Дела семейные

Каралис Дмитрий Николаевич

КРОНШТАДТСКИЕ ПУПКИ

(Из рассказов Кирилла Банникова)

 

 

1

Мы с родителями обедали, когда позвонил дядя Жора и сказал, что у них в квартире третий день живет впавший в запой кронштадец, с которым он познакомился в книжном магазине «Бригантина», пока стоял в очереди за книгой Конецкого «Среди мифов и рифов».

— И что ты думаешь! — радостно сказал дядя Жора. — Он родился на три дня позже нас с тобой! Видел бы ты его пупок! Это не пупок, а произведение искусства! Приезжай, посмотришь!

— И сколько же ты взял книг? — сухо осведомился отец.

— Две, естественно. Тебе и мне. Пришлось два раза в очередь вставать.

— Молодец, — смягчился отец. — Скоро приеду…

— Господи! — сказала мама, — вы с этими пупками, как дети малые. Никак не наиграетесь. Вот сейчас сядете в кружочек и будете, как три дурака, любоваться своими пупками…

— Выбирай, пожалуйста, выражения, — сказал папа. — Там редкий экземпляр. К тому же нашего года рождения.

— Ну и ехал бы этот редкий экземпляр домой, вместо того, чтобы по чужим домам со своим пупком светиться! Бедная Зина!..

— Нас не так много осталось, — печально сказал отец, — можете и потерпеть. — Сказано было так, словно родившиеся в Кронштадте были малым исчезающим народом.

Отец закончил обедать и стал собираться.

— К тому же Жора мне книжку Конецкого купил. Надо забрать.

— Может и мне с тобой прокатиться? — Я отнес грязные тарелки в раковину и посмотрел на отца.

— Правильно, — сказала мама. — Если уроки сделал, прокатись. Я хоть от вас отдохну.

Отец с дядей Жорой родились в Кронштадте с интервалом в несколько минут, и пупки им завязали специальным, как они уверяли, морским узлом.

Если у большинства людей пупок живет в углублении живота, то эти, кронштадтские, напоминали выпуклую пуговицу, пришитую к брюху так, что не подковырнешь.

В детстве — на пляже или в бане — я любил рассматривать отцовский пупок, играл с ним, воображая его то прожектором паровоза, то китайским фонариком, и вообще, считал семейной собственностью, которой можно гордиться и следует охранять. Я натирал его намыленной губкой, а в раздевалке насухо вытирал махровым полотенцем. То же самое я проделывал с пупком дяди Жоры, но с меньшим усердием, чтобы моей кузине Катьке было с чем повозиться дома.

Желающим знать историю пупков, отец или дядя Жора объясняли, что до войны в кронштадтском госпитале пупки мальчикам завязывали специальным образом, что исключало попадание в углубление живота грязи и пота и помогало избежать воспалительных процессов. Традиция, дескать, тянулась штрих-пунктирной линией со времен Петра, который своим указом повелел:

— Младенцам мужеского пола, явившимся на свет Божий в Питерсбурхе и Кроншлоте пуповину вязать на особый флотский манер! — тут дядя Жора вскидывал указательный палец и похлопывал себя по животу, давая понять, что его-то пупок есть продукт неукоснительного соблюдения Петровского указа, а вот с остальными надо еще разобраться. Ибо в Ленинграде традиция порушена, пупки нынче вяжут, как попало, и только если повезет, можно встретить человека, чей узелок в центре живота соответствует петровскому наказу. И чаще всего этот доблестный человек родился в Кронштадте. После такой лекции любому становилось ясно, что эталонным петровским пупком следует считать именно дядижорин пупок, а затем уже моего бати, появившегося на свет через несколько мгновений после брата-близнеца..

Иногда на пляже или на берегу лесного озера отец разрешал мне рисовать древесным угольком или шариковой ручкой на его животе. И тогда пупок становился дулом пушки, палящей в кривоногих фашистских солдат или прожектором военного корабля, спешащего на помощь морякам-товарищам.

Если мы шли на пляж с дядей Жорой и Катькой, то кузина сотворяла из пупка своего родителя удивленный глаз с ресницами, который принадлежал уродцу-пришельцу, чьи ножки уходили в плавки папаши, а десяток тощих рук разбегался по просторному отцовскому животу.

В силу своей выпуклости, живот у дяди Жоры был больше, чем у моего отца, и я завидовал Катьке, которой доставалась лишняя площадь для рисунков. У моего родителя живот был плоский, ограниченный сверху густыми волосами и мне приходилось просить отца хоть немножечко раздуть его, чтобы прорисовать детали битвы красных конников с беляками, освещаемой прожектором нашего бронепоезда. Помню, когда Катька ходила на пляже еще в одних трусиках, она намазюкала химическим карандашам на брюхе задремавшего батяни такое, что очнувшийся от вскрика жены дядя Жора, прикрыл руками живот и тут же вбежал в воду, а тетя Зина, нашлепав заревевшую Катьку, сказала что-то про извращенные наклонности. Рисунка мне разглядеть не удалось, потому что дядя Жора уплыл с ним на вторую отмель и там оттер его мелким песочком.

— Где она могла это видеть? — возмущенно шептала тетя Зина.

— На заборах и не такое увидишь, — пожимал плечами дядя Жора. — Может, ее в кружок рисования отдать? По-моему, у нее цепкий глаз художника.

Прогуливаясь по Зеленогорскому пляжу с дядей Жорой, отцом и Катькой, мы иногда встречали мужчин с похожими, вытаращенными, как глаз, пупками, и тогда возникал неспешный уважительный разговор:

— С какого года? — весело спрашивал дядька, разглядывая пупок, словно это была редкая «Медаль за участие в русско-японской войне». — Ага, с тридцать восьмого! Это когда родилку уже из флигеля перевели. Видишь, Сережа, какой аккуратный ободок?

— Вижу, — наклонялся к пупку отец. — Ручная работа, военврач первого ранга Сапожников. Правильно?

— А в какой школе учился? — продолжал расспросы дядя Жора. — Ясно. А кто физику преподавал? Химера? Странно, почему же я тебя не помню… Ах, эвакуировали… Тогда другое дело.

Мы с Катькой стояли рядом, и я, глядя на разинутый от удивления рот сестрицы, был готов провалиться сквозь землю: получалось, что я как бы и не сын своего отца, не племянник своего замечательного дяди Жоры. У них пупки, что надо, класс! а у меня скучная мирихлюндия!.. Я начинал мрачно ковыряться в песке и осуждал маму, которая не догадалась съездить на денек в Кронштадт, чтобы родить меня там и позволить врачам завязать мне пупок симпатичной блямбочкой.

Если отец сидел со своим пупком более-менее тихо, то дядя Жора создал на этой почве нечто вроде клуба. Его члены перезванивались и обменивались визитами. Примерно раз в месяц дядя Жора выводил свою команду в новую баню с бассейном на углу Марата и Стремянной. Отец ходил на эти сборища, но держался в тени своего брата-близнеца, чей пупок все признавали за № 1, эталонный.

Несколько раз отец брал меня в эту веселую мужскую компанию. Они до одури хлестались вениками в парилке. По очереди ныряли в бассейн и зубами доставали со дна белую эмалированную кружку. Сидели, набросив на плечи простыни, и вспоминали детство, проведенное в Кронштадте — война, блокада, эвакуация, возвращение на остров… Пили водку с пивом и воблой. Звонко хлопали себя по пуговицам в центре живота. Хохотали. Хвалили дядю Жору, собравшего их всех вместе. Вспоминали, кто куда разъехался, и кого еще надо привлечь к их избранной компании.

Крепких сорокалетних мужиков связывало место и время рождения, я любил их, как любил отца и дядю Жору, но перестал ходить с ними в баню. Это был их мальчишник, и я чувствовал себя на нем лишним. Они подмигивали мне, хлопали по плечу, по-свойски сталкивали с бортика бассейна в воду, нещадно лупили веником, как лупят только своих, но я видел их соскальзывающие на мой живот взгляды и читал в них разочарование: хороший ты парень, но пупок не наш…

Отец с дядей Жорой, кажется, поняли меня. Надо жить с тем пупком, что есть, — решил я.

Мы приехали к дяде Жоре и позвонили.

Тетя Зина в знак протеста смотрела телевизор. Я на всякий случай передал ей привет от мамы, и она выдавила из себя улыбку.

Дядя Жора расцвел при виде брата и повел нас к столу, за которым сидел кряжистый, как сосна в дюнах, капитан портовского буксира Феодосий Федорович. Вид у него был усталый, но он бодрился: таращил глаза и старался улыбаться. Седые с зеленью волосы были расчесаны на прямой пробор. Мне показалось, появление отца его несколько обеспокоило.

— Кронштадец кронштадтца не бросит! — громко, чтобы слышала тетя Зина, объявил дядя Жора и показал отцу и своему гостю, чтобы они поскорее расстегнули рубашки и предъявили друг другу пупки. — Нас так мало осталось, что скоро в красную книгу заносить будут!

Смотрины к бурной радости дяди Жоры состоялись, и он предложил выпить по колявочке за флотскую дружбу. Они выпили, и Феодосия Федоровича прорвало: буксирный капитан смотрел на братьев вытаращенными глазами, зажмуривал то один глаз, то другой, рявкал тосты за Кронштадт, Купеческую гавань, Морской собор, и вскоре попросился домой, признавшись, что у него обнаружилось не синхронное двоение в глазах, и он очень опасается за свое дальнейшее морское здоровье.

Феодосия Федоровича мы с отцом отвезли на такси к причалу, откуда стартовали на Кронштадт белоснежные «Метеоры». Он вышел из машины, глотнул свежего балтийского ветра, крякнул, обнял нас на прощание и радостно сообщил, что двоиться в глазах вроде бы перестало.

Матрос-билетер отдал ему честь у трапа, и скоро капитан буксира уже махал нам из ходовой рубки «Метеора», и за его спиной виднелись два четких профиля в белых фуражках.

Когда корабль, отдав швартовы, начал отползать от причала, отцовский пупок был удостоен трех прощальных гудков. Их дали по блату друзья буксирного капитана. Может, у них тоже были особые пупки, — не знаю. Отец взял под козырек темно-синей в крапинку кепки, привезенной из командировки в Польшу, а я просто помахал рукой веселому дядечке в раскрытом окошке рубки. Он что-то кричал нам и потрясал сжатым кулаком. Наверное, про кронштадтцев, которых не так и много на белом свете…

И мне нестерпимо захотелось, чтобы когда-нибудь и в мою честь прогудел пароход, и мой друг потрясал на прощание сжатым кулаком…

2

Лет в четырнадцать-пятнадцать, в том возрасте, который принято называть переходным, я неожиданно возненавидел эти дурацкие петровские пупки. Они стали казаться мне нелепыми, глупыми, а люди, которые выставляют их напоказ и кичатся ими, — недостойными уважения. Я перестал ходить с отцом и дядей Жорой на пляж, а мыться предпочитал в ванной.

Меня раздражало, когда отец с дядей Жорой суетились с устройством на работу какого-то пьяницы-такелажника только на том основании, что его пупок был завязан не так, как у всего человечества. Прямо какой-то орден кронштадтских пупковладельцев! Чушь! Глупость!

Или похороны трамвайщика, после которых отец простудился и слег с бронхитом, потому что хоронили на горушке старинного шуваловского кладбища, а потом вся кронштадтская команда сидела на бережку озера с поминальными скатертями и, выпив, полезла купаться, чтобы блеснуть своими фиговинами в центре живота. Хорошо, никто не утонул. А потом они мокрые ходили искать то место, где стоял плавучий ресторан, в котором Блок написал про пьяниц с глазами кроликов. Дядя Жора неделю хрипел, как старый граммофон, а батя кашлял так, что отскакивали поставленные на спину банки. Кому это надо? Как я понял, дядя Жора с отцом занимали в этой компании самые высокие ступени социальной лестницы, и все норовили их о чем-нибудь попросить. Отсюда и долгие вечерние перезвоны, когда телефон занят, и пацаны не могут до меня дозвониться…

Мама заболела как-то внезапно, сразу осунулась, потускнела глазами и подолгу сидела в кресле, поглаживая кошку Сильву, словно болело у Сильвы, а не у нее. По осторожным разговорам отца и дяди Жоры я понял, что дела плохи. Анализы никуда не годятся, специалистов нет, а к тем, которые есть, не пробиться. А лечить надо быстро, на ранней стадии болезни.

Маму положили в больницу на Березовую аллею, и по названию клиники я догадался, что у нее может быть рак.

— Сейчас это лечат, — уверенно говорил отец. — Есть химиотерапия, есть облучение…

По тому, как он это говорил, я понял, что вылечивают не всех. И еще я понял, что на Березовой аллее, где лежала мама, нет нужного оборудования. Оно есть в большом институте на станции Песочная, мимо которой мы ездили электричкой на дачу. Там всегда выходило и садилось много народу с хмурыми лицами.

Я не мог представить себе жизнь без мамы, и когда мне на глаза попалась какая-то медицинская справка, узнал, что ей только тридцать девять лет. Я положил справку на место, закрыл лицо руками и заплакал.

Отец ездил в этот самый институт в Песочную, но вернулся обескураженный: нас поставили в очередь, но подойти она могла и через полгода-год. Хуже того — отец там наскандалил, обозвав какого-то медика клистирной трубкой.

— Там лежат либо блатники, либо взяточники! — распалялся отец. — Жора, ты бы видел эту публику — полный рот золотых зубов и кошельки размером с банный чемоданчик.

Дядя Жора выслушал все это, почесал затылок и сказал, что поедет в Москву. Еще не знает к кому, но поедет. Если потребуют обстоятельства, он представится мужем — фамилии одинаковые, портретное сходство с братом изумительное. Он попросил отца собрать все медицинские бумаги и приготовить особую папочку с мамиными геологическими достижениями, когда она вместе с папой совсем юной девушкой открывала в экспедициях секретные месторождения, где к ней и могла прицепиться болезнь. Отец снял с антресолей потертый чемоданчик и достал из него пачку почетных грамот с красными флагами и загадочными надписями шифрованных объектов.

— Вот, — сказал отец и долго молчал. — Двенадцать полевых сезонов… Два разведанных месторождения. Могли Государственную премию дать, да мы оттуда уволились. Давай я с тобой поеду, Жора!

— Не надо, — твердо сказал брат, — у меня все-таки три прыжка с парашютом. Там нужны крепкие нервы. А ты кого-нибудь сиделкой или пробиркой обзовешь, и пиши пропало.

Потом отец добывал ходатайства от маминого института, я носил в больницу гранатовый и свекольный сок для поднятия гемоглобина, ездил на Кузнечный рынок и несколько раз тайком заходил в Александро-Невскую лавру. Сняв шапку, я стоял в полумраке и скорее душой, чем языком, просил Боженьку помочь маме поправиться.

Я трогал холодный гранит Александрийской колонны увенчанной ангелом с крестом, молча стоял напротив Медного всадника и, задирая голову на золотой шлем Исаакия, мелко крестил живот под полой куртки. Я не верил, что город, спасший маму в блокаду, может выдать ее сейчас…

… Дядя Жора не успел еще вернуться из Москвы, как мы узнали, что маму переводят в Песочное, где с понедельника начинают курс лучевой терапии.

Отец ушел в ванную и долго сморкался там. Я сидел над тетрадкой по физике, тер глаза и не мог проглотить комок в горле. Сильва, словно понимая в чем дело, вспрыгнула мне на колени и с веселым урчанием бодала меня в живот.

Приехав из Москвы и отоспавшись, дядя Жора рассказал, как было дело.

Сначала все шло хорошо. Через знакомых в своем министерстве он попал на прием в Минздрав. Отсидел длинную очередь, за окнами уже смеркалось, секретарша подкрасила губки и натянула сапоги, собираясь двигать к дому. Наконец дядю Жору пригласили в громадный кабинет со столом-аэродромом и портретом Брежнева за спиной его владельца. Он все коротко изложил, и попросил в виду больших заслуг больной Банниковой перед Советским государством перевести ее немедля в клинику НИИ в Песочном для прохождения предписанного ей курса лучевой терапии.

— Вот ходатайство с места ее работы, вот почетные грамоты Министерства геологии, вот…

— А где направление от медицинского учреждения, в котором она сейчас находится? — перебил замминистра, поправляя дымчатые очки. — Может, они справятся своими силами?

— Да не справятся они, не справятся! Мне же главврач сказал: забирайте ее как можно быстрее в Песочное… У нас нет такой аппаратуры…

Замминистра стал рассуждать, что в прошлом году они послали две электронные пушки в Ленинград, в том числе и в клинику на Березовой аллее, и надо разобраться, почему они не действуют, почему родственники больных вынуждены приезжать в Минздрав, в то время, как… — Он стал аккуратно отодвигать от себя документы, намереваясь вернуть их просителю. — Нет, нет, товарищ Банников, понимаю ваши чувства, но поймите и меня, я должен разобраться…

— Хорошо! — сказал дядя Жора. — Звоните в Ленинград и разбирайтесь! Я подожду!

— А что вы мне указываете? — поднялся замминистра и снял очки. — Я и сам знаю, когда мне что делать!

— Я вам не указываю, — тоже поднялся дядя Жора. — Просто надо понимать, что в Ленинграде от вас ждет помощи человек, который двенадцать лет лазал по горам, чтобы найти сырье для ваших медицинских пушек. И не исключено, что нынешнее заболевание связано именно с этими поисками…

— Вот завтра и разберемся! — кивнул замминистра.

— Сегодня! Или я у вас ночевать буду! — сказал дядя Жора, окидывая взглядом кабинет в поисках подходящей мебели. — Я из Кронштадта, и с места не двинусь, пока не будет направления в Песочное! — С этими словами он сел в кресло у окна, закинул ногу на ногу и сделал вид, что он, несгибаемый кронштадец, потерял всякий интерес к столичному медику-бюрократу. Вот решишь, дескать, вопрос, тогда поговорим…

— Из Кронштадта? — с интересом переспросил замминистра. — Живете там?

— Родился!

— Хм-м, — замминистра вернул очки на переносицу. — И в каком же году?

— В тридцать втором! — твердо отчеканил дядя Жора, давая понять, что его не размягчишь и не возьмешь на фу-фу. Он будет стоять до последнего. — В одна тысяча девятьсот тридцать втором году!

— Понятно, — замминистра снял телефонную трубку и ласково проворковал: — Тамарочка, я занят. — После этого он вышел из-за стола и плавным движением руки указал на живот просителя:

— Расстегивай рубаху, показывай пупок. Кронштадтский ты наш!

Теперь дядька глянул с интересом на замминистра, и, глянув, не спеша повесил пиджак на высокую спинку стула, расстегнул рубашку и задрал майку.

— Так-так-так, — сказал замминистра, наклоняясь к дядижориному животу. — Славненько, славненько. Признак кронштадтского происхождения налицо! Одевайтесь, упрямец вы наш! — С этими словами хозяин кабинета ловким движением распустил брючный ремень и с гордой улыбкой выставил на обозрение свой упитанный животик:

— А теперь ты глянь! И кто из нас упрямее будет?

По словам дяди Жоры, он обалдел от увиденного. Среди раздвинутой материи сверкал бронзовым отливом пупок размером не с кительную пуговицу, а с самую настоящую медаль.

— Минуточку, минуточку, — забормотал дядя Жора, пораженный зрелищем. — Нельзя ли поближе к свету, — он быстро нацепил на нос очки. — Это какого же года работа?

— Тысяча девятьсот тридцать первого! — раздвигая одежды, гордо сказал замминистра и слегка надул живот, чтобы выставить пупок во всей его величавой красе.

Дядя Жора поцокал языком, давая понять, что пупок всамделишно кронштадтский, и он признает его старшинство и художественное превосходство над своим пупком. Но поцокал твердо, чтобы никто не подумал, будто он считает себя салагой и сдается.

— Тамара, два чая и блюдечко лимона с сахарком! — вернувшись за стол, сказал в трубку замминистра. — И соедини меня с НИИ онкологии в Песочном. А за тобой, едрен-батон, — он строго посмотрел на дядю Жору, — направление!

«Вот мы какие, кронштадтцы! — ликовал дядя Жора, обнимая отца. — Друг друга не бросаем, и своих в обиду не даем! Пупок у нас, как пропуск! Понадобится, до самого верха дойдем!»

Мама пролежала в Песочном всю зиму, весну, и только в июне, когда на деревьях затрепетали настоящие упругие листочки, нам ее отдали — худую, но с повеселевшими глазами. Мама прекрасно могла идти и сама, но папа взял ее на руки, поцеловал и понес в дядижорину «Волгу» с оленем на капоте. Он улыбался и что-то негромко говорил ей. Мама обвивала руками папину шею и кивала в ответ. Я нес сзади мамины авоськи и пакеты. Цветы она оставила в палате…

Мама обнялась с дядей Жорой, тетей Зиной, и мы поехали. Мама была непривычно худенькая, и мы втроем сидели на заднем сиденье, осторожно обнимая ее и придерживая на поворотах.

Врачи сказали отцу, что лечение было своевременным и потому успешным, рецидива болезни быть не должно.

…В то лето кончился мой переходный возраст, осенью я пошел в девятый класс, и кронштадтские пупки уже не раздражали меня, не представлялись глупыми играми взрослых людей, а кронштадтцы стали казаться мне самыми достойными и авторитетными людьми…

2002 г.