Слав Христов Караславов
Имя твое прекрасное
1
С тех пор как мне рассказали трагическую историю, связанную со старым домом, меня стали преследовать звуки шагов.
Вечером напряжение делается невыносимым. Подхожу к окну, взгляд погружается в красоту зимних сумерек. Убывающий свет творит сказку из инея, веток и теней. С вершины дерева осыпается мелкий снег и, падая, увлекает за собой весь остальной, чтобы выткать серебряную мантию неведомой лесной фее. Не ее ли шаги слышатся мне в старом доме? Может быть, испугавшись света лампы, она оставила свое уединенное убежище и скачет по верхушкам деревьев, чтобы спрятаться от моего взгляда? А ветви деревьев перепутались, переплелись, будто руки страшных великанов, подпирающих небо, одетых в белые одежды лесной феи. Холм напротив напоминает собой серого волка, припавшего к земле и положившего голову на передние лапы. И хотя мир вокруг как бы заледенел в недвижной вековой тишине, я ощущаю, что деревья начинают приближаться ко мне. Они передвигаются скачками. Остановлю взгляд на одном, другие скачут, взгляну на них — трогаются третьи. Они похожи на стаю волков, готовую на клочья разорвать старый дом. Уж не фея ли науськала их? Гашу лампу. Но вместо сна — шаги. Сейчас они перекликаются со скрипом давнишней телеги, той допотопной телеги, с большими деревянными колесами, сверстницы старого дома. Откуда же она явилась в эти заснеженные горы? Долго прислушиваюсь. Затихли шаги, затих и скрип. Кривая тень падает на окно, пересекает кровать, доходит до середины комнаты. Поднимаюсь. Чертова дегтярница. Она привязана к карнизу — от нее тень. И хотя я точно вижу, что это карниз, меня не покидает ощущение, что дегтярница привязана к задку старой телеги, и это переносит меня в другое время, возрождая в памяти скрип кривых колес.
Нервы…
Ах, почему я выслушивал до конца ту историю?..
2
…Метель еще не замела буйных следов колядовавших. Всюду на белом снегу их следы. На целине хорошо виден отпечаток человека — кто‑то мерил свой рост. Другой упал руками в снег, и пальцы отпечатались, будто следы большой птицы. Разломленный рождественский каравай прочертил на снегу полукруг, рядом следы собаки — погналась за добычей, но ее отогнали то ли крики колядовавших, то ли снежки, брошенные ими. Два снежка, оставляя след, скатилась вниз и, по пути обрастая, уже крупными комьями приютились под кустом шиповника. Ушла в прошлое беззаботная коляда, оставив свои отметины. И только след человека, ведущий к селу, таит в себе что-то тревожное. Одинокий путник в эту зимнюю ночь? Но след раздваивается. Значит, шли двое, след в след, и один споткнулся? Наверное, у него на это были причины…
Девушка стоит у керосиновой коптилки н старается не думать о двух ночных посетителях. Она ведет тонкую нитку вязки и не спускает с окна взгляда. Ей так хочется, чтобы метель забила стекло снегом, пригнула к земле ветки старого ореха, засыпала кусты, запорошила следы. За сараем на тропе видны следы трех человек. Дальше от дома идут два следа, только потом они сливаются в один. Третий след — девушки — тянется от сарая. По ступенькам поднимается к старой кухне. С этой ночи не стало в кухне пестрой котомки и уменьшилось на одну буханку печеного хлеба, зато груза у тех двоих, что шли след в след, прибавилось. Девушка ведет нить, а мысли тянутся сами собой, бесконечные и тревожные. Дождется ли утра? Она встает, убирает вязку, ложится в постель. Старается уснуть, но сна нет как нет. В окно вторгается гора, залитая лунным светом, от нее веет холодом, проникающим сквозь щели старого дома. Девушка зябко ежится под тяжелым пестрым покрывалом. Когда‑то она сама ткала его, ткала полотно, и потому оно коробится, как брезент, ужасно тяжелое — под ним не согреешься. Она тогда впервые научилась ткать на деревянном станке под навесом. Мать стояла рядом и наставляла: ударь бердом, нажми ножку, переверни кросно. Девушка ткала, а мысли ее были далеко-далеко. Она думала о своих подружках, которые уехали в город учиться. А она вот осталась, ее не пустили. Отец заупрямился. Он не учился, а разве плохо устроил свою жизнь? Скотина есть, и торговлей обзавелся. Не оставит дочь голодной. И начались работы по дому, походы за дровами. На утренней заре выходили с бабушкой прочесывать лес. Жадная была старуха! Если бы хватило сил, она перетаскала бы весь лес на спине. Натрудится, бывало, еле тащит охапку. За лето исходили все вырубки около села. Все больше, больше надо! От жадности и умерла: надорвалась. Последняя ноша была такой тяжелой, что не выдержала старуха, слегла. Начала харкать кровью. Девушка оставалась дома, доглядывала за ней. В это время она познакомилась с учителем, бегала к нему за книгами. Но вскоре забросила книги и стала его избегать. Что‑то случилось с ней, но что? Девушка не могла себе этого объяснить. Как только слышала его голос, сердце ее начинало беспокойно биться, ноги подкашивались. Странная слабость сковывала ее тело. Девушка не смела поднять на него глаз. И только когда он проходил мимо, провожала его долгим взглядом, как бы стараясь запомнить, сохранить для себя. Он был высокий и стройный, с буйным русым чубом, с летящим, словно большая красная бабочка, галстуком. После каждой такой неожиданной встречи девушку тянуло к цветам, и она уходила в маленький садик за домом и подолгу поливала их. И так однажды, кто знает почему, вспомнилась ей давным-давно услышанная песня. Правда, только первые строчки, но и этого было довольно.
Жени меня, мама, дай мне дом,
Молодым да женатым хочу пожить…
Песня прилетела сама, как те золотистые пчелы, что слетаются от цветка к цветку. Наверно, ее произнесли многие губы, прежде чем она появилась в пестром садике. Она не отпугнула ее, а обрадовалась. И вдруг ей открылось, что с песней пришел учитель и она любит его. Выбежала на узкую булыжную улицу и заспешила к школе. Постояла на углу, не решаясь шагнуть дальше. После полудня она по кизиловой поляне поднялась в гору над селом и оттуда долго смотрела на школу. На переменах ребята выбегали на дворик, дурачились, но учитель не появлялся. Она увидела его только под вечер. В косых лучах солнца его галстук горел, словно красный мак. Приложив козырьком ладонь к глазам, девушка стояла и смотрела на это маленькое пламя. Опомнилась лишь тогда, когда учитель, уходя, скрылся за ближними домами. Наверно, он спешил в город. Она подумала об этом, разглядев на маленькой сельской площади черный кособокий фаэтон. Он-то и ввел ее в заблуждение. Она невесело зашагала обратно по поляне. Цветы ластились к ее босым ногам, но она не замечала их ласки. Думала об учителе. Наверно, у него была в городе ученая и красивая, как и он, женщина. Но тут мысли ее один миг разметались, как вспугнутые птенцы куропатки из гнезда. Навстречу ей через поляну по той же тропе шагал учитель. В руке его дрожал алый цветок, как удивительная спелая земляника. Девушка остановилась, сойдя с тропинки и не зная, что делать. Щеки ее горели. Учитель улыбался.
— Сколько раз я спрашивал слугу, где растет дурман-трава. В ответ он качал головой, будто немой. А я сразу нашел! Смотри! — И он протянул алый цветок. — Красивый, как ты…
Девушка смутилась. Щеки ее запылали. Она не знала, что ответить учителю, и стояла перед ним, смущенная и беспомощная, и сердце ее билось, как у пойманной птицы.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать!..
— А имя у тебя прекрасное — Цвета!.. Ты прочитала книги, те, что я тебе дал?..
— Прочитала…
— Приходи еще, дам тебе поинтереснее.
— Ладно, — еле слышно проговорила девушка.
Учитель на прощание поднял руку с цветком, и его широкие плечи заслонили весь горизонт. Девушка помчалась вниз, ее тонкая гибкая фигурка была похожа на цветное облачко. И, спрятавшись на сеновале от посторонних взглядов, долго лежала — руки под голову — на прошлогоднем сене, вытянувшись, юная, но с мечтам взрослой женщины. Стараясь повторять про себя богатый интонациями, как радуга своими семью цветами, его голос: «А имя у тебя прекрасное — Цвета…» Называл ее Цветанка, Цеца. Считали, куда еще ей! До подружек не дотянула — годами молода, ростиком мала и характером стеснительна. А тут вдруг — Цвета. Девушка впервые открывала красоту своего имени — Цвета! Она хотела произнести его с той интонацией восторга, от которой дрогнул голос учителя, и никак не могла. Девушка бессознательно уловила в том голосе мужское волнение. Она еще не знала, что это такое. Да разве был опыт у нее в этих делах? Первое чувство свалилось нежданно и неожиданно, лишило ее спокойствия. Она переживала его глубоко в себе, и трепетала, как лесная паутинка от дуновения таинственного ветерка. Мысли об учителе были ясные, чистые. Он был для нее лучше всех на свете, именно его она так долго ждала. Осмелилась пойти нему за книгами и после, читая их, видела только его. Близкие ей герои принимали его черты, сила первой любви отметала все его недостатки. Для нее он жил в незаметном волнении леса под ветром, в загадочном цветении полян, во всем этом лесном мире. Чувствительная душа девушки открывала его везде. Дерево, приютившее в своих ветвях птичье гнездо, — это он, потому что оно было богаче своих соседей заботами о лесном песенном мире, и богатство это — та тайна, которую оно хранило под своей сенью. Девушку считали нелюдимкой. Но она ее была такой. Сельчане убедили ее в том, что она дурнушка, потому что не отвечала крестьянским представлениям о красоте, непременно требующим крепкой фигуры, сильных ног, развитых грудей. Она же была мала ростом, с тонкими нежными чертами лица, словно тщательно отделанного мастером-ювелиром, который выработал свое собственное чувство красоты и сделал это с каким-то внутренним смущением в связи с тем, что показывает ее людям. И потому он постарался все смягчить, уменьшить, чтобы не лезло в глаза другим, оставаясь только его открытием. И он позабыл, что детское имя Цеца может вдруг засветиться, запламенеть живой красотой природы, как полевой букет, и очаровать своими красками. Цвета!.. Девушка сама познавала себя. Она подолгу смотрелась в зеркало, руки незаметно обегали тело: что она такое представляет из себя? И открывала, что она вовсе не замухрышка, какой до сих пор казалась себе. Если такой человек, как учитель, заметил ее, значит, она может кому-то понравиться. Мысли эти смущали ее, но она не могла отогнать их. С ней произошло что-то значительное, и стоило ли скрываться от него? В ее глазах появился особый блеск, в движениях тела открылась удивительная гибкость, делающая его нетерпеливым и напряженным. Уже не раз при встрече она ловила на себе взгляд учителя, замечая в нем странный свет, который, как теплый весенний ветер в ущелье, охватывал ее, готовый унести, куда ему заблагорассудится. Девушка то поддавалась этому странному ветру, то вдруг пугалась, останавливала себя, с трудом преодолевая его напористость. Ее сдерживало чувство стыда, ведь все происходило на глазах у людей маленького села, где нет тайн. Но ей достаточно было и того, что она нравилась учителю. Об остальном боялась признаться даже себе: вдруг ошибется, вообразит то, чего и близко нет. Лесная поляна и тропинка к ней стали для нее сейчас самыми милыми местами на свете. Каждый день она бывала там, и взгляд ее не мог оторваться от окон школы. Шло лето, вот-вот детей распустят на каникулы, а учитель уедет. При мысли о предстоящем девушка вздрагивала, лицо ее темнело, взгляд делался пустым, и она сидела потерянная, как жаворонок, оставшийся голоса. Это и подвело ее: она поздно заметила отряд полицейских. Он появился внизу на дороге и скоро разделился надвое: одни направились узкой улицей села, другие — берегом реки. Между ними стояла школа. Сердце девушки сжалось от догадки: они кого-то искали, они искали учителя!.. Залегли позади каменной ограды, и только двое двинулись к дверям школы. Они шли осторожно, видно, тишина пугала их. И вдруг девушку охватило странное радостное чувство: боятся его! Сколько их набежало ради одного, а он провел их за нос, улизнул. Вон он где, напротив поляны, в ложбине, вместе со школьниками. Дети, словно солнечные зайчики, прятались под листьями. Голосов не слышно — глушила зелень буков. Девушке был виден красивый галстук на груди учителя, и это вызывало в ее сердце радость. Только бы не нашли его. А что, если… И сердце ее забилосьтревожно. Она спустилась по тропинке, пробралась под фруктовыми деревьями. И неожиданно появилась из-за буковой зелени там, где сидел он. Ее стеснительности как не бывало, тревога за него заставила ее торопиться. Он был отдельно от ребят, которые толпились на той стороне поляны, занятые своей игрой. И она крикнула ему:
— Беги… Полиция…
Он побледнел, едва заметно, но побледнел. Задумался. Взгляд его был где-то далеко, проходил мимо девушки.
— Беги! — повторила она.
И тогда он встал, как во сне, шагнул к ней и поцеловал, как мужчина, в губы. Девушка закрыла глаза, расслабленно и испуганно, и когда открыла их, его уже не было. Только там, где деревья низко склонялись над тропой, качалась одна ветка, тревожно напоминая о том, который только что исчез. Девушка села. Синие вероники маленькими желтыми глазками заглянули в ее очи, увидели, как две слезинки покатились к задрожавшим губам, но где-то затерялись. Она сидела до тех пор, пока близкие голоса детей не заставили ее вздрогнуть. Усатый полицейский расспрашивал ребят об учителе, те наперебой отвечали ему. Девушку, скрытую кустами, никто не заметил, и она сидела, как настороженный снегирь, и губы ее горели от поцелуя. Вот пестрый табунок детей скатился вниз, к селу, она поднялась и пошла по тропинке. На поляне цветы ластились к ее проворным ногам. И эта ласка почему-то напомнила ей его слова: «А имя у тебя прекрасное — Цвета!»
Лето прокатилось, как большое солнечное колесо, завертевшее карусель дней. Наступило время забот и тревог. Мулы, нагруженные разным товаром, отправлялись вниз, к городу; из горных селений спускались мастера деревянной посуды; с горных вершин, из лесов шли вести о встречах с партизанами, о полицейских облавах, об арестах и расстрелах. Тревожные известия заставлял сердце девушки сжиматься от боли. По вечерам отчаяние охватывало ее. Она хотела, чтобы он пришел к ней; чтобы тревожные пальцы постучали в окошко; чтобы она услышала шепот. И тогда она скажет ему, что хранит его поцелуй, глубоко запрятав в сердце, как самую большую драгоценность. Наверно, она еще не раз испытает счастье поцелуя, но никогда и никто не поцелует ее так, как поцеловал он тогда, за кустами, ошеломляюще и быстро, так неожиданно. Это было впервые и не забудется никогда. Только бы он пришел и постучал, только бы вспомнил о ней. Но никто не приходил, а лето кончалось, грустное лето семнадцатилетней девушки. Похолодели вечера. В очагах потрескивали дрова, из труб вылетали искры. Пожелтели листья. Хлынули краски осени, чтобы привлечь взгляд, сделать смерть красивой. Девушка подолгу оставалась дома, училась прясть, а когда сумерки спускались над долиной, шла давать лошадям сено и как завороженная смотрела на бескрылый горб горной вершины. Буковый лес темнел, раздетый и пустой. Дубовые листья — ржавые и пожухлые, порванной одеждой висели на сучьях и навевали тоску и безысходность. Мужчины подались в старый лес копать пни — топливо для зимы, и село опустело. Протяжным скрипом колес тяжелых деревянных телег начинались вечера. Разогретые ступицы, облизывая черный деготь, стонали, готовые вспыхнуть от постоянного вращения. И жажду по смазке в одиночку и хором выплакивали заунывными звуками, рожденными болью, — протяжными и жалостливыми. Кому они жаловались? Девушка, слушая, представляла себе дегтярницу из воловьего рога, которая качается под задком телеги, — важная, невозмутимая и глухая к мольбам колес. Только она, дегтярница, могла облегчить их муки, утолить их жажду, загасить скрытый огонь, который зарождался в них, но она беззаботно покачивалась, подскакивала при толчках и плевалась черной слюной на дорогу, как бы мстя ей за ухабы. Воображение девушки рисовало это всякий раз, как только до нее долетал тяжелый скрип телег. Одна из них останавливалась перед их домом. Девушка спешила растворить ворота, принять поводья, помочь отцу. Она брала в руки его мокрую бурку. Пустую сумку забрасывала на перекладину, и там она, как летучая мышь, оставалась висеть до утра. В тесном мире сельского дома, отгороженном каменной оградой и низкими дощатыми заборами, в эти вечерние часы три существа жили своими мыслями и заботами. Отец задумчиво и долго курил, мать не переставала хлопотать, девушка, храня огонек первого поцелуя глубоко в сердце, ходила рассеянная.
Под барабанную дробь капель по крыше в голове старика родилось решение, и он сказал:
— Пора выдать ее замуж.
— Да, но она совсем еще маленькая… — ответила мать.
— Скажешь! Ты что, была больше, когда мы поженились?..
Девушка слушала, воспринимая разговор стариков как шутку. Какое замужество? Если и выйдет она замуж, то только за него… Иначе… Но разговор у очага был совсем не шуточный. Стали наведываться женихи, сыновья далеких приятелей отца. Один заявился даже из Русе. Девушка упиралась. И слушать не хотела о замужестве. У нее был свой мир, в котором вилась узкая тропа, цветы на веселой поляне ласкали ее ноги, широкая мужская спина закрывала весь горизонт, а дорогой голос, до боли дорогой голос говорил: «А имя у тебя прекрасное — Цвета!» Нет, она не могла расстаться с этим миром, заполнившим всю ее душу! Или она дождется учителя, или погибнет, как затоптанная, никому не нужная весенняя незабудка. И все-таки ее просватали за того парня из Русе. Родители постаралась. Девушка стояла молчаливая, озабоченная, чужая. Парень погостил день-два и отправился готовиться к свадьбе. Намечали сыграть ее после рождества. Для девушки это была странная, такая странная суета, которая ничуть ее не трогала. Словно не она была героиней событий, а какая- то другая, незнакомая. В ее сердце, как золотое обручальное кольцо, тяжестью лежал поцелуй того преследуемого партизана. И одна веточка постоянно дрожала вослед ему. Думал ли он о ней? Помнил ли? Придет ли к ней? Девушка верила, что придет. Человек, который мог поцеловать девушку, когда за ним по пятам шла смерть, не может не думать о ней и, если жив, вернется.
Шли дожди со снегом. Но вот кончилась слякоть иземля покрылась снегом, белым и красивым. Такие зимы редко случались в этих местах. Снег висел на нижних ветках буков, и потому их вершины казались окаменелыми. А там, где были поляны и лужайки, перламутровая белизна неожиданно вспыхивала, подчеркивая снежную чистоту еще не исхоженного тока. Кое-где белели фруктовые деревья, вечная шутка природы — тот, кто дает плоды, обречен на одиночество. Девушка жила в своем тесном мире и не хотела, чтобы его разрушил отъезд в Русе. Всю жизнь она видела перед собой вершины усталых и тихих гор и не хотела с ними разлучаться.
На рождество в село вернулся Иванчо, темнолицый сапожник, и всех удивил своей формой. Он был членом «Бранника». Носил нож и пистолет. Однажды вдруг приметил девушку, зачастил в их дом. Старик не выносил его, но терпел. Иванчо подолгу засиживался у очага.
— Обручена, — говорил старик, пряча глаза под бровями. Сапожник будто не понимал намека. Для него Русе казался неправдоподобно далеким. К тому же он надеялся на свою форму. «Кого захочу, могу арестовать», — грозил он, поправляя пистолет на ремне, девушка молчала или улыбалась таинственно. В сущности, она его не слушала. Иванчо — камушек на дороге, не страшный даже для самой дряхлой телеги. Разве что дегтярницу мог тряхнуть. Сапожник же набивал себе цену хвастливой болтовней.
— Не верите, что арестую?
— Можешь, — соглашался старик. — Тех, кто торчит дома. А попробуй тех, кто ушел в горы.
— Кого имеешь в виду?
— Учителя — подзадоривал старик. — Его не могла взять целая рота.
— Посмотрим! — подымал брови сапожник.
Неожиданно тесный мир девушки разрушился. И разрушил его он, учитель, кто носил с собой ее поляну и тропинку, поцелуй и тревожное дрожание веточки. Что значил перед ним Иванчо? Там, на тропинке, он представлялся девушке мизерной букашкой, затянутой в свою форму. Букашка беспомощно барахталась среди цветов, которые когда-то целовали ее красивые ноги. Одно дело забивать гвозди в рваные подметки и день-деньской нюхать клей из консервной банки, совсем другое — быть учителем, учить детей понимать мир и самому верить в будущее. Как только девушка закрывала глаза, сразу же видела перед собой русый вихор и огненный тюльпан галстука. А снег все падал, уплотнялся, гнул ветки на деревьях, скрывая все некрасивое, уродливое, давал новый свет зимним вечерам. Перед самым рождеством снег перестал и небо прояснилось. Девушка лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к ранним крикам колядующих. Далекий собачий лай мешался с голосами. Хлопали калитки. Огромным караваем висела над горами луна. Девушка поднялась, чтобы задернуть занавеску, и увидела вдруг упавшую на окно тень руки. Тихое постукиванье о раму звоном отдалось в ушах. Она подбежала. Сердце зашлось от тревожной и радостной догадки: он! Наконец-то пришел, не забыл цветущую поляну! Девушка прижалась к окну и увидела: их было двое. В одном она узнала учителя. Другой, ниже ростом, стоял в тени, облокотившись о забор. Она поспешно оделась, накинула шаль на плечи и на цыпочках сбежала по лестнице. Их следы вели к сараю. С трепещущим сердцем она заторопилась туда. Они ждали. Его чуб в лунном свете казался серебристым, на губах усталая улыбка. Руки — тяжелые, загрубевшие руки — встретили ее и обняли. Девушка прижалась к нему, и никто не заметил ее слез. Но когда она попыталась вытереть глаза, он опередил ее. Кончиками пальцев снял слезинки — ее боль и ее радость, и она взглянула на него. Приподнялась на цыпочки и поцеловала. И долго стояла, прикрыв глаза, раздвигая, делая богаче свой маленький и тесный мир. Почувствовав холод его оружия, девушка неожиданно отрезвела. Оттолкнулась от него и легким шагом вошла в кухню. Выбрала в сундуке самый большой каравай, сняла пеструю сумку, нащупала кадку с брынзой и быстро вернулась. По тому, как они нетерпеливо разломили каравай, она поняла, что голодны. Предложила им отдохнуть на сеновале, но они отказались. Торопились. И когда они пошли друг за другом след в след, она догадалась, что его спутник ранен. Он то и дело сбивался с ноги. Девушка, кутаясь в платок, долго провожала их взглядом, так что заболели глаза. Может, эта боль, а может, холод выжали из них слезы. Она плакала оттого, что он помнил ее, что она была права, храня его в сердце, плакала над собой. Ее мир был узок и мал, а его мир — мир бесконечный и мужественный, наполненный муками и тревогами, битвами и опасностями. Вернулась с растревоженным сердцем, корила себя за то, что не спросила, когда он вернется. Но, несмотря на это, ей было радостно. Села на кровать. С улицы доносились песни колядующих. Им вторил хриплый собачий лай: прекрасное шло рядом с безобразным. И девушка знала, что по белу снегу сейчас вьются два следа, слившиеся в один, чтобы обмануть зло. Где-то в их след, едва-едва касаясь его, вплетался третий, ее след. Это сильно взволновало девушку: всегда бы ей идти след в след с ними, всегда…
Колядующие танцевали на белом снегу — этой большой чудесной книге природы: кто-то проверял свой рост, оставив свой отпечаток, кто-то упал, наследив растопыренными пальцами, точно большая птица. И если бы не снежки, собака добралась бы до разломленного брошенного рождественского каравая. Но снежки отогнали ее и сейчас лежали крупными стылыми комьями под кустом шиповника. Девушка смотрела на все это через окно и думала об одиноком следе на снегу. Куда он уходит? Куда приведет? В тот день был суровый мороз, и девушка вдруг заволновалась: как это не дала ему шарф! Куртка на нем была тонкая, промерзшая, жесткая. Могла бы отцовский тулупчик ему дать, и вот надо же! Она ругала себя за недогадливость и печально следила, как медленно темнело окно. На помутневших стеклах проступили едва заметные цветы. И вот уже белая ледяная лавина цветов залила все окно. Там где-то был и красный дурман-трава, но не было тропинки. На какое-то время ее захватили упругие прожилки луговых трав и подорожника, синие горечавки и мудроокие незабудки. Появись он, цветы сразу открыли бы ему тропинку, но его не было. Ледяная поляна не помнила его. И девушка вздрогнула от внутреннего холода. Она посунулась к окну и растопила своим дыханием цветок ледяной ромашки. Взглянула сквозь пятнышко чистого стекла и отшатнулась в испуге. По холму напротив шли полицейские. Их черные фигуры резко выделялись на белом снегу. Спины их дымились белым паром. Белые облачка дыхания окутывали лица. Шли издалека. Гнались за кем-то? Напали на след? Остановились у ее ворот, заспорили между собой. Колядующие затоптали все вокруг, и это сбило ищеек с толку. Тут появился сапожник. Он посоветовал обойти село вокруг и по свежим следам определить, остались в селе те, кого они ищу или скрылись в горах. Двумя группами полицейские отправились на облаву. Девушка смотрела сквозь пятачок чистого стекла, растревоженная, испуганная, и не заметила, когда ледяная ромашка вновь закрыла от нее улицу. Теперь она, маленькая, встревоженная, затаилась на чердаке, застыла в напряжении. Полицейские прошли по поляне, словно кабаны, взрыли его тропинку. Другая группа исчезла за домом. Девушка снова увидела ее на дороге в город. Наверно, потеряли след. Они столпились, обсуждая положение. И началось полицейское колядование. Они обходили дома, кололи стога сена, шарили по чердакам. Девушка торжествовала: партизан не было в селе! Если им надо было остаться, они остались бы у нее, не пошли бы в другой дом. Вот здорово, если они еще вчера добрались до города! Но когда она вспомнил о раненом, опять тревога захлестнула ее. Не успели! И слезы вдруг вновь навернулись на ее глазах. Полицейская орава устремилась вниз по оврагу. Девушка вернулась в комнату, закуталась в пестрое одеяло и разрыдалась от чувства одиночества и беспомощности. Сердце ей подсказывало, что он уходит от нее со своей тропинкой и поляной, с пламенем красного галстука и с той потревоженной веткой в ракитнике…
Он лежал на снегу перед корчмой, не ощущая холода. На груди его, там, где когда-то горел красный галстук, вилась алая струйка крови. Спиной к стене корчмы сидел его раненый друг, зажав руками отяжелевшую голову. Полицейские потрошили сумку. Сапожник что-то им объяснял. Девушка наблюдала за ними издалека и все боялась, что ей станет дурно. Опустошенная, она вошла в комнату, присела у очага. У нее закружилась голова от жертвенного блеска красных углей: ее маленький мир сгорел, исчез. Имела ли она право покинуть его? «Как я буду без него жить?» — спрашивала она себя. В блеске огня ей мерещилась сумка с хлебом. Раненый мог не выдержать, выдать их встречу. Да и сапожник… Девушка содрогнулась всем телом, мысли ее споткнулись. Она увидела себя обесчещенной, брошенной среди дороги, измученной, обезображенной, забытой всеми. Будто подрубленные, упали ее руки. Огромная зима со всем своим белым снегом, с ледяной поляной неожиданно хлынула в нее. Она встала, медленно спустилась по лестнице, вышла из дому, сняла вожжи и скрылась в сарае. С трудом перебросила конец через балку, встала на корзину, накинула на свою тонкую шею жесткую веревочную петлю. И прежде чем она оттолкнула корзину ногами, губы ее прошептали: «А имя у тебя прекрасное — Цвета!»
3
Кривая тень от дегтярницы падает в комнату. Я смотрю на улицу, где с высоты сыплется невидимый снег. В лунном блеске серебряная мантия кутает притихшую долину. Стою и всем своим существом ощущаю дыхание испуганной серны и не знаю, почему боюсь обернуться. Страшно встретить глаза девушки…