Как только окончательно оторвались от преследования, Кулбатыр приказал Танату остановиться. Тот смотрел на вожака расширенными от страха глазами и тяжело дышал.

Кулбатыр бережно снял с его коня жену и осторожно положил ее на песок. Потом сдернул с себя бешмет, свернул его и подсунул ей под голову.

Все время, прикрывая Таната с тыла, он думал лишь об одном: хоть бы рана оказалась неопасной! Но теперь, склонившись над женой, он понял: жить ей осталось недолго. Пуля вошла в грудь, и вся одежда на Аккагаз пропиталась кровью. Губы ее, еще недавно такие сочные, взялись мелкими морщинками и казались обветренными, ссохшимися. Кулбатыр достал из кармана платок, смочил его водой из бурдюка и приложил ко рту Аккагаз.

Танат, не дожидаясь команды, поднялся на вершину ближайшего бархана, откуда вся округа просматривалась как на ладони.

Погоня отстала. Мирно белели под лучами уходящего солнца пески, где происходила недавняя схватка; повсюду, куда доставал глаз, было тихо и пусто.

Танат прислонил берданку к довольно высокому кусту караганника, уселся на землю и принялся чистить песком испачканную кровью одежду. Недавний страх прошел. Танат чувствовал себя опустошенным.

...Аккагаз умирала тяжело. Ее, видимо, мучили боли, и она постанывала, страдальчески морща лоб, покрытый бисеринками пота.

Кулбатыр перевязал рану вытащенной из коржуна разорванной рубашкой — больше он не в силах был помочь ей ничем — и теперь сидел рядом, зажимая в себе рвущиеся наружу рыдания и опустив голову. Время от времени он неожиданно вскидывался, ударял себя кулаком в лоб, а потом долго в отчаянии мотал головой.

— Милая ты моя, — шепотом говорил он не слышавшей его Аккагаз. — Погубил я тебя, солнышко ты мое. Думал, для счастья увожу тебя с собой, а увез к беде... Нет мне прощенья, голубка моя... Не будет мне и счастья больше...

Когда начало смеркаться, Танат оставил наблюдательный пост и спустился вниз. Бросил беглый взгляд на бесцветное лицо женщины, побежденной болью, и тихонько, будто собирался сообщить тайну, позвал:

— Сотник.

Кулбатыр отчужденно повернул голову и посмотрел на Таната такими глазами, будто видел его впервые.

— Сотник, а что, если мне привезти лекаря? — вкрадчиво спросил Танат.

Кулбатыр смотрел на него все так же отчужденно и, казалось, не понимал, о чем говорил стоящий перед ним человек. Потом произнес:

— Где ты его найдешь?

— Конечно, дело трудное, — заторопился Танат. — Но попытаться стоит. Тут, в Актае, у меня родственник, он знает, где в этих краях лекарь есть.

Кулбатыр верил и не верил. Но ему так хотелось верить, что Танат привезет лекаря, тот поможет Аккагаз, и он сказал даже как-то просительно:

— Тогда торопись. Бери моего сивого, он покрепче, и не жалей его.

Таната не нужно было уговаривать. Он тут же вскочил на сивого и исчез в ночи.

Аккагаз слабела на глазах. Недавняя надежда, вспыхнувшая было в Кулбатыре, когда он отправлял за лекарем Таната, теперь почти погасла. Он уже понимал, что никакой лекарь, появись он даже прямо сейчас, не сможет воскресить человека. А ведь Аккагаз нужно было именно воскрешать.

Немало крови повидал на своем веку Кулбатыр. В стольких сражениях пришлось участвовать, что и не припомнишь все. И он хорошо знал: даже крепким мужчинам не всегда удавалось выбраться живыми от ран куда менее тяжелых, чем у его жены. Где же побороть смерть такой слабой женщине! И все же он гнал от себя эти мысли, приказывая себе верить, что еще не все потеряно, будто именно эта вера и должна была помочь умирающей Аккагаз.

Господи, как же он жалел сейчас ту, которая лежала перед ним и на которую с такой неумолимостью надвигалась вечная мгла!

«За что? — мысленно спрашивал он неизвестно кого. — За что? Ведь она никогда и никому не делала зла. И теперь мучается лишь оттого, что любила и страдала, что хотела и дальше любить, готова была идти на любые невзгоды, но быть рядом с ним, с Кулбатыром».

Думал Кулбатыр и о детях: «Никогда больше не узнать им материнской ласки. А если погибнет и он — кто заступится за бедных сирот? Бабка стара. Младший брат неизвестно когда вернется, да и вернется ли вообще? Им на долю остались оскорбления всякого, кто захочет поглумиться над детьми врага.

Враг! Будто он никогда не любил свой народ, не боролся за его счастливое будущее. И что же получил в благодарность? Скитания по чужим краям, жизнь бездомного пса.

Исчезает род Сырмата, твой род, отец! Может, и хорошо, что ты не узнаешь этого, а за твою смерть он, Кулбатыр, отплатил сполна. Ни на кого больше не поднимет свою поганую руку проклятый Ураз.

Но почему, почему судьба так жестоко обошлась с ним? Да и только ли с ним? Сколько надежных друзей было у него! И все они, не щадя жизни, бились против проклятых красных и обманутых ими всяких баймагамбетов, чтобы хозяевами были на родной земле, чтобы никто не указывал, как им жить и что делать.

Где же они теперь, его друзья, его сподвижники? Вся округа, бывало, дрожала от страха, когда они налетали на аулы. Казалось, нет такой силы, которая могла бы сломить их. А вот никого не осталось, кроме этого трусливого Таната. А кости тех, кто действительно достоин счастливой доли, рассеяны теперь по степям и пескам».

Неизвестно почему, вспомнились ему жучки, которых он видел несколько дней назад в тихой воде Калдыгайты. «Ни переда, ни зада, ни головы, ни хвоста. Крутятся по замкнутому кругу, мечутся из стороны в сторону, редко-редко кто осмелится выйти за пределы этого, будто заколдованного, круга, в котором они обречены вращаться всю жизнь, да и тот спешит обратно, столкнувшись с первым препятствием.

Не такую ли бессмысленную жизнь ведет и его народ? Все заняты своими маленькими заботами, дрожат, трясутся за свою жизнь и не ведают, что у них давно отняли свободу, право быть самими собой, им уже не вырваться за пределы круга, очерченного красными болтунами. И ведь счастливы! Счастливы! Не обманывал же его Баймагамбет, когда говорил там, в юрте, что он счастлив, что уверен в своем будущем! Пусть Баймагамбет дурак. Но не все же дураки даже среди тех, кто сейчас старается поймать его. Неужели и они не видят и не понимают: у них отняли самое главное, отчего бывает счастлив человек, — его свободу и свободу земли его отцов? Но может быть, их ведет какая-то другая правда, о которой не дано знать Кулбатыру? Но какая же другая правда может быть, кроме той, за которую он боролся всю жизнь? Какая? Нету другой правды! Нету! Просто случилось так, что народу стала не нужна эта правда, потому он и отверг Кулбатыра и тех, кто был рядом с ним, свел на нет или изгнал с родной земли. Но ничего. Они еще вспомнят о Кулбатыре, вспомнят и о погибших, сражавшихся рядом с ним. Вспомнят и горько пожалеют, что были так слепы, что не сумели отличить белое от черного, правду от лжи».

И вдруг он спросил себя: «А может, это я принимал ложь за правду и всю жизнь служил этой лжи?.. Нет, нет, нет! — попытался оттолкнуть он от себя эту мысль. — Это было бы слишком страшно и несправедливо!

Так почему же с такой яростью кричал на него бывший его друг Баймагамбет и с такой ненавистью смотрел этот мальчишка, что был рядом с Баймагамбетом?»

После полуночи из-за хребта показалась луна. Свет ее был мягок и чист. Аккагаз слабо простонала. Кулбатыр встрепенулся, сразу забыв обо всем, что только что сдавливало сердце. Теперь перед ним и в нем была только одна она, Аккагаз, и только о ней хотел он думать, только ей помогать.

Он приподнял ее голову и дал ей попить из бурдюка. Она сделала несколько маленьких глотков и слабо покачала головой: мол, больше не надо.

Вскоре он заметил: она смотрит на него. В лице ее уже не было боли. Ему померещилось даже, что Аккагаз силится улыбнуться.

— Ты со мной, мой Батыр, — прошелестели ее губы. — Мне хорошо.

И тут снова сознание покинуло ее. Она начала бредить.

— Умерли... Все умерли... — явственно разобрал он.

Ему вспомнилась фраза, брошенная ею на бешеном скаку, когда в них палили со всех сторон: «Мы пропали!»

Может быть, теперь, в бреду, ей кажется, что все они погибли, и ее терзает отчаяние?

— Аккагаз! — чуть не плача, сказал он. — Аккагаз, милая, открой глаза. Я здесь, я с тобой. Я жив. И ты будешь жить. Ты должна жить. Мы не умрем. Мы будем счастливы. Открой же глаза. Милая, ну, погляди же на меня!..

Через какое-то время бред прекратился, но в себя Аккагаз не приходила. Кулбатыр долго смотрел на измученное лицо своей жены, и ему хотелось, чтобы хоть часть ее боли перешла к нему — так невыносимо видеть ее страдания.

Тихо было вокруг. Лишь вели свою бесконечную песню кузнечики, да редко-редко где-то в отдалении вдруг испуганно вскрикивала какая-нибудь птаха, и снова тишина поглощала все.

Мысли Кулбатыра ушли в воспоминания. Он вспоминал Жылкыкудук, вспоминал алтыбакан, где впервые он произнес слова любви...

Он познакомился с Аккагаз на большом празднике, проводившемся в Косагаче. В игре кыз-куу принимали тогда участие лишь очень молоденькие девушки. Им выделили лучших скакунов. Парни же сидели не на таких резвых конях.

Среди тех, кто умчался вперед, была и Аккагаз. Ей было тогда шестнадцать. Кулбатыру пришлось приложить немало стараний, чтобы догнать ее и поцеловать в щеку.

А потом он специально поехал в Жылкыкудук и во время игр опять встретил ее. Была такая же лунная ночь. Они взобрались на качели, и Аккагаз запела тоненьким, еще не окрепшим голоском. А потом смеялась и подтрунивала над ним, пока окончательно не покорила Кулбатыра. Тогда-то он и сказал первые святые слова любви.

Она призналась, что сама выделила его среди других парней. Этот разговор произошел, когда они покинули качели и, взявшись за руки, брели, сами не зная куда, по ночной степи.

— Милая, — говорил он, и сердце так колошматило ему в грудь, что казалось, вот-вот пробьет ее, — милая, я так хотел увидеть тебя, что не мог больше терпеть.

Несмелой рукой он обнял и прижал ее к себе. Она не сопротивлялась, только шептала, пряча от него лицо: я твоя, Кулбатыр, я твоя, а ты мой — навеки. Тогда-то, залитые волшебным лунным светом, они поклялись, что будут любить друг друга, пока не разлучит их смерть.

— Нет, и умрем мы вместе! — воскликнула она.

— Вместе! — ответил он.

И теперь, вспомнив ту давнюю клятву, Кулбатыр вытащил из ножен, болтавшихся на поясе, кинжал и без всякого страха взглянул на его поблескивающее в лунном свете острое лезвие.

«Кажется, настало время исполнить клятву, — подумал он. — Что еще может удержать на этой земле?»

Лишь сознание того, что она жила и ждала его, давало силы Кулбатыру, когда он нанялся батраком к жадному туркменскому баю. Пять лет терпел унижения — ни слова не произнес в ответ. Гордость позабыл, чтобы только дождаться часа, когда сможет снова воссоединиться с Аккагаз. И вот они опять обрели друг друга, обрели для того, чтобы так нелепо расстаться.

«Ты толкнул ее на эту смерть, ты! — горько упрекал себя Кулбатыр. — Своими руками толкнул. Может, не появись ты здесь опять, она потеряла бы надежду, но продолжала бы жить.

Чего же теперь колебаться, на что оглядываться, чего ждать? Давно заткнулись те краснобаи, которые бросили клич об отделении казахов и образовании самостоятельного мусульманского государства. Их уже и не помнит никто, а кто и помнит, старается забыть. Да они, может, и сами, если кто-то жив, предали бы забвению собственные имена, потому что имена эти проклял народ. Да, они достойны такого проклятия потому, что, спасая свои шкуры, бежали за границу или попрятались, теперь и носа не высовывают на люди. Но за что проклинать его, Кулбатыра? Он же не отступил. Он до последней возможности защищал то, во что верил. Но теперь уже некого и нечего было защищать».

От него уходила и Аккагаз, рвалась последняя ниточка, связывающая его с этой жизнью.

Он долго, не мигая, смотрел на острие кинжала, не испытывая ни страха, ни сожаления. Но внезапно рука его дрогнула. Ему вспомнилась другая клятва, та, которую они давали в Уиле после окончания офицерской школы алашордынцев. Прежде чем разъехаться по аулам, они были выстроены во дворе училища и поклялись: «Будем биться с Советами до последней капли крови!»

«А я ведь целовал этот самый кинжал, давая клятву», — подумал он.

И вдруг его охватила ярость. «Вести такую паршивую жизнь и кончить ее, убив самого себя? Ну уж нет! Он еще поживет. Он еще отплатит Советам и за отца, и за брата, и за тех парней, сложивших свои головы, и за Аккагаз! Они еще отпробуют его ненависти и не раз поплачут, как он плакал сегодня!»

Металлически клацнул кинжал, посланный в ножны твердой рукой.

...Аккагаз умерла под утро, так больше и не приходя в себя. Кулбатыр заметил это не сразу: он задремал. А когда проснулся от какого-то тревожного толчка изнутри, Аккагаз была уже почти холодной.

Нет, он не бился в истерике, не проклинал небо, отнявшее у него самое дорогое, что оставалось в жизни. Он долго и неподвижно, как истукан, сидел возле того, что недавно еще было его любимой Аккагаз, и, кажется, ни о чем не думал: думать было не о чем — теперь он уже навеки оставался один в этой безбрежной степи.

Неизвестно, сколько прошло времени, когда наконец поднялся. Растреножил коня Таната и тут только вспомнил о нем. Вспомнил и понял: поиски лекаря были хитрым поводом, чтоб улизнуть.

«Несчастный трус, — подумал он про Таната. — Напрасно ты стараешься спасти свою поганую шкуру. Те, кто шел за нами, наверняка узнали тебя. Они и посчитаются с тобой».

Кулбатыр положил тело жены поперек седла и, взяв коня под уздцы, неспешно направился туда, где вдалеке виднелся высокий курган.

Когда он приблизился к нему, уже совсем развиднелось. Кулбатыр осторожно снял тело, аккуратно положил на расстеленную попону. У южного подножия кургана, с той стороны, которая смотрела на Жылкыкудук, он опустился на колени и тем самым кинжалом, которым еще совсем недавно хотел покончить с собой, начал рыть могилу, выгребая землю руками.

Когда глубина ее достигла примерно метра, он сделал сбоку нишу. Прежде чем положить туда Аккагаз, он умыл ей лицо, насухо вытер своим платком, поцеловал в лоб и только потом опустил в могилу. Засыпал ее землей, нагреб небольшую горку поверху, обстукал ее ладонями и поднялся.

Постоял немного, потом поднял с земли и закинул за плечо карабин и взобрался на коня.

Ехал так же неторопливо, как все делал в это, теперь разгоревшееся вовсю, утро, и шагов через сто оглянулся. Свежая могила была хорошо видна. Курган возвышался над ней как памятник.

Он смотрел на чернеющую среди желтеющей травы землю, и сердце его комкала тоска, а глаза застилали скорбные слезы.