Источником главных цивилизационных различий является, как говорят, несхожесть центральных мировоззренческих матриц («образа истинности»). Эта несхожесть обозначается или описывается разными способами.

Прежде всего, целый ряд ведущих мыслителей Запада сходятся в том, что совмещение Реформации и научной революции привели к колоссальной культурной мутации, которая и привела к возникновению новой, «современной» цивилизации модерна. Суть этой мутации— «расколдовывание мира», его десакрализация.

Новое время, порожденное чередой религиозных, научных и социальных революций, означало глубокое изменение в центральной мировоззренческой матрице, на которой велась «сборка» наций Запада Нового времени. Как писал немецкий богослов Р. Гвардини, одним из главных изменений было угасание религиозной восприимчивости.

Он поясняет: «Под нею мы разумеем не веру в христианское Откровение или решимость вести сообразную ему жизнь, а непосредственный контакт с религиозным содержанием вещей, когда человека подхватывает тайное мировое течение, — способность, существовавшая во все времена и у всех народов. Но это означает, что человек нового времени не просто утрачивает веру в христианское Откровение; у него начинает атрофироваться естественный религиозный орган, и мир предстает ему как профанная действительность» [91].

М. Вебер в работе «Теория ступеней и направлений религиозного неприятия мира» писал: «Если рациональное эмпирическое исследование последовательно расколдовывало мир и превращало его в основанный на причинности механизм, оно со всей остротой противостояло этическому постулату, согласно которому мир упорядочен Богом и, следовательно, этически осмысленно ориентирован. Ибо эмпирически и тем более математически ориентированное воззрение на мир принципиально отвергает любую точку зрения, которая исходит в своем понимании мира из проблемы «смысла» [92].

Утрата смысла бытия — большая и сложная проблема Запада (русские философы начала XX века считали это его трагедией). Это проблема не социальная, а именно цивилизационная, она формирует жизнь всех, кто овеян «духом капитализма».

Вебер писал: «Люди, преисполненные «капиталистического духа», теперь если не враждебны, то совершенно безразличны по отношению к церкви… Если спросить этих людей о «смысле» их безудержной погони за наживой, плодами которой они никогда не пользуются и которая именно при посюсторонней жизненной ориентации должна казаться совершенно бессмысленной, они в некоторых случаях, вероятно, ответили бы (если бы они вообще пожелали ответить на этот вопрос), что ими движет «забота о детях и внуках»; вернее же, они просто сказали бы (ибо первая мотивировка не является чем-то специфическим для предпринимателей данного типа, а в равной степени свойственна и «традиционалистски» настроенным деятелям), что само дело с его неустанными требованиями стало для них «необходимым условием существования». Надо сказать, что это действительно единственная правильная мотивировка, выявляющая к тому же всю иррациональность подобного образа жизни с точки зрения личного счастья, образа жизни, при котором человек существует для дела, а не дело для человека» [93, с. 89].

Вот первое фундаментальное отличие: незападные цивилизации, и, прежде всего, ближайшая к Западу христианская Россия, не претерпели такой мутации и сохранились как «культуры с символами» (Гегель). В них живо космическое чувство и ощущение святости мира, наличие в нем смысла. В России не атрофировался естественный религиозный орган, и мир не предстает как профанная действительность.

Это в равной степени справедливо по отношению к культуре и старой России, и советской, что признают и российские, и западные наблюдатели. Немецкий историк В. Шубарт в книге «Европа и душа Востока» (1938) писал: «Дефицит религиозности даже в религиозных системах— признак современной Европы. Религиозность в материалистической системе — признак советской России» [11]Это соединение «Европы и Азии» — один из главных мотивов русофобии. Задолго до Маркса Кюстин писал: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии» [17, с. 464].
.

Эта «надконфессиональная» религиозность, присущая в советский период всем народам СССР, была системообразующей силой цивилизации. Сейчас, когда слегка утихли перестроечные страсти, в «Независимой газете» читаем признания такого типа: «В первые два-три десятилетия после Октябрьской революции (по крайней мере до 1937 г.) страна воспринимала себя в качестве цитадели абсолютного добра, а в религиозном смысле — превратилась в главную силу, противостоящую безбожному капитализму и творящую образ будущего» [95].

К чему же пришел Запад за четыре века, начав с ломки Реформации? К опустошенности и нигилизму. В антологии по философии истории читаем: «Если в обществе исчезает «смысл», то возникают благоприятные условия для появления нигилизма, анархии, которые отвергают любые обязательства и обязанности перед обществом, а также уничтожают зависимость от всех норм. Ведь обязательства и нормы только тогда могут к чему-либо обязывать, когда признается их смысл» [96].

Эту тему поднял Ницше, выразитель тоски Запада. Он сказал западному обывателю: «Бог умер! Вы его убийцы, но дело в том, что вы даже не отдаете себе в этом отчета». Хайдеггер писал: «Для Ницше нигилизм отнюдь не только явление упадка — нигилизм как фундаментальный процесс западной истории вместе с тем и прежде всего есть закономерность этой истории. Поэтому и в размышлениях о нигилизме Ницше важно не столько описание того, как исторически протекает процесс обесценения высших ценностей, что дало бы затем возможность исчислять закат Европы, — нет, Ницше мыслит нигилизм как «внутреннюю логику» исторического свершения Запада» [97].

Ницше еще верил, что после убийства Бога Запад найдет выход, породив из своих недр сверхчеловека. Такими и должны были стать фашисты. Но Хайдеггер, узнав их изнутри (он хотел стать философом фюрера), пришел к гораздо более тяжелому выводу: «сверхчеловек» Ницше — это средний западный гражданин, который голосует «за тех, за кого следует голосовать». Это индивид, который преодолел всякую потребность в смысле и прекрасно устроился в полном обессмысливании, который невозмутимо воспринимает любое разрушение; который живет довольный в чудовищных джунглях аппаратов и технологий и пляшет на этом кладбище машин, всегда находя разумные и прагматические оправдания.

Хайдеггер усугубляет и понятие нигилизма: это не просто константа Запада, это активный принцип, который непрерывно атакует Запад («падает» на него). Это— послание Западу. Хайдеггер не указывает путей выхода, и вывод его пессимистичен: Запад — мышеловка, в которой произошла утрата смысла бытия. И это мышеловка такого типа, что из нее невозможно вырваться, она при этом выворачивается наизнанку, и ты вновь оказываешься внутри. Она — сущее Запада и была заложена в его гены с появлением техники, за которой стояла воля к власти. Атомная бомба взорвалась, когда Декарт сказал «Я мыслю…», — писал Хайдеггер в 1951 г.

Просвещение искало смысл бытия в прогрессе. Р. Нисбет пишет: «На протяжении почти трех тысячелетий ни одна идея не была более важной или даже столь же важной, как идея прогресса в западной цивилизации» [98, с. 127]. Эта идея приобрела силу естественного закона и стала идеологическим обоснованием социального порядка западной цивилизации. Она легитимировала и разрыв традиционных человеческих отношений, включая «любовь к отеческим гробам», и вытеснение чувств солидарности и сострадания. Ницше даже поставил вопрос о замене этики «любви к ближнему» этикой «любви к дальнему».

Исследователь Ницше русский философ С.Л. Франк пишет: «Любовь к дальнему, стремление воплотить это «дальнее» в жизнь имеет своим непременным условием разрыв с ближним. Этика любви к дальнему… есть этика прогресса, и в этом смысле моральное миросозерцание Ницше есть типичное миросозерцание прогрессиста… Всякое же стремление к прогрессу основано на отрицании настоящего положения вещей и на полноте нравственной отчужденности от него. «Чужды и презренны мне люди настоящего, к которым еще так недавно влекло меня мое сердце; изгнан я из страны отцов и матерей моих»…» [99, с. 18].

В настоящее время само понятие прогресс, предельно неопределенное и размытое, применяют к любой стороне бытия, но оно оказалось неспособным придать смысл бытию, который придает любовь, окрашенная религиозным восприятием мира. Являясь ключевым элементом идеологии Запада, идея прогресса в условиях неолиберализма уже совсем теряет гуманистическое содержание и становится выражением того нигилизма западного мироощущения, о котором писал Хайдеггер. Дж. Грей замечает на этот счет: «Связав свою судьбу с культом свободного рынка, западный консерватизм солидаризовался с духом своего времени, столь точно выраженном в откровенно нигилистическом изречении Хайека «прогресс есть движение ради движения» [82, с. 178].

Понимание того, что у человечества есть «долг перед будущим», который не связан с прямым обменом «ты мне — я тебе», есть часть традиционного знания всех незападных культур. Эта мощная мотивация действует уже в концептуально разработанной христианством форме почти две тысячи лет. В трактате «Педагог» Климента Александрийского (II–III вв.) сказано: «Один обрабатывает поле, имея в виду получить преходящую пищу, другой — имея в виду целость вселенной. Один насаждает для себя, другой насаждает и сеет из послушания Богу…» [100].

Но эта установка утрачена, пожалуй, только у современного Запада. Вот вывод социологов, анализирующих мировоззренческие основания общества потребления: «Будущее не голосует, оно не оказывает влияния на рынок, его не видно. Поэтому настоящее стало красть у потомков». А индейская поговорка гласит: «Мы не получаем блага природы в наследство, мы берем их в долг у будущего». У.Р. Каттон приводит такую историю: «В 1921 году голодную общину на Волге посетил корреспондент американской газеты, собиравший материалы о России. Почти половина общины уже умерла с голоду. Смертность продолжала возрастать, и у оставшихся в живых не было никаких шансов выжить. На близлежащем поле солдат охранял огромные мешки с зерном. Американский корреспондент спросил у пожилого лидера общины, почему его люди не разоружат часового и не заберут зерно, чтобы утолить голод. Старик с достоинством отвечал, что в мешках находятся зерна для посева на следующий год. «Мы не крадем у будущего», — сказал он» [101].

Разумеется, освоение в России навыков рационального научного мышления, массовое образование научного типа, модернизация хозяйства и быта вели к ослаблению традиционной религиозности, усилению скептицизма и появлению в интеллигенции нигилизма (хотя и иного, нежели на Западе, типа — нигилизма «петербургского образца», «веры в неверие» вплоть до готовности пойти на крест за эту веру).

Но в России никогда не было систематических культурных и политических усилий, направленных на искоренение «естественного религиозного органа». Сама русская революция была движением, в основе которого лежало глубокое религиозное чувство (можно говорить о ереси советского хилиазма). Поэтому и конфликт государства с церковью в 20-е годы, прямое следствие Гражданской войны, имел признаки религиозного конфликта. Советское идеократическое государство и начало слабеть в 70–80-е годы вследствие кризиса религиозной компоненты его мировоззренческой основы (кризиса крестьянского общинного коммунизма).

На Западе, напротив, Просвещение положило начало долгосрочной программы подавления религиозной восприимчивости, о котором говорил Р. Гвардини. П.Б. Уваров пишет: «Особенно ярко агрессивное неприятие традиционных религии и церкви проявилось в рамках масонства, единственного автономного движения интеллигенции, известного истории. Французский историк П. Шевалье в своей работе о масонах пишет следующее: «Свобода мысли для большинства масонов конца XIX и первой половины XX в. означала освобождение от любой религиозной веры, а наиболее решительное меньшинство масонов никогда не скрывало желания просто разрушить традиционные религии». Хорошим подтверждением тезиса П. Шевалье служат слова одного из лидеров французского масонства начала XX в. Лафера: «Мы не просто антиклерикальны, мы противники всех догм и всех религий… Действительная цель, которую мы преследуем, крушение всех догм и всех церквей» [102, с. 171–172].

Структурные отличия мировоззренческих матриц России и Запада определяли в Новое время не только расхождение их цивилизационных траекторий. Они вели и к потребности друг в друге. Несмотря на русофобию Запада., о которой уже говорилось выше, сильна была на Западе и тяга к России. Ее нередко высказывали и в явном виде. Дж. Кейнс, работавший в 20-е годы в России, писал (1925): «Ленинизм— странная комбинация двух вещей, которые европейцы на протяжении нескольких столетий помещают в разных уголках своей души, — религии и бизнеса… Чувствуется, что здесь — лаборатория жизни» [103].

А Вальтер Шубарт написал в 1938 г.: «Никогда еще Европа, даже во времена Рима цезарей, не была так далека от Востока и его души, как ныне в прометеевскую эпоху. Противоположность между Востоком и Западом достигла своего высшего напряжения, но столь же огромно и стремление к его изживанию… Как бы это ни показалось смелым, но с полной определенностью следует сказать: Россия — единственная страна, которая может освободить Европу и ее освободит, так как по отношению ко всем жизненным проблемам она занимает позицию, противоположную той, которую заняли все европейские народы» [11]Это соединение «Европы и Азии» — один из главных мотивов русофобии. Задолго до Маркса Кюстин писал: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии» [17, с. 464].
.