Большая армейская палатка. Багровый тусклый свет от печки-буржуйки, в которой неровно мечется огонь. Два ряда походных кроватей, застеленных серыми солдатскими одеялами со штампом «Армия Обороны Израиля», — на одной из них полулежит она.

Стол, чья грубая доска истерта частыми царапинами. На столе — закопченный до черноты боков чайник медленно остывает струйкой пара. Свет пламени не дотягивается до стен палатки, и они тонут в темноте. Зато хорошо виден сырой нависший потолок, пропитанный дождем, чьи капли глухо и монотонно стучат в одном неизменном ритме.

— А чайник, Леша, все исходит и исходит себе паром на столе — ине остывает…

В одном месте потолок провис тугим, полным дождя брюхом. И там набухали медленные капли, редко срываясь вниз, чтобы тут же впитаться в земляной, гладко утрамбованный пол.

Стоял запах осени, грустных прелых листьев — запах очаровательный, и дышалось приятно, но… плотно как-то, словно легкие втягивали воду, а не напоенный влагой воздух.

Полог палатки приподнялся, и в нее вошел Давид. Ее Давид. Библейский мальчик, победитель Голиафа. С тонким, чуть удлиненным носом, чувственными, так часто искусанными ею губами и раскосыми зелеными бесшабашными глазами под жесткой проволокой тугих черных кудрей.

Исчезли замызганные известкой обноски — его последний наряд, нехитрое обличье арабского строителя. Исчезла и куфия. Была на нем полевая форма израильского солдата без знаков отличия.

— Привет, наша радость! — просто и грустно сказал он, смотря на носки своих побитых песком и жизнью красных десантных ботинок. Оседлал возмущенно скрипнувший стул и, положив руки на спинку, а на руки — голову, впервые поднял на нее глаза.

— Чаю хочешь?

Глаза зелеными не были. Их красила в свои ночные цвета полнившая их через край смертная тоска и печаль.

«Пить нельзя», — шепнул Сандре Суфлер, вдруг возникший в ее мозгу, и она поверила ему сразу и безоговорочно.

— Нет, Дава, спасибо — не хочется…

— Как хочешь, — вздохнул Давид, не отрывая от нее глаз, — может, попозже попьешь.

Полог приподнялся снова, и в палатку скользнул, привычно настороженно щурясь, Рон, прежде опасный и хищный, как клинок спецназа. Сейчас из походки ушла ртутная гибкость и готовая к взрыву эластичность мышц. И от этого он непривычно ссутулился, словно принял на свои плечи чрезмерный и непосильный груз.

«Ему больше не надо быть готовым, — вновь шепнул Суфлер, — он знает, что от него ничего не зависит».

Одет он был вопиюще непривычно, странно — черный смокинг, сорочка с накрахмаленной до тугого звона грудью, лента развязанной бабочки, свесившейся набок, черные вечерние туфли, покрытые налетом белого, тончайшего, словно пепел, песка.

Второй стул развернулся спинкой к Сандре и, обреченно скрипнув, покорился седоку.

— Привет, наша радость!

«У них одинаковый взгляд. Они стали близнецами в каком-то смысле, — сообщил ей Суфлер. — Так и должно быть».

— Привет, мои единственные! — улыбнулась Сандра. Обоим вместе и каждому порознь. Их тайная улыбка, соединяющая троих в триединую суть. — Где мы?

Они переглянулись.

— Ты и так знаешь, — ответил Рон. Он всегда отвечал первым. — Ты знаешь, где мы…

— А вот где ты? — качнулся на стуле Давид. — ты с нами? ты идешь с нами? ты прикроешь нас?

Он был требователен. Ее мягкий, веселый и игривый плюшевый Дава никогда и ничего у нее не требовал! А сейчас его голос был по-прокурорски сух и тверд.

— Дава, Дава! — поморщился Рон и положил руку ему на плечо. — Успокойся! Дай ей время понять…

— Время? — фыркнул Давид, и длинная гримаса скривила рот. — Где его взять, время? Нет его — времени!

— Ну, раз его нет, так и нечего дергаться! — рассудительно ответил Рон. — Раз его нет — значит, его у нас сколько хочешь.

Прозвучало нелепо, нелогично, с интонациями еврейского местечка, тоже нелепыми для аристократичного, всегда невозмутимого Рона с его манерами и внешностью лондонского денди. Но Давид внезапно успокоился, покивал задумчиво, лицо разгладилось:

— Да, Рончик, раз времени нет, значит, его навалом. — И хихикнул.

Холодок пробежал по ее коже. Тоска обреченно, но пока еще тихо заныла в ее груди. Давид, которого она знала и который исступленно любил ее часами, исчезал, менялся, словно некто завладел его телом.

Рон ласково потрепал его по голове, ни дать ни взять старший брат, хотя они, да и Сандра, были одногодками. Давид неотрывно смотрел туда, где в темноте угадывались очертания задней стенки палатки.

— Ты видел? — нервно спросил он.

Изменчивость его настроений была поразительна. Только что он улыбался Рону, а вот уже кожа туго натянулась на сжатых скулах, обнажая зубы.

— Ничего там нет, — рассудительно ответил Рон.

— Нет, есть! — тоненько всхлипнул Давид. — Есть, я тебе говорю! Они шевельнули снаружи палатку! Они ждут нас там, снаружи!

Дождь на мгновение замер и с новой силой обрушился на брезент шаткой крыши.

Адреналин выплеснулся в сосуды Сандры, иссушил в секунду губы и погнал галопом сердце — она поняла, что Давид боится. Давид, никогда не упускающий случая дернуть Смерть за усы, исходил сейчас липким, парализующим волю страхом.

— Никто сюда не зайдет, — все тем же рассудительным маминым тоном продолжал Рон, — не может зайти…

— Нет, может! — взвизгнул Давид. — Если она нас отпустит!

— Успокойся, Дава, — поморщился Рон. — Никто нас пока никуда не отпускает.

— И не собираюсь, — отрезала Сандра.

— Пока, — уточнил Рон. — Пока не отпускаешь.

Сандра вскинулась строптиво — возразить…

«Он прав, — остановил порыв Суфлер, — не лезь. Лучше просто слушай. Старайся понять».

— Пока… — эхом откликнулся Давид. Сандру ужаснула тоска в его голосе. — Пока… А потом?! А потом она бросит нас, как ненужные уже игрушки, и уйдет?! А мы… — Он запнулся, кивнул в сторону выхода. — А нас…

— Мы, — поправил Рон, — не нас, а мы. А мы пойдем в другую сторону. Но подожди, не пори горячку! Еще никто никуда не идет!

И улыбнулся Сандре. Словно кто-то невидимый ухватился за краешки губ и развел их в стороны.

— Леша, Леша!

Романов вздрогнул, возвращаясь к реальности.

— Тебе ведь тоже теперь понятен истинный смысл слов «мертвая улыбка»?

Он ничего не ответил. Она и не ждала ответа, который был ей очевиден.

Конечно же, Давид ухватился за спасительную соломинку.

— Да! Да! Мы будем бесконечно заниматься любовью! Да! Конечно, мы будем любить друг друга! Да, да! — горячо и быстро зашептал он. — Никто никуда не идет и не пойдет! Мы будем здесь всегда! Мы будем говорить, танцевать, веселиться! — Он закинул голову и счастливо засмеялся.

Стул под ним начал раскачиваться, ножки мерно постукивали по полу.

— Эй, Дава, перестань! — мягко остановил его Рон. — Ты можешь ее расстроить! Посмотри — у нее слезы на глазах…

Он протянул Сандре белоснежный батистовый тонко надушенный платок.

— Не грусти, наша радость, все хорошо. Все случилось так, как должно было случиться. Не плачь, мы вместе и все хорошо!

Но я плакала, Леша, потому что не были мы вместе. Они вдруг стали чужими. Не как чужие, незнакомые люди… а «чужие», пришедшие из иного мира.

От его слов Давид мгновенно сник, скукожился, замолк, и даже стул под ним замер испуганно.

— Он иногда ведет себя совсем как большой ребенок, — пожал плечами Рон. — Ты же знаешь.

Она не знала и не помнила такого за Давидом никогда. Но согласно кивнула, ведомая своим Суфлером.

Рон развел руками:

— Что с ним поделать… Ну, хватит о Даве! И ты, Дава, улыбнись — нечего грустить!

— Скажи, наша радость, — он улыбнулся ей своей прежней непревзойденной, светлой улыбкой, — что, по-твоему, означает «здесь»?

— Здесь? — Сандра обвела глазами палатку.

Мокрый брезент, монотонный шум дождя, чайник, кипящий без огня на исцарапанной походной жизнью столешнице.

— Здесь — это место, в котором мы находимся. То место, в котором нет «сейчас».

— Умница! — вновь его улыбка, от которой ей стало невыносимо тоскливо. Улыбка принадлежала ее миру, и ей не было место «здесь».

— Поэтому мы определяем, каким будет наше «здесь»!