузов, много раз изданный массовыми тиражами. Раньше я его не читал, но сейчас, прочтя, ничего нового для себя не открыл, я представлял себе наш вульгарный истмат именно так, как он и изложен в этом учебнике. Уже при чтении первых глав возникает и потом не оставляет щемящее чувство — до какой же степени авторам удалось обеднить, низвести до примитивных (и часто неверных) штампов великий труд Маркса и Энгельса. Трудно оценить тот колоссальный урон, который был этим истматом нанесен сознанию, мышлению и творческим силам нескольких поколений советских людей.

Истмат: отход от норм научности. Истмат в нашем обществоведении действительно “превратился в свою противоположность”, прежде всего потому, что при его канонизации было выброшено важнейшее свойство марксистского метода — умелое обращение с научной абстракцией. Наши “профессора” не прочувствовали сути этого инструмента и стали использовать категории истмата, которые Маркс разработал именно как абстракции, в качестве обозначения конкретной реальности.

Это неудивительно, так как в массе своей преподаватели идеологических дисциплин не знали и не чувствовали научного метода, да и вообще имели очень туманное представление о науке как особом способе познания. Удивительно, как безропотно последовали за ними в своем мышлении миллионы советских инженеров и ученых, которые почему-то восприняли схоластику этой профессуры, а не потрудились приложить к познанию общества те методы рассуждений, которыми так успешно владели в своей профессии.

Например, категории истмата “формация” и “базис” есть абстракции высокого уровня. Реальное общество всегда сложно и не может быть сведено к какой-либо чистой модели. Это очевидно любому инженеру и человеку с естественнонаучным образованием, но В.Келле и М.Ковальзон в своем учебнике напускают туману. По их мнению, период строительства социализма в СССР был переходным периодом, а потому базиса в нашем обществе не было: “Если считать, что “базисом переходного периода” является совокупность экономических укладов, то пришлось бы капиталистический и социалистический уклады отнести к одному базису, что нелепо”. Почему же нелепо, если оба уклада реально сосуществуют? Такие перлы в учебнике рассыпаны по всем разделам — как же это не насторожило читателей?

Взвесив доводы моих огорченных друзей, я вынужден вновь прийти к выводу, что это вырождение истмата сыграло большую роль в крахе нашего социализма. Первые поколения советских людей “диалектику учили не по Гегелю” и имели еще ясные представления о жизни. Последующие поколения черпали истмат из учебников, а вовсе не из Энгельса и Плеханова. Пока государство было стабильным, это было не страшно, хотя и закладывало стереотипы для будущей манипуляции сознанием.

Большой вред нанесло уже превращение категорий истмата, бывших у Маркса научной абстракцией, в схоластически затвержденные стереотипы. Это создало особый язык понятий, в котором действительность отражалась, как в кривом зеркале. Такой истмат своей жесткой схемой смены формаций неявно подвел к мысли, что советский социализм был “ошибкой истории”, чем-то неправильным. И потому-то основная масса профессиональных специалистов по истмату сегодня совершенно искренне находится в одном стане с ренегатами типа Горбачева и Яковлева или с троцкистами — такого явления не бывало и не может быть в науке. Не может ученый так легко изменить свои взгляды. Все эти “специалисты” знали, что они — не ученые, а работники идеологии. У них поэтому не было никакой измены и никаких душевных мук.

Замечательно подводят итоги своим делам сами Келле и Ковальзон в 1990 г., в большой статье в журнале “Вопросы философии”. Они, конечно, отказываются от советского строя: “Строй, который преподносился официальной идеологией как воплощение идеалов социализма, на поверку оказался отчужденной от народа и подавляющей личность авторитарно-бюрократической системой… Идейным основанием этой системы был догматизированный марксизм-ленинизм”.

Эти два высокопоставленных деятеля “официальной идеологии” и едва ли не самые активные производители “догматизированного марксизма” вдруг обнаружили (по указанию начальства — Горбачева), что “на поверку” (!) советский строй оказался тем-то и тем-то. Это значит, что их “наука” не располагала существенными средствами для познания реальных общественных процессов. И в этом они искренни, ибо если бы из естественной профессиональной гордости они представили себя исследователями, которые, для виду подчиняясь “системе”, в то же время изучали нашу действительность методами своего истмата, то теперь они вынули бы из ящика стола и опубликовали свои выстраданные откровения. Но этого нет, статья полна самой примитивной ругани в адрес “авторитарно-бюрократической системы” и не содержит ни одной мало-мальски определенной мысли. Поражает именно убожество и полное интеллектуальное бесплодие этих законодателей истмата.

Они сами, похоже, чувствуют это и, как водится, сваливают вину на внешние обстоятельства: “Скованность мысли, догматизм, внутренняя цензура снижали творческий потенциал талантливых ученых и были одновременно питательной средой для выдвижения серости и посредственности”. Под талантливыми учеными они явно подразумевают себе подобных. Но дело не в личностях, а именно в неплодотворной жесткой методологической структуре советского истмата, построение которой лишь завершили Келле, Ковальзон и компания. Ибо вне этой структуры великолепные обществоведческие труды создавали даже в концлагере философ А.Ф.Лосев и этнолог Л.И.Гумилев, а в ссылке культуролог М.М.Бахтин. Скованность мысли Ковальзону Брежнев предписать не мог, он мог лишь дать дорогу наверх таким, как Ковальзон.

Какие же новые установки дают Келле и Ковальзон в 1990 г., когда наступила долгожданная свобода от догматизма? Это очень показательно. Они, как и раньше, служат “системе”, теперь уже антисоветской. А система эта, готовясь к приватизации и присвоению вообще народного достояния в самых разных его формах, нуждается в отключении у граждан здравого смысла. Ибо здравый смысл, при отсутствии плодотворной теории и при массовом переходе интеллигенции на сторону антисоветской номенклатуры, является единственной интеллектуальной основой для того, чтобы массы трудящихся могли выработать свою позицию в быстро меняющейся политической обстановке.

Конечно, здравый смысл консервативен и не позволяет выйти на уровень наилучших решений. Но здравый смысл — последняя опора людей, ибо он предостерегает от принятия наихудших решений. А именно согласия на поддержку решений, наихудших с точки зрения интересов трудящихся, требовалось добиться антисоветской “системе”.

Тонко чуя потребности власть имущих (раньше это называлось “социальный заказ”), в своей установочной статье наши главные смотрители истмата прямо и бесхитростно атакуют здравый смысл как форму мышления. Они пишут: “Поверхностные, основанные на здравом смысле высказывания обладают немалой притягательной силой, ибо создают видимость соответствия непосредственной действительности, реальным интересам сегодняшней практики. Научные же истины всегда парадоксальны, если к ним подходить с меркой повседневного опыта. Особенно опасны так называемые “рациональные доводы”, исходящие из такого опыта, скажем, попытки обосновать хозяйственное использование Байкала, поворот на юг северных рек, строительство огромных ирригационных систем и т. п.”.

Итак, отключив сначала у людей здравый смысл в массированной, тоталитарной кампании против строительства крупных систем орошения (об этом особо поговорим ниже), бывшие “марксисты”, опираясь на созданные идеологической машиной иррациональные стереотипы, начинают в принципе отвергать рациональные доводы, исходящие из повседневного опыта. Вдумайтесь только в эти слова! И это — из уст авторитетов исторического материализма. Плевать нам, конечно, на интеллектуальную низость таких выкрутас. Главное в том, что эти и им подобные люди продолжают обучать студентов и контролировать главные научные журналы.

Отказавшись от этикетки марксизма и исторического материализма, они внедряют в сознание людей ту же самую структуру мышления и те же интеллектуальные инструменты, что и раньше. На деле получается гораздо хуже, чем раньше. Профессора, превратившиеся в “либералов”, при отказе от истмата вовсе не выплеснули с грязной водой ребенка. Они выплеснули только ребенка, а грязной водой продолжают промывать мозги студентам. И грязь ее, при отсутствии аналитической силы и материализма истмата, порождает чудовищную мыслительную конструкцию. Можно назвать ее механистический идеализм. Ее нам еще придется изучать.

Критические рассуждения об истмате я веду, следовательно, только в связи с уязвимостью сознания именно тех поколений, что были воспитаны как советские люди. Восстанавливая структурированное сознание у “сырковых масс”, мы должны поднять, обтереть от грязной воды и вырастить ребенка, выброшенного ренегатами-обществоведами. Но не утолять жажду грязной водой.

 

Стереотипы исторического материализма и подрыв гегемонии советского строя

Выделим несколько главных постулатов истмата, которые были интенсивно использованы как стереотипы в подрыве гегемонии советского строя.

Непреложность объективных законов истории. Евроцентризм истмата. Маркс писал в предисловии к первому изданию «Капитала»: «Предметом моего исследования в настоящей работе является капиталистический способ производства и соответствующие ему отношения производства и обмена. Классической страной капитализма является до сих пор Англия. В этом причина, почему она служит главной иллюстрацией для моих теоретических выводов… Существенна здесь, сама по себе, не более или менее высокая ступень развития тех общественных антагонизмов, которые вытекают из единственных законов капиталистического производства. Существенны сами эти законы, сами эти тенденции, действующие и осуществляющиеся с железной необходимостью. Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего».

Здесь просвечивает идея, лежащая в основе евроцентризма — мысль о некой «столбовой дороге цивилизации» («Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего»). Евpоцентpизм не сводится к какой либо из pазновидностей этноцентpизма, от котоpого не свободен ни один наpод. Это — идеология, пpетендующая на унивеpсализм и утвеpждающая, что все наpоды и все культуpы пpоходят один и тот же путь и отличаются дpуг от дpуга лишь стадией pазвития.

На деле построение единообразного мира — утопия, основанная на мифе и питающая идеологии Запада. Читаем у К.Леви-Стросса: «Не может быть миpовой цивилизации в том абсолютном смысле, котоpый часто пpидается этому выpажению, поскольку цивилизация пpедполагает сосуществование культуp, котоpые обнаpуживают огpомное pазнообpазие; можно даже сказать, что цивилизация и заключается в этом сосуществовании. Миpовая цивилизация не могла бы быть ничем иным, кpоме как коалицией, в миpовом масштабе, культуp, каждая из котоpых сохpаняла бы свою оpигинальность… Священная обязанность человечества — охpанять себя от слепого паpтикуляpизма, склонного пpиписывать статус человечества одной pасе, культуpе или обществу, и никогда не забывать, что никакая часть человечества не обладает фоpмулами, пpиложимыми к целому, и что человечество, погpуженное в единый обpаз жизни, немыслимо».

Базовым мифом евpоцентpизма является созданная буквально «лабоpатоpным способом» легенда о том, что совpеменная западная цивилизация является плодом непpеpывного pазвития от античности (колыбели цивилизации). В области социально-экономической эта легенда пpедстает как истоpия «пpавильной» смены фоpмаций. По меpе pазвития пpоизводительных сил пеpвобытно-общинный стpой сменяется pабством, котоpое уступает место феодализму, а после, в ходе научной и пpомышленной pеволюции — капитализму. Лишь эта смена фоpмаций пpизнается пpавильной. Раз славяне и монголы не знали pабства, а в Китае не было кpепостного пpава и госудаpственной pелигии — значит, в цивилизацию им попасть и не удалось, сегодня должны пpоходить специальный куpс обучения у Запада.

Схема смены формаций мифологична. Дpевняя Гpеция не была частью Запада, она была неpазpывно связана с культуpной системой Востока. А наследниками ее в pавной меpе стала ваpваpская Западная Евpопа (чеpез Рим) и восточно-хpистианская, пpавославная цивилизация (чеpез Византию). «Эллиномания» XIX века связана с pасизмом консервативного движения, известного как «pомантизм». Феодализм был пpинесен ваpваpами, завоевавшими pабовладельческую Римскую импеpию. Ваpваpы же в своем укладе этапа pабства не пpоходили. Какая же это непpеpывность? Это — типичный pазpыв непpеpывности, пpичем в кpайней фоpме, связанной с военным поpажением. Уже в 30-е годы А.Тойнби в своем главном труде «Постижение истории» писал: «Тезис об унификации мира на базе западной экономической системы как закономерном итоге единого и непрерывного процесса развития человеческой истории приводит к грубейшим искажениям фактов и поразительному сужению исторического кругозора».

Что касается самого Маркса, то к нему претензий быть не может — уже с 50-х годов XIX века он вполне определенно сконцентрировал свои усилия на анализе именно западного капитализма, оставив все незападные общества в «черном ящике» азиатского способа производства. Он писал для пролетариата Запада, и четко об этом предупреждал. В частности, в 1877 г. он написал письмо в редакцию журнала «Отечественные записки» с протестом против превращения русскими марксистами его теории «в историко-философскую теорию о всеобщем пути, по которому роковым образом обречены идти все народы, каковы бы ни были исторические условия, в которых они оказываются, — для того, чтобы прийти в конечном счете к той экономической формации, которая обеспечивает вместе с величайшим расцветом производительных сил общества и наиболее полное развитие человека».5 Маркс даже обещал издателям переработать первую главу «Капитала» специально для русского читателя. Но этого сделано не было, и нигде Маркс прямо не опроверг «всеобщность» законов исторического развития.

Строго говоря, начиная с «Манифеста» Маркс подчеркивал неизбежность закона смены формаций уже из политических целей. Ранее, в исследовании докапиталистических социально-экономических отношений он исходил именно из разнообразия путей развития. Он писал о том, что античная община-город (полис) развивалась в сторону рабовладельческого строя, но одновременно с этим германская сельская община сразу развивалась к феодальному строю. Таким образом, феодальный строй вовсе не был формацией, выросшей из античного рабовладения. Но, создавая идеологию для пролетарской революции, марксизм пошел по пути создания простой и убедительной модели истории. Россия в эту модель не вписывалась.

Россия (Евразия) сама была большой и сложной цивилизацией, и созревшая в ней революция подчинялась не схеме евроцентризма, а закономерностям развития именно этой цивилизации. Это понял Ленин в ходе революции 1905–1907 гг., но ленинское знание и понимание было потом замаскировано срочными трудными делами, а с уходом старых поколений и забыто. В общественном сознании стал доминировать истмат в его евроцентристской версии с убеждением во всеобщности закона смены формаций («пятичленка»).

Вот как в книге глубоко мною уважаемого Б.П.Курашвили «Историческая логика сталинизма» дана трактовка советской истории. Эта книга — пpекpасно выполненное, новатоpское изложение фактов и событий. Но я здесь хочу сказать именно о тpактовке — в логике истмата. Эта логика задана убеждением, что существуют «объективные законы общественного развития». Согласно вере в «объективные законы», все, что соответствует закону, хорошо, а все, что не укладывается — это искривление. И от этого искривления пути, отклонения от законов все наши беды.

Революция в крестьянской России произошла, по мнению Б.П.Курашвили, «не вполне по объективным законам… Социалистическая революция в капиталистически недостаточно развитой стране была отягощена первородным грехом волюнтаризма». Но что же это за закон, если все пролетарские революции происходят не в странах с развитым пролетариатом, а в крестьянских странах (Россия, Китай, Вьетнам, Куба)? Не только вся рота идет не в ногу, но даже ни одного прапорщика нет, что шел бы в ногу. Здесь речь идет именно о вульгаризации истмата. Сам Маркс, не отступая, разумеется, от своего методологического принципа, в конкретных условиях России конца XIX века как раз предвидел назревание революции, которая должна была спасти крестьянскую общину от капитализма. Значит, Маркс предвидел именно революцию «в капиталистически недостаточно развитой стране» — революцию, направленную на то, чтобы избежать прохождения капиталистической формации (по выражению Маркса, «кавдинских ущелий капитализма»).6

Революция в России была отрицанием капитализма, отрицанием политэкономии в совершенно конкретных исторических условиях. Когда читаешь документы тех лет, странно видеть, что с особой страстью отвергли Октябрьскую революцию именно левые, марксистские партии (меньшевики и Бунд). Дело в том, что это для них была не социальная угроза, а ересь, нарушение их религиозных догм. Замечательно им ответил Грамши в статье 5 января 1918 г. Замечательно, но слишком честно, и потому статья эта до нас не дошла. Она называлась «Революция против «Капитала».

Грамши пишет: «Это революция против «Капитала» Карла Маркса. «Капитал» Маркса был в России книгой скорее для буржуазии, чем для пролетариата. Он неопровержимо доказывал фатальную необходимость формирования в России буржуазии, наступления эры капитализма и утверждения цивилизации западного типа… Но факты пересилили идеологию. Факты вызвали взрыв, который разнес на куски те схемы, согласно которым история России должна была следовать канонам исторического материализма. Большевики отвергли Маркса. Они доказали делом, своими завоеваниями, что каноны исторического материализма не такие железные, как могло казаться и казалось…

Но хотя большевики отвергли некоторые утверждения «Капитала», они, в то же время, не отвергли его внутреннего духа и мысли. Они — не «марксисты», и этим все сказано; они не воздвигли на трудах мастера чуждую ему доктрину из догматических и бесспорных утверждений. В них живо бессмертное мышление марксизма, которое продолжает итальянскую и немецкую идеалистическую мысль, хотя и поврежденную у Маркса включениями позитивизма и натурализма».

Однако бессмертное мышление марксизма постепенно отступало у нас под давлением все более и более догматического обществоведения.

Истмат и «антисоветский марксизм». Подрыв легитимности советского строя «от марксизма» велся давно — начиная с меньшевиков. Все главные «обвинения» вульгарного марксизма против русской революции и советского строя были выдвинуты уже Каутским, а потом развиты Троцким. Затем подключились югослав Джилас, еврокоммунисты и наши демократы. Уже Ленину пришлось потратить много сил, чтобы отбить «обвинения от истмата». Но главная битва все же разыгралась между Троцким и Сталиным. И понять ее смысл для нас очень важно. Тут можно согласиться с профессором из Греции М.Матсасом: «Те, кто хочет, под влиянием перемен 1989–1991 годов, пройти мимо конфликта между Троцким и Сталиным, расценивая это как нечто принадлежащее музею большевистских древностей, смотрят не вперед, а назад».

Но особенно активные формы критика советского строя «от марксизма» приобрела в 60-е годы. То, что велась она «под знаменем Маркса и Ленина», не должно удивлять — для всей программы манипуляции необходимо было провести «захват и присоединение» аудитории, то есть опираться на ее привычные стереотипы. А значит, вести пропаганду, якобы исходя из интересов трудящихся, выразителями которых в массовом сознании были Маркс и Ленин. С середины 80-х годов в политизированном советском обществоведении возник целый жанр, который можно назвать «антисоветским марксизмом». До этого именно на основе “антисоветского марксизма” действовал еврокоммунизм. Антисоветский марксизм — это комбинаторика выдернутых из контекста цитат и немного комментариев. Благодаря им люди, испытывающие вызванное объективными причинами недовольство многими сторонами советского строя, «узнавали» его в подтянутых за уши репликах Маркса. И эти реплики выглядели как гениальное прозрение, что лишь усиливало эффект.

Перестройка началась с того, что вся горбачевская рать стала твердить о «неправильности» советского строя — «казарменного псевдосоциализма, опирающегося на тупиковую мобилизационную экономику». Этими мыслями был полон левый журнал «Альтернативы», в «Правде» советский период с позиций истмата клеймил Б.Славин, да и «Советская Россия» не отставала, в статье какой-то видной фигуры под псевдонимом читаем: «Неудивительно, что этот гнилой строй рухнул. Но это не был крах социализма!». Почему же советский строй не был социализмом? Потому что его создание якобы сопровождалось нарушением объективных законов истории, открытых Марксом.

В изданной в 1998 г. по материалам прошедшей в МГУ конференции книге «Постижение Маркса», в статье «Драма великого учения» (в общем, статье антисоветской) В.А.Бирюков верно констатирует: «Очередным парадоксом в судьбе марксизма стало широкое использование многих его положений для идеологического обоснования отказа от того социализма, который был создан в десятках стран, для перехода от социализма к капитализму в конце ХХ века. Закон соответствия производственных отношений уровню и характеру развития производительных сил, экономический детерминизм, закономерный характер развития общества в форме прохождения определенных социально-экономических формаций, марксистская трактовка материальных интересов как движущей силы социальных процессов и многое другое из арсенала марксизма было использовано для идеологической подготовки смены одного строя другим».

Антисоветским идеологам, выступающим под знаменем марксизма «в защиту интересов трудящихся», не составило труда выбрать у Маркса достаточно изречений, чтобы сформировать целую концепцию, доказывающую, что якобы советский строй — ухудшенный вариант капитализма и что революция должна быть продолжена. Вот как трактует причины краха «реального социализма» профессор МГУ А.В.Бузгалин, видный идеолог части новых коммунистов в России. В книге «Будущее коммунизма» (М. 1996) он пишет о кризисе всего мирового левого движения: «Причиной всего этого стала собственная природа «социализма». В сжатом виде суть прежней системы может быть выражена категорией «мутантного социализма» (под ним понимается тупиковый в историческом смысле слова вариант общественной системы…)». Мы видим здесь претензию на создание целой теории, оправдывающей гибель советского строя, введение новых категорий — на это не отваживались даже Горбачев с Яковлевым.

О формах разрешения противоречий в России А.В.Бузгалин пишет: «Одной из них, превратной (отрицающей свое содержание и создающей видимость обратного действительному), стала форма мутантного социализма. Общемировые тенденции социализации… в этом мире впервые возникли в массовых масштабах, но приобрели вид бюрократических мутантов (командной экономики, подавления личных прав и свобод, всеобщего огосударствления, уравниловки и т. п.». Ясно, что слово «мутант» этот профессор применяет по отношению к советскому строю как ругательство, а в целом его ругань, на мой взгляд, бессодержательна. На все это можно ответить обычным образом: «От мутанта слышу». И это будет верно, поскольку все мы — и как биологические существа, и как общество, и как хозяйство — изменяемся и развиваемся в результате мутаций. И ругательство это методологически бесплодно, оно ничего не дает нам для познания. Но в целом рассуждения Бузгалина полезны тем, что хорошо выражают кредо антисоветского марксизма — уверенность в существовании некой «правильной» модели, которую мы в СССР не поняли или испортили.

Из работ раннего Маркса антисоветскими марксистами были взяты предупреждения о том, что в ходе антибуржуазной революции есть опасность трансформировать капитализм в «казарменный коммунизм», в котором место капитала займет государство, а класс бюрократов займет место владельцев частной собственности. Причем этот «грубый» коммунизм возникает на базе справедливого стремления трудящихся к «упразднению частной собственности». Это, по словам Маркса, стремление «уничтожить все то, чем на началах частной собственности не могут обладать все», так что «категория рабочего не отменяется, а распространяется на всех людей». Для такого коммунизма «общность есть лишь общность труда и равенство заработной платы, выплачиваемой общинным капиталом, общиной как всеобщим капиталистом». Община как всеобщий капиталист! Неплохо для похода против общинной России. Неважно, что Маркс имел в виду именно «архаизацию» западного гражданского общества обратно в общину (как это, в общем, и произошло с фашизмом и о чем писал Оруэлл в «1984»). Что же касается русской крестьянской общины, а не «посткапиталистической» западной коммуны, Маркс спустя 50 лет писал о ней совершенно противоположные вещи — но этого наши антисоветские марксисты не цитировали.

Исходя из пары приведенных выше туманных реплик молодого Маркса, видные социологи в авторитетном академическом журнале «СОЦИС» пишут, что советская модель «не выходит за пределы буржуазной формации, являясь ее, так сказать, вырожденным случаем». И что отчуждение при советском строе является еще более одиозным, нежели при капиталистическом способе производства: «Государственная собственность, которую пытались отождествить с общественной, является, таким образом, худшей разновидностью частной собственности, ибо не исключает, а лишь видоизменяет форму эксплуатации наемного труда. Более того, в отличие от частной, госсобственность распространяется и на человека, превращая его в средство…». Комментарий методологически негодный, но это неважно, его дело — служить «смазкой» между беспорядочными, собранными с бору по сосенке цитатами Маркса. Впрочем, после декабря 1991 г. все эти «марксисты» принялись пропагандировать не только эксплуатацию наемного труда, но и безработицу и даже бедность. Но это уже другая история.

В действительности Маркс, развивая представление об эксплуатации наемного труда и о прибавочной стоимости, пришел к выводу, что даже буржуазное государство, выполняя общественно необходимые работы, не является эксплуататором нанятых для этого рабочих. В.В.Крылов в очень важной книге «Теория формаций» (М., 1997) специально разбирает политэкономическую сущность наемного труда в государственном секторе капиталистических стран.

Он пишет: «Наряду с действительно капиталистическим наймом имеет место наем определенной части рабочих государством, выплачивающим зарплату из фондов, представляющих собой не капитал, но являющихся общественным доходом. Таким образом, развитие действительно капиталистического найма оказывается перекрытым «сверху» довольно значительным наймом рабочей силы государством. Даже в странах развитого капитализма государственный доход, формирующийся по налоговым и иным каналам, далеко не всегда и не во всей своей массе экономически реализуется как капитал…

Реализация государственного дохода в капиталистически ориентированных странах как коллективной формы необходимого продукта всего общества, или, что все равно, как общественного дохода, приводит к тому, что значительная часть нанимаемых государством рабочих получает свои жизненные средства не из фондов, составляющих капитал, а из фондов, экономически выступающих как коллективная форма необходимого продукта общества, т. е. «посредством вычета из общественного дохода». Такой тип найма по своей социально-экономической природе не относится к капиталистическому найму в собственном смысле слова, хотя он и может иметь место как в зрелом капиталистическом, так и в развивающемся по капиталистическому пути обществе. «Когда доход, — писал К.Маркс об общественном доходе буржуазного государства, — а не капитал выступает в качестве рабочего фонда, и рабочий, хотя он и является, как всякий иной, свободным наемным рабочим, все же экономически находится в ином отношении» (Маркс К. Экономические рукописи 1857–1859 годов. — Т. 46, ч. II, с. 24)».

Маркс поясняет это на примере, когда государство строит дорогу, которая нужна всем членам общества, включая рабочих. В этом случае доля труда, которая взимается со всех трудящихся для строительства дороги, является не отчужденным у них прибавочным продуктом, а формой необходимого продукта всего общества. Деньги, истраченные на строительство дороги — общественный доход и самих рабочих, в отличие от их индивидуального дохода. Маркс пишет: «Правда, это есть прибавочный труд, который индивид обязан выполнить, будь то в форме повинности или опосредованной форме налога, сверх непосредственного труда, необходимого ему для поддержания своего существования. Но поскольку этот труд необходим как для общества, так и для каждого индивида в качестве его члена, то труд по сооружению дороги вовсе не есть выполняемый им прибавочный труд, а есть часть его необходимого труда, труда, который необходим для того, чтобы он воспроизводил себя как члена общества, а тем самым и общество в целом, что само является всеобщим условием производительной деятельности индивида».

Надо подчеркнуть, что все это говорится для капиталистического государства, в котором господствует открытая и для всех привычная эксплуатация наемного труда, в том числе и на значительной части государственных предприятий. Совершенно по-иному обстояло дело в СССР, где рента всех предприятий собиралась в бюджет как общественный доход и использовалась на общие цели. Иными словами, изъятие у рабочих части продукта производилось в форме повинности — через установление заработной платы не рынком, а государством. Но поскольку этот доход расходовался в интересах всего общества, это было изъятие не прибавочной стоимости, а части необходимого продукта — необходимого каждому рабочему для того, чтобы воспроизводиться как члену общества. Мы здесь не говорим о воровстве или злоупотреблениях номенклатуры — это совсем другая, не политэкономическая проблема.

Не обязательно подозревать «антисоветских марксистов» в злом умысле сознательном использовании стереотипов истмата для манипуляции. Речь о том, что эти стереотипы, укорененные в мышлении советского человека, послужили важной предпосылкой для успеха манипуляторов. Лучше всего это видно из того, что невольными проводниками антисоветских концепций, «вторичными манипуляторами» стали многие искренние коммунисты, противники Горбачева и его команды. Вернусь к книге Б.П.Курашвили, одному из лучших произведений левой печати, написанному автором, который глубоко переживал поражение советского социализма. На мой взгляд, в этой книге отразилась драма человека, который разрывался между реальностью и теорией. Вот некоторые места.

Военный коммунизм, согласно Б.П.Курашвили, это «авторитарно-утопический социализм. В целом, увы, несостоятельный». Как же так? Это противоречит здравому смыслу. Ведь военный коммунизм — насильственное изъятие излишков хлеба у крестьян и его уравнительное, внерыночное распределение среди горожан для спасения их от голодной смерти, поскольку рыночное распределение разрушено войной. Что здесь утопического? И почему же он «увы, несостоятельный»? На каких весах взвешен смысл спасения миллионов горожан и похлебки для Красной армии? А в Отечественную войну карточная система — тоже «увы, несостоятельна»?

На втором этапе построения советской системы, по мнению Б.П.Курашвили, ущерб от первого нарушения законов (революция в крестьянской стране) был как-то преодолен, но затем «в закономерное течение революционного процесса мощно вмешался внешний фактор. Общество было искусственно возвращено в подобие первой фазы революции, ибо других способов форсированного развития не было видно… Сложилась теоретически аномальная, противоестественная, но исторически оказавшаяся неизбежной модель нового общественного строя — авторитарно-мобилизационный социализм с тоталитарными извращениями».

Здесь должна была бы броситься в глаза острая некогерентность (бессвязность, внутренняя противоречивость) мышления — первый признак того, что все умозаключение есть плод внешней манипуляция. Как может быть противоестественным то, что «исторически оказалось неизбежным»? Почему внешний фактор, тем более мощный (грядущая мировая война), представлен досадной помехой «закономерному течению»? Выходит, «правильный закон» не учитывает внешние факторы такого масштаба? Но тогда цена ему грош. Почему выбор пути индустриализации, который единственный давал возможность спасения (по словам Б.П.Курашвили, «других способов не было видно»), назван «искусственным»? Любое решение, как плод переработки информации и выбора, есть нечто искусственное, а не природное. Значит, здесь это слово несет отрицательный смысл и означает, что Сталин своим выбоpом нарушил «объективный закон». Что же это за закон такой, который предписывает России гибель? Чуть от гибели уклонился — нарушитель.

Что же до послесталинского периода, тут оценка Б.П.Курашвили уничтожающая: «Авторитарно-бюрократический социализм — это незакономерное, исторически случайное, «приблудное» дитя советского общества. Тягчайший грех этой уродливой модели…» и т. д. Ну как же можно было не убить этого ублюдка — вот на какую мысль наталкивает читателя эта оценка.

Особое место в этой схеме истории занимает проблема кровопролития. Истмат, с точки зрения Б.П.Курашвили, дает простой ответ: «революция — грандиозное кровопускание, которое классово-антагонистическое общество… учиняет над собой ради перехода на очередную ступень развития». Но реальная история никак этого не подтверждает, даже напротив. Вспомним все кровопролития, связанные с революциями. Не будем вдаваться в Инквизицию и Реформацию. Они прямо относятся к делу, но нам мало известны. Вот Кромвель: из-за какого классового антагонизма его «железнобокие» пуритане пускали кровь в Англии и Ирландии? Вот террор якобинцев. Разве он вызван антагонизмом между буржуазией и аристократией? Ведь классы-антагонисты, если схоластически следовать учению о формациях, — буржуазия и пролетариат, но их-то конфликт никогда не приводил к большой крови. А Китай? Кровь в основном пускали друг другу два крыла революции — Гоминдан и коммунисты. Оба, разойдясь, обеспечили, по-разному, очень быстрое социальное и экономическое развитие (на материке и на Тайване). Какая здесь «очередная ступень»? Вся концепция гражданской войны, которую дает вульгарный истмат, на мой взгляд, неверна в принципе и никогда не была подтверждена. Не место здесь развивать эту тему, скажу лишь, что гражданские войны Нового времени всегда связаны с кризисом модернизации. Это — столкновение, спровоцированное агрессией гражданского общества в традиционное, угроза раскрестьянивания или вообще угасания народа.

Если принять, что есть «объективные законы», то историческое исследование сводится просто к расставлению новых оценок при изменении конъюнктуры — тому, что Энгельс называл «конструированием». Вот, диктатура пролетариата 1917–1920 гг. была бы хороша, но, как пишет Б.П.Курашвили, «увы, пренебрегала демократическими процедурами, правами человека». Как это «увы», если в этом — суть любой диктатуры? Нельзя же «губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича», как мечтала одна невеста. Сам же Б.П.Курашвили признает: «Тогда иное было практически невозможно». Но если так, то именно о наивных попытках соблюсти в тех условиях пpава человека следовало бы сказать «увы».

Вера в какие-то «закономерные нормы» и лимиты создает иллюзию простоты различения объективно необходимого и избыточного (последнее объявляется плодом волюнтаризма, тоталитаризма, пороков и т. п.). Вот, бедствия гражданской войны Б.П.Курашвили объясняет, в частности, «чрезмерностью и неразумной разрушительностью натиска революционных сил». Даже если так, это вряд ли можно считать объяснением, ибо вопрос в том, чем вызвана «чрезмерность и неразумность», какова их природа.

Какие основания говорить о чрезмерности «натиска»? Во время противостояния обе стороны находились на пределе сил, и ни на какую чрезмерность у них просто не было ресурсов. Потому-то и было много жертв — сил хватало только на то, чтобы нажать на спусковой крючок. Когда Шкуро был под Тулой, красные и белые были как два дистрофика: ни один не имеет сил защититься, но противник не может и ударить. Так же, как немцы стояли под Москвой в декабре 1941-го: на некоторых направлениях между ними и Кремлем не было ни одного боеспособного батальона, а сделать шаг у них не было сил. Вообще, говорить о мерах и чрезмерностях тотальной войны из благополучного далека — рискованное дело. Это все равно, что на сытый желудок рассуждать, стал бы ты есть человечье мясо, доведись до смертельного голода. Вопрос некорректный и запретный.

В том же ключе у Б.П.Курашвили и оценка всего советского социализма после НЭПа: «Да, социализм был примитивным, недемократичным, негуманным, общественная собственность приобрела форму государственно-бюрократической». Исходя из каких «объективных нормативов» даны эти оценки? Как мог примитивный проект породить Стаханова, Королева и Жукова? По каким меркам определена «негуманность»? Ведь нет же гуманности внеисторической. Гуманизм христианства на Западе был «снят» Реформацией, гуманизм Просвещения — империализмом, обесценившим человеческую жизнь, гуманизм ХХ века — большой войной, а потом Вьетнамом, Ираком, Сербией. Что, конкpетно, надо было сделать, чтобы советскому стpою заслужить оценку «гуманный»? Выпустить из тюpем всех пpеступников? Да и это не помогло бы.

«Двойка по истмату» поставлена советскому строю фактически по всем вопросам: «Вторая половина истории советского социализма была процессом нарастающего маразма». Иными словами, смерть его была закономерна: маpазм — состояние, вывести из котоpого медицина бессильна. Вот обоснование: «В 50-е годы страна… ликвидировала атомную монополию и военную недосягаемость США, обеспечила тем самым безопасность СССР и социалистической системы. Значит, авторитарно-мобилизационная модель социализма полностью исчерпала себя, утратила историческое оправдание. Но по инерции продолжала существовать. Необходимость ее глубокого преобразования, всесторонней демократизации общественной жизни упорно не осознавалась политическим руководством».

Здесь полностью игнорируется холодная война (об этом говорилось выше). Как показала жизнь, безопасность СССР вовсе еще не была обеспечена. В этих условиях проблема глубокой перестройки всей модели жизнеустройства настолько сложна, что даже сегодня никто не берется сказать, как бы это надо было сделать. И в то же время никак нельзя сказать, что система не менялась. Менялась, и очень быстро. И именно в сторону «демобилизации» и демократизации — сравните, скажем, 1948 г. и 1978. Проблема как раз в том, что никаких ориентиров для надежной и безопасной демократизации нашего «мобилизационного социализма» истмат не дал и дать не мог — не предназначена его методология для решения таких конкретных задач.

Ко многим левым идеологам я обращался с вопросом: по каким критериям вы обнаружили кризис, а тем более крах советского социализма? Мне отвечали даже с возмущением: да ты что, слепой, сам не видишь? Я честно признавал, что не вижу и прошу объяснить внятно, простым и нормальным языком. Мне говорили: «но ведь крах налицо, Запад нас победил». Да, но это разные вещи. Бывает, что красавцу-парню, здоровяку, какой-то хилый сифилитик воткнет под лопатку нож, и парень падает замертво. Можно ли сказать: его организм потерпел крах, видимо, был в маразме? Сказать-то можно, но это будет глупость. Из этого еще не следует, что наш строй был здоровяком, но следует, что факт убийства ничего не говорит о здоровье убитого.

Истмат Келле и Ковальзона, который зазубрила советская интеллигенция, выставив «неправильному» советскому строю плохую оценку, идейно подготовил перестройку, оправдал уничтожение «приблудного дитяти». Сегодня мы пожинаем первые плоды.

Истмат и новая легитимация капитализма. Истмат основан на системе постулатов, которые вместе создают целостную и убедительную картину развития общества — наподобие эвклидовой геометрии. Вот эти постулаты. История общества — это история развития производительных сил. В этой истории есть большие этапы устойчивого состояния, для которых характерен определенный базис общества — производственные отношения. Эти этапы называются формациями. Смена формация есть процесс прогрессивный, она происходит, когда производственные отношения сковывают развитие производительных сил. Пока они это развитие не «сковывают», формация прогрессивна и попытки ее изменить являются вредными для общества авантюрами.

Капитализм дал простор развитию огромных производительных сил. Пока этот простор не скован, капитализм прогрессивен, хотя и в нем есть несправедливость — капиталист отнимает у рабочего прибавочную стоимость (эксплуатирует пролетария). Но это для пролетария все же лучше, чем быть крепостным и пребывать в «идиотизме деревенской жизни» — как и рабство было прогрессивным, ибо пленных оставляли жить, а при общинно-родовом строе их якобы убивали.7

Маркс полагал, что бывший у капитализма импульс прогресса близок к исчерпанию, поскольку основанное на частной собственности производство регулируется стихийными механизмами и не приемлет научного планирования в масштабе всего общества. В социальной сфере о тормозящем развитие производительных сил влиянии капитализма говорит, например, абсолютное обнищание рабочих, которое Маркс считал законом. Именно потому, что базис капиталистической формации не давал простора развитию производительных сил, капитализм должен был уступить место более прогрессивной формации, в которой частная собственность заменялась общественной.

Таким образом, марксизм предъявил капитализму два обвинения, которые в общественном сознании ставили под сомнение законность продолжения жизни этой формации: 1) торможение развития производительных сил; 2) эксплуатация рабочих посредством изъятия капиталистом прибавочной стоимости. Больше претензий, по существу, не было. Здесь надо подчеркнуть, что второе, нравственное обвинение капитализма является производным от первого, и уже Энгельс предупреждал: «… Как отмечает Маркс, в формально-экономическом смысле этот вывод ложен, так как представляет собой просто приложение морали к политической экономии». На этом основании Э.Бернштейн в статье «Возможен ли научный социализм?» резонно отвергал самостоятельное значение понятия прибавочной стоимости как обвинения капитализма. Он писал об этом обвинении, ссылаясь на Энгельса: «Не сам по себе факт прибавочной стоимости свидетельствует о необходимости преобразования общества на социалистических началах, а порицание прибавочной стоимости массами, осуждение ее как грабежа является доказательством невыносимости данного строя, является, так сказать, показателем того, что данное состояние стало невозможным — только причины этой невозможности следует искать не в присвоении прибавочной стоимости, а в других экономических фактах».

Бернштейн воспользовался явным противоречием в политэкономии Маркса (которое для русских не было никаким противоречием, что и позволило Плеханову очень резко ответить Бернштейну). Дело в том, что Маркс и Энгельс придавали «Капиталу» статус научного труда — в то время, как это был одновременно труд пророка и реформатора. Однако нормой научности является полное устранение моральных оценок (этических ценностей). По этой причине, например, Адам Смит выделил свои моральные рассуждения, связанные с хозяйством, в отдельную книгу, отличную от труда по политэкономии. На деле «Капитал» насыщен этическими ценностями. Потому он был легко воспринят в России, ибо все русские философы-экономисты считали, что теория хозяйства не может быть оторвана от этики. Само собой, что с точки зрения русских марксистов Бернштейн был ренегатом марксизма (как мы его тогда понимали).

В общем, если бы капитализм смог наглядно и убедительно показать свою способность «исправиться» и преодолеть эти два дефекта, на которые указал Маркс, то приверженцы марксизма с полным правом одобрили бы продление капитализма еще на исторический срок, снова дали бы ему «кредит доверия». В течение ХХ века именно это и смог совершить капитализм — и именно в рамках «обвинения от марксизма», от исторического материализма. Например, обвинений «от идеализма», обвинений морального характера капитализм не может, на мой взгляд, отвести в принципе. Ежегодная гибель от голода 20 млн. детей, вовлеченных в систему капитализма, при том, что ради поддержания «правильных» цен уничтожаются запасы продовольствия, несовместимо с моралью. И эта гибель от голода — не эксцесс, а закономерность, поскольку капитализм принципиально признает только платежеспособный спрос и только движение меновых стоимостей. Дети, не способные заплатить за молоко, для политэкономии не существуют. Об этом писал в «Политэкономии голода» Амартья Сен (Нобелевский лауреат по экономике 1999 г.). Но его «политэкономия» вне рамок истмата.8

Для нас очень важен и тот факт, что капитализм смог ответить на «вызов» марксизма именно благодаря сравнению своей реальности (в рамках истмата!) с советским социализмом, построенным якобы в соответствии с теорией марксизма. Он как бы «оттолкнулся» в этом сравнении от советского строя — сам всплыл, а нас утопил.

Прежде всего, было отведено обвинение в несправедливости эксплуатации. Уже после кризиса 30-х годов, и особенно после войны произошло становление так называемого «социального государства». Да, был, мол, раньше «дикий капитализм», и Маркс правильно его критиковал. Но теперь государство активно вмешивается в экономику, отнимает в виде налогов большую часть присвоенной капиталистом прибавочной стоимости и возвращает ее трудящимся в форме социальных расходов — на образование, здравоохранение, пенсии и пособия безработным. Да, часть прибавочной стоимости все же оставляется капиталисту, чтобы он старался лучше организовать производство. Но это всем выгодно, в том числе и самим работникам, так как такой заинтересованный капиталист в конечном итоге хозяйничает эффективнее, чем государственная бюрократия, как в СССР.

При этом идеологи капитализма открыто, а наши келле и ковальзоны стыдливо, исподтишка, указывали пальцем на американского и советского рабочего. Смотрите, сколько кур съедает за год американский рабочий! Смотрите, как советский рабочий трясется в автобусе, а американский — во вполне приличном «форде»! Обвинение в эксплуатации, если говорить начистоту, было Западом снято. Советские рабочие стали даже желать, чтобы их эксплуатировали, как американских. Снято обвинение в эксплуатации было с помощью подлога, но подлог этот был узаконен самой политэкономией марксизма. Ведь даже в «Советской России» можно было прочитать, что настоящий социализм — в США.

Почему же капитализм смог «оправдаться» именно и только в рамках истмата, а не, например, в рамках здравого смысла? Потому, что истмат задал и освятил как безупречную, саму методологию «доказательства вины» капитализма. Он так сформулировал «обвинения», что после краткосрочного испуга обвиняемый смог легко их отвести. Главные «улики» были исключены из «обвинительного заключения». Конечно, и речи нет о том, чтобы первый «прокурор», начавший вековую обвинительную речь, был в сговоре с обвиняемым. Но о его преемниках, которых мы наблюдали в последние 10–20 лет, уже ничего определенного сказать нельзя.

Вся политэкономия марксизма, ставшая ядром истмата, жестко исходит из трудовой теории стоимости. Маркс признает, что в прошлом существовал «период первоначального накопления», когда будущий капиталист где-то награбил денег, чтобы запустить цикл производства. Но от этого можно отвлечься, ибо в дальнейшем стоимость создается только трудом рабочих, так что один за другим следуют циклы расширенного воспроизводства. Здесь — аналогия с представлением Ньютона о том, что в начальный момент Бог-часовщик завел пружину мироздания, а потом равновесная система стала двигаться сама под действием гравитации.

Машина экономики, по Марксу, работает на «горючем», в качестве которого служит рабочая сила — товар, оплачиваемый капиталистом по его стоимости. Таким образом, здесь и только здесь, в описанной Марксом «клеточке капиталистического производства» проверяется судом истории виновность или невиновность капитализма. Если удается поддерживать циклы расширенного воспроизводства, да еще интенсивного (с улучшением технологии), значит, есть простор для развития производительных сил. Значит, капитализм прогрессивен. Если у него эти показатели лучше, чем у альтернативной хозяйственной системы (например, советского строя), значит, капитализм не просто прогрессивен, а еще и относительно прогрессивнее, чем этот альтернативный строй.

Эти показатели оказались к концу ХХ века у капитализма очень высокими, и он был «оправдан», а советский строй «осужден». Это прямо вытекает из политэкономической модели, и это открыто признали корифеи истмата, не говоря уж о политиканах типа А.Н.Яковлева.

Надо сказать, что введенное в политэкономию искажение реальности, которое давало капитализму возможность «оправдаться», было быстро замечено. Роза Люксембург в работе «Накопление капитала» (1908) обращает внимание на такое условие анализа, которое ввел Маркс в «Капитале»: «С целью рассмотреть объект нашего исследования во всей полноте, свободным от искажающего влияния побочных обстоятельств, мы представим весь мир в виде одной-единственной нации и предположим, что капиталистическое производство установлено повсеместно и во всех отраслях промышленности».

Это предположение, как отмечает Роза Люксембург, не просто противоречит действительности (что очевидно), оно неприемлемо для самой модели Маркса и ведет к ложным заключениям. То есть, вводя его, Маркс исключает из модели фактор, который является принципиально необходимым для существования той системы, которую описывает модель. Ибо оказывается, что цикл расширенного воспроизводства не может быть замкнут только благодаря труду занятых в нем рабочих, за счет их прибавочной стоимости. Для него необходимо непрерывное привлечение ресурсов извне капиталистической системы (из деревни, из колоний, из «третьего мира»). Дело никак не ограничивается «первоначальным накоплением», оно не может быть «первоначальным» и должно идти постоянно.

В своей книге Р. Люксембург показывает, во-первых, что для превращения прибавочной стоимости в ресурсы для расширенного воспроизводства необходимы покупатели вне зоны капитализма. Ведь рабочие производят прибавочную стоимость, которую присваивает капиталист, в виде товаров, а не денег. Эти товары надо еще продать. Очевидно, что работники, занятые в капиталистическом производстве, могут купить только такую массу товаров, которая по стоимости равна стоимости их совокупной рабочей силы. А товары, в которых овеществлена прибавочная стоимость, должен купить кто-то другой. Только так капиталист может реализовать прибавочную стоимость, обменяв ее на средства для расширенного воспроизводства. Этой торговлей занимается компрадорская буржуазия вне зоны капитализма. Таким образом, сделанное Марксом предположение, что капитализм охватил весь мир, попросту невыполнимо — такого капитализма не может существовать.

Во-вторых, как пишет Р. Люксембург, «капиталистическое накопление зависит от средств производства, созданных вне капиталистической системы… Непрерывный рост производительности труда, который является главным фактором повышения нормы прибавочной стоимости, требует неограниченного использования всех материалов и всех ресурсов почвы и природы в целом. Сущность и способ существования капитализма несовместимы ни с каким ограничением в этом плане… В целом, капиталистическое производство сосредоточено главным образом в странах с умеренным климатом. Если бы капитализм был вынужден пользоваться только ресурсами, расположенными в этой зоне, само его развитие было бы невозможно. Начиная с момента своего зарождения капитал стремился привлечь все производственные ресурсы всего мира. В своем стремлении завладеть годными к эксплуатации производительными силами, капитал обшаривает весь земной шар, извлекает средства производства из всех уголков Земли, добывая их по собственной воле, силой, из обществ самых разных типов, находящихся на всех уровнях цивилизации» и т. д.

Мы все это как будто знаем, а истмат незаметно, но эффективно отвлекает нас от этого очевидного факта, убеждает нас, что это несущественно, что все народы и общества идут одной «столбовой дорогой», проходят те же самые этапы-формации. Что это извлечение ресурсов извне столь несущественно, что в главной модели политэкономии этот фактор можно не учитывать.

Роза Люксембург, видный теоретик марксизма, была вычеркнута из списка разрешенных в истмате авторов. Мы о ней много слышали, но не читали. Однако тему неразрывной связи капитализма с зонами некапиталистического хозяйства развивали виднейшие ученые вне истмата, хотя и материалисты (мы их, правда, тоже не читали). Историк Ф. Бродель с точными данными показал, что «капитализм вовсе не мог бы существовать без услужливой помощи чужого труда», а К. Леви-Стросс показал, что «Запад создал себя из материала колоний». Из этого, кстати, прямо следует, что колонии уже никогда не могут пройти по «столбовой дороге» через формацию капитализма, поскольку их «материал» пошел на строительство Запада. В колониях и «третьем мире» создается особая формация «дополняющей экономики», так что Запад (центр) и периферия на деле составляют одно неразрывно связанное из двух разных подсистем целое, формацию-кентавр.

Поэтому вынесенный благодаря методологии истмата «приговор», согласно которому капитализм якобы продолжает обеспечивать простор для развития производительных сил, является подлогом. Это развитие на небольшом пятачке «золотого миллиарда» достигается за счет хищнического разрушения производительных сил большинства человечества.9 И этот процесс продолжается. Сегодня «третий мир» за бесценок поставляет Западу колоссальные количества материалов, компонентов, а то и готовых изделий. На Западе вставят какую-нибудь электронику, подкрасят, упакуют — и окажется, что это «произведено» в зоне капитализма. Вот и весь «простор» для производительных сил.

Советский строй, не имея доступа к ресурсам периферии, на деле показал несравненно более высокие, чем капитализм, возможности развития производительных сил, да только истмат не позволил нам этого понять. Не позволил он нам увидеть и того факта, что мы шли (и вынуждены были идти) именно иным путем, нежели капитализм, и на их путь перескочить не можем. Не из кого нам делать вторую часть «кентавра», даже азиатские республики СССР быстрее будут превращены в зону дополняющей экономики для Запада, нежели для капиталистической России или Украины.

И более простые вещи не давала нам видеть политэкономия. Ее модель исключала из рассмотрения даже основные физические условия производства, самые критические природные факторы.

Вспомним, мы все время сравнивали продуктивность нашего сельского хозяйства почему-то с США. А почему не с Гренландией? Догоним Америку по мясу и молоку! Ни Келле, ни Ковальзон никогда не упомянули, что биологическая продуктивность почв в России (теоретически достижимое количество биомассы с 1 гектара) в 2 раза меньше, чем в Западной Европе и в 5 раз меньше, чем в США. Другой фактор — продолжительность вегетативного периода. Наш видный историк-аграрий В.П.Данилов на одном из международных семинаров говорил: «На Калимантане можно заниматься сельским хозяйством и собирать плоды круглый год. В Центральной Европе и в Англии работы на земле продолжаются до конца ноября, а подчас и в декабре, в марте полностью возобновляясь. На большей части территории России они жестко ограничены продолжительностью зимы и заканчиваются к Покрову (день Покрова Богородицы — 14 октября) волей природы. И хорошо, если снова начать их окажется возможным на Егория (день Георгия весеннего — 6 мая). От Егория до Покрова — традиционный сельскохозяйственный год в Центральной России». Если бы мы вспомнили о действительно объективном факторе, — биоклиматическом потенциале почвы — то здравый смысл подсказал нам, что наши колхозы были несравненно эффективнее, нежели американские фермеры. Но истмат нас от этого уводил. И сегодня уводит.

Поражение советского проекта заставляет нас внимательнее вглядеться в роль идей, которые в течение столетия владели умами людей. И перед нами начинает маячить трудный и тяжелый вывод: марксизм, как он был воспринят и «доделан» после Маркса, благодаря успеху проведенных под его знаменем революций приобрел колоссальный авторитет бесспорно верного учения. И тогда идеологическая машина буржуазного общества «активизировала» некоторые изначально заложенные в истмат фундаментальные идеи, которые вновь легитимировали, узаконили капитализм. Никакая теория и никакое учение, кроме марксизма, доработанного советским обществоведением, не могли бы с такой убедительностью оправдать капитализм и дать ему идейное обоснование для второй жизни.

Нарушение закона стоимости в советском хозяйстве. К началу 70-х годов основная масса советской интеллигенции внушила себе, будто наша экономика безнадежно порочна, ибо не соблюдает закон стоимости (это называлось «волюнтаризм плановой системы»). Что этот «закон» — абстракция, что в реальной жизни ничего похожего на действие этого закона нет, начисто забыли.

Здесь мы снова должны сделать отступление и вспомнить о сложности согласования научного закона, который всегда является абстракцией высокого уровня, с конкретной реальностью, которая всегда отличается от чистой модели. Эта проблема встала на заре Научной революции и остается актуальной и поныне. Тогда Галилей вывел первые законы движения, но для обыденного сознания они казались странными и неубедительными. Люди воспринимали реальность чувственно, а не абстрактно-математически, и реальность эта была гораздо ближе к физике Аристотеля, чем к физике Галилея. Ведь все видели, что камень падает быстрее перышка, а согласно законам Галилея они падали с одинаковой скоростью. Потому что эти законы отвлекались от такого второстепенного фактора, как сопротивление воздуха или ветер. Законы Галилея, а потом и Ньютона стали мощным познавательным средством, но во многих случаях реальной жизни надо было следовать опыту («физике Аристотеля») — принимать в расчет и воздух, и форму перышка.

Так обстояло дело и с законом стоимости. Выведен он был для капиталистического товарного производства, и его прямое приложение к производству иного типа (советскому) изначально расходилось с важными предупреждениями Маркса и особенно Ленина в его споре с кадетами и меньшевиками. Для условий капитализма Маркс разработал представление о стоимости до такой глубины, что оно приобрело фундаментальный объяснительный смысл. В этом смысле нападки на Маркса деятелей нашей перестройки выглядят постыдными и неприличными. Виднейший американский экономист В.Леонтьев писал: «Маркс был великим знатоком природы капиталистической системы… Если, перед тем как пытаться дать какое-либо объяснение экономического развития, некто захочет узнать, что в действительности представляют собой прибыль, заработная плата, капиталистическое предприятие, он может получить в трех томах «Капитала» более реалистическую и качественную информацию из первоисточника, чем та, которую он мог бы найти в десяти последовательных выпусков «Цензов США», в дюжине учебников по современной экономике».

Такая оценка общего значения политэкономического труда Маркса для экономистов, работающих в капиталистической экономике, сохраняется и поныне. Другой американский Нобелевский лауреат по экономике, П.Самуэльсон, говорил, что марксизм «представляет собой призму, через которую основная масса экономистов может — для собственной пользы — пропустить свой анализ для проверки».

Другое дело, когда закон стоимости стали применять для оценки советского хозяйства, да еще в его сравнении с западной экономикой. Давайте кратко вспомним, о чем речь. Стоимость — овеществленный в товаре труд. Взвесить ее и измерить нельзя, выявляется она на рынке в неявной форме — при обмене товарами. Предполагается, что обмен является эквивалентным (обмениваются равные стоимости). Для этого необходим свободный рынок капиталов, товаров и рабочей силы (точнее, все это — главные виды товаров, обмен которых и составляет «рыночную экономику»). Отклонение от эквивалентности принимается лишь как краткосрочный сдвиг равновесия из-за колебаний спроса и предложения, но происходит переток капиталов в производство товаров с повышенным спросом, и равновесие восстанавливается. Спросим себя, выполняется ли это на практике, и если нет, то так ли малы отклонения от равновесной модели, чтобы ими можно было пренебречь и говорить о существовании закона, прямо приложимого к реальности?

В жизни предположение об эквивалентности обмена не выполняется в принципе — повсеместно и фундаментально. Взять хотя бы такую «мелочь», что даже в идеальной (воображаемой) рыночной экономике для выполнения эквивалентного обмена, через который только и выражается стоимость, необходим свободный рынок. Но его в реальности не существует! Протекционизм только рынка труда индустриально развитых стран обходился в 80-е годы «третьему миру», по данным ООН, в 500 млрд. долл. в год, то есть масштабы искажений колоссальны, и они увеличиваются.

Как сказано в Докладе Всемирного экономического форума в Давосе, в развитых капиталистических странах в 1994 г. было занято 350 млн. человек со средней зарплатой 18 долл. в час. В то же время Китай, бывший СССР, Индия и Мексика имели в тот момент рабочей силы сходной квалификации 1200 млн. человек при средней цене ниже 2 долл. (а во многих отраслях ниже 1 долл.) в час. Открыть рынок труда для этой рабочей силы в соответствии с «законом стоимости» означало бы экономию почти 6 млрд. долл. в час! Мы видим, что реальная разница в цене одного и того же компонента стоимости (рабочей силы) огромна. Пренебречь ею никак нельзя. «Закон», исходящий из презумпции эквивалентного обмена, просто не отвечает реальности. Иными словами, экономика «первого мира», если бы она следовала закону стоимости, являлась бы абсолютно неконкурентоспособной.

Подчиняются ли «цивилизованные страны» этому закону? Нет, плевали они на него с высокой колокольни, и никаких обвинений в «волюнтаризме» не слушают. Этот закон просто «выключен» действием вполне реальных, осязаемых механизмов — от масс-культуры до американского авианосца «Индепенденс». Выключен этот закон уже четыре века, и в обозримом будущем уповать на то, что он начнет действовать, не приходится. Требовать, чтобы в этих условиях закон стоимости обязательно выполнялся в СССР, было просто нелепо. Это значило бы игнорировать реальность, применять познавательное средство, годное только для анализа, в конструировании практических решений (совершать ошибку, о которой предупреждал Энгельс).

Сегодня «закон стоимости» переходит на новый, еще более высокий уровень абстракции. Кризис ресурсов показал, что закон, вытекающий из трудовой теории, неверно описывает отношения экономики с природой. 2/3 стоимости товара — это сырье и энергия, но они же не производятся, а извлекаются. Их стоимость — это лишь труд на извлечение (да затраты на подкуп элиты, хоть арабской, хоть российской). Теория стоимости и выводимая из нее модель экономики, не учитывающая реальную ценность ресурсов (например, нефти) для человечества, могли приниматься как приемлемая абстракция, пока казалось, что кладовые земли неисчерпаемы.

Природные ресурсы были исключены из рассмотрения политэкономией как некая «бесплатная» мировая константа, экономически нейтральный фон хозяйственной деятельности. Рикардо утверждал, что «ничего не платится за включение природных агентов, поскольку они неисчерпаемы и доступны всем». Это же повторяет Сэй: «Природные богатства неисчерпаемы, поскольку в противном случае мы бы не получали их даром. Поскольку они не могут быть ни увеличены, ни исчерпаны, они не представляют собой объекта экономической науки». Таковы же формулировки Маркса, например: «Силы природы не стоят ничего; они входят в процесс труда, не входя в процесс образования стоимости».

Повторения этой мысли можно множить и множить — речь идет о совершенно определенной и четкой установке, которая предопределяет всю логику трудовой теории стоимости. Взяв у Карно идею цикла тепловой машины и построив свою теорию циклов воспроизводства, Маркс, как и Карно, не включил в свою модель топку и трубу — ту часть политэкономической «машины», где сжигается топливо и образуется дым и копоть. Тогда этого не требовалось. Но сейчас без этой части вся фундаментальная модель политэкономии абсолютно непригодна — в ней роль природы была просто исключена из рассмотрения как пренебрежимая величина. Об угле, нефти, газе стали говорить, что они «производятся» а не «извлекаются».

Трудно выявить рациональные истоки этой догмы, очевидно противоречащей здравому смыслу. Какое-то влияние оказала идущая от натурфилософии и алхимиков вера в трансмутацию элементов и в то, что минералы, например, металлы растут в земле. Говорили, что металлы «рождаются Матерью-Землей», что они «растут в шахтах», так что если истощенную шахту аккуратно закрыть и оставить в покое лет на 15, то в ней снова вырастет руда. Алхимики, представляя богоборческую ветвь западной культуры, верили, что посредством человеческого труда можно изменять природу. Эта вера, воспринятая физиократами и в какой-то мере еще присутствующая у А.Смита, была изжита в научном мышлении, но, чудесным образом, сохранилась в политэкономии в очищенном от явной мистики виде.

Как пишет об этой вере Мирча Элиаде, «в то время как алхимия была вытеснена и осуждена как научная «ересь» новой идеологией, эта вера была включена в идеологию в форме мифа о неограниченном прогрессе. И получилось так, что впервые в истории все общество поверило в осуществимость того, что в иные времена было лишь милленаристской мечтой алхимика. Можно сказать, что алхимики, в своем желании заменить собой время, предвосхитили самую суть идеологии современного мира. Химия восприняла лишь незначительные крохи наследия алхимии. Основная часть этого наследия сосредоточилась в другом месте — в литературной идеологии Бальзака и Виктора Гюго, у натуралистов, в системах капиталистической экономики (и либеральной, и марксистской), в секуляризованных теологиях материализма и позитивизма, в идеологии бесконечного прогресса».

Если сложить искажения, вносимые трудовой теорией стоимости при оценке труда, сырья и энергии в совокупности, отклонения реальности от модели будут столь велики, что надо говорить о ее полной неадекватности. Ее можно использовать только как абстракцию для целей анализа, но никак нельзя делать из нее практических политических выводов.

Игнорирует закон стоимости и проблему «взаимодействия с будущим» — с поколениями, которые еще не могут участвовать ни в рыночном обмене, ни в выборах, ни в приватизации. Рыночные механизмы в принципе отрицают обмен любыми стоимостями с будущими поколениями, поскольку эти поколения, не имея возможности присутствовать на рынке, не обладают свойствами покупателя и не могут гарантировать эквивалентность обмена. Но ведь это — отказ от понятия «народ», подрыв важной основы России как цивилизации.

Да и рыночный обмен с современниками классическая политэкономия как либерализма, так и марксизма, искажает сегодня в неприемлемой степени. Она идеализирует акт обмена, учитывая лишь движение потребительных стоимостей (товаров). А что происходит с анти-стоимостями («антитоварами») — с теми отрицательными стоимостями, которые всегда, как тень товара, образуются в ходе производства? Если бы действовал закон эквивалентного обмена стоимостями, то продавец «антитовара» должен был бы выплачивать «покупателю» эквивалент его «антистоимости». Вот тогда категория цены отражала бы реальность. Но на деле-то этого нет! Антитовар или навязывается, без всякого возмещения ущерба, всему человечеству (как, например, «парниковый эффект»), или сбрасывается слабым — вроде захоронения отходов в Лесото. Но политэкономия этого не учитывает — и совершенно чудовищным образом завышает эффективность экономики капитализма.

Возьмем автомобили. Сегодня они являются главным источником выбросов в атмосферу газов, создающих «парниковый эффект». Какую компенсацию мог бы потребовать каждый житель Земли, которому навязали этот эффект, этот «антитовар», сопровождающий продажу каждого автомобиля? Реальная его «антистоимость» неизвестна так же, как и реальная стоимость автомобиля, она определяется через цену на рынке, в зависимости от спроса и предложения. Уже сегодня психологический дискомфорт, созданный сведениями о «парниковом эффекте», таков, что ежегодная компенсация каждому жителю Земли в 10 долларов за этот нежелательный для него «антитовар», не кажется слишком большой. А ведь дискомфорт жителей Земли можно довести до психоза с помощью рекламы (вернее, «антирекламы»), так же, как это делается и с меновыми стоимостями. Но уже и компенсация в 10 долларов означает, что автомобилестроительные фирмы должны были бы выплачивать по 60 млрд. долларов компенсации в год. Это означало бы такое повышение цен, что производство автомобилей сразу существенно сократилось бы. Изменился бы весь образ жизни Запада. Но об этом советский человек, верящий в закон стоимости, и не думал.

При таком «рынке наполовину», когда анти-стоимости навязываются человечеству или будущим поколениям без компенсации, ни о какой эквивалентности обмена стоимостями и речи быть не может. Ведь товары, которые в денежном выражении искусственно соизмеримы, что и оправдано трудовой теорией стоимости, в действительности несоизмеримы (мы обычно даже не знаем, какая «тень» стоит за данным товаром). Килограмм яблок несоизмерим с книгой той же цены, ибо при производстве яблок энергетические запасы Земли возрастают, а при производстве книги — снижаются. Закон стоимости — столь высокая абстракция, что при ее вульгарном использовании на практике она приводит к мистификации реальных отношений.

Закон стоимости неадекватен и социальной реальности. Но именно взывая к этому закону как догме и увлекли интеллигенцию рыночной утопией, а она уже внедрила эту утопию в массы. Ведь как рассуждал советский человек? Рынок — это закон эквивалентного обмена, по стоимости, без обмана. Ну, пусть приватизируют мой завод, наймусь я к капиталисту, хоть бы и иностранному — так он честно отдаст мне заработанное. А сейчас у меня отбирает государство, номенклатура ненасытная.

На деле эквивалентный обмен был мифом уже во времена Маркса! Так, отношения на рынке между метрополией и колонией уже тогда были резко неэквивалентными, и с тех пор неэквивалентность быстро растет. «Третий мир» выдает на гора все больше сырья, сельскохозяйственных продуктов, а теперь и удобрений, химикатов, машин — а нищает. Соотношение доходов 20 % самой богатой части населения Земли и 20 % самой бедной было 30:1 в 1960 г., 45:1 в 1980 и 59:1 в 1989. Чехи работают получше испанцев, а цену рабочей силы, когда они «открылись» Западу, им установили почти в 5 раз меньше. Полякам в среднем положили 0,85 долл. в час, а в Тунисе, которому до Польши еще развиваться и развиваться, 2,54 доллара. Где здесь закон стоимости?

Часто поминают и другой «объективный закон», которому противоречил советский строй, и вот — законно уничтожен. Речь идет о вытекающем из закона стоимости утверждении, будто та формация прогрессивнее, которая обеспечивает более высокую производительность труда. Ленин высказал это положение, когда мир казался неисчерпаемой кладовой ресурсов. И «выжимать» больше продукта из живого труда было выгодно. Но увеличение производительности труда после некоторого предела требовало непропорционально больших расходов энергии. И когда поняли реальную стоимость этого невозобновляемого ресурса, разумно стало искать не наивысшую, а оптимальную производительность. Например, по производительности труда фермеры США вроде бы эффективны, а по затратам энергии (10 калорий на получение одной пищевой калории) недопустимо, абсурдно расточительны. Следовать их примеру не только глупо, но и в принципе невозможно.

Поскольку производительность труда в советском хозяйстве отставала от западной (вернее было бы сказать, что она вообще была несоизмерима, ибо речь шла о совершенно разных типах труда), средний интеллигент уверовал, что советский строй регрессивен, а значит, должен быть уничтожен.

 

Беспомощность нашего обществоведения и перестройка

Стереотипные представления об обществе, которые нас внушал вульгарный истмат, казались не такими уж опасными в условиях стабильного государства. Но когда к власти в 1985 г. пришла команда, которая резко дестабилизировала социальную, политическую и идеологическую систему, шоры окостенелых теоретических представлений сделали нас беззащитными.

Исторический материализм и национальный вопрос. Одним из самых тяжелых последствий господства истмата для судьбы советского строя было то, что общественное сознание “не видело” проблемы национальных отношений.10

Во время перестройки бойкие антимарксисты обвиняли Маркса в том, что он, якобы, был “врагом наций” и сторонником безнационального коммунистического общества. В действительности Маркс и Энгельс, при всем универсализме (“всечеловечности”) их учения вовсе не предсказывали и не желали ни языкового единообразия, ни мира, в котором не было бы места нациям. Напротив, даже Л.Н.Гумилев приводит слова Маркса о том, что возникновение этнической и национальной общности первично по отношению к формированию социальных общностей.

Дело в другом, именно в методологии исторического материализма. Марксу было можно и даже необходимо абстрагироваться от национальных проблем, ибо в этой методологии история была представлена как диалектика производительных сил и производственных отношений, полем действия которых был безликий безнациональный рынок — как абстракция, почерпнутая из классической английской политэкономии. Абстракция!

В дальнейшем “истматчики” об этом забыли и стали представлять ослабление или даже исчезновение национальных форм не как методологический прием, а как важный фактор новой реальности. Келле и Ковальзон в своем учебнике пишут: “С развитием капитализма исчезает изолированность отдельных стран и народов. Различные страны втягиваются в общее русло капиталистического развития, возникают современные нации и между ними устанавливаются всесторонние связи. Тем самым отчетливо обнаружилось, что история всего человечества едина и каждый народ переживает ряд закономерных ступеней исторического развития. Возникли широкие возможности для сравнения истории различных народов, выделения того общего, что имеется в экономических и политических порядках разных стран, для нахождения закономерной повторяемости в общественных отношениях”.

Этот тезис дан в массовом учебнике, который начал публиковаться в 60-е годы. Тезис многослойный, в нем наворочена куча ошибок и уже таится ядро будущей горбачевской демагогии. Но главное, что это — не тезис Маркса и тем более не тезис современного марксизма. Даже в “Капитале” Маркс в примечаниях, составляющих примерно половину текста, говорил о своеобразии национальных хозяйственных систем. Но у него был четко очерченный объект исследования — клеточка современного (то есть западного) капитализма, и у него не было возможности отвлекаться на подробное описание “азиатского способа производства”, русского общинного земледелия или, по его собственному выражению, “образцового сельского хозяйства Японии”.

На нашу беду, развитие истмата после Маркса происходило прежде всего в среде немецкой социал-демократии, проникнутой идеями крайнего евроцентризма. Их вообще не интересовал национальный вопрос, и само отсутствие его рассмотрения в рамках истмата стало привычным (только австрийские марксисты уделили ему некоторое внимание). Такой взгляд во многом унаследовала и российская социал-демократия. У В. И. Ленина никакой “теории наций” не было, и национальный вопрос был у него жестко привязан к задачам классовой борьбы и революции. Единственным, кто занимался национальным вопросом, был И. В. Сталин. Он в своих формулировках сделал существенный шаг вперед, что бы там ни говорили волкогоновы. А главное, он в своей политике следовал своему опыту, “неявному знанию”. Но неявное знание, в отличие от систематизированного и четко изложенного, передается с большим трудом, и после Сталина отсутствие теории уже не компенсировалось таким знанием, что мы и увидели в самом страшном образе во времена Горбачева и после него.

При становлении советского государства национальная проблема была включена в официальную идеологию просто как часть классового подхода. После устранения эксплуататорских классов все народы стали “трудящимися”, просто степень их развития надо было “выравнивать”, создавая у каждого народа свой рабочий класс, свою интеллигенцию и т. д. В национальной доктрине большевиков сфера национальных отношений под давлением истмата была втиснута в рамки представления о “формациях”. Народы были классифицированы в соответствии с уровнем их “отсталости” (этот народ находится на феодальной стадии развития, тот — на капиталистической и т. д.). Никакого знания об их реальном социальном и культурном укладе это не дало, и когда из руководства ушли старые кадры, обладавшие “неявным знанием”, то обществознание и практики оказались беспомощными. У них не нашлось даже понятий, в которых можно было бы осмыслить такое, например, явление, как чеченский народ. Ведь он даже через феодализм не прошел, но нельзя же сказать, что он находится на стадии рабства или первобытно-общинного строя.

Класс и этнос (народ, нация) — это два разных типа общности, в которые включен и в которых осознает себя человек. Это — две “плоскости”, в которых может быть расположен человек-“точка”, и они вовсе не всегда пересекаются. Подавляющее большинство людей на земле пока что принадлежат к этносам и народам, число космополитов, отрицающих всякую свою национальную принадлежность, ничтожно. Иное дело классы. Это — очень недавнее социальное образование, возникшее в специфической социальной и политической системе Западной Европы. Но даже и здесь они долгое время были “классами в себе”, то есть принадлежность к классу не сознавалась человеком. Даже в самом “старом” рабочем классе, английском, еще во второй половине XIX века преобладало крестьянское самосознание.

Понятно, что включить реальность многонационального СССР в систему понятий классового подхода было бы позволительно только в том случае, если бы вначале было надежно установлено, что представители всех наших народов — русские, таджики, манси и т. д. — осознают свою классовую принадлежность. Но это столь очевидно противоречило действительности, что наше обществоведение вынуждено было даже утаить важнейшее предупреждение Маркса: “То, что я сделал нового, состояло в доказательстве следующего: 1) что существование классов связано лишь с определенными историческими фазами развития производства,… и т. д.”.

Известно, что развитие капитализма, который и превращает сословное общество в классовое, было в России прервано на ранней стадии, а в советское время “классовость” общества была по меньшей мере резко смягчена. Поэтому можно было считать, что Россия избежала именно той “исторической фазы развития производства”, на которой господствует классовое сознание. Напротив, после революции в СССР шел быстрый, а подчас и бурный процесс этногенеза. Но истмат не позволял нам этого видеть.

А ведь в мировом обществоведении, как марксистском, так и немарксистском, начиная с 60-х годов накоплен большой запас теоретического и конкретно-исторического знания о взаимодействии классовых и этнических отношений. Различия велики даже в близких культурах. Например, в отличие от Европы, граждане США не способны “мыслить конкретно” в категориях классов. А в странах Африки, где социальная структура очень размыта и подвижна, понятие класса выражает не состояние, а процесс — как явление текучее, находящееся в постоянном движении. Американский этнограф К.Янг, посвятивший этому большую книгу в 1976 г., говорил в Москве на конференции “Этничность и власть в полиэтнических государствах”, в частности, следующее: “Широкомасштабное насилие, имевшее место в последние десятилетия в рамках политических сообществ, в огромном большинстве случаев развивалось по линии культурных, а не классовых различий; в экстремальном случае геноцид является патологией проявления культурного плюрализма [то есть этничности — С.К-М], но никак не классовой борьбы”. Это явление пришло и в СССР, но мы о нем ничего не знали — хотя могли бы уже знать весьма много.

В советском истмате, следуя тезису, данному Келле и Ковальзоном (хотя не они, конечно, его авторы), населяющие СССР народы (или даже этносы, “малые народы”) были искусственно подтянуты до понятия “нация” (чтобы у нас было как “там”, в цивилизованных странах). В справочнике “Нации и национальные отношения в современном мире”, вышедшем в 1990 г., говорится, что в России до 1917 г. было 7 капиталистических наций, а в СССР к моменту перестройки — 50 социалистических наций. Ну какую пользу для познания могла принести такая схоластика!

С другой стороны, процессы формирования наций, которые происходили в СССР в ходе индустриализации и модернизации, были “этнизированы” и виделись через призму не национальных, а этнических проблем. Поскольку национальное самосознание есть часть общественного сознания (говорят, что “нации создаются национализмом”), “этнизация” национального процесса заложила в него мину замедленного действия. В советское время, когда национальные элиты были лояльны по отношению к Союзу, взрыватель этой мины не был включен. Но ее взорвали, когда эти элиты начали делить общенародное достояние. Возникли дикие, разрушительные понятия “статусной” или “коренной” нации. Даже в больших и развитых нациях стали политически различать людей по чисто этническим признакам — кто украинец, кто русский. Произошла неожиданная для культурного общества архаизация национального процесса.

В большой степени это произошло потому, что общество не обладало не только развитыми теоретическими представлениями, но даже и разумными понятиями для обозначения явлений. От высоких политиков и должностных лиц в Москве можно услышать такие бредовые выражения, как “лица кавказской национальности” (или даже “южной национальности”), “человек чеченской нации” и т. д. А главное, это “проглатывает” общество, мало кто и замечает эти нелепости. Не имея интеллектуального аппарата, чтобы понять состояние современных народов, люди в то же время беззащитны против националистической демагогии тех, кто апеллирует к древности. Так, один эстонский политик всерьез утверждал, что эстонцы живут на своей территории 5 тысяч лет, а один депутат Госдумы заявил, что он — печенег и требовал каких-то особых льгот для печенегов. Полное смешение понятий племя, этнос, народ, нация делает возможной самую беззастенчивую манипуляцию.

Истмат, акцентируя внимание на классовых отношениях, игнорировал не только национальный вопрос, но и отношения двух больших “половин” человечества — мужчин и женщин. Великая освободительная идея равноправия женщин и мужчин затрагивала лишь внесемейную часть социального бытия. А внутри семьи в СССР шли сложнейшие этносоциальные процессы, которые лишь изредка выплескивались пугающими и непонятными проявлениями (например, вдруг обнародованными фактами частых самосожжений женщин в узбекских семьях). Закрывать глаза на этот срез нашего жизнеустройства было чрезвычайно опасно, поскольку народы СССР получили огромное благо, таившее в себе и источник многих опасностей — возможность массового создания смешанных семей. В таких семьях национальные и культурные различия накладываются еще и на сложную социальную иерархию отношений мужчины и женщины. Нечувствительность официальной идеологии, а за нею и общественного сознания к сложности всего этого клубка отношений привела, в момент взрыва этнополитических противоречий, к массовым страданиям.

Фильтр истмата, сделавший нашу общественную мысль невосприимчивой к национальным проблемам, не позволил увидеть огромной угрозы советскому строю, которую вполне можно было вовремя устранить. В 1917 г., ради тактической цели нейтрализовать вспыхнувший после Февральской революции национальный сепаратизм и вновь “собрать” Россию в форме “республики трудящихся”, большевики провозгласили принцип права наций на самоопределение вплоть до отделения. Это никак не вытекало из марксизма (скорее, даже противоречило ему), но сыграло большую роль в гражданской войне: буржуазные националисты были изолированы, и нигде Красная армия не воспринималась как чужеземная. Право на самоопределение считалось “нецелесообразным” правом, и никто не думал к нему прибегать. Политики-практики сталинского периода знали, что “самоопределяются” не трудящиеся и даже не народы, а этнические элиты, когда им выгоден сепаратизм. Они и оказывают на народ давление, вплоть до террора, а для идеологической поддержки к их услугам всегда достаточно националистической интеллигенции, к тому же обычно неравнодушной к звону золота.

Во времена сталинизма центральная власть тщательно следила за тем, чтобы в республиках не возникало самодостаточных и самовоспроизводящихся ядер этнической элиты, способных возжелать сепаратизма. Это достигалось и ротацией кадров, и системой образования, и такими топорными методами, как репрессии. После Сталина вся эта система была демонтирована, и уже при Хрущеве взят курс на “подкуп” национальных элит. При Брежневе процесс, видимо, уже вышел из-под контроля, и местные князья и царьки начали орудовать вовсю. Для нас же главное в том, что сама эта проблема была для нас “невидима”, и когда из Москвы была дана команда рвать страну на куски, трудящиеся всех народов и национальностей, объективно заинтересованные в сохранении Союза, легко пошли на поводу своих элит, поднявших знамя национализма. Кстати, национализм этот весьма условен, выбор знамени — дело прагматичное, а то и циничное. Надо — и чалму наденут, хотя раньше Корана в руках не держали, а то и украинский язык выучат методом погружения, за две недели. Хотя, конечно, искренних и восторженных интеллигентов для митинга всегда можно найти.

Видя мир через призму истмата, наша интеллигенция и ее управляющая часть, номенклатура, перестала понимать, как опасно подрывать идеи-символы в многонациональном идеократическом государстве. Привычный догмат, согласно которому в СССР соединились народы “национальные по форме, социалистические по содержанию”, приобрел взрывчатую силу, когда во время перестройки началась массированная атака на “социалистическое содержание”. Множество народов вдруг оказалось скрепленными только “национальной формой” — и страна была буквально взорвана.

Во времена Брежнева, при стабильном союзном государстве и равновесии интересов национальных элит, бессодержательные официальные заявления о дружбе народов и окончательном решении национального вопроса в СССР были не более чем ритуалом. Неспособность предвидеть, анализировать и разрешать национальные проблемы наше обществоведение, основанное на истмате, обнаружило, когда национальные элиты почуяли, что возникла возможность разграбить страну. Тогда сложился странный “националистический Интернационал” — союз номенклатурных клик, помогавших друг другу в разжигании сепаратизма. Чем же ответила на это партийная наука? Обычным восхвалением “ленинской национальной политики” и призывом совершенствовать культуру (!) межнациональных отношений. Такой была и резолюция XIX Всесоюзной партконференции (в 1988 г., уже после начала кровавых конфликтов), таким же был и Пленум ЦК КПСС по межнациональным отношениям 1989 г.

Механистический детерминизм истмата. Видение истории, которое воспринимается человеком через призму того или другого методологического подхода, сильно влияет на его отношение к происходящим событиям и на его поведение. Чтобы осмыслить происходящее, мы, не отдавая себе отчета, используем те “инструменты мышления”, которыми нас снабдили за годы жизни. Это — образы, понятия, термины, логические приемы. Тот истмат, который внедрялся в сознание нескольких поколений советских людей, придал этому сознанию две важных особенности, сыгравших отрицательную роль в годы перестройки. Первая особенность, уже отмеченная выше — фатализм, уверенность в том, что “объективные законы исторического развития пробьют себе дорогу через случайности”. Вторая особенность — равнодушие к моменту, к его уникальности и необратимости, рассуждение в понятиях исторической формации, длительных процессов.

Вероятно, в этом отношении истмат нашел благоприятную почву в русском мышлении, привыкшем к большим пространствам и долгим временам, но не вызывает сомнения, что он эти черты усилил. Фатализм, оправдываемый “объективными законами”, в годы перестройки и реформы поражал. Одна читательница написала мне: “Я верю в закон отрицания отрицания и поэтому спокойна — социализм в России восстановится”. И это — довольно общее мнение.

Более того, вульгарный истмат внедрил в массовое сознание уверенность в том, что объективным законом является прогресс общества. Та “революция скифов”, которая угрожала России после 1917 г. и была остановлена большевиками (о ней много писал М. М. Пришвин), совершенно не вписывалась в законы истмата, и мы не могли ожидать ее в конце ХХ века — но она ведь произошла на наших глазах. А ведь был уже урок фашизма, к которому теория истмата оказалась не готова. Недаром один немецкий философ после опыта фашизма писал: “Благодаря работам Маркса, Энгельса, Ленина было гораздо лучше известно об экономических условиях прогрессивного развития, чем о регрессивных силах”.

Основанием для такого отношения к “событиям быстротекущей жизни” является лежащий в фундаменте истмата механистический детерминизм, который господствовал в мировоззрении в период становления марксизма. Он был важной частью общественного сознания до начала ХХ века (до кризиса в физике), но по инерции он влияет на наше мышление до сих пор.11 Из него вышло само понятие “объективных законов” развития общества, сходных с законами Природы.

Механистический детерминизм был заложен в основание истмата уже самим Марксом и усилен Энгельсом. Это предопределялось самой господствующей тогда научной картиной мира, основанной на ньютоновской модели мироздания. “Выпрыгнуть” за рамки современного им взгляда на мир классики марксизма, разумеется, не могли. Однако в их собственных трудах общепринятый (и потому не замечаемый) механицизм во многом был нейтрализован огромной эрудицией и сильным диалектическим методом. Можно даже сказать, диалектической интуицией. Впоследствии эти же качества помогали великим политикам (типа Ленина и Сталина) принимать верные решения вопреки давлению все более догматизированного и все менее диалектического “партийного” истмата.12

Если брать политэкономическую основу истмата, то Маркс, конечно, сделал огромный шаг вперед от механицизма по сравнению с Адамом Смитом, который буквально и почти полностью “перевел” ньютоновскую модель на язык экономической теории. Маркс ввел в политэкономию принцип эволюционизма, хорошо разработанный к тому времени Дарвином — включив в политэкономическую модель технологический прогресс и интенсивное расширенное воспроизводство. В то же время Маркс включил в эту модель идеи термодинамики, представив элементарный экономический процесс в виде цикла воспроизводства — по аналогии с циклом Карно для идеальной тепловой машины.

Однако это не изменило механистической сущности модели, унаследованной от Адама Смита. В мир движения капиталов и товаров из ньютоновской модели движения масс были перенесены аналогии двух фундаментальных универсальных категорий. То, что у Ньютона было материей и силой, у Маркса стало стоимостью и трудом (абстрактным). Понятие силы вообще используется Марксом очень широко (производительные силы, рабочая сила). Понятия же пространства и времени были перенесены прямо в том виде, как они были в ньютоновской модели, без всяких аналогий — единица стоимости измеряется количеством абстрактного труда в единицу времени.

И все эти категории были объявлены объективными, не зависящими от действующих субъектов. Отсюда и законы политэкономии были представлены как объективные. Просто они, как считал Маркс, в докапиталистических системах хозяйства скрыты от глаз, замаскированы множеством наслоений, а в чисто товарном производстве наконец-то выходят на поверхность.

Кризис механистической картины мира возник с рождением термодинамики, когда оказалось, что мир можно видеть не как движение масс, а как движение энергии, и законы этого движения иные, нежели у Ньютона. Сейчас мы освоили и включили в нашу культуру само понятие энергия, хотя это — не более чем абстракция и выражается только через другие понятия (движение масс, нагревание тел и т. д.). Наверное, многие даже удивятся, узнав, что этого понятия в его нынешнем виде просто не существовало до середины XIX века (даже открывший первое начало термодинамики Майер еще говорил “живая сила” и “мертвая сила” — для обозначения кинетической и потенциальной энергии).

Второе начало термодинамики, которое ввело меру качества энергии (энтропию), нами, широкой публикой, еще почти не освоено. Именно оно нанесло сильнейший удар по всей политэкономической модели и главной идее всех идеологий индустриализма (включая марксизм) — идее неограниченного прогресса. Но идеологии просто игнорировали это изменение картины мира, что стало важным фактором всего нынешнего кризиса индустриализма.

Следующим тяжелым потрясением для механицизма был кризис в физике начала ХХ века. Мы, кстати, еще не вполне оценили, насколько важна была прозорливость Ленина, который обратил на этот кризис самое пристальное внимание и втянул партию большевиков в дискуссию по этому вопросу. Дело было совершенно не в том, прав или нет был Ленин в оценке конкретных научно-философских течений (Маха, Авенариуса и т. д.). Главное, становление партии проходило в общем ощущении, что кризис картины мира прямо связан с процессами в надстройке (в общественном сознании и даже в политике). Большевики учились не мыслить в старых моделях.

Для нас здесь важен тот факт, что с начала ХХ века стало ясно, что категории, в которых мы описывали реальность (пространство, время, материя и энергия) в принципе не являются абсолютными и объективными. Реальность “создается” нами, нашими инструментами. Мы, например, видим мир в очень узком диапазоне частоты электромагнитных колебаний и просто привыкли к тому, что видим. А что, если бы мы видели радиоволны и привыкли к ним? Или видели только нейтрино? Мы бы увидели мир совершенно по-другому и тоже привыкли бы к нему. Более того, одна и та же сущность может быть увидена одним наблюдателем как частица (материя), а другим — как электромагнитная волна (энергия), в зависимости от их инструментов. В некотором узком диапазоне масс и скоростей законы Ньютона описывают реальность вполне удовлетворительно, а вне этого диапазона они просто не годятся. Они не абсолютны.

Модель Маркса также годилась для узкого и весьма специфического диапазона условий хозяйства, но она воспринималась как объективная и абсолютная — несмотря на его оговорки. Это стало очень важным условием для того, чтобы мы “не знали общества, в котором живем”, поскольку ни экономика крестьянского хозяйства старой России, ни экономика советского завода не втискивались в категории “Капитала”. На короткий срок неадекватность модели была компенсирована умом, интуицией и волей Ленина, а потом и сталинской команды. Но только на короткий срок.

В категории “Капитала” не втискивалось не только советское хозяйство, но и современный нам капитализм. Маркс предполагал, что движение денег и товаров связано абсолютными и жесткими отношениями эквивалентного обмена, как движение масс под действием силы в законах Ньютона. Но развитие финансового капитала при высоких скоростях обращения (“электронные деньги”) подчиняется, если можно так выразиться, “экономической теории относительности”, а не ньютоновской механике Смита-Маркса.

Уже десять лет назад движение денег в сфере глобального капитализма полностью оторвалось от движения товаров. Тогда на 1 доллар, овеществленный в движении реальных стоимостей, приходилось более 30 долларов “виртуальных” денег. В результате возникли такие не предусмотренные политэкономией явления, как крупномасштабные кризисы реальной экономики, вызываемые действиями финансовых спекулянтов в сфере “фиктивных” денег. Мексика — большая страна со 100 млн. человек населения и мощной экономикой. В 1994 г. ее народное хозяйство в считанные часы было обесценено в два раза, хотя в самом этом хозяйстве не возникло к этому никаких причин. Все совершилось где-то вне Мексики, на финансовых биржах, где была проведена “атака” на мексиканскую валюту. Основанная на постулатах механицизма политэкономия таких вещей просто “не видит”.

Маркс в свое время отвергал изменения в научной картине мира, которые подрывали фундамент его политэкономической модели. Вряд ли можно было требовать, чтобы он поступал иначе. Страшно то, что и через сто лет после Маркса его последователи продолжали поступать так же — они защищали механицизм вопреки уже изменившейся картине мира, вопреки курсу средней школы!

Энгельс в “Диалектике природы” отверг второе начало термодинамики, он верил в возможность вечного двигателя второго рода. Что ж, это было его ошибкой. Но это была ошибка, допущенная во второй половине XIX века. А вот 1971 г., в Берлине (ГДР) выходит 20-й том собрания сочинений Маркса и Энгельса, и в предисловии сказано: “Энгельс подверг детальной критике гипотезу Рудольфа Клаузиуса, Вильяма Томсона и Жозефа Лошмидта о так называемой “тепловой смерти” Вселенной. Энгельс показал, что эта модная гипотеза противоречит правильно понятому закону сохранения и преобразования энергии. Фундаментальные принципы Энгельса, утверждающие неразрушимость движения не только в количественном, но и в качественном смысле, а также невозможность “тепловой смерти” Вселенной предопределили путь, по которому должны были впоследствии идти исследования прогрессивных ученых в естественных науках”. В 1971 г. отрицать второе начало термодинамики! Обязаны мы вникнуть в истоки такого упорства.

Подобные примеры были и в советской литературе. Мы должны наконец признать и осмыслить важный факт: официальный истмат активно защищал механистический материализм, воспринятый из ньютоновской картины мироздания, и выводимую из него фундаментальную модель политэкономии. Хотя Маркс, в отличие от классической экономической теории, рассматривал свой объект в развитии, применял системные представления и говорил о существовании в капиталистическом обществе “напряжений” и противоречий, ведущих к кризисам, сам процесс кризиса и слома или, шире, неравновесные состояния общества, в его модель не включались.

Это имело для советского строя фатальное значение, ибо в рамках этой модели советский строй в его главной сущности выглядел неправильным, в то время как на деле фундаментально ошибочным являлся именно этот механицизм истмата. Напротив, неолиберализм с его возвратом к политэкономии, основанной на механистической догме рынка как равновесной машины, является для этого истмата вполне правильным. Вера в истмат обезоружила советских людей и позволила манипуляторам успешно использовать стереотипы нашего общественного сознания.

Что же вытекает из идеи “объективных законов” при сильном влиянии механистического мышления? Уверенность в стабильности, в равновесности общественных систем как особого рода машин. Чтобы вывести такую машину из равновесия, нужны крупные общественные силы, “предпосылки” (классовые интересы, назревание противоречий и т. п.). Еще в 1991 г. никто из “простых людей” не верил в саму возможность ликвидации СССР или советского общественного строя, потому что такая ликвидация была бы против интересов подавляющего большинства граждан. Не верил — и потому не воспринимал никаких предостережений. А если уж произошло такое колоссальное крушение, как гибель СССР, то уж, значит, “объективные противоречия” были непреодолимы. Значит, и бороться бесполезно.

И люди, даже здравомыслящие, всему этому верят, хотя на каждом шагу в реальной жизни видят отрицание этой веры. Вот здоровяка-парня кусает тифозная вошь, и он умирает. Какие были для этого объективные предпосылки в его организме? Только его смертная природа. Вот деревянный дом сгорел от окурка. Ищут “предпосылки” — свойство дерева гореть. Но это ошибка. Здесь виноваты именно не законы, а небольшие моментальные отклонения, “флуктуации” — вошь, окурок. Их легко можно было не допустить, если занять мало-мальски активную позицию.

Даже после краха СССР привязанные к истмату люди не усомнились в своем методе. Они поверили в две внедренные в их сознание “материалистические” причины гибели советского строя: эксплуатация рабочих номенклатурой и уравниловка. И достаточность этих причин кажется им абсолютно очевидной, они даже удивляются — о чем еще спорить, все ясно, как божий день. Из такого объяснения следует, что в СССР жило 250 миллионов дураков, чему поверить невозможно. Ибо рабочие предпочли несравненно более жестокую эксплуатацию “новых русских” — и терпят ее. Во-вторых, сломав “уравниловку”, они резко снизили свое потребление. Кто же в здравом уме сделает такой выбор? Вот и приходится истматчикам придумывать совсем не материалистический довод: людей “зомбировали”.

“Теория заговора”, казалось бы, противоположная идее объективных законов, в конечном счете исходит из того же видения общества: чтобы сломать или повернуть “машину”, должна иметься тайная сила, захватившая все рычаги. Где-то принимается решение, оно по секретным каналам доводится до исполнителей, приводятся в движение все колеса невидимого механизма — и вот вам национальная катастрофа. При таком видении общества “тайные силы” (масоны, евреи, ЦРУ, КГБ — каждый выбирает по своему усмотрению) внушают страх, ибо они по своим масштабам и мощи должны быть сравнимы с той общественной системой, которую желают сломать.

Манипуляторы сознания активно вбивали в головы обе эти версии, подсовывая желательное им объяснение событий. Для интеллигенции, воспитанной истматом, запускается песенка об “объективных законах” и издевательство над теми, кто верит в “заговор”. Вылезает Шахрай, так трактует беловежский сговор: “Не смешите меня! Не могут три человека развалить великую державу”. Дескать, рухнула под грузом объективных противоречий. А для тех, кто верит в заговор, создают образ всесильной “мировой закулисы”. Когда такой человек смотрит телевизор, видит его всезнающих дикторов, могущественных банкиров, Ясина да Лившица, у него опускаются руки — “все схвачено”.

Обе теории устарели и плохо объясняют реальность. За последние полвека наука преодолела механицизм и обратила внимание на неравновесные состояния, на нестабильность, на процессы слома стабильного порядка (переход из порядка в хаос и рождение нового порядка). Для осмысления таких периодов в жизни общества старые мыслительные инструменты не годятся совершенно. В эти периоды возникает много неустойчивых равновесий — это перекрестки, “расщепление путей” (точки бифуркации). В этот момент решают не объективные законы, а малые, но вовремя совершенные воздействия. На тот или иной путь развития событий, с которого потом не свернуть, может толкнуть ничтожная личность ничтожным усилием. В науку даже вошла метафора “эффект бабочки”. Бабочка, взмахнув крылышком в нужный момент в нужном месте, может вызвать ураган на другом конце океана.

Великими политиками, революционерами становились те люди, которые интуитивно, но верно определяли эти точки “расщепления” и направляли события по нужному коридору (“сегодня рано, послезавтра поздно”). Надо сказать, что именно в русском марксизме была попытка ввести в исторический материализм и в диалектику представления о неравновесных состояниях. Они разрабатывались в рамках первой теории систем (“тектологии”) А. А. Богдановым. Н. И. Бухарин предлагал сделать теорию равновесия особым разделом истмата. Он писал: “Непрестанное столкновение сил, распад, рост систем, образование новых и их собственное движение — другими словами, процесс постоянного нарушения равновесия, его восстановления на другой основе, нового нарушения и т. д. — вот что реально соответствует гегелевской триединой формуле [диалектики]… Теория равновесия имеет, кроме того, еще один немаловажный аргумент за себя: она освобождает мировоззрение от телеологического привкуса… Вместо эволюции (развития) и только эволюции, она позволяет видеть также случаи разрушения материальных форм”. Эта попытка Н. И. Бухарина не удалась, в привычный всем истмат эти идеи не вошли, хотя они и “работали” на интуитивном уровне у политиков старшего поколения.

Сейчас интуиция дополняется научным знанием, планомерными разработками. Они помогают увидеть, где зреет эта “точка расщепления”, на которую надо воздействовать. Почему в эти периоды общественных кризисов (возникновение хаоса) теория “объективных законов” делает людей буквально слепыми, очевидно. Эти люди уповают на свои законы и безразлично относятся к ходу событий, а когда рассерчают, беспорядочно тыкают кулаком или дубиной — не там, где надо, и не тогда, когда надо.

Но и “теория заговора” делает людей беспомощными. Какой там заговор, это нормальная работа сереньких, усталых, не обладающих никакой тайной силой людей. Они просто включены в организацию и владеют технологией. И не столько важна спутниковая связь или телевидение (хотя и они полезны), как технология мышления. Потому что средства воздействия, которыми располагают “заговорщики”, действуют только на людей, не владеющих этой технологией. Так многотысячные армии ацтеков склонялись перед сотней конкистадоров, потому что те были верхом, а индейцы не знали лошадей. Они принимали испанцев за богов, кентавров, против которых нельзя воевать. Уже потом они провели эксперимент и убедились в своей ошибке: погрузив труп убитого испанца в воду, они обнаружили, что он “нормально” гниет. Значит, не боги! Можно воевать! Но было уже поздно.

Дестабилизация всех равновесий в организме СССР проводилась терпеливо и планомерно в течение полувека (холодная война). И наш организм продемонстрировал поразительную устойчивость. Но когда к власти пришла бригада, перешедшая на сторону противника, она блокировала почти все противодействия, которые могли бы восстанавливать стабильность. Это прекрасно видно на всей истории разжигания войны в Карабахе. Но и тут не было никакого “заговора”, была нормальная, почти открытая работа. Люди просто “не видели”, у них были на глазах шоры из устаревших понятий.

Вся перестройка была проведена в основном “крылышками бабочек” — с помощью ложных идей и провокаций. Провокации, которые заставили шарахаться “активный слой” в СССР, могут показаться блестящими. Горбачев, как Иван Карамазов убийство отца, организовал ГКЧП. Но успех этих махинаций был прежде всего обязан несоответствию нашего мышления. СССР оказался особенно хрупок и легко скатывался в хаос именно потому, что большую роль в нашей жизни играла интеллигенция с ее впечатлительностью. Дуновения идейного ветерка пробегали по всей ее массе, как нервный импульс. Так стая сельдей вся враз поворачивает, бросаясь за “лидером” — она получает сигнал через вибрацию воды.

Предостережения об опасности всего “проекта Горбачева” не воспринимались, потому что интеллигенция, мыслящая в понятиях истмата (независимо от политической позиции), уверовала в “закон соответствия производительных сил и производственных отношений”. Мол, реформа приведет их в соответствие, и будет процветание. Но разве этот закон — очевидная или установленная на опыте вещь? Нет, это абстракция, годная только для анализа и то всего лишь как “руководящая нить”, а не конкретный инструмент. Где наблюдается и как можно предвидеть соответствие или несоответствие? Ведь на уровне практики закон может применяться лишь тогда, когда он позволяет предвидеть, когда он сильнее частностей, когда он действительно “пробивает себе дорогу” через массу конкретных обстоятельств. На практике же комбинации частностей бывают весомее закона. Пришел Чубайс и уничтожил производительные силы — вот и весь закон.

В этом вопросе вульгаризация Маркса особенно хорошо видна, потому что вера в закон прогрессивного развития производительных сил возникла вопреки специальным предупреждениям Маркса. Он не только говорил о переходных периодах и революциях, которые сопровождаются упадком производительных сил, он даже предвидел возможность ситуаций, когда классовое столкновение приводит к “гибели обоих борющихся классов”, а вместе с ними и производительных сил общества, а значит, и самого общества. На эти предупреждения Маркса указывал Н. И. Бухарин в своей работе 1923 г., но и это не помогло.

А посмотрите, как разоружают человека заученные в истмате истины вроде “бытие определяет сознание”, “базис первичен, надстройка вторична” и т. п. Раз так, то нечего беспокоиться об идеях — бытие само их отсортирует и направит людей на путь истины. Но ведь это совсем не так. Ведь и сам Маркс не раз предупреждал, что бытие определяет сознание лишь “в конечном счете”, как тенденция в длительной исторической перспективе. А в конкретной практике сплошь и рядом сдвиги в общественном сознании кардинальным образом влияют на бытие. Да и вспомним столь знакомое нам изречение Маркса: “Идея становится материальной силой, если овладевает массами”. Значит, требуются усилия, чтобы идея “овладела массами”, воздействия бытия для этого недостаточно. Ленин же прямо говорил, что политика (то есть надстройка) всегда подчиняет себе экономику (базис). Иными словами, реальная жизнь и практическая политика оперируют совсем иным временем, нежели исторический материализм и процесс смены формаций.

Уже говорилось, что как “технология” перестройки была использована теория революции Антонио Грамши. Казалось бы, сведения о принятии ее на вооружение антисоветизмом должны были быть восприняты с полной серьезностью. А посмотрите, как высокомерно пишет об этом историк, специалист по ЦРУ проф. Н. Н. Яковлев: “Для ЦРУ Поремский [деятель НТС] сочинил “молекулярную” теорию революции. НТС вручил ЦРУ наскоро перелицованное старье — “молекулярную доктрину”, с которой Поремский носился еще на рубеже сороковых и пятидесятых годов. Под крылом ЦРУ Поремский раздул ее значение до явного абсурда… Этот вздор, адресованный Западу, конечно, поднимается на смех руководителями НТС, которые в своем кругу язвят: “у нас завелась одна революционная молекула, да и то пьяная”.

Н. Н. Яковлев приводит доклад об этой доктрине, сделанный в НТС в 1972 г. и точно отражающий ее суть — и издевается над ним. Какая, мол, чушь! Издевается в 1985 г., когда “молекулярная агрессия” уже разворачивалась вовсю. А ведь эта технология и сегодня не изменилась, но никакого интереса ни у КПРФ, ни у патриотической интеллигенции не вызывает. Их мышление блокировано вульгарным истматом.

К фатализму истмата примешивается фатализм русского православного сознания. Никто не верит, что Россия может рухнуть — мол, не такие виды видывали. Да, пока что всегда удавалось вылезти из ямы, но ведь из этого не следует, что такой исход гарантирован. Ортега-и-Гассет писал: “Вера в то, что бессмертие народа в какой-то мере гарантировано, — наивная иллюзия. История — это арена, полная жестокостей, и многие расы, как независимые целостности, сошли с нее. Для истории жить не значит позволять себе жить как вздумается, жить — значит очень серьезно, осознанно заниматься жизнью, как если бы это было твоей профессией. Поэтому необходимо, чтобы наше поколение с полным сознанием, согласованно озаботилось бы будущим нации”.

Механицизм и равнодушие к проблеме разнообразия. Механистическое мировоззрение тяготеет к “чистым” и простым моделям и представлениям, оно бежит от сложности и многообразия мира, которые маскируют объективные законы. Идеалом для него является единообразие четких форм. Атом легко воспринимался как абсолютно твердый шарик с упругими столкновениями (потом так же думали о людях в механистической социологии). Газ виделся как движение идеальных атомов и молекул. Только в ХХ веке химики стали мыслить в понятиях не концентрации (количества) а активности (количества, помноженного на фактор качества, созданного “неидеальными” взаимодействиями). А в социологии и поныне не освоили этого понятия и интересуются прежде всего численностью той или иной социальной общности.

Думаю, во многом из-за привычки мыслить в “чистых” понятиях так трудно было принять нашим марксистам, даже большевикам, НЭП. Они все требовали ответить: это социализм или капитализм? Ленин был даже вынужден пойти на уступку и назвать НЭП “отступлением к капитализму”, в то время как он уже хорошо знал работы А.В.Чаянова и, судя по многим его замечаниям, принял его главную идею о том, что трудовой крестьянский двор не является “клеточкой” капиталистического уклада. Таким образом, НЭП вовсе не был “откатом к капитализму”, это было именно развитие некапиталистических производственных отношений. Очень полезно перечитать сегодня работу Ленина “О кооперации” (1923). С точки зрения истмата это почти ересь (“социализм — строй цивилизованных кооператоров”), а ведь работа исключительно мудрая и важная. Как далеко назад мы от нее откатились!

Политэкономия уже с начала XIX века все более и более приобретала характер “позитивной” науки, заменяющей описание социальной реальности ее более или менее абстрактными моделями, тяготеющими к механистическому детерминизму. Из политэкономии заимствовал “чистые” модели и истмат. “Капитал” был понят так, что социализм отличается от капитализма тем, что прибавочная стоимость не присваивается капиталистом, а становится общенародным достоянием и расходуется государством. На деле положение гораздо сложнее, на что указывал и Маркс в своем представлении формаций (но эти предупреждения были забыты, как и многие другие). В работе “К вопросу теории некапиталистических систем хозяйства” (1924) А.В.Чаянов сделал попытку построить “метатеорию” многоукладных хозяйственных систем. Он писал: “В современной политической экономии стало обычным мыслить все экономические явления исключительно в категориях капиталистического хозяйственного уклада. Основы нашей теории — учение об абсолютной земельной ренте, капитале, цене, а также прочие народнохозяйственные категории — сформулированы лишь в приложении к экономическому укладу, который зиждется на наемном труде и ставит своей задачей получение максимального чистого дохода …

Одними только категоpиями капиталистического экономического стpоя нам в нашем экономическом мышлении не обойтись хотя бы уже по той пpичине, что обшиpная область хозяйственной жизни, а именно агpаpная сфеpа пpоизводства, в ее большей части стpоится не на капиталистических, а на совеpшенно иных, безнаемных основах семейного хозяйства, для котоpого хаpактеpны совеpшенно иные мотивы хозяйственной деятельности, а также специфическое понятие pентабельности. Известно, что для большей части кpестьянских хозяйств России, Китая, Индии и большинства неевpопейских и даже многих евpопейских госудаpств чужды категоpии наемного тpуда и заpаботной платы.

Уже поверхностный теоретический анализ хозяйственной структуры убеждает нас в том, что свойственные крестьянскому хозяйству экономические феномены не всегда вмещаются в рамки классической политэкономической или смыкающейся с ней теории”.

Таким образом, крестьянский двор — важнейшее для России явление — просто не мог быть описан в понятиях политэкономии, а значит, истмата. Его называли “мелкобуржуазный уклад”, выделяющий из себя сельского пролетария и сельского буржуа, но это было неверно, что Ленин понял к 1907 г. Попытка втиснуть крестьянский двор в “чистую модель” вела к сильным искажениям (которые во многом предопределили и трагедию коллективизации).

Во введении к “Теории крестьянского хозяйства” (1923) Чаянов объяснял, что учение о трудовом хозяйстве сложилось из установления “целого ряда фактов и зависимостей, которые не укладывались в рамки обычного представления об основах организации частнохозяйственного предприятия и требовали какого-либо специального толкования. Эти специальные объяснения и толкования, даваемые в начале в каждом конкретном случае отдельно, внесли в обычную теорию частнохозяйственного предприятия такое количество осложняющих элементов, что в конце концов оказалось более удобно обобщить их и построить особую теорию трудового семейного предприятия, несколько отличающегося по природе своей мотивации от предприятия, организованного на наемном труде”.

Замечательно, что буквально в то же вpемя, когда в результате кризиса физики менялась научная каpтина миpа и преодолевалась механистическая модель Ньютона, лежавшая в основе классической политэкономии, А.В.Чаянов отвеpгал универсализм этой политэкономии как теоpии хозяйства. Это, кстати, указывает на очень важную связь обществознания с научной картиной мира. Механистическое представление об обществе в то время, когда картина мира уже стала немеханистической, становится архаизмом и резко сокращает наши познавательные возможности. Он писал: “Обобщения, котоpые делают совpеменные автоpы совpеменных политэкономических теоpий, поpождают лишь фикцию и затемняют понимание сущности некапиталистических фоpмиpований как пpошлой, так и совpеменной экономической жизни, — писал А.В.Чаянов. — Теоpетически учение о наpодном хозяйстве от Д.Рикаpдо и до наших дней стpоилось дедуктивно, исходя из мотивации и методов хозяйственного pасчета homo economicus'a, pаботающего в качестве капиталиста-пpедпpинимателя, стpоящего свое пpедпpиятие на наемном тpуде. В действительности оказывается, что этот классический homo economicus часто сидит не на месте предпринимателя, а в качестве организатора семейного производства”.

Т.Шанин, английский социолог и историк крестьянства, работающий в русле идей А.В.Чаянова, распространил его представления о крестьянском дворе как некапиталистической системе на широкий круг современных видов производства. Отталкиваясь от дилеммы “рынок — план”, заданной спором либералов и марксистов в рамках одной и той же системы категорий, Шанин называет такие уклады “эксполярными” (или “маргинальными”), то есть лежащими вне шкалы, протянувшейся между двумя “полюсами” — рынком и планом. Он сразу указывает на склонность экономистов, тяготеющих к чистым моделям (неважно, рыночной или плановой), “не замечать” выпадающие из этих моделей формы: “Для некоторых аналитиков господствующая политэкономическая система необходимо преобразует любые экономические формы, на которые она может воздействовать. На деле “эксполярная экономика”, находящаяся на обочине системы, не только не погибает, но часто демонстрирует высокую степень жизнеспособности… Эксполярные формы доказывают, что они обладают автономией, собственной логикой, динамикой и способностью манипулировать окружением (реагируя в то же время на широкий социальный контекст). Они также способны к социальному воспроизводству. Действительные структуры и формы, скрытые за такими анти-понятиями, как “вторая экономика”, “мелкая буржуазия” или “неформальная экономика”, должны быть признаны и рассмотрены как таковые”.

Т.Шанин видит истоки этого равнодушия к важным (а порой и важнейшим) хозяйственным укладам в философских основаниях западной экономической науки, которые сказались и на истмате. Он пишет: “Эмпирические корни этой всеохватывающей эпистемологии современных обществ и экономик лежат в романтизированной истории индустриализации, в представлении о беспредельных потребностях и их бесконечном удовлетворении с помощью все увеличивающихся богатств… С этим связывают воедино также силу науки, человеческое благополучие, всеобщее образование и индивидуальную свободу. Бесконечный многосложный подъем, величаемый Прогрессом, предполагает также быструю унификацию, универсализацию и стандартизацию окружающего мира. Все общества, как считается, движутся от разного рода несообразностей и неразумия к истинному, логичному и единообразному, отодвигая “на обочину” то, что не собирается следовать в общем потоке”.

Но в послевоенные десятилетия положение изменилось даже на Западе. Только вместо крестьянского двора на арену вышли малые предприятия. Стало очевидным, по словам Шанина, что “маргинальные формы не сокращаются, масштабы экономической деятельности, осуществляемой вне доминирующих систем и соответствующей политэкономической логики, все возрастают”. В первую очередь это можно отнести к малым предприятиям в промышленности. Существует не непрерывный спектр распределения предприятий по величине, а два (или больше) принципиально разных вида хозяйственных организмов. Иными словами, малые предприятия представляют собой самостоятельное социально-экономическое и культурное явление, особый производственный уклад.

Возвращаясь в проблеме освещения в экономической теории “эксполярных” форм, Т.Шанин высказывается очень резко: “Первое, что необходимо признать, — это умышленная ложь, содержащаяся в моделях как “свободного рынка”, так и “плановой экономики”, — реальность от них отличается, модели — скорее карикатуры на эту реальность. Ни одна рыночная экономика не свободна от государственного вмешательства, не было и такой плановой экономики, которая была бы тотально структурирована согласно плану. Еще важнее и еще противоречивее — что существующие экономики не представляют собой смеси двух полярных принципов, т. е. это не есть что-то промежуточное (и поэтому слишком большую долю планирования нельзя вылечить благоразумной инъекцией рынка, и наоборот)”.

Вспомним, с каким безумием ринулись к “чистому” рынку наши реформаторы типа Гайдара. Они были воспитаны в истмате, из которого легко перескочили к другому “полюсу”, потому что по типу мышления эти полюса одинаковы. Не лучше были и те соратники Горбачева, что хотели “подправить” плановую систему “инъекцией рынка”. Они исходили из моделей-карикатур.

Так получилось, что следуя механистическим моделям истмата, мы не оценили НЭПа, затем нанесли травмирующий удар по крестьянству (слава богу, быстро усвоили урок и в какой-то мере поправили дело). Впоследствии мы не проявили никакого интереса к такому важному укладу, как семейное хозяйство. Маркс о нем вообще не вспоминал, хотя это — значительная часть народного хозяйства, составляющая даже в США около трети “хозяйственных усилий”, а в СССР и того больше. А главное, советская экономика вообще строилась по типу огромного “семейного хозяйства” (или огромного “крестьянского двора”). А мы в нашей теории следовали не реальности, а карикатуре на нее. Мы почти ничего не знали о “теневой экономике”, а потом и криминальной экономике, которые в СССР приобретали все большую силу. Наконец, мы не оценили всей опасности избыточного огосударствления всего советского хозяйства, утраты им необходимого разнообразия.

Я считаю нашей большой, национального масштаба, бедой тот факт, что господство в сознании механистического истмата предопределило полное равнодушие как наших нынешних марксистов, так и новообращенных либералов к особому хозяйственному и социальному укладу — малым предприятиям. Заостряя понятие, я сказал бы, что малое предприятие — это как бы перенос “крестьянского семейного хозяйства” в промышленность. Бурное развитие малых предприятий приходится на 70-е годы ХХ века, но в СССР и сегодня в странах СНГ никакого интереса это явление не вызвало. Одни считают это мелочью (“малый бизнес”), другие — ненавистным “мелкобуржуазным укладом”. Одни уповают на чистый рынок, другие — на восстановление планового хозяйства. Мало кого привлекает идея “нового НЭПа”, а если и привлекает, то как приготовление “смеси” плана и рынка. Что же показали исследования малых предприятий на Западе?

Малые предприятия являются необходимым элементом любой здоровой экономики и выполняют в ней ряд жизненно важных функций. Оказалось, например, что в условиях динамичного развития технологии в последние десятилетия системы крупных предприятий в принципе не могут успешно функционировать без дополняющей системы малых предприятий. “Большая фабрика”, как идеал построенной по подобию машины системы, в 60-70-е годы в значительной степени утратила свою безусловную легитимность. Возрос интерес к иным, альтернативным формам организации — гибким, малым, “мягким”, как бы “неиндустриальным”. Именно такой формой и были малые предприятия. В мнении значительной части общества они перестали быть пережитком архаических, неэффективных организаций. Напротив, в них стали видеть тип производства, в котором преодолевается отчуждение работников, нейтрализуется воздействие иерархических авторитарных отношений, производящих “одномерного человека”. Такое изменение установок, особенно среди молодежи, было важным условием, которое благоприятствовало развитию малых предприятий.

Малые предприятия — совершенно особый тип производственных структур в экономическом, социальном, технологическом и управленческом аспектах. Независимо от характера собственности, на которой основано малое предприятие, его политэкономическая сущность не отражается в категориях рыночной или плановой, капиталистической или социалистической экономики. Именно поэтому малое предприятие как особый социально-экономический уклад легко адаптируется к самым разным социокультурным условиям и эффективно функционирует как в либеральной рыночной экономике США и Западной Европы, так и в традиционных обществах Японии и Юго-Восточной Азии, в Испании и на юге Италии, в исламских странах “третьего мира”.

Исследования малых предприятий обнаружили, что на рынке они могли конкурировать с крупными предприятиями потому, что были способны отказаться от капиталистической ренты. Но это явление было подробно изучено А.В.Чаяновым: “цены, котоpые малоземельные кpестьянские хозяйства платят за землю, значительно пpевышают капиталистическую абсолютную pенту”.13

Малые предприятия — исключительно мобильная система как в технологическом, так и организационном плане. Именно здесь происходят “эксперименты по нововведениям”, на которых учатся крупные предприятия. Эта мобильность определяется многими факторами: малая величина ущерба при неудаче нововведения; большое число автономных предприятий и возможность учиться на ошибках и удачах новаторов; практическое совмещение центра принятия решений с уровнем исполнения; сильные стимулы к нововведениям, ибо выживание малого предприятия определяется лишь его способностью к адаптации, а не наличием крупных резервов. Особенностью малых предприятий как технологической системы является их высокая способность приспосабливать современные (часто даже наукоемкие) технологии к реальным возможностям рабочей силы в регионах традиционной культуры и психологии — к социокультурной реальности “аграрной цивилизации”. Это позволяет вовлекать в современную экономику население таких регионов без травмирующей ломки привычного мировоззрения и уклада.

Малые предприятия активно вовлекают в производственный оборот “дремлющие” материальные и трудовые ресурсы и за счет этого резко снижают капиталовложения на создание рабочего места по сравнению с “нормальным” промышленным предприятием. Поэтому именно малые предприятия, а не строительство крупного завода, являются механизмом оживления экономики тех регионов, которые переживают депрессию или застой. При этом опыт даже таких стран, как Великобритания, показывает, что оживление экономики бедствующих районов через развитие малых предприятий происходит за счет ресурсов региона, без привлечения средств извне.

Важнейшей особенностью малых предприятий является их способность легко поглощать и отпускать большое количество рабочей силы (предприятие с 5 работниками может без больших перегрузок расширить штат до 20 человек и так же легко сократить его до обычной нормы). При стабильной экономической ситуации на Западе малые предприятия создают 90–95 % новых рабочих мест. В случае же резких колебаний на рынке рабочей силы (например, ликвидации крупного завода) малые предприятия служат “губкой”, всасывающей избыточную рабочую силу, тем буфером, который смягчает социальные потрясения. Считается, что ни одно демократическое общество не может устоять при уровне безработицы 10 % активного населения. В Испании же, например, безработица достигала в 1994 г. 24,5 %. Но ее экономика и социальный порядок были и в этих условиях устойчивы потому, что в действительности большинство безработных заняты на малых предприятиях (хотя и через “теневые” контракты, на что приходится смотреть сквозь пальцы). Малые предприятия — главный социальный механизм предотвращения массовой безработицы, особенно в периоды структурных преобразований экономики.

Если бы наше общество было идейно приготовлено к тому, чтобы верно оценить значение разнообразия хозяйственных укладов и роль “эксполярных” форм, то даже реформа Ельцина, Кучмы, Акаева и других царей и царьков не имела бы для наших народов таких катастрофических последствий. “Подстилка” из малых предприятий смягчила бы удар и придала бы хозяйству большую способность к адаптации. Огромные массы людей на опустились бы на социальное дно, а своим трудом накопили бы ресурсы для обновления хозяйства.

Этого не произошло, и сдвига в умах не происходит.

Равнодушие к моменту. Сознание, сформированное истматом, обращает главное внимание на объективные предпосылки каких-то изменений и действий (прежде всего, на устойчивые и осознанные социальные интересы). Механицизм внес в сознание образованного человека и веру в обратимость процессов. Из этого возникло ложное ощущение, что момент, быстрое действие не слишком важны — все можно поправить, против объективных законов не попрешь. Напротив, люди с мышлением диалектическим знают, что в реальной жизни большинство процессов необратимы. Часто важно в критический момент лишь подтолкнуть ход событий в нужный тебе коридор — и процесс пойдет вопреки всяким “предпосылкам”. Поэтому манипуляторы (а они по необходимости владеют системным мышлением) очень большое значение придают моменту и тщательно конструируют “пусковые механизмы”, которые надо быстро ввести в действие в критические моменты.

Для программирования поведения важно не только создать предпосылки нужных действий, но и спровоцировать их, вызвать контролируемую активность в нужный, благоприятный для манипуляторов момент. Конечно, манипуляторы стараются встроить в организацию противостоящих им общественных групп своих провокаторов, которые могли бы дать нужную команду. Но это непросто, внедрить и вырастить провокатора с таким авторитетом удается редко, да и “тратят” его в самом крайнем случае. Чаще его роль сводится лишь к поддержке тех сигналов к действию, которые манипуляторы посылают извне, безлично.

Ложный сигнал к самоубийственному действию — инструмент информационной войны. Если он хорошо выполнен, его эффект может быть огромен. Уже приводилась аналогия с тем, как используются ложные сигналы в новых поколениях средств борьбы с вредителями — сорняками, насекомыми и др. Целый класс таких веществ называют прекосенами (от precocity — преждевременность). Смысл их действия — дать сигнал к преждевременному переходу организма к следующей стадии развития. Например, насекомые раньше времени превращаются в недоразвитые (обычно бесплодные) взрослые особи.

Крошечные черви-нематоды наносят колоссальный ущерб урожаям картофеля. Их яйца находятся в почве в состоянии спячки. Только когда из корня растения выделяется особое вещество, и его молекула достигает яйца нематоды, оно пробуждается, и из него выводится червь. Это вещество-сигнал действует в ничтожной концентрации 1 мг в 1000 т почвы — слой примерно 1 гектара.

Один из самых страшных сорняков злаковых культур — Striga asiatica. Его семя может годами пребывать в почве, пока его чрезвычайно чувствительные рецепторы не поймают сигнал о том, что вблизи него проросло семя риса или пшеницы. Тогда семя стриги тоже прорастает, но за 4 дня росток должен найти корни злака, на которых он паразитирует. Около 20 лет ученые пытались отыскать вещество, которое выделяется из корня злака и служит сигналом для семени сорняка. Сейчас его нашли, назвали стриголом и выяснили строение. Когда удастся наладить его производство, достаточно будет протравливать им в ничтожных количествах семена злаковых культур, чтобы стрига прорастала и погибала до того, как появится корень.

События в нашем обществе показали, что, зная систему ценностей и стереотипы активных социальных групп, можно заставить их действовать в нужном направлении через очень краткосрочное воздействие сигналами. Красноречивый, почти модельный пример — программирование событий 3 октября 1993 г. Задача режима состояла в том, чтобы спровоцировать сторонников Верховного Совета РСФСР на активные действия с элементами насилия или хотя бы “беспорядков” для того, чтобы ликвидировать парламент вооруженным путем, но при поддержке или хотя бы нейтралитете армии.

Как мишень для манипуляции были использованы не политические или идеологические установки, а чувства. Прежде всего, чувство оскорбленного достоинства. Для их мобилизации режим в течение недели предпринимал ряд странных, необъяснимо подлых действий (отключал свет и воду в здании Дома Советов, то разрешал, то запрещал проход к зданию, ставил громкоговорители и оглашал окрестности похабными песенками). Затем в течение недели в разных точках Москвы шли немотивированные, вызывающие всеобщее возмущение избиения людей — даже в подземных вестибюлях метро. По завершении этих подготовительных действий было делом техники вывести 3 октября огромную демонстрацию и “провести” ее к Дому Советов, а затем послать на захват пустой мэрии, а потом и здания телецентра в Останкино, где и был подготовлен первый акт побоища.14

В целом, внедренный в мышление механицизм вульгарного истмата позволил манипуляторам решить две задачи: сделать основную массу советских людей невосприимчивой к тем доводам здравого смысла, которые указывали на опасность изменений в обществе; обеспечить пассивность подавляющего большинства в критические моменты неустойчивого равновесия, когда толкнуть процесс в ту или иную сторону можно было действием очень небольшой силы. Слом советского жизнеустройства был проведен как “революция сверху”, и условием успеха такой революции является даже не благосклонность массы, а именно ее пассивность. Никакой социальной базы для такой революции и не надо, пару тысяч “энтузиастов” и толпу хулиганов организовать всегда можно — лишь бы в этот момент “народ безмолвствовал”.

На исходе века все мы, народы огромной цивилизации Евразии, опять попали в экзистенциальную ловушку. Перед нами стоит задача модернизации — а значит, тесного взаимодействия с Западом и западным капитализмом — и в то же время задача избежать переваривания нас этим самым западным капитализмом, превращения нас в “периферию”. Все прогнозы говорят, что участь тех, кто окажется втянутым в экономику капитализма, оставшись на периферии, будет ужасна.

Снова, как почти сто лет назад, единственным средством избежать распыления станет для нас революция. Но революция уже не ленинского типа, а “революция по Грамши”. Как говорил Грамши, революция — это битва “сил организованного мышления против сил животной жизни” в поисках высшей гармонии. Успех в поиске путей преодоления нашей катастрофы зависит от того, успеем ли мы восстановить сначала связность нашего общественного сознания на уровне здравого смысла, а затем поднять его на уровень того, что Грамши называл “организованным мышлением”.

Для этого надо идти вперед, осваивая и новое знание, и новые интеллектуальные технологии. Надо вновь освоить и мощный метод Маркса и его этическую силу, но не возвращаться к истмату Бухарина и Келле с Ковальзоном.

 

Примечания

 

1

В обиход незаметно вошла такая грустная шутка: мы были “совки”, а стали “сырки”. В Интернете даже возникла дискуссия: в каком смысле мы “сырки”? “Плавленые” ли мы “сырки” и т. д.? Сошлись на том, что даже не “плавленые” — эти все-таки представляют из себя нечто более или менее твердое. Нет, мы — “сырковые массы”, и в голове у нас это бесформенное мягкое вещество.

 

2

Тут, как ни парадоксально, “лидер крестьян” буквально заговорил языком Троцкого (только тот говорил это против крестьян, а лидер АПР — против коммунистов). И вообще, о какой пролетарской партии речь — о КПРФ, что ли? Кстати, после плевков в “коммунистическую идеологию” М.И.Лапшин заявляет в своем докладе: “Государство ни в коем случае не должно уходить от проблем социального развития села. Школы, больницы, клубы, дороги, связь, коммунальное хозяйство, воспитание, забота о старшем поколении, — от всего этого государство не должно уходить в сторону. Все достижения социализма должны быть восстановлены”. Хоть стой, хоть падай.

 

3

Хотя Грамши стал в тюрьме заменять слово “марксизм” выражением “философия практики” из цензурных соображений, оно постепенно наполнилось особым содержанием. В нем звучит новое толкование марксизма, выявление такого его смысла, который отдалял его как от идеализма, так и от привычного позитивизма.

 

4

По этому поводу Грамши писал, что марксизм “начинает выступать в роли гегемона по отношению к традиционной культуре, однако последняя, еще сохраняя силу, а главное, будучи утонченной и вылощенной, пытается реагировать так же, как побежденная Греция, намереваясь в конце концов победить неотесанного римского победителя”.

 

5

Письмо это, впрочем, не было отправлено по назначению и было опубликовано лишь в 1888 г.

 

6

Другое дело, что эти взгляды настолько противоречили ортодоксальному марксизму, что и сам Маркс не решился их обнародовать — они остались в трех (!) вариантах его письма В.Засулич, и ни один из этих вариантов он так ей и не послал. Позже, в 1893 г., Энгельс в письме народнику Н.Ф.Даниельсону (переводчику первого тома «Капитала») пошел на попятный, сделав оговорку, что «инициатива подобного преобразования русской общины может исходить не от нее самой, а исключительно от промышленного пролетариата Запада».

 

7

Современные исследования антропологов показали, что эти рассуждения исторически неверны. Войны как явление возникли только с появлением собственности, а убийства пленных, которые наблюдались среди индейцев и дали основание Гоббсу построить свою ошибочную концепцию «человека в природном состоянии», были именно следствием вторжения европейцев в жизнь индейских племен (колонизаторы платили индейцам за скальпы). Это — тот случай, когда «инструмент наблюдателя создает реальность».

 

8

Примечательно, что по мере «либерализации» официальной советской идеологии из нее изымалось, вплоть до полного исчезновения, само упоминание об этом важном явлении — систематическом уничтожении продовольствия при наличии голодающих. Увидев в 1990 г. репортажи об этом по западному телевидению, я был удивлен, потому что советская пропаганда незаметно внушила мне мысль, что это явление в прошлом и чуть ли не вообще выдумка сталинистов.

 

9

Это подобно тому, как какой-нибудь туркменбаши районного масштаба получал звание Героя Социалистического труда и всяческие льготы за рекордный приплод овцематок — просто имея для этого скрытые от учета отары овец.

 

10

Подробно об этом можно прочесть в книге С.В.Чешко “Распад Советского Союза” (М., 1996). Эта во многих отношениях замечательная книга — одно из самых глубоких и умных, на мой взгляд, исследований становления и краха нашего многонационального государства.

 

11

Грамши выдавал желаемое за действительное, когда писал: “Угасание “фатализма” и соответствующего “механицизма” является показателем великого исторического поворота”. Это “угасание” было лишь временным, вызванным необходимостью мобилизации интеллектуальных и творческих сил в форсированной программе развития СССР и в антифашистской борьбе на Западе.

 

12

Во времена Сталина, однако, тяжелейшим последствием механистического мышления стал фундаментально ошибочный выбор модели сельскохозяйственного кооператива, навязанный в коллективизации. Он был скопирован с модели киббуца, использованной сионистами при устройстве поселений колонистов в Палестине. Там он был эффективным, но оказался разрушительным для крестьянской деревни. Истмат абстрагируется от культурного своеобразия, и деятели Наркомзема СССР не подумали о том, что еврей-колонист из Кракова и рязанский или полтавский крестьянин принадлежат к разным культурным мирам.

 

13

Расхождения между доходом от хозяйства и арендной платой у крестьян были очень велики. А.В.Чаянов приводит данные для 1904 г. по Воронежской губернии. В среднем по губернии арендная плата за десятину озимого клина составляла 16,8 руб., а чистая доходность одной десятины озимого при экономичном посеве была 5,3 руб. В некоторых уездах разница была еще больше. Так, в Коротоякском уезде средняя арендная плата была 19,4 руб., а чистая доходность десятины 2,7 руб.

 

14

Высокий уровень всей этой операции манипуляции сознанием виден в том, что уже в начале демонстрации, после необычно легкого “прорыва” заградительного кордона ОМОНа на Крымском мосту многие стали подозревать, что готовится большая провокация. Но это уже никого не останавливало (во многих отношениях кровопролитие, организованное режимом Ельцина, наносило ему стратегический ущерб и укрепляло пассивное сопротивление общества, но тактический выигрыш был режиму намного важнее).