Под свист глупца и мещанина смех —
Одна из всех — за всех — противу всех!
М. Цветаева
Весной 1970 года я был целиком поглощён сумасбродной, казалось бы, идеей. В то время я много читал о Махно и его эпохе; догадывался, что он был совсем не таким, каким его изображали в книжках и кино, — бесноватым злобным гномом, больше смахивающим на фюрера германской нации, чем на крестьянского предводителя. Все наши сведения о проклятом атамане складывались из трёх классических источников: «Дума про Опанаса», «Хождение по мукам», «Александр Пархоменко». А кто из нас не зубрил в школе бравурного Маяковского:
Били Деникина, били Махно,
Так же любого с дороги смахнём.
На фоне этого бойкого лубка даже не отягощённый интеллектом Илья Сельвинский выглядел заматеревшим роденовским мыслителем, трактующим пресловутого батьку как реальность «третьего пути»:
Мы путались в тонких системах партий,
Мы шли за Лениным, Керенским, Махно,
Отчаивались, возвращались за парты,
Чтоб снова кипеть, если знамя взмахнёт.
«Героя и гения от тачанки, сделавшей её осью своего таинственной и лукавой стратегии», видел в Махно Исаак Бабель.
Сложилась своя, больше интуитивная, версия мятежного атамана и у меня. Творец «третьей, социальной революции», он мог стать генералом и у гетмана, и у Петлю-ры, и у Деникина с Врангелем. Кавалер ордена Красного Знамени (четвёртый!), мог он получить большой чин и у красных, — но «мирному врастанию в социализм» Нестор Махно предпочёл последовательную борьбу со всеми режимами и медленную агонию в эмиграции. Раздавленный «детерминизмом», он, не колеблясь, променял улицу Грановского на рю Дидро. Мне он виделся не «кулацким скорпионом», а героем античных трагедий, бросающим вызов Року. Меня восхищала не его идеология, а его нонконформизм.
Сама махновщина казалась мне не спасительным рецептом кооперативного счастья, а призывом стряхнуть с себя холопство и вновь зажить «по своей воле и правде», вне эдиктов и рескриптов партийных прохвостов. Бегством от надзора государства под опеку Природы, счастливым совпадением бунта личности с разгулом украинской стихии, дерзновенной попыткой выговориться перед Историей. Оставалось лишь впрячь этот опрометчивый анархо-идеализм в пулемётную тачанку — эту огненную колесницу Фаэтона, на всём скаку под чёрным стягом Свободы ворвавшуюся в кровавую сумятицу Гражданской войны, испепелив в ней и себя, и своего демонического возницу. Но из этой горстки пепла расцвёл поэтичнейший из мифов русской революции — эпопея махновщины. Тоска о несбыточном Ладомире, где наконец-то осуществится хлебниковское: «Я вижу конские свободы и равноправие коров».
...В итоге всех этих мучительных раздумий я задумал написать сценарий о махновской вольнице и уговорить Тарковского сделать по нему фильм. Мало того, мне страстно хотелось, чтобы Нестора Махно в фильме играл Владимир Высоцкий и чтобы в финальной сцене (после перехода жалких остатков махновской армии через Днестр) Володя спел «Охоту на волков». Не больше и не меньше. Какой кадр! Румынская погранзастава, Высоцкий—Махно и — «Но остались ни с чем егеря»...
Я понимал, что это неосуществимо, но опьяняла сама идея — создать тандем из двух гениев и примкнуть к ним этаким армянским Шепиловым. Такая вот была мечта.
В общем, весной 1970 года я всерьёз собирал материал и мечтал о поездке по махновским местам. К тому же мне в то время всё осточертело — гниение развитого социализма, победные реляции, замешанные на бесстыдстве и лжи, эти рожи по телевизору... Воплощением повального маразма являлись для меня отнюдь не скорбные лики агонизирующих олигархов, а спортивный комментатор Николай Озеров. Отчего-то именно его хрюкающее упоение собственным холопством, ловко маскируемое под патриотизм, вызывало у меня смешанное чувство гадливости и злорадства. Интуиция подсказывала: власть потеряла бдительность. Великолепное сталинское трио — Юрий Левитан, Галина Уланова, Вадим Синявский — цементировало Империю во сто крат надёжнее любого ГУЛАГа. Сталин холил и лелеял свою Державу, эти же — свою чахлую плоть. Смышлёный «пятачок» Озерова на телеэкранах означал только одно: имперские куранты начали описывать свой прощальный круг.
До чёртиков хотелось уехать куда-нибудь из Москвы — либо в Гуляйполе, либо в Запорожскую Сечь — туда, где когда-то и началось это отчаянное противостояние Государства и Воли, где взаимовыручка ценилась больше самой жизни, а конская сбруя выше трофейной турчанки.
Одному ехать не хотелось, о Высоцком как о возможном спутнике я тогда не думал и о своей навязчивой идее ему не заикался.
Но дальше началась цепь странных совпадений, каких было немало в истории нашей дружбы. Как-то Володя пришёл ко мне домой и ни с того ни с сего задумчиво сказал:
— Ты знаешь, оказывается, Махно никого не расстреливал, хотя постоянно грозился, мол, «лично расстреляю». Это всё враньё, что нам про него рассказывают.
Я буквально подскочил на стуле:
— А откуда ты об этом знаешь?! Ты что, интересуешься Махно?
Володя в ответ рассказал, что Валерий Золотухин утверждён на роль Махно в фильме «Салют, Мария» и что ему для работы над ролью принесли из спецхрана рукопись воспоминаний Галины Кузьменко, вдовы атамана.
...Когда до меня дошёл смысл сказанного, я бросился к Татьяне Иваненко и стал умолять её переговорить с Золотухиным — пусть он хоть на несколько дней даст мне эту рукопись. Взамен обещал одолжить Валерию трёхтомник Мандельштама американского издания. Изумлению Золотухина, по словам Татьяны, не было предела: ничего он о рукописи Кузьменко не слышал и никто ему её не давал — получалось, что Володя всё это придумал. Но мне теперь почему-то кажется, что Золотухин просто состорожничал...
Позже выявилось ещё одно совпадение: дядя Андрея Тарковского работал секретарём у Махно. Более того, у Андрея имелись ценные материалы об истории махновщины, и он охотно готов был мне их предоставить. (Последнее в этой череде совпадение выявилось после ухода Высоцкого из жизни: день смерти Нестора Махно — 25 июля...)
В общем, я решил, что настала пора посвятить Володю в мои «махновские» замыслы. Володя отнёсся к ним с неожиданным интересом. А чуть позже произошёл такой эпизод. Как-то я спросил его, не хочет ли он предложить Любимову инсценировать драматическую поэму Есенина «Страна негодяев» — ведь удался же тому «Пугачёв». Второе название этой поэмы — «Номах» — есть не что иное, как анаграмма фамилии Махно, и главная роль там была бы, конечно, для Высоцкого. Володя этой вещи не знал и сразу же заинтересовался:
— Дай посмотреть!
Тут же, у книжного шкафа, бегло полистал и, разочарованный, вернул:
— Совсем слабо поэтически.
Он был прав, хотя сценически «Номах», может быть, выигрышнее, динамичнее «Пугачёва». Эту поэму, кстати, мало кто знает, так же как мало кто знает, что «красногривый жеребёнок» Есенина, скачущий за паровозом, был для поэта, как он сам писал, «дорогим вымирающим образом деревни и ликом Махно»:
Милый, милый, смешной дуралей,
Ну куда он, куда он гонится?
Неужель он не знает, что живых коней
Победила стальная конница?
Интерес Есенина к Махно не мог оставить Высоцкого равнодушным. А мне были важны любые моменты, подталкивающие Володю к «моей» теме.
При разговорах о будущем сценарии я особенно напирал на то, что без «Охоты на волков» (которой я тогда буквально бредил) не будет и самого фильма: уж очень точно отражала эта песня судьбу и самого Махно, и поднятого им народного движения. Уверял его, что «Охота» — одна из вершин романтической поэзии, что ею, в сущности, исчерпывается «волчья» тема, восходящая к «Смерти волка» Альфреда де Виньи. Видимо, эти мои восторженные высказывания и привели — уже много позже — к такому вот интересному Володиному признанию. В ответ на мои слова, что его «Нинку» можно считать гимном анархическому своеволию, он очень серьёзно возразил: «Нет, не «Нинка», а «Охота на волков» — настоящий гимн Анархии».
...Дальше — больше. Именно в то лето домой к Высоцкому дважды приходил какой-то молодой человек из Донецка. Володя тогда был в плохом состоянии, но во второй раз я «дежурил» около него и смог поговорить с приехавшим. Оказалось, что он работает в Донецке в какой-то студии звукозаписи, делает «левые» записи популярных певцов и ими торгует — в общем, делец и ловчила. Обещал большие деньги, если Володя приедет в Донецк. Мне он не понравился сразу — неприятнейший субъект с мутными глазами. А его рассказы о методах работы с молодыми заказчицами просто-таки вызывали отвращение. Тем не менее я пересказал Володе этот разговор. Деньги ему, естественно, нужны были всегда, на мои предостережения и опасения он отреагировал слабо. И, когда вскоре я в очередной раз завёл разговор о Гуляйполе, Володя задумчиво сказал:
— Мне вообще-то надо бы съездить в Донецк. Этот тип из студии звукозаписи — что ты о нём думаешь?
Я подскочил на месте.
— Поехали! Гуляйполе и Донецк — это рядом.
Достали автомобильный атлас, прикинули расстояние:
от Донецка до махновской столицы километров сто пятьдесят.
В общем, Володя поддержал мою идею — совместить приятное с полезным: рационализм в нём (на трезвую голову) всегда присутствовал. Что тут же проявилось ещё и в такой детали. Перед самым отъездом из Москвы — ночевали у меня дома — он предложил взять с собой мой большой джинсовый мешок.
— Купим яблок в Белгороде — там есть замечательные сорта.
(Видимо, в тот момент он вспомнил о сыновьях. И мы действительно привезли полный мешок великолепных белгородских яблок и братски их поделили.)
Ехать решили, конечно, на машине — у меня тогда был «Москвич» в экспортном исполнении: престижная по тем временам модель с четырьмя фарами. Имелась, правда, одна загвоздка: автомобиль был оформлен на Мишель, поэтому номера на нём были не обычные — с белыми цифрами на чёрном фоне, а белые с чёрными цифрами, как у всех иностранцев. С такими номерами без специального разрешения ГАИ нельзя было выезжать за пределы Московской кольцевой дороги.
Сходили с Володей в ГАИ. Обычная волокита: «Не знаем, нет инструкций, зайдите попозже». Никакие логические доводы не помогали, а обивать пороги начальства не хотелось. Володя было заколебался, но тут уж я настоял: сказал, что как-нибудь проскочим, что провинциальные гаишники и не поймут про наши белые номера — документы-то у нас советские. В конечном счёте мне удалось подбить Володю на эту авантюру. Он неуверенно капитулировал: «Давай попробуем».
И вот ни свет ни заря мы рванули из Москвы. Было, как сейчас выясняется, 21 августа 1970 года.
Каким-то чудом благополучно миновали заспанный пост ГАИ на кольцевой, при выезде из столицы. Первую остановку сделали в Обояни. Зашли перекусить в первую попавшуюся столовую. Стены скромного общепита были сплошь увешаны аляповатыми плакатами — дурными пародиями на окна РосТА. Разбитные вирши пафосно призывали к решающему бою с летунами, несунами и тунеядцами. Правда, уловить какую-то, пусть косвенную, связь между этими тошнотворными харями и биточками по-казацки за тридцать пять копеек было выше наших сил.
Ночевали мы уже в Харькове: в центральной гостинице у площади Дзержинского.
На ужине в ресторане гостиницы к нашему столу подсели какие-то подвыпившие альпинисты, с которыми Володя был необычайно сух. Помню, они рассказывали историю гибели молодой скалолазки, видимо, ища у него сочувствия. Увидев его сдержанность, извинились и отошли. Меня удивила такая демонстративная холодность, и на мой безмолвный вопрос Володя раздражённо ответил:
— Они поддатые, а я трезвый — какой может быть разговор?
Потом мы обнаружили, что у машины село колесо, нужно искать новое. В те времена достать колесо с камерой было непросто, но какой-то харьковчанин, увидев нас в автомагазине, видимо, узнал Высоцкого и предложил по госцене собственную запаску. Заехали к нему домой, и он нам сам её поставил — сделал такой чисто дружеский жест. Володя очень обрадовался: «Наверняка он узнал меня».
В Донецк приехали пополудни. На въезде в город нас остановили местные гаишники, поинтересовались, почему это у нас белые номера, попросили документы. Володя отшутился:
— Чёрные кончились — вот нам и дали белые.
И оно нам поверило, это украинское ГАИ!
Пошли искать нашего заказчика, человека из ателье звукозаписи. По тому адресу, что он оставил, его не оказалось. Куда он пропал — никто не знал (или не говорил). Таким образом вся эта затея с заработком рухнула, можно сказать, на корню. Ребята из студии захотели сняться на память вместе с Высоцким. Позвали фотографа из соседнего ателье, и тот щёлкнул нас всех на пленэре.
И вот стоим мы с Володей в центре города, между студией и Оперным театром, думаем, что делать дальше. Решили попробовать устроиться в гостинице, а с утра пораньше махнуть в «Махновию».
Вдруг подбегает какой-то юноша, обращается к Володе:
— Вы меня помните? Нас знакомили...
Оказался он актёром Волгоградского драмтеатра — их труппа гастролировала в эти дни в Донецке. Узнав о наших проблемах, юный актёр тут же предложил:
— А вы ночуйте у меня, нас всех разместили по квартирам.
Он занимал две больших комнаты. Выяснилось, что он не только актёр, но и бард, и ему очень хочется, чтобы Высоцкий оценил его творчество. Володю он воспринимал как мэтра, автора «Паруса». Аккомпанируя на Володиной гитаре, спел он нам около десяти песен, из них я запомнил название только одной — «Аве Мария». Песни у Володи особого восторга не вызвали («неважно с юмором»), но искра Божия в юноше, на мой взгляд, была. (Через год он — с седьмой попытки — поступил во ВГИК на режиссёрский. Очень хотел с моей помощью встретиться с Высоцким, но я не стал беспокоить Володю.)
Вечером мы зашли на главпочтамт, откуда Володя отправил большое письмо Марине. Переночевали и на следующий день — в путь.
И вот мы на автостраде, ведущей прямиком в Запорожье. За спиной индустриальный пейзаж горняцкой столицы, вокруг — степь, полдень, Украина. И мы, двое «москалей» в поисках приключений. Красоты природы Володю, кажется, не трогают — стиснув зубы, он твердит только одно: «Жми! Обгоняй! Быстрее!» Пикантность ситуации состоит в том, что кроме пары-тройки «Жигулят» обгонять, в сущности, некого. Ни тебе «Линкольнов», ни «Мустангов».
Следуя указателям, сворачиваем с центральной трассы на тряский гайдамацкий шлях, и я демонстрирую чудеса маневрирования, чтобы не врезаться сдуру в сочные бока мордастых племенных коров и смиренные колымаги с сеном. Но Высоцкий неумолим, в нём не унимается великий подстрекатель и экспансионист: «Быстрее! Ещё быстрее!» Раззадоренный, я вхожу во вкус и, вдавив до упора акселератор, выжимаю заветные сто в час! Воистину, этот человек был рождён, «чтоб сказку сделать былью». Жалкий автолюбитель, я на мгновение ощущаю себя великим Фанхио.
Мелькают дорожные надписи — названия, от которых веет горькой гарью Гражданской войны: Большой Янисоль, Конские Раздоры, Константиновка, Великая Новосёловка...
Мы летим так, словно нас по пятам преследует конница Будённого или Шкуро. Тучные гуси, чопорные индейки, степенные хряки — казалось, вся цветущая колхозно-приусадебная Украйна, весело огрызаясь, разлетается из-под наших колёс. С форсом обогнав напоследок шарахнувшийся от нас допотопный «Запорожец», вылетаем на шоссе и с разбегу окунаемся в пронзительную просинь окоёма, отороченную знойной желтизной подсолнухов.
Неудержимо хотелось пропитать Володю этой жёлто-блакитной свободой перед решающим испытанием Европой — встречей с Мариной Влади...
Их непредвиденный роман неумолимо приближался к предсказуемой юридической развязке. Не имело смысла гадать, станет ли прекрасная «колдунья» долгожданным «отдыхом повстанца»... Хотя умом я и одобрял этот крутой поворот его судьбы, но каким-то шестым чувством всё же ощущал опасность этой приворотной женитьбы для «моего» Высоцкого — опасность измены самому себе, своей миссии. Я слишком хорошо помнил печальный финал истории любви Андрия Бульбы и обольстительной полячки.
И вот Володя, словно читая мои мысли, просится за руль. Я ликую: конечно же, эта финишная прямая — его, именно он должен первым пересечь эту символическую черту — цель нашего ретропробега! До Гуляйполя было рукой подать, а за горизонтом уже смутно угадывалась Запорожская Сечь — воспетая Гоголем странная республика «вольного неба и вечного пира души», продолженная во времени новым витком запорожской вольницы — эпопеей махновщины. Оборачивалась явью моя мальчишеская затея — скрестить в пространстве судьбы двух иноходцев века, Высоцкого и Махно. Ведь с первых же Володиных песен почувствовал я его невписанность в эпоху, увидел в нём единственного на всю Россию хранителя духа упразднённой казацкой вольницы, — хотя сам он об этом, возможно, и не догадывался.
И вот он — в преддверии своей нечаянной духовной Родины, в которой царствовал не ясновельможный Пушкин, а нецелесообразный Лермонтов. Эти «горизонтальные воздушные потоки» одинаково трепали и белый парус Лермонтова, и порванный — Высоцкого.
Итак, мы поменялись местами. Оказавшись на безлюдной трассе, прошитой жёлтой канвой несжатых полей, Володя не мешкая — с места в карьер — рванулся в заманчивый оперативный простор. Словно почуяв беду, суетливо заметалась взлетевшая стрелка спидометра. Я же был сама безмятежность. Полностью расслабившись и неторопливо закуривая сигарету, я невзначай покосился на друга и — залюбовался: судорожно стискивая руль вконец загнанной легковушки, безбожно нажимая на газ, он в каком-то вертикальном взлёте души был весь устремлён к финишной ленте горизонта.
Беснующийся спидометр и неотвратимо надвигающееся Гуляйполе бередили душу «гибельным восторгом», извлекая из памяти самые уместные в тот момент строки:
Может, выход в движенье, в движенье,
В голове, наклонённой к рулю,
В бесшабашном головокруженье
И погибели на краю...
Необъяснимая фатальность: почти сразу после того как я произнёс эти стихи, именно так всё и случилось. Обсудить поэтику Ахмадулиной нам помешал внезапно возникший поворот. Он был вполне безобидным, но Володя растерялся и резко, как все новички, нажал на тормоз, вместо того чтобы убрать газ. Я попытался вывернуть руль, но было поздно: со скрежетом остановившись и чуть поразмыслив, наш «Москвич» закружился в неуклюжем фуэте, соскользнул на край обочины и, неловко перевернувшись, кубарем покатился вниз. И — самопроизвольно встал на колёса: несмотря на кульбит, он вовсе не собирался сходить с дистанции.
Удивительное дело — хотя наши головы покоились на сиденьях, а конечности были крабообразно разбросаны по салону, ни ушибов, ни других повреждений у нас не было. Бодро обменявшись скупой мужской информацией: «Ну ты как?» — «А ты?» — «Порядок», — мы, чертыхаясь, выползли из машины и — оказались буквально в чистом поле, колко синеющим васильками и прочей фольклорной атрибутикой.
Дебют Высоцкого в роли авто-аса длился не более пяти минут...
Машине, конечно, досталось — и кузов помяли основательно, и что-то повредили в моторе: закапало масло. Пока мы пытались вылезти из кабины, к нам подбежало трое деревенских парней. Чисто бабелевские персонажи. Один, верзила в косую сажень в плечах, — вылитый гайдамак со страниц Гоголя или Шевченко, двое других — куда пожиже. Обладатель полускошенного маргинального черепа наверняка был потомком какого-нибудь рядового комбедовца из незаможних селян. Третьего же можно было назвать чоновцем — именно такими я представлял себе орудовавших здесь в Гражданку славных бойцов этих элитных частей. Сидя в поле и лениво попивая «красненькое», они заметили нашу машину, и вдруг — после поворота — она пропала из виду. Куда подевалась?! — из чистого любопытства они к нам и прибежали.
...Их недальние предки являлись кровными врагами батьки Махно, «грязью», которую вместе с Чекой и прочими институтами произвола следовало смести с лица земли. Но «как школьнику драться с отборной шпаной», самоучке-крестьянину с дипломированными гангстерами? Демиургу революции — с её могильщиками? Даже его мужество «запорожской пробы» оказалось бессильно перед адской амальгамой из Маркса, Нечаева и Иоанна Грозного, изготовленной симбирским алхимиком. Увы, творец героической пасторали проиграл кампанию, и мы могли воочию лицезреть итоги кровавой бани, устроенной «новой кастой господ» замордованному крестьянству. Вымершая стезя, придушенные сорняками нивы с «инда взопревшими озимыми», спивающиеся селяне — всё подтверждало прогноз атамана о грядущей физиономии зачатого во лжи и крови государства, где «тюрьмами и издевательствами трудящихся заставят работать за кружку кислого молока».
Услышав, что мы держим путь в Гуляйполе, комбедовец покосился залитыми «бормотухой» глазками на наши загадочные номера и криво усмехнулся:
— А-а-а, махновцы?
Я похолодел: эта зловещая интонация недвусмысленно расставляла все социальные и политические акценты. С надеждой посмотрел я на «гайдамака» и не прогадал.
Простое человеческое сочувствие, сдобренное лёгким меркантилизмом, враз перевесило пресловутую классовую сознательность. В который раз живая жизнь потешалась над умозрительными конструкциями «научного социализма».
— Ребята, давайте мы вам выправим машину.
— А как?
— Да ногами. Трояк не пожалеете?
— Об чём речь!
Охваченный трудовым и материальным энтузиазмом «гайдамак» улёгся на заднее сиденье и мощными ударами гигантских ступней за каких-нибудь пять минут выправил кузов. Славному потомку сечевиков ассистировал «чоновец», добросовестно копируя ритмический рисунок его телодвижений. «Незаможник» же наблюдал за внеклассовым трудовым почином односельчан с видимым неодобрением. Сев на водительское место, он задумчиво покрутил руль, с минуту погляделся в большое панорамное зеркало, тихонечко вышел и — был таков. Вместе с ключами от нашей машины. Видна была только его неумолимо удалявшаяся спина...
Из сбивчивых объяснений двоих оставшихся вырисовалась подоплёка его внезапного выпада: то был целенаправленный акт мести областному центру Донецку, где его когда-то за что-то оштрафовала местная милиция. Угораздило же нас так некстати вляпаться в вековечную тяжбу города и деревни, тем паче украинской! Разжившиеся трояком селяне и не думали догонять третьего. Никакой враждебности к «проклятым кацапам» они не проявляли, но и помогать не торопились. Видимо, их забавляла наша растерянность.
Володя опомнился первым. Попав в непонятное, он сориентировался мгновенно. Сразу внутренне собрался, выведал имя похитителя и, велев мне оставаться на месте, устремился в погоню. Но того и след простыл. Он уже наверняка успел добраться до посёлка и раздобыть самогонки. Как было не обмыть такую удачу?!
Чуть поколебавшись, я всё же решился прибегнуть к испытанному приёму, хотя здесь, вдали от очагов культуры, шансы на успех были мизерны. Стараясь казаться бесстрастным, как бы невзначай спрашиваю:
— Ребята, а вам знакома такая фамилия — Высоцкий?
— Ну, знаем. А чего?
— А того, что это (выдержав эффектную паузу, жестом Наполеона при Аустерлице я простёр руку в сторону удалявшегося Володи) — он и есть!
Если бы я наплёл им, что являюсь законным отпрыском батьки Махно и матушки Галины, а сюда приехал инкогнито из Парижа, эффект не был бы большим.
Не потребовав никаких доказательств, ошеломлённый «чоновец» опрометью ринулся за Володей.
— А в машине его гитара!! — со злорадно-гаденьким ликованием послал я ему вдогонку мелкую дробь «низких истин».
Сверкая пятками, тот понёсся рысью.
— А ещё он батьку Махно будет играть!!! — зацепил я его напоследок одиночным выстрелом военной депеши.
Ошалевший «чоновец» перешёл на семимильные скачки.
— А чё это вы нам сразу не сказали? — допытывался тем временем мой добродушный «гайдамак».
— А чего попусту бахвалиться?! Он этого не любит.
Скромность наша пришлась по душе верзиле, и, в знак
расположения, он извлёк из обширных штанин перегревшуюся вяленую рыбку:
— Угощайся!
Только спустя минут сорок — уже солнце зашло — все трое, весьма возбуждённые, возвратились обратно. Позже в машине я узнал от Володи подробности его вынужденного хождения в украинский народ. Нагнавший его «чоновец» прямиком двинулся к жилищу вороватого «комбедовца» и принялся барабанить в наглухо запертую дверь. Но закупорившийся мститель, изрыгая хулу, наотрез отказывался вернуть ключи. Сбежавшиеся на шум селяне оказались поневоле вовлечёнными в невероятную интригу с невесть откуда взявшимся Владимиром Высоцким в главной роли. Только навалившись всем миром, удалось-таки воплями, мольбами и грохотом кулаков урезонить осатаневшего «незаможника».
И вот он стоит передо мной во всей своей трезвой красе. На оклемавшегося олигофрена было больно смотреть. Врождённый антиурбанизм и наследственная тяга к чужому добру сыграли с ним коварную шутку. Он выглядел сейчас наглядным опровержением эволюционной теории Дарвина. Мимолётный объект какой-то дикой, непостижимой мутации, он вызывал к себе лишь сочувствие. В посветлевших чертах его лица, всё ещё тронутого лёгким налётом вырождения, уже явственно проступала причудливая вязь тонких душевных переживаний: недоумение, раскаяние, тоска...
И началось братание...
Случившееся было не просто занятным дорожным приключением с благополучной развязкой, а событием исторической важности. В тот день, 23 августа 1970 года, в шесть часов пятьдесят минут, в забытом Богом захолустье, Владимир Высоцкий первым в русской поэзии буквально реализовал гениальную метафору Игоря Северянина: «Я повсеградно оэкранен, я повсесердно утверждён».
Тут же тормознули какую-то «Победу», с помощью троса соединили её с нашим бедолагой-«Москвичом» и вытащили на трассу.
— Ну что, куда поедем? — предоставил мне право выбора Володя.
Охваченный ребяческим азартом, я уже отработанным театральным жестом протянул руку на запад — в сторону махновской столицы, но Володя тактично остудил мой пыл, предложив вернуться в Донецк, привести машину в порядок и на другой день предпринять новую вылазку. Он твёрдо пообещал: «Завтра ты увидишь Гуляйполе».
«Побратимы» захотели нас немного проводить и завалились на заднее сиденье. Володя, не мешкая, перевёл разговор на тему Махно, и в течение часа мы с любопытством слушали их были и небылицы о легендарном земляке.
Самым осведомлённым оказался отнюдь не лишённый аналитических способностей «чоновец», успевший проработать несколько лет в Питере. Мы с Володей часто вспоминали потом его фразу: «Конечно же, останься Махно с красными, быть бы ему маршалом. Но — не захотел».
В Москве Высоцкий не раз вспоминал и жуткий рассказ «чоновца» об уроженце Большой Михайловки, ближайшем сподвижнике батьки, матросе Феодосии Щусе. Этот Щусь сочетал в себе невероятную храбрость с поразительным садизмом. В своё время его имя гремело не меньше имени самого Махно. Батька не раз грозился лично расстрелять его за дикие эксцессы, но рука не поднималась на преданного соратника. Володя со всеми подробностями пересказывал, как Щусь повесил нескольких окрестных «толстопузых» на мельничных крыльях, приговаривая при этом: «Знатный будет помол». Несчастные «буржуины» были уличены в сотрудничестве то ли с германцами, то ли с беляками. В народе мельницу эту так до сих пор и называют: «мельница Щуся».
Наступает пора расставания. Вежливо, но твёрдо ребята просят Высоцкого спеть им что-нибудь на своё усмотрение. Он не стал кокетничать и, выйдя из машины, исполнил пару песен из «Вертикали».
Тем временем загрустивший мутант достаёт из кармана ржавую трофейную фляжку времён Первой Империалистической и молча предлагает глотнуть в знак окончательного примирения. Володя, конечно, отказался, а на меня они насели:
— Ты должен с нами выпить!
Я отнекиваюсь: я же за рулём. Они ни в какую — дескать, ничего страшного, кругом все свои. Володя улыбается:
— Ты же хотел острых ощущений!..
И пришлось-таки мне, обжигая горло, хлебнуть этой желтоватой «махновской» самогонки.
Расстаёмся друзьями. На прощание они дарят нам две больших головки подсолнуха.
Едем, подводим итоги: машина еле ползёт, из-под капота обильно стекает жидкость — повреждён масляный радиатор. Завечерело. Появляется уникальный шанс — заночевать в чистом поле под дивными украинскими звёздами.
Сквозь сгущающиеся южные сумерки замечаем силуэты двух голосующих женщин. Им надо в Макеевку.
— Мы едем в Донецк.
— Ну хоть до Донецка. Мы вам покажем дорогу.
Посадили их, угостили подсолнухами, разговорились.
Одну из них звали Аллой. Обе трудились на одной из крупных макеевских шахт. Узнав о наших трудностях, Алла предложила переночевать у неё, а подруга обещала через мужа помочь нам с машиной. Я заколебался, но Володя стал меня убеждать:
— Давай поедем. В такое время в Донецке могут быть проблемы с гостиницей.
Спросив себя: а что мы потеряли в Донецке, — я быстро согласился. Подкупала и доверчивость наших попутчиц: ведь кроме того, что мы из Москвы, они про нас ничего не знали.
А когда мы уже подъезжали к Донецку, Володя вдруг спросил:
— А вы могли бы организовать мне концерт на вашей шахте?
— Чей концерт?
— Высоцкого, — вмешиваюсь я. — Это Владимир Высоцкий.
Я знал, что незадолго до нашей поездки Володя закончил работу над песней «Чёрное золото» и планировал опробовать её в шахтёрской среде. Беловик этой песни лежал у него в кармане. Я понимал Володю, хотя, конечно же, предпочитал другую его «шахтёрскую» — с «мадерой» и «заваленным сталинистом».
Женщины сначала нам не поверили — сами потом признавались: глухомань, какие-то греки (так они решили, видимо, из-за моей внешности) на разломанной машине, и вдруг — Высоцкий! В темноте они его просто сначала не узнали.
И вот наконец замелькали скудные огни Макеевки. Хотя был уже двенадцатый час ночи, Алла накормила нас роскошным украинским борщом с ватрушками.
Жила она в хорошей трёхкомнатной квартире с дочерью — студенткой местного музучилища. В комнате стояло пианино. Пока мы принимали душ, нам постелили постели: пышно взбитые подушки в кружевных наволочках ещё хранили праздничный дух гоголевской Малороссии. Их ломкая белизна сулила здоровый обывательский сон без сновидений.
Проснулись утром — на столе плотный завтрак, одежда наша вычищена, выглажена дочкой Аллы. Опрятность, простота, заботливость — снова пахнуло благословенным Миргородом...
Не рассиживаясь, поехали в шахтоуправление, зашли в кабинет председателя профкома. Тот вопросительно на нас воззрился, и тогда наша хозяйка с плохо скрытым торжеством выпалила:
— Смотрите, кого я вам привезла! Это Высоцкий с другом. Хотят дать концерт для наших шахтёров. Попали в аварию по пути в Гуляйполе. Там и познакомились.
Для нашей хлебосольной хозяйки то было утро долгожданного реванша. По её словам, среди руководства шахты она пользовалась репутацией «морально неустойчивой», то есть в переводе с новояза — была нормальной бабой.
Мы объяснили, что приехали собирать материалы для фильма о Гражданской войне — про Гуляйполе и Нестора Махно, роль которого будет исполнять Высоцкий.
Председатель выслушал нас внимательно, но явно недоверчиво. Извинившись, всё-таки попросил Володю предъявить какой-нибудь документ и искоса оглядел мою мрачную кавказскую физиономию. Я невольно улыбнулся: уж очень напоминала эта сцена визит «детей лейтенанта Шмидта» к предисполкома города Арбатова.
На нашего председателя Володина красная книжечка произвела магическое действие. Володя сполна этим воспользовался, заявив польщённому профбоссу, что именно на шахте «Бутовская глубокая» он собирается впервые исполнить только что написанную оду горнякам — песню «Чёрное золото».
В порядке ответной любезности воодушевлённый председатель внезапно предложил Высоцкому организовать официальный концерт во Дворце культуры и, получив согласие, тут же уладил все формальности с парткомом шахты и горотделом культуры. Ведь никакого маршрутного листа, дающего право на выступления, у Володи не было и быть не могло. О платном концерте мы и не мечтали, а тут вдруг такой жест доброй воли. Но видимая обыденность чуда меня не всколыхнула. Я реагировал на неё с тупым равнодушием обывателя. За годы нашего общения Володя окружил меня такой атмосферой будничной сказочности, что я просто устал удивляться.
Договорились о двух концертах: один бесплатный — для утренней шахтёрской смены, другой платный — во Дворце культуры, для всех желающих. Весь чистый сбор должен был пойти на ремонт машины, бензин и белгородские яблоки.
Не теряя времени, Володя изъявил желание спуститься в забой.
— Пожалуйста, — наш благодетель одним телефонным звонком добился разрешения на спуск.
Переоделись мы в какую-то спецодежду, напялили каски. Спустились на километровую глубину, на так называемый горизонт. Походили там по вентиляционному штреку, понаблюдали.
Увиденное меня потрясло: то была сущая преисподняя. Как могут несчастные шахтёры выдерживать это в течение целой смены? Через пару минут я уже задыхался от нехватки воздуха. Володя же хоть бы хны: знай себе носится вдоль вагонеток, что-то выясняет у сопровождающего нас инженера.
Мылись мы в кабинках шахтёрского душа. Володя очень хотел, чтобы мы снялись там на память в шахтёрских касках, но рядом не оказалось фотографа. (Позже Высоцкому от имени шахтёров подарили такую каску.)
После обсуждения программы концерта молодые представители партийно-комсомольского актива пригласили Высоцкого пообедать, как бы случайно забыв обо мне. Машина уже тронулась с места, но Володя был начеку и велел активистам дать задний ход:
— Вы что это моего друга оставили?!
Повезли нас в Донецк, где мы и перекусили в каком-то кафе на открытом воздухе. Активисты вспоминали о выступлении на их шахте Евгения Евтушенко, о его невыполненном обещании приехать ещё раз. Поговорили и о Махно — в связи с нашей предстоящей поездкой в Гуляйполе. Начальники были искренне удивлены, что мы собираем какие-то новые материалы о пресловутом атамане: «А чего искать, ведь о нём всё уже у Алексея Толстого написано».
На другое утро Володя дал большой концерт — специально для горняков. Спел он им и «Чёрное золото», но слушатели прореагировали на него без восторга.
Тогда Володя исполнил несколько лёгких песен — для бодрости — и расшевелил аудиторию. Помню реакцию на «Поездку в город» — на слова: «Даёшь духи на опохмелку»; помню сильный гул в зале — то ли акустика, то ли шахтёры переговаривались.
Тем временем наша хозяйка Алла говорит мне потихоньку:
— Зачем он так старается? У них же всё атрофировано, им бы только выпить и поесть; даже с жёнами своими ничего не могут...
Говоря по правде, мне тоже показалось, что шахтёры реагировали не на тексты Володиных песен, а на отдельные строчки. Я сразу вспомнил звероподобных «морлоков» Уэллса и обезличенных «пролов» Орвелла.
Как и обещала одна из наших попутчиц, её муж, работавший начальником участка, подобрал группу умельцев и, не мешкая, приступил к косметическому ремонту нашего «Москвича». Договорились, что недостающую часть денег за проделанную работу мы вышлем им сразу же по возвращении в Москву.
Но к следующему утру машина ещё не была готова, и мы отправились в Гуляйполе на служебной чёрной «Волге», которую нам любезно выделила дирекция шахты.
Из Макеевки мы выехали довольно рано. И наконец-то добрались до цели нашего путешествия. Смотрю во все глаза на махновскую столицу: хаты, повозки — ни одной автомашины — кажется, время остановилось и отбросило нас вспять. Так вот оно, Гуляйполе! Вот откуда вновь «разлились воля и казачество» на всю Россию! Вот это «волчье логово», ставшее сущим кошмаром для окопавшегося в Кремле ЦК растления Родины и революции! Минуя все шлагбаумы и просачиваясь сквозь карантины, лозунги гуляйполыцины грозно зареяли над Кронштадтом и Тавридой, Полтавой и Западной Сибирью: «третья революция», «советы без коммунистов», «самоуправление трудящихся»...
...Как и предрекал Махно (а до него Бакунин с Кропоткиным), семьдесят лет наёмного труда, диктата бюрократии и запрета на инициативу привели страну к неслыханному экономическому и нравственному коллапсу. Тогда-то и вспомнили нежданно-негаданно о социальном эксперименте Гуляйполя и Кронштадта, безжалостно аннулированном бравыми «комдивами Котовыми». Появилась Партия самоуправления трудящихся офтальмолога Святослава Фёдорова, чья антикризисная программа подозрительно напоминала экономические откровения малограмотного батьки: хозрасчёт, самоакционирование, самоуправление. То ли спущенный с цепи социализм, то ли посаженный на цепь капитализм. Стоило ли впрягать упирающуюся Русь в марксистские оглобли, чтобы спустя семьдесят лет вернуться к доморощенным пророкам?!
Узнав адрес племянниц Махно (Степная улица, 63), подъехали прямо к их дому. На наш стук вышла сама Анастасия Савельевна Мищенко — сплошная опаска и настороженность. Какая-то баба с возу, увидев нас, кричит ей:
— Ну шо, опять до Махна?!
Чистая украинка, Анастасия Савельевна плохо говорила по-русски, — но в этом же доме жила её младшая сестра, прожившая много лет в Сибири и по характеру более открытая. Прекрасно владея русским, она и помогала «переводить» нам рассказы сестры. В том, что Махно действительно её родной дядя, та призналась очень неохотно. Чтобы завоевать её доверие, мы, задавая вопросы, намеренно величали дядю только по имени-отчеству: Нестор Иванович. Это сработало, и племянница, постепенно преодолевая подозрительность, стала рассказывать всё, что помнила о прославленном родственнике. Я временами задавал вопросы и записывал её ответы, а Володя сидел рядом и внимательно слушал. Интересная деталь: если, увлекшись рассказом племянницы, я вдруг забывал его конспектировать, Володя с чуть заметным недовольством призывал меня к серьёзности:
— Ты записывай, записывай.
Мол: «Ты же приехал сюда работать, а не лясы точить». К работе у него всегда было фанатичное отношение.
Первый же рассказ Анастасии Савельевны нас сильно смутил. Какой-то махновец отнял буханку хлеба у жителя Гуляйполя. Тот пожаловался батьке, обидчика быстро отыскали, он во всём признался, просил о снисхождении, но Махно был неумолим и лично расстрелял виновника из маузера. Выслушав этот эпизод, мы с Володей молча переглянулись...
Племянница рассказывала в основном о мирном, начальном периоде деятельности Махно, когда он был избран председателем Гуляй польского совдепа, страстно агитировал за безвластные советы и вольные коммуны, где вместе с крестьянами-бедняками могли бы трудиться и кулаки, и «кающиеся» помещики. Очень любил выступать на митингах, был невероятно энергичен и целеустремлён. «Церкви он не трогал, — подчеркнула она. — Но попов мог расстрелять, если те шпионили». (Оживлённо обсуждая в машине на обратном пути наш визит, Володя выделил и этот момент: «Слышал, а церкви-то он не трогал...»)
Обе племянницы возмущалась тем, как показывали их дядьку в кино: «Это неправда, он не был таким!» Но на вопрос Высоцкого, как Анастасия Савельевна относится к деятельности дяди, та ответила буквально следующее: «Отрицательно, потому что из-за него пострадали все мы, его близкие». Вот и борись после этого за народное счастье!
Но племянница не преувеличивала. Позже, уже в Москве, я узнал, что её отец, старший брат и сподвижник батьки, Савва Махно, ветеран русско-японской войны, был расстрелян большевиками — главным образом из-за своей фамилии. Другого брата, мирного богобоязненного крестьянина Емельяна, пустили в расход гетманцы — по той же причине. Третий, Григорий, погиб в бою с деникинцами. Тестя Махно, отца Галины Кузьменко, ликвидировали красные — также за родственную связь. Дом самого батьки сжигали неоднократно — то германцы, то белые, то красные. Оставшись без крова, он некоторое вместе ютился с семьёй в тесной хате родителей Анастасии Савельевны, хотя мог реквизировать лучший дом в Гуляйполе. Впрочем, позже спалили и эту хату.
Трагично сложилась судьба самой Галины Андреевны Кузьменко, бывшей первой красавицы и первой леди экспериментальной республики. Её жизнь — остросюжетный приключенческий роман. Мечтательная «невеста христова» и отважная амазонка, школьная учительница в Гуляйполе и прачка в пансионе парижского пригорода, поднадзорная беженка в Бухаресте и работница хлопчатобумажного комбината в Джамбуле, золотая медалистка женской семинарии и узница социалистов Юзефа Пилсудского и Иосифа Сталина.
Такими же резкими перепадами полна и личная жизнь Кузьменко: сегодня — беглая монашенка, невеста богатейшего барона, завтра — всесильный шеф следственной Комиссии контрразведки, жена атамана-бессребренника. О её популярности говорят куплеты, которые горланили перебравшие повстанцы:
Ура, ура, ура —
Пойдём мы на врага,
За матушку, Галину,
За батька — за Махна.
В 1940 году, после разгрома Франции, Галина Кузьменко была вывезена вместе с дочкой на принудительные работы в Германию. В 1945-м, после разгрома Рейха, — выдана союзниками органам НКВД, судима и приговорена к десяти годам заключения. Освободившись по амнистии 1954 года, прозябала вместе с дочерью в казахстанской глуши. Побывала пару раз в Гуляйполе.
Обо всём этом мне стало известно много позже, из книг советских и зарубежных авторов о мятежном атамане. А в тот день Анастасия Савельевна из осторожности не стала ничего рассказывать о репрессированной родственнице; лишь подтвердила, улыбнувшись, факт её красоты, отвечая на наш с Володей единственный вопрос, в котором мы блеснули знанием украинского:
— Чи то правда, шо Галина була гарна дивчина?
— Дюже гарна.
Рассказала племянница и про то, как Махно в качестве военной хитрости устраивал карнавальные свадьбы. (Об этом есть и у Бабеля: натура артистическая, Нестор Махно любил такие яркие, красочные действа с переодеваниями, причём чаще всего наряжался вражеским офицером, церковным служкой или невестой.) Именно в роли невесты обессмертил Махно в графическом цикле «махновщина» замечательный художник Чекрыгин.
Махновщина вообще сама по себе была вдохновенной импровизацией на подмостках Украины, разыгранной в духе «Театрального Октября» драматической вакханалией, в которой жизнь и смерть — не знатные «варяжские гости», а часть грандиозной массовки.
О таком народном театре под открытым небом Мейерхольд с Вахтанговым могли только мечтать.
...Я спросил Анастасию Савельевну, нет ли у неё фотографий дяди. Оказалось, кое-что есть. Она вынесла прекрасное фото Махно с дочкой Леной: прелестная девочка лет восьми-десяти рядом с отцом — симпатичным, интеллигентным, при галстуке и — с шашкой на боку. Я заметил, как удивил Володю этот снимок. Показала также большую настенную, грубо ретушированную фотографию дяди и письмо от Махно — вместе с фотокарточкой оно спокойно пришло из Парижа в начале тридцатых.
Племянница заверила, что кроме этого письма у них от дяди ничего больше не осталось; что с этого снимка мы можем снять копию, но нам она его не отдаст, потому что уже приезжали какие-то люди из города, взяли фотографию с Махно и не вернули.
— Да это наверняка наши Фрид и Дунский, — улыбнулся Володя, имея в виду знакомых сценаристов фильма «Служили два товарища».
Меня заинтриговало содержание письма:
— А о чём Нестор Иванович вам пишет?
— Да о своём житье-бытье в Париже.
— А чем он там занимался?
— Журналистом был. Статьи писал всякие.
Мы были поражены: надо же, «отпетый головорез» и — интеллектуальный труд?!
Очень хотелось увидеть кого-нибудь из оставшихся в живых сподвижников Махно. Оказалось, что недалеко живёт дед, воевавший какое-то время вместе с батькой. Сейчас он трудится в совхозе имени Энгельса. Поехали искать этого махновского ветерана.
Надо сказать, что местные жители боялись говорить с нами на эти темы. Мы им на все лады объясняли, что Володя — актёр, а я — сценарист, что к ГПУ и НКВД мы никакого отношения не имеем, но ничего не помогало: какой-то подспудный страх сидел в них до сих пор — крепко, видно, их в своё время прижали.
В конце концов удалось разыскать этого соратника. Оказалось, что пробыл он у Махно лишь несколько месяцев, а потом жена (она присутствовала при нашей беседе — моложавая, бойкая женщина) предъявила ему ультиматум: или семья, или ратные подвиги — и увела его из боя. Простые слова, живые интонации, бытовые детали — это для меня было главным в рассказе старика. Поведал он нам и о начале вооружённой борьбы Махно с немецкими оккупантами и гетманщиной. Узнав об очередных бесчинствах карателей над мирным населением, батька собрал самых верных своих соратников (среди них был и наш дед) и, обнажив шашку, призвал к отмщению: «Око за око, зуб за зуб!» Вспоминая батьку и его белого коня, старик прослезился. Он трактовал его как настоящего сказочного витязя, бесстрашного народного заступника.
Коснулся дед и теневых сторон махновского движения, признав, что армия кишела уголовными элементами, в чьей криминальной интерпретации анархизм представал не социальной доктриной, а правом на вседозволенность, приглашением к грабежам и убийствам. В подтверждение своих слов рассказал кошмарную историю, свидетелем которой был он сам: о старом, мирном еврее с библейской бородой, повешенном «повстанцами» на телеграфном проводе. Во время казни глаза у несчастной жертвы готовы были вылезти из орбит, «как у Ивана Грозного, убивающего сына, помните картину художника, как его... Репина», — так он, удивив нас эрудицией, закончил своё страшное повествование.
— А как реагировал сам Нестор Иванович на подобные зверства?
— Когда узнавал, то виновных расстреливал на месте. Да разве за всеми уследишь?
...Спустя несколько лет мне удалось ознакомиться со специальным воззванием Махно об антисемитизме в его армии, выпущенным в 1919 году.
«...Величественная драма революционного повстанческого движения омрачена бездумной, дикой вакханалией антисемитизма, священная идея революционной борьбы поругана, оплёвана чудовищным кошмаром зверского издевательства над еврейской беднотой, влачащей жалкое, рабское, нечеловеческое существование... Ваш революционный долг — пресечь в корне всякую травлю и беспощадно расправляться со всеми прямыми и косвенными виновниками еврейских погромов.
Товарищи повстанцы! Очистите ваши ряды от бандитов, грабителей и погромного элемента!»
...За «грехи юности» старик поплатился длинным сроком лагерей, хотя никакого участия в борьбе собственно с «Советской властью» не принимал. Его единственным преступлением было то, что с немцами, гетманом и Петлюрой он сражался вместе с Махно.
Володя спросил у него, что он думает о махновщине на закате жизни. Вот его дословный ответ: «Раз он проиграл, значит, правда была не за ним. Нельзя было идти против большинства»... Увы, так рассуждали все, с кем нам пришлось говорить о батьке и его «закономерном» фиаско...
Смешно было надеяться на полную откровенность старика в беседе с городскими. Повествуя о зверствах германцев и золотопогонников, запуганный старик, конечно же, поостерёгся распространяться о «красном терроре», прямой жертвой которого он являлся.
Возвращались мы назад, переполненные впечатлениями. Через двадцать лет вёзший нас водитель директорской «Волги» в интервью газете «Вечерний Донецк» вспоминал: «На обратном пути Высоцкий оживился, рассказывая своему товарищу о перипетиях гражданской войны, о делах батьки Махно. Я особенно не прислушивался к разговору — в дороге нельзя отвлекаться. Приехали в Макеевку вечером. «Москвич» был уже отремонтирован...»
Вечером того же дня, уже в городе, где мы снова ночевали у Аллы, Володя рассказывал о нашей поездке, и было заметно, что он уже входит, «вживается» в роль Махно... И газета «Вечерний Донецк» пишет об этом же: «Итак, все, кому довелось встречаться с Высоцким, утверждают, что он задумал фильм, готовился исполнить в нём роль атамана...»
Дочка хозяйки дополнила наши впечатления: она пересказала нам воспоминания своей бабушки из Новосёловки о великом исходе 1919 года, когда жители всего повстанческого района под натиском Деникина снялись с насиженных мест и потянулись вслед за отступающей махновской армией на Запад, в сторону Умани. Это и был известный в истории махновщины период «анархической республики на колёсах», во время которого дерзким манёвром Махно удалось перехитрить и разбить белых, сорвав — на свою беду — их победный марш на Москву. Сбылось предвидение Сталина, что именно Махно «съест» Добровольческую армию. (В силу высших предначертаний тот же Сталин и расправится впоследствии со всеми врагами революционного атамана — от Михаила Фрунзе до Льва Троцкого.)
Благодарность комиссаров не заставила себя ждать. Уже спустя несколько месяцев славный ловчий революции Феликс Дзержинский призвал «истреблять махновцев, как бешеных зверей». То же произошло после разгрома Врангеля в ноябре 1920-го. Использовав в крымской операции элитные махновские части, первыми форсировавшие Сиваш, комфронта Фрунзе предательски повернул оружие против вчерашнего союзника. Пленных не брали.
Сбросившая с себя обузу «человеческого, слишком человеческого» власть задолго до Гитлера трактовала пакты, договоры, соглашения как буржуазный предрассудок, как «исторический хлам». Следуя своей извращённой логике, она и не скрывала, что «с теми, кто, подобно Махно, пытается сохранить своё самостоятельное существование рядом с властью Советской Республики, следует расправляться беспощадно, как с деникинскими агентами».
«Вина» махновских командиров усугублялась их отказом участвовать в чудовищной бойне сдавшихся под честное слово врангелевцев и всех мирных жителей интеллигентного вида. За две недели в Крыму было зверски истреблено около ста тысяч соотечественников. (Двадцать лет спустя в Бабьем Яру погибло столько же, но — от рук немцев и... в течение двух лет.) Ни Сталину, ни Гитлеру, ни Пол Поту не удалось даже приблизиться к этому стахановскому рекорду кровожадности.
С клеймом зверски жестокой секты сатанистов и войдёт большевизм в историю государства российского. Махновская республика компрометировала её самим своим существованием. Ведь октябрьский лозунг «Вся власть Советам!» предполагал отнюдь не однопартийный абсолютизм и «массовидный террор», а политическое и экономическое самоуправление трудящихся. Махновщина была обречена, потому что опасных свидетелей убирают, предварительно оклеветав:
Дескать, какая-то мразь называется Правдой...
И вот он, кровавый эпилог Междоусобицы — «Охота на Махно». 150 000 красных егерей против 3000 матёрых волков и волчат.
Не на равных играют с волками Егеря.
Но не дрогнет рука.
Оградив нам свободу флажками,
Бьют уверенно, наверняка.
Невзирая на умопомрачительный перевес, Махно ни на минуту не потерял самообладания и решил дать прощальный бал «комиссародержавию» Он любил это вышедшее из моды «иду на вы», особенно в безвыходных ситуациях. Беспримерный поединок с загонщиками, псарями и псами растянулся на целых девять месяцев! Он готов был расстаться с жизнью, но не с принципами.
Одической тяжеловесности фронтальных атак «Красной Охоты» Махно противопоставил «высокое косноязычье» своих манёвров, непредсказуемость рейдов, глухие волчьи тропы украинских степей и русских лесов. В этом ощерившемся броневиками кольце облавы, в этой атмосфере будничной героики за гранью жизни и смерти Махно поспешно избавлялся от балласта здравого смысла, чтобы, выпав из рода людского, целиком раствориться в природе и стать таким же непостижимым, как она.
Уже в апреле 1921-го сам Ленин был вынужден косвенно признать военный гений атамана и полное фиаско «Большой Охоты»: «Наше военное командование позорно провалилось, выпустив Махно (несмотря на гигантский перевес сил и строгие приказы поймать), и теперь ещё более позорно провалится, не умея раздавить горстки бандитов...» И это — об армии, победившей Колчака, Деникина, Врангеля... Кстати, Махно не скрывал своего восхищения храбростью белогвардейцев, их презрением к смерти, скептически оценивая боевые качества красных. Они побеждали не умением, а числом.
Приблизительно в той же тональности, торопя поимку Пугачёва, чихвостила своих загонщиков и Екатерина Вторая. Трогательная закономерность; у узурпаторов совпадает не только менталитет, но и стилистика...
Вечерний концерт Высоцкого во Дворце культуры прошёл успешно, но без особого ажиотажа. После концерта к нам подходили молодые шахтёры из числа комсомольских активистов и говорили Володе примерно следующее: «А почему у вас такие грустные песни? Нету в них бодрости, оптимизма. Я вот доволен своей работой, своей жизнью»... «А как вы относитесь к Ободзинскому?»... В их репликах смутно улавливалось инстинктивное классовое недоверие к Высоцкому: «Вроде бы свой, а всё ж таки не Хиль, не Кобзон».
Накануне отъезда, в тот же вечер, на квартиру к нашей хозяйке пришли дети шахтёрской элиты (местная «золотая молодёжь»), чтобы пообщаться с Высоцким. Узнав, что мы попали в аварию, собрали между собой какие-то деньги и передали Володе. Ребята принесли с собой выпивку, девушки — термос с кофе на дорогу. Во время ужина Володя, конечно, не пил, но мне сказал чуть раздражённо:
— Выпей с ними, будь попроще, не надо людей обижать.
В этот вечер он много пел (хотя записывать себя почему-то не разрешил), охотно отвечал на вопросы, раздавал автографы. Гости разошлись уже за полночь.
А ранним утром мы уже были в пути. Машина — на ходу, масло — не течёт. Где-то около Курска Володя вновь сел за руль, и вновь — вспышка мальчишеского бонапартизма. Тогда впервые у нас с ним произошло нечто вроде ссоры. На этот раз я не выдержал и повысил на него голос:
— Ну зачем ты поехал на красный? Люди ведь могут из-за тебя пострадать!
Почему-то мне вдруг стало обидно за светофор — этот чудесный китайский фонарик, дарующий иллюзию равноправия в царстве бесправия. В этом намеренном пренебрежении к учтивости цветового сигнала сквозило нечто купеческое. Так, в буйстве самоутверждения, мог себя вести какой-нибудь парвеню, которому «закон не писан». Сам я являлся большим почитателем идеалов неравенства, но не привилегий. С детства терпеть не мог спецпайки, спецпропуска, спецполосы. И, главное, всё это не шло автору «Паруса». Но он здорово обиделся:
— Если будешь так со мной разговаривать, то мы поссоримся. Ну да, я знаю, ты меня любишь, но этот тон...
— Но, ты же знаешь, что сейчас я за тебя отвечаю. Перед Мариной, перед матерью — да перед всеми!..
На этот раз Володя промолчал. И до самого возвращения в Москву больше за руль не просился. О ссоре мы не вспоминали — быть может, он признал мою правоту.
В Москве он мигом пристроил мою машину на станцию техобслуживания — по блату, через знакомого замминистра. Но министерский блат не очень-то помог: мастера мне дали понять, что по госрасценкам они стараться не будут. И запросили грабительскую сумму — триста рублей. Узнав об этом, Володя на следующее утро приехал ко мне, выложил требуемые триста и, улыбаясь, сказал:
— Теперь ты видишь, кто твой единственный друг?
...Через пару лет я получил из Франции письмо — запоздалый отклик нашего путешествия в Гуляйполе. Вот что сообщала благополучно эвакуировавшаяся в Забугорье Мишель Кан: «Приятель друзей, ленинградский художник, попавший сюда с женой и детьми через Израиль, рассказал мне следующее. У его знакомой, потомка художника Ге, с которой я тоже познакомилась (старушка лет восьмидесяти, с фигурой сорокалетней, страшно милая), висит в гостиной странный рисунок, явно не профессиональный. Когда он увидел подпись, то остолбенел: «Откуда у вас этот рисунок и знаете ли вы, кто это?»
Автора рисунка старушка видела всего один раз, кто он такой, не имела понятия; просто рисунок ей почему-то понравился, и она его сохранила. Этого человека в начале тридцатых привёл к ней на вечеринку один её знакомый. Это был довольно плохо одетый и ничем не примечательный мужчина маленького роста. Но он привлёк всеобщее внимание, когда внезапно забился в конвульсиях. Вызвали врача. Тот посоветовал оставить его ночевать, поскольку двигаться ему было никак нельзя.
Наутро, когда хозяйка зашла его проведать, он был уже здоров и выразил желание как-то её отблагодарить. В знак признательности он и оставил ей на память этот рисунок. А имя того человека было — Нестор Махно...»