«Розы Исфагана, розы Исфагана, розы Исфагана!» Этим взволнованным восклицанием Пьер Лоти начинает свое произведение «К Исфагану». Мечтать по дороге в Исфаган о розах – для этого надо иметь, по меньшей мере, фантазию поэта. Что может быть легче для такого волшебника музы, как Пьер Лоти! Находись он в пустыне, на море, в рыбацкой хижине или во дворце шаха, стоит ему только закрыть глаза и пред ним предстанет любая картина. Много раз случалось, что Лоти на море видел пустыню, а в пустыне – море и находил в рыбацкой хижине тот уют, которого он не мог найти во дворце шаха. Разве не он превратил в Елисейские поля кладбище Караджаахмет, место, на которое и взглянуть страшно, разве не он пережил самую сладкую, самую чистую юношескую любовь в старой развалюхе в одном из бедных кварталов Эйюпа…
Почему же с яростью обманутого вспомнил я его «Розы Исфагана», глядя с самолета на голодные солончаки иранской земли? Кстати, мы, турки, при одном только слове «Иран» уже вспоминаем розу и соловья. Будь я сильнее в персидском языке, чем во французском, я мог бы вспомнить «Цветник роз» Саади вместо «К Исфагану» Лоти. Может, на память могли бы прийти двустишия Хафиза и Омара Хайяма. Но я не вспоминал их. Даже знакомый припев из Хаамида: «Индия полна золота, Иран – страна, полная радости», и тот не приходил мне в голову…
Меня поразил суровый и безмолвный облик иранских земель, стелющихся подо мной, как остатки геологической катастрофы. Смотрели ли вы когда-нибудь на Луну через подзорную трубу? Если нет, то я вам никак не смогу описать эти пустынные солончаки, эту призрачную страну! Наша Центральная Анатолия по сравнению с ней – благодатный оазис. Особенно, когда пересекаешь ирано-турецкую границу, эта разница бросается в глаза, как на красочной, рельефной карте.
Как только наш самолет приземлился на тегеранском аэродроме, мы почувствовали вдобавок и разницу в климате. Ехали мы в конце сентября, Стамбул покинули в дождливую и довольно прохладную погоду. На мне было осеннее пальто, а на супруге моей легкое меховое манто. Как только мы ступили на землю, на нас повеяло жаром, как из печки. Он не вызывал у человека удушья, не заставлял его потеть, он просто зажаривал его с треском и шумом. Это был второй шок, поразивший нас в Иране, вернее в Тегеране. Третий, и самый сильный, ожидал нас в здании нашего посольства. Однако это уже не имело никакого отношения к Ирану, здесь был уголок Турции.
Здание нашего посольства в Иране – дворец, построенный в медовый месяц искренней дружбы, установившейся между Ататюрком и Реза Пехлеви. Он строился с тщательным усердием и обошелся нам в сотни тысяч лир. Деревянный паркет привезли из Италии, а обстановку заказали на самых знаменитых мебельных фабриках Парижа. Занавеси из тафты и шелка на четырнадцатиметровых окнах просторного приемного зала с позолоченными колоннами соперничали по богатству и великолепию с персидскими коврами, расстеленными на полу. Во всех углах расставлены кресла и диваны в разноцветных шелковых чехлах. Столы, полки, сундуки – все из орехового дерева. Обеденный зал со столом на сто персон, огромный кабинет с сафьяновым гарнитуром, на верхнем этаже двух- и трехкомнатные отделения, каждое со своей ванной и прочими удобствами. И личные апартаменты посла со столовой и гостиной, с такой же дорогой мебелью, как и на нижнем этаже. В этом достойном монарха дворце все было продумано. Там были собраны всевозможные предметы роскоши и блеска. Однако здесь не только для нас, привыкших к чистоте, порядку и комфорту в Швейцарии, но и для семьи среднего сословия, прибывшей из Стамбула или Анкары, не было ни одного угла, где бы можно было приютиться, места, чтобы сесть, постели, чтобы лечь. Все, все вещи стояли в таком беспорядке, были так загажены, что по этому дворцу чистоплотная хозяйка дома могла пройти, только подняв подол, ни к чему не притрагиваясь, с отвращением, словно она попала на мусора ную свалку. Кстати, стоило человеку сделать первый шаг в главный вход нашего посольства – я уже не говорю о запущенности сада, – как он задыхался от странного, не поддающегося описанию зловония. Был ли это запах болот или канализации, – но вошедшему казалось, что вот-вот он упадет на почерневший мрамор лестницы. Хорошо еще, что мы, спасаясь от головокружения и удушья, опрометчиво не открыли дверь в холл и не бросились на один из широких диванов. Иначе бы наши руки почернели от одного только прикосновения к двери и именно на том диване мы впали бы в тяжелый обморок. Тюфяк на нем, как и все другие вещи в посольстве, был запачкан собачьим пометом, лежавшим здесь неизвестно сколько времени. Во всяком случае диван издавал страшный запах падали, а спинка его от прикосновения жирных волос неизвестно скольких голов была вся в пятнах. Доски паркета, тоже доставленного из Европы, были покрыты слоем грязи, самое меньшее, пятилетней давности. Они имели цвет дегтя; ценные ковры на паркете превратились в огромные кухонные тряпки. Мы с женой переглядывались с безнадежностью смертников перед виселицей, ходили, спотыкаясь, и на каждом шагу дергались от нового шока.
По широкой «монументальной» лестнице посольства нас привели в гостиную наших личных апартаментов. Такая же грязь, такая же мерзость запустения, такие же пятна на стенах, запачканные вещи. На всех столах слой пыли толщиной в палец. Когда мы взялись за приготовленный для нас чай, то глотали его с такой брезгливостью, что он проходил через наше горло, как твердая пища… Но настоящим несчастьем показалась нам наша спальня. В этой голой, как клетушка в медресе, комнате с двух нескладных кроватей на нас жалко и уныло смотрели Два тюфяка без простыней. Из тюфяков торчали клочки шерсти, а наволочки были кофейного цвета. Моя жена в испуге попятилась назад.
– Вы не желаете посмотреть вашу ванную комнату?
Но у нас уже не оставалось сил, чтобы что-нибудь посмотреть. Кстати, с того момента, как мы вошли в этот дворец посольства, мы забыли о всех удобствах цивилизованной жизни.
– Ванную?
– Да, на этом этаже три ванные комнаты! Одна из них предназначена лично для посла!
Эта ванная была единственным местом, где имелась чистая вода. И то спасибо, обеспечил ее нам Джемаль Хюсню-бей. Однако вода в ванную подается ручным способом из резервуара. Как назло, вчера сломалась ручка насоса и с газовой колонкой тоже что-то случилось, а что именно – пока не удавалось установить.
После того как мы узнали подробности относительно наших личных апартаментов, нас снова повели вниз показать протокольную часть дворца. Я полагаю, это сделали для того, чтобы мы забыли наши неприятности.
– А отчего появились пятна по краям этих занавесей из тафты?
– Сударь, собаки, видно, приняли их за деревья и мочились на них!
– А разве нельзя снять паутину с потолков?
– Как ее снять? Так высоко, что не достанешь! Мы запросили средства на метлу с длинной ручкой и на ремонт железной садовой лестницы. Нам ответили, что нет денег.
Так, беседуя с сотрудниками посольства, мы обошли холлы, залы, кабинеты, бюро и, наконец, огромный обеденный зал со столом на двести персон. Везде такая заброшенность, будто здесь долгие годы никто не жил. Особенно запущен был этот огромный обеденный зал. Довольно долго пришлось повозиться, чтобы открыть ставни, давно забитые. Лучше уж, чтобы они не открывались! Как только их открыли, со всех углов начали слетаться с жужжанием всякая мошкара и сползаться тараканы. С женой моей случилось нечто вроде обморока, потому что она больше всего боялась насекомых.
– Почему вы ничего не сделали, чтобы уничтожить их?
Слуги, улыбаясь, переглянулись.
– Против крыс мы ставили капканы, а что можно сделать, например, с тараканами?
– Сделать дезинфекцию, применить специальные яды!
– Помилуйте, сударь, наш повар не может найти кусок мыла, чтобы вымыть грязную посуду! Он вынужден чистить ее песком. Где достать деньги на жидкости и яды?
Узнав, как повар моет посуду, мы, по крайней мере на сегодня, не набрались мужества осмотреть кухню и служебные помещения. К тому же в тот момент беспокойство о ночлеге заставило нас все забыть. Из-за этих волнений и утомительного воздушного путешествия мы уже не могли стоять на ногах.
Но это еще не все.
У нашего посольства в Тегеране кроме запущенности и беспорядка были еще другие существенные недостатки. Во многих местах протекала крыша, со стен осыпалась штукатурка, доски потолка осели, окна не открывались и не закрывались, ставни свисали и требовали ремонта. На церемониальном этаже мы видели зал, набитый поломанным и негодным инвентарем. Когда-то, кажется в прошлую зиму, посол играл здесь в бридж; во время игры ставились тазы, куда капала вода с потолка.
Летняя вилла посольства в Шимране имела еще более печальный вид. Стены вокруг прелестного и величественного парка местами уже разрушились, а крыша над террасой грозила вот-вот рухнуть. Ах, особенно эти стены сада: сколько времени они представляли серьезную опасность для наших жизней и накладывали пятно на нашу честь. Несмотря на то что большие ворота были всегда закрыты и около них находился самоотверженный сторож, покоя не было. Коровы, волы, быки, козы, овцы спокойно проникали через провалы стен в парк и уничтожали зелень и деревья, из-за этого по ночам наша безопасность была весьма относительной. Но это уж ладно; больше всего нас огорчало с точки зрения нашей национальной чести и престижа, что напротив этих разрушенных стен находилась великолепная летняя вилла министерства иностранных дел Ирана. Там останавливались высокие иностранные гости, которых официально принимало правительство Ирана, а поблизости находилась вилла советского посольства. Невольно людям приходилось проходить и проезжать мимо наших стен. Министерство иностранных дел Ирана, обеспокоенное этим, несколько раз извещало нас, что оно опасается возможности несчастных случаев с прохожими. А затем нам стали передавать жалобы тегеранского муниципалитета и полиции.
Между тем во времена нашего посла Хусрева Гереде, когда еще не было построено вышеупомянутое новое здание, на нашей летней даче в Шимране был европейский парк. Туда для прогулок съезжались иностранные дипломаты с семьями, поиграть в теннис, искупаться в плавательном бассейне. Когда мы посетили рощу этого парка, он уже превратился в дикий лес. Теннисная площадка заросла травой, плавательный бассейн казался стоячим болотом…
У нас опустились руки. Что нам делать? Что придумать? Погрузить себе на спину сундуки и корзинки, кстати неоткрытые, и бежать назад? Или переехать в какую-нибудь тегеранскую гостиницу и ожидать денежной помощи, обещанной нашим министерством иностранных дел? Кстати, часть этих денег я уже получил. Подумать о сохранении здоровья и благополучия и ожидать, когда закончатся ремонт и чистка? Все эти полумеры были бы проявлением неуважения к правительству Ирана, а другие несовместимы с нашим достоинством и национальной честью. В таком случае нам следовало засучив рукава немедленно приступить к ремонту развалин и очистке мусорной свалки. Но на эти дела не хватило бы ни ассигнований нашего министерства, ни наших физических сил. В донесении, посланном мной, я подробно описал обстановку и добавил: «В греческой мифологии Зевс заставил Геркулеса чистить Авгиевы конюшни. Я не знаю, за какое преступление так наказан я, и сомневаюсь, что справлюсь с такой работой, так как совсем не обладаю данными Геркулеса».
Однако мы с женой взялись за эту тяжелую и неприятную работу и много месяцев жили подобно каторжникам, изнемогая от усталости. В здании посольства, превращенном в строительную площадку, мы, запыленные, через каждые два-три дня переезжали из одной спальни в другую. Из-за того что не работала кухня, мы месяцами или питались одним только хлебом и сыром, или бродили по ресторанам.
Разумеется, кроме того, в этих неблагоприятных условиях мы старались исполнять обязанности по Дипломатическому протоколу. Я надевал свой фрак и шел вручать верительные грамоты шахиншаху; каждый день специально одевался для визитов к какому-нибудь министру; затем знакомился со своими коллегами и посещал их. В условиях тех дней делать все это было легко только на словах. Я покорно надевал и снимал фрак или надевал визитку, но с какими страданиями и затруднениями, с какими неприятностями и мучениями! Во-первых, нельзя было пользоваться платяными шкафами, и вся моя протокольная одежда лежала измятой в чемоданах и сундуках. Электрический утюг не действовал. Да и в посольстве нельзя было найти человека, который бы его исправил или умел хорошо гладить. Чтобы от-гладить костюм, нужно было обращаться к какому-нибудь портному поблизости. А портной, как правило, заставлял себя долго ждать и, наконец, кое-как отглаживал фрак или визитку. Все было настолько пыльным, что я почти не мог узнать своей одежды, она походила на старье, купленное на самом захудалом рынке. Чтобы как следует отчистить одежду, посол и его супруга – то есть я и моя жена – брали в руки щетки и долго с ними возились. Сначала сходил только первый слой пыли, потом второй, и платье можно было, наконец, надевать. Когда я выходил на улицу с цилиндром на голове и в белых перчатках, я все-таки чувствовал себя слугой, нарядившимся в одежду своего господина. К этому следует добавить утомление от вечной возни по уборке.
Вот так, подавленный и усталый, предстал я перед молодым властителем Ирана. Посредине зеркального зала для торжеств меня ожидал шахиншах со всеми высшими чинами двора и военачальниками. Когда в сопровождении своих сотрудников с верительными грамотами в руках, пройдя мимо этой сверкающей стены, построенной из людей в форме, расшитой золотом, я подходил к нему, мне подумалось: «О господи, если бы этот правитель видел меня всего несколько минут назад! Если бы он знал, откуда я пришел на эту выставку великолепия! Возможно, он не встречал бы меня с такой пышностью». Мне казалось, что даже лицо мое, отраженное в зеркалах, беззвучно смеется надо мной.
Однако, несмотря на все это, моя первая встреча с молодым шахиншахом прошла не только в официальном блеске торжественного приема, но и в атмосфере глубокой и горячей сердечности.
* * *
Когда я шел со своими верительными грамотами к властелину Ирана, находящийся рядом начальник протокола сказал мне: «Как только вручите ваши верительные грамоты, представьте свою свиту и отойдите». Так я и собирался сделать. Но сын высокочтимого Пехлеви улыбнулся мне свойственной ему приятной улыбкой, показал на одну из боковых дверей и сказал: «Прошу вас, посидим здесь немного и поговорим». Как я слышал позднее, этот оборот, который приняла официальная церемония, весьма удивил сановников двора и особенно начальника протокола, так как это противоречило всем правилам. Было невиданным до того времени, чтобы правитель отнесся к какому-нибудь послу так благосклонно.
Его величество пригласил министра иностранных дел и меня в свой кабинет. Сначала он справился о моем здоровье и здоровье госпожи Караосманоглу: он знал нас лично по Берну, куда приезжал года два назад. Затем вдруг без всякого вступления стал говорить о большом значении дружественных отношений между Ираном и Турцией. Он выразил желание, чтобы эти отношения стали такими же искренними и тесными, как во времена его отца и Ататюрка. «Мы – два братских народа и судьбы наши связаны друг с другом», – сказал он. По его мнению, настало время, когда этому братству, обоснованному исторически и географически, а может быть, вследствие общей религии и культуры народов, следует придать юридическую и политическую форму.
Когда так говорил молодой властелин соседнего государства, мои чувства уважения к нему перерастали в теплую сердечную привязанность. Выходя от него после часовой беседы, я сказал министру иностранных дел: «С этой минуты я чувствую себя как бы на родине и уверен, что мы вместе поработаем на благо наших стран, как два брата». В то время министром иностранных дел Ирана был Али Асгар Хикмет, и нельзя было допустить, что он не разделяет эти мои чувства. О таком сотрудничестве давно мечтал глава правительства наш самый близкий друг Саад Хан. Однако тайная недоброжелательность в политической атмосфере Ирана связывала руки всем людям доброй воли, до самых простых граждан… Правда, это объясняли в основном двумя причинами. Первая – движение реакционного фанатизма под названием: «Федайяны Ислам», а вторая – нелегальная, но систематическая деятельность коммунистической организации «Туде».
Возможно, это так и было, но когда я приехал в Иран, правительство уже проводило в полном смысле исламистскую политику. Принципы лаицизма, введенные великим шахом Реза, постепенно исчезали. В его времена полицейские насильно снимали с женщин их покрывала; сейчас женщины появлялись в чаршафах. Запрещенные им богослужения по случаю первого лунного месяца мусульманского календаря – мухаррема стали снова проводиться с еще большим рвением. Чернобородые, в черных чалмах ахунды, раньше из страха перед покойным Реза-шахом прятавшиеся в темных углах, вновь стали выползать оттуда и овладевать религиозной совестью. Правда, когда я туда приехал, их заправила Кашани находился еще в ссылке. Следы от пуль, выпущенных в шаха молодым человеком, сбитым с толку этим фанатиком, еще полностью не изгладились на лице и теле молодого властелина. Несмотря на это, Кашани вскоре будет прощен и начнет свою деятельность в меджлисе.
Да, покушение молодчика из «Патриотов ислама» на шаха было действительно незабываемым преступлением. В праздничный день под видом фотокорреспондента из газеты этому молодчику удалось приблизиться к шаху и шесть раз выстрелить в него из пистолета, спрятанного в большом фотоаппарате старого образца. К счастью, прекрасный спортсмен, Мохаммед Реза Пехлеви несколькими проворными движениями, напоминавшими шведские упражнения, увернулся от верной смерти. Правда, одна из пуль повредила его верхнюю губу, вторая опалила волосы, а третья скользнула вдоль спины. По слухам, свита его разбежалась, а некоторые так растерялись, что застыли на месте. (Кстати, это очень характерно для восточных людей.)
Но отбросим в сторону наши личные мнения и продолжим объективное изложение событий. Необходимые выводы из этой истории пусть сделают мои читатели. Народ Ирана в то время был запуган. Разве дикое покушение на шаха вызвано его жестокостью как правителя? Нет, тысячу раз нет! Мохаммед Реза Пехлеви – самый законный и самый «конституционный» из известных нам восточных властелинов. По воспитанию, образу мыслей и жизни он ничем не отличается от какого-либо западного правителя. Кроме того, это очень искренний патриот. Также не заметно было, чтобы он агрессивно действовал против архаичных обычаев и привычек своей страны. Как мы рассказывали немного выше, он даже не продолжил борьбы своего отца против этих обычаев и предоставил народу возможность жить по своему усмотрению, конечно, в рамках существующих законов. Кроме того, молодой шахиншах, когда я там находился, проявлял стремление к своего рода исламистской политике и на основе этого принципа искал соглашения и сближения со всеми соседними странами.
Итак, мотивы совершенного на него покушения не являются результатом лишь слепого фанатизма. Этот поступок был совершен реакционными силами. На третий или четвертый месяц после моего приезда в Тегеран один из лидеров исламистской политики – министр двора Хажир был убит из пистолета членом той же организации «Патриоты ислама». Убийство произошло во время религиозного торжества в соборной мечети на глазах толпы прихожан и представителей всех мусульманских стран. Некоторые объясняли причину злодеяния тем, что Хажир принадлежал к секте Бахай. Однако об убитом спустя полтора года теми же руками, в той же мечети генерале Размара нельзя было сказать, что он принадлежит к такой же тайной религиозной секте.
Мы должны искать причину этого черного террора в другом месте. Но где? На первый взгляд может показаться, что мы найдем ее в коммунистической организации «Туде». Но присмотревшись поближе, мы не увидим непосредственной связи между исламскими патриотами и тудеистами. Может быть, последние тайно подстрекали фанатиков, играя на их религиозных чувствах, реакционности и отсталости? Нет, я не думаю этого.
Новыми порядками, введенными родоначальником династии Пехлеви в отношении религии, других обычаев, а также террора, начали постепенно пренебрегать, и не было заметно, чтобы молодой шах препятствовал этому. В этом случае, когда все само по себе шло к старому, реакции не имело смысла прибегать к своим кровавым расправам.
Однако ахунды, эти алчущие крови чернобородые ангелы в черных чалмах, служители, терзающие грешников в аду, жаждали мщения. Они ненавидели человека, лишившего их привилегий и доходов от религиозных учреждений и вакуфов. Реза Пехлеви действительно притеснял их и осудил на полуголодное существование. Шах умер, но остались его дети и жена, осталось созданное им государство и чиновничий аппарат. И сейчас свою ненависть к шаху Реза эти «ангелы» могли утолить только кровью невинных, обманутых людей.
Между тем невозможно было только физическим уничтожением перечеркнуть все заслуги государственного мужа, этого солдата созидающей революции. Весь город Тегеран, его широкие проспекты, площади с памятниками и статуями, официальные здания, новые школы и университет – все это построил он. Асфальтовое шоссе Тегеран – Багдад длиной в 1000 километров и все дороги, связывающие разные города, были созданы его энергией. В его эпоху Иран получил первую железную дорогу. Не будет преувеличением, если мы скажем, что Реза Пехлеви был для своей страны иранским Петром
Великим. Своими руками он подталкивал отсталый, застывший Иран на порог сегодняшней, хотя бы относительной цивилизации. Люди видели, как этот великан, даже ростом похожий на русского царя, каждый день в шесть часов утра отправлялся с толстой тростью в руках проверять стройки. Рабочие, как только слышали его шаги, воодушевлялись и принимались за дела с лихорадочным усердием. Шах Реза, как строгий надсмотрщик, переходил с одной стройки на другую, наказывал лентяев и награждал прилежных. Он собственным дыханием ускорял движение своего народа по пути прогресса. Он отдал этому делу всю свою энергию и силу своих кулаков.
Реакционные элементы Ирана – а они, как и во всех странах Востока, составляют большинство населения – затаили звериную злобу против великого шаха. Какое он имел право вдруг ни с того ни с сего нарушить застоявшийся покой? Откуда из мягкой, теплой и обволакивающей тишины азиатской ночи вышел этот грохочущий изверг? По воле какого шахиншаха лишил он их сна и встряхнул, спящих вот уже сотни лет! В приятном забвении им чудились гурии из райского сада, гулянья, чудесные фруктовые сады и реки из целительных соков! Во имя какого бога, во имя какой веры он пошел всем наперекор? Вот, по-моему, главная вина Реза Пехлеви, и эту вину никак не мог простить ему народ! Правда, ни сторонники его революционных преобразований из интеллигенции, ни противники их из отсталых слоев не толкали меня на эти соображения. Однако такой психологический вывод очень легко сделать. Реза Пехлеви вспоминает с чувством национальной гордости иранская интеллигенция. По численности она относительно меньше нашей, но по качеству может с ней потягаться. Все же другие вспоминают великого человека как изверга. Чувства, разбуженные им, особенно понятны нам, пережившим такой же психологический кризис и такую же социальную ломку.
Кроме того, по-моему, даже западный наблюдатель, сумевший близко увидеть, как эти подонки извиваются в судорогах, подобно людям, внезапно очнувшимся от наркотического сна и делающим непроизвольные жесты, не сможет поставить иного диагноза этих событий. С другой стороны, исламские патриоты напоминают исступленных дервишей или же залитых кровью бродяг, завывающих на улицах во время религиозных церемоний.
Я уже говорил, что иранская интеллигенция с гордостью вспоминает Реза Пехлеви. Хотел бы подчеркнуть, что именно он научил иранцев понимать, что такое гордость нации. На протяжении всей истории Ирана, до того времени, как он стал его главой, некоторые из них получали образование в России и служили ее целям, некоторые учились в Англии и служили ей, и все они впервые обрели родную землю, когда пошли по его пути. На примерах, преподанных им, они убедились, что на этой земле должна господствовать только своя воля. Реза Пехлеви, как только взял бразды правления в свои руки, сумел противостоять иностранному влиянию. Подлинную независимость Иран обрел лишь в его время.
Когда я уезжал из Ирана, кабинет Саада старался разрешить англо-иранский нефтяной конфликт. Удовлетворив обе стороны. Через некоторое время молодой шахиншах по любезному приглашению Трумэна выехал в Америку и объездил всю эту страну вдоль и поперек, стремясь заинтересовать общественное мнение своей страной.
Население Тегерана все больше и больше выражало недовольство и возмущение правительством.
Я видел уличные демонстрации во время предвыборной борьбы. Тогда я как раз приступил к исполнению своих обязанностей. Вспышки недовольства повторялись несколько раз в месяц, подобно приступам эпилепсии. Демонстранты сначала орали у английского посольства, затем направлялись к меджлису и выкрикивали там: «Не хотим такого-то! Пусть придет такой-то!» После этого толпа расходилась. Одним из нежелательных был и наш друг Саад Хан. Этот вежливый и мягкий человек навлек на себя в стране вражду большинства из-за подготовленного им проекта нового соглашения по нефти с Англией. Оно было известно под названием соглашение Гесса – Гольшаяна. По своему характеру Саад не мог противостоять возмущению толпы. Происходил он из среднего сословия и не сумел завоевать авторитета у иранских руководителей, в основном являвшихся представителями высшей знати. Азербайджанец по национальности, в Тегеране он был чужаком. Груз, взятый им на свои плечи, был подчас непосильным. Саад очень устал, и все ему надоело. При первой возможности он мечтал уехать послом за границу. В то время как раз освободился пост иранского посла в Турции и радость Саада была беспредельной. Этот пост в посольстве, где он в молодости был временным поверенным в делах, его привлекал больше всего.
Я полагаю, что настает день, когда в сердце каждого государственного деятеля в Иране назревает потребность уехать подальше.
Замешательство, начавшееся предвыборной грызней 1949 года, постепенно перерастало в мятеж. Атмосфера была наполнена зловонием реакции и пороховым запахом коммунизма. Ощущался лихорадочный озноб. Если раньше шум на улицах возникал несколько раз в месяц, то теперь уличный гул доносился до наших ушей два-три раза в неделю. Вот в таких условиях доктор Мосаддык шел по пути к завоеванию власти!
* * *
Доктор Мосаддык вышел на политическую арену как герой и защитник свободы и конституции. Использовав в качестве предлога некоторые злоупотребления во время выборов 1949 года, он заявил, что вместе со своей группой депутатов оппозиции подвергся возмутительному беззаконию. На этом основании он потребовал арбитража под председательством шаха, заявив, что он и его сторонники находятся в опасности, и попытался вместе с тысячной толпой укрыться во дворце. Это движение напоминало поход парижского простонародья на Версаль в начале великой французской революции. Вожак этого движения Мосаддык был на некоторое время удален из Тегерана, и, хотя страсти постепенно улеглись, старый демагог заслужил ореол «мученика» и приобрел еще больший авторитет среди народа. В Иране почетней всего мученический ореол. Каждый узник или ссыльный, каждый казненный – виновен он или нет – считается почти таким же благословенным, как и внук Мохаммеда Хусейн.
Правда, «мученичество» Мосаддыка заключалось в том, что его обязали жить в собственном поместье, в ста километрах от Тегерана. Однако, когда он, после окончания предвыборной трескотни, появился во главе своей оппозиционной группы из десяти человек, народ встретил его как святого из города Кербела. Доктор Мосаддык, кроме того, сумел это народное преклонение, доставшееся ему очень легкой ценой, раздуть еще больше. Свои вопли несчастный мученик перемежал потоками слез.
Я не знаю, насколько доктор Мосаддык был искренен в своих знаменитых рыданиях и обмороках. Единственно, в чем я уверен, это в том, что такие яростные демонстрации своего горя и страданий, как самоистязания во время богослужений, сильно действовали на народ. В связи с этим мы можем считать доктора Мосаддыка если не великим националистом, то персом с наиболее ярким национальным характером. Персов, как я рассказывал выше, приводит в экстаз не подлинный героизм, а только страдания и мучения. Самую высшую радость они находят в драматических сценах. Доктор Мосаддык на уличных собраниях и на заседаниях меджлиса, при помощи возбуждающих жестов и восклицаний, сумел стать героем подобных сцен. Он пробыл два года главой правительства и имел возможность осуществить все свои фантазии. Если бы он, в конце концов, не попался в лапы дракона, именуемого уличной толпой, как это случается с большинством демагогов, он бы оставался у власти до самой смерти. Но его политическая страсть привела иранскую корону к полному краху и послужила причиной его гибели. Все-таки, несмотря на то что все действия этого человека в наших глазах выглядели безумными, он благодаря своей настойчивости и энергии в борьбе за нефть избавил свою страну от участи полуколонии. То есть именно он сделал большой шаг вперед к национальной независимости, продолжив начинания великого Реза Пехлеви.
Сегодня благодаря усилиям Мосаддыка Иран, вынужденный ранее довольствоваться одной каплей ценной жидкости по сравнению с общим объемом ее добычи, добился права собственности и владения Абаданскими промыслами – основным источником богатства страны. Это было делом нелегким. Еще более удивительной была победа, одержанная восьмидесятилетним старцем, с трудом встающим с постели, над Англо-иранской нефтяной компанией. Этого не могли не признать даже те, кто знает мощь и власть крупных нефтяных компаний на земном шаре. Англо-иранская нефтяная компания, так же как и подобные ей, была государством в государстве. Когда это требуется, воле ее администрации подчиняется Британская империя. Она зависит от этой компании со всем своим надменным правительственным аппаратом, административными, парламентскими и другими официальными и национальными институтами, существующими несколько сотен лет. Великая империя находится в ее лапах и вынуждена защищать ее интересы.
Однажды я сказал одному сотруднику английского посольства в Тегеране:
– Вы рассматриваете проблему иранской нефти только в экономическом аспекте. Посмотрите на нее немного и с точки зрения политической!..
Мой собеседник, грустно улыбаясь, ответил:
– Что могут сделать дипломаты в нефтяных делах?
Впоследствии мне пришлось убедиться, насколько он был прав. Да, нефтяные монополии настолько сильны, что могут не считаться с требованиями внешней политики своего государства. Откуда у них такая мощь? Оттого, вероятно, что они опираются на частный капитал и на частную инициативу? Оттого, что их акционеры входят в элиту высших финансовых магнатов, господствующих в банковском и биржевом мире? Несомненно, это главные причины их могущества. Но надгосударственная власть нефтяных монополий вытекает и из их международного характера. Такого рода нефтяное фармазонство их так объединило, что у них появилась даже общность судеб. У голландской «Ройял Датч» с английской, у англо-иранской, в свою очередь, с каким-нибудь крупным нефтяным трестом Америки имеются очень близкие интересы. Убытки, понесенные одной, в такой же степени огорчают другую. Большинство из этих компаний эксплуатирует источники добычи в отсталых странах и желает, чтобы эти страны все время оставались в колониальной зависимости. Когда Иран выгнал английских нефтепромышленников и национализировал промыслы, забеспокоились голландцы и американцы. Да и все остальные производители жидкого топлива опасались, что такое же несчастье в один прекрасный день свалится и на их головы.
Почему, после того как доктор Мосаддык национализировал Абаданский бассейн, ни одна из этих компаний не оказала ему никакой помощи, ни технической, ни денежной? Почему все нефтепроводы оставались перекрытыми? Почему ни одно нефтеналивное судно не зашло в порт Хуремшехр и все нефтяные рынки были закрыты для иранского экспорта? Чем, как не родственной и даже братской солидарностью между крупными международными нефтяными монополиями, можно это объяснить? Бедняга Мосаддык, чтобы продать на внешнем рынке каплю нефти, испробовал все средства, стучался во все двери, но мировые рынки были для него плотно закрыты. Я полагаю, что если сегодня промыслы Абадана снова работают и рынки для них открыты, то это результат совместных интересов американских, голландских и английских компаний.
Когда я приехал в Тегеран, ирано-английский нефтяной конфликт не достиг еще своей последней стадии. Этот кризис должен был разрешиться после заключения так называемого соглашения Гесса – Гольшаяна. Однако, хотя это соглашение было парафировано, с одной стороны, министром финансов Голынаяном, а с другой – представителем Англо-иранской нефтяной компании Гессом, оно не могло пройти ратификацию меджлисом, не могло быть одобрено общественным мнением. Нельзя было этого даже предположить. Всякий раз, когда речь заходила об отправке соглашения в меджлис, доктор Мосаддык начинал стонать и ныть. Стоявшая за ним оппозиционная группа, вначале из 10 человек, увеличивалась и разбухала. Скольких я знал лояльных депутатов, которые, как только речь заходила о соглашении Гесса – Гольшаяна, сразу же отворачивались от правительства. Эти волнения партии большинства в меджлисе нельзя было объяснять только созданной Мосаддыком душераздирающей атмосферой. Следует также учитывать силу революционного вихря на рынках и на улицах. Соглашение Гесса – Гольшаяна уже давно перестало быть предметом обсуждения и дискуссий только политических кругов. Оно смешалось с галдежом простонародья. Не проходило и недели, чтобы целые полки демонстрантов с флагами и лозунгами в руках не забрасывали камнями забор сада английского посольства на противоположном углу от нас. Они выкрикивали ругательства в адрес членов правительства и, проходя мимо забора нашего сада по проспекту Хиябани Стамбул, стекались к меджлису.
Хотя большинство этой толпы составляли самые разнообразные босоногие и несознательные элементы, иногда среди них встречались студенты и студентки из лицеев и университета. Руководили ими даже известные ученые и молодежь из аристократических семей.
Однако, как я говорил, события в Иране были очень запутанны и парадоксальны. В этой связи я не могу удержаться и не рассказать вам об одном событии прошлого. Часть наших читателей, должно быть, помнит налет иттихадистов на Высокую Порту, имевший целью свергнуть кабинет Кемаль-паши. Несколько человек было убито, а старый визирь, друг англичан, изрядно напуган.
Когда иностранного специалиста по вопросам безопасности, назначенного за несколько месяцев до этого события на должность начальника стамбульской полиции, спросили, почему он был застигнут врасплох, бедняга ответил: «Со мной никогда не случалось такого. Я лично был на месте происшествия. Но увидав ходжей в чалмах вместе с младотурками, я решил, что старые умы примирились с новыми идеями и таким образом вопрос исчерпан». Иностранцы, в особенности западные дипломаты, тоже никак не могли понять характера народного движения. Я никак не смог убедить ни английского, ни американского послов, хотя многократно беседовал с ними по этому вопросу, что тудеисты и исламские патриоты если не сотрудничают рука об руку, то идут рядом. Они мне возражали: «Как это может быть? Как можно себе представить тождество ислама и коммунизма? Один верит в аллаха, другой не верит. Это – две противоположные друг другу доктрины». Право, я не знаю, смеяться или плакать над этой наивностью! Ведь речь идет не о вере и не о доктрине. Каждая из сторон стремилась к тому, чтобы сокрушить существующий порядок. Конечно, затем обе стороны вцепятся друг другу в волосы и дело кончится тем, что одна сторона уничтожит другую. Несомненно погибнет «Федайяны Ислам», потому что в Иране единственным организованным политическим движением была партия «Туде». Была, говорю я. Может быть, и сейчас это так!
* * *
Старый иранец, описанный графом де Гобино в «Рассказах об Азии», как и сотни лет назад, был радостен и беспечен. Что ему суета бренного мира? Он не придает значения тому, что сегодня он богат, а завтра совершенно обнищает. Ему это безразлично – важнее развалиться на тахте или скорчиться на циновке; он с удивлением смотрит на драки и ссоры враждующих сторон. Разве кусок хлеба и какая-нибудь накидка не достаточны для человека? Ушел один шах, вместо него шахиншахом стал другой! Какое до этого дело старому иранцу? Можно отделаться тем, что пожелаешь ушедшему счастливого пути, а пришедшему скажешь «добро пожаловать!» Зачем вмешиваться в большие дела? Судьба – это колесо фортуны. Оно то крутится, то остановится! Умен тот, кто уследит, чтобы пола его кафтана не попала в это колесо. Словом, наша хата с краю! Какой мудрец, какой поэт сказал эти слова? Неграмотный иранец привык жить по этой пословице. Все свои знания он получил от отцов, все, что у него есть, досталось ему в наследство. И он продолжает жить так, как жили в старые времена его предки. Подальше от действительности. Что ему делать с современными знаниями, наукой и техникой? У этих новшеств нет ничего, чтобы сделать человека счастливым! Все истины, все тайны счастья знают только старые люди, древние иранские мудрецы и поэты. Скучно тебе? Прочти стих Саади, и скука пройдет. Грустно тебе? Несколько полустиший Хафиза или, может быть, рубаи Хайяма успокоят и обрадуют тебя. Твой сад, где перед водоемом, разостлав молитвенный коврик, ты сидишь, поджав ноги, покажется тебе небесным раем! Приняв ветви фруктовых деревьев, свисающие из-за стен богатого соседа, за свои, ты срываешь плоды и вкушаешь их. Ты смотришь на плакучую иву, склоненную над грязной водой, как на легендарное райское дерево тубу. Корни его в раю, а ветви свисают на землю! Весь этот мир так и дышит классической поэзией. Когда здесь говорят, можно подумать, что люди бормочут полустишия Баки, Наили или Недима. Чего бы ни касался прекрасный, благозвучный и пышный персидский язык, все сразу же становится символами и метафорами.
В этом иллюзорном мире нет недостатка в красавицах со старых миниатюр с миндалевидными глазами. Все женщины, распустив по плечам волны черных волос с темно-синими блестками, становятся красавицами. Как во времена Ферхата и Ширин, для них нет выше закона, чем любовь и страсть. Их не пленяют ни деньги, ни наряды. Они повинуются только велению сердца. Если покоривший их мужчина скажет «садись» – они садятся. Если скажет «встань» – они встают. Кроме слова «да», с их покорных уст не слетает другого ответа. Когда они идут по улице, они так открывают и закрывают свои простые ситцевые покрывала, что человек заново узнает, что такое женственность и элегантность.
Как случилось, что Пьер Лоти избрал свою Азяде не из этих женщин? Только они являются самыми подлинными и неподдельными образцами восточной красоты. После моего пребывания в Иране все девушки в Европе стали казаться мне лишенными женственности. Их взгляды казались мне грубыми, слова черствыми, а походка мужской.
Однако я сразу же признаюсь, что эта грубость, неизящность и черствость бросились мне в глаза не только в отношении европейских женщин. После возвращения из Ирана я находил всю архитектуру общества и образ жизни Европы топорными. Никогда мне не казалась такой глубокой пропасть между Востоком и Западом, как после двухлетнего пребывания в Тегеране. Всякий раз, когда я смотрю с одного края этой пропасти на другой, мне хочется рассказать, насколько напрасны все усилия восточных и азиатских народов, затраченные ради приобщения к западной культуре. Этот мой скептицизм в отношении иранского народа наталкивает меня на печальные мысли. Ведь этот народ, хотя он состарился и выдохся, не может да и не хочет оторваться от многих этапов своей цивилизации. Он еще живет гордостью за эпохи Ахеманидов и Дариев. Вот как ответил самый великий персидский император Кир на требование Креза заключить с ним мир: «В твоей стране собирается толпа болтунов и с утра до вечера занимается праздными разговорами. Как же моим людям вести с ними переговоры?» И этот император и последующие считали, что большинство греков – бедные рыбаки. На их демократический режим они смотрели свысока и с насмешкой. Интересно, сбили ли спесь с этих гордых персов после Марафона? Не думаю! Террасы Персеполиса, разрушенные Александром Македонским, все еще соперничают с мраморными колоннами Парфенона. Европейцы в глазах современного Ирана были тем же, чем греки в глазах персов тех времен. Цивилизация сегодняшней Европы продолжала цивилизацию Древней Греции, а персы разве изменились за сотни лет? Они жили настолько замкнуто, что даже не задумывались, существует ли какой-нибудь другой мир.
Наконец, простонародье, то и дело заставлявшее сотрудников посольства скрываться за плотно закрытыми дверьми, не понимало, какую силу еще до вчерашнего дня, а может быть, и по сегодняшний представляет собой Британская империя. Вероятно, не понимал этого и Мосаддык, выдворяя посла Англии из страны.
Но нельзя предполагать, что Иран состоит только из невежественной уличной толпы и исступленных фанатиков, вроде Мосаддыка. Правда, характер каждого народа определяется сословиями, составляющими большинство, и именно такими фанатиками, как Мосаддык. Чтобы лучше понять Иран и иранца, нужно немного поговорить о людях высшего класса. Ведь часто именно из их среды выходили главы государства и правительства.
Во Франции левые говорят: «Наша страна находится в руках двухсот семейств». А здесь указывают на две тысячи семей, господствующих в политической и экономической судьбе Ирана. Это в большинстве своем крупные землевладельцы, по европейскому понятию помещики. Они все еще живут древними феодальными порядками. Например, во владении одного находится сто сел. Но его богатство этим еще не измеряется. Оно выражается количеством людей, живущих и работающих в его поместьях. Говорят: такой-то ага владеет двадцатью тысячами, такая-то госпожа – сорока тысячами душ. Все их богатство держится на труде этих тысяч подвластных им людей. Даже политическое влияние и большинство голосов на всеобщих выборах своим господам обеспечивают эти полунаемники. Во время революций восставшие боятся, как бы эти подвластные не встали на защиту своих господ. Например, политика господина Мосаддыка держалась на верности этих масс больше, чем на любви уличной толпы и на его авторитете депутата.
Реза Пехлеви, ликвидировавший Каджарскую династию, касту ахундов и такие религиозные учреждения, как вакуфы, боялся тронуть только эти твердыни феодализма. Даже он не мог принять жестоких мер против племен кашкайцев. Эти племена следует рассматривать как самые неприступные твердыни. Кашкайцы происходят от тюрок, и язык у них тюркский; подобно нашим древним предкам, они всегда вооружены, имеют свои обычаи и традиции, живут то на горных пастбищах, то на зимовках. Весьма сомнительна верность их вождей короне и трону. Стоит им подвергнуться малейшему принуждению, как они сейчас же бесстрашно покушаются на корону и на трон.
Однако нужно сказать, что феодальные семьи Ирана, как персидские, так и тюркские, являются в то же время своеобразным питомником для самых высоких государственных деятелей. Из их среды выходят самые блистательные, самые обаятельные личности. Дети из этих семей в большинстве своем получают образование и воспитание в Европе и Америке. В свою страну каждый из них возвращается уже специалистом, владея двумя или тремя иностранными языками. Возвратившись, они не чуждаются своей родины и даже предпочитают возглавить свои дела в деревне и сделаться сельскими помещиками, чем развлекаться в космополитическом мире Тегерана. Есть и такие, кто в связи с дипломатической службой, а кто с торговыми целями долго проживали в Европе или Америке, женились там и осели. Но они не потеряли ни капельки своей принадлежности к иранскому народу. Бывает, что в один прекрасный день они привозят в Иран своих детей, родившихся от жен-иностранок, выросших в чужих краях, но воспитанных подлинными иранцами.
Однако это глубокое, это коренное национальное чувство персов не следует путать со всем известным национализмом. Перс национален, но не националистичен. Я понимаю это чувство только как отстой тысячелетней азиатской цивилизации, живущей в них подсознательно. Если забираться еще дальше, мне хочется сказать, что душа перса является отстоем из зороастризма, огнепоклонства, ислама и восточного мистицизма. Все это вместе образовало сложную многогранную культуру. Мы называем ее шиитством, но не считаем необходимым исследовать, что такое шиитство в истории ислама, в чем его смысл и продуктом какого влияния оно является. Между тем загадка Ирана может быть разрешена только, если будет найден этот смысл и сделан этот анализ.
Пусть мои читатели не пугаются, что я перевел разговор на эту тяжелую тему. Моя цель заключается только в том, чтобы обратить внимание на основные особенности души и культуры, отделяющие наших иранских соседей от нас и арабского мира. Одна из просвещенных дам Тегерана сказала мне как-то:
– У нас есть свойственные нам религия и тысячелетние обычаи. Арабы навязали нам силой меча исламизм. Правда, иранцы сейчас искренние мусульмане, но они мусульмане по-своему. В нашу новую религию мы ввели много убеждений еще от огнепоклонства. Вы, сунниты, называете это шиитством. Суннитство следует рассматривать как монотеистическую религию. Но есть ли в ней место для новруза, как его празднуют шииты? Разве у вас есть обычай за пять – десять дней до этого праздника разжигать огни и прыгать через них?
Я помню, как глаза ее ослепительно блестели и улыбались.
* * *
С чего мы начали разговор о Тегеране и к чему мы пришли? В конце этого разговора я уже не тот человек, что смотрел со страхом на землю Ирана с воздуха. Едва только вы смешаетесь с народом этой страны, как совсем перестает чувствоваться солончаковость и жесткость этой земли. Люди все так душевны и симпатичны. Первый, кто встретил нас, заведующий протокольным отделом министерства иностранных дел Хадже Нури, видимо, был свидетелем нашего испуга и угнетенного состояния в здании турецкого посольства. Найдя незначительный повод, он сказал: «Страна наша – удивительное место! Каждый иностранный дипломат приезжает сюда со слезами и уезжает отсюда тоже со слезами». Я не знаю, являются ли эти слова одной из поговорок об Иране, бытующих в народе. Может быть, эту пословицу добрый человек Хадже Нури придумал, чтобы придать нам сил и успокоить нас. Он был таким же чутким, как и все персы. Но, действительно, вышло так, как он сказал. Через девятнадцать месяцев мы покидали Иран если и не со слезами, то с глубокой печалью. В наших сердцах мы унесли память о наших милых друзьях. Много прекрасных впечатлений у нас осталось навсегда с момента нашей разлуки. Мы стали тосковать и думать о том, доведется ли нам еще раз вернуться сюда! Разлука доставила нам самые настоящие страдания. Кроме того, мы уезжали, не повидав еще ни Исфагана, ни Шираза. Нам не довелось ни разу выпить вина у усыпальницы Саади, потому что в течение шести месяцев днем и ночью мы суетились в пыли и грязи нашего посольского жилища.
Когда это здание в результате наших усилий приняло благопристойный вид и в полном смысле слова не могло уже подорвать честь и достоинство Турции, когда мы нашли возможность открыть двери друзьям и недругам, мое пошатнувшееся здоровье совсем ослабло. В тот мучительный период я потерял несколько килограммов веса и превратился в призрак. В таком состоянии ехать до Шираза и Исфагана мне показалось невозможным. Это превышало человеческие силы – все равно что заново ремонтировать и приводить в порядок наше посольство.
Кроме того, нашу настоящую работу по представительству мы начали выполнять только после нашей поденной работы уборщиков. Особенно досталось бедняжке госпоже Караосманоглу, только тогда она поняла, что значит быть супругой посла. Но понять это – значило взять на себя новые и новые обязанности. Выполняя их с большим удовольствием, она не чувствовала усталости. Хорошее впечатление, производимое ею на гостей во время наших многочисленных банкетов, приемов и вечеров, заставляло ее забыть все тяготы. Некоторые из наших местных и иностранных гостей, увидев разительную перемену в старом дворце, застывали от удивления. Некоторые говорили: «То, что вы совершили, – чудо». Наш очень искренний друг, заведующий протоколом, всякий раз восклицал: «Да будет вами доволен аллах!» и целовал то одну, то другую руку моей супруги. Единственной наградой за длительные наши страдания было это одобрение и поздравления иранцев и европейцев. Однако что бы случилось, если бы их не было? Разве для нас не являлось самым большим удовлетворением то, что наше посольство в Тегеране стало достойным чести и авторитета своей страны? Я не сожалею ни о чем: ни о нашем самопожертвовании, ни о потере здоровья, ни о расходах из нашего тощего кошелька. Цель была достигнута. Это главное. Если о чем я и сожалею, то лишь о том, что на протяжении всей моей службы я не нашел возможности послужить развитию дружественных отношений между Ираном и Турцией, как бы желал.
Правда, когда я приехал туда, мне довелось разрешить некоторые спорные моменты заключенного в Анкаре соглашения о транзите и поставить под ним свою подпись. Через некоторое время последовало соглашение о воздушных перевозках. Однако эти соглашения имели скорее теоретический, вернее символический, характер. Ни иранцы, ни мы не смогли довести строительство сухопутных дорог до состояния, удовлетворившего бы наши обязательства по соглашению о транзите. Что же касается воздушных перевозок между двумя странами, то они ограничились тем, что один-два наших самолета совершили посадку и взлетели с аэродрома Михрабад .
Кстати, Иран и не был в состоянии выполнить такого рода соглашения. Договор о дружбе с Пакистаном, вселивший такие надежды, не вышел за границы платонической любви. Вернее, Пакистан благодаря этому пакту мог оказывать еще большее давление на своего афганского соседа. Радиостанции Пакистана активно вели пропаганду против Афганистана. Территориальные споры между обеими странами закончились дракой, страны буквально вцепились друг другу в волосы. Иран же не желал продавать Афганистану ни одной капли нефти, в которой тот так сильно нуждался. Я прекрасно помню, что на вечере во время визита афганского короля он с болью говорил мне об этом.
Если бы даже не было этого договора о дружбе с Пакистаном, то Иран все равно не смог бы никоим образом прийти на помощь Афганистану. Союз стран ислама, предложенный шахом, стал предметом академического обсуждения между представителями мусульманских стран в Тегеране. Однажды я получил приглашение на обед в афганское посольство. Усевшись за стол, я понял, что все присутствующие здесь были мусульманскими дипломатами суннитами или шиитами, то есть я попал на своеобразное собрание богословов мусульманской общины. Никогда еще я не видел представителей восточных стран и их рассуждения такими отвлеченными и туманными. Мусульманские дипломаты, говорящие на разных языках, после обмена длинными речами договорились, наконец, о следующем: раз или два в месяц они должны собираться вот так за столом, по-братски беседовать и обмениваться мнениями! Но какое тут братство? Какие мнения? Как раз в то время разногласия между Афганистаном и Пакистаном достигли своего апогея. Отношения между Ираком и Сирией были весьма натянутыми. Главной заботой египтян, иорданцев, ливанцев был Израиль. Мусульманский посол Индии и я были вне всех этих дел. А у представителя министерства иностранных дел Ирана был вид стороннего наблюдателя, приехавшего из Европы. И вот, несмотря на категорическое решение, послы мусульманских стран после собрания в афганском посольстве ни разу больше не смогли встретиться. Однако послу Пакистана Газанфер-хану не надоело еще долгое время пропагандировать союз стран ислама.
Эта мусульманская страна со своим восьмидесятимиллионным населением в то время проводила следующую политику. Она стремилась возглавить подобный союз и продемонстрировать тем самым силу своим врагам. Врагом № 1 числилась Индия. Выражение «враг № 1» – не мое. Оно принадлежит самому Газанфер-хану. Еще во время нашей первой встречи, когда он говорил о необходимости взаимопомощи между мусульманскими народами, это выражение повторялось мне раза четыре. Помню, я сказал ему на это: «Ваш «враг № 1» – Индия, «враг № 1» арабов – Израиль. Что касается нас, то мы находимся перед лицом совершенно иной опасности».
Я не запомнил точно, какой ответ дал мне тогда посол Пакистана. Но я знаю, о чем он говорил с госпожой Караосманоглу на банкете в американском посольстве вскоре после возвращения из паломничества: «Я возвращаюсь из Хиджаза. Положение турецких паломников там я нашел крайне жалким. Ни у кого из них нет денег, они, можно сказать, просят милостыню. Я, правда, оказал им посильную помощь. Но чести и авторитету такой исламской страны, как ваша, не приличествует, чтобы ваши паломники нуждались в такой помощи!» На это моя жена, пользуясь сведениями о религии, приобретенными понаслышке, ответила: «Насколько мне известно, первым условием для совершения паломничества является наличие материальных возможностей. Бедняки не обязаны выполнять эту необходимость. Я даже слышала от старших, что совершать таким образом паломничество не считается добрым делом. По-моему, наши паломники просто забыли об этом. Отправившись в путь, они совершили ошибку, за что, видимо, и несут наказание».
После такого ответа посол Пакистана несколько оторопел, но все же попытался подойти к вопросу о религии и фанатиках с другой стороны: «Возвращаясь из паломничества, я заехал в Стамбул. Слава богу, с ваших минаретов слышны звонкие звуки эзана . Мечети ваши переполнены прихожанами. Таким образом, я надеюсь, что пройдет немного времени и мы увидим вас с покрытой головой и закрытым лицом».
Мой пакистанский коллега наверняка сказал это с целью встревожить супругу представителя светской республики. Он явно принял ее за противницу традиций ислама. По мнению многих жителей восточных стран и азиатов, светскость не отличается от безбожия, Госпожа Караосманоглу не раз слышала эти ошибочные суждения в среде, где мы находились, и немедленно возразила.
– Вы мне ничего нового о моей стране не сообщаете. Не было ни одного дня, когда бы мы не слышали звуков эзана с наших минаретов. Наши мечети всегда полны молящимися. Особенно в месяцы рамазана они так набиты, что прихожане заполняют даже весь двор. Но почему из этого следует, что я покрою голову и закрою лицо?
Как странно, что через несколько месяцев и Ага-хан, приглашенный на свадебные торжества шахиншаха, повторил мне слова посла Пакистана. Мне они показались еще более неразумными.
– Мы получаем очень хорошие вести из вашей страны, – сказал он. – Тысяча благодарностей аллаху! Оказывается, в Турции исламское движение развивается. Мечети не вмещают желающих!
– В наших мечетях, в наших домах всегда можно было молиться свободно, – ответил я. – Вы считаете нужным говорить об исламском движении, но разве у нас что-нибудь предпринято для запрещения обрядов?
С этими словами я отвернулся и отошел от него. Интересно знать, заходил ли Ага-хан хоть раз в своей жизни в мечеть? Интересно, знает ли он основные заветы мусульманства? Я впервые услышал его имя и увидел его лицо в английских, французских газетах и журналах, в хронике светской жизни Европы. Этот Ага-хан был слишком падок на удовольствия и наслаждения жизнью! Так сказать, это был один из международных толстосумов. Я невольно обратил на него внимание, когда он в серебристом цилиндре шатался на бегах, или в белом галстуке и черном фраке пил шампанское в таких ночных ресторанах, как «Казино де Пари», проводил время среди обнаженных женщин на пляжах в Каннах или Ницце, или сам полуголый занимался летними видами спорта. Как же случилось, что передо мной предстал тип, так похожий на наших гуляк? Какие чувства и мысли низвели его до такого уровня?
Мне нетрудно ответить, на этот вопрос. Как и многие, я знал, что сам Ага-хан наживается лишь на отсталости и невежестве своего народа.
Стоит только исмаилитам, самым темным из мусульман, раскрыть глаза и увидеть свет, зажженный кемалистской Турцией, и в один прекрасный день они лишат своего полубога Ага-хана слишком дорого обходящегося им содержания, и горе тогда нашему международному миллионеру!.. Тогда он уже не сможет постоянно менять любовниц и, оставив одну молодую мадемуазель, вешать на шею другой несколько жемчужных ожерелий. Не сможет роскошествовать на виллах в Каннах и Ницце, прохлаждаться в замках на юге Франции и в особняках Парижа. Прощайте тогда и «роллс-ройсы» у ворот этих вилл, замков и особняков!
Вот так Ага-хан вместе с послом Пакистана в Тегеране Раджой Газанфер-ханом хотели бы воспрепятствовать этому прозрению. Ага-хан, очевидно, хорошо знал, что кемалистская революция означает конец его благополучию, конец материальной и моральной эксплуатации народа.
Но почему Ага-хан, если он был искренним мусульманином, несмотря на гостеприимство шаха, чуждался его? А во время своего полумесячного пребывания в Тегеране он имел такой вид, будто его посадили на горящие уголья? Почему он после краткого приветствия исмаилитов Ирана сразу же отправился путешествовать в Европу? Почему он даже не подумал, уезжая, обрадовать бедняков Ирана подарком стоимостью в два-три драгоценных камня? Ведь он с таким наслаждением украшал драгоценностями груди и уши христианских красавиц.
Вот в такое время была устроена свадьба молодого шахиншаха Мохаммеда Реза Пехлеви и Сорейи Бахтияри с соблюдением этикета дворов Запада. Я не знаю, с каким великолепием проходили торжества в древних иранских дворцах. Но я уверен, что начиная с эпохи Сасанидов перед глазами восторженной толпы никогда не проходила такая красавица невеста под руку с таким же красавцем женихом – молодым шахиншахом. По-моему, самое ценное украшение невесты, которое, к сожалению, уже редко увидишь даже в восточном мире, – это застенчивость молодой девушки, розовая тень на нежном лице. Если к этому добавить шахской невесте присущую ей походку испуганного фазана, трепетание шлейфа белого платья длиной в несколько метров, то вы не смогли бы увидеть ни ее ожерелья, ии ослепительных бриллиантов в ее короне.
С полудня и всю ночь общее внимание приковано к робкому очарованию молодой девушки, будущей шахини Сорейи. Конечно, ни с какой точки зрения Сорейю Бахтияри нельзя было назвать Золушкой.
Семья Бахтияри имела почетную родословную, и Реза Пехлеви в созданной им империи после династии Каджаров считал ее соперничающей со своей семьей. Сорейя родилась в Европе, ее мать немка, и там же получила образование и воспитание. Выросла она настоящей европейкой. Словом, нельзя было считать ее выскочкой из провинциального дома, у которой от светского блеска сразу закружилась голова и она от растерянности не знала, что ей делать. Ее застенчивость объяснялась только целомудрием и мягкостью характера.
Правда, Сорейя Бахтияри незадолго до свадьбы пережила тяжелую болезнь. Может быть, это было одной из причин ее обморока после банкета, во время приема в большом дворцовом зале, именуемом «Троном павлина». Но в ту ночь в этом огромном зале собралась такая невиданная толпа, что шах и его молодая жена буквально закружились в водовороте восхищения, бьющем через край. Немудрено, что такой хрупкой, изящной барышне, как шахиня Сорейя, трудно было устоять перед буйными излияниями восторга. Это было бы, пожалуй, не под силу даже молодым богатырям. Я не знаю, как молодожены смогли выбраться из этого зала, похожего на бушующую площадь во время митингов, и проложить себе путь в свой дворец через толпы ликующего народа.
Почему этот прием, устроенный только для дипломатического корпуса и высшей знати Ирана, принял форму многотысячного торжества? Некоторые объясняли это организационной нерасторопностью администрации, другие – злоупотреблением пригласительными билетами. А скорее всего, причина заключалась в том, что пригласительных билетов отпечатали больше, чем требовалось. Был, можно сказать, устроен своеобразный черный рынок. В кругах политиков шептали, что премьер-министр генерал Размара умышленно организовал эту смуту. Такому странному слуху не следовало удивляться.
Те, кто имел возможность влиять на внутреннюю политику в Иране, хорошо знали, что этот молодой генерал давно находился под подозрением, как человек в высшей степени алчный. Хотя его назначение на пост премьер-министра произошло совершенно обычным путем, всем казалось, что он совершил государственный переворот. Исподтишка, из уст в уста говорили: «Сегодня он стал главой правительства, а завтра он пожелает сесть на трон». Сутолока на последней стадии свадебного торжества может быть объяснена только его злой волей. Кто знает, возможно, все это было организовано с целью облегчить попытку покушения на шаха, которое не состоялось из-за его непредвиденного, преждевременного ухода с торжества.
Я не знаю, в какой степени точны все эти слухи. Однако странного было много. Когда сидевший слева от шахини Сорейи премьер-министр Размара к концу пиршества стал читать свою речь, обращенную к новобрачным, шахиншах слушал его с горькой улыбкой. У меня сжалось сердце. Мне показалось, что улыбка молодого монарха говорила: «Ах ты ханжа, ах ты соблазнитель! Сейчас ты сладкими речами стараешься склонить мое сердце. А как только представится случай, ты мне дашь подножку, чтобы занять мое место».
Возможно, эта моя догадка тоже результат мнительности. Мало ли сплетен распространялось тогда о Размаре! Шах Мохаммед Реза прежде всего был известен своим добросердечием. Его покойный отец, когда при нем хвалили достоинства сына, его ум и способности, еще до возвращения того из Швейцарии, возражал: «У него большой недостаток – слишком доброе сердце». Эти слова до сих пор повторяются во всех кругах Ирана и еще не были опровергнуты ни одним действием со стороны молодого шаха.
Однако в той же степени верен и другой факт. Убийство Размары не вызвало большой скорби как во дворце, так и во всем Тегеране. К этому убийству отнеслись почти так же, как к естественной смерти. Убийца не разделил участи своего предшественника, десять месяцев назад совершившего покушение на министра двора Хажира. Мне кажется, что из иностранных дипломатов только я сожалел о злополучном генерале Размаре. Сначала в качестве начальника генерального штаба, а затем – главы правительства он проявлял ко мне лично искреннюю доброжелательность. К нашей стране этот человек питал самые дружеские чувства… Размара, находясь во главе армии, много раз в разговорах со мной не боялся касаться военных тайн. Став премьер-министром, он говорил мне об экономическом соглашении между Ираном и Россией – тогда оно рассматривалось как самый важный его политический успех…
Бедняга Размара пал жертвой ненависти анархистов, потому что желал построить всю свою политическую систему на основе спокойствия и порядка. Я вспоминаю, словно это произошло сегодня: без четверти десять заведующий протоколом позвонил мне по телефону и сообщил, что Размара убит при выходе из мечети. Во время точно такой же церемонии отдал богу свою душу министр двора Хажир. На торжественную службу, как и тогда, были приглашены представители всех мусульманских стран в Тегеране. Разумеется, я на это торжество не пошел. На этот раз если бы я и захотел пойти, то не смог бы – в нашем посольстве должен был состояться обед в честь министра иностранных дел. Заведующий протоколом, сообщив мне об убийстве Размары, кстати, передал мне, что этот обед откладывается.
* * *
Другой государственный деятель, вызвавший во мне чувство глубокого уважения и даже дружбы, был Хосейн Ала. По темпераменту, культуре и образованию между ним и Размарой не было никакого сходства. Но и тот и другой почти в равной мере проявляли симпатию к нашей стране. Если бы я исследовал историю рода Хосейна Алы, может быть, я сумел бы установить его кровное родство с нами. С одной стороны, он был зятем аристократа из так называемых «черноглазых», и его теща говорила на азербайджанском языке. Я полагаю, что и Хосейн Ала знал этот язык. Помнится мне, как во время наших интимных и искренних бесед он часто шутил со мной: «Мне от души хочется все время называть вас вместо Караосманоглу Акираноглу . Вы кажетесь мне таким близким». Сказал он эту фразу по-французски, а слова «Караосманоглу» и «Акираноглу» произнес с чисто тюркским акцентом. Я даже с трудом удержался, чтобы не ответить ему по-турецки.
Однако, как и многие иранцы, знавшие тюркские языки, Хосейн Ала находил азербайджанское произношение по сравнению со стамбульским очень грубым. Вероятно, поэтому он избегал говорить с нами на тюркском языке и всегда предпочитал французский или английский. Несмотря на это, я никогда не чувствовал к нему отчужденности. Своей манерой одеваться, обхождением и воспитанием Хосейн Ала напоминал мне сановников Османской империи периода танзимата . В нем воедино слились лучшие качества представителей Востока и Запада, и он представлял собой образец цивилизованного человека. Правда, как я говорил в начале этой главы, все иранские интеллигенты, усвоившие европейскую культуру, обладали теми же качествами. У Хосейна Алы они проявились особенно ярко.
В детском возрасте он уехал в Европу, среднее и лицейское образование получил в одном из самых аристократических колледжей Англии – Итоне. Высшее образование завершил в Сорбонне. А затем большую часть своей жизни Хосейн Ала провел на европейском континенте – то советником посольства, то послом в таких крупных центрах, как Рим и Париж. Хотя он много раз был министром и даже премьер-министром в своей стране, его имя я впервые услышал из Нью-Йорка вместе с именами первоклассных западных дипломатов. В Совете Безопасности Организации Объединенных Наций обсуждался один из самых значительных вопросов, вставших в конце войны, – вопрос об Иранском Азербайджане. В этой горячей дискуссии голос Хосейна Алы громко раздавался в печати и радиопередачах. С тех пор я не слышал, чтобы кто-нибудь из западных или восточных дипломатов так горячо и благородно отстаивал честь своей нации, кто бы обладал таким тактом, как Хосейн Ала. Он говорил на блестящем английском языке, как настоящий европейский государственный деятель, и умел заставить замолчать своих оппонентов, используя искусную логическую аргументацию.
Через несколько лет я увидел перед собой этого посла Ирана, о котором я узнал из передач английских, американских и французских радиостанций. Он был назначен министром иностранных дел тегеранского правительства, а вскоре и премьер-министром. Восхищение мое возрастало с каждым днем. Облик его совпал с тем, что рисовало мое воображение. Я увидел молодого, стремительного и динамичного человека европейского типа, скромного, вежливого и при всем том стремящегося остаться неприметным. Это качество свойственно, кстати, всем восточным людям. Я сразу заметил, что своим небольшим ростом и худощавой фигурой он напоминал визиря Османской империи Али-пашу.
Интересно, что после этого каждый выдающийся государственный деятель сегодняшнего Ирана начал мне напоминать предшественников танзиматского периода. Думаю, что я не ошибался. И у тех, и у других по пути к западной цивилизации выработалась та же медлительность, та же солидность, та же приверженность своим национальным традициям. Я наблюдал в этих деятелях ту же неприязнь к бессознательному и внешнему преклонению перед Западом. Так же как в Турции времен Решит-паши и Али-паши, в Иране наших дней почти совсем не встретишь щеголей-европейцев. У нас такого рода люди порождались моральными кризисами эпохи Абдул Гамида II. Их порочное влияние распространялось и на нашу литературу.
В современном иранском обществе пока еще не встречаются такие типы, и литература Ирана весьма далека от модернизации. Молодые поэты все еще раскачиваются, подражая Саади и Хафизу. Правда, на сегодняшний день из их среды еще не вырос ни один Намык Кемаль или Хамид. На самого модного из них можно смотреть, как на неоклассика типа шейха Талиба. Поэт Суратгяр, некогда преподававший персидскую литературу англичанам в Лондоне, а ныне профессор английской литературы в Тегеране, находится в их числе. Этот человек с незапамятных времен толкует персидским студентам о Шекспире, но сам не увлекся драматической поэзией. Он не пошел дальше эпических сказаний своей страны и рубайи.
Я задумался, почему это происходит? Из объяснений мне стало понятно, что персидский язык такого поэта, как Суратгяр, – язык церковный и дворцовый. Он достиг высшей зрелости и выразительности, с одной стороны, только в поэмах, рифмующихся по полустишиям, а с другой – в «Шах Намэ». Всякая попытка обновления приведет только к упадку мастерства. Кто возьмет на себя смелость тронуть хотя бы одно его слово, форму, выражение?
Как пользовались словами маститые маэстро и куда они их поставили, там и застыли они, подобно стоячей рутине; там они и останутся. Я выразился «маститые маэстро». Боже упаси! Для иранца древний поэт не отличается от святого. Он для него бог слова.
Именно поэтому даже вся невежественная масса народа, от пастуха до крестьянина, от крестьянина до рабочего, находила возможность учить наизусть и сохранять в памяти стихи многовековой давности. Этих поэтов простонародье декламирует, подобно тому как хафизы читают Коран. Поэтические произведения высокого и глубокого смысла, которые не могли истолковать нам наши учителя персидского языка в средней школе, до сих пор ставят в тупик ученых. Поныне ученые-переводчики, работая над ними, буквально протирают штаны, не добиваясь успеха. Как слепо поддался влиянию этой литературы великий немецкий поэт Гёте! Когда гений его достиг апогея, разве раскрылся он в достаточной степени в его произведении «Восточно-западный диван»? Но мог ли Гёте воспринять дух персидских диванов так же, как какой-нибудь грамотный иранец того времени? Я не думаю! Гёте, гуманист, черпавший вдохновение из глубины человеческой сущности и природы, как и все поэты и мыслители Запада, построил свое мировоззрение именно на этом. У персидской же литературы, так же как у дерева тубы, корни находятся в небесах, а плоды свисают с ветвей не для еды, а для любви. У каждого из этих плодов свой вкус, свое название и опьяняют они, как вино. Когда поэт говорит «любовь», то это не обыкновенная любовь, какую мы знаем. Когда он взывает «возлюбленная» – не надо принимать ее за любимые нами создания из плоти и крови… В его устах слова «встреча с возлюбленным» могут звучать, как встреча со смертью. А в его понятии «тоска» может быть заложен смысл «сближения с любимым». Наконец, на языке древних персидских поэтов «нарцисс» и «гиацинт» не названия цветов, а глаза и волосы. Когда, кстати, персидский поэт видел настоящие цветы? Его обращенный внутрь себя взгляд не останавливается ни на чем реальном. Он видит только изящные создания из призрачного сада.
Попробуйте дождаться от современных иранских литераторов новаторства или подражания Западу. Пожалуй, легче перевернуть дерево тубу! Персидская литература, как и всякая классическая, застыла на том месте, где она расцвела. На этом уровне она осталась неповторимой, но не стала достоянием прошлого, как другие литературы. Она сохраняет свою живость и актуальность не только в масштабе Ирана, но и в мировом масштабе. Я лично по своему вкусу и культуре лучше чувствую Гомера, чем Фирдоуси. Но однажды в Тегеране, когда я присутствовал на национальном торжестве, где показывали танцы стрелков из лука, я услышал величественные строфы «Шах Намэ» под барабанный бой. Это доставило мне огромное поэтическое наслаждение. Тогда я понял, почему наши поэты – творцы диванов – на протяжении веков оставались под влиянием персидской литературы. (Правда, мы их очистили от этого влияния в несколько приемов.) Потому что диванная литература была у нас, скорее, дворцовой литературой. Ни в один из периодов она не могла оказать влияние на сознание турецкого народа. С этой точки зрения движение за чистоту и историческое обновление нашей культуры и литературы выражает наше душевное и разумное стремление к подлинно народному творчеству, так же как то, что современные персы погрязли в своей древней литературе, аргументируется тем, что они не хотят расстаться со своей сущностью. Подобно тому как нет разницы между языком древней иранской литературы и современным разговорным языком, чувства и мысли, выраженные этой литературой, не отличаются от манеры современного мышления и мировоззрения иранца. Он и сегодня видит мир абстрактным и изолированным, как в миниатюрах на пластинках из слоновой кости, в отблесках, красках и линиях диванной поэзии.