— Олеш, Олеш, а «доллар» с двумя «л» пишется аль как?

— Эва!.. Почем я знаю!

— А ты его видел, доллар-то?

— Видел.

— А где видел?

— У Кольки.

— За бутыль Колька отдаст, как считаешь?

— Ты чё, сдурел? Доллар — он же деньга, понял? Ну а припрет, то отдаст, чё не отдать-то…

Бревно попалось не тяжелое, но вредное — елозило по плечу. Бывают бревна хорошие, ровные; сидят на плече будто прилипли. А это ходуном ходит, как пила, сучки в ватник лезут, но ватник-то казенный, черт с ним, а вот идти вязко.

Егорка вздохнул: здесь, в Ачинске, он уж лет двадцать, поди, а к снегу, к морозам так и не привык.

Олеша хитрый, у него за пазухой фляжка солдатская с брагой, но удавится, не угостит.

Водка в магазине двенадцать рублёв: это что ж в стране деется?

По телевизору негра вчера показывали: у них когда коммунисты, говорит, к власти приходят, сразу бананы исчезают. Интересно, а как у них, в Эфиёпах ихних, с водкой? В Ачинске бананов сейчас — выше крыши. Олеша брехал, складов для них не хватает, так бананы по моргам распихали, там температура хорошая, не испортятся. Вот, черт: бананов — прорва, а водка — двенадцать рублёв; да Горбачева с Райкой за одно это убить мало! Наш Иван Михайлович, как Горбачева увидал, сразу определил — болтун. Он все видит, Иван Михайлович, потому что умный. А ещё — охотник хороший, от него не только утка, от него глухарь не увернется, хотя нет птицы подлее, чем глухарь, — нету! Осенью, правда, чуть беда не вышла: отправился Иван Михайлович браконьерить, сетки на Чулым ставить, а с ночи, видать, подморозило, «газик» закрутился и — в овраг…

Бог спас. Странно все-таки: Сибирь есть Сибирь, холод собачий, а люди здесь до ста лет живут…

Директор Ачинского глинозема Иван Михайлович Чуприянов был для Егорки главным человеком в Красноярском крае.

«Можа, Горбатый и не дурак, — размышлял Егорка, — но чё ж тогда в магазине все так дорого? Не мошь цены подрубить, как Сталин их подрубал, так не упрямься, к людям сходи, простой человек всегда подскажет чё к чему…»

— Хва! — Олеша остановился. — Перекур!

Бревно упало на снег.

«Горбатый хоть и партаппаратчик, а жаль его, — надумал Егорка. — Дурак, однако: прежде чем свое крутить, надо было б народу полюбиться. А народу много надо, што ль? Приехал бы сюда, в Ачинск, выволок бы на площадь полевую кухню с кашей, Рыжкову дал бы таз с маслом и ложку, а сам бы черпак взял. Хрясь кашу в тарелку, а Рыжков масла туда — бух! — в-во! Царь бы был, народ бы ему сапоги лизал!

А счас — нет, не в своих санях сидит человек, слабенький он, а признаться боитца…»

— Сам-то придет аль как? — Олеша скрутил папироску. — Суббота все ж… праздник ноне…

Иван Михайлович снарядил Егорку с Олешей срубить ему баньку: старая сгорела у него ещё прошлой зимой.

О баньке болтали разное: вроде и девок туда привозили из Красноярска, вроде и Катюша, дочка его, голая с мужиками бултыхалась, — только как людям верить, злые все, как собаки, дружить разучились, не приведи бог — война, в окопы, пожалуй, никого не затащишь, пропадает страна…

— Ты чё, Олеш?

— Я сча… сча приду.

— Здесь хлебай, я отвернусь, чё бегать-то?

— Со мной бушь?

— Не-то нальешь?.. — удивился Егорка.

— Пятёру давай, — налью.

— Пятёру! Где её взять, пятёру-то?.. На пятёру положен стакан с четвертью, — понял? А у тебя — с наперсток.

— Ну, звеняй!.. — Олеша достал фляжку и с размаха всадил её в глотку.

— Не сожри, — посоветовал Егорка, — люминь все-таки…

Говорить Олешка не мог, раздалось мычание; глотка работала как насос.

Весной Олешу еле откачали. Он приехал в Овсянку к теще: старуха давно зазывала Олешу поставить забор. А бутылки, чтоб приезд отметить, не нашлось. Олеша промаялся до обеда, потом взял тазик, развел дихлофос, да ещё теще налил, не пожадничал.

Бабка склеила ласты прямо за столом, а Олеша оклемался, вылез, но желудок (почти весь) ему все-таки отрезали, хотя водку хлебает, ничего, только для водки, наверное, желудок-то не нужен, водка сразу по всему телу идет, так-то. Именно здесь, в Сибири, Егорка убедился: русский человек — не любит жить. Ну хорошо, Ачинск — это такое место, где без водки — никак, но другие-то, спрашивается, в других-то городах зачем пьют?..

Наташка, жена Егорки, прежде, по молодости, как Новый год, так орала, пьяная, что Егорка — сволочь, хотя он Наташку бил в редчайших случаях.

А кто, спрашивается, ей сказал, что она должна быть счастлива?

Правда, тогда квартиры не было, хотя в коммуналке, между прочим, тоже не так уж плохо, весело по крайней мере; здесь, в Сибири, другие люди, без срама, но Иван Михайлович — молодец, квартиру дал.

— Зря ты, Олеша… — Егорка поднялся, — папа Ваня приедет, сразу нальет… чё свое-то перевошь, не жалко, что ль?

Олеша сидел на бревне, улыбаясь от дури.

— Ну, потопали, что ль?

Не только в Ачинске, нет, на всей Красноярщине не найти таких плотников, как Егорка и Олеша. Вот нет, и все! Дерево есть дерево, это ж не нефть какая-нибудь; дерево руки любит, людей!

А если Егорку спросить, так он больше всего уважал осину. На ней, между прочим, на осине, войну выиграли; не было у немцев таких блиндажей, вот и мерзли, собаки подлые, поделом им!

Холод, холод нынче какой; в Абакане, говорят, морозы злее, чем в Норильске. Спятила природа, из-за коммунистов спятила, ведь никто не губил Красноярщину так, как Леонид Ильич Брежнев и его местные красноярские ученички. ГЭС через Енисей построили, тысячи гектаров леса превратили в болото, лес сгнил, климат стал влажный, противный, исчезло сорок видов трав и растений; волки, медведи, даже белки — все с порчей, все больные; медведь по заимкам шарится, к человеку жмется, — не может он жить на болоте, жрать ему в тайге стало нечего, вон как!

Не понимают, не понимают люди, что природа куда сильнее, чем человек: просто она терпит до поры до времени, а потом взбрыкнет, как это было с «Титаником», так что людям, если кто уцелеет, останется рты разевать!

Апокалипсис, между прочим, уже наступил. Точнее, наступает — по всему миру…

— Пошли, говорю.

— Пойдем…

Олеша легко (откуда силы берутся, да?) закинул бревно на плечо. Егорка поднял бревно с другого конца, наклонил голову и пошел за Олешей шаг в шаг.

— Здорово, ёшкин кот!

Директорская «Волга» стояла у забора в воротах, собиралась въехать, да не успела.

— За двадцать минут, Егорка, можно полпачки выкурить!

Чуприянов улыбнулся. В «Волге», рядом с шофером, сидел ещё кто-то, кого Егорка не знал — плотный широкоплечий мужчина с чуть помятым лицом.

— Не, Михалыч, заливашь: за двадцать минут — никак!

— Никак, — подтвердил Олеша, сняв шапку. — Здравия желаем!

Чуприянов построил дачу на отшибе, в лесу. Кто ж знал, что пройдет лет пять-семь, и красноярский «Шинник», завод со связями, заберет этот лес под дачи?..

— А за осинку, Егорий, можно и по морде получить, — прищурился Чуприянов. — Не веришь?

— Так деревяшки нет… — удивился Егорка, — в пятницу деревяшка вся вышла… А эта на полати пойдет, — любо! Осинка-то старая, Михалыч, все равно рухнет…

— Тебе, Егорий, можно быть дураком, это не грех, — Чуприянов протянул ему руку, потом поздоровался с Олешей, — но меня не позорь, поньл? Увижу еще, я тебя «Гринпису» сдам, ты мой характер знаешь!

— Так его ж пристрелили вроде… — опешил Егорка.

— Пристрелили, Егорий, Грингаута, начальника милиции… и не пристрелили, а погиб он… смертью храбрых, усек? А это — «Гринпис», это похуже, чем милиция, будет…

Майор Грингаут, начальник отделения, погиб в неравной схватке с браконьерами: поехал на «стрелку» за своей долей, за рыбой, а получил пулю.

Человек в «Волге» тихо засмеялся — так, будто он сам стеснялся своего смеха и старался его придушить.

— Вот, ёшкин кот, работнички… Ну как быть, Николай Яковлевич?

Чуприянов то ли шутил, то ли действительно извинялся перед своим гостем.

— Но в лесу, Иван Михайлович, эта осинка и впрямь никому не нужна, вот мужики и стараются, чтоб не сгнила…

— Все равно накажу, — Чуприянов упрямо мотнул головой. — Свой стакан не получат.

— Ну, это жестоко, — опять засмеялся тот, кого называли Николай Яковлевич.

— Очень жестоко, — подтвердил Олеша.

— Осину, Егорий, волоки обратно в лес, — приказал Чуприянов, открывая «Волгу». — На сегодня работа есть?

— Как не быть, есть… — буркнул Егорка.

— Вот и давайте, — Чуприянов сел в машину. — Потом поговорим.

«Волга» рванула в сторону дома.

Все директора в России — сволочи. Самые хорошие — тоже сволочи. Видел же Чуприянов: для него стараются!

— Какие смешные… — сказал Николай Яковлевич, оглянувшись назад. — Как клоуны в цирке… с этим бревном…

Привыкли, привыкли русские люди к тому, что их так много на свете, что можно друг друга не беречь. Может быть, поэтому русская жизнь в России вообще ничего не стоит?

Николаю Яковлевичу не понравилось, как Чуприянов разговаривал с мужиками.

«Чего нервничать? — удивлялся он. — Надо просто привыкнуть к тому, что все люди на земле — глупые, вот и все…»

Чуприяновский дом был похож на купеческий: крепкий, добротный, огромный. Такой дом лет сто простоит, но хуже не станет, потому что хозяева — сразу видно — уважают дом, в котором они живут.

— Значит, Горбачев так и не понял, что Россия — крестьянская страна, — Чуприянов снял шапку, расстегнул дубленку и продолжал прерванный, видимо, разговор.

— Кто его знает, что он понял, что нет, он ведь ускользающий человек, Горбачев… Помню, в Тольятти… Горбачев провозгласил, что в двухтысячном году Советский Союз создаст лучший в мире автомобиль. «Это как, Михаил Сергеевич? — спрашиваю. — Откуда он возьмется, лучший-то?!» — «А, Микола, отстань: политик без популизма это не политик!»

Вот дословно… я запомнил. Знаете его любимое выражение? Информация — мать интуиции! Так-то вот, Иван Михайлович…

Чуприянов слушал очень внимательно.

— Но с другой стороны, Николай Яковлевич, мы же построили лучшие в мире ракеты!..

«Волга» подкатила к крыльцу.

— Сталин заставил работать на ВПК всю страну, — усмехнулся Николай Яковлевич. — Сталин каждый день готовился к войне, не только с немцами — вообще к войне. Другое дело, что, как все невежественные, но самоуверенные люди, он совершал страшные глупости, — отсюда катастрофа сорок первого года. Вообще, мне импонирует, Иван Михайлович, что нынешние коммунисты клянутся именем Сталина. А Сталин уничтожал прежде всего коммунистов и Коммунистическую партию, — ведь никто не перебил такое количество коммунистов, среди которых, кстати, были и замечательные люди, как Сталин! Но именно потому, что все силы были брошены на ВПК, у нас не осталось денег на электронику, холодильники, производство ботинок и т.д. А все ракеты, между прочим, проектировались как военные, мы же летали на военных ракетах, переделанных из ФАУ, у нас весь космос был военный, только ребята, космонавты, стесняются об этом говорить, а о многом и сами не знают…

В доме топилась печь. Стол был накрыт на двоих, у плиты хлопотала очень стройная, но некрасивая девочка.

— Катя, моя дочь, — потеплел Чуприянов. — Знакомься, Катюха: академик Петраков. Из Москвы. Слышала о таком?

— Николай Яковлевич, — сказал Петраков, протягивая руку.

— А клюква где? — Чуприянов по-хозяйски оглядел стол.

— Где ж ей быть, если не в холодильнике?

По тому, как это было сказано, по улыбке, вдруг осветившей её лицо, Петраков понял, что Катя ужасно любит отца.

Клюквой оказалась водка, настоянная на ягодах.

— А вот другой пример, возвращаясь к Горбачеву, — сказал Петраков, подставляя руки под крошечную струйку воды в умывальнике. — Восемьдесят шестой, лето, Целиноград. Доказываем Горбачеву: если хлеб — двенадцать копеек батон, даже восемнадцать, берем дороже, селянин будет кормить скотину только хлебом, потому что силос и комбикорма — в два раза дороже. Но хлеб-то мы каждый год закупаем в Канаде; докатились до того, что на зерно уходит миллиард! Яковлев, помню, Александр Николаевич, вписал ему в доклад небольшой абзац: поднимаем цены на семь копеек за булку. На следующий день до обеда Горбачев выступает перед народом. О хлебе — ни гу-гу. Исчез абзац, как корова слизала! Мы — к Горбачеву: что происходит, Михаил Сергеевич? Молчит Горбачев, в глаза не глядит. Вдруг — Раиса Максимовна… она не говорила, а как бы пела, да: Александр Николаевич, Николай Яковлевич… не может же Михаил Сергеевич войти в историю… как Генеральный секретарь, который повысил цены на хлеб…

— Вот баба! — вырвалось у Чуприянова. — С борща начинаем? Я вообще-то приказал Катюшке подавать на закуску горячую картошку, чтоб все помнили, кто мы и откуда…

— Картошка — это замечательно, — протянул Петраков, — картошка — это всегда хорошо… Ваше здоровье, Иван Михайлович!

— Ваше!

«Клюква» прошла незаметно.

Катя действительно принесла тарелку с дымящейся картошкой, посыпанной какой-то травкой, правда сухой.

— Значит, Егор Тимурович и до нас добрался? — Чуприянов воткнул вилку в маленький огурчик.

— Приватизационный чек Чубайс хочет оценить либо в сто, либо в тысячу рублей, — сказал Петраков.

— Хороший человек, — хмыкнул Чуприянов. — А цифры откуда?

— С потолка, Иван Михайлович. Но это не вполне рубли.

— А что, если не рубли?

— Никто не знает.

Такой стол, конечно, может быть только в России: все с огорода, либо — из леса. Россия никогда не умрет от голода, потому что её главные богатства — не нефть, не золото и не уголь, а лес и река. Самое замечательное на русском столе — моченые яблоки, только никто не знает, когда их подавать: то ли как десерт, то ли как закуску.

— Рубль это рубль, — вздохнул Чуприянов, — в России царей не было, Романовых, а рубль — уже был… — слышите, да? Если это не рубль, значит, не пишите, что это рубль. Че людей дурить? Приватизационный талон… или… как?..

— …ваучер. У Гайдара человечек есть, Володя Лопухин, он и предложил назвать эту счастливую бумажку ваучером; словечко, конечно, непонятное, но грозное.

Чуприянов разлил «клюковку», а Катюша поставила на стол большую кастрюлю с борщом.

— Если на Западе вам заказывают отель, выдается специальный талончик — ваучер, — закончил Петраков.

— Черт его знает, — усмехнулся Чуприянов, — я в отелях не жил, только в гостиницах, но считать — умею. Сколько людей в России? Мильонов сто пятьдесят, — верно? Умножаем на сто рублей. Получается, вся собственность Российской Федерации, заводы, фабрики, комбинаты, железные дороги, порты, аэродромы, магазины… все, что есть у России… все это стоит… пятнадцать миллиардов, что ли? Послушайте, — а не мало? Они не ошиблись? У нас один «Енисей», вон он, на том берегу, тянет на миллиард, а если с полигоном, где Петька Романов, Герой Соцтруда, свои ракеты взрывает, и поболе будет…

Петраков взял рюмку.

— Что… они, демократы ваши, думают… после такого жульничества… власть удержать? Да я сам народ на улицы выведу!

Когда русский человек нервничает, в нем появляется какая-то угроза — обязательно!

— Ну хорошо, это все — пацаны, — заключил Чуприянов. — А Ельцин, Ельцин куда смотрит?

— Ну, Ельцин, как говорится, особый случай, — улыбнулся Петраков. — Но меня вот… да, благодарю вас, Иван Михайлович… меня вот что интересует: если случится чудо и в обмен на эти ваучеры ваши мужики все-таки получат акции Ачинского глинозема… как они себя поведут? Комбинат — хороший, имеет прибыль, значит, тот же Егорка вправе рассчитывать на свою долю, — верно? Как он поступит: будет ждать эту долю или тут же продаст свои акции к чертовой матери, причем дешево продаст, за бутылку?

Катюша разлила по тарелкам борщ, но Чуприянов не ел — он внимательно смотрел на Петракова.

— Если сразу не прочухает — продаст, — уверенно сказал Чуприянов.

— Так… — Николай Яковлевич согласно кивнул, — а если… как вы выразились, — что тогда?

— Тоже продаст. Станет моим ставленником, вот и все.

— Не понял, Иван Михайлович…

— А я его раком поставлю, что непонятного? Я что, дурак, что ли, такой завод Егорке отдавать? Пьянчужкам этим?

— Они — трудовой коллектив.

— Раз трудовой, пусть вкалывают. А с прибылью мы как-нибудь сами разберемся.

— Упрется Егорка, Иван Михайлович…

— Ишь ты! Так я ему такую жизнь организую, он тут же повесится, причем — с благодарностью, потому что здесь, в Ачинске, ему идти некуда, город маленький, без комбината — смерть. Но объясните мне, старому дураку, почему, если у нас государство вдруг сходит с ума, это называется реформами? Если государство не хочет покупать глинозем само у себя, если оно не хочет само распоряжаться своим собственным богатством — ради бога, пусть покупает глинозем у Чуприянова, я не возражаю! Разбогатею, по крайней мере! А вот если господин Гайдар отделяет наш комбинат от государства только потому, что он, Гайдар, не знает, что с нами делать, это, извините меня, в корне меняет дело, — слышите, да? Если Гайдар не хочет, чтобы я требовал у него деньги на новую технику, пусть не надеется: модернизировать комбинат из своего кармана я не буду, я, извините, жадный! Я всю прибыль оставлю себе, отправлю её куда-нибудь в офшоры, потому что я не верю Гайдару, я… момент ловлю, как Гайдар подарил нам комбинат, так он его и отнимет… так же легко, вот в чем фокус! Дураком надо быть, чтобы не поймать момент! Дураком надо быть, чтобы верить Гайдару! Вы на его рожу посмотрите: мальчишка, маменькин сынок, несерьезный тип. Нет уж, Николай Яковлевич, я выгребу из комбината все, что можно, сам скуплю его акции… для начала… потом приеду к вам, в Москву, и скажу: ей, правительство, деньги давай, нет у нас денег на бетономешалки, дорогие они! Ты, правительство, решай: или — деньги, или Россия без глинозема останется, — извините!

Петраков спокойно доедал борщ, намазав маслом кусочек черного хлеба.

— Но если по уму, Иван Михайлович, деньги все-таки надо вкладывать в производство, в комбинат, — наконец сказал он.

— А я не верю Гайдару! Я знаю директоров: Гайдару никто не поверит! Он на нас с Луны свалился, понимаете? И с приватизацией ничего не выйдет, будет сплошное воровство — воровство директоров, вот что я скажу!

Никто не заметил, как появился Егорка. Сняв шапку, он мялся в дверях.

Чуприянов и Петраков молча выпили по рюмке, молча закусили маслятами. Русские люди — молодцы: никто в мире не додумался отмечать водку солеными грибками, а пиво пить с воблой, — никто!

— На самом деле по глинозему решения пока нет, — сказал Петраков. — Зато алюминий будет продан.

— Какой алюминий? — Чуприянов поднял голову. — Наш?

— Красноярский алюминиевый завод, Иван Михайлович.

— Так он крупнейший в Союзе!

— Потому и продают. Купит, говорят, некто Быков. Сейчас — учитель физкультуры где-то здесь, в Назарове.

— Сынок чей-нибудь?

— Нет. То есть чей-нибудь — наверняка. Ему лет двадцать пять. Или двадцать.

— А куда нынешнего?

— На тот свет, я думаю. Если будет сопротивляться.

Петраков тщательно вытер губы бумажной салфеткой и выразительно поглядел на большую сковородку, где лежали куски хариуса.

— Кто первый схватит, тот и сыт, Иван Михайлович… вот вам — новая национальная идея.

— Значит, — разозлился Чуприянов, — и ко мне придут, — верно?

— Приватизация будет кровавой, — кивнул головой Петраков.

За окном только что было очень красиво, светло и вдруг все почернело — мгновенно. Так откровенно, так нагло ночь побеждает только в Сибири. Зимой в Сибири нет вечеров, есть только день и ночь.

— Какая глупость: акции должны быть именные! — взорвался Чуприянов. — С правом наследия! Без права продажи!

— Может быть, — согласился Петраков, — но Гайдар убежден: именные акции — не рыночный механизм.

— Плевать на Гайдара, прости господи! Ведь будут убивать!..

— Очевидно, Гайдар считает, что на рынке должны убивать.

Чуприянов вздрогнул:

— Но это — не колхозный рынок! Это — вся страна! Вы… вы понимаете, что начнется в России?..

— Понимаю, — утвердительно кивнул Петраков, — что ж тут непонятного? Я только сделать ничего не могу. Я теперь никому не нужен, Иван Михайлович.

— Все мы, похоже, теперь не нужны!.. — махнул рукой Чуприянов.

— Да, пожалуй, так…

Ночь, ночь была на дворе, а время — седьмой час…

Егорка закашлялся. Не специально, просто приперло.

— Тебе чего? — оглянулся Чуприянов.

— Мы, Михалыч, работать боле не бум, — твердо сказал Егорка. — Обижены мы… сильно обижены, Михалыч!

— В сенях подожди, — приказал Чуприянов. — Вызову!

— Но если, Михалыч, кто на тебя с ножом пойдет, — спокойно продолжал Егорка, — ты, Михалыч, не бзди: за тебя весь народ встанет, я дело говорю!

— Сиди в сенях, — не понял? — разозлился Чуприянов. — Аппетит портишь!

Петраков засмеялся:

— Запомни, Егорка, в России на обиженных воду возят!

Егорка вытянул губы и совсем по-детски взглянул на Чуприянова:

— Я за баню, Михалыч, обижен, я ж не за себя, пойми по-людски!

Петраков сам положил себе кусочек хариуса и вилкой аккуратно содрал аппетитную кожицу.

— А пацан этот, Быков, — Егорка повернулся к Петракову, — сейчас учитель, што ль?

— Учитель физкультуры.

— А будет директор?

— Ну, управлять заводом должны управленцы, а он будет хозяином, так я думаю.

— Значит, рабство вводится? — Егорка удивленно посмотрел на Петракова.

— Так во всем мире, Егорка, — улыбнулся Петраков.

— А мне по фигу, мил человек, как во всем мире, — у нас вводится?

— Вводится, — кивнул головой Петраков.

— А зачем?

— Чтоб лучше было, — процедил Чуприянов.

— Кому лучше-то, Михалыч? Кому?

— Чё пристал? Чё пристал, сволочь?!

Чуприянов потянулся за рюмкой.

— Я… в общем… в Эфиёпах не был, — не унимался Егорка, — но сча у нас — не рабство, я ж на Михалыча… вот… анонимку могу послать, и её разбирать будут, — какое ж это рабство? А у физкультурника… у этого… на работу нас строем гнать будут, это ж факт! У него, у сосунка, деньжищи откеда? Это ж с нас деньжищи! С палаток… там, где я пиво беру, с рынка… А, можа, зазевался кто, дороги-то на Красноярьи вон каки широкие, хотя я свечку не держал, напраслину взводить не буду, нехорошо это. Но я назаровских знаю, — от физкультуры от ихней прибыль, видать, есть, а в школах, звеняйте, чтоб завод купить, таки деньги не плотют…

Егорка опасался, что его не поймут; для убедительности он перешел на крик, размахивал руками и остановиться уже не мог.

— А ващ-ще, мил человек, — Егорка косо взглянул на Петракова, — когда эти товарищи к власти придут, они ж на нас свою деньгу отрабатывать будут, на ком же еще?

— Так и сейчас несладко, — вставил Петраков.

— Несладко, да, — согласился Егорка, — но беды нет, нет беды, счас мы — не говно, а будем говно, точно говорю! Погано живем, скучно, Москву не видим, — все верно! Только деньги у нас, слава богу, никто не отымает, Михалыч — директор с характером, но мы с ним договориться могём; у него совесть есть, авторитет, а если пацаны эти… назаровские… к власти придут, они все у нас выгребут, все до копейки, они нам вощ-ще платить не будут, тока на хлеб и воду, как в Освенциме, шоб мы не загнулись и на работу ходить могли! Не люди мы станем без денег-то, — слышите? Затопчут нас так, что нам самим стыдно станет, то-ка и не спросит нас никто, потому как страна эта будет уже не наша! Я, — Егорка помедлил, — можа, конечно, и не то говорю, люди мы маленькие, в лесу живем, но если назаровские, мил человек, у вас завод покупают, это вы там в Москве с ума посходили; это я кому хошь в глаза скажу, а Горбачеву — в морду дам, если встречу! Чё вы к нам в Сибирь лезете, а? Чё вам неймется-то? Мужики в сорок первом… с Читы, с Иркутска… не для того Москву защищали, чтобы она счас для Сибири хуже немцев была! А Ельцину я сам письмо накатаю, хоть отродясь писем не писал, — упряжу, значит, шоб назаровских не поддерживал, ему ж самому потом противно будет! Так вот, Михалыч, — мы правду любим! В России все правду любят! И баньку строить — не будем, неча нас обижать, а если я вам обедню испортил, так звеняйте меня!..

Егорка с такой силой хлопнул дверью, что Катюшка — вздрогнула.

— А вы, Иван Михайлович, его на галеры хотели, — засмеялся Петраков. — Да он сам кого хочешь на галеры отправит!

Чуприянов не ответил. Он сидел опустив голову и сжимая в руке пустую рюмку.