В ту ночь царь не сомкнул глаз. То ложился, не снимая одежд, на покрытую оленьей шкурой тахту, то присаживался к столу и глядел на чистый пергамент, тщетно теребя в пальцах гусиное перо. Потом снова вставал, прохаживался по залу медленно, неторопливо. Выходил на балкон и отрешенно смотрел на Алазанскую долину освещенную звездами, на осиянные лунным светом вершины Кавкасиони.

Потом снова возвращался, прислушиваясь к проникавшему сюда через открытые двери и окна мрачному безмолвию ночи, которое было таким влекущим в детстве и отрочестве и которое, казалось, так резко изменилось с тех пор, как он взошел на престол.

Сегодня его особенно угнетала, душила своей непостижимой тайной тишина, время от времени вспарываемая криком совы или воем шакала… Этот вой упорно напоминал ему плач голодных детей кахетинских крестьян-беженцев, которые скрывались в лесу от охотившихся за ними кизилбашей. Он слышал этот плач, возвращаясь из Имерети, когда в сумерках ехал Гареджийским лесом, куда враг, по пятам преследовавший беженцев, все же не посмел сунуться. В этом ночном безмолвии особенно явственно слышался протяжный вой, терзавший царя, истомленного бессонницей.

С третьим криком петухов царь попытался вздремнуть, хоть на время рассеять мучительную тревогу, передохнуть, но ничего не получалось: терзаемая невеселыми мыслями, голова непрестанно гудела, как взбудораженный пчелиный рой.

…Тяжким был каждый день его царствования, каждый час, но после смерти царицы Анны — дочери князя Гуриели — лишь раз испытал он такую страшную муку, когда воинство озверевшего шаха Аббаса саранчой накинулось на Кахети и Картли. Шах забрал тогда в Персию картлийского царя Луарсаба, брата Лелы — любимейшей из своих трехсот жен, — а Теймураз укрылся по ту сторону Лихского хребта ·, нашел приют у имеретинского царя Георгия. Вконец взбешенный тем, что упустил Теймураза, шах предал Кахети огню и мечу, но, умиротворенный покорностью Луарсаба, пощадил Картли, не тронув ее пальцем в назидание бунтующим кахетинцам. Шах сначала попытался обратить шурина в свою мусульманскую веру, но так ничего и не добившись, велел умертвить спящего Луарсаба именно в ту ночь, когда сам предавался наслаждению с его сестрой — признанной в его гареме первой и любимой женой…

Шах умел изощренно унижать, вдохновенно истязать людей, особенно же был жесток с близкими, ибо именно их, больше чем других, подозревал в измене. Люто ненавидел он грузин за их несгибаемую волю, острый ум, душевное благородство и ту завидную прозорливость, которая часто помогала им находить путь к спасению в самых, казалось бы, безнадежных случаях жизни. Шах Аббас, бабушка которого, по преданию, была грузинкой, хорошо знал цену мудрости этого народа и, чтобы сокрушить его волю, пускал в ход самое изощренное коварство.

Нелегко было Теймуразу править Кахети. Вот теперь третья беда обрушилась на него, а поскольку для истерзанного бедами человека каждое последующее несчастье тяжелее предыдущего, царь не находил себе места…

…В нечеловеческих муках простилась с жизнью супруга царя — умная, красивая, чуткая, но на редкость своевольная царица Анна. Именно это своеволие, упрямство и погубили ее. Разрешившись от бремени вторым сыном Александром, царица стала страдать зобом. Пользовали ее многочисленные лекари, придворные и пришлые, но безуспешно. Сорок дней она глотала сухие корки хлеба и запивала чачей, внушая себе, что острые края корок вскроют зоб, а водка очистит рану. Близкие давали другие советы, но она никого не слушала, с самим царем не считалась. Уединившись в летних покоях на вершине горы, даже новорожденного видеть не пожелала — пусть, мол, привыкает к сиротству, — почти теряя сознание, сказала она царице Кетеван, своей свекрови. Как-то поздней ночью призвала она придворного лекаря и приказа вскрыть зоб, ни у кого не спросясь. С тем и сошла в могилу.

Воспитание царевичей Левана и маленького Александра взяла на себя царица Кетеван, пожалела отдать детей в чужие руки. И послов от Гуриели выпроводила с отказом из Гремского дворца. «Для отроков отцовская земля предпочтительней материнской», — холодно отчеканила она. Не доверила она сирот и новой царице, наследнице картлийских Багратиони, сестре Луарсаба Хорешан, с которой обвенчался Теймураз в годовщину смерти первой супруги: хоть и смотришь ты на них ласково, все одно когда-нибудь обернешься для них мачехой.

Искушенная в придворных интригах, привыкшая к обоснованным и необоснованным подозрениям, дедопалг дедопали не забывала и о том, что Хорешан была сестрой загубленного Луарсаба, который сначала поддержал сопротивление Теймураза шаху Аббасу, а потом пытался доказать шаху свою преданность — но тщетно! Кетеван боялась, что Хорешан все-таки таит в сердце обиду на Теймураза за то, что он пусть и не по своей вине, но не выгородил ее злосчастного брата, и злой дух, шах Аббас, в любую минуту мог использовать эту обиду, чтобы разжечь кровную вражду в очаге кахетинских Багратиони… Все это внушало тревогу царице цариц, мудростью своей постигшей порядки, а скорее беспорядки пресыщенного жестокостями Востока…

…Замыслив присоединить Картли к Кахети, Теймураз породнился с арагвским Зурабом Эристави, выдав за него дочь свою Дареджан.

Тем временем у Хорешан родился сын. У двух братьев появился третий — Датуна. Это пригасило недоверие Кетеван к невестке: «Любовь к родному сыну обязательно смягчит ее сердце и к пасынкам», — подумала она.

Глухая тишина залегла на некоторое время между Греми и Исфаганом. Шах заподозрил неладное, а скорее всего донесли ему на Теймураза: в ту пору, как, впрочем, и всегда, Кахетинский и Картлийский дворы кишмя кишели верными псами восточного владыки, лазутчиками и соглядатаями, готовыми в любую пору дня и ночи, не задумываясь, продать честь свою за пожалованный шахом халат или какую-либо безделицу. И поспешили к шаху доносчики — дескать, Теймураз отправляет послов в Рим, с согласия Луарсаба у европейских христиан и папы римского просит помощи — войско и оружие. Потому-то в пути был убит патер Гвилеми, отправленный Теймуразом в Рим, и голова его была доставлена шаху как свидетельство вероломства кахетинского царя. Отрубленную голову восточные тираны издавна почитали драгоценным даром, признавали лучшим знаком победы над непокорными, неоспоримым доказательством верности, надежным способом запугивания недруга и своевременным предостережением друга. Из поколения в поколение, как потомственный завет предков, возведенный в непреложный закон, передавался этот дикий обычай — преподносить в дар голову врага.

Взбешенный неповиновением грузин, шах возгласил: или Картли и Кахети будут моими верными рабами, или я их сотру с лица земли. Возгласил и не преминул слово превратить в дело: напал на Кахети, загнал в леса и неприступные горы женщин и детей. Разрушил города и села, разграбил, разорил царство Теймураза. Тех, кто не успел скрыться от озверевшего тирана, шах забрал в полон и погнал, как скот, в Персию.

Позже, вместо злодейски умерщвленного Луарсаба, шах посадил на картлийский престол своего воспитанника Свимона. Правление же разоренным царством Теймураза, нашедшего пристанище при Имеретинском дворе, поручил Иса-хану, к которому приставил советником Давида Джандиери. Истосковавшийся в стране шербета по вину и чаче, невежа хан пристрастился к попойкам и увеселениям, а кахетинской землей правил Джандиери.

Эристави Зураб, будучи уже зятем Теймураза, пошел служить Свимону и усердно подстрекал его занять пустующий в ту пору кахетинский престол… Он надеялся, что бездарный Свимон не управится с двумя царствами, и тогда он, Зураб, приберет их к рукам. Зловредный и тщеславный по природе, наделенный недюжинным умом и холодным сердцем, Зураб прекрасно видел слабость и никчемность Свимона. Воспитанный при шахском дворе и воцарившийся в Картли Свимон не смог побороть одолевавшее его брожение грузинского духа: ничем не примечательный человек, получив престол, страдал от мучительного раздвоения: с одной стороны, его терзала кровная привязанность к своим, с другой — озлобляла необходимость верой и правдой служить и усердно изъявлять покорность шаху. Эта внутренняя борьба очень скоро стала очевидна и шаху, и всей Картли. Зураб одним из первых догадался о ней и стал внушать Свимону мечту об овладении кахетинским престолом, желая обострить его отношения с шахом, окончательно скомпрометировать в глазах повелителя, ослепленного «преданностью» придворных картлийского царя, и тогда… Тогда, возможно, шахиншах останется доволен тем, что смышленый Зураб убрал с дороги бестолкового Свимона. Таковы были думы и помыслы Зураба.

Еще в Имерети Теймураз получил весть об измене зятя и тут же уведомил Зураба о своем недовольстве. Раскусил коварство Эристави и Джандиери, — он послал гонца в Кутаиси: дескать, пожалуй в Кахети, царь-повелитель, шах теперь не так уж скоро вернется сюда. Пока он озабочен выяснением отношений с турецким султаном, вернись к царству своему, займи дедовский престол, и я по-прежнему буду служить тебе верой и правдой.

Джандиери уверял Теймураза, что и сам шах не таил зла против Теймураза, даже наказал: если Теймураз пожелает вернуться, пусть шлет ко мне гонца.

Скорбевший о разоренной Кахети, Давид Джандиери сулил покой Теймуразу, сам же висел на волоске. На праздник Алавердоба собрал кахетинцев, поручил им вином и чачей напоить шахское войско, представлявшее главную силу Иса-хана. Организованные им кахетинцы одним ударом истребили кизилбашей всех до единого. Эта резня и послужила сигналом к кахетинскому восстанию. Теймураз поспешил на родину. До Арагви провожали его имеретинский царь Георгий, владыки двух княжеств — Дадиани и Гуриели…

Разгневанный дерзостью кахетинцев, шах послал в непокорную страну пятнадцатитысячное войско во главе с Али-Кули-ханом. В войске был один отряд шахисеванов., который вошел в Картли, миновал Тбилиси и остановился в Цицамури, желая перерезать дорогу Теймуразу. Такова была воля шаха: если Теймураз снова попытался бы бежать в Имерети, именно здесь его должны были перехватить. Очень уж хотелось шаху заполучить ослушника живым!

Но не дремали грузины, которых немало было в отряде шахисеванов. Сообщили обо всем Теймуразу. А тем временем Эристави Баиндур сбивал с толку, морочил, как мог, Али-Кули-хана. Теймураз сам возглавил свое немногочисленное войско, скорым маршем прошел Тианети, переправился через Арагви, подкрался к кизилбашам, стоявшим у Цицамури, и одним ударом разгромил незваных гостей. Разбитый враг в панике повернул в сторону Тбилиси. Битва, длившаяся всего полдня, закончилась победой Теймураза…

…Теймураз возвратился в Кахети, рухнули планы Зураба, находившегося в ту пору в Персии, не сбылись надежды Свимона. Возвратился царь и не был обманут моурави Кахети Давидом Джандиери: тот выказал похвальную преданность, пригласил законного владыку в прибранный по всем правилам дворец. Возвращение Теймураза заставило призадуматься Зураба. И была на это причина, веская причина, — получилось, что и Свимона провести не сумел, и Теймуразу не оказался верным зятем — не услужил ему. Позавидовал Зураб благородству и проницательности Давида, счел царя Картли Свимона выбывшим из игры и стал строить новые козни, понимая, что Теймураз лелеет мысль объединить Картли и Кахети, ибо без этого не добьется успеха на пути к сот зданию единой Грузии.

В крепости Схвило убил Зураб Свимона, гостившего у князя Амилахори. Отрубленную голову послал Теймуразу. Арагвский Эристави этим жестом хотел убить сразу не двух, а более зайцев — картлийский престол избавлял от бездарного правителя и, доказывая свою верность тестю, развеивал старую обиду, с новой силой разжигая в нем мечту о единой Грузии. Но и от своей тайной надежды не отказался… Арагвский Эристави знал, что шах не простит Теймуразу непокорства и объединения Грузии тоже не потерпит, а оглянувшись вокруг и не найдя сильных, надежных и верных ему людей, шах Аббас будет вынужден пригласить на службу Зураба, приблизить его к себе и возвысить до престола царского, Зураб все предусмотрел до мельчайших подробностей: убив Свимона, послал гонца к шаху — не гневайся, дескать, владыка мира, в доме Амилахори Свимон оскорбил тебя, и я убил его, угождая тебе, а голову послал Теймуразу, чтобы испытать его верность твоему могуществу.

Содрогнулся Теймураз — отрубленная голова была первой жертвой, принесенной на алтарь воссоединения Картли и Кахети. Содрогнулся, но молча принял ее, помирился с Зурабом и сделал его амирспасаларом в походе против горцев, разорявших мирные села, — убивать, мол, он умеет, так пусть проявит себя, истребляет врагов, с тыла подтачивающих жизненные силы Картли и Кахети.

И снова овладело шахом бешенство. Из Исфагана дошли слухи, будто шах в убийстве Свимона Теймураза винит, — дескать, он натравил зятя на картлийского царя. Предупреждённый Зурабом шах проявил завидную мудрость: Зураба оставил в тени, будто он ни при чем, а Теймураза взял на прицел. Видя, что шах его не выдал; Зураб осмелел и стал хозяйничать в картлийских владениях, открыто главенствовать на правах первого визиря.

Зашевелились князья, склонили царицу Хорешан на свою сторону — Зураб-де твоего брата, Луарсаба, предал мужу твоему в угоду, а мужа запросто убьет в поисках милости разгневанного шаха. Иначе, мол, не миновать ему гнева шаха за то, что посмел поднять руку на его питомца, на Свимона. И сделал это Зураб, говорили тавады , чтобы обвести вокруг пальца Теймураза. И все это свершил именно тогда, когда шах ожидал стычки с турецким султаном и ему было не до Кахети. Но как только Зураб почувствует, что шах с султаном сговорились, он, мол, сразу постарается заручиться расположением шаха и угодить ему немедленным наказанием непокорного.

И еще сказали, для передачи царю, что в ночь убийства Свимона Зураб послал к шаху гонца с вестью: не гневайся-де, владыка мира, Свимона я убил за то, что он непочтительно отозвался о тебе в доме Амилахори, рассказывая за столом, будто потрясенная смертью брата Луарсаба Лела дала тебе, шахиншаху, пощечину.

Да, Эристави знал, что делал. Умел угождать и нашим и вашим…

Когда все это передали Теймуразу, он еще раз убедился в двуличии Зураба, но ничего не сказал, даже с супругой не поделился своими невеселыми, затаенными в глубине души мыслями. А история с оплеухой действительно вышла из стен шахского дворца — грузинки, обитательницы шахского гарема, через надежных евнухов в ту же ночь передали новость. Не забыли и подробностей: шах сначала застыл на месте от неожиданности, а затем повернулся и вышел. Однако после этого любовь и страсть к Леле не только не исчезла, но удесятерилась, весь, мол, отдался страстным утехам, а потом, значительно позже, вдруг совершенно охладел, велел убрать женщину с глаз долой, и в конце концов…

И много чего другого доносили Теймуразу… Однако он притворялся глухим, а к шаху отправил гонца со следующим предложением: в Картли набирают силу султанские холуи, послов от султана принимают. Если позволишь, я отобью у всех охоту заигрывать с твоим недругом, присоединю к себе Картли и поставлю на службу тебе.

Шах изобразил на лице одобрение, когда услышал заверения в преданности строптивого Теймураза, и в знак благосклонности, дававшей надежду на присоединение Картли, поставил кахетинскому царю тяжелое условие.

Именно это условие и сообщил царю вчера Давид Джандиери, которого он сам послал к шаху, ибо в кахетинском мятеже Давид участвовал тайно и в глазах шаха не был опорочен.

Именно это условие потрясло Теймураза, разбудило в его памяти недавние события, кошмаром давившие на разум и душу…

Рассвет входил в свои права.

Теймураз вышел на балкон, протер щемящие от бессонницы глаза, всей грудью вдыхая живительную утреннюю прохладу…

Солнце уже выплыло и нежно ласкало лучами Алазанскую долину, которая мягко сияла и переливалась, словно драгоценная свадебная парча.

Прекрасная, хоть и не ухоженная заботливой рукой землепашца, кахетинская земля благоухала. В воздухе разлит был запах горевшей в тонэ сухой лозы, терпкий дух свежескошенного, собранного в небольшие копны сена, густой аромат сухих листьев ореха и инжира.

Теймураз ощутил чуть заметное мгновенное облегчение, но мысли снова бурным водоворотом закружились в голове, второпях перескакивая с одного на другое и не удерживаясь долго. Перед утомленным взором снова вставали отуманенные болью картины прошлого.

Аббас, палач Востока, начинал свой путь к величию с истребления христианских царств, прежде всего Грузии и Армении, хотя не щадил он и единоверцев, желая внушить подданным своим не столько любовь под страхом смерти, сколько безоговорочное и полное повиновение. Ослепленный собственным могуществом, он преднамеренно, с расчетом путал любовь с покорностью и ошибался, как и многие из восточных правителей, глубоко заблуждался в упрямстве своем, ибо страх рождает не любовь, а рабское повиновение и тайную ненависть. Тайная же ненависть, да еще при полной покорности, намного опаснее, страшнее, чем ненависть открытая, а то и поощряемая, которую легко обнаружить, а потому и обезвредить.

…Именно с целью защиты христиан от восточных сатрапов Теймураз, следуя завету предков и примеру своего деда Александра, обратился за помощью к русскому царю, хотя ощутимых результатов еще не дождался, ибо московский царь так же, как и папа римский, направил в Грузию для укрепления христианской веры священнослужителей, изволивших заметить недостатки грузинских церковников в деле богослужения и усердным красноречием призывавших к их исправлению. Теймураз с католикосом и без них знали все, но сегодня не это было для них главным. Мирная жизнь и покой сами по себе принесли бы и возвышение церкви, и возрождение просвещения. А заниматься сейчас, когда страна была разорена, упорядочением церковных ритуалов значило убить в народе благоговение перед церковью и уронить достоинство самого царя, что не принесло бы никакой пользы. Потому-то католикос не утерпел и довольно дерзко перебил почтенного священнослужителя: мы-де верны православию еще со времен величия Византии, а в пятом веке приобрели автокефалию на вечные времена… Хорошо еще, что Теймураз вовремя дернул первосвященника за полу, иначе тот мог бы больше сказать, отводя душу, распаленную бедствиями страны. Царь подавил душившее его недовольство: последней жизненной надеждой была единоверная Русь, и с этой надеждой всем грузинам следовало обращаться бережно, а католикосу тем паче, ибо несбывшаяся надежда все же лучше утраченной надежды. Человек же, лишенный надежды, — жалок, а народ — мертв.

Нет, не упорядочение христианского богослужения было первейшей заботой Теймураза. Главнейшей и первейшей заботой еще полного сил и энергии царя предвиделась воссоединение Картли и Кахети. В дальнейшем же он мечтал — сокровенно, в глубине души — о создании единой Грузии путем объединения разрозненных царств и княжеств. Свои мысли он держал в глубокой тайне, ибо многие до него пожертвовали этой мечте всем, вплоть до собственной жизни, как случилось и с картлийским царем Луарсабом, который с этой надеждой и явился к шаху: может, бог даст, шах вспомнит, что он брат его любимой жены, и пожалует ему покинутый Теймуразом кахетинский престол… Однако Луарсаб забыл, что и Теймураз приходился шаху шурином, и, хотя сестра Луарсаба считалась первой и любимой женой Аббаса, она все-таки была намного старше другой его жены — Елены, сестры Теймураза. И то не учел он, что восточные владыки, стремясь омолаживать гарем, избавлялись от постаревших жен. Это тоже упустил из виду картлийский царь.

Теймураз снова вспомнил сейчас те события, о которых ему тогда доносили…

…Возвращавшийся из Картли шах Аббас вез с собой картлийского царя Луарсаба и оказывал ему поистине царские почести в пути на глазах его свиты и своего войска, но стоило пересечь границу Персии, как шах вообще перестал разговаривать с картлийским царем и к столу своему его больше не звал. Взятый под стражу сразу же после прибытия в Исфаганский дворец, Луарсаб нижайше передал шаху разрешить ему повидать сестру. На просьбу свою получил цинично-ханжеский ответ: христианин не может-де войти в гарем, пусть, мол, Луарсаб сменит веру свою и тогда увидит сестру… Отказавшийся принять мусульманство Луарсаб был заключён в темницу и через некоторое время умерщвлен во время сна.

К гибели Луарсаба некоторые князья и придворные тоже приложили руку, постарались — кто словом, кто делом: слали в Исфаган доносы без промедления. С незапамятных времен лучшие сыны народа, самозабвенно преданные отчизне, становились жертвой навета, ибо зависть и злоба, возведенные в жизненный закон, отличали если не всех, то большинство князей. Именно зависть и злоба знати приносила народу бедствия.

Народ обессилел, оскудел, все меньше колыбелей — аквани — качалось у домашних очагов, да и некому было ладить их, а шибаки и вовсе исчезли — до них ли было людям? Земля зачастую оставалась невспаханной, скот издыхал или был угнан, редкостью стали соха и пахарь, хлеб родился скудно, без песен и вдохновения землепашца, виноградники полегли, винные кувшины — квеври — покрылись плесенью, не возводились дома — погасли известковые печи, вывелись плотники, и не только нарядный дедабодзи , но и простую балку некому было обстругать в кахетинских селах.

«А ведь говорил мне на преображенье Нодар Джорджадзе: узнает, мол, шах Аббас о твоих попытках сближения с Россией, и вновь сровняет Кахети с землей. Может, это даже и лучше, что русский царь начал сближение не с присылки войска, а сперва направил священников, — хочет узнать, кто мы, сколько нас, какой силой располагаем, чем ему можем сгодиться. Нет, царям спешить не след, тем более с войной. Терпеть, терпеть, но… доколе?!»

Теймураз передал шаху через Давида Джандиери следующее: «Если позволишь Мне объединить Картли и Кахети, страна оживет, окрепнет, а это для тебя же будет лучше: и подати соберешь, и в борьбе с султаном сможем подсобить. Я постараюсь и добьюсь, что и Имерети к нам лицом повернется, и Дадиани твою сторону примет, и будет верно служить тебе вся Грузия».

Теймураз ответа ждал от шаха и получил его: вчера, поздно ночью, не заглядывая домой, явился во дворец Давид-моурави с ответом шаха Аббаса.

«Пусть, — передавал шах, — явится к повелителю мира царица цариц Кетеван и сама передаст просьбу сына. И наследника престола царь должен прислать ко мне, ибо во главе объединенной Грузии должен встать правитель, воспитанный при моем дворе. Александр же, которого он ранее отправил ко мне, еще слишком мал. Присылкой к моему двору двух наследников все будем довольны — я, ты и сами наследники… Выучу, погляжу, если достойными вырастут — хорошо. Если нет — Теймураз третьего пришлет, а эти на худой конец станут сардарами, а если не сгодятся, верну отцу. Вот мой ответ».

Еще не насытившийся кровью тиран требовал в заложники мать и второго сына Теймураза. Мало ему было ранее посланного Александра!

Этот ответ шаха и поверг царя в глубокое и глухое отчаяние — неповиновение вызвало бы у тирана новую вспышку подозрений в измене, согласие же означало безропотное и безоговорочное подчинение его воле или то, что Теймураз заведомо жертвовал матерью и сыновьями в угоду своему тайному замыслу спасения родины.

* * *

Истерзанный сомнениями Теймураз сидел на балконе, когда в покои вошла царица цариц Кетеван. Из всех членов семьи она одна имела право входить к сыну без доклада. Все остальные, даже царица Хорешан, могли войти лишь с его разрешения — телохранители охраняли двери, входы, выходы и переходы во дворце ночью и днем. Таков был первый приказ царя, вернувшегося из Имерети, который добросовестно исполнялся ингилойцами и тушинами, поставленными Давидом Джандиери, ибо грузинский двор не был исключением, и здесь одна насильственная смерть следовала за другой… Смерть, именно смерть, управляла судьбой живых, дабы живые были подвластны смерти… Если на Западе или на Севере совершенное в угоду властителям или направленное против них убийство держалось в тайне, то на Востоке злодеяния, как правило, совершались в открытую, на глазах у всех и всякого.

— Джандиери мне все сказал, сын, — спокойно проговорила Кетеван, забыв, однако, сказать царю «доброе утро».

— Знаю, мать моя, я велел ему ничего от тебя не таить.

— Зря старался, сын мой… Между матерью и сыном не должно быть посредников.

— Трудно мне было это произнести. И потом… Ведь Давид доказал свою верность словом и делом… Он, именно он вернул нам царский двор, восстановил разграбленный врагом дворец и самую власть нам он вернул…

— Знаю! Но не забывай и того, сын мой, что человек, побывавший у шаха, не может остаться прежним, нет Аббас не только простого смертного, но и святого совратит.

— Но ведь он не смог совратить Джандиери, пока мы укрывались в Имерети, хотя и доверял ему правление царством и чего только не сулил!

— Не смог на грузинской земле. А оттуда, из своего логова, ни за что бы не отпустил живым, не совратив его с пути истины. Не забывай особенностей послов, побывавших у шаха, — либо сами меняются, либо стараются изменить своего властелина, но не бывает, чтобы и тот и другой оставались по-прежнему одинаково неизменными.

— Исключения бывают тоже, мать: когда посол не добавляет ничего от себя, когда не выставляет, а ловко прячет свои соображения, лишь передает слова и мысли договаривающихся сторон. Такие послы ни других не пытаются подкупить, ни своих не продают, и сами тоже не продаются. Давид именно таков, и не дай бог, чтобы он стал иным.

— Да исполнится воля твоя и воля божья!..

Сын ничего не ответил, остался стоять у своего кресла, но, видя, что Кетеван опустилась в кресло напротив, тоже сел. Таков был неписанный, но тверже писанного вековой закон общения старшего и младшего, женщины и мужчины.

Мать с сыном некоторое время сидели молча. Царица перебирала в руках четки, подаренные ей покойным супругом, с которыми она никогда не расставалась, даже ночью прятала под подушку как сокровенную память о дорогом ей муже, хотя в глубине души и не одобряла жестокости его по отношению к отцу — царю Александру.

Опускаясь в кресло, Кетеван успела окинуть сына материнским внимательным взглядом. Бледный от бессонной ночи, он ей показался исхудавшим, чуть ли не постаревшим, несмотря на свою мужскую стать. Сердце матери сдавила мучительная жалость, хотя душа царицы возгордилась столь явным доказательством его сыновних чувств, ибо она втайне гордилась любовью сына.

В это утро Теймураз впервые заметил дрожащие от волнения точеные пальцы царицы цариц. С рук он перевел взгляд на ее лицо. Восхищенным взором, выражавшим гордость сына, обвел он ее высокий лоб, изящный нос с легкой горбинкой, большие черные глаза, все еще молодо сверкавшие под длинными ресницами, выгнутые дугой тонкие брови и нежный овал гладкого, без морщин лица. И внезапно сжался весь на миг от жуткой мысли — ведь шах Аббас, кроме крови, любит еще и плоть… Сестру Елену взял в жены… И кто знает, что взбредет в голову злодею при виде этой безупречной красоты!

Теймураз зябко поежился.

— Ты не простыл, сын мой?

— Это от бессонницы, — коротко ответил царь и снова перевел взгляд на Алазанскую долину, лившую на его взбаламученную душу целебный бальзам.

— Не поддавайся бессоннице и тревожным мыслям, сын мой, они опустошат, ослабят разум твой, лишат сил, предназначенных для народа и для детей твоих.

— Нас, грузинских царей, скорее сонливость погубит, чем бессонница, мать моя. Сосредоточенность рождает мысль, а от потока мыслей может родиться и мудрость. Часы без мыслей — пусты и бесплодны.

— Все чрезмерное вредно, сын мой, даже мысли могут погубить душу. Бесцельные думы столь же пусты и бесплодны…

— Но и бездумье не родит плоды.

— Обо мне не тревожься, сын мой… Долг царя — не поддаваться голосу сердца, тогда и разум будет светлым и ясным, А тот, кто доверяется зову своего сердца, ясности мыслей пусть не ждет… Шах сказал Давиду еще одно: или пусть Теймураз сам явится, или же шлет царицу цариц вместе с наследником престола.

— О моем приезде Джандиери мне слова не сказал!

— Знаю. Он поступил правильно. Преждевременно, среди ночи, зачем задавать излишнюю работу разуму? Твой отъезд означал бы гибель царства… Да и о судьбе покорного Луарсаба забывать не следует… Моя поездка — другое дело. Ведь как-никак я шаху тещей прихожусь. А если вовсе ослушаемся и никто из нас не поедет, он вконец разорит нашу землю, истребит все живое в Кахети.

— Твое родство для шаха ничего не значит…

— Родство и для тебя не должно быть главным, когда ты стремишься к намеченной цели… Мудрость и бессердечность, сын мой, как правило, ходят рука об руку, хотя жестокость еще не означает мудрости и бессердечность отнюдь не радует истинных мудрецов!

Мать и сын опять помолчали, отдавшись каждый своим мыслям. Через некоторое время царица цариц нарушила тяжелое безмолвие:

— Из Исфагана за Давидом увязался один юноша. До Армении он следовал на почтительном расстоянии. После Аниси же открыто явился в лагерь и умолял взять его с собой. Назвался он уроженцем Марткопи Ираклием Беруашвили.

— Давид и об этом мне ничего не сказал, — произнес несколько озабоченный Теймураз.

— Я спросила его, почему он об этом смолчал. Боялся, ответил, как бы юноша не оказался подосланным убийцей. Вчера ночью Давид утомлен был с дороги и опасался, что ты сразу пожелаешь вызвать юношу к себе, не хотел докладывать тебе что-либо о парне второпях. Ночью за юношей зорко следили исподтишка — он спал как убитый. А нынче утром я сама вызвала его к себе и подробно обо всем расспросила.

— Где он?

— Тот юноша сейчас внизу, у конюхов…

Теймураз, не дав матери закончить, встал и направился к дверям. Кетеван остановила его. Сын обернулся, чтобы выслушать мать.

— Погоди, сын, не спеши. Я очень много говорю сегодня… А ведь пришла потому, что, зная о твоей бессоннице, хотела, чтобы ты чуть отдохнул… И не поддавался бы излишней суете. Возвращение Давида Джандиери из Исфагана не должно вызвать пересуды во дворце. Давиду я велела молчать, хотя он и сам не из болтливых. Ты отдохни немного… Успеешь и с этим парнем из Марткопи повидаться, и Джандиери расспросить подробно обо всем. Придворным не следует подавать виду, что ты встревожен. И к царевичам сегодня не выходи, дабы не заметили они твоего смятения. Из оставшихся двоих лучше отправить Левана. Дато еще мал, и Хорешан будет тяжело с ним расстаться. Этот злодей требует наследника престола — мало ему Александра! Я присмотрю за обоими… Ведь я их вырастила… Так будет разумнее… — С этими словами царица цариц встала и неторопливым, медленным, но твердым шагом величаво вышла из покоев.

Согретый и ободренный матерью, Теймураз, не раздеваясь, прилег на тахте и тотчас же уснул.

Сон у царя был еще по-молодому крепкий.

…Солнце уже стояло над дворцом, когда Теймураз проснулся. Сначала он пошел в дворцовую баню, потом сел за стол, никого не пригласив к трапезе, кроме Джандиери. Ел с аппетитом, молча, не торопясь. Коротко, двумя словами поздравил Давида с благополучным возвращением. Как только царь привстал из-за стола, моурави тотчас поднялся, но не знал, оставаться ему или уходить, — сдержанность царя покоробила его, и он не мог понять, угодно ли было сейчас его присутствие.

Теймураз подал знак следовать за собой, а выйдя в коридор, вполголоса, чуть ли не шепотом произнес:

— Я поеду на Алазани с малой свитой. Ты тоже много народу с собой не бери. Возьми того парня — Беруашвили из Марткопи. Я буду ждать тебя у опушки леса…

…Встречные, и стар и млад, почтительно уступали дорогу царской свите, мужчины снимали шапки, женщины громко благословляли царя, дети с восторгом взирали на всадника, чинно восседавшего на вороном коне. Когда свита проезжала мимо гремского караван-сарая, купцы, все до единого, высыпали наружу, оставив опустевшие лавки на попечение слуг и, согнувшись в три погибели, кланялись царю. Дневной выезд его показался необычным, ибо у Теймураза было твердо заведено — он чуть свет покидал дворец и только к вечеру возвращался. Он не любил, когда на него глазели и досаждали чрезмерным вниманием.

Миновав Греми, Теймураз пустил коня рысью, потом свернул с дороги и галопом поскакал через поле. Его радовали легкий ветерок, бьющий в лицо, благодатный запах земли и ласкающее тепло осеннего солнца. Радовала быстрая скачка, скорость движения, придающая человеку силу и бодрость, рассеивающая мрачные мысли и вдохновенно зовущая к действию. Теймураз твердо знал от своих предков, что вторым троном грузинских царей и самой опорой их царствования испокон веков считалось седло, ибо в седле правитель выигрывал или проигрывал сражения, решавшие судьбу страны и народа.

По всему полю растянулась малая кавалькада придворных. Ингилойцы и тушины вширь пустили не нуждавшихся в плети горячих скакунов, никто не хотел отставать или же перерезать дорогу другому. Заметив вдали небольшую отару овец, царь сразу же свернул в сторону, ибо знал, что напуганных всадниками животных трудно угомонить.

Приблизившись к опушке леса, царь снова пустил коня рысью, затем придержал, остановил, спешился и подозвал одного из слуг:

— Приведи того пастушка ко мне, только не говори, что я царь.

Ингилоец погнал коня назад, царь проводил его чуть прищуренным взглядом.

Завидев скачущего к нему всадника, пастушок пустился наутек, бросив отару. Царь нахмурился и потер лоб указательным пальцем правой руки. Ингилоец долго гнался и схватил наконец пастушка и втащил в седло, несмотря на отчаянное сопротивление.

Когда оборванного пастушка подвели к царю, на нем висели одни лохмотья. Двое дюжих молодцов крепко держали его за руки.

— Отпустите его, — повелел царь, всматриваясь в яростно сверкающие глаза мальчишки. Грузинская речь, добрый взгляд будто успокоили пленника, он даже попытался привести свою одежду в порядок, но тщетно — лохмотья не скрывали голого худенького тела тринадцатилетнего подростка. Над верхней губой у него темнел едва заметный пушок, ноги были в струпьях и ссадинах, а ногти на руках отросли, как у хищника. Заметив на них кровь, царь перевел свой взгляд на слугу, схватившего мальчика, и увидел на его щеке свежую царапину, с которой тот вытирал полой чохи сочившуюся кровь.

— Ты думал, что это враг?

Мальчик молчал.

— Чей ты? — снова спросил царь.

Мальчик опустил голову.

— Как зовут?

Мальчик еще ниже склонил голову и стал пальцами правой ноги чесать пальцы левой. Теймураз подошел к нему, осторожно взял за подбородок и заглянул в глаза, в которых стояли слезы, стояли, упрямо сдержанные волей каленного бедой мальчишки, но не проливались.

— Чей ты, я спрашиваю? — чуть повысив голос, повторил вопрос царь, ибо знал, что от сочувственного тона мальчишка может только раскиснуть, а от строгого обращения наверняка возьмет себя в руки и найдет ответ. Теймураз не хотел видеть мальчишку приниженным.

Пастушонок, мотнув головой, высвободил подбородок и снова уставился на свои исцарапанные босые ноги.

— Отвечай, пострел, царь Теймураз тебя спрашивает! — не выдержал кто-то из придворных.

— Откуда тут быть царю, он в Имерети сбежал, — пробубнил мальчик, еще ниже опуская голову.

Свита затаила дыхание, все взоры обратились к Теймуразу, глаза у которого затуманены были более безмерной скорбью, чем у мальчика. В ответ на дерзость пастушонка Теймураз и бровью не повел, хотя по натуре был вспыльчив.

— Я в самом деле царь, сынок, вернулся из Имерети… А убегать я туда не убегал, просто укрылся от врага, с которым справиться не мог и жертвовать собой и народом — войском — попусту не хотел. — Помолчав, Теймураз рассеянно провел чуть согнутым указательным пальцем правой руки по лбу и скорее для свиты, Для телохранителей, чем для пастушка, неохотно, но ясно произнес: — Подальше от греха, бессмысленного греха, ибо иные грехи полезны бывают… Не тот храбрец, кто каждый бой принимает, даже заранее обреченный, а тот, кто вовремя отступить умеет, ибо зря погубленная жизнь трижды трусость: перед богом, перед врагом и перед народом. — Царь снова умолк и после паузы добавил: — Так раз я уж вернул я, может, помиримся мы с тобой и ты все-таки скажешь, как тебя зовут?

— Кому теперь нужно твое возвращение? — глухо проговорил мальчик, глухо, но внятно и твердо. — Людей угнали, порубили… Чем ты поможешь моим родителям, брату и сестре, которых кизилбаши угнали? Теперь у меня ни дома, ни родных, ни имени. Теперь я ничей…

— Где же ты ночуешь?

— Где придется.

— Откуда ты родом?

— Жил в Цинандали. Отца кликали Гио Нацвлишвили.

— Кто-нибудь из близких остался у тебя?

— Да ну!.. Не знаю… Все лето я крутился возле нашего виноградника, бывшего, конечно… А к деревне подойти боялся. Они там все пожгли, проклятые!

— А как же ты уцелел?

— Я в тот день с утра овец угнал, когда назад шел, издалека увидел, что деревня горит, плач и крики слышны были, я и спрятался… Потом уже спаленную деревню увидел, а дед один мне все рассказал. Его Леваном звали, я его неделю назад схоронил.

— А чем ты кормишься?

— Овец дою и фруктами обхожусь… В лесу много панты и орехов…

Царь помолчал, подумал, затем обратился к старшему из свиты:

— Отведите мальчонку, искупайте, оденьте, накормите и отдайте пастухам. Пусть множит своих овец, не надо у него ничего брать, а там видно будет… Так как все-таки зовут тебя?

— Раньше меня Арчилом звали… Теперь хочу, чтобы Гио… Именем отца.

— Да будет так, Гио-бичи. Отныне ты будешь сыном моим. Трудись и расти. Возмужаешь, женю, свадьбу сыграем… А сейчас иди и друзей больше не царапай. Не мужское дело это — царапаться.

— А овцы?

— Овец забирай с собой, поставь клеймо и пусти в мою отару, все они вместе с приплодом твои будут.

Когда пастушка увели, царь долго смотрел ему вслед, потом провел пальцами правой руки по лбу и, нахмурясь, едва слышно повторил:

— Бежал!

«А что я мог сделать? Не сторониться его? Тогда он потащил бы меня, как и Луарсаба, и потребовал, чтобы веру я менял. И что он к нашей вере прицепился? Заставить армян и грузин, втиснутых в кольцо чужеверцев, отречься от веры пытались и другие предшественники шаха, но ничего не достигли… Этот совсем другой, этот ни перед чем не остановится. Этот с царя начинает и хочет его от веры Христовой отторгнуть, а через него и весь народ свести с пути истины. Но разве народ, изменивший своей вере, не будет для него опасным? Разве султан не одной с ним веры, а ведь никак не найдут общего языка? Разве турецкие сунниты и персидские шииты не мусульмане, а все равно готовы сожрать друг друга? Разве среди нас мало таких христиан, которые в грош не ставят Христа и деву Марию, лишь бы самим пребывать в счастье, благополучии и могуществе?! Конечно, с веры, с единой веры начинаются все истинно святые и возвышенные дела — любовь к родине, единство народа, преданность общему делу и сама родина. Человек без веры — волк, лютый зверь, вырвавшийся из капкана. Люди одной веры никогда не пощадят людей другой веры, ибо борьба и тяжба между народами положена с незапамятных времен самим господом богом, хотя и божий завет проповедует добро и любовь. Проповедь — одно, дело — другое! Так, именно так велено людьми — на устах мед, а в руке меч!»

Вдали появились два всадника, скакавшие лихо. Царь издали узнал Давида Джандиери. Свите велел он оставаться на месте, сам же, спешившись, направился в гущу леса. Там, в уединении, вдали от посторонних глаз и ушей, явились к нему Давид и его спутник.

Теймураз взглянул на юношу — ему было лет двадцать — и сразу понял, что Давид успел его приодеть.

— Государь, это и есть Ираклий Беруашвили, из Марткопи погнали его семью в Ферейдан. Отец с матерью у него погибли на пути в изгнание, сам же он был поселен в окрестностях Ферейдана вместе с односельчанами, с дедом, дядьями и двоюродными братьями. Не выдержал он и сбежал. По дороге представился мне, умолил взять с собой, дабы предстать перед твои ясные очи…

— Что скажешь мне, сын мой?

— Что сказать?.. — с тяжким вздохом ответил на вопрос вопросом спешившийся с лошади юноша. — Когда они напали на деревню, мы, все кто мог, отчаянно сопротивлялись, по мере наших сил и возможностей. Они плетьми заставили стариков запрячь все арбы, какие только имелись в деревне, побросали туда старух и детей, всем нам, молодым, связали руки, взяли в кольцо и погнали в полон. Дети и старики гибли в пути как мухи, но деревня наша была большая, а потому-то многие добралось-таки до места — окрестностей Ферейдана. Там они нам сказали, что вокруг живут курды и бахтняры и оружие и скот, что сумеем у них отобрать, будет нашим. Скот, что пригнали из Кахети, тоже де оставьте себе, а сами вы отныне будете собственностью шаха, ибо хана над вами не будет. Вместе со мной отобрали еще двадцать парней и отправили в Исфаган, сказали, что мы должны служить в войске шаха, кизилбашамн… Кизилбашами, красноголовыми, ну… которые носят красную чалму, называют там войско шаха. Привели нас туда, одели по-ихнему, накормили, напоили и поставили под начало давно переселившегося туда грузина, отрекшегося от веры Христовой, звавшегося Исмаил-бегом. Он, басурман, житья нам не давал, с ослиным упрямством требовал, чтобы мы от Христа отреклись и в Магомета уверовали. Мы же еще хлеще упрямились, но он тоже на своем стоял. Двоим из наших парней головы отсек и насадил на колья возле шатра, а тела почти две недели валялись непогребенными…

— Что же вы не отплатили ему?

— А что мы могли сделать? Наши старики велели нам повиноваться, не лезть на рожон. Вы, сказали они, только по молодости зря свою кровь прольете, а нам без вас и вовсе конец придет… Потерпите малость, мол, придет время, тогда и действуйте хитростью да умом… А кроме того, их ведь против нас больно много было, еще и при конях да при оружии. А мы — безлошадные да безоружные. По ночам возле наших шатров сторожей ставили — за нами, приглядывать. Мы попытались одного придушить, но что из этого? Только еще троих наших потеряли! Остановились, решили переждать. А тут мне весть пришла — дед, говорят, твой помирает, хочет на тебя последний раз взглянуть перед смертью. А меня сотник не отпускает — кому, говорит, помирать пора пришла, тот и так, без тебя, помрет. А у меня от бабки булавка оставалась золотая, с рубином, я ее в ворот закалывал, берег как зеницу ока. Отдал я ее сотнику. Так он чуть не догола меня раздел: у тебя, может, мол, еще чего найдется. Но ничего не нашел — не было у меня более ничего. Потом взял да отпустил и, объяснив дорогу, велел через пять дней на месте быть. Деда-то я уже в живых не застал, но сердце мне опалило горе деревни. Тогда-то наши старики и сказали: раз уж тебя отпустили, так сделай добро, беги в Кахети и моли Христом-богом нашего царя, спасай нас как-нибудь. Мы о себе не думаем, не за себя просим, пусть вернет на родину женщин и детей, иначе обасурманят их эти безбожники и такое пойдет потомство, что никто о Грузии Даже помнить не будет, выродится, обезбожится народ, пропадет совсем. Здесь, сказали, люди, мол, ни стыда ни совести не имеют, на кровных родственницах женятся, и Потомство рождается никудышное, уродливое. Передай, сказали, царю нашему, чтоб сжалился над людьми. Они только о родной земле и мечтают, другой мечты у них нет. Лучше им умереть, чем той жизнью жить…

Замолчал парень. Царь провел пальцем по лбу, еще резче свел брови, взялся за рукоятку кинжала, чуть вытянул клинок и с силой втолкнул его обратно в ножны.

— И еще они сказали, — продолжал юноша, — что всех красивых девушек забрали в гаремы, в деревне оставили только уродливых, эдак мы скоро совсем выродимся. Ни иконы у нас не уцелело, ни креста, о кинжале уж и подавно говорить нечего, ножа простого не сыщешь. Ежели враг, говорят, нападет, вы, мол, палками отбивайтесь. Скотину всю курды и бахтияры увели из деревни. Помоги, царь-батюшка, спаси хотя бы тех, кто еще уцелел, а то потеряем отчизну, землю родную и благодать небесную позабудем… Погибель черная нам грозит, смилуйся, государь, помоги!

— Да как я отсюда-то вам помогу, сын мой! — горько воскликнул Теймураз, страдальчески глядя на красивого парня. — Должны выдержать… Надо потерпеть до поры… язык и веру отцов должны сохранить непременно, а там видно будет… Кто знает, какие времена настанут, может, и суждено вам вернуться в родные края…

— Я сам по себе, не, смею досаждать тебе просьбами, государь, но что народ передал, то и осмеливаюсь говорить… Человек ко всему приспосабливается, время ко всему его приучает… Есть там в Персии еще один из наших, Бебуташвили. Его пленили еще мальцом, там он и вырос… А шах-то Аббас истинным злодеем оказался, каких свет не видел! Он даже друга ближайшего, сподвижника своего и великого полководца Мюршид-Кули-хана, который в свое время помог ему на трон взойти, собственными руками задушил спящего — слишком, мол, он силен, а потому и опасен, мне такого не надобно… А потом заподозрил и своего родного сына, Сефи-мирзу, дескать, хочет меня с трона сбросить и сам шахом стать… Ну и вызвал он своего сардара… Забыл, как его по имени кличут…

— Корчи-хан, — подсказал царь.

— Вот-вот, — подхватил удалой парень, удивленно глядя на царя — откуда, мол, откуда он все знает, — потом заторопился и продолжил свой рассказ: — Вызвал он Корчи-хана. Ты, повелел он ему, должен моего сына убить. А Корчи-хан ни в какую, я, дескать, болен и не могу. А этот Бебуташвили, который был главный над войском из бывших христиан и под началом которого грузины и армяне служили, с кем нас и объединили, так этот безбожник до того совесть потерял, что сам предложил шаху — позволь, мол, твоего изменника-сына мне убить…

— Может, ему приятно было шахского отпрыска уничтожить? — испытующе поглядел в глаза юноше царь.

— Тогда при чем тут сын, взял бы да самого шаха и убил! Так нет, он хотел свою верность тирану доказать! Заколол, как свинью, молодого Сефи-мирзу… А мать у Сефи-мирзы была грузинка… У шаха Аббаса из трехсот четыре жены грузинки. Одна — сестра Андукапара Амилахори Тамар, вторая — сестра царя Свимона Пахрим-джан, третья — сестра царя Луарсаба Лела и четвертая…

— Довольно, довольно, рассказывай дальше! — прервал его Теймураз, не пожелавший услышать имя своей сестры.

— Так вот, Сефи-мирза был сыном Тамар, сестры князя Амилахори. Она доказала шаху, что ее сын был ни в чем не повинен. Шах разгневался и всех истребил, кто обвинял Сефи-мирзу в измене. А Бебут-хану, который Бебуташвили, велел убить собственного сына и принести ему голову… Тот же, юродивый этакий, взял да и выполнил шахский приказ.

— Что ты хочешь этим сказать? Змеи есть и здесь, и там!..

— Нет, царь-батюшка, этот человек ведь не родился змеем, он там в змея превратился, и упаси, господи, чтобы наши там тоже в зверей превратились и потеряли свою веру, совесть и облик человеческий. Чтобы сестра брату женой становилась, а брат сестре мужем! Нет, лучше нам всем раньше с жизнью проститься!

— Этого не случится, однако… — царь не договорил.

— Как это — не случится! — вспылил парень, ибо не заметил в царе должного возмущения и гнева; горечь, скопившаяся в его душе, вырвалась наружу. — Деревня наша от других на отшибе стоит, поблизости никто не живет, молодежи мало, женщин и того меньше, да и имущество надо беречь, хозяйство не делить, не дробить на части… И соседство с близкими нужно… Вот и будет кровосмешение, волей-неволей будем следовать басурманским обычаям, и пойдет сестра замуж за брата, пусть не родного, так двоюродного, и потомство народится хилое, негодное, а все ради выгоды, ради сохранения жалких пожитков…

— И много там вас было, гулямов? — постарался перевести разговор на другое Теймураз. Парень не понял вопроса, — скорее, не знал, что такое гулямы. Теймураз догадался об этом по выражению его лица, а потому и разъяснил: — Гулям по-персидски означает раб шаха, так называют войско, состоящее из грузин и армян, в котором ты был. Гулямы есть и среди шахских телохранителей. Его войско состоит из кизилбашей — красноголовых, шахисеванов — то есть друзей шаха, отлично вооруженных и обученных, и из гулямов. Кроме того, у шаха есть еще два карательных отряда. Они носят островерхие шапки, украшенные перьями журавля и совы. Воины в этих отрядах высокие, могучие, с звериными лицами. Один отряд называется «таджнбук», другой «чиян». Это скорее лютые звери, чем люди… Они зубами вырывают друг у друга приговоренных к смерти, загрызают, на части рвут осужденных…

— Я их знаю… Но их немного.

— А гулямов?

— Нас много, но армян больше.

— Армяне остались без царства и без государя… У них нет другого выхода, отрезан путь к возврату, вот они и рассеялись по всему свету, а потому и легче приспосабливаются к жизни на чужбине… И все же ответь мне, сколько примерно тех и других вместе?

— Как тебе сказать, государь, я не считал, но нас много. Если даже взять только грузинские села, которые я знаю, — Бонни, Руиспири, которое по-тамошнему называют Апуси; по-нашему — Телави, а у них — Толей; Ачха, Шавсопели — у них Шауди, Дашкесан; Ниноцминда — у них Кунденакп, Джауджаки, Вашловани — Сибаки, Дарбенди, Сардапи; Земо (Верхний) Марткопи — Ахорэ Бала; Квемо (Нижний) Марткопи — Ахорэ Фанни. Из этих сел около трех-четырех тысяч молодых парней будет набрано в гулямы. Если к ним прибавить и других, ранее угнанных и похищенных, проданных и прочих, то грузин-воинов у шаха наберется не меньше двадцати тысяч, если не более… Армян, ясное дело, будет гораздо больше.

— Те, кого раньше угнали, вспоминают родину? — спросил царь, скорее ради словца, ибо и сам без него прекрасно знал о судьбе ферейданских грузин.

— Как тебе сказать?.. Кого малышами угнали и по басурманскому обычаю воспитали, те, конечно, меньше чувствуют себя грузинами, но те, кто вырос здесь и угнан был вместе со старшими родичами, те остаются достойными грузинами. И если молчат, если держат язык за зубами, так лишь из страха, скорее из осторожности. А призови их кто к борьбе, тотчас поднимутся и остальных за собой поведут…

Еще долго беседовал Теймураз с марткопцем, подробно расспрашивал о ведомом ему и неведомом; о ведомом — чтобы испытать молодца, о неведомом — чтобы самому узнать.

Осенние сумерки уже успели опуститься на Алазанский лес, когда царь счел беседу законченной. Юношу он отправил во дворец, а Джандиери задержал при себе. Когда они остались вдвоем, Теймураз взглянул на небо, потер указательным пальцем правой руки лоб и, нахмурясь, заговорил негромко, лишь для слуха своего верного слуги:

— Если бы на небесах был бог, разве шах Аббас ходил бы по земле? Истреблять всех, кто покажется непокорным, приносить в жертву собственной власти, своеволию, капризу своему стариков и детей, мужчин и женщин, даже кровь и плоть свою, — это ярость взбесившегося зверя! Ядовитая змея и та не жалит всех подряд, без разбора. Даже хищный зверь умеет щадить, особливо ежели он сыт.: Но шах Аббас и весь его род не насытились и не насытятся никогда нашей кровью. Потому-то нам необходимо объединиться, как воздух нужна нам подмога внешней могущественной силы. Запомни, Давид, меня не станет, не успею объединить мой народ, освободить его, наследникам моим передай мой отчий завет: единственная защитница грузин и земли грузинской — великая Россия. Православная великая Россия есть та единственная сила, которая спасет, в состоянии спасти грузинский народ от гибели, зажатую в тиски двух хищников Грузию от порабощения и физического истребления восточными тиранами. — Царь умолк, медленным шагом прошелся вперед и назад, потом присел на буковый пень и снова заговорил, приложив руку к сердцу: — Кто такой я сам, кто я и чей я царь, и царь ли я вообще? Маленькую Грузию мы, отпрыски древнего рода Багратиони, потомки Дадиани и Гуриели, разорвали на куски. На крохотной пяди земли умудрились создать три царства — Кахети, Картли, Имерети. Четыре княжества объявили себя независимыми: Самцхе-Саатабаго, Самегрело, Гурия и Абхазети. Этого было мало! Арагвские Эристави правят в горах, ксанские — в ущелье Ксани, князья Амилахори — в ущелье Лехури. Потечет еще одна река с вершин Кавкасиони — возникнет еще, одно независимое царство или княжество, и на нашей многострадальной земле появится еще один новый правитель со своим замком, войском и законом. Владетельные дворяне, возвышенные в князья, знатные князья, великие тавады, правители-эристави, знатные дворяне, мелкопоместные дворяне — азнаури! Сколько их! И все рвутся к власти, все хотят главенствовать любой ценой — за счет брата ли, друга или верного раба. Проданные в рабство грузины под именем янычаров проливают кровь за процветание султанского рода, под именем гулямов прислуживают шахской тирании на погибель родного края., О боже мой! Искромсали землю, разобщили народ, рассеяли, разбросали силы, и никто не помышляет, упрямо не хочет думать о единстве страны, каждый тянет в свою сторону. Запираются в собственных крепостях с чадами и домочадцами, доносят друг на друга, предают брата, двурушничают, лицемерят, чтобы только заслужить награду. А что это за награда? Шахский халат, захваченная грабительски чужая несчастная деревня, коварством заполученная крепость. Тьфу, я презираю тех юродивых князей и дворян, которых не волнует судьба народа, которые не могут понять, догадаться, что страна без народа гроша ломаного не стоит. Я презираю, ненавижу от всей души тех, кто не думает о потомках, о родном языке, кто не думает о том, чтобы множилось население наших сел и городов, ярой ненавистью ненавижу тех, кто угоняет на восточные базары юношей и девушек наших, меняя будущее народа и страны на злато и серебро. Если я плохой правитель, пусть скажут, и я уйду, уступлю власть другому, если то, чем я владею, еще можно считать властью! Я стану с сыновьями своими простым воином, буду служить кому угодно, кто сумеет объединить народ, возвысить братство и взять в свои руки судьбу Грузии. Но где он, этот божий избранник, я тебя спрашиваю, Давид?! Где этот герой, который бы счастью отчизны пожертвовал не сыном, не женой, не отцом с матерью, а собственной гордыней, своей жизнью? Где он? Кто он?

— Их много, государь, — вставил спокойно Джандиери. — Спросите хотя бы этого юношу из Марткопи, Ираклия, они все пойдут за вами освобождать от ига родину и народ свой.

— Я знаю, Давид. Эти-то пойдут, народ пойдет…

А вот картлийский, самцхийские, другие тавады тут же в сторонке стоят и руки потирают. Они на словах лишь единство проповедуют, когда роги с вином подымают, а саблю обнажить ради общего дела не соизволят. Нет, не хотят они объединения Грузии и не захотят никогда.

Сумерки сгустились над Алазани.

Звонче стало комариное жужжание.

Густо разухались совы. Гулко захлопали крыльями фазаны, но тут же и затихли, усевшись в свои гнезда. Опять завыли шакалы, филины и совы поддерживали их своим наводящим тоску уханьем. Но властная тишина ночи опять и опять поглощала все лесные звуки. Лишь мерный рокот Алазани нарушал это величественное безмолвие над равниной, раскинувшейся между отрогами Кавкасиони и Цивгомбори, издавна прозванной дедами-прадедами Алазанской долиной.

Вместе с ночной мглой прохлада пролилась на эту древнюю благодатную землю. И молодцы дружно взялись за дело — начали собирать хворост для костров. Джандиери остановил их — на огонь, мол, тучами слетятся комары. И сказал он это так громко, дабы Теймураз, услышав его, не медлил бы с решением — как быть, куда идти дальше? По мнению моурави, задерживаться здесь дольше не имело смысла.

Но царь не спешил уезжать.

Молодой месяц показался на небе, и мерцание звезд как бы слилось с убаюкивающим рокотом Алазани и таинственными шорохами ночного леса. В этом далеком и близком мире лишь небесные светила были неприступны и беспристрастны, ибо помыслы злых душ не достигали их, как и грязные руки палачей, ибо далеки были они от земли, хотя и являлись вечными спутниками ее и свидетелями, не покидавшими человека ни в горе, ни в радости, ни в возвышении, ни в падении. Днем солнце вселяло в людей силу, ночью луна и звезды были сокровенными свидетелями редких радостей и многих людских бедствий, пустивших глубокие корни на благословенной грузинской земле, столь остро нуждающейся в мире, братстве и любви.

Не спешил царь.

Да и куда было ему спешить на родной земле? Куда податься и что предпринять, чтобы спасти народ, утешить тех, кто осиротел или потерял детей, очаг, дом? Что сделать, чтобы пахарь вновь проводил бы заветную первую борозду, чтобы возродились сады и виноградники, закачались бы аквани под мирным кровом, не угасало бы тепло очага?! Как вернуть веселые народные праздники, роднящие людей крестины, помолвки и свадьбы, по которым истосковались стар и мал.

Но оставаться в Алазанском лесу царь все же не пожелал и направился во дворец.

* * *

Прибыв в Греми, Теймураз первым делом спросил о царице Хорешан. Привратник доложил, что царица в людской занимается мальчиком-сиротой.

Легче стало Теймуразу на душе — любил он заботу человека о человеке, особенно о детях.

— Передайте, пусть зайдет ко мне, как только закончит дело.

«Передать» означало, что второй телохранитель — они всегда стояли парами — должен был вмиг выполнить поручение и тотчас вернуться обратно.

Воспользовавшись свободным временем, царь пошел в трапезную, пригласив на ужин Давида Джандиери.

— Это красное вино дает наша кварельская лоза. То место называется Киндзмараули, и, видимо, виноград тоже его название должен иметь. Рождается лоза на малой пяди земли и больше нигде не приживается, — говорил Теймураз, наполняя азарпешу из кувшина. — Пусть бог не лишит нас сей благословенной и щедрой лозы!

— Аминь, — коротко поддержал царя моурави.

— Почему ты нынче ночью не полностью изложил мне поручение шаха? — неожиданно и испытующе задал Теймураз вопрос, мучивший его весь день.

— Я устал с дороги, государь, разум был слегка затуманен. Ты бы начал спрашивать подробно, а я не смог бы связно ответить.

— Я бы и бессвязное понял… — проговорил Теймураз.

— Да, нынче ночью я не все сказал… Думаю, как бы потолковее выразить, — осторожно начал было Давид.

— Говори, я слушаю. Только прежде выгляни за дверь — не стоит ли стража слишком близко?

— Всем велено не подходить к дверям ближе, чем на пять шагов.

— Проверь.

Давид послушно выглянул за дверь и тотчас вернулся, улыбаясь.

— Вашу волю и мое слово никто нарушать не смеет.

— Теперь говори.

Джандиери откашлялся. Пальцы рук, лежащих на столе, выдававшие волнение, крепко сплел друг с другом. Заговорил спокойным, но чуть надтреснутым голосом:

— Знаю, государь, что ты созовешь дарбази, чтобы обсудить в повеления возведенные условия шаха. Знаю также, что суждения, высказанные на совете, могут просочиться к шаху в Исфаган. Не забываю я и о том, что ты не всегда высказываешься на совете прямо, а часто говоришь намеками, а иногда бывает и то, что одно говоришь, другое думаешь, третье решаешь. Мне нравится твоя зоркая мудрость и проницательная осторожность. Потому-то хочу сказать я тебе несколько слов без дарбази и без свидетелей…

— Говори, мой Давид.

В слова «мой Давид» вложено было столько тепла и такое доверие светилось в его глазах, что ободренный Джандиери без всяких обиняков приступил к существу дела:

— Давеча ты назвал Русь единственной внешней силой, способной спасти Грузию. Но стоит ли связываться с северным царем? Кто знает, что нам принесет этот союз с северянами? Смогут ли они помочь, находясь так далеко, как докладывал наш греческий посол?..

— А откуда ты знаешь о греческом после? — прервал его Теймураз, и светившееся в его глазах доверие вмиг сменилось подозрительностью, а в памяти мелькнули слова, сказанные ему утром матерью.

— Сегодня утром сказала мне об этом царица Кетеван, — не моргнув глазом ответил Давид, хотя и заметил мгновенную перемену в настроении царя. — Царица подробно изложила мне новости, привезенные нашим греком из Москвы. Их интересует наше богатство — наша руда, наши возможности, число подданных. Они издали измеряют добычу — не мала ли, годна ли, стоит ли того, чтобы за нее проливать кровь? Они нас взвешивают и ощупывают, как торговцы скот перед покупкой. Кто знает, может и так случиться, что они окажутся еще хуже шаха и хуже султана. Может, они вовсе уничтожат грузинское царство и приберут к рукам наши земли, наши богатства, весь наш народ… Знаю, государь, твои сомнения и подозрения, — поспешно проговорил Джандиери, заметив, как нахмурился царь и приложил ко лбу указательный палец правой руки, что было первым признаком тяжких раздумий и сомнений, — и, знает бог, считаю их главнейшим и первейшим признаком твоей мудрости. Не сомневаются лишь глупцы, — чем больше у человека мудрости, опыта, знания людей и жизни, тем больше он размышляет, сомневается. Именно сомнения верные спутники твердого ума и мудрого знания природы человека…

— Спасибо на добром слове, — слегка улыбнулся Теймураз, и морщины на его лбу чуть разгладились, вот только глаза по-прежнему оставались полны ледяным холодом, а взгляд — пронзительным и острым, как игла.

— То я тебе говорю, государь-повелитель, — спокойно продолжил Джандиери, — что мы можем от одного волка спастись, а второму в пасть угодить. Кто знает, может, справедлива поговорка — привычная беда лучше непривычной радости? Шаха они отпугнут, султана отбросят, а наши земли присоединят к своим, а царство грузинское вовсе уничтожат!

Царь снова потер лоб пальцем.

— А где оно у нас, царство, Давид? Я тебя спрашиваю! Лоскутья, клочья! — резко прервал он.

— И все-таки мы сами хозяева своей судьбы!

— Хороша судьба, ничего не скажешь! И что от нас самих осталось — ни народа, ни церкви, ни царства! Гибнем мы, пропадаем. Само существование наше под угрозой, живем под саблей кизилбаша: взмахнет — и нет головы. Деревни разорены, виноградники выкорчеваны, крепости разрушены…

— Может, лучше тебе пойти к шаху с поклоном?.. — неуверенно, осторожно промолвил Давид. — Пойти и все объяснить, убедить, пообещать, умолить…

— Сколько же можно молить и объяснять! До каких пор мы будем припадать к его стопам, целовать его ноги! Докуда?!

— Напомни ему о бабке-грузинке…

— Какая бабка, если он сына родного не пощадил! Он слышать не может о грузинах, ненавидит нас, решил всех до единого изничтожить… Грузин и армян он хочет убрать навсегда, дабы не торчали как сучок в глазу. Погляди вокруг, мы в кольце иноверцев, и они крепко стоят на своем — либо сломить нас, либо истребить навеки. О другом и слышать никто из них не хочет — ни шах, ни султан. Разве один шах Аббас об этом мечтает? Это давнее желание всех Сефевидов стало законом династии: одно из двух — или принимай их веру, или умирай!

— А если принять их веру? — осторожно продолжал гнуть свое Давид.

Царь побледнел, нос у него заострился, подбородок задрожал, пальцы сами по себе начали выбивать нервную дробь по столу.

— Я посмел заикнуться об этом, государь-повелитель, лишь во имя спасения народа. Угроза гибели, витающая над нами, придает мне смелости, и, молю тебя, как бога, не подумай ничего дурного, государь-повелитель… — Тут моурави умолк, ибо царь вскочил и принялся мерять шагами трапезную, как тигр, загнанный в клетку. Потом остановился и обернулся к Давиду.

— Шах говорил с тобой обо всем этом? — спросил он резко, взглянув на него в упор.

— Да, государь. Я, говорит, вас, грузин, не люблю за то, что вы то к России, то к Риму тянетесь. Но знайте твердо, что они вам не помогут. Или вы покоритесь мне, или я вас всех уничтожу. Примите мою веру, отрекитесь от Христа, перестаньте двурушничать и служите мне верой и правдой, или всех изведу до единого. Пусть, сказал он в конце, сам Теймураз явится ко мне, даст слово, в заложниках оставит мать и сыновей, а я ему вместе с Кахетинским дам на веки вечные и Картлийское царство.

— Лжет, собака! У него семь пятниц на неделе! Я бы с радостью пошел к нему, но не для поклона и повиновения, а для того, чтобы прикончить его, как рождественского борова! Но беда в том, что не шахом Аббасом решается судьба нашего народа. Беда, поистине страшная беда в том, что все шахи и все султаны мира ничего, кроме гибели, не сулят Грузии. Все святое — верность отчизне, любовь к земле и народу нашему, да и сама родина — начинается с веры, с нашей религии, духа нашего народа. Человек без веры — волк, а волков хватает и в шахских, и в султанских владениях. Я не то что всю Грузию, но и одну Кахети не позволю превратить в волчье логово. Забыть свою веру — значит забыть свой язык, а потеря языка равнозначна гибели Грузии. Нет, этого не дождутся ни шах, ни султан! Европа далеко, Россия же за Кавказским хребтом. Погляди, Давид, на Кодорскую крепость, на Кавказский или на Годердзийский перевал, взгляни хоть на Дарьял: оттуда не только дидойцы могут проникнуть, чтобы разбойничать в наших селах, похищать женщин и детей. Нет, оттуда, именно оттуда, придет тоже и спасение наше. К черту мой престол! Я готов отказаться от всех трех престолов и четырех княжеств Грузии вместе, лишь бы та сила, могучая, верная сила выполнила бы заветную и сокровенную, ни перед кем не открытую мою мечту. Пусть она, именно она, сомнет своевольных тавадов, сотрет границу между царствами и создаст единую Грузию, пусть без царя и трона, но и без кровопролитий, братоубийственных войн, без разрухи, голода и бедствий! Как бы там ни было, русский царь никогда не потребует, чтобы мы отреклись от нашей веры, а значит, и язык наш сохранится. Если даже сгинут с земли Амер-Имери и весь род Багратиони вместе с ними, но если останется хоть один грузин, он все равно не изменит своей вере и не забудет родного языка. Грузия была, есть и будет во веки веков! — Царь негромко, но внятно и твердо произнес: — А ты, Джандиери, больше ни ногой в эту страну волка и своих ингилойцев тоже предупреди, чтобы не поддавались басурманским соблазнам разным. Я тебе уже говорил и повторю вновь: мы находимся меж двух чудовищ, и спасение наше — только в единоверной России, без этой внешней силы нам не уцелеть… А я ведь предчувствовал, — продолжал после маленькой паузы Теймураз еще низким, но потеплевшим голосом, — сердце мне так и подсказывало, не хотел я тебя туда отпускать. Ты честный человек и за чистую правду принял шипение этого проклятого змея… Нет, Дато! Я не знаю, что будет с Грузией через века, но знаю одно, твердо знаю, что сегодня без веры христианской мы пропадем и выродимся…

Теймураз умолк, поник головой, лбом опираясь на крепко сжатые кулаки.

Воцарилась тягостная тишина. Не до еды было им.

Ночная прохлада все ощутимей проникала во дворец. Где-то протяжно завыла собака. У Джандиери больно сжалось сердце, кровь застучала в висках, дышать стало трудно. С сокровенными мыслями возвращался он на родину, думал, добро несет отчизне своей. И сам шах Аббас показался ему усталым, утомленным борьбой с султаном. Новые осложнения его отношений с султаном показались Джандиери тем благом, которым и могла воспользоваться его родина. И подумал с чистой совестью: может, и в самом деле явится Теймураз с поклоном, отречется от Христа и спасет страну от перерождения и истребления? Он и родовую гордость Багратиони учел, когда осмелился заикнуться о том, что новый покровитель может лишить Грузию царского престола, на что никогда никто из Сефевидов не решался — они громили, крушили, жгли, грозили уничтожением Грузии, но признавали за ней право на престол и царя. Это и сбило с толку умного моурави. Не смог учесть, что разоренное и обобранное царство лишь для того нужно было Сефевндам, чтобы тешить собственное тщеславие, подчеркивать свое величие, ибо шахиншахство, то есть царствование над царями, без Кахетинского, Картлийского царств, пусть покоренных, могло бы превратиться в пустое слово. Да, не будь царств, не было бы и царя над ними, не было бы шахиншахского величия. Кем был бы он тогда? Только шахом простым, а не владыкой мира… Да, Джандиери не смог рассчитать; хотел блага, а получился вред. Всегда сеятель добра, на сей раз он невольно оказался сеятелем зла.

Он смотрел на поникшую голову царя и не знал, как быть, — уходить было неловко и оставаться тяжко. Хотелось продолжить разговор, но самому начинать было невмоготу, разум мутился, а слова не шли на язык. Царь же молчал.

Время будто нарочно, как бы назло, текло медленно. Та самая недоверчивость царя, которую моурави только что хвалил, теперь тяжким бременем давила на его плечи. Он сердцем чувствовал думы царя и задыхался от бессилия, от невозможности подобрать, произнести слова, которые могли бы рассеять необоснованные подозрения. Да разве мог он предположить, что высказанные им сокровенные мысли могли быть встречены подозрением и взволновать человека, ради которого он, не задумываясь, пошел бы на любые жертвы, отказался бы от самой жизни, ибо именно в нем он видел ожившую надежду грузин, верил его правде, хотя и с предубеждением относился к его выбору внешней силы, стремление к которой казалось ему напрасным. Именно то и огорчало моурави больше всего, что царь не внял крику его души, не захотел понять это отрицание третьей силы. Наоборот, попытка отговорить царя от ориентации на внешнюю силу еще больше укрепила в нем надежду на нее, и царь еще крепче утвердился в своем мнении, а мысли моурави показались сомнительными. Потому-то моурави, проклиная в душе коварного шаха, тяжело поднялся и едва слышно, вяло произнес:

— Я пойду, государь…

Теймураз молча продолжал сидеть, не поднимая головы. Будто вовсе не было тут Джандиери.

Моурави застыл в ожидании, досадуя на себя за то, что встал преждевременно, — может, дал бы бог, и царь пожелал бы продолжить беседу.

На счастье, дверь отворилась и в дарбази вошла царица Хорешан.

— Ты звал меня, государь?

Теймураз выпрямился, взглянул на супругу, но ничего не ответил.

Джандиери удалился, неслышно ступая.

— А что, если права была матушка! — горестно прошептал Теймураз про себя.

Хорешан, не поняв, о чем он говорил, с учтивой осторожностью присела рядом.

— Шах Аббас требует в залог мою мать и еще одного сына. Мать согласна, я тоже. — Теймураз смолк, а Хорешан тревожно спросила:

— Кого из сыновей ты решил отправить?

— Я пригласил тебя, чтобы посоветоваться! — царь испытующе поглядел на жену. Хорешан, не задумываясь, ответила:

— Леван — наследник престола, Александра ты уже отправил… Значит, надо отправить Датуну, — голос царицы дрогнул, когда она произнесла имя сына. Теймураз заглянул ей в глаза и глухо, жалея ее, произнес:

— Датуна мал еще… для путешествия… и для чужбины тоже.

— Маленькому легче привыкнуть к чужому, двору… И потом… не такой уж он маленький… И Александра очень любит. Скучает без него… Ты ведь сам тоже вырос при шахском дворе и, слава богу, вернулся живым-невредимым… Этот мальчуган, Гио из Цинандали, весь покрыт гнойниками и струпьями… мы наложили маламо… Он очень ослаб от голода… — совсем не к месту вдруг вставила царица, с трудом сдерживая выступившие на глазах слезы, и Теймураз понял, что не сироте и бесприютному Гио из Цинандали прикладывала маламо царица, а его сверстника, кровь и плоть свою, родного сына лечила она материнской душою, столь целебной для любых житейских ран. Все понял царь, но виду не подал. А Хорешан, одолев минутную слабость и переведя дух, чуть тверже продолжила: — Нет худа без добра, Исфаганский двор Датуне пойдет на пользу, обучится персидскому языку, узнает персидских писателей, станет просвещенным, освоит восточные мудрости. И бабушка будет рядом с ним, и тетка Елена не обойдет племянника любовью и вниманием… Отец твой Давид, царство ему небесное, ведь именно в Исфагане изучил блестяще персидский язык и поэзию… А потому и прекрасно перевел «Калилу и Даману» до притчи о Лисе… И твои стихи дышат благоуханием и сверкают блеском персидской поэзии… — скорее себя утешала Хорешан. А Теймураз все понимал, чувствовал страх матери за кровного сына, сердцем отцовским чуял, что она скорее прощалась со своим первенцем, чем убеждала царя в том, в чем сама не была уверена.

— Ведь Свимона погубило именно воспитание при шахском дворе. Чужбина отравила его, и чуждыми стали ему думы и дела Грузии, да и грузины уже не смогли принять его обратно… Нет. В Исфаган должен ехать Леван, — твердо произнес Теймураз. — Ане ехать нельзя. Значит, Исфаганский двор — его судьба. Бабушка, взрастившая его, будет пребывать там вместе с ним. И дорога чревата опасностями, и шахский двор — не самое безопасное место для малыша. Датуна же и здесь получит хорошее образование заботами и трудами католикоса.

— Придворные подумают, что царица, мол, пожалела родного сына и потому отправила сирот… И потом, Леван уже взрослый, готов при необходимости престол занять. Господь да пошлет тебе долгие годы, но в этом божьем мире все может случиться…

— Это моя забота. Все трое — мои кровные, родные, и меня никто и ни в чем не сможет упрекнуть. Завтра я созываю дарбази и всем сообщу о своем решении, — твердо заключил Теймураз, и на сердце полегчало будто. «Славься в веках, Грузия моя! Кто истребит тебя, когда на земле твоей такие женщины и такие матери есть у каждого очага! То, что мы, мужчины, рушим делом или словом, женщины наши возрождают любовью материнской и верностью супружеской своей. Да, славься в веках мать-грузинка, богом посланная, несравненная, мудро названная дедакаци единением твердости отца и нежности матери, — так думал царь, ничего не говоря царице, лишь с болью поглядел в ее подернутые грустью красивые глаза, тяжелой правой рукой обнял за плечо бережно и вывел из палат.

И отцовство было для грузина тяжелым бременем.

* * *

Сбор дарбази был назначен на полдень. Утром, после завтрака, к Теймуразу вошла царица цариц Кетеван, которая показалась ему осунувшейся, постаревшей за сутки.

Сын сидел у стола. Он внимательно окинул ее взором, затем, дописав строку, отложил перо в сторону:

— Когда дело не клеится, сажусь за стихи, мать моя. В них я нахожу душевное облегчение и даже единение слов и дум, предназначенных для неотложных дел.

— Ежели ты задумал объединять Картли и Кахети, сын мой, не теряй времени ни на стихи, ни на долгие размышления. Действуй! Злые языки и то говорят, будто ты велел Эристави Зурабу убить царя Свимона, чтобы потом и Зураба убрать со своего пути как предателя и изменника.

Теймураз нахмурился и, привстав, хотел возразить, однако мать опередила его:

— Оправдываться не надо, сын мой. Я знаю, что это ложь. Но ложь и клевета распространяются куда легче, чем правда. Иная ложь, вдобавок внешне сильно подогнанная под правду, раскаленным клеймом обжигает того, против кого она направлена.

— Бог свидетель и моя совесть порукой, что я невиновен в этом убийстве. Свимон с Зурабом сами столкнулись в Схвило-крепости. Случилось это на пиру Амилахори. Дошло до меня, Свимон будто бы обо мне непочтительно отзывался и Дареджан оскорбил.

— А какое отношение он имел к Дареджан? — нахмурилась Кетеван.

— Язык без костей. Сказал будто бы он: собачьей дочери быть только сукой! Предложил Зурабу выгнать Дареджан и жениться на его сестре. Слово за слово, и Зураб убил его. Остальное тебе тоже известно. Зураб — двуликий. Нет, трехликий. Оказывается, тотчас же послал к шаху гонца… Одно лишь не рассчитал, что жена Свимона, Джаханбан-бегум, — внучка шаха. Именно ее и пленил, привез в Дигоми и поселил у какого-то азнаура… И к насилию прибегнул… Узнав об этом, я велел отправить Джаханбан-бегум в Мухрани, к Мухран-батони. Остальное ты знаешь.

— Сын мой, раз ты избрал столь сложный путь — одновременно хочешь шаха умиротворить и братскую дорогу проложить к России, что ты ради спасения народа и отчизны делаешь, — три правила должен запомнить накрепко: беречь тайну, не допускать колебаний и быть твердым до конца. Все остальное ты знаешь сам… Мы с Леваном готовы.

— Ты говорила с ним?

— Он мужественно встретил предстоящее испытание. Глазом не моргнул, бровью не повел. Меня стал подбадривать.

У Теймураза подкосились ноги, снова опустился на тахту и, опершись локтями на колени, закрыл лицо руками. Мать поняла его боль. Подошла и свою легкую руку положила на его голову.

Тепло материнской руки живительной силой прошлось по телу Теймураза и заставило сильнее забиться страждущее сердце его. Он был бы счастлив, если бы вместо царской короны эта рука лежала на его голове, если бы оставшиеся годы своего страдальческого жизненного пути не нужно было бы проводить без нее, без материнской поддержки! Он бы с радостью доверил трон сыну или кому-нибудь другому, кто мог объединить, возвысить и возродить Грузию, ибо без Грузии, ее светлого будущего, без грядущего родины, не было бы самого живительного материнского тепла, ибо Грузия для него была матерью, а мать Кетеван была для него самой Грузией.

Царица так же легко и незаметно убрала руку, как и положила, потому что знала, сердцем повелительницы и матери знала, что любое излишнее внимание и тепло скорее расслабит в беде оказавшегося богатыря, чем исцелит его душу. Потому-то она отошла в сторону и, сев в кресло, мягкими движениями пальцев стала перебирать четки.

— Нет такой жертвы, которая была бы не под силу царю, ибо само царствование есть постоянное жертвоприношение и самобичевание, — твердо проговорила царица цариц. — Кто не способен на это, правителем быть не может. Всякое дело, особенно же великое, без жертвы не свершится. Давно пришло время объединить сперва Кахети и Картли, а затем и всю Грузию. Ни князья, ни шах и ни султан не захотят создания единой сильной Грузии… Но этого жаждет наш народ, сын мой, ему нужен сильный, почитаемый всеми правитель, а потому ты должен стать и слугой народа и истинным правителем — сильным и справедливым. А поскольку в основе всего благого и крепкого на этом свете лежит вера, то ее надо беречь. С веры начинается преданность и любовь к родине, любовь к матери и отцу, к дочери и сыну, к сестре и брату. Разумом взлелеянная и возвышенная вера ляжет в основу семьи, рода и самой страны. Верю, это ты и без меня хорошо знаешь, завещаю все это с материнским правом во благо. Следуй по тропам и дорогам предков, ищи заступника могущественного и справедливого, великого, а главное, единоверного, ибо в нынешнем своем состоянии страна твоя не сможет поддержать тебя в решающей и большой битве, без которой мы не получим ничего. Да благословит тебя господь, сын мой! Думами же о нас не терзай себя.

После возвращения из Имерети Теймураз еще не созывал большого дарбази, избегал многословия, рассуждений и пересудов, сокровенные свои думы и заботы таил в душе, мысли оттачивал для свершения дел сегодняшних, завтрашних и грядущих. В Рим и Испанию отправил Никифора Ирубакидзе, грека по матери, человека просвещенного, говорящего на многих языках, душой и телом преданного вере и родине своей. Опасаясь лазутчиков и соглядатаев, запретил грузинство свое выдавать, велел ему называться греком Ирбахом. Но все тщетно, шах обо всем узнал подробно, узнал и о посольстве в Россию, что больше всего взбесило его. Поэтому и не созывал Теймураз большого совета, ибо именно оттуда просачивались в Исфаган его тайные мысли. Наученный горьким опытом, он предпочитал совещаться с каждым в отдельности, лицом к лицу, чуть ли не шепотом, избегал малейшей огласки, самой безобидной мысли не доверяя даже дворцовым стенам.

Потому-то удивились члены большого дарбази, узнав, что царь собирает их на совет. Были приглашены все без исключения члены царской семьи: вдовствующая царица цариц, царевичи, царица Хорешан, католикос, а также вельможи: амирспасалар, дворецкий-распорядитель, главный конюший, мегвинет-ухуцеси, мечурчлет-ухуцеси , знатные князья и дворяне.

Когда все собрались, царь пожаловал первое слово стольнику мегвинет-ухуцеси, который подробно доложил о том, каков в нынешнем году урожай зерна и винограда, какое будет поступление для царского двора и войска масла и сыра. С болью отметил, что сократилось поголовье скота — не хватало лошадей, буйволов, быков и овец.

Караман Чавчавадзе взялся дополнительно доставить ко двору пшеницу, ячмень и вино. Обещал выкормить за зиму два десятка коров и только к весне пригнать их в царское стадо. Гайоз Черкезишвили из Ахметы взял на себя обеспечение царского войска сыром и маслом, одеждой и купленными или отобранными у лезгин саблями да кинжалами.

Остальные члены дарбази тоже изъявили готовность поддержать царский двор и казну. Все единодушно обнаружили верность и преданность царю, глубокое к нему уважение.

Взял слово мечурчлет-ухуцеси. Сначала подчеркнуто выразил глубокую благодарность Давиду Джандиери за те труды и старания, которые тот вложил в восстановление разрушенного двора. Затем сообщил дарбази, что казна пустеет. И здесь никто из собравшихся не поскупился, каждый старался опередить другого своей щедростью, хотя и ясно было, что сама эта щедрость была мизерной, у самих-?? после грабительских нашествии оставалось не так уж много золота и серебра. Всех превзошел католикос — тут же, в присутствии всех, с груди снял и передал мечурчлет-ухуцеси свой золотой крест, весом не меньше двух фунтов, усеянный рубинами и жемчугами.

— Во славу родины жертвую сим даром, могущественным не ценностью, а силой святости своей великой. Прислужнику Христову не гоже способствовать делам кровопролитным, но с условием твердым передаю тебе, царь-повелитель, что ежели суждено будет сему кресту дворец покинуть, то лишь только в обмен на то святое оружие, которое насмерть будет истреблять проклятого врага! — С этими словами католикос возвел взор к небу, трижды перекрестился и, воинственно сверкнув глазами, обвел дарбази взглядом. И в эту минуту он больше походил на мстителя, нежели на первого богослужителя христианской страны. Теймураз с достойной сдержанностью поблагодарил его.

Да, таково было время — и воины, и божьи люди саблей жили, саблю лелеяли во спасение страждущей отчизны.

Каждый сказал свое, каждый внес свою долю в укрепление двора, — совет медленно, не торопясь, подходил к концу. Вельможным князьям поручено было восстановление крепостных стен и башен, братья Джорджадзе взялись укрепить дворцовую ограду, князья Андроникашвили пообещали пригнать двенадцать упряжек быков с арбами; сотню скакунов в полной сбруе изъявил желание выставить старший сын моурави — Ношреван Джандиери, предварительно оговорив, что коней этих отобрал за два года у горцев, грабивших кахетинские села. Князь Чолокашвили обязался прислать плотников и каменщиков, дабы укрепить своды летней резиденции верхнего круглого дворца, починить и утеплить покои, чтобы царская семья могла жить там и зимой. Кроме того, обещал поднять на ослах по крутой горе годовой запас провианта как в верхний дворец, так и в сторожевую башню, а вдобавок прочистить водокачки во дворце и монастыре Всех святых.

— О монастыре не беспокойся, батоно Соломон, — подал голос католикос. — Там все припасено на черный день. В марани стареют вина, ветряная мельница работает, и зерна запасено годика на два, душ на триста хватит, а монахов и священников предполагается куда меньше.

Царь сдвинул брови и указательным пальцем потер лоб.

Дарбази смолк, насторожился, чуть дыхание не остановилось. Даже царица Кетеван перестала перебирать четки. Католикос осторожно пригладил бороду.

Все взоры обратились к человеку, которого здесь уважали, в которого верили, хотя в основе этого доверия и уважения лежало скорее сочувствие, чем преклонение перед ним, перед его силой. Его стихи не нравились никому — ни моурави, ни католикосу, ни матери, ни жене, но никто об этом ему не говорил. Он сам признавался как-то: только в ту пору, когда я связан по рукам и ногам и не могу действовать, пишу, мол, стихи, чем и тешу душу свою.

Сегодня же, в течение всего совета, в глазах царя читались решительность и действие, а потому-то все ждали слова, равного делу.

— Стране тяжко, страна в беде. Это все знают, — со смертью святой солнцеликой Тамар не стало прежней Грузии. Из века в век тянулась череда сражений, кровопролитий, измен, бедствий. Народ отощал, население все уменьшается. Кахети на грани физического уничтожения. По примеру моих предков, царство им небесное, я тоже искал внешнюю силу — путь к спасению, искал третью, единственную силу, способную помочь нам. Послал в Рим и в Испанию Никифора Ирбаха…

Царица Кетеван и католикос вздрогнули, в лице изменились от неожиданности: царь впервые объявил во всеуслышание о том, что хранилось в глубокой тайне. Помрачнел и Джандиери.

— Я держал все это в тайне потому, — продолжал царь, — что берег вас от невольных подозрений, если бы мои сокровенные дела стали достоянием кого-либо. Не получилось ничего, римский папа хочет лишь одного — увеличить число своей паствы, а потому изъявляет желание, чтобы мы приняли католичество. „Католичество вас спасет“, — сказал он моему послу, на прощание протягивая руку для лобзания. Из Рима Ирбах направился в Неаполь, оттуда поехал в Мадрид. Испанский король принял его любезно, щедро одарил, но в помощи войском и оружием отказал. „Войско, — сказал он, — мне самому нужно для наведения порядка в моих владениях“. Никифор же у придворных вельмож осторожно разузнал истину: Мадрид не так уж легко согласится на осложнение отношений с шахом. Никто не желает помочь нам, не нагрев при этом рук, не получив никакой выгоды, — заключил Теймураз.

— На Рим и Мадрид нечего было и рассчитывать, и те и другие далеко и зря беспокоить себя из-за нас не будут, — по исключительному праву матери и старшей по возрасту вставила свое слово царица цариц Кетеван.

— Русский царь прислал священников, чтобы они осмотрели страну, узнали, чем мы владеем и на что способны, их интересует, какую пользу они извлекут из помощи нам. И, право, упрекать царя за это нельзя, ибо мы тоже тянемся к ним не только из-за одной общей веры, нет, конечно, мы помощи от них ждем. Таковы истинные основы наших усилий, — медленно и ясно заключил царь и в упор посмотрел в глаза по-прежнему взиравшему на него с неослабным изумлением католикосу. — Потому я твердо решил: хватит искать внешнюю силу, которая сама тоже добра все равно не принесет, а прежнего покровителя нашего лишь пуще распалит. Не зря сказано мудрыми: привычная беда лучше непривычной радости. Великий шах справедливо разгневался и очень уж жестоко нас наказал. Из этого наказания следует сделать вывод: сохранять верность шаху и прекратить поиски внешней силы. Вы прекрасно знаете, я вырос при персидском дворе, и мне это никакого вреда не принесло, наоборот, я изучил язык, освоил поэзию и великую мудрость персидскую. Потому-то я заключил твердо: во исполнение воли шахиншаха и в знак преданности нашей посылаю к его двору царицу цариц Кетеван и старшего сына моего царевича Левана, наследника престола, как того пожелал владыка мира. Вам и то известно, что царевич Александр тоже находится при шахском дворе… И пусть это будет величайшим знаком моей большой преданности шаху… И еще… Выполняя волю солнцеподобного, я принимаю под свое покровительство и Картлийское царство, ибо и в Картли должен править человек, преданный Исфагану. — Теймураз перевел дух и, стараясь уйти от взора ошеломленных членов дарбази, отвел взгляд в сторону, а затем еле слышно продолжил мысль: — Царица цариц и наследник престола отбудут ровно через неделю. Сам же я со свитой завтра ранним утром отправлюсь в Картли…

Царь каждому в отдельности дал поручения, велел готовиться к отъезду царице цариц и царевичу. Растолковал свою поездку до мельчайших подробностей, назвал число сопровождающих, велел Джандиери приготовить царскую дружину к походу, изъявил желание, чтобы католикос сопровождал его. Поручил царевичу Левану до его отъезда в Исфаган, а после — старшему из братьев Джорджадзе Андукапару управлять делами Кахети. Датуна, мол, еще мал, царству же нужна крепкая рука.

Покончив с распоряжениями, царь велел в знак мира и благоденствия устроить пир, пригласив всех к торжественной трапезе.

В большом зале дворца накрыли стол. Пригласили певцов из Телави. Известие о предстоящем отъезде царицы цариц Кетеван было умело распространено и среди вельмож, и в караван-сарае, среди персидских и других купцов.

К столу с подчеркнутой вежливостью пригласили и послов русского царя, к которым Теймураз обратился во всеуслышание:

— Вы, почтенные посланники нашего великого брата, русского царя, уважаемые господа Толчанов и дьяк Иевлев, к вам обращаюсь я, к нашим единоверным! В письме, переданном вами в мои руки, адресованном на мое имя вашим великим государем, сказано следующее… — Тут Теймураз обернулся к секретарю, мдиван-бегу, и велел ему приступить к чтению. Тот поспешил выполнить приказ:

— „И мы, великий государь, слыша про то, что вам, Теймуразу-царю, от кумычан теснота чинитца, о том поскорбели, а воеводу и ратных людей послать и города поставить не изволили…“

Когда мдиван-бег дочитал до конца письмо московского царя и перевел его на грузинский, стоявший все это время на ногах Толчанов добавил:

— Да сверх того пошлет великий государь великих послов своих говорить к брату своему шах Аббасову величеству, чтоб отдал по совету и по братству государство твое Кахеть…

Секретарь перевел и это устное дополнение.

Теймураз кашлянул, в глазах у него мелькнула улыбка, и прежним ровным голосом ответил:

— Передай пребольшую нашу благодарность превеликому русскому царю за братское внимание и заботу, но миновала надобность посылать в Исфаган послов, ибо шахиншах пожаловал мне не только Кахети, но и Картли, дабы я управлял ими и служил ему, повелителю моему, верой и правдой. А послом к нему отправляется сама царица цариц Кетеван вместе с наследником престола царевичем Леваном. Это мое окончательное слово, и на этом ставлю точку на наших переговорах. Раз московский царь считает шахиншаха своим преданнейшим братом, то смею напомнить, что мы еще раньше пользовались покровительством его величества по праву зятя и друга нашего. А коль мы провинились и прогневили его, мы сами и должны свою вину искупить, доказать ему усердно, до конца, что мы преданы ему больше и дольше… да, дольше других, навеки! Но мы с вами тоже останемся братьями, будем почитать друг друга с шахского благословения и повеления, ибо отныне его брат — мой брат, его же друг — мой друг…

Сидящие за столом вельможи и гости не были ошеломлены услышанной новостью из уст Теймураза, особенно о благоволении шахиншаха, ибо знали о тонкостях восточного слова, знали мысли кахетинских Багратиони, особенно же Теймураза. И то было им ведомо, что выставление желаемого уже исполненным и свершившимся невольно способствовало его действительному исполнению. Нет, они не были ошеломлены, однако до конца вникнуть в сокровенные помыслы тоже не смогли.

Несмотря на усердные хлопоты, тщательно и щедро накрытый стол выглядел скорее как поминальный, чем праздничный, хотя все было будто безукоризненно: вдоволь еды и питья, песен и пляски, музыки с музыкантами.

А назавтра, еще до восхода солнца, царь в сопровождении свиты и войска выехал из Греми.

* * *

Царица цариц Кетеван готовилась к отъезду. Главой посольства объявили уже повзрослевшего царевича Левана. С подчеркнутой учтивостью поручила ему позаботиться о подарках для шаха, отобрать и упаковать собственные одеяния. Лошадей в конюшне выбирала сама. Своего старого коня решила оставить дома, пожалела — еще падет в пути. Свои вещи в сундук уложила собственноручно. Большую часть личных драгоценностей и украшений, древнюю рукопись „Вепхвисткаосани“, свою саблю с кинжалом передала Хорешан с наказом: случись так, что я не вернусь, драгоценности мои справедливо разделишь между невестками — от меня, конечно, — а саблю и кинжал отдашь Датуне на память. И еще добавила: я бы сама ему отдала, но, кто знает, вдруг я вернусь и мне самой оружие это понадобится, к новому я уж не привыкну, а дареное обратно не смогла б взять. Потому-то этот мой дар передашь ему именно тогда, когда наверняка убедишься… что они мне больше не понадобятся.

В прислуги выбирала женщин немолодых — старше себя годами, бездетных, неказистых. Молодым велела оставаться дома, к другим делам приставила; старому Георгию, уроженцу Кизики, велела быть ее личником и Левану посоветовала молодых в свиту свою не набирать, они, мол, здесь нужнее. И вообще большую свиту не захотела, двадцать человек всего включила: лишь на нашей земле, мол, нам придется держать ухо востро, а в шахских владениях нас будут охранять. К царевичу еще сам Теймураз приставил двух удалых тушинов, отличающихся смелостью и сообразительностью, повелев им глаз с него не спускать. Царица же, не противясь наказу сына, примирительно сочла, что двух молодых парней для охраны царевича достаточно, остальных выбирала сама — мужей пожилых, но еще крепких, разумных, особенно тех, кого лично знавала и кому доверяла сполна.

Кетеван распорядилась увязать в дорогу пять тонэ хлеба, приготовить двадцать гуда сыру, када — пироги и сласти — велела уложить тоже в гуда, чтоб лучше сохранились, не сохли. Копченое мясо в чанах погрузили на крытые арбы. Быков велено было запрягать старых — все молодое жалела, берегла царица, не хотела брать на чужбину. Вместе с Леваном наметила предстоящий сложный путь в присутствии старого Георгия, который ранее сопровождал Теймураза в Исфаган, находясь при нем во все время его пребывания там, и хорошо знал дорогу. Не забыла Кетеван про чурчхелы, сушеный инжир и персики, ибо их особенно любил Александр. Велела насыпать в гуду любимое Леваном лобио. Коней и быков приказала наново подковать в царской кузнице. Оглобли, копылья, шкворни, подпорки аробные — все проверила самолично, колеса велела снять и оси смазать говяжьим жиром. Ничего не забыла. Все или сама готовила, или же наблюдала, следила, проверяла, как готовили другие.

…Клонился к закату последний предотъездный день. Завтра на рассвете царица цариц со своей свитой собиралась покинуть Гремский дворец.

Во дворце еще не погасли бледные лучи осеннего солнца, а низина уже блаженно тонула в тиши вечерних сумерек.

Из дворцовых ворот вышли трое: Кетеван вела Датуну, бережно обхватив его за плечи, за ними на почетном расстоянии следовал верный слуга Георгий при сабле и кинжале.

Из всех троих внуков Кетеван менее всего трудов и забот вложила в воспитание младшего, Датуны, но из троих он был ей более всех люб как младший, как самый озорной, неугомонный, живой и смышленый. Царица-бабушка чувствовала, что на становление характера Левана и Александра, на их душу свой беспощадный отпечаток наложило сиротство, хотя Кетеван и самозабвенно заботилась о них. Однако, рано овдовевшая, жившая чуть ли не нахлебницей при дворе свекра, поглощенная вечными заботами о детях, измученная тревожными мыслями и даже борьбой за их жизнь, сама она была лишена человеческой любви и ласки. В особенности тяжкой стала ее жизнь, когда Теймураз вынужден был находиться в Имерети, тогда много чисто мужских забот легло на ее плечи. Именно потому-то она и Не была столь нежной и душевной к старшим внукам-сироткам, сколь молодая Хорешан, одаривающая младшего царевича, своего первенца, всеми благами нежной материнской любви. Правда, чувствительный и душевный по природе Теймураз старался окружить любовью осиротевших сыновей, но его чувства подавлялись мужской суровостью.

Думая об этом, Кетеван ласково провела теплой рукой по красивому лицу младшего внука. Она чувствовала, сердцем понимала, что эта ласка шла от ее любви к Левану и Александру младенческой поры, а сейчас ей хотелось выказать мальчику наполнявшие ее душу нежность и любовь.

— Тебе не холодно, дитя мое?

— Нет, бабушка, я холода не боюсь, — с мальчишеской горделивостью ответил Датуна своим звучным голоском, выразительно посмотрев на бабушку своими огромными глазами, которыми так часто любовались старшие братья. Они особенно были привязаны к младшему, баловали его своим покровительством, вовлекали в свои затеи, брали с собой на охоту и на рыбную ловлю, но праву старшинства оберегали от любой случайности или опасности. Все это он замечал, а потому-то любил их еще крепче, тянулся к ним все сильнее. — Позавчера Леван взял меня с собой в Алаверди, на нашу пасеку. Мы всю ночь там провели, соты из ульев вынимали. До рассвета из десяти ульев мед собрали, и я ни чуточки не замерз.

— То-то, я смотрю, вы распухшие вернулись оба.

— Да меня Леван близко к пчелам не подпускал, сам возился и с ульями, и с пчелами. А я только смотрел издалека. Бабушка, вы весь мед заберете с собой?

— Почему же, сынок, половину тебе Оставим.

— Да я не потому спрашиваю! Зачем мне половина! Если на то пошло, мне совсем ничего не надо… Александр больше моего любит мед. Если там меда не будет, у кого он должен просить? Ты лучше ему отвези и всю мою долю, бабушка.

— Там все есть, мой мальчик.

— Наш мед все-таки особенный. Такого там не будет. У нашего вкус и аромат акации, и потом наш мед — все-таки наш мед…

Бабушка ничего не ответила, только крепче обняла внука за плечо, а он в ответ теснее прижался к ней.

Некоторое время они шли молча. Миновали хоромы князей и подошли к речке Болия. Первой по деревянному мостику перешла через нее Кетеван, за ней шел Датуна, Георгий же по-прежнему замыкал шествие. Когда они ступили на землю монахов и стали подыматься по тропке, ведущей к крепости и монастырю Всех святых, царица пропустила Датуну вперед.

— Бабушка, какая ты у меня крепкая, сильная. Я все время хочу тебя опередить, но никак не могу догнать.

— Это тебе так кажется, милый, что я сильная и крепкая.

— А вот и нет! И отец всегда гордится силой твоей и умом. Накануне отъезда в Картли он зашел в нашу комнату поздно ночью, думал, что мы уже спим. Сначала меня поцеловал, потом встал на колени перед тахтой Левана и долго, осторожно целовал его. Ни он, ни я не спали, но притворились спящими. Ты же знаешь, если б мы не спали, он бы не стал нас нежить. Левана он очень долго ласкал… — Мальчик остановился на середине горы. Остановилась, повинуясь его желанию, и Кетеван, встал поодаль и Георгий. — Потом он молил за нас господа и к тебе обратился, как к богине: „Мать моя родимая, говорит, поручаю мудрости и силе, стойкости твоей сыновей моих, тобой вскормленных и вспоенных сирот. Ты взрастила моих первенцев-сирот, тебе я и доверяю их взрослыми. Я молю бога, чтобы вы, все втроем, благополучно возвратились к очагу нашему. Да будет и отец, и царь Теймураз жертвой преданности и нежной любви к вам…“

— Жертвенность отца — он правильно сказал, но жертвенность царя — я не согласна… — прервала внука Кетеван и медлить уже не захотела более, двинулась дальше.

Подойдя к крепостной ограде, царица цариц решительно постучала в ворота. Сторожевой, выглянув в щелку и узнав ее, не спрося никого, поспешно снял засов.

Тяжелые дубовые створки со скрипом распахнулись.

Кетеван поднялась по ступенькам, пересекла склон небольшой лужайки и направилась прямо к царским покоям. Хлопотавшие возле марани монахи только на мгновение обернулись к пришедшим и опять принялись за свое дело: они пилили дрова, кололи и складывали поленья на зиму. Сторожевой снова запер ворота на засов и поспешил следом за царицей, шелестя длинным подолом рясы и шаркая шлепанцами.

Догадавшись, что царица направляется прямо в покои, и зная, что в мирное время Кетеван сюда ходила только для того, чтобы подняться по внутренней лестнице в башню, сторожевой чуть ли не бегом опередил царицу и, остановившись в узком проходе, между церковью и царскими покоями, забренчал связкой ключей, ловко извлеченной из-под полы, а затем щелкнул замком и первым вошел внутрь, широко распахнув двери.

Царица не пожелала зажигать свечей, сторожевого выпроводила, плотно закрыла дверь на засов и повела внука с Георгием к башне, где каждый уголок и поворот крутой лестницы был ей хорошо знаком. Поднявшись по первому прогону лестницы, они вышли на площадку маленькой кельи, затем свернули влево и, поднявшись по ступенькам, оказались в помещении, служившем пекарней; оттуда поднялись еще выше, в башню. Не останавливаясь, царица отодвинула засов, толкнула тяжелую дверь и вошла в тесную келью, ту самую, в которой когда-то заперлась перед кончиной мать Левана и Александра и где еще раньше в одиночестве испустил дух больной супруг царицы Кетеван Давид.

В келье было чисто прибрано. На широкой тахте, покрытой шкурами оленей и джейранов, лежало множество мутак, а одеяла и матрацы были убраны в стенную нишу. На столешнице орехового дерева стоял подсвечник, рядом с трутом и огнивом.

Царица и на сей раз не пожелала зажигать огонь.

— Не хочу, чтобы в Греми знали, что я здесь, — коротко объяснила она Георгию, старавшемуся осветить келью; садясь на тахту, она трижды перекрестилась, а затем ласково обратилась к внуку: — Поди ко мне, дитя мое, сядь рядом, я хочу тебе что-то сказать. За этим я и привела тебя сюда.

Георгий собрался уйти, чтобы не мешать разговору.

— Не суетись, останься, Георгий, ты все подробно знаешь о нашей семье. Я хочу, чтобы и внук все знал… Кто ведает, как дальше дело обернется. Может, отец и не расскажет ему ничего. Решит, что мал еще, а там и вовсе не сможет, не успеет. Ведь никому не ведомо, что ждет нас завтра, впереди… Кто попал в клещи и зависимость от кизилбашей, никогда не может быть уверен, что доживет до вечера. Когда он закончит свою жизнь и где, сам отец небесный не предскажет… Там, в кувшине, вино, налей мне чуток, Георгий, будь добр, что-то в горле пересохло.

Георгий почтительно поднес царице серебряную чашу. Кетеван отпила немного и медленно заговорила:

— Датуна, сынок, мал ты, правда, но не такой маленький, чтоб бабушку свою не понять. Завтра мы уезжаем, и в Греми ты остаешься самым старшим представителем рода… Я не знаю, когда вновь увижу тебя, и увижу ли вообще…

— Как это не увидишь, бабушка! — пылко воскликнул мальчик, хотя и не кинулся к ней и по-прежнему остался чинно сидеть чуть поодаль, ибо лицо ее в вечерних сумерках выражало скорее холодность, чем теплоту, которая, казалось, неминуемо должна была сопутствовать доверительному началу исповеди. — Если понадобится, мы с отцом всю Кахети на ноги поднимем и придем вас выручать! Как Тариэл, Автандил и Придон сокрушили Каджети, так и мы сокрушим твердыню кизилбашей!

— Твоими бы устами да мед пить, сынок! Но грузины никогда ни на кого не нападали, они только оборонялись от нападающих… — Царица чуть помолчала, а затем продолжала негромко: — Мы терпеливо сносили очень много оскорблений пришельцев, старались избегать кровопролитий, хотя душа кипела от злости и обиды… Потому-то вынуждены были прибегать к хитрости, и, к великому нашему сожалению, часто вносили и в отношения между собой… Всему этому — неискренности и лицемерию — правителей Грузии научил наш враг, потому никто не вправе упрекать нас в коварстве и душевной злобе… Хотя порой, оцепленные этими недугами, вместо врага мы беспощадно обрушиваемся на брата… Как это случилось в нашей семье во времена моей молодости… — царица снова умолкла, отпила вина из чаши и продолжала еще более решительно: — У твоего деда, внучек, у Давида, был отец по имени Александр, царство ему небесное… В его честь-то и назвали твоего брата Александром, да будет счастлив во веки веков! Так вот, у прадеда твоего Александра было пятеро сыновей и одна дочь: Давид — твой дед, отец твоего отца, Георгий — следующий за Давидом брат, Ираклий, Ростом, Нестан-Дареджан и Константин — самый младший, которого чуть ли не с рождения забрали к шаху, якобы на воспитание, на самом же деле — в заложники…

— А что такое заложник, бабушка?

— Заложник… — горько улыбнулась Кетеван, — самое близкое, самое дорогое грузинскому царю существо, которое шах забирает к себе как жертвенного тельца, чтобы казнить в том случае, если царь посмеет ослушаться или выйдет из его повиновения.

— Значит, ты…

— Нет, я и твои братья, мы едем в гости к твоей тете, моей дочери Елене — жене шаха…

— Одной из трехсот… — вставил Георгий, но царица, не удостоив вниманием его горькую усмешку, не спеша продолжила:

— Наши тавады стали поддевать деда твоего Давида — мол, отец твой Александр дал клятву преданности русскому царю, а шахиншах, дескать, на него гневается, не прощает измены и готовится к походу против нас… Александр же собирается отречься от престола, дабы сухим из воды выйти, а тебе, сам знаешь, ничего не говорит, потому что хочет посадить на престол не тебя, а среднего сына Георгия — он, мол, считает, что ты слишком предан Исфагану и всему персидскому. Дед твой Давид поделился со мной своими сомнениями. Я, не долго думая, возьми да выложи все своему свекру, твоему прадеду Александру. Он поклялся, что все это ложь. Но эта отцовская клятва, переданная мною твоему деду, лишь еще крепче убедила его в правдивости слухов, и он больше не сомневался в истинности доносов.

— А может, сам шах нарочно подослал к дедушке людей с такими вестями, чтобы руками сына расправиться с царем Александром за его переговоры с русскими?

Царица вздрогнула — молнией поразила ее близкая к истине догадка, которая до сих пор не приходила в голову ни ей, ни Теймуразу. Действительно, прав был Датуна, Исфаган коварно рассорил отца с сыном. Царицу ошеломила проницательность отрока, а также мысль, внезапно промелькнувшая в мозгу: „Может, это и к счастью Грузии, что старшие царевичи, по воле шаха, от престола отдалились и истинным преемником Теймураза будет именно этот мудрый отрок — надежда отчизны“.

— Я тогда молодая была, Датуна, и так переживала несчастья, свалившиеся на нашу семью, что мне эта мудрая мысль даже в голову не пришла ни тогда, ни потом… А дед твой однажды ночью… заключил в крепость Торгва своего брата Георгия, а царя Александра заставил постричься в монахи… К шаху послал гонца с, вестью — непокорного тебе Александра и единомышленника его Георгия я, мол, от власти отстранил.

— Как, должно быть, возрадовался шах!

— И возрадовался действительно, и даров прислал Давиду несметное множество.

— Я же говорил тебе, бабушка!

— Ты прав, сынок! Я только сейчас представила себе ясно, что все это было подстроено шахом… Однако деду твоему, Давиду, не суждено было царствовать более шести месяцев.

— В его честь меня Давидом назвали?

— Да. Тщеславие стало его недугом… И преданность шаху, почти рабская преданность, была его движущей силой. Он был истинно просвещенным и образованным. Персидский, арабский и греческий языки знал, как грузинский, но верность всему персидскому ставил превыше всего.

— И верность та была, наверное, тоже его честолюбием вызвана?.. — как-то стесняясь, заметил мальчик.

— Ты прав! — снова просветлело лицо, у царицы цариц, изумленной острым умом внука. — Да, не к лицу грузину слепая преданность шаху!

Кетеван, не найдя похвальных слов, наклонилась и поцеловала мальчика в лоб, а Георгий бросил в его сторону восхищенный взгляд и трижды перекрестился.

— Мудрецом родился ты, дитя мое, и будь мудрым до конца… Прадед твой Александр крепко проклял деда твоего Давида, а через шесть месяцев Давид заболел, и никто не мог ему помочь. На престол же снова взошел Александр… Однако, озлобившись на сына, он не мстил нам, наоборот… Отцу твоему было столько же лет, сколько тебе сейчас, когда скончался Давид… Александр особенно любил его, в отличие от других внуков, и ни в чем ему не отказывал.

— Отец и тогда писал стихи?

— Писал… Но Александр ценил в нем не поэтический дар, а умение охотиться… И жалел как сироту. Зато брат твоего деда Георгий ненавидел нас обоих…

— Еще бы!

— Георгий сначала был из-за Давида озлоблен, а затем стал бояться, как бы огорченный смертью сына Александр, который приписывал его безвременную смерть своему проклятию и считал заслугой покойного, что он в свое время сохранил жизнь отцу и брату, не передал бы престол внуку, — Теймуразу, и не оставил бы Георгия ни с чем, Именно тогда русский двор через послов предложил нам отправить твоего отца в Москву — на воспитание и… в зятья русскому царю. Мысль эта была хорошая, но шах Аббас не простил бы этого не только мне, но и Кахети, всей Грузин. А русский двор помочь бы ничем не сумел… В нашем роду издревле так было заведено, и ты хорошо должен запомнить: принимая решение, в основном и прежде всего думай не о своей, а об общей пользе. Потому-то я и послала Теймураза ко двору шаха Аббаса, чтобы шах мог надеяться, что воспитает его по-своему, а потому никому в обиду не даст, — рассуждала я. Так оно и вышло. Шах ничего не жалел для воспитания твоего отца, однако все-таки просчитался, ибо по-своему не смог его воспитать!

Мальчик глубоко вздохнул.

— Если бы шах воспитал его на свой лад, тогда он не был бы твоим сыном и нашим отцом.

— Умница ты мой! Да благословит бог твой разум! Когда шах, заполучив Теймураза, успокоился, он решил убрать с дороги Александра и Георгия, дабы в назидание другим не простить им сближения с Россией. И тогда сказал он Константину…

— Брату моего деда?

— Да, сказал он брату Давида: „Иди, убери с дороги отца и Георгия и стань царем Кахети“. Константин, оказывается, спросил: „А как мне их убрать?“ Шах лукаво улыбнулся: „Только не так, как это сделал брат твой Давид…“

— Это значит, не щади, мол, убей?!

— Именно так он и поступил… Вернулся в Кахети… Старый Александр объятиями встретил долгожданного сына… И Георгий принял его по-братски. А он, не долго думая, на пышном пиршестве в честь его приезда напустил на родителя кизилбашей, и те зарубили старика, праздновавшего возвращение сына… Брата Георгия же Константин собственноручно зарезал… И князей-вельмож многих истребил тогда… Русские послы были потрясены случившимся. Я при этом не присутствовала. Сидела здесь, в этой башне, когда мне принесли эту горестную весть. Я хотела немедля отомстить убийце, но побоялась за сына. Всячески избегала Константина… И все же пришлось с ним столкнуться на охоте… Потом, потеряв честь и совесть, он просил моей руки…

— Представляю, какую отповедь он получил! — вставил Датуна, сверкая глазами..

— …Я пошла прочь, в Кизики укрылась. Там люди были вольные, князей спокон веков не знавали и жили, как им честь и совесть повелевала… Где нет княжеского насилия и человек только трудом мерится, там у людей и честь и совесть на месте. Вот наш Георгий тогда и скрывал меня среди своих… Но злодей и там меня нашел… Я вижу, с ним свита небольшая, и не стала долго раздумывать… Велела Георгию людей привести, поддержали меня и сторонники деда твоего… Изрубили в куски и Константина, и его кизилбашей… Кто уцелел — к шаху поспешил. Шах-то, узнав о случившемся, пришел в ярость. Сначала хотел Теймураза убить, дабы меня изничтожить, но потом сразу рассчитал хитро. Один из наследников Александра, Ираклий, находился при дворе турецкого султана, который мог воспользоваться случаем, прибрать к своим рукам опустевший кахетинский престол и посадить на него своего воспитанника Ираклия. А потому шах и смекнул: „Лучше уж Теймураз, выросший при моем дворе, станет царем“. Вызвал Аббас к себе Теймураза и говорит: хвала деснице матери твоей, не зря она тещей мне приходится! Предавший брата и отца шакал Константин и меня бы не пощадил, ибо умертвивший родичей своих способен на любую подлость… Ступай и передай глубочайший поклон матери твоей… Я благословляю тебя на царство Кахети.

Шестнадцать лет минуло твоему отцу, когда в Бодбийском монастыре я венчала его на царство и женила на… матери Левана и Александра… Потом, после ее смерти, мы сосватали ему твою мать, и она стала… царицей… — чуть медля, проговорила Кетеван.

А ты все равно осталась царицей цариц, бабушка! — с гордостью вставил Датуна.

— Воистину так, — степенно заключил Георгий, потирая руками колени.

Кетеван поднялась с тахты, подошла к узкому окну и легким взглядом окинула княжеские поселения, где в своих хоромах жила самая богатая и влиятельная знать Кахети. Потом задумчивый взгляд ее скользнул дальше, к горам Кавкасиони, над которыми миражно серебрился лунный свет. Да, она осталась царицей цариц, вдовствующей государыней… Теймураз был еще совсем дитя, когда лишился отца, был еще незрелый отрок, когда взошел на престол, а Кетеван заменяла ему и мать, и отца. Так это было, сама она правила тогда страной, сама отличала друзей от врагов, все было взвалено на ее плечи — и семья, и осиротевший сын, и сильно расшатавшийся престол, и пришедшее в упадок Кахети… Завтра чуть свет она покинет Греми и поедет в Исфаган с внуком, наследником престола… Сына ее когда-то пощадил молодой Аббас… Пощадит ли внуков на этот раз или сведет наконец счеты с ней, виновницей гибели Константина, посадившей на престол Теймураза? А может, именно этого дня дожидается кровопийца, нехристь-людоед…

— Бабушка! — вдруг послышался ей голос Датуны, стоявшего рядом; ей же показалось, будто голос этот донесся откуда-то издалека. — Разве Аббас забыл, как ты С Константином расправилась? Может, отец допускает роковую ошибку, посылая еще и второго сына вместе с тобой?

Царица вздрогнула: едва оперившийся малыш вслух произнес тревожившие ее мысли, еще раз проявив истинный дар провидца. Она умолкла в растерянности, потрясенная проницательностью ребенка, ибо с сомнением сказанная мудрость не имеет себе равных по достоинству и прозорливости. Разве ее саму не терзают те же опасения, разве сама она не чувствует, не знает, что шах Аббас не забывает ничего и не прощает никому! Знает, твердо знает, но она поняла и сына своего, и отчизну незабвенную! Поняла, что без жертвы нет спасения родины! Потому-то царица заговорила медленно, осторожно:

— Твои опасения небеспочвенны, Датуна. Но я не стала возражать твоему отцу, когда кроме Александра он и Левана велел отправить в Исфаган. Да, этими действиями отец твой хочет убедить шаха в своей преданности, потому и предпринимает тяжелейшие для самого себя, в первую голову, усилия…

— Шах все равно никогда нам не поверит.

— Может, и так… Но и другого выхода у нас нет, — само собой, бессознательно, с душевным трепетом вырвалось не у царицы, а у бабушки Кетеван, и она нежно прижала к груди голову внука как бесценную святыню…

Она прижала к груди голову внука, и по лицу ее скатилась единственная слеза, первая за все эти годы, первая с тех самых пор, как ее привезли в Греми и посадили на престол, четырнадцатилетнюю девочку, немногим старше Датуны.

* * *

Направляясь в Картли, Теймураз по дороге заехал в город-крепость Сигнахи, где он отдал распоряжение управителю крепости, цихистави ·, запастись провиантом, дать приют беженцам из разоренной Армении. Ему же приказал восстановить крепостные стены и башни, наметил места для известковых печей и велел кизикийскому моурави Зурабашвили держать наготове триста ослов с бочонками для доставки строительной воды из реки Анагисцкали, заодно поинтересовался, как обстоят дела в крепости с питьевой водой.

— Пока ты, государь, был в Имерети, кизилбаши разворотили головное сооружение водопровода, — доложил бодбийский епископ, являвшийся одновременно и правителем кизикийской окраины.

— Поврежденное головное сооружение нужно починить до наступления холодов! — коротко отрезал царь и тут же отправился в Бодбийский монастырь святой Нино, где соизволил отстоять молебен во здравие матери и царевичей.

Теймураз благоговейно почитал Бодбийский монастырь, в котором его, шестнадцатилетнего юношу, венчали на престол тяжелой дедовской короной, которая, к великому горю его, сильно пострадала от насилий, чинимых пришельцами. Еще за то он любил Бодбийский монастырь, что, по словам матери, издавна был он гнездом христианства Восточной Грузии и что именно здесь была похоронена просветительница Грузии Нино, покровительница и оплот веры, несгибаемой воли и надежды потомков.

Пять дней Теймураз провел в Сигнахи, на шестой день выехал в Тбилиси, куда предусмотрительно отправил гонцов оповестить эмира о своем прибытии, дабы тот, заранее предупрежденный, не чинил препятствий его въезду в город. Теймураз специально поручил нарочным распространять слухи, что он прибыл в Картли согласно желанию и воле шаха Аббаса.

Пять дней задержался царь в Сигнахи скорее для того, чтобы картлийские тавады успели подготовиться к его приезду. Заодно он заботливым глазом обошел богатейший край Кизики, внимательно осмотрел плодородные берега Алазани, не забыл и Саингило, расспросил, как идет пахота с севом, распорядился усилить охрану края от набегов горских разбойников, никого не оставил без дела. И вниманием никого не обошел.

Как только скороходы тайно доложили, что все дороги и подступы к Тбилиси открыты и свободны, он снова послал гонца сообщить, чтоб завтра вечером встречали его в Самгори, сам же на следующее утро наспех собрался и к рассвету с довольно многочисленной своей дружиной быстрой рысью отправился в путь.

У Самгори встретили его картлийские дидебулы низко кланялись, с подчеркнутой и неподдельной почтительностью целовали подол его платья. Явились все, кроме арагвского Эристави Зураба и Георгия Саакадзе. Царь и ожидал этого, но досады не выказал, — вскользь спросил Иотама Амилахори о причине их отсутствия. Ответ был явно беззлобным, даже некоторой доброжелательностью отдавал в отношении тех двух: мол, не понимают своего долга. Теймуразу понравился его ответ и то внимание, с которым Амилахори вместе с другими князьями оглядывал царское войско — пристально, пристрастно.

— С таким войском, государь, — во всеуслышание заявил Амилахори, много великих дел можем свершить под твоим началом.

— В Кахети наберется воинов еще в два раза больше, — не замедлил вставить ободряющее слово Джандиери и преданно взглянул на задумавшегося царя, не обратившего внимания на словесный обмен двух вельмож, ибо его мысли в ту минуту обратились к матери и сыновьям. Затем царь беспокойно подумал о Георгии Саакадзе и о своем зяте Зурабе Эристави, не явившихся к нему на поклон, и молча дал знак свите и войску следовать за ним.

К полуночи, подъезжая к городу, Теймураз велел войску стать лагерем на Исанском поле, а сам в сопровождении немногочисленной свиты отправился в баню.

Облаченный в одни только просторные шаровары, перс-терщик, которого с трудом пропустили к царю бдительные телохранители-ингилойцы, все как один преданные Давиду Джандиери, спокойно вошел в баню, низко поклонился и по-персидски приветствовал царя, блаженно растянувшегося в наполненной живительной серной водой мраморной ванне. Теймураз слегка кивнул почти до земли согнувшемуся в поклоне персу. Терщик, тщательно вымыл мраморную лавку и попросил царя лечь на живот. Ловко вскочив на спину Теймуразу, он начал растирать тело и выламывать в суставах руки к ноги. Сначала до хруста заломил руки, потом, сидя на корточках, ухватился за колени и заскользил от поясницы к плечам, опираясь на голые пятки. Затем повернулся, правой ступней медленно скользнул от затылка вдоль позвоночника, после чего обеими ногами вскочил царю на плечи и тяжело спустился до бедер. Кончиками больших пальцев прошелся от лодыжек до таза, теребил, массировал, поколачивал, растирал каждый мускул, чуть ли не выворачивая его своими гибкими и сильными пальцами. Теймураз блаженствовал в приятном забвении, прикрыв глаза и почти засыпая.

— Как зовут тебя? — спросил разморенный и ублаженный Теймураз, когда перс принялся обрабатывать его с помощью шерстяной рукавицы — киса.

— Гасан… У тебя есть лицо хорош и тело крепкий. Крепкий и очень красивый, поэтому Гасан постарается сделать все как надо. Ты шахиншах Теймураз, или Мураз по-нашему. Хорош, очень хорош, ты не очень молодой, но очень крепкий, очень хорош… Я деда твоего Александр купал, когда он приехал в Тифлис, и царя Луарсаб купал, светлая ему память. Он каждый раз мне десять монет серебром подарил… И Георгий Саакадзе тоже купал, и Амилахори — всех… всех я купал…

— А зачем ты мне так суставы выламывал, кизилбаш, — желая перевести разговор на другое, спросил царь, с детства знакомый с восточной баней: упоминание не всех, но некоторых, — точнее, Саакадзе не очень пришлось ему по душе.

— Это потому, чтобы кровь оживить. Кровь должна быстро по жилам бежать, чтоб сердце хорошо работал. Когда человек в возраст приходит, его сердце жиром растет кругом и жилы узкими, очень узкими делаются. Гасан когда тебя растирает, кровь закипает, жилы расширяются и всякая болезнь прочь уходит к черту. Твой отец Давид, светлая ему память, когда больной был, я сказал, что могу его вылечить, но его не привезли, меня тоже не повезли. Да и жену твою я мог бы спасти, потому что все болезни, все подряд приходят оттого, что сердце жиром растет кругом и кровь плохо по жилам бежит.

„Хорошо он, однако, осведомлен о моих семейных делах, — смекнул Теймураз, — небось тоже шахский лазутчик“.

Как только Гасан прошелся кисой по телу царя, темные комочки покрыли кожу. Теймуразу стало как-то не по себе:

— Я ведь только-только купался…

— А это не твой вина, шахиншах, кожа твоя тихо-тихо слезает, и ее каждый день надо снимать, снимать, снимать, а ты долго ехал, ехал, ехал, — пыль, пот, вот и сходит теперь все. А так, не думай, твой тело очень чисто, твой тело очень красиво…

Царь подарил банщику десять серебряных монет.

На следующий день в Исанском дворце собрал дидебулов. От имени картлийских князей и дворян слово перед царем держал Нотам Амилахори. Он радушно приветствовал объединение Картли и Кахети, царю пожелал крепкого здоровья и большого счастья, обещал поддержку во всех делах и начинаниях. Не забыл и о картлийском войске, назвал примерное число воинов, уведомил о количестве крестьянских дворов, не обошел вниманием и скот — и крупный и мелкий. Доложил о положении с хлебом и вином. Среди недостатков в первую очередь отметил нехватку оружия, коней, упомянул об упадке торговли и непреодолимых сложностях в пушкарском деле:

— Наши рудники почти развалены, мастеров у нас нет, надо немедля восстанавливать рудники, добывать железо и приглашать литейщиков, но где их взять?

На этом Амилахори закончил перечень неотложных задач.

Теймураз было подумал: „Может, он испытывает меня — видно, слышал, что я у русских просил пушкарей прислать, а те священников прислали по причине будто бы той, что пушкарского дела мастера находятся далеко, в Пскове. Уж не хочет ли Амилахори посмеяться над моей неудачей, над затаенной моей досадой?“ Но сомнения мгновенно рассеялись, как только он взглянул в озабоченные, правдивые глаза Иотама. „Картлийские дидебулы — самые искренние и честные среди грузинского дворянства“, — мелькнуло у царя, и он вмиг успокоился, хотя и накрепко помнил, что с ответом медлить — значит в пропасть угодить, а потому отрезал коротко:

— Я скажу обо всем позже, пока послушаем других!

Мцхетский католикос взял слово, краешком глаза поглядывая при этом на гремского первосвященника.

— Объединение Картлийского и Кахетинского царств означает одновременно и объединение паствы, ибо раздел лишь повредит христианскому царству. Как только царь соизволит, церковь созовет собор и, согласно воле божьей, вновь объединит под покровительство единого католикоса всех верующих Картлийско-Кахетинского царства. По воле господа нашего Иисуса Христа, церковь со своей верной паствой всеми силами поддержит царя во всех его благих деяниях, ибо разлада в церкви не бывало и не будет впредь.

К сказанному католикос добавил еще несколько слов о разрушенных церквах, монастырях, о восстановлении молелен и святых обителей, а затем смиренно заключил: „Сии богоугодные дела мы стараемся выполнять нашими собственными силами, дабы в столь сложное время не тревожить заботами своими царя и народ“.

Царю по душе пришлись слова картлийского первосвященника. Украдкой взглянул он на гремского епископа, волей кахетинских Багратиони названного католикосом. Лицо его было бесстрастно, но в глазах светились ум и смекалка. Кахетинец прекрасно понимал, что главенство, согласно церковной иерархии, принадлежало католикосу Картли и всей Грузии, восседавшему в мцхетском храме Светицховели.

Закончив свою речь, картлийский первосвященник спросил Теймураза, когда он пожелает быть помазанным на царство.

Теймураз не ждал такого вопроса. Венчанный на царство в Бодбе, он не предполагал, что придется повторять этот ритуал и в Картли. Проведя указательным пальцем правой руки по лбу, Теймураз степенно ответил:

— Ты окажешь мне эту честь, когда светлейший шахиншах даст свое окончательное согласие, ибо объединение Картли и Кахети будет свершено исключительно по воле светлейшего из светлейших и мудрейшего из мудрейших.

— Достаточно и его предварительного согласия, — предусмотрительно и многозначительно вставил свое слово Амилахори.

— Царица Кетеван привезет нам согласие шахиншаха, — отрезал Теймураз, и упрямая складка на его челе тотчас разгладилась, ему самому понравился свой ответ, ибо знал он наверняка, что каждое слово, сказанное в Исанском дворце, немедленно достигнет Исфагана it послужит еще одним убедительным доказательством его непоколебимой верности шаху…

Много было сказано добрых слов, все единодушно признавали благом единение Картли и Кахети, никто не высказывал сомнений и недовольства, глаза светились у всех, говорящих и не говорящих. О положении в Джавахети доложили князья Джавахишвили, обещали словом и делом держать ответ перед богом и царем. Мухран-батони оповестил о делах в Мухрани и об его преданности объединенному престолу Картли и Кахети. Джакели выступили от имени атабагов — вельмож Самцхе-Саатабаго, князья Цицишвили заверили царя в верности всего Сацициано, никто не уклонялся от податей и повинностей, каждый сам просил слова, высказались все, никто не был забыт.

Удовлетворенный Теймураз обвел собравшихся долгим признательным взглядом и велел Давиду Джандиери пригласить русских послов, которые прибыли вместе с ним из Греми. Оба с достоинством вошли в зал, чинно остановились перед царем и стоя выслушали его речь.

— Передайте великому русскому царю нижайший поклон, — обратился к ним Теймураз, — от царя царек единых Картли и Кахети Теймураза. Как я уже сообщил вам в Греми… — здесь Теймураз слово в слово повторил то, что изволил говорить в Греми, а в конце добавил: — Воля и вашего великого государя, чтобы мы с шахиншахом верными соседями были, да мы и без того сами собирались продолжать добрососедские отношения, завещанные нам от отцов и дедов наших. В знак этой верности мы послали к шахиншаху царицу цариц Кетеван и наследника престола царевича Левана, еще раньше к шахиншаху был отправлен царевич Александр, которого Исфаган, без всяких сомнений, воспитает на благо народа и страны. А к вашему великому государю я вашими устами хочу обратиться с нижайшей просьбой: для того, чтобы мы могли доказать брату его величества шахиншаху нашу преданность и добрососедскую дружбу, единое войско Картли и Кахети нуждается в вооружении, в первую голову — в пушках, а поэтому я повторно прошу великого государя прислать нам на помощь мастеров пушкарского и оружейного дела, дабы обучили они своему ремеслу наших мастеров, с тем чтоб мы могли достойно служить своим войском светилу всего великого Востока — шахиншаху, брату вашего великого государя. Это моя единственная просьба, больше я ни о чем не прошу, об этом и буду писать в грамоте, которую вручу вам для передачи вашему великому государю.

Теймураз не стал повторять клятвенных заверений в верности, хотя русские послы еще в Греми требовали от него подтверждения той клятвы в верноподданности, которую еще его дед Александр давал московскому государю. Пытались послы и на сей раз слово молвить, но Теймураз заторопился, предварительно твердо назначив срок их отбытия. Распорядившись о подарках для царского дома и послов, Теймураз велел князю Чолокашвили: готовить их в дорогу и сопровождать до Крестового перевала. На сем беседу с послами счел завершенной, тем самым дал ответ на вопрос Иотама Амилахори, заданный в начале совета.

После того как послы вышли из дарбази, Теймураз долго не задерживался; поблагодарив за верность, он повелел всем вернуться в свои вотчины. Задержаться приказал Иотаму Амилахори и Кайхосро Мухран-батони. Князьям предстояло отбыть из дворца после обеда.

Джандиери мрачно поглядел на царя из-под кустистых бровей. Что-то кольнуло его, когда он услышал пожелание Теймураза оставить при себе Амилахори и Мухран-батони. Теймураз не подал виду, что заметил обиженный взгляд Джандиери, — наряду с двумя знатнейшими вельможами Картли он не счел нужным оставлять кахетинского вельможу при обсуждении и решении картлийских вопросов. Присутствие в дарбази только этих двоих означало еще и то, что именно эти двое становились доверенными лицами царя. В этом будто незначительном решении было предусмотрено и то, что в царской свите без того преобладали кахетинцы, и потому он поспешил приблизить к себе картлийцев и тем самым укрепить единение двух царств, ибо знал обидчивость картлийской знати: стоило кому-то шепнуть, что в свите Теймураза преобладают или первенствуют кахетинцы, и могло вспыхнуть недовольство, возникли бы сомнения и соперничество тоже.

Джандиери до последнего мгновения не спешил, надеясь, что царь вот-вот окликнет его, но в конце концов вышел не торопясь, сохраняя свойственное ему достоинство. Зная его, Теймураз был уверен, что он далеко не уйдет, будет крутиться возле дверей, потому-то постарался побыстрей закончить беседу с картлийцами.

— Джаханбан-бегум все еще в Мухрани? — спросил он у Мухран-батони.

— Да, государь.

— Ей не очень-то безопасно будет в Мухрани. Мало ли что взбредет в голову кое-кому… Я думаю, что ей у Амилахори, в ущелье Лехуры, будет лучше. Если мои в Исфагане, пусть и она будет в надежном месте, — будто невзначай, но нарочитой откровенностью и доверительностью пожелал он сразу завоевать сердца картлийских князей. И действительно, по глазам владетеля Мухрани Теймураз сразу же понял, что цель его достигнута, — глаза эти отразили преданность и любовь. И все-таки Теймураз замешкался, заколебался — не перехватил ли он через край, ибо Амилахори в нем не вызывал никакого сомнения. „Но надолго ли хватит этой преданности?“ — подумал он.

Амилахори воспользовался мгновенно паузой и с дальновидностью, присущей смышленому слуге, осторожно вставил:

— А может, и лучше… ее вовсе отправить в Исфаган в знак твоей полной и безоговорочной преданности… ведь нам как воздух нужно, чтоб шах в это поверил. — Когда Нотам произнес „нам“, Теймураз понял, что он подразумевал объединенное Картлийско-Кахетинское царство.

— Посмотрим… — задумался Теймураз. — Сначала, проезжая Мухрани, мы ее заберем с собой, а там видно будет… Как она?

— Стихи пишет.

— От хорошей жизни стихов еще никто не писал, — добродушно усмехнулся царь, и эта усмешка относилась скорее к его собственной поэтической слабости, чем к творчеству овдовевшей и опальной царицы. — Завтра вместе выедем из города, подымемся по ущелью Мтквари, дойдем до Лихского перевала. Я хочу осмотреть крепости, поглядим, как народ живет…

На этом Теймураз закончил короткую беседу и, проводив обоих вельмож, сам тоже вышел из дарбази. Джандиери, как он и предполагал, был в приемной, занимался проверкой царской охраны, подчинявшейся непосредственно ему.

Теймураз правой рукой дружески обнял его за плечо:

— Смотри не обижайся, Дато! Я не хочу, чтобы картлийцы думали, будто я без кахетинцев никаких решений не принимаю. Они люди чистые, доверчивые, но и самолюбивы чрезмерно!

— Царская воля — закон, царь царей, — отвечал вмиг успокоившийся Джандиери, впервые величая Теймураза этим пышным титулом в знак восхищения его мудрой прозорливостью.

Теймураз подумал: „Добро рождает добро, а злоба — только злобу“, вслух же произнес:

— Теперь немного отдохнем, а затем послушаем купцов.

— Армянский католикос тоже желает видеть тебя, государь.

— Его приму первым, после обеда пригласи.

…Католикос с подчеркнутой почтительностью вошел к царю. Он выглядел изможденным, измученным: длинный нос, худые руки, обтянутые морщинистой кожей, умные, но недоверчивые, искрящиеся глаза, глядящие из-под густых бровей и выражающие скорее гнев, презрение, чем милосердие или заискивающую покорность, присущие просителям всех времен, — все вместе явно демонстрировало упорство и отчаяние.

Католикос подробно изложил нужды армян, их бедственное положение и муки. Не забыл упомянуть и деда Теймураза, считая, что внук ответственен за его поступок. Теймураза не покоробили эти слова и не удивила обида католикоса на Александра, хотя и мгновенно подумал: „Кто знает, может, и дед так же был верен шаху, как я сам, отправив к нему мать и сыновей“. Гость напомнил царю вскользь, что только единство грузин и армян может спасти окруженные вражеским кольцом не так уж густо населенные христианские страны, одна из которых уже утратила свою государственность.

— Армяне готовы на любые жертвы во имя общего дела, государь! Объединение Картли и Кахети — добрый знак и для нас. Я благодарю тебя, государь, за то, что столь по-братски приютил армян в Кахети. Так уж повелось спокон веков: мы принимали первый удар напиравших с юга кизилбашей, ослабляли врага, но если не могли его одолеть сами, теснимые, уж под вашу защиту посылали наших стариков, женщин и детей. Твои предки, царь, твой народ всегда душевно принимал беженцев, страдальцев, поселял на своей земле, протягивал братскую руку помощи, радушно делился последним куском. Мы тоже в долгу не оставались, служили по мере сил христианскому миру, вместе с твоим народом жили одной радостью и одной бедой. Знамя и семья — эти столпы жизни народа издревле у нас одними словами обозначены, а потому и сегодня, в тяжелую пору нашей Отчизны, сыны и дочери Армении вместе с грузинами хотят быть под твоим, государь, началом. Прими нас под свою управу, покровительство и помоги, царь картлийский и царь кахетинский Теймураз, — тяжело переведя дух, заключил католикос.

Теймураз подробно расспросил гостя обо всем, и то не забыл спросить, откуда он узнал о пребывании царя в Картли. „Армянские купцы сообщили, — отвечал католикос. — От их глаз ничто на свете не укроется“. Теймураз узнал, что католикоса, вынужденного покинуть Эчмиадзин, приютил духовный пастырь живущих в Грузии армян, и жил он в районе базарной площади, помогали ему купцы-армяне, и ухаживал за ним священник — дер-дер. „Община армянских купцов направила к тебе трех представителей для вручения даров и ходатайства нашего“, — завершил слово католикос.

Царь велел Джандиери впустить просителей. Купцы собственноручно внесли тюки шелка; серебряные пояса с кинжалами, потом попросили разрешения вернуться, и каждый из них внес конскую сбрую, все сложили в углу, почтительно поклонились и застыли чинно.

Царь нахмурился, помрачнел, но ничего не сказал.

Купцы тотчас поняли в чем дело. Старший попросил извинить за скромные дары и предусмотрительно объяснил, что оружие для царского войска хранится в Сионском караван-сарае. „Мы ничего не пожалеем, государь, только позволь нам торговать на твоей земле с миром“.

— Торгуйте с миром. Кахети не забывайте и в Греми товар везите. Джандиери даст вам охрану, чтоб по всей Кахети провезли вас в целости-сохранности. Торгуйте по совести. Страна, сами тоже знаете, безбожно разорена, людям надо помочь.

Обрадованные милостивым приемом, купцы поспешили пообещать царю выполнение его воли, низко поклонились и собрались уходить. Католикос, все это время стоявший молча, вдруг, не удержавшись, резким движением правой руки дал им знак остановиться.

— Почему не говорите царю о главной своей заботе — чтобы помог нам Армению освободить? Вы же обещали все вместе в караван-сарае: дадим оружие, если царь возглавит спасительный для нас поход! Чего же вы молчите?

Купцы смущенно поникли головами, растерянно переминались с ноги на ногу. Опять заговорил старший:

— Что мы можем сказать царю? Он и сам лучше нас знает, что ему делать. Между Картл-Кахети и Арменией кто счет может вести? Коли решит государь и дело делать прикажет, и мы тут же повинуемся!

— Да, но… Вы же хотели… — католикос кинул гневный взгляд на купцов, для которых выгода, барыш были превыше всего, — вы же обещали молить царя о блага нашей отчизны!

— А ты здесь зачем? Возьми и моли государя, а мм за тобой будем, всегда тебя поддержим, а как же! Мы царю не указ, он тебя скорее послушается, а не послушается, — значит, сам знает, что ему делать! — решительно закончил осмелевший купец, тремя пальцами правой руки провел по усам и с поклоном удалился. Остальные двое поспешили следом.

Царь успокоил раздосадованного старика, мол, торговый люд везде одинаково скользкий, добавив, что всегда будет действовать согласно воле божьей. Потом: повелел Джандиери, выделить во дворце, для католикоса покои, обеспечить его едой и одеждой, как самого дорогого гостя.

Теймураз обошел тбилисские крепости. Шелк, преподнесенный армянскими купцами, подарил персидскому эмиру, велел щедро угостить воинов-кизилбашей чачей, своих людей тоже незаметно разослал в стан противника — кого поваром, кого заниматься провиантом. Некоторых грузин и армян из кизилбашей к своему войску присоединил, смешал со своими приближенными, некоторых вовсе уволил, по домам отослал. Моурави в городе поставил старшего сына Джандиери Ношревана, часть войска взял с собой, небольшой отряд оставил в окрестностях дворца.

* * *

…В Мцхета царь долго не задерживался. День стоял солнечный, погожий, а потому Теймураз пожелал слегка закусить в ограде Светицховели, под открытым небом. Завершив трапезу, сразу заторопился, сославшись на отсутствие времени, и, выйдя из Мцхета, повернул к Ксанской крепости в тайной надежде застать врасплох Зураба, ибо ему донесли, будто тот дожидается Эристави Иасэ. Там глава крепости Цихистави уведомил Иотама Амилахори, что Зураб давно крепость не посещал. Теймураз и бровью не повел, будто не слышал ни вопроса, ни ответа, но в душе был благодарен Иотаму за то, что тот угадал его скрытый умысел. Да, он жаждал встречи с зятем.

Когда они возвращались из крепости по крутому спуску, конь царя оскользнулся на мокрой траве. У Теймураза невольно родились мысли: „А если бы конь сорвался с крутизны и свалился бы я в пропасть, что сделал бы Леван? Покинул бы царицу-бабушку со свитой по дороге в Исфаган, вернулся бы в Грузию, чтобы взять в руки кормило власти? Да, наверное, вся свита повернула бы назад… Царица Кетеван?.. Послала бы шаху гонцов. Наследниками же престола в случае гибели родителя, наверное, всегда владеет двоякое чувство: с одной стороны — подобающая случаю печаль, а с другой — невольное возбуждение… может, и радость, порожденная стремлением к власти?! Так уж повелось испокон веков: родитель уходит, дитя остается. Вот и сын Зураба… Убей“ его отца, как бы он отнесся ко мне? Нет, насильственное умерщвление родителя никогда не может быть признано добродеянием его потомком, даже если этот насильник окажется невольным пособником наследника. Таков человек! А если, допустим, я буду свергнут, наследника моего скинут, а тот же Зураб сделает Грузию несокрушимой, но меня изгонит, выколет мне глаза, станет враждовать с моим потомством, тогда что бы думал я, не восстал бы разве против него? Не воспрепятствовал бы и тогда его возвышению, его укреплению?.. Нет! Не сделал бы я этого, не поднял бы я руку против того, кто смог бы объединить страну мою, я готов ему в ноги поклониться, всей семьей в рабстве у него быть! А впрочем… Погоди-постой, Теймураз Багратиони, Давида сын, внук Александра, плоть от плоти и кровь от крови царицы Кетеван, взращенный шахом Аббасом! Не спешишь ли ты? Не обманываешь ли самого себя?!»

Джандиери догнал царя и поехал, держась почтительно чуть позади. Заговорил негромко:

— Здесь, на берегу Ксани, шах поселил неверных. Они и по сей день ютятся в лачугах… Может быть… Мы могли бы… одним махом всех истребить…

— Князь мухранский! — окликнул Теймураз ехавшего слева от него Кайхосро Мухран-батони. — Давно ли тут поселились кизилбаши? Как ведут себя, не косятся ли на наших местных жителей?

Джандиери опередил Мухран-батони, сам ответил вместо него:

— Наших обижать они-то не посмеют, но и пользы от них мало — расположились у самого подножия крепости, село так и называется Цихисдзири.

Непривычным показалось царю чрезмерное усердие Джандиери, еще раз мелькнуло у него материнское предостережение о том, что у человека, побывавшего при шахском дворе, обязательно меняется лик. Может, поэтому и голос царя прозвучал несколько резко:

— Я тебя не спрашиваю, Джандиери!

— Они напуганы, государь, слова не пикнут, никого не трогают. За три года пригнали мне сотню коров и прочего скота, народ трудолюбивый, мирный. Нас, говорят, против нашей воли сюда переселили…

— Прошу прощения, государь, но Джандиери прав: нельзя врагов возле крепости держать, в черный день они могут сделать свое черное дело… даже против собственной воли, — вмешался в разговор Амилахори.

— Ты меня удивляешь, Йотам! Значит, какой-нибудь хан, проезжая мимо грузинской деревни в Ферейдане, должен истребить ни в чем не повинных наших людей только за то, что они для него неверные, а потому возможные предатели, так по-твоему?

— Это совсем другое, государь. Нам нечего с Исфаганом равняться, потому-то и ферейданские грузины шаху не помеха, ибо мы их землю никогда не трогали я трогать не будем. А кизилбаши то и дело нападают на нас, свой же всегда своего поддержит — это тоже истина.

— Кто знает, мой Йотам, — задумчиво и негромко произнес царь, — может, настанет время, когда и нога грузина наступит на кизилбашские земли, может, и наши объявятся там как победители, и тогда возликуют наши ферейданские пленники!

— Да пошлет тебе господь многие лета, царь, но ты что же, при жизни своей не собираешься вернуть этих несчастных на родину?!

— Ни один шах этого волей своей не допустит, а силою… Дай бог, настал бы тот день, когда у нас хватит на это сил! Я-то сам, нет сомнения, до этого дня не доживу, и даже наследник мой не удостоится такого счастья. Зато я наверняка верю, что бы ни случилось… даже на шахские земли переселенные грузины вечно будут думать и мечтать об отчизне своей, не забудут родину и при первой возможности устремятся к земле предков со своими чадами и домочадцами.

— А ежели обвыкнутся и не смогут или же, возвратись, не захотят удержаться у нас? — выразил свои горькие сомнения Амилахори.

— Как бы они там ни обвыклись, как бы хорошо ни жили, счастливыми им не быть. А надежда на возвращение, пусть и нескорое, поможет им выдюжить: пусть не я сам, мол, но дети и внуки все-таки будут жить на родной земле! А зов земли — та великая сила, на которой стояла, стоит и вечно будет стоять отчизна наша. Грузин, как бы он ни благоденствовал на чужбине, все равно грузином останется и предпочтет сухую корку грызть на родной земле, чем быть первым визирем на чужбине! — Потом засмеялся и добавил: — Впрочем, шахиншахом, пожалуй, и на чужбине быть не откажется… На цихисдзирских кизилбашей наложи дань, хотя и податями душить тоже их не нужно, Кого уличишь в измене, голову с плеч и на кол, а труп собакам выброси! — Царь внезапно умолк, будто язык прикусил: опять у него сорвались с уст слова, которые он еще перед последним дарбази в Греми поклялся не произносить! Помолчав, царь заговорил громко и внятно: — Подданные шаха — мои подданные, ибо и я сам весь принадлежу шаху.

Некоторое время всадники галопом ехали молча. Когда село обошли сбоку, Теймураз остановил коня, спешился и свернул в кусты. Трое тушин-телохранителей тенью последовали За ним. Правда, в вечерних сумерках быстро исчезал человек, но царь отошел довольно далеко от свиты: он с детства отличался стеснительностью.

В кустах поблизости что-то зашуршало. Царь предусмотрительно взялся за рукоятку кинжала. Телохранители насторожились. Один из них обошел кусты и остановился как вкопанный. В ту же минуту и взгляд Теймураза наткнулся на зрелище, смутившее слугу. На раскинутой в траве бурке белело женское тело, а парень, прильнув и блаженствуя, не замечал ничего. Теймураз по одежде угадал, что парень грузин, а женщина — из цихисдзирских переселенцев-иноверцев.

— Ты что это делаешь, негодник? — спохватившись, прорычал тушин-телохранитель, стараясь загладить свою оплошность.

— Убирайся, сукин ты сын! Какое твое дело? — огрызнулся парень, на мгновение приподняв голову. — Ступай своей дорогой, пока башка цела!

Парню на вид было лет двадцать пять!

Девица еле слышно застонала и тут же затихла.

— Эй, тебе говорю, уматывай отсюда, не мешай, пока цел! — снова зарычал парень.

Теймураз беглым взглядом приметил что-то крупное… Затем смекнул, удивленный увиденным улыбнулся и пошел назад к своим. Тушины тоже оскалили зубы и не торопясь последовали за ним. Отойдя шагов на двадцать, царь проговорил вслух, так, чтоб слышали телохранители:

— Пусть блаженствует на здоровье! Глупцы, конечно, его осудят, скажут — срам, позор, сейчас, мол, когда кругом горе и слезы, разве можно, разве время этим заниматься! Но пусть никто не гнушается человеческим, ибо ничто человеческое не чуждо никому… кроме дураков… В деле продолжения человеческого рода мы все равны — и царь, и раб. А Джандиери хочет уничтожить кизилбашей. Не уничтожать их надо, а вот так — кровь разбавлять…

Неподалеку пасся табун лошадей… Обернувшись к свите, Теймураз спросил у Мухран-батони:

— Чей табун?

— Мой, государь.

— Кто погонщик?

— Сын конюха. Леваном зовут.

— А почему табун до сих пор здесь?

— Мы его держим тут до первого снега, пусть пасутся на воле, и сено сбережется…

— Да и сам Леван тут неплохо пасется, — усмехнулся царь, ловко вскакивая в седло. Не понимая и не осмеливаясь спросить у царя, что он имеет в виду, Мухран-батони забеспокоился. Осторожно расспросил тушинов-телохранителей, и через несколько мгновений в густых сумерках снова раздался дружный мужской гогот.

В Мухранском дворце царя ждали.

К встрече были готовы и во дворце, и в деревне. Дружину воинов разместили по крестьянским домам, свита расположилась в княжеском дворце.

Хлебом-солью встречало богатое картлийское село нового государя.

* * *

Чинарский хан с подобающими почестями принял царицу цариц Кетеван. По неписаному закону гости шахиншаха считались одновременно и гостями всех его подданных. Царевичу Левану и его приближенным были отведены отдельные комнаты, а царицу Кетеван проводили в зал, убранный исфагаискими коврами, мутаками и подушками. Слуг разместили в жалких пристройках, впрочем, и сам дом хана не поражал размерами и роскошью — он явно был беден и хлебом, и грошем. Обрадованный посещением высоких гостей, хан велел зарезать барашка, сварить плов, украсил стол шербетом. В знак уважения к гостье царице прислуживали четыре жены хана. Да, хан был явно небогат — имел всего четырех жен.

За обедом хан посадил царевича рядом. Слуги лишь к дверям подносили блюда и напитки, к столу допущен был только кетхода — чинарский староста — и приближенные царевича. Правоверный мусульманин, хан будто заранее предчувствовал, что придется нарушить запрет, наложенный кораном, как это всегда случалось при общении с грузинами. Когда внесли дымящийся плов с бараниной и рассыпчатый плов с изюмом, проголодавшиеся в дороге гости живо наполнили свои глиняные миски; первоначально они осторожно брали рис тремя пальцами, а затем, войдя во вкус и подражая хозяевам, смело запускали в лучшие восточные блюда всю пятерню.

Леван велел Георгию принести кувшин кварельского вина. Красным, как кровь, вином с легкостью наполнились азарпеши, и Леван, подмигнув Мехмед-хану, с восточной высокопарностью произнес тост за здоровье шахиншаха великого.

— Коран запрещает нам пить вино, — лукаво улыбнулся хозяин, переглянувшись с кетходой; оба не раз бывали в Кахети и знали толк в вине.

— Пить за здоровье шахиншаха великого даже коран запретить не может! — громко воскликнул заранее вдохновленный вином царевич и ловко схватил хорошо прожаренную ножку.

Мехмед-хан с ухмылкой взглянул на старосту, и, восславив аллаха, оба с удовольствием осушили чаши с кахетинским — благословенным даром грузинской земли, солнца, воды и труда виноградаря.

Леван не мешкая сразу провозгласил тост за любимых жен великого шахиншаха. Теперь он пил умеренно, все больше подливая хозяевам. Под женами шахиншаха он подразумевал свою тетушку и еще трех с их потомством, приходившихся ему тоже близкой или дальней родней.

И на этот раз не очень-то долго сопротивлялись хозяева, охотно поддержали царевича, жадно осушили свои чаши. Вскоре дело дошло до того, что они уже сами выкрикивали очередные тосты, пили до дна, позабыв о запрете, и старому Георгию пришлось второй раз наполнить кувшин кахетинским. Царевич не пил и внимательно следил за подгулявшими персами.

Мехмед-хану было далеко за шестьдесят, немногим моложе был и кетхода, а потому не удивительно, что с непривычки они очень скоро захмелели, тут же в зале повалились на ковер и дружно захрапели.

…Было далеко за полночь, когда Леван внимательно оглядел похрапывающего хана и его подручного. Затем обошел своих, блаженно сопевших после кахетинского вина. Убедившись, что и хозяева, и его приближенные крепко спят, дал знак своему верному слуге, трезвеннику, бодрствовавшему вместе с ним, Геле и, на цыпочках выйдя из зала, осторожно прокрался по темному коридору мимо зала, отведенного царице Кетеван, украдкой остановился возле двери, замеченной им сразу же по приезде сюда.

Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из груди, кровь приливала к вискам, в голове гудело, В другом конце коридора раздался чуть слышный шорох. Леван замер, затаив дыхание, решил вернуться, но… уяснив, что это всего лишь кошка, тут же передумал и, подзуживаемый нетерпеливой страстью, толкнул заветную дверь. Она поддалась со скрипом, но слабый скрип показался ему оглушительным грохотом. Впрочем, на этот раз он уже не подумал об отступлении, смело шагнул, решительно приблизился к широкой тахте, стоявшей справа от входа.

Зрение у царевича было острое, ночь стояла лунная, и в бледном свете, проникавшем через окна, он сразу разглядел спавших, каждую под своим одеялом, четырех жен Мехмед-хана. «Прекрасный обычай у мусульман, — с позволения аллаха иметь несколько жен. Не то что у нас. Чего они стоили бы без гаремов. Да будет благословен тот, кто придумал это… Кто угадает, которая из них лучше…» Изголодавшийся по женскому телу царевич недолго колебался и решительно нырнул под первое с краю одеяло. Теплое и упругое женское тело с гладкой кожей тотчас заставило его забыть о всякой осторожности. Со страстью голодного зверя накинулся он на признанную в гареме первой жену хана, которая сначала замерла от неожиданности, но, сообразив что к чему, тотчас же пылко ответила на дикие ласки юноши…

Укротив первый порыв страсти, Леван не мешкая проскользнул под следующее одеяло и там тоже вкусил блаженство. От первой же возни и шума проснулись другие женщины. Возбужденные сладострастным стоном, они с нетерпением ждали развязки, им было ясно, что скоро наступит их черед отвечать на страсти пылкого незнакомца. Они ждали, ждали терпеливо, блаженно, ибо это было ожидание, исполненное трепета, минутного опьянения плоти, самозабвения.

Распаленный алым кварельским вином, царевич не знал устали…

Близился рассвет, когда он скользнул под четвертое одеяло. Тело его лоснилось от пота, но страсть ничуть не утихла. Каждая последующая казалась ему слаще предыдущей, ибо охваченные желанием женщины дрожали от нетерпения, предвкушая блаженство, ниспосланное самим аллахом за те страдания, от которых они вот уже пять лет вяля возле дряхлого хана, списанного с мужских счетов волей самого же аллаха.

…Четвертая даже после блаженства не выпускала царевича из крепких и нежных объятий. Прижимая его к себе, она страстно покрывала его лицо поцелуями. Почувствовав влагу на щеках, Леван невольно произнес вслух:

— Ты плачешь!

— Да, я плачу, бог ты мой, плачу… — по-грузински зашептала девушка. — Тринадцать лет мне было, когда привез меня этот проклятый сюда из родного Кизики. Трижды я убегала, трижды меня ловили. С тех пор пять лет прошло, замучил он меня совсем. Сам ничего не может, и другому не уступает, и домой не отпускает, и ребенка не могу удостоиться — хоронит меня заживо, злодей. И я буду благодарить бога за то, что я сегодня впервые познала любовь… С тобой…

Увлекшись, женщина говорила все громче, потому-то Леван осторожно приложил указательный палец к ее губам, давая понять, чтобы она понизила голос.

— Не бойся, — успокоила его женщина, — они не пикнут, никого не выдадут. Им тоже тошно здесь, как и мне. Ты осчастливил их. Первая, с которой ты был, — старшая жена хана, — обычно громко кричит в это время, а сейчас, смотри, как притихла! Нет, они тебя не выдадут, век своего аллаха молить за тебя будут. — Женщина помолчала, потом снова страстно принялась целовать его лицо, шею, грудь. — Парень, бог ты мой, назови мне свое имя, кто ты и откуда?

— Леваном меня зовут, — прошептал царевич, — только смотри не проговорись.

— Не тревожься, любимый! Я жить буду твоим именем, а если бог даст и сын от тебя родится, я его обязательно назову Леваном, клянусь богом всевышним, грузином выращу, и если мне не будет суждено, то пусть хоть он отплатит за меня кизилбашам. Что же оставил нас беззащитными наш царь, разбросав по белу свету! До каких пор будут издеваться над нами эти басурмане, доколе кровь они будут лить нашу?

— А тебя как зовут? — Левану явно не по себе стало от упреков в адрес царя, не мог же он оправдывать отца здесь, в чужой постели, упоминать вслух его имя. Не время сейчас и не место.

— Раньше Лелой меня звали, а здесь Лейлой-ханум зовут, будь они все неладны!

— Если родится ребенок… мальчика назови Теймуразом, а девочку — Кетеван.

— Ты что-то странно говоришь. Кетеван ведь царица цариц наша, вдова Давида, которая чуть ли не собственноручно порубила своего вероотступника деверя. Не в честь ли той самой Кетеван ты хочешь назвать дочку? Не она ли здесь гостит у хана?!

— В честь той самой, — не удержался польщенный царевич.

— О, да благословит господь ее десницу, ее материнство и мужество, вместе взятое! Молю тебя, замолви за меня словечко перед царицей, пусть она заберет меня от этого Мехмед-хана, я стану ее прислужницей, твоей наложницей, я ведь красивая, парень, очень красивая и молодая, сжалься надо мной! Пусть она попросит меня у Мехмед-хана, и клянусь, ни она, ни ты не пожалеете об этом! Прошу тебя, бог ты мой, любимый, умоляю…

Леван снова приник к ее пылающим устам. На прощание шепотом пообещал выполнить просьбу, хотя наперед знал, что не посмеет сказать бабушке ни слова.

Необъезженным жеребцом дрожал у дверей верный слуга Гела. Как только царевич вышел, он сообщил ему, что вокруг все тихо и спокойно, и тут же попросил разрешения войти к женщинам. Царевич сначала нахмурился — просьба показалась ему дерзкой, но молодой задор и юношеская солидарность взяли верх, пожалел он любимца своего и шепотом объяснил, куда и как идти, не забыв строго-настрого повелеть: четвертую, последнюю справа, не трогать, она, мол, моя, грузинка, Лелой зовут.

Гела вернулся на рассвете, с учтивостью подошел к царевичу и по-братски обнял за плечи, бережно, благодарно.

— Лела просила передать, чтобы еще приходил.

— Надеюсь, ты не прогневил бога! — сквозь зубы процедил Леван.

— О чем ты говоришь, царевич! Я как сестру родную ее поберег, даже не взглянул ни разу. Она сама прошептала вдогонку, велела передать, чтобы ты свое обещание не забыл.

— Так что она велела передать: чтобы я пришел или обещание не забыл?

— Чтобы обещание не забыл, а я так и решил, что это значит — пусть еще приходит…

У Левана потеплело на сердце. Царевич перевернулся с одного бока на другой и крепко уснул сладким сном в блаженной усталости…

…Чуть свет поднялась царица Кетеван. Проснувшись словно от толчка, она немедля покинула ложе — не любила валяться в постели. Не изменила своей привычке и сейчас, хотя проснулась раньше обычного. Вместе с нею вскочили и сонные прислужницы, но Кетеван, опередив всех, вышла на крыльцо и остановилась как громом пораженная, у крыльца лежал и истекал кровью увязавшийся за ними из Греми верный пес Мура. Рядом с ним стояла его подруга Мурна с неразлучным щенком Бичей. Две пары их тоскливых по-человечески выразительных глаз устремились на хозяйку, как бы моля ее о помощи своему близкому.

…Когда царевичу Александру исполнилось шесть лет, один тушинский пастух подарил ему шестимесячного щенка. Мальчик души не чаял в своем питомце: кормил его, поил, и тот вскоре вымахал в огромного пса-волкодава с белой грудью и белыми лапами. Красавец Мура был сильный, смышленый. На царской псарне не было ему равных. Он мог стащить с коня всадника, коли врага в нем учуял, а врага от друга отличал безошибочно. Своих не трогал. Детей никогда не обижал, напротив, всегда кидался защищать их. И дети его не боялись. Царевичей всегда провожал, а по возвращении встречал, радостно виляя хвостом. Особенно любил Александра и царицу Кетеван. Однажды весной Датуна случайно свалился с крутого берега в разлившуюся реку Инцоба. Ребенок был наверняка обречен, если бы не Мура. Он бросился в воду, быстро вытащил тонувшего малютку и осторожно положил его к ногам перепуганных братьев. Александр тайком носил своему любимцу мясо и даже сласти. Года два назад Мура привел откуда-то такую же красивую сучку. Придворные вельможи нарасхват разобрали щенков. Одного лишь не отдал Александр — уж очень похож на отца неуклюжий смешной Бича!

Уезжая, Александр оставил все семейство Муры на попечение Левана и Датуны, и оба мальчика преданно заботились о собаках, но те — и сука, и Бича, — почему-то больше привязались к Левану. Когда пришло время и Левану покинуть отчий дом, он поручил своих верных друзей Датуне. В ночь перед отъездом в Исфаган Датуна предусмотрительно велел на ночь запереть их, чтобы они не сбежали. Однако чуть ли не на второй день все три собаки догнали караван. Леван догадался, что Датуна нарочно выпустил собак. Так же восприняла; и царица, потому-то она с особой нежностью приласкала посланцев родного Греми, бессловесных гонцов Датуны.

А теперь огромный волкодав лежал на крыльце, истекая кровью. Уткнув морду в лапы, он налитыми кровью глазами сочувственно взглянул на огорченную Кетеван, как бы успокаивая ее. Чья-то недобрая рука тяжелым предметом перебила хребет несчастному животному. Лужа крови, в которой лежал Мура, постепенно росла. Вдруг бока, которые до этого тяжело вздымались, впали, тело перевалилось на бок, голова откинулась, язык вывалился, собака перестала дышать… И тут же жалобно завыли осиротевший Бича и его мать.

Кетеван не выдержала этого грустного зрелища, вернулась в дом, велела Георгию похоронить пса.

Без Левана Георгий не захотел исполнять поручение царицы.

Огорченный и встревоженный Мехмед-хан подмял всех на ноги; указав местечко для Муры, велел вырыть яму. Но Леван никому не позволил рыть, сам выбрал место в уголке сада и вырыл глубокую яму. Засыпав холмик, он присел рядом, еле сдерживая слезы, впервые в жизни ощутил он горечь потери близкого существа.

— Грех я, верно, совершил, а потому наказан богом, — вслух проговорил Леван, которого понял лишь верный Гела и поспешил ответить.

— Добро и благо не надо путать с грехом, царевич, — чуть ли не шепотом возразил он.

— Грех и благо неразделимы, сынок, они ходят по свету рука об руку: то, что для одного грех, для другого — благо, — спокойно проговорил Георгий, бросая сочувственный взгляд на подавленного горем царевича.

У старика сердце так и зашлось от боли, глаза увлажнились. Он отвернулся от царевича и украдкой утер полой чохи скупую мужскую слезу. Стоящие там, чужие и свои, наивно приписали его слезы гибели Муры, но проученный шахской тиранией Георгий оплакивал совсем другое…

Мела осенняя поземка, утро было неприветливое, небо хмурилось. После ясной и тихой ночи в права вступил тусклый, сумрачный день.

Караваи спешно собирался в путь. Хозяин, назойливо извиняясь, пытался развеять грусть гостей, а в душе недоумевал, как, мол, можно смерть собаки так переживать.

Арбы были запряжены, кони оседланы, и свита поспешила покинуть Чинар.

Леван, с досадой окинув прощальным взглядом ханский двор, неожиданно для себя заметил на балконе четыре женские фигуры, закутанные в чадру. Все четыре одновременно прощались с их ночным богом. Чутье подсказало, что они подсознательно угадывали и его, и его телохранителя. У царевича одновременно мелькнули две мысли: кому из них двоих — ему или Геле — отдали предпочтение те трое и как распознать под чадрой ту, четвертую, что принадлежала только ему? Давешнее обещание свое он вспомнил сразу же, как проснулся, но царице Кетеван, конечно, ничего не осмелился сказать, постеснялся, заранее покраснев до ушей при мысли, что она могла догадаться. И то досадовало его: если женщина отличила его от другого, почему он не может отличить Лелу? Леван еще раз взглянул на женщин, а затем в сердцах огрел дедовской плеткой любимого своего иноходца и камнем из пращи понесся прочь от ханских владений.

Как бы обижаясь на владельца, не привычный к плетке конь, точно безумный, сорвался с места — в этом путешествии впервые довелось ему возглавить шествие, а потому теперь он вдвойне утолял свою страсть к полету. Леван ловко сидел в седле, подаренном сыном князя Черкезишвили Мамукой. Пожалел было, что стегнул плетью любимого коня, но эту мысль тотчас вытеснили другие.

Он вспомнил прадеда Александра, любителя охоты и верховой езды, образ которого всегда являлся для него не подлежащим оспариванию примером. «Наверное, бабушке очень даже приятно сейчас наблюдать за мной, копией прадеда, как она говорит изредка», — подумал он. Но свистящий в ушах ветер будто подсказал ему такую мысль: «А почему именно перед бабушкой я красуюсь, а не перед отцом родимым?»

«Отец далеко, бабушка — рядом», — ответил сам себе и остался доволен объяснением, но мысли, не переставая, роились в голове, тревожные, беспокойные: «А нужно ли было в Исфаган нас обоих отправлять? Не перестарался ли отец?.. Или Хорешан хотела избавиться от соперников? Что ни говори, а нам она все-таки мачехой приходится и на престол небось родного сына посадить хочет…» Леван снова перетянул коня плетью, верный друг взбесился, но прибавить скорость он уже не мог — и так мчался из последних сил…

«Если бы не мачеха, хоть Александр остался бы дома», — обманул себя царевич и признался тут же себе, что не столько о брате заботился он, сколько о своей собственной судьбе.

«Почему же царица цариц все-таки уступила мачехе и отцу? Неужели и она жертвует мною?» — мелькнула вдруг мысль, которая поразила царевича. Он резко придержал коня, повернул в обратную сторону и, помчавшись навстречу бабушке, встал как вкопанный возле нее. Та тоже приостановила свою лошадь. Леван по-детски прильнул к бабушке и нежно поцеловал ее в щеку. Царица правой рукой властным жестом закинула назад голову внука, понимающе взглянула ему в глаза своими умными, ясными глазами и мягко, но решительным голосом произнесла:

— Тебе следует быть сильнее, царевич! — И дала свите знак двигаться дальше.

Разлившуюся после недавних дождей реку Тарташи осторожно перешли вброд. Впереди шел Георгий: и конь у него был добрый, и плавать он умел, и дорогу знал хорошо. До Аскарани еще оставался целый день пути, если не больше. По осеннему вечному закону дни становились все короче, а ночи длиннее и холоднее. Потому-то Кетеван даже обсушиться толком не дала после трудной переправы. Нет, она вовсе не спешила, да и куда ей было спешить! Просто не хотелось ехать ночью по незнакомому краю, и шатер ставить на чужой земле тоже не по душе было ей.

* * *

На следующий день Теймураз не выходил из своих покоев, завтрак, обед и ужин ему подавали в малый царский зал. Не звал он к себе хозяина, не вспомнил ни о Джандиери, ни об Амилахори. Кайхосро Мухран-батони сам пожаловал, обеспокоившись, уж не занемог ли его высокий гость. Но увидев с порога, что царь сидит за столом и пишет, хозяин молча повернул назад.

Погруженный в свои мысли и поглощенный писанием, Теймураз его не заметил.

Дидебулы сидели за ужином в большом зале. Кроме кахетинцев, прибывших с царем, были приглашены и сотники-азнауры Картли. Кайхосро, как и полагалось хозяину дома, руководил столом по праву тамады. Он чинно выпил за здоровье царя, особо подчеркнул государственные и человеческие заслуги царицы цариц Кетеван, помолился богу о благополучном возвращении царевичей на родину. Кахетинцы смаковали мухранули и после каждой чаши с достоинством воздавали должное виноградарю и виноделу, подчеркнуто благословляя их трудолюбие и умение.

Частенько вносили винные кувшины, однако никто не пьянел.

Амилахори завел песню. Кахетинцы достойно поддержали. Когда умолкли, Йотам пошутил:

— Вас, кахетинцев, за столом больше, потому и перетянули в пении.

— А мы и в питье не отстаем, — откликнулся Амиран Джорджадзе, младший брат Нодара Джорджадзе.

— И сабля наша бреет не хуже других, — поддержал своих Георгий Андроникашвили.

— Жемчуг тоже мал, зато равного ему не легко найти, — добродушно парировал остроту кахетинцев улыбающийся Йотам.

— Это здесь нас мало, а во всей Картли, бог даст, наберется достаточно, на всех хватит, — гордо вставил хозяин.

— Дай бог, чтобы и нас, и вас всегда было много! И песни у вас превосходные, и угощение богатое, и вино роскошное. Кто может делить Картли и Кахети, если не наш недруг и враг! — твердо вставил Джандиери, не признающий даже шутку в столь важном деле единства. — Да крепнет и славится наше единство, наше царство! — еще тверже завершил Джандиери и лихо осушил рог.

— Аминь! — дружно поддержали все в один голос и с удовольствием выпили легкое, но крепкое мухранули.

Не все еще успели осушить свои роги, когда в зал вошел царский слуга и громко объявил:

— Государь просит к себе хозяина, Амилахори, Джандиери и Никифора Ирбаха.

Джандиери снова слегка задело упоминание его имени после имени Амилахори; хозяйское первенство не счел обидой, хозяин — другое дело. «А этого царь, видимо, и в других делах мне предпочтет», — с болью подумал Джандиери и не спеша, сохраняя достоинство, третьим пошел за двумя картлийцами.

Царь размеренным шагом ходил из угла в угол. Вошедшим предложил сесть, а сам начал свою речь стоя. Никто не садился, остались стоять.

— Вы самые близкие и верные мне люди из всех приближенных. Вы — та основная, первейшая сила, на которую я обопрусь и в горе, и в радости, и в борьбе, ибо проигранная борьба — наше горе, а выигранная — наша радость. Хотя я еще и не венчан на картлийский престол, дабы заслужить право перед богом назваться царем и тем получить его благословение, но, желая добра нашему народу, я позволю считать себя и царем Картли, с вашего, конечно, согласия и при вашей единой поддержке только! Не примите за обиду… если я попрошу вас всех поклясться на святой иконе, что никогда никто не узнает о том, что сегодня будет здесь сказано, кроме тех, кому по долгу нужно будет знать об этом — кроме русского царя и кроме ваших наследников… последним лишь по праву завещания для передачи грядущим поколениям…

Царь замолчал и искоса поглядел на образ девы Марии, висевший в углу.

Звук капающего с подсвечников воска трижды нарушил напряженную тишину, торжественно воцарившуюся в царских покоях.

Первым к иконе подошел Амилахори, преклонил правое колено и, трижды перекрестясь, громко произнес:

— Я клянусь честью грузина, родиной, могилами предков, честью древнего рода и жизнью троих сыновей, что никогда, ни при каких обстоятельствах, не отойду от царя Теймураза, не предам общего дела Картли и Кахети, никогда и никому не выдам тайны царя и страны, клянусь!

Остальные, последовав примеру Амилахори, тоже поклялись в верности царю и народу и неторопливым шагом вернулись на свои места в ожидании царского слова.

— То, что я делал и говорил в Греми и Тбилиси в отношении Исфагана и русского царя, было Скорее преднамеренным, вынужденным притворством, чем истиной. Я холодно распрощался с послами, хотя по-прежнему верю, что спасение наше — в одной России, и только в России. Другого пути нашего спасения я не вижу, так же как не видел дед мой Александр и наши далекие по времени, но близкие по духу предки. Окруженных кольцом иноверцев, нас и армян спасет только единоверная Россия, и не пушками и пушкарями, а мощью своей неодолимой, широтой неоглядной, могуществом вечным и непобедимым. Европейцы наблюдают за единоборством между шахом и султаном, хотят ослабить Османскую империю руками шаха, потому и не предпринимают прочий него никаких действий, надеясь с его помощью согнать султана с европейских земель.

Царь мгновение помолчал, нахмурясь, потер указательным пальцем правой руки лоб, как это делал всегда в минуты тяжких сомнений, потом подошел к столу, налил в азарпешу вина и немного отпил, — И русский царь тоже не хочет ссориться с шахом, ему скорее султан стоит поперек пути к морю, хотя он и шаха вовсе не так жалует, как в грамоте нам писал о том. И то я думаю, что эта грамота и составлена-то была так на тот случай, если попадет шаху в руки, дабы не служила поводом для подозрений и гнева. Мы же и без грамоты понимаем намерения наших единоверных доброжелателей и покровителей, а наши заботы и тревоги неплохо, должно быть, ведомы русскому царю…

Я сполна и без сомнения доверяю только вам четверым, как братьям своим, старшим и младшим, а потому-то и пригласил вас на совет, чтобы услышать ваше мнение о том, на кого нам опереться, кому хранить верность, на кого надеяться в деле создания единой Грузии, спасения нашего истерзанного врагом народа…

В зале опять наступила томительная тишина, уже раз двадцать срывались с подсвечников капли оплывавшего воска. Потом Амилахори, переминаясь, слегка откашлялся и приготовился говорить. Джандиери взглянул на Теймураза, тот одними глазами, только одними глазами улыбнулся своему накрепко преданному слуге. И эта никем не замеченная улыбка вмиг развеяла все прежние обиды в добром и верном Джандиери.

— Государь, — спокойно начал Амилахори, — как ты верно изволил сказать и как завещано отцами, дедами, далекими предками нашими внукам и правнукам, правоверной Грузии с кизилбашами не по пути. Ясно также и то, что ни султан, ни шах добровольно нас в покое не оставят, а у нас не хватит сил им противостоять — люди истреблены, страна обескровлена. То и дело, от передышки до передышки, нас когтят иноверцы, налетающие с отрогов Кавкасиони. А наша молодежь продана в янычары и служит врагам-супостатам… Нужна внешняя сила, и мы должны сделать все, чтобы ее, эту внешнюю силу, привлечь на свою сторону. Другого пути к спасению у Грузии нет. Одно лишь тревожит меня — помня о судьбе Луарсаба, не могу не печалиться о царице цариц Кетеван и царевичах… Наверное, не надо было посылать обоих в Исфаган…

— Если понадобится для спасения Грузии, я и третьим сыном пожертвую, и себя самого не пощажу. Сегодня, когда, опасаясь султана, шах не решится открыто против нас действовать, я, чтобы рассеять подозрения, послал к нему троих самых дорогих мне людей, дабы выиграть время, объединиться и призвать на помощь внешнюю силу. Если мы не достигнем успеха, если два чудовища — шах и султан — поладят и обратят на нас свой мутный взор и если не успеет поддержать нас внешняя сила, а у самих нас не хватит выносливости, тогда пусть они станут жертвой этой великой попытки, задуманной во имя спасения родины от неминуемой гибели.

— Но и русский царь, — осторожно, хотя и твердо начал Джандиери свою мысль, которую Теймураз сразу понял, отчего и нахмурился, — к нам придет не с одной лишь подмогой. Он тоже пожелает даров, как в свое время потребовал от царя Александра и о чем так настойчиво ныне напоминает через своих послов. Кто знает, будет ли эта дань меньше той, которую сдирают шах и султан, или ж будет еще больше. Разве в свое время они не потребовали у твоей матери тебя самого в заложники, разве не от них, спасая, укрыла тебя царица цариц в Исфагане?!

— Может, матушка-государыня моя тогда ошиблась, а вместе с ней проиграла и вся Грузия! Русский царь просил меня не в заложники, а в зятья, сестру свою хотел он отдать нам в царицы. И кто знает, если бы нашей царицей стала его сестра, отдал бы он ее потом вместе с будущими детьми и со всей Грузией на растерзание шаху, или посмел бы шах разорять Кахети, если бы государыней здесь была бы кровь и плоть русского царя?! Мать моя не раз высказывала эти размышления вслух. И до женитьбы моей на Хорешан у нее вырвалось как-то… но было уже поздно… Свершилась шахская воля.

Без выгоды, без пользы для себя — никто ради нас себя в жертву не принесет. Ни для кого не будет достаточно общности веры, чтобы проливать кровь свою. Так было, так есть, так и будет вовеки… И главная наша забота — чтобы этой жертвой не стал народ, не стали люди — мужчины, женщины, дети, чтобы Грузия не вы-ро-жда-лась. И шах, и султан — оба хотят гибели Грузии, тогда как русский царь, наоборот, всей душой стремится укрепить правоверность на Кавказе, чтобы с юга иметь прочный заслон — добрых, единоверных соседей, крепостную ограду, твердыню. Для шаха и султана — мы болезненный нарост, для северного соседа — надежда, оплот на будущее, потому-то первые хотят избавиться от нас. Правдой или неправдой стремятся переродить, обасурманить или же истребить дотла нас и наше потомство, а другие — объединиться с нами желают, хотят облегчить наши страдания. Ибо потерять христианство значило бы для нас потерять язык. Грузин без родного языка навеки останется рабом шахского и султанского мира… В нашем деле у них другой заботы нет! — Теймураз отпил еще один глоток вина. — Вот, к примеру, если меня попросят помочь нашим добрым соседям, прежде всего я подумаю: что принесет моей Грузии эта помощь, получу ли я выгоду, склоню ли с этой помощью их, моих добрых соседей, к верной службе и преданности; без этого, без царского расчета, ничего делать я не стану, хотя и не желаю соседям зла, как того им желают шах и султан. Таковы наши законы сегодняшние, хотя они не очень-то честные, зато ясные и даже необходимые для малых стран, — так ныне думаю и действую я, и зачем дивиться, если так же будет мыслить и действовать русский царь? Потому-то я не осуждаю его действий и стремлений, ведь мудро сказано недаром: чем тебе хуже, тем платить надо больше.

— Истину молвит государь, — возведя очи горе, произнес Йотам Амилахори. — Мы обязаны перед страной и народом испытать судьбу нашу. Надо всеми средствами заинтересовать русского царя. Не скрывать от него ни приисков наших, ни рудников, о всех наших возможностях обязаны рассказать и растолковать сполна, без утайки, как подобает искреннему братству. Да, я тоже верю, государь, что избавление придет к нам из-за Кавказских гор. И если мы потерпим неудачу, если на этот раз не сможем осуществить наши надежды, то мы должны завещать и внукам, и правнукам нашим, что путь к спасению у нас один-единственный и ведет он на север.

Никифор Ирбах молчал. Молчал и Давид. В тишине снова стал различим звук капающего воска. Царь неслышно подошел к дверям и внезапным движением распахнул обе створки — за дверью никого не было. Мухран-батони сначала не понял, в чем дело, но, догадавшись, еле слышно проговорил:

— В моем дворце ты можешь ни о чем не беспокоиться, государь!

— Повсюду надо быть начеку, дорогой мой, у себя в Греми я бы не решился говорить столь откровенно.

— Ты прав, государь. Нам надо быть начеку везде и всегда, — вмешался Амилахори, и все снова замолкли.

— Если ты принял такое решение, государь, — заговорил Джандиери тише обычного, — то тогда не следовало посылать в Исфаган царицу цариц с царевичами.

— Об этом я уже сказал, — коротко отрезал Теймураз. — Ты, мой Давид, уповаешь на Исфаган от чистого сердца, а не хочешь признать, что слово кизилбаша ничего не стоит, что кизилбаш сына родного с такой легкостью убьет, как ты зверя дикого, лесного убить не решишься! Дед мой, Александр, якобы как-то сказал в шутку: что-то много расплодилось в царстве моем мужчин и женщин, стариков и детей, пусть бы их стало поменьше, иначе охотничьи угодья сокращаются, мол, и охотиться скоро будет негде! Не поняли злые люди его намека: своей верностью русскому царю грозил он шаху, но говорил об этом не прямо, а иносказательно, будто бы жаловался на недостаток угодий охотничьих. И пошел слух: царь Александр-де свой народ любит меньше, чем охоту. Да, крив сей мир, злых людей порой больше, чем добрых. Но знает бог, великий и справедливый, что дед мой каждую колыбель благословлял и берег как зеницу ока, каждую мать почитал, все равно, знатную или простолюдинку. Да и зверя на охоте преследовал по-христиански. А кизилбаши, повторяю, родного сына не пощадят, прирежут, как барана, дабы утолить жажду крови.

Помрачнел царь, закручинился, еще раз налил в чашу вина, потом взял со стола, накрытого к ужину, куриную ногу, отломил кусок хлеба, закусил соленьями. Ел и пил стоя, а верные дидебулы стояли рядом, раскрасневшиеся от ранее выпитого вина, но трезвые и озабоченные происходящим.

— Что покажет время? Как повернется колесо судьбы?

В эту минуту всем верил царь, доверялся им всей душой, потому-то и откровенничал он, удрученный заботами и тревогами.

— Может, перейдем к столу, государь? — предложил Мухран-батони, почувствовав, что совет окончен.

— С вашего согласия и позволения, — царь перестал есть, — я хочу отправить Никифора Ирбаха вдогонку за русскими послами. Я написал письмо московскому царю. Думаю, что послы еще не успели добраться до Крестового перевала. До степей по ту сторону хребта их проводит мой гонец со свитой, а затем и обратно успеет вернуться до закрытия перевала. Без свиты Ирбаха отпускать опасно, поэтому выбери троих преданных людей, — обратился царь к Мухран-батони, — пусть они проводят его к послам, а обратно направляясь, заберут весточку послов о благополучной сдаче им Ирбаха и моего послания на имя московского царя.

А сейчас мне нужно сказать Ирбаху еще два слова, а вы идите к князьям, пусть они увидят вас и ничего плохого не думают, не обижаются за наше уединение, пусть веселятся, ибо довольно земле грузинской слез и крови, мы истосковались по радости и веселью. Пусть слагают веселые шаири на картлийский и кахетинский лад…

С Ирбахом беседовал царь вполголоса. Растолковал все подробно.

— Передашь московскому царю, что я, как и дед мой Александр, готов поклясться ему в верности, повторить дедовскую клятву о верноподданстве. Скажи ему, что у нас много руды, меди и еще много богатств всяких. Одно наше вино чего стоит — любую казну обогатит, дворцы развеселит и возвеличит. Ежели мы погибнем, то не будет за Кавказским хребтом оплота христианского, и не выйти тогда русскому царю к морю, и не знать ему покоя на южной границе. Скажи, что он много потеряет и проиграет, ежели от нашего предложения откажется. Попроси у него войск десять тысяч с пушками и прочим вооружением. Пусть знает и то, что ежели сам он на это не решится, то потомки его все равно это угодное богу дело довершат. Без России нашей стране добра не видать, но и России без нас на юге не обойтись, не укрепить южных границ. Попроси царя, убедительно проси! Шаху обо всем этом ничего не говорить и через послов ничего не передавать. И пусть перед шахом за нас не заступается: чем больше он за нас просит, тем злее шах становится, такая уж это порода!

Закончив напутствие, Теймураз позвал Мухран-батони, благословил Ирбаха в дорогу и проводил его, сам же сразу пошел к пирующим князьям.

Амилахори провозгласил тост в честь царя, восславил его мудрость, щедрость и дальновидность. Не забыл и о поэтическом его даре. «Стихотворство, — сказал он, — всегда в почете было у рода Багратиони, но здесь нельзя умолчать и об особой заслуге царицы цариц Кетеван».

Не понравилось опять Давиду Джандиери, что о царе как о стихотворце завели слово. Не спросясь, сразу встал и начал говорить после Амилахори. Именно со стихов и начал:

— Стихи на Востоке всегда служили средством отдыха для сильных мира сего. Персидский стих — изъявление мудрости, праздник, торжество разума. Кто не умеет мудро мыслить, тот и стихов не сложит, и побед не стяжает во славу отечества. Потому-то и высокочтима царица цариц Кетеван, что стихи слагает мудрые и сладкозвучные. Однако не стихом, а саблей, холодной мудростью и горячей кровью надо вершить дела отчизны. Посему и желаю государю нашему долгих трудов, славных боев, благоденствия и звучных свадеб для всех потомков его, наследников, а писание многих ему посильных мудрых стихов — лишь в минуту досуга, чтобы поэзия была одним из важных признаков покоя и процветания страны.

Закончив свою речь, Джандиери лихо, тремя пальцами подкрутил усы, передал «алаверди» хозяину дома, который успел за это время отправить Ирбаха в путь и вернуться к столу. Мухран-батони едва заметным кивком головы дал знать Теймуразу, что все в порядке, и охотно продолжил здравицу в честь царя, передав затем «алаверди» дальше. Каждый последующий говорил меньше предыдущего — при дворах всех Багратиони строго соблюдались и неписаные законы дворцовой иерархии.

Прежде чем слово взял царь, зазвучала песня. Потом заговорил Теймураз:

— Веселье — за столом, храбрость — под огнем, пылкость — в объятиях, верность — в братстве. А коль мы вино пьем, то о нем и стих мой: Раз вино устам сказало: «Неразрывны, двуедины, Вы пленительны, живые бадахшанские рубины, Но хоть ярче вы, хоть жарче, вам кичиться нет причины: Вы бессильны человека исцелить от злой кручины». И в ответ уста: «Весельем похваляться не спеши: Всех мы разума лишаем, так влекуще хороши. Кубок твой мы украшаем, мы — мечта людской души. Аргаван, иль пурпур ярче, или мы — само реши». А вино им отвечает: «В красоте вам нет сравненья, Соловьям теперь не розы — вы источник вдохновенья. Но заставить человека петь в восторге опьяненья Вы не властны, нет! Покорен мне он до самозабвенья!» «Не хвались, — уста сказали, — тем, что ты пьянишь людей: „Петь заставлю человека!“ А ты — горе-чародей! Знай, мы сердце человека без хмельных твоих затей Разбиваем, как стекляшку, вмиг на тысячи частей!» [43]

Закончив «Спор вина с устами», Теймураз осушил свой рог и добавил:

— Да исчезнет враг из грузинских лесов и полей, пусть он наподобие этой капли исчезнет с наших свадеб, от колыбелей наших потомков, от истоков слова грузинского, от Кетеван — матери всех грузин!

Снова зазвучала, окрепла, взмыла песня задушевная.

После третьих петухов дидебулы низко поклонились царю и покинули зал. Теймураз поднес губы к самому уху хозяина и прошептал:

— Где находится Джаханбан-бегум?

— Над твоими покоями, в башне, государь.

— Доброй ночи, князь.

— Покойной ночи, государь.

* * *

К Мухранскому дворцу примыкала гостевая башня. Коридор из главного зала вел на маленький балкон, с которого по мостику с перилами подымались на тесную площадку второго этажа башни. С этой площадки можно было спуститься вниз, подняться наверх, а также попасть в малые покои, которые в настоящее время были отведены Теймуразу. Другого входа в башню не было, нижний этаж занимали кладовые с хлебом и вином, там стояли деревянные лари, глиняные кувшины, хранились запасы на случай войны, под кладовыми был подвал — подземная тюрьма-темница. Над малыми покоями имелась еще одна келья, которую отводили обычно прислуге почетных гостей, а во время вражеских набегов здесь укрывалась семья князя Мухран-батони в том случае, если не успевала уйти в горы.

Именно в этой келье проживала вдова царя Свимона, внучка шаха Аббаса Джаханбан-бегум, с тех пор как по приказу Теймураза ее забрали у Эристави Зураба и доставили с подобающими почестями из Дигоми в Мухрани. В обычные дни, когда во дворце не было гостей, Джаханбан-бегум иногда проводила время в обществе супруги князя Мухран-батони Кетеван, а чаще всего делила досуг с его дочерью, которая была всего на три года моложе вдовствующей картлийской царицы-красавицы.

С того дня, как Теймураз прибыл в Мухрани, Джаханбан-бегум вниз не спускалась, на глаза никому не показывалась, сидела взаперти, развлекалась рукоделием, читала «Вепхвисткаосани» и «Шах-наме», сочиняла стихи.

…Хозяин взглядом проводил царя, который пошел через мостик и хлопнул по плечу вытянувшегося перед ним караульного, затем, миновав вход в свои покои, стал быстрым шагом подниматься по винтовой лестнице, ведущей в верхнюю башню.

Одолев лестницу, Теймураз остановился на тесной площадке, перевел дух и всем телом налег на тяжелую дубовую дверь. Дверь не поддавалась. Царь трижды постучал по крепкому дереву костяшками согнутых пальцев. Не услышав ответа, он постучал снова, но тишину ничто не нарушило. Теймураз слегка нагнулся и заглянул в щелку, в которой из глубины кельи мерцал тусклый свет. Царь достал из ножен свой кинжал, просунул клинок в щель и без труда откинул щеколду, дверь отворилась.

Привыкшими к темноте глазами царь при тусклом свете свечи разглядел раскинувшуюся бывшую царицу Картли, внучку шаха Аббаса, красавицу Джаханбан-бегум. Ее черные пышные волосы рассыпались по белому атласу подушек, на матово-смуглом лице алели, словно свежераскрывшаяся роза, пухлые губы.

Подойдя поближе, Теймураз своим острым глазом заметил над припухлой верхней губой легкий темный пушок, оттенявший свежую алость рта. В ту же минуту он вспомнил «Спор вина с устами». Вскипевшая от мухранули кровь заставила его склониться над спящей. Осторожно он коснулся губами ее алых губ. Красавица шевельнулась, выпростала из-под одеяла обнаженные руки, отбросила их на подушку, как бы обнимая голову, но не проснулась. Нагота женщины и вино взяли свое, и царь страстно приник к спящей. Она встрепенулась, попыталась приподняться, высвободиться из крепких объятий, но тщетно.

— Теймураз…

— Он самый, — коротко ответил царь и снова приник к ее устам.

Воспитанная по восточному обычаю, Джаханбан-бегум, сначала чуть противясь, покорилась воле мужчины, а потом сама вспыхнула страстью в ответ на его страсть…

— Ты, наверное, не помнишь меня… откуда? — на хорошем грузинском языке заговорила Джаханбан-бегум. — А я тебя еще в Исфагане приметила. Ты тогда был уже юношей, а я пятилетней девчонкой. Перед музыкальным дворцом, на шахской площади, были устроены большие конные состязания. Женщины и дети любовались зрелищем из окон дворца. Ты на всем скаку стрелял из лука и заслужил дар деда моего. Я хорошо помню тот дорогой, блестящий халат, который шах Аббас сбросил тебе с балкона, а ты ловко поймал его. Знала я еще, что у нас одинаковая судьба — мы оба выросли без отца, и ты, и я. Только отец твой, как мне известно, согласно воле аллаха простился с жизнью, а моего отца мой же дед повелел убить, хоть он и приходился ему кровным сыном…

— Я тоже это знаю.

— Когда мне сказали, что я буду царицей Картли, я почему-то подумала, что меня выдадут за тебя, и, признаюсь, обрадовалась… Правда, и мужем своим я осталась тогда довольна, да упокоит аллах его душу, но уж очень мало мы с ним пожили, даже ребенка у меня не осталось от него…

— И это тоже известно мне.

— Горька судьба женщины, так рано овдовевшей…

— Что ты хочешь? Чего желаешь?

— Прежде всего покровителя и хозяина.

— Я бы мог быть повелителем картлийской царицы… — двусмысленно намекнул Теймураз, заглядывая в прекрасные глаза женщины, — ведь я теперь царь и Картли.

— Сегодня — да…

— И завтра им буду.

— И завтра будешь, но кто знает, что будет послезавтра.

— Неизвестность смущает? А ведь именно это и есть жизнь — неизвестность. Когда все известно наперед, жизнь теряет всякий интерес, превращается в существование.

— Но я хочу… ребенка.

— Кто тебе мешает родить?

— Чье имя он будет носить?

— Имя Багратиони, мое имя. Восток многому научил меня. Воспитанному при Исфаганском дворе владельцу двух престолов кто посмеет встать поперек пути?

— А как же твоя вера?

— Об этом не тревожься, царица Картли. Ты поселишься во дворце Амилахори, в Квемо-чала, своей же резиденцией я избрал Гори, отныне там будет картлийский трон. Между нами будет всего полдня пути — если напрямую. Коли царь чего пожелает, господь тому не воспрепятствует. Были бы только мир да покой в стране.

— А царица Хорешан? — с истинно женским лукавством спросила бывшая царица, будто для нее ничего не значило то обстоятельство, что дворец Амилахори в Квемо-чала находился у подножия крепости Схвило, той самой, в которой убили Свимона…

У Теймураза тотчас мелькнула мысль, что в этой женщине больше персидского, чем грузинского, но, ослепленный ее красотой, он поспешил отогнать от себя мысль, что такая женщина способна без зазрения совести завтра же предаться любовным утехам даже с его убийцей.

«Так уж заведено и богом, и природой: красивая женщина не может быть собственностью одного человека, она принадлежит любому, овладевшему ею», — подумал он, а вслух ответил на ее вопрос, как отвечают все мужья:

— Хорешан ты не тронь, это — моя забота.

— Хорошо, я ведь все равно твоя. Женщина без мужчины — что роза без соловья и соловей без розы. Все земное, что мне суждено — его воля! Только смотри, — добавила она чуть погодя, лукаво сощурив свои темные очи, — не обделяй меня любовью, иначе…

— Что — иначе?

— Иначе… заведу другую любовь.

— А я запру тебя. — Теймураз с силой стиснул ее в объятиях и снова приник к ее алым устам.

— А я убегу, — выговорила она, еле высвободившись из его крепких рук и горящих губ.

— А я поймаю и убью.

— Поймать, может, и поймаешь, только… не убьешь, такие красавицы, как я, доживают до глубокой старости.

— Ты знаешь себе цену.

— Зеркало ежедневно подсказывает, да и ты добавил. Нам, женщинам, мужчины помогают узнать себе цену. Без мужчины женщина ничего не стоит.

— Ты и по-грузински хорошо говоришь.

— Мать у меня грузинка.

— Знаю. Оттого ты так хороша.

— Я это тоже знаю. Без грузинской крови наша красота вялая, нудная.

Сын в ханских владениях глушил подстегиваемую опасностью юношескую страсть, а отец с внучкой шахиншаха утолял жажду зрелого мужа…

* * *

…Накануне отъезда царя во владениях Амилахори пошел по-осеннему моросящий дождь, прозрачный легкий туман повис над Мухранской долиной, опустился в Ксанское ущелье, дымкой окутал отроги Кавкасиони, размочил дорогу, которую скакавшие кони тотчас превратили в густое месиво.

Теймураз во главе свиты выехал из ворот, когда ко дворцу Мухран-батони из Цихисдзири пригнали табун отменных лошадей. Хозяин хотел выбрать лучших скакунов для царя, ибо еще на совете в Тбилиси обещал взять на себя эту заботу. Царь задерживаться не пожелал — пусть, сказал он, кони у меня и перезимуют.

Лошади были ухоженные, много среди них было кобылиц.

Кошох-богатырь в бурке зычно покрикивал на строптивых жеребцов, подгоняя норовистых кобылок. Царь в нем сразу признал того молодца, ухмыльнулся в усы и искоса взглянул на Джаханбан-бегум, ехавшую рядом.

В ушах еще долго стояло конское ржанье.

Справа от царя, в наброшенной на плечи белой бурке, ехал Амилахори, слева чуть поодаль плавно покачивалась в седле Джаханбан-бегум.

’«Что ты наделал, царь, — уныло звучал неотвязный голос в ушах Теймураза, — убил Свимона, отнял у него трон и забрал жену!..»

«Свимона я не убирал, хотя он и был достоин смерти, как верный раб шаха, каким был и дядюшка мой Константин», — отозвался на таинственный голос Теймураз.

«При всем честном народе, на глазах у подданных своих бывшую царицу взял в наложницы!»

«Земная любовь не заказана ни царю, ни конюху, длинна жизнь человека, мало ему одной любви».

«Ты мог взять любую другую женщину, как это делали твои предки».

«Шах Аббас никак не насытится красотой грузинок, так пусть и женщина из его рода в наложницах у грузина побудет».

«Но что скажут люди, народ?»

«Враги и завистники?»

«Хотя бы и они».

«Пока я жив и властвую, я — как ореховое дерево, с которого еще не сбили плоды. Пусть бросают в меня палки, камни, пусть сбивают с меня что могут, на все хватит моих сил, моих плодов человеческих. Вот когда постарею, одряхлею, буду как дерево, с которого струсили все, что только возможно было, никто больше не бросит в меня ни камня, ни палки, и спокойно пройдет мимо, даже не заметит… А если и посмотрит, то лишь из любопытства — не осталось ли случайно хоть одного орешка… Это и есть жизнь: кидание камней в приметное и плодоносное, а неприметному и бесплодному, опустошенному — забвение».

«Но зачем давать повод для злых слухов?»

«А не дам, сами придумают. Так пусть лучше будет повод, и пусть бросают камни. Легче замечу и легче истреблю, ибо черную душу выбелить нельзя, ее нужно только уничтожить».

«Их много…»

«Покараю одного, двух, десятерых, остальные притихнут. Закон таков: побей одного — вразумишь тысячи».

«А что ты скажешь царице Кетеван?»

«Кетеван материнским сердцем поймет меня. Она женщина и живой, мыслящий, большой души человек.

Человек всегда поймет человека. Враг тебя понять, конечно, не захочет, он слеп и глух ко всему человеческому в тебе, к тому, что тебя оправдывает и возвышает, ибо он хочет видеть тебя виновным и униженным только. Но друг, в отличие от врага, всегда увидит истину деяний твоих!»

«Сыновей и мать отдал в пасть врагу, а сам наслаждаешься любовью?»

«Сыновей и мать я возвысил в душе моей и в душе народа».

«Ты кривишь душой, царь!»

«Кривит душой тот, кто думает одно, говорит другое, третье пишет, а в четвертое верит. Кто лицемерит, заигрывая с народом, кто не смеет выразить вслух выстраданные мысли. Если дело служения народу потребует, я пойду любой тропою, пусть она даже приведет меня в раскаленную печь».

— Государь, — голос Амилахори вывел царя из раздумий, — дождь усиливается. Не вернуться ли мам назад?

— Нам негоже поворачивать вспять, мой Нотам. Коли пустился в путь, иди до конца.

Над Мухранской долиной шел осенний дождь, долгий, неутомимый.

* * *

В ночь накануне отбытия царицы Кетеван и царевича Левана в Гремском дворце никто не спал, неспокойно было и в княжеском поселении — внешне суровая, скупая на доброе слово, закаленная вдовьей долей Кетеван многих одаривала добротой своего щедрого сердца, поддерживала делом, помогала в трудную минуту. Поэтому весь Греми был взбудоражен вестью об ее отъезде в Исфаган. Несмотря на ранний час, почти весь город вышел провожать снаряженный в дальний путь караван. Многие плакали и причитали, долго стояли убитые горем.

Царица Хорешан держалась до последнего, но едва отъезжающие скрылись с глаз, как ее сразу покинули силы и она замертво рухнула на землю. Ее на руках внесли во дворец и никак не могли привести в себя. Придворный лекарь старательно растирал мочки ушей, хлопал по щекам, опрыскивал холодной водой.

Едва раскрыв глаза, Хорешан спросила о Датуне, но его никак не могли найти, царице же для утешения сказали, что он еще спит. Дворецкий сбился с ног в поисках царевича; Даже послал скорохода вдогонку за караваном — узнать, не убежал ли мальчик вслед за бабушкой и братом? Гонцу было строго-настрого приказано: царице цариц Кетеван на глаза не показываться, а только издали выяснить, нет ли там Датуны. Мальчик, возможно, не присоединился к свите, а едет тайно следом. Надо обшарить все придорожные кусты и канавы, где он может прятаться. Но гонцы вернулись без Датуны.

Солнце уже стояло в зените, когда Хорешан поднялась и велела подавать завтрак, при этом снова спросила о царевиче: «Я хочу, чтобы он поел, — сказала она, — сама я не в силах проглотить и куска».

Дворецкий на этот раз не посмел смолчать и сообщил царице, что Датуны нигде нет.

Царица беспомощно взглянула на верного слугу:

— Может, он поехал вслед за бабушкой и братом?

— Я послал людей, они вернулись ни с чем.

— Вы могли напугать царицу Кетеван! — всполошилась Хорешан.

— Я велел погоне к ним не приближаться.

Был обыскан и княжеский квартал, и торговый, послали слуг в царские летние покои, обшарили монастырь, проверили все закоулки во дворце и крепости, расспросили мальчишек, сверстников царевича, — Датуну никто не видел, даже Гио-бичи не знал о нем ничего.

Дворецкий послал людей на пасеку в Алаверди — царевич любил там бывать, там провел последний день вместе с братом. «Не видели», — был ответ огорченных недоброй вестью монахов.

Послали скороходов к верховьям Алазани, и Кодорскую крепость не забыли. «Уж не похитили ли царевича лезгины? — выразил кто-то вслух опасение. — Царицу провожали на рассвете, а тут беготня, суматоха, и вдруг мальчика увезли разбойники, воспользовавшись неразберихой?..»

Тут уж всполошились все, забегали придворные и монахи, прислужницы и дети, старики и воины. Как подкошенная упала царица, горько запричитала: отмстился грех мой перед сиротами…

Весь день жители Греми тщательно искали мальчика, но нигде не смогли найти. Вдобавок ко всему обитателей дворца выводил из себя душераздирающий вой собак, запертых в псарне согласно распоряжению царицы Кетеван. От этого воя в жилах стыла кровь и сжималось сердце, томимое дурным предчувствием.

Онемел Гремский дворец. В зловещей тишине раздавался лишь протяжный собачий вой.

Незаметно подкрался вечер. Во дворце зажгли свечи. Потрясенная горем Хорешан не находила себе места, трижды спускалась во дворцовую церковь, трижды ставила там свечи.

Дворецкий пожаловал к царице в покои, на что вряд ли решился бы в обычное время, — с отбытием царя и переполохом во дворце в связи с исчезновением Датуны почтения и робости у придворных поубавилось.

— Может, пошлем вестника к царю? — осторожно спросил дворецкий.

— Чем же царь может помочь? Огорчится только. Мы сами должны что-то предпринять, — едва слышно ответила, сдерживая себя, Хорешан. — Бог наказал меня за грех перед сиротами, я должна была убедить царя и пожертвовать своим сыном, своим!

— Воля царская — божья воля, царица, — степенно заметил дворецкий и с подчеркнутой учтивостью вышел. А царица продолжала, обернувшись к придворным дамам, не покидавшим ее в этот день ни на минуту:

— Я не должна была отпускать Левана и Александра. Надо было отправить Датуну, за это и покарал меня всевышний. — С этими словами царица неожиданно вскочила с тахты и быстрым шагом вышла из покоев.

Заговорив о пасынках — Александре и Леване, — она вдруг ухватилась за спасительную мысль. Хорешан чуть ли не бегом устремилась в конец коридора, где была спальня царевичей. Следом за ней поспешила и служанка с подсвечником в руке, освещая дорогу. С ходу толкнув дверь, царица замерла на пороге: на тахте Левана, зарывшись головой в подушки, лежал Датуна.

Хорешан сначала подумала, что ее сын мертв, и с ужасом кинулась к нему… Датуна спал крепким сном, уткнувшись в подушки любимых братьев. Царица, вне себя от радости, обняла мальчика, приласкала нежно.

— Как же я не догадалась, где ты мог быть, сынок! И подушки мокрые от слез…

— Плакал… — тихо заметила одна из женщин, украдкой смахивая слезу со своих щек.

— Ты ведь никогда не плакал, сынок, даже когда совсем маленький был, а чего ж ты теперь? Слава создателю, творцу небесному! С тебя, как видно, пожелал господь возродить добро на нашей земле! До сих пор в роду, Багратиони щедро проливалась братская кровь, может, с тебя начнется совсем другое, братская преданность, — шепотом проговорила Хорешан, осторожно поцеловав спящего сына в затылок.

От этого поцелуя мальчик шевельнулся, открыл глаза и, увидев склонившуюся над ним мать, обнял ее за шею.

— Где ты был, сынок? Чуть с ума не сошли, тебя искали!

— А я тут был… никого не хотел видеть… хотел быть в одиночестве…

— А на меня за что обиделся?

— Ни на кого я не обижался… Но… — спросонья бормотал Датуна. — Леван и Александр не должны были уезжать… Наверное… это ты отцу посоветовала, не захотела со мной расставаться, все еще ребенком считаешь меня…

— Какой же ты ребенок, Датуна, ты у меня вырос, возмужал! Но бог свидетель, отец твой сам пожелал их отправить.

— Ты могла и свое слово сказать.

— Я сказала… он не послушался.

Датуна встал, осторожно переложил подушку Александра на его тахту, аккуратно поправил подушку Левана, обнял мать, и они вышли из комнаты царевичей в сопровождении придворной дамы.

Идя по коридору, Датуна услышал вой собак, доносившийся со двора. Мальчик, не долго думая, сорвался с места и побежал к лестнице, а затем, будто вспомнив о чем-то, крикнул матери, что сейчас вернется.

Минут через десять вой прекратился и запыхавшийся Датуна вошел в опочивальню матери.

— Где ты был, сынок?

— Я выпустил собак!

— Зачем?

— До каких же пор они будут выть? До исступления доведут!

— Но бабушка велела запереть собак!

— Она не думала, что они будут так страдать по хозяину. Зачем им тут оставаться, если хозяев нет здесь?.. — поправился он поспешно.

— Они пропадут, сынок.

— Не пропадут. Если останутся, я буду ухаживать за ними до возвращения Александра. Если нет, тогда… А может, они догонят наших… Можешь представить, как Александр обрадуется, если они доберутся до Исфагана!

Хорешан послала к дворецкому сообщить, что царевич нашелся. Пусть успокоит народ.

— Если спросит, где был царевич, что отвечать, государыня? — спросила одна из придворных.

— Отвечай, что не знаешь, — отрезала Хорешан, но тотчас передумала, заставила вернуться посланницу: — Постой, он может обидеться… Царевича, видит бог, все любят, все волновались. Скажи, что он заперся в летних покоях, стихи, мол, писал… — Затем, повернувшись к Датуне, повелительно сказала: — Привыкай скрывать свое горе, ибо раскрытое, не утаенное горе тяжелее ложится на плечи горюющего. Ты уже не маленький и должен знать это. О нашей с тобой печали по поводу отъезда в Исфаган твоих братьев и бабушки не должен знать шах, иначе тайна твоего отца потеряет всякую цену и нашим близким наша же печаль может лишь повредить.

Мальчик не задавал вопросов, слова матери запечатлевались в его чутком сознании.

…Собак с той ночи в Греми больше никто не видел…

* * *

Хорешан с первых же Дней взяла на себя заботу о пастушке Гио-бичи, которому отдала одежду Датуны, а его овец велела отправить в Тушети с пастухами из Алвани, которые привозили во дворец сыр для царицы Кетеван.

Самого Гио-бичи она оставила во дворце, при Датуне. После отъезда бабушки и брата Датуна целую неделю никого к себе не подпускал, и Гио-бичи видеть не желал, хотя царица часто напоминала о нем и, зная сердобольность сына, старалась вызвать в нем жалость к сверстнику, на долю которого выпало столько страданий. Она надеялась, что как раз забота о сироте может исцелить Датуну от тоски.

Через неделю Датуна сам вышел во двор и спросил, где Гио-бичи.

— Хочешь, в Алаверди съездим? — предложил он приемышу, которого с трудом разыскали в конюшне и чуть ли не силой приволокли к царевичу.

— Чего я там не видел? — с бесхитростной прямотой ответил Гио-бичи.

— Там пасека, меду наберем.

— Пчелы кусаются, так тебя разукрасят, что родная мать не узнает, и снова суматоху поднимут, мол, сына моего подменили! — Робкая улыбка заиграла на худеньком лице мальчика, наряженного в одежду Датуны. — А если соглашусь, то отпустят ли тебя? И на чем мы поедем? Вернемся ли засветло?

— Поедем, понятное дело, верхом, на лошадях, а вернемся до захода солнца.

А я кроме осла сроду верхом ни на чем не ездил… И то один раз всего. У нас и осла-?? не было.

Датуна весело рассмеялся, но тут же осекся и, подойдя к дворецкому, уверенно попросил оседлать двух лошадей. Тот испросил разрешения у царицы, Хорешан отказала наотрез. Датуна остался стоять пристыженный, неловко было перед Гио-бичи. Недолго думая, пошел к матери.

Пришлось уговаривать. Наконец она согласилась, при условии, что с ними поедут три тушина-телохранителя. Датуна, сияющий, вернулся к дворецкому. Тот потихоньку за его спиной перепроверил, действительно ли разрешила царица поездку, — царевича не хотел обижать недовернем и ответственность брать на себя тоже не желал. Получив подтверждение, тотчас отпустил мальчиков в сопровождении не трех, а пяти телохранителей — двоих он добавил от себя.

Гио-бичи с трудом держался в седле, стремена ногами не мог достать, ерзал и подпрыгивал. Датуна делал вид, что не замечает его неловкости, время от времени поглядывал на товарища искоса: хотелось покрасоваться перед ним, но и унижать да позорить его тоже не хотелось.

Как только выехали они за пределы городской ограды и очутились в лесной просеке, навстречу им попался караван верблюдов в сопровождении полутора десятка всадников, среди которых выделялся богатырским ростом и мощным сложением краснобородый в пестрой чалме и пестром халате.

Датуна натянул поводья и повелительным тоном спросил:

— Кто такие и откуда?

Краснобородый отделился от каравана тяжело груженных верблюдов, приблизился к юному всаднику и вежливо поздоровался.

— Мы — армянские купцы, едем из Тбилиси, везем товары в Греми по велению царя Теймураза.

— Воля отца моего — божья воля, — гордо отвечал Датуна, — какой товар и откуда везете?

— Исфаганские ковры, шелк и парчу, холст, сафьян, оружие… — купец склонился еще ниже, улыбнулся из-под красной бороды.

— Есть ли кинжал хороший? — спросил Датуна.

Краснобородый сделал знак, и ему тотчас поднесли маленький кинжал в серебряных ножнах, с рукояткой, украшенной драгоценными камнями.

Датуна вытащил кинжал из ножен и внимательно, с толком проверил клинок.

— Добрый кинжал. Чьей выделки?

— Лезгинской, прими в дар, царевич, сделай милость, — попросил, низко кланяясь, краснобородый, сразу признавший наследника престола.

— Небось отобрал у кого-нибудь?

— Что ты, царевич! Я за него чистым персидским серебром платил!

— Ладно. Скажешь дворецкому в Греми, что я взял кинжал, он с тобой расплатится, — с этими словами Датуна пришпорил коня, а кинжал бросил Гио-бичи, который ловко поймал его на лету.

— Это тебе от меня на память! — крикнул Датуна.

— Спасибо, — откликнулся просиявший Гио-бичи, наспех пряча за пазуху дорогой подарок.

Алавердские монахи гостям обрадовались, пригласили к трапезе и от всего сердца угощали вкусно в кувшине приготовленным лобио, алазанским сомом, длинным белым хлебом шоти-пури собственной выпечки, зеленью, соленьями, сыром и медом в сотах. Все с аппетитом принялись за еду. Тушины не отказались и от красного вина, отведали по чаше и мальчики.

Закончив еду и вставая из-за стола, Гио-бичи вдруг покачнулся и ткнулся головой в живот одному из телохранителей, который, подхватив его, беззлобно осклабился:

— Видать, впервые выпил.

— Ну и что с того? — нахмурился Датуна. — В первый раз это со всеми бывает. — И, собственноручно подложив дружку под голову мутаку, тут же поданную каким-то монахом, поправил новенький кинжал, которым Гио-бичи успел уже опоясаться; устроив кинжал поудобнее, чинно добавил: — Пусть поспит немного, быстрее в себя придет.

Алавердский настоятель Иасе приходился Теймуразу двоюродным братом, как отпрыск одного из сыновей любвеобильного Александра. Обняв племянника за плечи, он ласково сказал ему:

— Пока твой друг проспится, пойдем погуляем.

Датуна любил своего дядю за ум и чуткость. Смышленый и чувствительный младший царевич скорее замечал эти свойства в людях, особенно же в алавердском настоятеле. Пасе со своей стороны любил Датуну больше, чем старших его братьев, — каждый приезд мальчика в монастырь был для него настоящим праздником. Еще раньше, когда они приезжали сюда втроем, Пасе оказывал Датуне больше внимания, и старшие братья на это не обижались. Сегодняшний визит племянника особенно обрадовал алавердского настоятеля. Он вытащил из кармана четки, которые накануне отъезда из Греми передала ему царица Кетеван: если, мол, я не вернусь, сказала она, передай их Датуне как память о его деде и тезке Давиде, и обо мне тоже.

Пасе решил отдать четки раньше назначенного срока, предусмотренного условием.

— Это мне оставила бабушка, чтобы я передал тебе. «Когда Датуна вырастет, — сказала она, — передай ему», — переиначил условие бабушки добрый монах. — Я даю их тебе сегодня, ибо считаю тебя уже взрослым: ты не дал в обиду друга своего и мудро рассудил о природе человека. Другой на твоем месте мог бы смеяться над подвыпившим, а ты проявил благородство и мудрость. Береги эти четки, они пока не нужны тебе, но помни, что они принадлежали деду твоему Давиду и твоя бабушка особенно их любила…

— Почему… любила?

— Потому что… сейчас они уже не у нее в руках… Только потому, — твердо поправился Пасе.

Мальчик не сводил умных глаз с дяди, который продолжал с волнением в голосе:

— Эти четки еще не скоро тебе понадобятся, но, когда ты будешь умудрен годами и убелен сединами, они пригодятся тебе для успокоения духа, рассеяния мрачных мыслей, избавления от страстей и волнений, которыми исполнена наша земная жизнь.

Датуна взял четки и бережно спрятал их у себя на груди.

— Добро восторжествует над злом рано или поздно, твоя разлука с бабушкой и братьями окончится. Слышал я о твоей печали и порадовался любви твоей к братьям. В нашем роду вражда, ненависть и зависть меж братьями часто превращались в злой недуг. Ты не поражен этим недугом и таким оставайся всегда, во все времена, ибо вражда и измена братьям все равно повлекут за собой суровую кару, если не на этом свете, так налом. Злые люди, творящие зло, рано или поздно караются тем же злом, а добрым всегда отплатится добром, таков закон. Добром можно и дьявола заставить вершить добро, а не только человека… Расскажу тебе одну притчу… — Датуна навострил уши, дядюшка знал уйму мудрых сказок и притч и всегда рассказывал их, встречаясь с любознательным мальчиком. — Шли по дороге два брата, один споткнулся о камень и проклял дьявола, а второй говорит: «Зачем ты его бранишь, он тут не виноват, ты, другим подражая, его ругаешь ни за что ни про что». Как только добрый брат остался один, дьявол явился к нему и говорит: «Раз ты в мою защиту с добрым твоим сердцем доброе слово замолвил, я хочу отплатить тебе добром. С давних пор я знаю, что шах с вами враждует, очень хочу тебе помочь, и посему послушайся моего совета. Я превращусь в горячего, бесподобного скакуна с крыльями, ты садись на меня, и я доставлю тебя к шаху. Увидав доброго коня, шах начнет тебе золото сулить за него, но ты дешево не отдавай, требуй половину казны. Если отнять захочет, не пугайся, только покрепче держись в седле. Я взлечу у шаха на глазах и опять опущусь. Шах не устоит, на все пойдет ради такого коня, а дальше — я сам знаю, что делать».

Так и случилось. Как только шах увидел чудо-скакуна, стал у доброго человека его торговать. Тот за коня полказны затребовал. Шах ахнул и решил коня отнять, но не тут-то было! Конь никому не давался, кроме своего хозяина. Ничего не поделаешь, выплатил он полказны доброму человеку, коня в своем дворце держал, там его и поили, и кормили, и холили.

Как только дьявол решил, что добрый человек со своими сокровищами уже вне опасности, он на глазах у шаха из коня в недоуздок превратился и влез в кувшин от шербета. Шах чуть с ума не сошел, закричал не своим голосом. Прибежали слуги, и шах рассказал им о случившемся. С большим страхом донесли они сыновьям шаха, что их отец, мол, сошел с ума, говорит, мол, чудо-скакун в кувшин от шербета влез. Засмеялись сыновья, не поверили. Пришли к шаху, он им то же самое рассказывает. Взяли они кувшин, заглянули, увидели, что он пустой, и начали смеяться — как мог конь в кувшин залезть! А шах знай свое твердит. Связали сыновья шаха, сорок дней колотили его, мяли, терли, он на своем стоит: я, мол, не безумный, я правду говорю! Смеются сыновья, голодом морят шаха, на привязи держат, бока ему мнут. Наконец кричит обессилевший шах: «Все, я здоров, отпустите!»

Развязали его. Сидит он опять в своем дворце, а конь высунул голову из кувшина и заржал. «Здесь он, помогите!» — завопил шах, будто его резали.

Снова прибежали сыновья, шаха опять связали, сорок дней ни пить, ни есть не давали, пуще прежнего поколачивали. Совсем ослабел шах, обеспамятел. «Я здоров, — говорит, — пришел в себя, взялся за ум! Развяжите меня!» Развязали, в тот же день конь опять высунул голову из кувшина и громко заржал. А шах в ответ: «Можешь ржать себе сколько влезет, я не сумасшедший, чтобы правду говорить и бока под чужие кулаки подставлять».

С тех пор дьявол ржет, а шах смеется: «Ты, — говорит, — меня не проведешь!»

— Из этой притчи, батюшка Иасе, я бы сделал два вывода.

— Какие? — спросил настоятель, любуясь мальчиком.

— Первый: твори добро и будешь вознагражден.

— А второй?

— Не всякую правду говорить можно.

— Истину молвишь!

— Хотя… есть еще и третий урок… — задумчиво проговорил Датуна.

— Какой же? — удивился Иасе, ибо не вкладывал в эту притчу больше никакой мудрости.

— Главнейший и важнейший: зло будет повержено добром.

Восхищенный живым умом мальчика, Иасе поцеловал его в лоб, задумчивый Датуна продолжал:

— Есть и четвертая мудрость: близкие скорее поверят твоему красивому вранью, чем твоей правде, голой и горькой, ибо правда и безумие часто бывают сродни друг другу… А умелую ложь всегда больше уважают и одобряют.

Задумался настоятель и вспомнил свою ошибку, совершенную в юности, когда он сам, привезенный из Сакамбечо, незаконный сын царя Александра и дворовой девки, пытался доказать при дворе свою принадлежность к роду Багратиони. Вспомнил эту старую историю Иасе и горько улыбнулся.

…В сумерках вернулись они во дворец. С того самого дня Датуна не расставался со своим новым другом, Гио-бичи даже спал в его комнате, как родной брат.

* * *

На другое утро, позавтракав, Датуна рассказал матери о давешней встрече с караваном, при этом добавил:

— Краснобородый купец дал мне кинжал, а я сказал, что дворецкий ему заплатит. Вчера, вернувшись из Алаверды, я справился у дворецкого, он сообщил, что купец ему ничего не докладывал. Сейчас я хочу пойти в караван-сарай, найду краснобородого и расплачусь с ним.

— А где кинжал?

— Я подарил его Гио-бичи.

— Не советую тебе искать краснобородого — по восточному обычаю купец обязан подносить царю дары. Поскольку царя здесь нет, ты можешь принять этот кинжал без всяких оплат как положенный дар.

— Это зачем же? Во-первых, я — не царь, а если б даже был им, то к чему, мне дары торгаша? Чтобы он потом хвалился, мол, — сыну Теймураза кинжал подарил?

— Ты не прав, Датуна! В подарке ничего зазорного нет. Купец наверняка обидится, более того, струсит, если ты откажешься.

— Купец, матушка, не обидится, если я от дара откажусь, а испугаться действительно может — решит, что этот дар невелик и я более драгоценный подарок хочу. А плата за кинжал его обидит примерно так же, как тебя парча, присланная в дар от шаха. Скажи дворецкому, чтобы он дал мне серебряных монет.

— Раз ты упрямишься и стоишь на своем, тогда пошли слугу в караван-сарай, пусть пригласят купца во дворец, а сам к нему не ходи.

Не прошло и часа, как краснобородый появился возле дворцовой ограды, ведя за собой груженого верблюда, ибо, как предположил Датуна, он посчитал, что кинжал оказался незначительным подарком для царского двора. Купец раскладывал перед балконом дворца ковры, шелка и всякие мелочи, не переставая кланяться вышедшим на балкон царице Хорешан и царевичу. Дворецкий, который стоял во дворе и наблюдал за суетой купца, на изысканном персидском языке объяснил, для чего его пригласили во дворец.

— Я, мой добрый господин, — по-персидски же отвечал купец, — армянин, христианин, но, как видишь по чалме, принял магометанство. Этот кинжал я подарил вашему царевичу, пусть почитают его все светила Исфагана! А это все — парчу, шелк, ковер, леденцы, кишмиш и прочие сласти, а также подсвечники и хурджин — от всего сердца прошу царицу принять в дар от меня.

— Никаких даров нам не надо! — крикнул петушиным голоском с балкона Датуна. — Узнай цену кинжала и расплатись с ним.

Дворецкий растерялся, Хорешан кинула на сына укоризненный взгляд, придворные дамы переглянулись в изумлении, один Гио-бичи стоял так гордо и вызывающе, словно не Датуна, а он сам был зачинщиком этой истории.

Царевич же не успокоился до тех пор, пока мать не пообещала ему расплатиться с купцом.

Чистая, как слеза, началась жизнь у ее любимого дитяти.

* * *

Сентябрь вступал в свои права.

Царица Кетеван и ее свита медленно продвигались по армянской земле. Их всюду принимали с почетом и покорные шаху по своей ли воле, по принуждению ли, и непокорные, в большинстве скрывавшиеся в лесах и горах, бежавшие из долины от свирепствующей на ней беды. «Разноплеменно, разноязыко, неоднородно население всего Кавказа, — думала Кетеван, — точно так же, как сам хребет Кавкаснони со своими склонами и ответвлениями. Народы, слывшие соперниками испокон веков, вместе селятся в этом благословенном краю. Разность языка как бы возмещается общностью нравов на этой земле, щедро одаренной природой и ревниво облюбованной многочисленными народами. Среди них выделяются два… Стойко идут они века рука об руку, одной семьей, объединенные одним знаменем. И горе у них общее, и радость, и враг, и друг».

С любовью и душевным трепетом посматривали путники вокруг — на суровую каменистую почву, на землю, такую же разоренную, заброшенную, как и в их родном краю. Сердце сжималось, тяжело болело у царицы Кетеван при виде развалин, пепелищ, крепостных руин, безжалостно рассеянных по земле братьев и сестер. Поредело, чуть не перевелось местное население, скрывались и прятались коренные жители, на чужом языке разговаривали насильно перевезенные сюда переселенцы, которые там и сям ютились в глинобитных лачугах с плоскими глиняными же кровлями.

Неожиданно началось Карабахское нагорье, южные отроги Кавказского хребта. Воздух, приносимый из Средней Азии через Каспийское море, истинным божьим благословением проливался на горы и долины этого благодатного края. Каких только растений, зверей и птиц не было здесь, в этих райских кущах! Разрисованные осенней кистью горы и долы радовали взор путешественников, утомленных скудной каменистой природой предгорья. На подступах к Карабаху сменяли друг друга долины и выжженные солнцем поля, горы и дремучие леса. После переправы через Аракс дорога поползла вверх, и путники растянулись по узкой тропе, прорезавшей густой, непроходимый лес.

Девственный и безлюдный, он состоял главным образом из дуба и бука, глядел мрачно, опутывали землю могучие корни столетних дубов: переплетенные друг с другом кронами, усыпанные желтеющими листьями и зрелыми желудями, они плотной кровлей смыкались над головой. Торжественная тишина время от времени нарушалась криком удода, щелканьем дрозда, шорохом сухой палой листвы под ногами непуганого зверя, рокотом реки, зажатой в узком ущелье скалистыми берегами.

Там и сям впереди взлетали стайки фазанов, шумно хлопая крыльями. Сорванная ветром панта, опавшие дикие яблоки и желуди будто нарочно старательно были собраны в кучки дождевыми потоками. На дороге, изборожденной редкими аробными колесами и сбегающими с гор потоками, пестрым ковром лежали сухие листья, шуршавшие под ногами путников. Лучи стоявшего в зените солнца с трудом пробивались сквозь густые кроны деревьев, благодаря чему дорога была погружена в сумрак.

Караван, одолев лесистый подъем, вышел на небольшое плато, где мирно паслись олени. Увидев посторонних в своем царстве, лесные красавцы горделиво задрали украшенные величественными рогами головы и начали смело оглядывать их. Леван резко натянул поводья и искоса поглядел на бабушку, запрещавшую в ее присутствии преследовать беззащитных обитателей леса. Кетеван угадала желание внука по его загоревшимся глазам и легким кивком головы разрешила в виде исключения дать волю охотничьим страстям.

Свита в мгновение растянулась в полукольцо. К непроходимой чащобе прижали животных. Подскакавший раньше всех Леван единым взмахом сабли отсек голову самцу-оленю, застрявшему в орешнике. Остальные животные мгновенно укрылись в чаще. С облегчением вздохнула Кетеван: истосковавшиеся по охоте молодцы могли истребить много зверья, если не ради добычи, то просто ради охотничьего азарта, столь ненавистного ей.

Кетеван велела поставить на ночь шатры, дабы отвлечь внимание от оленей.

— Деревни в этих гористых местах быть не может, и непохоже, чтобы впереди долина нам повстречалась. Выше будет еще холоднее. Здесь и заночуем, благо родник рядом.

— Бабушка, — обернулся Леван к царице, которая, гордо выпрямившись в седле, оглядывала окрестности. — Почему ты запрещаешь охотиться в твоем присутствии?

— Животные, дитя мое, тоже живые существа, у них так же есть отцы, матери и дети, им так же бывает больно, как и нам. Им тоже ведомы и печаль, и горе. Прадед ваш Александр был страстный охотник, и я считала это его единственным недостатком, упокой господнего душу! С тех пор не выношу охоты. Охотник сам похож на животное, охваченное неудержимой страстью, разум его затуманен враждой, завистью и соперничеством. А вражда, зависть и соперничество — истоки всех зол. Сегодня тебе повезло, а другим нет. Допустим, тебя все любят и никто не затаил обиды. Но постоянное превосходство даже у брата родного может вызвать досаду, братская любовь замутится, ибо все большое — в том числе и вражда, и зависть, обязательно перерастающие в ненависть, — начинается с малого.

— Но у охоты, государыня, есть и достоинства неоспоримые, — почтительно возразил Георгий. — На охоте человек крепнет, закаляется, учится быстроте, меткости, удовлетворяет страсть к битве, столь необходимую для защиты от врага, и к тому же привыкает быть безжалостным к жертве, то есть к врагу.

— Объясни мне, мой добрый Георгий, — прервала его Кетеван, — зачем нужно преследовать бедных, беззащитных животных и ни в чем не повинных птиц? Разве мало у нас двуногих врагов, вредных и опасных?

— Прежде чем расправиться с двуногим врагом, нужно испытать свою силу на четвероногих. Кроме того, государыня, на этом свете нет ни одного живого существа, которое можно назвать абсолютно невинным. Возьмем хотя бы юную лань… Казалось бы, нет на земле существа безобиднее — никому она не угрожает, никому она не мешает, поперек пути никому она не становится. Не так ли?

— Так. Ну и что же дальше?

— Так вот, эта безобидная лань поедает еще более безобидные цветы и травы. И делает это, ничуть не заботясь о том, что сокращает тем самым чужую жизнь. Пасется себе, срывает, жует, топчет да еще выбирает при этом растения помоложе, понежнее. Перезрелое да невкусное, вроде меня, она не изволит есть. Так вот, на свете невинных существ нет: один уничтожает другого, кто кого одолеет, кто над кем возьмет верх, вот так-то! — заключил Георгий, глядя на свою повелительницу взглядом, в котором, кроме почтения и покорности, легко читалась мужицкая сила и несгибаемое упорство. — Прежде чем охотиться на двуногих, надо отточить свой меч на четвероногих, вот так-то!

— Оттачивайте, но не у меня на глазах, — отрезала царица, ловко спрыгивая с седла. — И Александр покойный так говорил, а какие слухи пошли? Вспомни-ка? Дескать, царь хочет народ истребить, чтобы охотиться было вольготнее. Когда он услышал об этом, досадно покачал головой и с болью сказал: «Язык, как известно, без костей, молва зла, опорочить человека — дело нехитрое, особенно если он на виду, а порочащий — ленив, непокорен, глуп. Тот царь, который мечтает свой народ истребить, себе могилу роет, а я жизнь превыше всего ценю и своей тоже дорожу…» Я еще и за то охоту не терплю, что старика обидели так несправедливо, — ловко обошла Кетеван по-крестьянски колючее остроумие Георгия.

— Тогда почему ты сегодня разрешила нам поохотиться? — спросил Леван.

— У нас мясо на исходе, а без мяса мужчины хиреют, — ответила Кетеван, бросая уздечку Георгию и направляясь к роднику.

Постепенно подтянулись и арбы. Аробщики распрягли быков, арбы опустили на лапы, а под колеса подложили клинышки.

— Райское место, настоящее пастбище! — не сдержал восхищения один из аробщиков.

— Пусти сюда овец и коров, летом так отъедятся — не узнаешь, гладкими станут, как лесные олени, как тот, которого Леван обезглавил.

— Места богатые, да не про нас!

— Погляди на царицу, как ловко она пьет из родника.

— Вот это, я понимаю, женщина! Сколько дней уж мы в дороге, а она не пожаловалась ни разу! Да и хворь не берет!

— Да о каких жалобах и хвори ты говоришь! Эта ведь не твоя благоверная!

— И моя не нытик!

— Тогда чего же она заплакала, когда тебя провожала?

— Ну, а как же ты хочешь! Кабы совсем не плакала, так и была бы у нас царицей она, а не Кетеван.

— А я так считаю, Дата, что слезы — самое что ни на есть женское дело. Женщина, которая никогда не плачет, сварлива и бессердечна. Слезы, искренние, горячие, уподобляют женщину ребенку, как бы очищают ее, — вмешался в разговор третий аробщик, который позже других выпряг быков и теперь кинжалом очищал от коры срезанную в лесу ветку ясеня. — Женщина, не уважающая и не знающая слез, не женщина, а змея, гадюка!

Тем временем на лужайке появился всадник в бурке и персидской папахе, по самые брови закутанный в башлык. Все оставили свои дела и с любопытством уставились на медленно приближавшегося незнакомца. Всадник нерешительно остановился поодаль и обвел собравшихся настороженным взглядом. Наблюдавшие за ним заметили, что внимание вновь прибывшего приковано к Левану, который, опустившись на корточки, резал оленье мясо для шашлыка.

Всадник спешился и двинулся прямо к Левану, который прекратил резать мясо и как бы навстречу пришельцу приподнялся и выпрямился.

— Здравствуй, Леван! — Голос у незнакомца был необычайно мелодичный, странный для лихого всадника.

— Здравствуй, — отвечал Леван, поправляя рукава чохи и вперяя удивленный взгляд в неизвестного. Тот развязал башлык, открыв безбородое улыбающееся лицо.

— Ты не узнал меня? — все еще с подчеркнутой нежностью спросил странный гость, игриво сощурив глаза.

— Не-ет… — медленно протянул Леван, как будто начиная о чем-то догадываться.

— Да? как ты можешь узнать, если никогда не видел меня при дневном свете…

— Лела! — вспыхнул царевич.

— Да, это я, — потупила голову красавица.

— Но… как ты тут очутилась? — в голосе царевича звучали удивление, растерянность и нескрываемое тепло, но тут же, спохватившись, он мгновенно обвел глазами всех присутствующих — любопытные взоры челяди были устремлены на молодых людей. Леван дал знак Леле следовать за ним и направился к царице, которая все еще была у родника со своими прислужницами. Как только костер остался позади, Леван повторил свой вопрос:

— Как ты здесь оказалась?

— Не выдержала я, парень… В ту же ночь сбежала и вдогонку пустилась за вами, как за надеждой… Держалась поодаль, боялась подъехать близко, издали наблюдала за вами… А теперь решилась…

— А этот… твой… этот?..

— Он пошлет погоню, конечно, но в сторону Кизики направит ее, в противоположную сторону. Ему и в голову не придет искать меня здесь. Он, верно, думает, что я домой убежала. Я же просила замолвить за меня словечко перед царицей!

— Я не посмел… — признался Леван, виновато опустив глаза, и тотчас поспешил исправить неподобающую царевичу робость: — Сейчас я все скажу, идем!

Когда они подошли к царице, Леван бойко попросил женщин оставить их, но слово свое начал смущенно:

— Бабушка… эта девушка — наша, грузинка… — он кашлянул и продолжал глухо, переминаясь с ноги на ногу. — Там… где мы останавливались недавно… там…

— В Чинаре, — подсказала Лела.

— Да, в Чинаре… Там, в доме хана, я ее увидел… Я вышел ночью… И она там была, во дворе… Я заговорил по-персидски, она по-грузински ответила… Ее вывезли из Камбеч… из Кизики, — быстро поправился Леван, ибо знал, что царица не любит, когда Кизики называют Камбечовани, — похитили и сделали четвертой женой чинарского хана.

— У меня, государыня… — упала на колени перед царицей Лела, — ни матери нет, ни отца, и сестер я потеряла, не гневайся на меня, не гони, умоляю ради господа бога! Позволь с тобой остаться, я все буду делать, что прикажешь, я и мужскую работу выполнять могу, и женскую…

— Зачем мне тебя гнать, дитя мое, праведное дело свершается по воле божьей. Оставайся с нами: где мы, там и ты!

Обрадованная Лела стала горячо целовать руки царице, Кетеван мягко отстранила ее, погладила по голове и сказала:

— Женщина из Кизики не должна стоять на коленях, не в роду у вас унижаться перед кем бы то ни было.

— А я не почитаю зазорным ноги царице целовать, — отвечала Лела, утирая слезы, вызванные радостью и волнением.

Кетеван подняла девушку и обернулась к Левану:

— Ступай, займись своими делами, за Лелой мы сами присмотрим.

Леван, не помня себя от счастья, вернулся к костру, где уже жарились шашлыки и суетились люди, дразнимые вкусным запахом жареного мяса.

Верный тушин Гела мгновенно оказался рядом с ним и попытался шепотом затеять разговор. Леван решительно ткнул его локтем в бок, — дескать, сейчас не время приставать!

Сумерки быстро сгущались. Вечер в горах наступал разом. Повеяло ночной прохладой. Все собрались у огромного костра, вокруг наскоро, по-походному приготовленной еды. Женщины расположились по обе стороны от царицы Кетеван, мужчины сели возле Левана — восточный ритуал стола строго соблюдался и дома, и в походе.

Приятно похрустывал хворост в пламени костра, горящие поленья свирепо трещали, на угольях аппетитно, как бы первым голоском, шипел жир, стекающий с мяса; Георгий разогревал на огне кахетинский хлеб — шоти-пури. Слегка подрумяненное мясо ловко снимали с наспех выделанных шампуров и щедро наваливали на большие блюда. Принесли вино в кувшинах, разлили по чашам.

Все дружно принялись за еду. За обе щеки по-мужицки уплетал оленье мясо царевич. Он хорошо запомнил наказ прадеда, который передала ему бабушка, царица Кетеван: кто плохо ест, тот и воюет плохо, а трудится нерадиво!

Возглавила застолье Кетеван, как это было заведено у нее, когда она сидела за крестьянским столом. Правда, на Востоке женщин вообще не сажали вместе с мужчинами, но у грузин за общий стол они допускались в пути. Царица по обыкновению говорила коротко, внятно, выразительно и метко. Провозгласив тост за вновь прибывшую Лелу, она украдкой, чтоб никто не заметил, ласково взглянула на Левана.

Гулко гудело пламя в костре, издавая дружное звучание, похожее на кахетинскую песню.

Блюда беспрерывно наполнялись шипящим шашлыком…

Становилось все холоднее, но и вино делало свое дело, сидящие у костра не замечали ночной прохлады, столь стремительно охватывающей их.

В чаще леса протяжно завыли шакалы, появился на краю лужайки и волк. Злобно залаяли собаки. В темноте заржала лошадь. Распряженные быки прекратили щипать траву. Георгий подкинул хвороста в костер. Аробщики, засветло натаскавшие сухих поленьев и не успевшие их наколоть, теперь целиком клали в огонь. Приятно тлел бук. Караульные сменялись часто, четко соблюдая караванные правила. Завел песню аробщик, тот самый, которого жена провожала с плачем. Все подтянули. Выделялся своей мелодичностью высокий голос Лелы. Леван по-братски обнял Гелу, сидевшего рядом, и звонким голосом начал древнюю кахетинскую песню «Агзеванс цавал марилзе» — о том, что, вернувшись обратно домой после долгого путешествия в Агзеван за солью, он сперва обнимет родную мать, затем детей, а под конец жену. Все мужчины, и стар и мал, дружно поддержали песню.

Кетеван умолкла, часто и незаметно поглядывала на Левана, сидевшего напротив. Чем ближе подходили они к Исфагану, тем уступчивее становилась эта волевая женщина, с головы до ног истинная царица. Потому-то и охоту разрешила нынче, изменив своему твердому правилу и сославшись на отсутствие мяса. Настоящая же причина была та самая, которая заставила ее приютить в своей свите Лелу… Сердце ее томилось от горьких предчувствий, а потому ей хотелось, нет, она всем сердцем жаждала хоть чуть, хоть чем-нибудь побаловать царевича, доставить ему какое-либо удовольствие, ради него она готова была сделать все, дабы не омрачалось его чело.

Она ему уже ни в чем не могла отказать…

…Последний совет в Греми не давал ей покоя. Она еще тогда ясно поняла замысел Теймураза, поняла, почему он решился отдать в заложники мать и двоих сыновей. Ведь он сам сказал ей об этом в ту ночь, накануне отбытия в Картли: «Коли одного мало, я второго отправлю, во всеуслышание отрекаюсь от пути, завещанного дедом, дабы во что бы то ни стало убедить шаха в моей верности ему, Исфагану. Пусть знает, что я предан ему телом и душой, весь в его власти», — сказал тогда Теймураз, и ей все было ясно тогда же, но теперь, по пути в Исфаган, словно бы заживо оплакивала внуков Кетеван, которая в свое время этой же дорогой смело отправила малолетнего Теймураза, желая спасти его от врагов… Да, ведь надежды ее тогда оправдались — шах Аббас вернул ей сына целым и невредимым, обучил его языку и книгам персидским, заботливо вспоил и вскормил… Так почему же она скорбит душой теперь? Почему же в ней кричит бабушка, коль спокойна была в ней мать? Почему сквозь слезы глядит на любимого внука? Теймураз и в Картли объявит о своей непоколебимой приверженности шаху, совершит угодные владыке дела, об этом тотчас донесут Аббасу его же лазутчики, гонцы-скороходы или купцы, которые то и дело снуют взад и вперед и являются подлинными ушами и глазами повелителя Востока.

До этой поры сердце свое не чувствовала Кетеван, а с отъездом из Греми как бы подменили его: то бьется так, что вот-вот выскочит из груди, то замирает, будто в него кинжал вонзили. Особенно оно давало о себе знать перед сном — ноет и болит, сжимается и трепещет, как раненая птица. Царица не подает виду, не ропщет, но сама хорошо знает, что за недуг ее гложет. И грудь теснит томление, и соски горят совсем как в ту пору, когда Теймураз был младенцем…

Перевалило за полночь, и заморосил дождь, как обычно бывает в горах осенью. Женщины расположились в крытых арбах. Мужчины не спешили покинуть трапезу, пока царица не велела идти спать. Георгий проводил царевича в шатер, поставленный специально для него, остальные, укутавшись в бурки, легли прямо у костра, караульные остались на своих постах.

Царица взяла Лелу в свой шатер, уложила рядом и перед сном поцеловала ее в лоб, пожелав доброй ночи счастьем окрыленной сиротке.

…Бог знает, какая ждет ее судьба? От хана она сбежала, но может угодить и в шахский гарем, благодаря редкостной красоте своей. А может, всевышний готовит ей царский трон — разве мало было кого из Багратиони, которые по велению сердца женились на крестьянках? Нет, не то, — брак Левана должен служить делу объединения Грузии. Он должен жениться либо на дочери имеретинского царя Георгия, либо на дочери правителя Гурии. Ведь Гуриели уже сообщили, что у них есть невеста для Левана… Потом, правда, замолчали, когда Теймуразу пришлось укрываться в Имерети — зачем им царевич без престола… В свое время русский царь хотел Теймураза взять в зятья, но тогда отказались от этого предложения, предпочли Исфаган. Теперь русские послы снова предложили взять одного из царевичей с собой, не согласился Теймураз — это могло помешать осуществлению его замысла и озлобить шаха. Ведь и в шахском гареме можно найти невесту для царевича, у которой мать грузинка… Но все они пропитаны отцовским духом, и потому мечта о покорении Грузии у них в крови бурлит. Кроме того, путь к возрождению Грузии лежит не через Исфаган, это хорошо знают и Кетеван, и Теймураз, путь этот тянется через Кавказский хребет, на север, и каждый правитель, желавший Грузии добра, должен крепко помнить об этом.

…Утром царице доложили, что ночью один из быков поднял на рога волка. Как бы в благодарность, царица пожелала посмотреть на быка, погладила его, велела стереть с рогов засохшую волчью кровь.

После завтрака караван двинулся в путь. Впереди ехал царевич в сопровождении Георгия, чуть поодаль за ними следовала царица со своими приближенными, а замыкали шествие арбы под охраной двух всадников.

Лела ни на шаг не отходила от царицы. Она была по-прежнему в персидской папахе и черкеске, только башлык не скрывал больше ее освещенного счастьем лица.

Лошади шли не спеша. День стоял ясный, солнце припекало по-осеннему, лес постепенно редел и к полудню перешел в негустой кустарник.

Как только путники достигли перевала, сверху им открылось величественное зрелище. Со всех сторон высились покрытые вечными снегами горы, а чуть пониже, у предгорий, пестрели расцвеченные осенью бархатистые холмы, местами пересеченные крутыми оврагами и каменистыми утесами. Двинувшиеся с севера на юг перепелки стайками проносились чуть ли не над самыми головами путников. Горные коршуны, как бы празднуя их появление, безжалостно преследовали лакомую добычу.

…Вот один коршун с высоты нацелился на перепелку, сложив крылья, камнем стал падать вниз и, лишь вцепившись когтями в жертву, раскинул крылья и стрелой направился к ближайшей скале. Он спустился на примеченное место и собрался было раскрыть свой хищный клюв, как прогремел выстрел, — пуля, выпущенная из ружья Левана, попала в цель, пух и перья закружились над скалой, где только что приземлился коршун.

— Да благословит господь твою десницу и меткий глаз! Ну, вылитый прадед Александр! — воскликнул старый Георгий, загоревшимся взором лаская царевича. Леван передал Георгию свою пищаль, чтобы он ее перезарядил, а сам горделиво взглянул на бабушку, которая тут же покачала головой в знак того, что стрелять ему не следовало, ибо строго-настрого было оговорено — во владениях шаха производить как можно меньше шума, дабы не привлекать к себе внимания посторонних во избежание всяких недоразумений, а то и бед.

…Как только караван растянулся по тропе, с плоской вершины горы, ведущей к перевалу, раздались конский топот и воинственные крики — царскую свиту со всех сторон кольцом окружали вооруженные всадники. Их было около сотни. Мужчины из царской свиты вскинули ружья, но царица цариц твердым голосом повелела:

— Не стрелять!

Выпрямясь в седле, чинно, она выехала вперед, а нападавшие при виде величественной женщины невольно придержали своих коней, остановившись шагах в двадцати.

— Кто вы и что вам надо? — по-персидски спросила Кетеван у крупного осанистого всадника, судя по всему — предводителя отряда.

Он был в чалме, в пестром шелковом халате, а на широком поясе сверкали два кинжала в серебряных ножнах. Над остроносыми красными сапогами развевались широкие шаровары из пестрой парчи. Черная как смоль борода обрамляла его смуглое, загорелое лицо с орлиным носом и блестящими серыми глазами.

— Мархабар, ханум, — по-персидски приветствовал царицу всадник и согласно восточному обычаю движением руки и головы выразил свое высочайшее почтение. — Мы курды, из племени мукри. Здесь наши владения, моя страна.

— Мы движемся по владениям шахиншаха и по его приглашению едем в Исфаган.

— Гости шахиншаха, ступившие на нашу землю, мои гости! Кто вы такие? — вежливо, но твердо произнес предводитель.

Кетеван задумалась, поняла, что перед ней вождь одного из курдских племен, для которого не представляет труда в мгновение ока ограбить и перебить ее немногочисленную свиту, ибо курды не признавали власти шаха над своей горной страной. Основным их занятием было овцеводство и разбой, а Сефевиды на протяжении веков ничего с ними поделать не могли — высокие и неприступные горы служили надежным укрытием для племен, кочующих в высокогорьях Турции, Персии и Ирака, как бы и объединяя и разъединяя эти древние монархии.

Царица быстро взвесила все эти обстоятельства и мгновенно приняла решение держаться невозмутимо, доброжелательно и твердо.

— Перед вами кахетинская царица цариц Кетеван, а со мной — моя свита.

— Столь малая свита не к лицу царице цариц, — дал почувствовать свое превосходство предводитель курдских всадников.

— На Востоке, а в Курдистане особенно, царица цариц и без свиты пользуется почетом, — не уступала Кетеван, с достоинством дернув за повод гарцующего на месте коня.

— В таком случае позволь мне оказать тебе достойный прием, царица цариц, и пригласить к себе, — твердо и с подчеркнутой вежливостью отвечал курд, а затем повернул коня и, продолжая держать в окружении царскую свиту, двинулся вперед, как бы давая понять, что это и приглашение, и принуждение.

Кетеван поняла, что сопротивление бессмысленно, и дала знак своим следовать за ней по пятам предводителя.

Ехать им пришлось совсем недолго. Они одолели перевал, спустились в ущелье и скоро очутились перед достаточно высокой оградой, которую венчала трехэтажная башня. За оградой теснились многочисленные шатры, крытые овечьими и козьими шкурами.

Из шатров высыпали женщины и дети, которых ловко оттеснили всадники, расчищая путь царской свите. Пропустив караван, дети с шумом кинулись вслед за ним. Караван остановился возле пещеры, высеченной в скале. Хозяин спешился, передал своего арабского скакуна в серебряной сбруе двум слугам, а остальным воинам разрешил разойтись. Почти все разбрелись по своим шатрам, лишь человек двадцать остались около царицы и ее свиты.

Леван с благоговейным восхищением взирал на бабушку, которая гордо стояла среди сгрудившихся вокруг нее слуг, незаметно наблюдая за каждым движением курдов, которые, судя по их суете, готовились достойно встретить предводителя, вернувшегося не из столь уж далекого путешествия.

Арбы и кони путников стояли тут же, чуть поодаль от пещеры, аробщики не выпрягали быков, оседланными стояли и кони, которым курдские ребятишки принесли свежего, ароматного сена, какое бывает только в горных местностях.

Предводитель немедля скрылся в пещере и вскоре появился вновь в сопровождении старика курда, белая редкая борода которого спускалась чуть ли не до пояса. Старик, одетый в пестрый просторный халат, почтительно приветствовал царицу и учтиво попросил ее пожаловать в пещеру. Царица глазами подала знак идти с нею Левану, Георгию и Леле, которая, первоначально не поняв знака, на миг замешкалась; Леван помог ей. Остальные остались на месте.

В пещере чадили коптилки на козьем сале, посередине был расстелен ковер, на котором три женщины поспешно расставляли угощения. Одна из трех была пожилая, две другие — молоденькие.

— Добро пожаловать, царица, — снова с почтением заговорил старик. — Мой сын, Сулейман, вождь племени мукри, назвал мне твое имя, и я сразу вспомнил тебя. Ты ведь та самая царица цариц Кетеван, которая отомстила собственному деверю, подлому убийце отца и брата, преданному щенку шаха Аббаса, предателю своего народа и своей страны?

Только Георгий заметил мгновенную растерянность, скорее смущение царицы. Она слегка сдвинула брови и достойно кивнула в знак согласия.

— Знаю, знаю, всем в шахских владениях известен твой благословенный подвиг. А нам, курдам, известно все, что касается черных дел шаха. Мы знаем все, до мельчайших подробностей, ибо мы тоже маленький народ, и мы тоже разобщены, разделены по племенам. Уничтожить наш язык и нашу веру мечтали и мечтают все шахи, их отцы, деды и прадеды, их сыновья и внуки будут веками мечтать об этом.

Женщины внесли на окутанных паром блюдах огромные куски вареного мяса, шила-плави и плов с кишмишем, на огромном серебряном подносе красовался целиком зажаренный ягненок, головки козьего и овечьего сыра, кувшины с шербетом, сухие фрукты и ширазский виноград.

Старик несколько рай обвел правой рукой стол, трапезу, аккуратно разложенную на циновке, невнятно прошептал что-то по-курдски, потом все вместе — отец, сын и еще трое мужчин, как видно, их ближайшие родственники и приближенные, — дружно принялись за еду. Кетеван велела Георгию принести вина, перекрестилась, кивнула царевичу и, подавая пример, взяла кусок вареного мяса, выбрав самый маленький.

Некоторое время все ели молча. Царевичу курдские угощения пришлись по вкусу. Женщины, ловко пристроившиеся к трапезной циновке по одну сторону, держались подчеркнуто робко, как и принято на Востоке. Георгий налил вина, хозяева с удовольствием осушили наполненные гостями роги — по всему было видно, что они тоже, подобно многим мусульманам, знали толк в вине.

Старик раньше других покончил с трапезой, громко рыгнул, утер губы засаленным рукавом шелкового халата, затем аккуратно вытер руки полами того же халата, осторожно взял у Георгия протянутый рог с вином и заговорил по-персидски, обращаясь не только к гостям, но и к своим:

— Меня зовут Дауд, я — вождь племени мукри и отец Сулеймана. Когда я состарился, первенство шейха уступил своему сыну, — он головой кивнул на того курда, который привел, их сюда. — Эти трое — мои племянники, братья и верные слуги Сулеймана. Нас, курдов, множество. У каждого племени шейх и своя вера. Мы — иезиды. Есть среди курдов и суниты, но наша вера заключается в том, что мы отрицаем богов, поклоняемся дьяволу, ибо на земле слишком много зла, а боги с этим злом не справляются, потому что они бессильны перед дьяволом. По вашему представлению, дьявол — это зло, а мы считаем его повелителем ангелов, он управляет ими как хочет. У нас богов нет, но не трогаем чужих богов. Мы и то признаем, что Христос был ангелом, хотя мы, как и мусульмане, не верим, что его распяли на кресте. Коран гласит, что они не убили его и не распяли на кресте, ибо у них в руках была лишь тень его. Мы верим, что Христос вернется на землю, верим мы также в пришествие Магомета, но веруем мы лишь в разум и доброту человека, потому-то наш бог — мы сами…

Гости молчали, хозяева так внимали Дауду, будто первый раз слышали его исповедь. Кетеван же думала о том, зачем все-таки их привели в эту пещеру, чего от них хотят и когда их отпустят, если отпустят вообще.

— Здесь — сердце и душа Курдистана, — продолжал Дауд, обводя рукой не только пещеру, но как бы охватывая все окрестности, горы и скалы, плато и склоны. — Раньше здесь был Шизи, первый город Мидии и Курдистана. Потом древние греки захватили город и назвали его Ханзак. Римляне Антоний и Помпей тоже посещали эти места. Были и арабы, назвали город Шири, разграбили, разрушили его дворцы, но нас, курдов, покорить никто не сумел. Наши города можно разрушить, но души наши покорить нельзя. И шах Аббас с нами не справится никогда! — горделиво заключил старик с таким вдохновением, словно вся его речь была лишь предисловием к этому выводу.

— А разве шах Аббас что-нибудь замышляет против вас? — как бы между прочим спросила Кетеван.

— Нет! Что он может замышлять, когда мы накрепко знаем цену своей свободе и силе. В этих горах ему с нами не справиться, он против нас бессилен. У купцов, к нему направляющихся и от него возвращающихся, мы отбираем нашу верную долю, но шахского не берем никогда и с пустыми руками их не отпускаем, что верно, то верно… Этот юноша — твой сын, царица? — неожиданно спросил Дауд, посчитав, что разговор о вере и прочих делах курдов закончен и теперь можно перейти и к более земным вопросам.

— Внук, — ответила Кетеван.

— Куда ты везешь его?

— В Исфаган, к шахиншаху.

— А скольких ты дома оставила?

— Одного…

— А этого тебе не жаль?

— А почему его надо жалеть? — как ужаленная, вскинулась царица от метко заданного завершающего вопроса.

— Да так… Все мы люди… Шах любит заложников… Любит и развлекаться, — старик хитро сощурился и с подчеркнутой откровенностью поглядел на своих, которые тотчас нахмурились. — И у меня он потребовал двух старших братьев Сулеймана… Я сам их к нему отправил… До сих пор не отпускает… Причем говорит, что они будто бы возвращаться не хотят, но нам с ними поговорить не разрешает, скрывает от нас…

— Я в свое время отправила к нему моего старшего сына, его отца, и он вернулся в добром здравии… — проговорила Кетеван скорее для того, чтобы успокоить царевича и рассеять собственные подозрения, чем возразить хозяину, устами которого говорит истина.

— Бывает и такое… Но только тогда, когда он видит в этом прямую и верную выгоду для себя… В свое время о твоем смелом поступке нам один исфаганский купец рассказал. Так я помню, за ту добрую весть мы ничего у него не отобрали и с миром отпустили. Но я не сомневался, что рано или поздно шах обязательно расквитается с тобой… С тех пор уже много лет прошло, но я сердцем чую своим, что теперь ты добровольно, своими ногами идешь к нему на верную и неминуемую расправу… так чует мое сердце…

Кетеван неприятно было, что старик вслух произнес то, о чем она сама немало передумала. Хотелось оборвать разговорившегося хозяина, но она мудро сдержалась, ибо знала, что из троих племянников один непременно был лазутчик шаха, потому внятно и убедительно проговорила:

— Я, кахетинская царица цариц, еду в гости к своему зятю, я — мать царя Картли и Кахети, теща шаха Аббаса. Если у вас больше нет ко мне дел, то мы покорно поблагодарим вас за ваше радушное гостеприимство и продолжим свой путь, — с этими словами она поднялась, всем видом показывая, что задерживаться здесь больше не желает.

— Воля твоя, царица цариц, мы тебе не станем мешать, но запомни одно, если когда-либо туго тебе придется, то спеши в наши горы, без оглядки и стеснения спеши, и мы примем тебя, как подобает высокому гостю нашему, ибо мы любим всех, кого шахиншах любит особой любовью, — как бы подлаживаясь к тону Кетеван, многозначительно произнес Дауд и неожиданно спросил, в упор взглянув на Лелу: — А не продашь ли ты нам свою служанку?

— Это не служанка, а моя невестка, жена моего внука, царевича Левана, — с любезной улыбкой отрезала Кетеван, глазами указав на царевича, и дала понять, что собирается уйти.

— Не спеши, царица цариц, я хочу показать тебе одного грузина, вашего земляка. Когда шах Аббас из Грузии возвращался, мы дали ему дорогу, посторонились, такое у нас правило — не стоять у него на пути. За кизилбашами тянулся караван пленников, такой длинный, что, казалось, ему не будет конца… Мои люди издали наблюдали и за войском, и за этим караваном. Многие старики и дети падали и умирали прямо на дороге. Вступив в наши владения, четыре молодца ловко отстали от других и скрылись. В Грузию вернуться они не рискнули, ибо знали, что по пути все равно угодят в руки какому-нибудь беку или хану, а за побег, ты и без меня знаешь, пленных карали смертью. Одним словом, эти парни остались у нас, мы их приняли, научили нашему языку и обычаям, они и теперь живут с нами. Трое нынче в отсутствии, а один вернулся незадолго до твоего прибытия.

— Может, ты мне покажешь его?

— Для этого-то мы тебя и пригласили к нам, — ответил Дауд и велел одному из племянников позвать грузина. — Он тут недалеко, с твоими людьми беседует.

Ждать пришлось недолго. В пещеру вошел черноволосый мужчина лет тридцати, среднего роста, в грузинском чохе и архалуке. Он по-восточному приветствовал всех, потом по-грузински обратился к Кетеван:

— Да будет благословенным прибытие твое, государыня!

Кетеван с улыбкой оглядела крепко сбитого парня и предложила гостю сесть напротив. Он сел, но на еду даже не взглянул, внимательно рассматривал соотечественников, дольше всех же разглядывал старика Георгия и царевича Левана.

— Ты откуда, сын мой? — спросила Кетеван.

— Из Гареджи, государыня.

— В караване, откуда ты сбежал, у тебя не оставалось родных?

— Нет, государыня. Только те и сбежали, у кого среди угнанных родни не было.

— Почему ты не вернулся на родину?

— Да как тебе ответить, государыня! Кто знает, остался ли кто на родине?! Мы, когда нас сюда погнали, думали, что здесь вся Кахети, куда же нам было возвращаться? На развалины да пепелища?.. А мстить этим людоедам и здесь можно неплохо, даже очень неплохо.

Царица объяснила соотечественнику, что, несмотря на все беды, в Грузии еще остались грузины.

— Кроме того, Картли на сей раз шах не тронул и до Западной Грузии ему не дотянуться… Так что, если сумеешь, надо домой возвращаться, там ты больше понадобишься, больше пользы принесешь и себе, и народу, и стране.

— Долог путь до родины, государыня, поймают и голову с плеч, — как-то по-детски засмеялся парень. — Только не подумай, ради бога святого, что мы смерти боимся… Смерть не страшна — мы зря умирать не хотим, ибо от всей души жаждем их крови попить, а здесь, в этих местах и среди этих добрых людей, как раз подходящее место, чтоб эту душевную жажду утолить. Тот день — не день, когда мы двух неверных не придушим вот этими руками. — И парень с добродушной улыбкой ловко вытянул вперед свои здоровые лапищи.

— И до каких пор вы так собираетесь жить?

— А пока дышим! Ни кола, ни двора у нас нет, родичей всех сюда погнали. Возвратиться домой, чтобы зря по пути пропасть? Какой толк?.. А курды — смелый, ловкий и душевный народ, кровь в них кипит, а сердце гложет жажда мести не меньше нашей… Знают они в этом деле толк, ох как знают!

Кетеван задумалась. Наступила тишина, которую нарушил Леван осторожным вопросом:

— Может, ты пойдешь с нами? Мы возьмем тебя в нашу свиту. У нас без дела тоже не будешь.

— Нет, царевич, — не мешкая отвечал гареджиец. — У вас своя дорога, у нас своя. Вы по своей воле лезете в пасть дракону, а мы из этой пасти, слава всевышнему, ловко выбрались, и снова туда угодить не дай боже. Мы и здесь родному народу неплохо служим, — осмелел довольный своей находчивостью парень. — Вот только то плохо, что грузинских девушек у нас нет. А зачем нам дети от неверных? Хотя ничего, что-нибудь придумаем, с этой бедой тоже справимся. Может, подстережем мерзавцев, которые грузинок для гаремов воруют и продают. Отнимем без труда, себе заберем девушек — и их спасем, и сами семьями обзаведемся. И сейчас мы в долине были все четверо, крутились возле одного ханского гарема, там наших женщин не меньше десятка держат в плену. Сулейман вот за мной человека прислал, иначе я до сих пор там бы оставался.

Царица тихонько спросила у Дауда:

— Ты для него девушку просил?

Дауд кивнул.

— Хорошие парни, мы им наших женщин с удовольствием бы отдали, но они своих, грузинок, хотят. Теперь помогаем им в поисках. Стараемся как можем, хотим общими усилиями маленькое грузинское поселение в Курдистане создать, — улыбнулся он добро, оскалив свои желтые зубы.

Царица еще раз поблагодарила хозяев за гостеприимство, подарила им серебряные азарпеши, Сулейману пожаловала лезгинской работы кинжал, затем спросила земляка, как его зовут.

Он ответил шепотом, скромно понурив голову:

— Раньше Датуной звали, государыня… А здесь Даудом кличут.

Грузины переглянулись. Кетеван подошла к Дауду-Датуне, положила руку ему на плечо и поцеловала в лоб, затем сняла маленький, но красивый кинжал, который носила на поясе, и радушно протянула парню:

— Это тебе от меня на память. Врага не щади, себя береги. Не забывай, какого народа ты сын. Когда я буду возвращаться обратно — только не знаю, когда это будет, — возьму с собой всех четверых, и если Сулейман не воспротивится, еще четверых курдов прихвачу обязательно. Места у нас много и земли на всех хватит, овец и другой скот у нас тоже разводить можно, — обратилась к курдам Кетеван, — если понравится, переселяйтесь к нам, мы вас примем и ни землей, ни водой и вином, ни хлебом и солью попрекать не станем.

Дауд и Сулейман низко поклонились царице.

— Изустной истории нашего племени, — негромко начал Дауд, подняв глаза, — мы хорошо знаем и помним о возвышении при грузинском дворе наших великих предков Закри и Вани. Они верно служили такой же грузинской царице цариц, какой ты ходишь по земле. От отцов и дедов мы слышали, что после того, как арабы разорили Курдистан, многие сыны нашего племени поселились на грузинской земле и прославились своей верной службой вашему престолу и народу доброму.

— Теснимые народы всегда были вместе и вместе должны быть впредь. Сила наша — в единстве, — твердо проговорила Кетеван.

Хозяева еще раз попытались задержать гостей, но Кетеван, сославшись на осеннюю непогоду и дальний путь, велела собираться, отказавшись от проводников.

И в эту ночь им пришлось ставить шатры под открытым небом.

* * *

На рассвете не досчитались лошади царевича.

Леван помрачнел.

Георгий вспомнил последние слова, которые на прощание сказала курдам царица, и рассмеялся…

Караван тронулся в путь; Лела уступила своего коня Левану, а сама пристроилась на арбе.

Они уже достаточно удалились от места ночлега, когда сзади раздался конский топот.

Караван остановился.

Не успели оглянуться, как небольшой отряд курдов во главе с Сулейманом и Датуной очутился перед караваном. Сулейман вел в поводу пропавшего коня…

Царица с просветленным лицом повернулась к Георгию, ее глаза искрились мудростью — добро рождает добро. Да, поступок курдов служил еще одним доказательством того, что добро, совершенное и на чужой земле, приносит двойное добро.

* * *

Измена Георгия Саакадзе в Марткопи взбесила шаха Аббаса.

Давно миновало время, когда он считался с османами и, при решении судьбы Грузии, желая рассеять их подозрения, старался не проявлять чрезмерную активность в делах Картли и Кахети, ибо надеялся руками османов расправиться с русскими, волей истории подступавшими к Кавказу для укрепления южных границ.

Особенно озлобляло шахиншаха еще и то обстоятельство, что Георгий Саакадзе не ограничился действиями в Картли, прогнал назначенного правителем Кахети Пеикар-хана, пошел на Гянджу и Карабах, взял Гянджу, разорил Карабах и бежавших кизилбашей беспощадно гнал до самого Аракса. Еще более бесило шаха, считавшего себя повелителем мира, что предатель, опередив его, пригласил царя Теймураза на картлийский престол. Тщательно взвесил шах и то, что воспитанный при его дворе, ускользнувший из его когтей кахетинский царь, приславший в знак преданности свою мать и двух царевичей, по дурному примеру Георгия-моурави тоже много себе позволяет.

Потому-то он и поспешил отправить непокорному Саакадзе отрубленную голову его любимого сына Пааты. Сделал он это не в приступе ярости, а спокойно, заранее все обдумав и взвесив, ибо сила примера должна была воздействовать и на Теймураза.

Хитрый и коварный шах со свойственной ему зоркостью рассчитал — Саакадзе не отважился бы напасть на Марткопи, если бы не надеялся на османов. Потому и подослал немедленно своих лазутчиков в шатер османского военачальника, стоявшего под Диарбекиром с войском, готовившегося к походу на Багдад… Отправил лицемерных лазутчиков в гаремы знатных и приближенных людей султана, ибо твердо знал, что выболтанная любимой женщине и вовремя прибранная к рукам сокровенная мысль противника может принести больше пользы, чем иная армия. Узнал главное: Саакадзе именно от султана ждал поддержки, но получил холодный отказ, ибо османам было не до Грузии и не до Персии. Своим острым умом шах понял, что готовящиеся к взятию Багдада османы могли и русскому царю встать поперек дороги к кавказским вершинам и долинам тоже.

Подумал он, взвесил, пересчитал, хитро учел и то, что султан вместо войска прислал Георгию Саакадзе фирман и халат, пообещав при этом целый округ в султанате отдать в его распоряжение… в случае надобности и… поражения.

Шах все обдумал, размерил и медлить не стал… Лучше, мол, покорять непокорного, чем простить без вины виноватого — измученный отправкой сыновей и матери в заложники Теймураз не смог бы оказать сильного сопротивления, так рассчитал он.

Велел Иса-хану, корчибашу, поднять свое войско, ширванскому хану, ереванскому и гянджийскому беглар-бегам приказал поддержать Иса-хана.

Кизилбаши подошли к Алгети, здесь думал корчибаш развернуть боевые действия.

Бегларбеги посоветовали местом сбора и битвы Марабдинскую долину, ибо готовые к бою картлийцы, кахетинцы и бежавший от османов атабаг Манучар уже стояли в окрестностях Коджори и Табахмела, в ожидании горцев Зураба Эристави.

По иерархическим обычаям войском грузин предводительствовал Теймураз.

В шатре царя Теймураза собрались тавады и азнауры, шел военный совет.

Молчали, никто не спешил. Все выжидали, не торопясь высказаться первым.

В шатре было душно, июльский зной не спадал и ночью, даже коджорский ветерок, обычно несущий живительную прохладу, не облегчал жары, от которой особенно страдали князья, собравшиеся на совет в полном воинском облачении, столь тяжелом во все времена года.

Неторопливо, уверенно поднялся Саакадзе, слегка кашлянул, затем провел двумя пальцами правой руки по усам и заговорил спокойно, обстоятельно:

— Иса-хан укрепился в Марабде по всем правилам военного искусства. Мы здесь ждем, но он не сдвинется с места: чем с трудом продвигаться по незнакомой, притом холмистой и лесистой местности, он предпочитает стоять в раскрытой долине, в чистом поле, где и конным отрядам раздолье, и из пушек стрелять удобно. Однако надо учесть, что шах послал его не затем, чтобы он стоял и выжидал в Марабде. Каждый день задержки, нет сомнения, вызывает бешеную ярость Аббаса. Потому-то я считаю, что нам спешить не след. Пусть постоят, утомятся, июль в Марабде тяжелый, и воды у них нет. Войско устанет, изведется, ослабнет, съестные запасы истощатся. Им придется поторопиться, поспешить, им и беглар-бегам ереванским и гянджийским… И шахские лазутчики их не оставят в покое. Погонят из берлоги, и тогда, именно в пути, застав врасплох, мы нападем на них, они же не успеют с верблюдов поклажу снять, свои пушки развернуть и установить… Порох и пули, мечи и стрелы у них на верблюдов навьючены… Когда войско в пути, его можно атаковать с трех сторон — спереди, справа и слева; когда же они повернут вспять, мы должны преследовать их с тыла и с флангов… Они сами бросят военное снаряжение и верблюдов… И пушки нам останутся.

Моурави говорил медленно, спокойно, ни на кого toe смотрел, ибо хорошо знал: мудрость одного вызывает зависть у других. Зависть часто бывала первейшей и главнейшей причиной погибели человека, хотя случалось и наоборот — давала толчок к возвышению его и взлету… Зависть была той великой силой, которая ослепляла, затемняла рассудок завистников и укрепляла, закаляла, поддерживала того, кому завидовали.

Шадиман Бараташвили не стал медлить с ответом:

— Я не хочу, чтобы кто-то превратно истолковал мои слова или же обвинил меня в непонимании или, тем паче, в противодействии моурави, да упаси меня от подобного и бог и царь! Но то, что предлагает Саакадзе, дорого обойдется нашим владениям — Сабаратиано и Картли с Кахети. Во-первых, стоит июль и надо снимать урожай, наши воины — это наши крестьяне, без труда и пота которых амбары и кладовые будут стоять пустые… Во-вторых, нельзя и о виноградниках забывать…

— К тебе ли лоза взывает, Шадиман! — грозно сверкнул глазами Саакадзе.

— Я не только о себе пекусь, моурави! В том-то и дело, что здесь речь идет о Кахети и Картли, ибо именно они в основном представлены здесь. Что же касается Сабаратиано, то весь наш скот пасется в горах, и если мы вовремя не прогоним кизилбашей, то они быстро разбредутся в поисках пищи и уничтожат вконец не только наш и без того убогий скот, но и нас всех, живущих в этих местах.

Мне кажется, мы не должны медлить. Они устали с дороги, и не надо давать им роздыху, завтра же, на рассвете я предлагаю напасть на них, поскольку они нас не ждут, ибо неожиданное нападение — наполовину выигранный бой, — заключил Шадиман, вызывающе глядя на Саакадзе.

Поднялся князь Джавахишвили:

— Не завтра, а сегодня же, ночью, мы должны выйти в Марабдинскую долину и напасть на спящих. Чего ждать? Своей медлительностью мы дотянем до того, что враг всю Южную Грузию затопчет, все уничтожит и пожрет. Нет, Георгий! Так дело не пойдет. С оружием набросится на нас враг или с голодной пастью и брюхом — разница невелика! Нынешней ночью, государь, нынешней же ночью мы должны ворваться в логово зверя и одним ударом истребить спящих!

Грузинское войско насчитывало до двадцати тысяч крестьян-крестьян-воиновЭто придавало смелости князьям Сабаратиано, которых поддержали другие картлийские тавады и азнауры. Молчал Зураб Эристави, безмолвие хранили и кахетинцы, послушно смотрели в глаза царю, от которого и ждали последнего слова.

— Ты что скажешь, — Зураб? — обратился Теймураз к арагвскому Эристави, тотчас поднявшемуся с места.

— Только то, что ты велишь, государь! — коротко ответил Зураб и снова сел на деревянный чурбан, заменивший трехногие скамьи всем собравшимся. Лишь один царь сидел в невесть где взятом кресле.

Теймураз провел по лбу указательным пальцем правой руки, нахмурился и приступил к главному:

— Мы нападем с трех сторон. Средний, центральный, отряд возглавит Саакадзе, Справа пойдут картлийцы под началом Шадимана Бараташвили, слева — кахетинцы с Джандиери во главе. Все три отряда должны подчиняться моурави, так будет больше единства и порядка. Я останусь в лагере со своей свитой и людьми Зураба. Выходим нынче же ночью. На рассвете прозвучит выстрел, который послужит сигналом к наступлению с трех сторон. Как только битва разгорится, Зураб двинет своих конников… Там видно будет, дело покажет.

В ту же ночь войско покинуло лагерь и разошлось по позициям. Еще слышалось мирное стрекотание цикад, когда раздался выстрел, особенно резкий в предрассветной тишине.

Застучали барабаны, запели роги, загудела Марабдинская долина, на которой с боевым кличем развернулось грузинское войско. Боем загудела старая земля Марабды. Выстрелы из пушек и ружей во вражьем стане не могли заглушить рвущегося из тысяч грудей боевого клича. Кони горцев сминали и топтали передние ряды кизилбашей, еще не успевших вскочить в седло и дружно призывавших на помощь аллаха.

Саакадзе со своим отрядом клином врезался в лагерь противника, одно имя его наводило ужас на врага. От знакомого грозного его гласа и блеска сабли, подаренной ему шахом, леденела кровь в жилах у самых закаленных в боях воинов…

Жаркое июльское солнце уже стояло в зените и безжалостно опаляло ряды оробевших врагов.

Во вражеском лагере, не успевшем развернуться в боевом порядке, все больше и больше нарастал переполох.

…Сам корчибаш верхом на коне в сопровождении еще свежих, нетронутых отрядов пытался подбодрить растерявшихся кизилбашей. И вот тут-то и появился Зураб Эристави со своими горцами, обнаженной саблей очищая себе путь к первому слуге шаха Иса-хану.

«Каким бы нерадивым и нерасторопным ни был грузин в страде, он вмиг становится орлом непобедимым в борьбе за отчизну!» — подумал Теймураз и только обрушил было занесенную саблю на врага, чтобы обратить его в окончательное бегство, как явился гонец с грозной вестью: с Шакальих полей и со стороны реки Храми приближается тавризский бегларбег Шахбанда-хан со своим войском.

Двуликому одноликим не бывать, хотя страх может превратить одноликого труса в двуликого подлеца… И поднялась паника, шум, суматоха, пронесся слух, что сам Аббас прибыл со своими людоедами — у страха тоже глаза велики.

Смутились грузинские воины, вчерашние бесхитростные труженики земли родимой…

А тут еще по пальцам считанные изменники и шахские лизоблюды пустили гнусный слух, будто царя Теймураза убили. Слух этот вмиг дошел до самого Теймураза.

Царь тотчас поспешил успокоить растерянное воинство, со своими воинами с ходу рванулся в бой, но знатные князья, не желая лицом к лицу встречаться с разгневанным шахом, спасая собственные шкуры, повернули вспять и покинули поле битвы, оставив своих крестьян на произвол судьбы…

Как львы сражались Теймураз, Саакадзе, Зураб Эристави и Давид Джандиери, у которого кровь хлестала струей через рассеченную кольчугу.

Распалось единство грузин, и опомнился враг.

Кизилбаши начали напирать, грузины отступали, фортуна боя изменила им.

Зураб на коне подлетел к царю:

— Надо спасаться, государь!

— Я и сам вижу… Где Саакадзе?

— Он и послал меня к тебе.

Теймураз велел своему отряду защищать его с тыла, Давиду строго приказал следовать за ним. Джандиери истекал кровью, но не покидал поле битвы.

…Царь чуть ли не силой привез тяжело раненного богатыря в Коджорский лес.

Сумерки опустились на Марабду. Стонали раненые… Царил дух смерти и поражения.

И победой тоже не пахло, ибо в этой битве и враг не торжествовал победу!

Жизни не жалели грузины, чтобы враг не взял над ними верх, чтобы дорого заплатил за Марабду.

Едва живой корчибаш Иса-хан и не думал в роли победителя возвращаться в Картли. Как побитая лиса пополз он к своему повелителю, не смея преследовать скрывшихся в горах и лесах грузин, ибо даже неожиданная встреча с ними могла дорого обойтись ему самому…

И снова на грузинской земле шевельнулись сомнение, недоверие друг к другу, подозрение и двуличие… Подняли голову непокорные, приближалась, подкрадывалась междоусобица и братоубийственная рознь. Но вечный дух, непреклонный и стойкий, унаследованный от отцов и дедов, все-таки был жив и призывал сыновей на верную службу народу и отечеству…

* * *

Теймураз остановился в крепости Схвило у князя Амилахори. Через бойницы верхней площадки северной башни смотрел он на деревню Пантиаии, раскинувшуюся на склонах горы и заселенную осетинами, которых Потам Амилахори привез сюда с севера. Солнце клонилось к западу, и лишь на склонах горы, где располагалась деревня, лежали прощально сияющие отблески заката. «Правильно сделал Нотам, поселив бездомных в свои владения. У него и рабочие руки появились, и подданных прибавилось. Грамоты они не знают и преданностью вере не изнуряют себя. Грамотность и вера утомляют подданных, а темнота, отвага и верность повелителю — родные сестры и братья кровные».

Теймураз в задумчивости присел на тахту, затем снова встал, прошел, ступая по огромным медвежьим шкурам, к противоположной бойнице и взглянул теперь на ущелье реки Лехуры. «Прекрасные места! Берега Лехуры поистине созданы для садов и виноградников. Поистине рачительные хозяева эти Амилахори. Правильнее было бы называть их „Амолахвари“. На верность и преданность их можно положиться… Я тоже должен заселить опустевшие земли Кахети. Попрошу Георгия и Александра Имеретинских, правителей Менгрелии и Гурии — Дадиани и Гуриели — пусть переселят к нам всех крестьян, живущих в горах или на сухих, бесплодных землях. Хорошо также и армян поселить — они христиане, народ трудолюбивый, честный. Они быстро переймут на нашей земле и нравы, и язык грузинский. На юге у нас Картли обезлюдела совсем, обнажилась, — кого враг истребил, а кто в Среднюю Картли или Верхнюю Имерети переселился, от преследований спасаясь. Пушки, пушки нам нужны, иначе нам с шахом не справиться, не даст он нам покоя!

А как же мать? Сыновья?.. О горе, горе мое неизлечимое, беда неминуемая!»

Подул северный ветер, разбился о стены крепости, засвистел в узких бойницах и далеким шорохом принес с собой песню из лагеря, разбитого у подножия крепости Схвило. Между порывами ветра особенно явственной становилась тишина, прочно царящая в башнях этой древней крепости, воздвигнутой на крутом ответвлении Кавказа. «Эту песню любит Леван… Может… Нет, я должен усмирить Аббаса… хотя бы на время. Мне нужны пушки, тогда я смогу достойно встретить его разительным громом выстрелов, как только он ступит на нашу землю… А прийти — он непременно придет. Один грузин стоит десяти, нет, двадцати кизилбашей… Но и одного к двадцати нет у тебя, Теймураз! Ох, беда! Кто проклял тебя, Теймураз? Уж не сам ли господь бог?.. Да если бы он был, разве отягчал бы землю злодей шах Аббас?!»

Снова порыв ветра донес знакомую песню. Пели кахетинцы, лилась песня, как неторопливая, полноводная река Алазани…

«Картлийцы все-таки ревниво относятся к преобладанию в моей свите кахетинцев… А единую Грузию лишь тогда удастся создать, когда Кахети и Картли и вся Имерети, станут единым целым, утихнут распри, исчезнет из обихода „мое — твое“…»

В дверь осторожно постучали.

Царь позволил войти. На пороге появился Нотам Амилахори.

— Георгий-моурави пожаловал, государь!

— Какой моурави? — с деланным недоумением спросил Теймураз.

Амилахори понял смысл вопроса, а потому не замедлил поправить невольную оплошность:

— Георгий Саакадзе просит разрешения принять его.

— Что ему понадобилось?

— Не знаю, он непривычен к расспросам и умыслы свои заранее не открывает.

— Так приучи его, спроси, что угодно?

Амилахори вышел, осторожно прикрыв за собой дверь.

Теймураз был обижен на Саакадзе за его своеволие. Направляясь в Тбилиси, он Ждал, что Саакадзе выедет ему навстречу — ведь он сам был первым сторонником воцарения Теймураза в Картли; но моурави обманул царские надежды, на встречу не явился. Не появился он и в Мухрани, когда Теймураз гостил у Кайхосро Мухран-батони. Царь слышал также, будто Саакадзе обещал Кайхосро титул первого человека при дворе единой Грузии, однако достойным престола его не считал. После Марабдинской битвы Саакадзе задумал посадить на картлийский престол сына имеретинского царя Георгия — Александра, предполагая таким образом объединить Картли и Имерети… А затем к ним прибавить и Кахети. Теймураза изгнать… Левана и Александра можно было в счет не брать, а Датуна был еще мал.

И то донесли царю, будто Саакадзе сказал: Теймураз пусть стихи пишет, а я займусь объединением страны, на престол же единой Грузии посажу того, кто будет опираться на мою десницу и разум.

Знал царь и о том, что между Зурабом Эристави и Георгием Саакадзе черная кошка пробежала.

…Возвратившийся Амилахори на сей раз вошел без стука.

В душе царю не понравилась его фамильярность, но он промолчал.

— Он говорит, что хочет видеть царя.

— Он сказал «царя»?

— Да, именно так и сказал, государь.

— Тогда передай ему, что Теймураз пишет стихи, как закончит, сам его позовет.

— Он обидится, государь, — явно смущаясь, заметил Амилахори. — Лучше совсем отказать в приеме, чем эти слова передавать.

— У вас тут хороший родник, чистый, холодный. Как зовется?

— Джанаура.

— Вот пусть выпьет водицы из Джанауры, и обида вмиг пройдет. А что лучше — об этом позволь мне самому судить, мой Йотам. Вот так!

Обескураженный Амилахори еще осторожнее, чем в прошлый раз, закрыл за собой дверь. Резкость царя была ему неприятна, но не унижение Саакадзе его давило, нет, это, наоборот, даже несколько тешило его задетое самолюбие. Тон последних слов царя задел его. «Мой Йотам» же сразу рассеял легкую обиду, ибо Теймураз, замечавший все, простил ему давешнюю оплошность, когда он осмелился войти без стука.

…Георгия Саакадзе царь принял лишь на следующий день. Встретил холодно, хотя Саакадзе и поцеловал полу царской чохи. Чаша житейских весов на сей раз явно и уверенно клонилась в сторону Теймураза.

Некоторое время оба молчали.

Молчание нарушил Теймураз:

— Что прикажешь нам, картлийский моурави? — Царь с особым нажимом произнес последнее слово.

— Приказывать мне не к лицу, и картлийским моурави меня никто не назначал.

— Но ты ведь был им при царе Луарсабе!

— Луарсаба уже нет в живых, да упокоит господь его душу… С моей стороны-то я давно простил ему все.

— Можно подумать, что не по твоему совету угодил он к шаху в лапы!

— Тут нет моей вины, об этом знает бог и люди, а ты знаешь это лучше других.

— Но народ об этом упорно говорит… — съязвил Теймураз, нарочно накаляя атмосферу.

— Недруги — еще не народ, — возразил спокойно Саакадзе. — Ты прекрасно знаешь, государь, что Луарсаб поехал к шаху по совету Шадимана Бараташвили. Ты был тогда в Кутаиси и должен лучше меня знать, кто был его первым советником. Шадиман не мог быть моим послом хотя бы потому, что именно он настроил против меня Луарсаба. Именно Шадиман затеял против меня травлю, поссорил Луарсаба с сестрой моей Текле и прихватил мои земли… Когда я скрывался в лесах, он, и только он преследовал меня и мою семью…

— Но ты ведь все вернул с лихвой!

— Дорого обошлась мне Марткопская битва… Тебе? это хорошо известно… После Марткопи шах прислал мне голову Пааты… И это тоже заслуга Шадимана. По его милости околачивался я при шахском дворе, по его милости потерял любимого сына…

Теймураз нахмурился, потер лоб указательным пальцем правой руки. Упоминание о Паате тяжелым камнем легло на сердце. Леван и Александр промелькнули перед глазами.

Саакадзе на минуту замолчал, а через некоторое время заговорил снова:

— Не могут простить мне картлийские дидебулы победу у Ташискари, доверие Луарсаба… Они и его запутали… меня вынудили к шаху примкнуть, чтобы с ними рассчитаться… Другого пути у меня не было.

— Жажда мести гложет тебя, ради нее ты борешься, в ней и сила твоя, и разум твой. А я не собираюсь бороться с князьями, ибо они сегодня опора моего престола, в их руках счастье Грузии и ее беда, именно они — хорошо ли, плохо ли — правят нашим народом, как знают и как умеют. А ты со своей местью воду мутишь и являешься главной причиной смуты… Может, месть твоя и праведная, да…

— Я готов забыть о мести, лишь бы Грузия…

— Кривишь ты душой, моурави, жажда мести только руководит тобой, она — главнейшая и первейшая твоя вдохновительница…

— Я не скрываю жажду мести и скрывать не собираюсь, ибо я тоже человек, живое существо с сердцем и разумом, но даю тебе честное слово, клянусь памятью Пааты, что сегодня же отойду в сторону, если я не нужен родине моей!

— Так и сделай, Георгий, уйди с дороги! От тебя? Картли одна только смута и распри. Ты сбиваешь с толку картлийских князей. Более того — ты причина всеобщего раздора. Ты то Кайхосро Мухран-батони к измене склоняешь, то Зурабу Эристави лестными обещаниями голову мутишь.

— Зурабу голову смутить не так-то просто, — вскользь вставил Саакадзе. Теймураз понял намек, но пропустил его мимо ушей, продолжая свою мысль:

— Нугзара Эристави тоже ты сбиваешь. Картли не ограничился, ты уже и до Имерети дотянулся. Пообещал Георгию его сына Александра на картлийский престол возвести. Наследников Теймураза, мол, шах истребит, а его самого, мол, я беру на себя. Шах, мол, Теймураза пуще всех остальных ненавидит, убив его, твой Александр успокоит шаха, а объединив Грузию, сможет внушить ему, что эта надежная сила поможет ему в борьбе с султаном. Ты ошибаешься, Георгий, если думаешь, что Марткопский мятеж и поражение Корчи-хана кто-нибудь примет за доказательство твоей самоотверженной преданности отчизне, глубоко ошибаешься! Даже если другие и поверят, меня ты не проведешь! Тебе в руки случайно попало письмо шаха к Корчи-хану, в котором шах велел тебя убить… Мне до мельчайших подробностей известно содержание того письма… Возможно, я сам его и писал, кто знает… Да-да, может, я писал, и я же отправил гонца не к Корчи-хану, а именно к тебе. Потому что знал, ты не пожалеешь ума, таланта и силы, чтобы разбить шахское войско, и тем самым принесешь пользу Грузии. Кроме того, мне было известно, что и у тебя болело сердце из-за того разбоя, какой творил в Картли Корчи-хан. Это за тобой признают. Но если бы не то письмо, ты бы так быстро не восстал против шаха, ты бы еще долго тянул, чтобы основательнее, до конца сокрушить картлийских тавадов, а через них — поневоле — и Картли, сам же возвысился бы до предела, если предел у тебя имеется вообще.

Саакадзе с подозрением взглянул на Теймураза. Он знал его природную проницательность и завидную дальновидность, но сейчас не мог поверить ему до конца, не мог он это даже в мыслях допустить. Теймураз, чтобы развеять сомнения моурави, прищурил глаза, сомкнул брови и медленно, внятно произнес:

— Хочешь, я на память повторю то, что было написано в том письме? «Поскольку ты сейчас в Коруджи-баш, тебе следует собравшихся на смотр грузин целиком истребить». Эта часть письма должна была тебе понравиться, так как под грузинами здесь подразумевались твои заклятые враги-князья. Но в письме был и другой приказ: «Моурави живым не выпускай, ты должен убить его, чего бы тебе это ни стоило». Шах все время следил за тобой, но предателем не считал, — для осторожности, на всякий случай, следил он за тобой всегда. Он точно знал о твоей ненависти к картлийским князьям и подстрекал тебя против них. Я тоже знал все твои мысли и сомнения. Знал прекрасно и о подозрительности шаха, и то учитывал, что он за тобой следил, что и тебе самому тоже было известно. Потому я и написал, будто он велит убить тебя! Знал, что ты поверишь… И печать, которую ты хорошо знал, я сам мог нарисовать на том письме.

Теймураз перевел дух, взад-вперед прошелся по комнате. Потом, когда убедился, что уловка удалась, остановился возле бойницы и, стоя спиной к Георгию, продолжал, чуть понизив голос, проникновенно:

— Знаю я и то, Саакадзе, что к шаху тебя не сердце, а нужда привела, что и без того письма ты бы недолго ему служил, что ты бы не променял родину на шахские милости. Ты ждал подходящего момента, соблюдал осторожность, боялся за Паату. Я, может, и поторопил тебя. Мы оба сделали доброе дело. Я тебя не обвиняю и в том, что ты заманил Луарсаба к шаху, нет! Хотя сам знаешь, что ты косвенно повинен во всех бедах картлийского царя. И князья из-за тебя от него отступились, и разлука с сестрой твоей его крыльев лишила, подкосила. Прямой вины твоей, повторяю, во всем этом нет, но причина все-таки в тебе и в твоих деяниях…

— А может, все-таки эта причина и помогла объединению Картли и Кахети? — воспользовался минутной передышкой царя чуть оправившийся от его неподдельной искренности Саакадзе, уже было потерявший свое обычное самообладание. — Я всегда верил в твою твердость и отвагу, но не скрою и того, что не могу поэта считать столпом единой Грузии.

— Я не отказываю тебе в заслугах и весьма их ценю, но говорил и буду говорить, что все твои поступки продиктованы твоей личной враждой или злобой, а не интересами Грузии, — еще больше понизил голос Теймураз, пропуская мимо ушей замечание о его поэзии.

— Тогда почему же я не уничтожил ни одного своего личного врага? Назови мне хотя бы одного из тех, кто меня преследовал и хотел истребить мою семью, а я, в отместку, убил или разорил его? Если только злоба и жажда мщения руководили мною, почему до сих пор жив Шадиман Бараташвили? Или почему в Картли, моими же руками очищенной, не посадил я царем Кайхосро Мухран-батони, преданного сторонника моего? Разве у меня не хватило бы сил на это?!

— Все дело в том, Георгий, что ты неглуп, хотя и не так мудр, как воображаешь. Ты, конечно, мог схватить Шадимана, но таким образом ты бы настроил против себя всех картлийских князей. Каждый из них мог представить себя на его месте. А это тебя не устраивало и не устраивает. Кайхосро же ты потому не посадил на картлийский трон, что, устроив помолвку дочери царя Георгия со своим сыном, ты сблизился с Имерети, и картлийский престол берег для шурина твоего Автандила — царевича Александра. Что касается Кахети, то ты прекрасно знаешь, что мои сыновья не вернутся из Исфагана, ибо шах не простит мне ничего… Меня ты считаешь стихоплетом и думаешь, что со мной справишься шутя… — Царь мгновение помолчал. — Таким образом, ты посадил бы наследника имеретинского престола на картлийско-кахетинский престол, после смерти царя Георгия Александр наследовал бы и имеретинский престол. А ты его вместе с продолжателем твоего рода быстро убрал бы с дороги при помощи султана, возле которого ты давно крутишься…

— Подозрения терзают тебя, государь, зряшные подозрения. Султан ничего мне не дал, кроме пустых обещаний.

— И это знаю! И то не забываю, что султан такой же враг Грузии, как и шах. Если бы в битве при Марабде султан прислал нам на помощь хоть малое войско, мы бы легко смогли изгнать кизилбашей из Грузии.

— Марабдинскую битву тоже ты проиграл. Если бы ты принял мое предложение, мы бы наверняка побили кизилбашей и без помощи султана.

— Ты и прав, и не прав. Ведь кроме военного искусства, коим ты великолепно владеешь, есть и другие соображения и основы, которыми пренебрегать нельзя. Иногда приходится, даже необходимо считаться с чувствами, мыслями и интересами людей… В Марабде я принял во внимание положение князей Бараташвили, чьи владения разоряла тридцатитысячная армия Иса-хана. Правда, Бараташвили у тебя бельмом стоят на глазах, но мне они не помеха. Принять твой план значило бы обидеть их, и обидеть сильно, ибо наше войско находилось на их полном иждивении, что мы должны были оценить по справедливости. Далее, в июле для труженика земли каждый день на счету. А твой план требовал времени. Под угрозой был урожай. Не собрать урожай — значило обречь на голодную смерть и картлийцев, и кахетинцев. Так какая же разница — погибнут они от голода или от руки врага! Я учел также и то, что корчибаш не покинул бы своего лагеря, если бы мы прождали его до зимы. А наши крестьяне не выдержали бы такого долгого ожидания, разбежались бы по домам, и боевой дух в них иссяк бы… Твой план был бы хорош, даже очень, если бы мы не на нашей земле были, а на чужой, и людей прельщала бы добыча победителя. Ты считаешь себя полководцем, ты и есть, конечно, полководец, но забываешь о том, что наш воин в первую очередь крестьянин, защищающий свой дом и очаг. В отличие от захватчиков, наши воины не алчут добычи. Не всегда понимают они, что, скажем, в Марабде решалась судьба их дома и крова, а потому трудно воодушевить их на бой вдали от родного очага… Да и князья не всегда мыслят шире крестьян… Когда военный совет отверг твой план, я был огорчен, да, огорчен, другого не скажешь, но и то понимал, что иного выхода у нас не было…

А султан твой никакой пользы Грузии не принесет. Он хочет, чтобы мы с кизилбашами друг друга истребляли — они нас, мы их, а османы грели бы на этом руки. Султан — не та внешняя сила, которая поможет объединению Грузии. На это рассчитывать — значит не уметь предвидеть, а без предвидения даже полководец слаб, погибнет, не говоря уже о предводителе народа.

— Но и я не сторонник твоей внешней силы. Уж слишком она далека, твоя внешняя сила. Хотя сегодня ты неизмеримо вырос в моих глазах, государь, но я все равно верю и буду верить всегда, что спасение Грузии лежит на пути противоречий между шахом и султаном. Твой же путь и путь твоего деда ни к чему хорошему нас не приведет.

— Ты ошибаешься, Георгий, — немного смягчился Теймураз, назвав Саакадзе по имени, — горько ошибаешься, возлагая большие надежды на эти противоречия. Шах и султан — едины душой и телом. Обоих устраивает разобщенная, ослабленная, обескровленная Грузия, государственность которой они собираются развеять так, как развеяли государственность Армении. Христианской стране, окруженной иноверцами, только единоверная держава может помочь! И мы так же, как и мой великий дед в прошлом, как и наши потомки в будущем, должны твердо держаться этого пути. И поскольку ни Рим, ни Испания, ни Франция нам не помогают нынче и не помогут впредь, мы должны искать спасения на севере. С одним лишь Саакадзе, Зурабом Эристави и всеми Багратиони ничего не добьется Грузия, насмерть зажатая в тиски двумя чудовищами!

— Но эта сила слишком далека, напрасны твои надежды, государь!

— Потому-то напрасны твои государственные поиски, потому-то ты должен отойти в сторону от государственных дел. Ты хороший полководец, но в цари и даже в царские советники не сгодишься, мой Георгий!

Наступила тяжкая тишина. Саакадзе как бы опустошенным взглядом смотрел в окно, Теймураз же стоял молча, чувствуя, что весь иссяк в этом длинном и затянувшемся объяснении.

Тишину нарушил моурави:

— Значит, это правда, что ты задумал меня убить?

— Ложь! Ты, кроме невольного зла, много добра сделал для Грузии. Но я прекрасно знаю также и то, что наше нынешнее бедственное положение — результат не только трагических событий, предопределенных судьбой, но и естественный итог наших трагически неразумных действий. Если бы не наши распри и междоусобицы, столь прочно укоренившиеся в нашем быту, то сегодня не было бы Кахетинского, Картлийского, Имеретинского царств, не было бы Луарсабов, Георгиев, Александров, и самого Теймураза бы не было. Со всеми надо разобраться разом, всех вместе нужно объединить одной сильной и всемогущей рукой, дабы восстановить единую Грузию, с единой властью, с одним царем, одним престолом! Без внешней третьей силы нам не справиться с междоусобицами и распрями, с раздроблением отчизны. А третьей, спасительной внешней силой может быть только единоверная Россия, только! — Теймураз медленно отпил вино и усталым голосом продолжал спокойнее: — Может случиться, что и я не смогу достичь спасительной цели, может случиться и так, что потомки назовут меня неудачливым государем, над поэзией моей потешаться станут, а деяния мои жертвенные предадут вечному забвению. Но пусть знает господь бог и люди, мой народ, что в наше трудное время и другой на моем месте не больше сумел бы сделать для блага страны и отчизны нашей многострадальной. Пусть я сегодня только пашу и сею, но моя нива завтра, послезавтра обязательно даст зеленые всходы и в конце концов принесет урожай, счастье, спасение. Мой путь верен, а твой ложен. Поэтому ты должен сойти с моего пути! К шаху тебе идти нельзя, это я знаю. Ступай к султану, служи ему в борьбе с шахом. Только не забывай, что ты грузин, когда иноверцы пошлют в бой. Если этого не желаешь, оставайся в своей вотчине, отойди от государственных дел, смирись, придет время, и я призову тебя на службу. Выбирай! Но одно помни — ты должен сойти с моего пути!

— Я подумаю, государь, и сообщу тебе мое решение! — после недолгого молчания проговорил Саакадзе, ибо понял, что аудиенция окончена.

— Да, — вспомнил царь, когда Саакадзе уже направился к выходу, — мой зять Зураб тоже придерживается твоих взглядов?

— Его взгляды мне неизвестны.

— А все-таки?

— Наши пути давно разошлись.

— Я знаю… Ты возвышал Кайхосро Мухран-батони, предоставляя ему первенство в Картли, а Зураб, затаив обиду, усилению твоему не радовался. Хотя в Тбилиси он тоже не вышел меня встречать…

— Боялся тебя… как видно.

— Имел, значит, основания.

— Царствуют времена — недаром говорится… Он, видимо, постарается доказать тебе свою преданность… Все же как-никак он зятем тебе приходится, его-то ты простишь.

— Но он и твой родич.

— Не по крови, по свойству.

— Я хочу, чтобы ты знал одно, Георгий, — еще больше понизил голос Теймураз. — Когда я ускорял твое выступление против шаха, жертва, принесенная тобой, камнем лежала на моей душе, но… — Теймураз запнулся, провел указательным пальцем правой руки по лбу и продолжал каким-то чужим, непослушным голосом: — Но твою боль моей болью подкрепил, ибо я тоже пожертвовал многим… ибо без жертв Грузия и раньше не обходилась, не обойдется и впредь.

Георгий с подчеркнутым уважением простился с Теймуразом, более учтиво, чем приветствовал вначале. Теймуразу это польстило, ибо знал, что приручить строптивца не так уж просто. Однако мгновенное расположение не помешало ему сразу же после выхода Саакадзе позвать Амилахори и велеть послать следом за моурави лазутчиков, дабы узнать и доложить, куда тот направился. Затем царь велел слугам накрыть стол на двоих и пригласил к обеду Джаханбан-бегум.

Теймураз вдруг пришел в доброе расположение духа, поэтому ел с аппетитом, похваливал картлийское вино и угощение. Много слов приятных сказал картлийской царице, вернее, бывшей царице, много чаш осушил.

— Вот только чурчхелы местные мне не нравятся — сухие, крепкие, и сладости в них нет настоящей. С нашими, кахетинскими чурчхелами из грецкого ореха и сладкой татары никакие не сравнятся — ни имеретинские, ни картлийские.

Женщина с благоговением взглянула на Теймураза и с кокетливой робостью спросила:

— Почему кахетинцы называют виноградное сусло татарой, какое отношение оно имеет к слову «татарин»?

— Лоза — уроженка солнечного Востока. Магометане, как тебе известно, вина не делают, им вера запрещает. Зато сушат виноград, а сок варят, долго держат на огне; сусло, варенное с мукой, и есть «татара». Ведь всех мусульман в простонародье по недоразумению называют татарами. Отсюда и «татара» — лакомство, рожденное на огне Востока.

— А почему кахетинский виноград слаще?

— В Кахети больше солнца, оно греет сильнее. И земля более плодородная, жирная. Снежные вершины Кавкасиони за ночь превращают дневной палящий зной в прохладную росу. Эта роса ночью покрывает гроздья винограда туманным налетом, а под дневным знойным солнцем тот влажный налет засахаривается в виноградных зернах. Поэтому наш виноград слаще. И сусло мы дольше кипятим, чтобы росы-влаги оставалось меньше, а солнечной благодати больше.

— А я думала, ты скажешь, что все кахетинское сладкое, как ты сам, — играя глазами, проговорила Джаханбан-бегум, и, поскольку Теймураз ответил лишь улыбкой, она снова перевела разговор на чурчхелы. — С кахетинскими местные, конечно, ни в какое сравнение не идут, — с тактом заключила Джаханбан-бегум, которую Теймураз потчевал привезенными из Кахети сластями, но запасы коих подходили к концу.

Любил царь кахетинские чурчхелы.

— А вино местное мне нравится, — произнес захмелевший Теймураз, снова наполняя чаши. Не отставала от него и Джаханбан-бегум, откровенно любуясь возлюбленным своим и повелителем. — Твое здоровье, царица Картли! Я пью за твои ясные очи, преклоняясь, восславляю твою пьянящую женственность, я царь-поэт Теймураз!

— Ты во всем одинаково силен, государь! Могуч как царь, как поэт, как мужчина. Слабый и немощный никогда не станет ни могущественным царем, ни великим поэтом. Сильный же человек, вроде тебя, все делает в полную силу, весь отдается без остатка.

Теймураз в упор взглянул ей в глаза.

— И в ласке с тобой?

— Ты лучше меня ведаешь свою силу, государь, — опустила затуманенные глаза Джаханбан-бегум. Каждое ее слово как бы зажигало Теймураза, а затуманенный взор пьянил хлеще вина. Он, не вставая, обнял ее своими могучими руками, стал нежно-нежно целовать. Однако тотчас же овладел собой, вмиг обуздал не вовремя нахлынувшую страсть.

Женщина слегка склонила голову и очень робко, почти шепотом, вкрадчиво проговорила:

— Не стыдно тебе, государь, ласкать женщину, когда отчизна твоя вступила в годину тяжких испытаний? Неужели сердце твое тянется к любовным утехам и веселью?

Теймураз встал, неторопливо прошелся взад и вперед по огромной медвежьей шкуре, покрывавшей пол, потом остановился перед красавицей и начал приглушенным голосом:

— Всякое великое дело, мирное иль ратное, требует вдохновения. И чем сильнее то вдохновение, тем больше у человека сил для трудов и битв. Мгновенная вспышка страсти надолго зажигает мужчину, вдохновляет его на подвиг и в бою, и в труде. Женщина всегда была и будет источником вдохновения для мужчины, заглавной буквой радости его и беды. Без женщины жизнь лишена смысла и не имеет продолжения, так же как и начала. Сегодня ты, и только ты, — вдохновительница десницы моей и меча, сердца и души; ты — моя путеводная звезда и сияние во мгле, в которую погружены я и мой многострадальный народ. Ты освещаешь мой помраченный разум и скорбящий дух, поэтому-то… я душой своей возвышаю твою страсть, твою женственность, божественная краса ты моя, царица Картли! — Теймураз поднял полную чашу, самозабвенно провозглашая тост: — Я пью за тот блаженный миг, который на какие-то мгновения уравнивает царя и нищего, за те мгновения, которые как живительное благо утоляют все боли и муки, которые продолжают жизнь на земле и являются источником чистым, незамутненным, творящим жизнь. Я пленник твоей сияющей благодати, царица моя, раб волнения в твоей крови, женственного воспарения твоего, с которым ничто не сравнится, которое очищает и окрыляет человека, облагораживает зверя и самого дьявола.

Песнь твоим гибким рукам, твоей лебединой шее, твоей неувядаемой, розами цветущей груди, телу твоему стройному, блаженству невыразимому, неслыханному, тобой даримому, песнь хмелю твоих уст, саду эдемскому тела твоего. Я славлю тебя, женщина-божество, женщина — райские кущи, женщина — адский пламень мой! — Теймураз взглянул в сверкавшие глаза Джаханбан и продолжал еще тише, почти шепотом: — И когда меня уже не будет на этом свете — завтра, послезавтра, а может, много лет спустя — или нас с тобой разлучат злые люди, а твоего тонкого стана волей божьей и человека коснется другой, как это было и до меня, я прошу не бога, нет, а тебя, тебя молю, — не забудь обо мне, вспомни меня в те божественные мгновения, вспомни обезумевшего от страсти, пьяного тобой, твоей страстью, твоего Теймураза. Будь с другими и нежной, и пылкой, будь ты с ними только плотью, душой же приникни ко мне, как теперь приникаешь и телом, и душой твоей. И даю слово, богом крещенное слово даю мужское, что верность твою, душевную верность, я буду и на том свете благословлять во веки веков и с трепетом буду ждать тебя у райских врат, ибо другой путь тебе заказан, моя величественная!

Джаханбан-бегум вся дрожала, по щекам ее текли слезы. Она только собиралась броситься в объятия царя, как в дверь постучали.

— Кто там еще? — резко переменился в голосе сразу протрезвевший царь, бросив грозный взгляд на дверь.

Вошел Потам, бледный, слегка растерянный.

— Кахетинцы бьются с картлийцами, государь. — непривычной скороговоркой, вызванной сильнейшим волнением, выпалил обычно степенный, неторопливый Йотам. — Когда Саакадзе проезжал мимо лагеря, расположенного возле ограды Святого креста, картлийцы приветствовали его криками «ваша!», кахетинцы же… Началась настоящая битва, они безжалостно рубят друг друга саблями и кинжалами…

Царь не дал ему закончить — все было ясно. Он сунул за пояс турецкие пищали и сбежал вниз по каменным ступенькам. За ним поспешили Йотам и личная охрана. При его виде вмиг распахнули врата крепости. Он ловко вскочил на дверное крыльцо крепости и сразу спрыгнул на землю. Бегом кинулся по горной тропинке, не обращая внимания на колючие кусты. Быстро добежав до нижнего плато, он ловко поднялся на пригорок и, выстрелив в воздух сразу из двух пищалей, громовым басом заорал:

— Остановитесь сейчас же! Слушайте меня все!

И словно только ожидая этого призыва, изнуренные дракой кахетинцы и картлийцы вмиг опустили уставшие руки. Все взоры устремились на Теймураза. Он стоял в белой чохе, горделивый, как орел, освещенный косыми лучами заходящего солнца.

— Грузины! От имени бога и народа я, царь Картли и Кахети, ваш царь Теймураз, велю вам — немедленно, все до единого, вложите оружие в ножны! Кто этого не сделает, пусть выйдет вперед и сразится со мной!

— Я этого не сделаю! — крикнул какой-то богатырь. — Я был вместе с Саакадзе при Марткопи, пока жив, никому не позволю его унижать!

— Выходи сюда!

— И выйду! — богатырь с буйволиной силой стал проталкиваться в толпе, идя прямо на Теймураза.

Воины оцепенели, вздрогнул Йотам, растерянно переглянулись телохранители. Здоровенный как буйвол, молодец лет тридцати с обнаженной саблей шел на царя. Теймураз почему-то не вынимал ни сабли, ни кинжала и, похоже, третью пищаль из-за пояса доставать тоже не думал. Йотам взвел курок. Теймураз скорее почувствовал, чем увидел его движение и молниеносно обернулся к нему, строго приказав:

— Чтоб никто не вздумал стрелять!

Очутившись лицом к лицу с царем, дерзкий верзила оробел перед высоким, плечистым, величавым Теймуразом. Теймураз же, воспользовавшись минутным замешательством парня, шагнув вперед, со всей силой размахнулся и влепил богатырю такую оплеуху, что тот, не успев даже охнуть, рухнул наземь как подкошенный.

Раздался дружный вздох облегчения, Теймураз громко отчеканил:

— Мне ничего не стоит убить тебя, но знай и запомни это навсегда, что, убив тебя, я убил бы единство родины нашей, народа нашего, и сам себя в живых не оставил бы. С тебя хватит этой оплеухи. Постарайся на поле битвы доказать свою преданность родине, родине твоего и моего Саакадзе, моей Грузии и твоей Грузии осел! Амилахори! — повернулся царь к Иотаму. — У тебя хорошее вино, открой свои квеври для войска, пусть выпьют за благополучие отчизны нашей, за здоровье матери моей и матери всех грузин — царицы цариц Кетеван и пусть благословят моих двух сыновей, двух царевичей, которые томятся в плену у шаха. Сегодня я объявляю пир без брани, на бранный пир же сам призову вас, когда настанет время!

Завершив слово, он повернулся и медленно пошел к крепости по подъему, по которому так быстро спускался нынче. Идя размеренным шагом, царь спросил у подоспевшего Иотама, есть ли убитые. «Раненые есть, — отвечал тот. — Убитых нет, слава богу». «Присмотри за ранеными», — велел Теймураз.

— Да здравствует царь!

— Да здравствует царица цариц Кетеван!

— Многие лета царевичам!

— Родине слава во веки веков!

Войско провожало царя дружными возгласами.

Теймураз шел по подъему к крепости Схвило и думал лишь об одном: как дорог ему родной народ со всеми своими достоинствами и недостатками, со своим лихом и благом, добром и злом.

* * *

У Тирифона, в устье Кодисцкаро, на левом берегу реки Тортли Теймураз муштровал свое войско.

Стоял солнечный осенний день. По дороге в Гори царь пожелал устроить учение: в горах сложно, да и опасно, неудобно, негде развернуться, а здесь в самый раз, можно свободно размяться. Воины демонстрировали умение владеть лахти и човганом, саблями рубили прутья, прыгали с коней на полном скаку, опять вскакивали в седла и, пролезая под животом скакуна, вновь выпрямлялись в седле. Все было четко распределено, занятиями руководили десятники и сотники. У подножия крепости отъевшиеся на щедрых харчах князя Амилахори воины охотно, со страстью состязались в силе и ловкости.

Теймураз некоторое время внимательно следил за упражнениями воинов, потом направился с отрядом разведчиков к озеру Надарбазеви — преодоление воды иной раз играло решающую роль в битве. Царь первым вошел в озеро. Не приближаясь к спасительным плотам, он плыл к противоположному берегу. Приободренный хозяином конь тоже не отставал и вместе с ним вышел из воды. Все воины смело пересекли озеро. Затруднения произошли, лишь когда выбирались с болотистого, покрытого зарослями берега.

Быстро и ловко разожгли костры, знали крестьяне-воины толк в полевом огне. Без стеснения раздевались догола, сушили на огне одежду. Целясь из лука, сбили не меньше полутора десятка диких уток, потом добавили еще. Наскоро ощипали, нанизали на прутья, поджарили на костре. Первую преподнесли Теймуразу, он отказался — уток не любил с детства.

Отдыхали недолго. Учения закончились, войска усталым шагом потянулись вдоль обоих берегов Тортли, минуя конец села Меджврисхеви. К вечеру подошли к Гори.

В крепости их давно ждали.

Первым делом царь приказал Джандиери и Амилахори сменить всех караульных под предлогом, что им нужен отдых. Коменданта Шамше Цицишвили не трогали, но приставили к нему наблюдателей, якобы в помощники. Причиной назначения столь многочисленных помощников назвали усиление охраны крепости.

Только сели за ужин в малом царском зале, как Теймуразу доложили о прибытии Зураба Эристави. Нахмурился царь, потер указательным пальцем правой руки лоб и не сразу ответил:

— Пусть войдет.

Тяжелым шагом вошел рыжеватый широкоплечий богатырь. Отвесил общий поклон и светлыми глазами поглядел в глаза Теймуразу, не снимая обеих рук с рукоятки кинжала, висевшего на поясе. Это у него получилось скорее от неотесанности, чем от дерзости. От Теймураза опять не укрылись дурные манеры гостя. Причину их он еще раз приписал плохому воспитанию Эристави.

— Теща тебя любит! — с легкой насмешкой бросил Теймураз, подчеркнуто не пригласив его к трапезному столу.

— Не знаю, как насчет тещи, но что ты меня не любишь и что я любви твоей не достоин — это я знаю точно!

— Хорошо, что хоть точно знаешь! — отозвался Теймураз и, чуть помедлив, мягким голосом, но очень внятно произнес: — А если знал, так зачем пожаловал?

— Я пока еще твой зять, государь. — Эристави неловко переминался с ноги на ногу.

— Хороший зять равен брату или сыну, а плохой…

— Я ни в чем не виноват, государь.

— Если не виноват, почему не встретил меня в Тбилиси? Или когда я из Имерети вернулся? Почему не явился ко мне по праву и обязанности зятя?! Может, тебе до Греми трудно было доехать?.. И перед Марабдой избегал меня… И оттуда тайком уехал, хотя и воевал как герой…

— Если позволишь, государь, я все объясню тебе подробно и начистоту, только лично тебе, наедине…

— Я от этих людей, здесь присутствующих, ничего не скрываю.

— Тогда… — Зураб, заметив свободную скамью, вопросительно посмотрел на Теймураза. Понял Теймураз, что слишком долго продержал зятя на ногах в присутствии Джандиери и Амилахори, но промолчал, не предложил сесть: больно уж тяжела была обида, нанесенная ему зятем, долгое время состоявшим в сговоре с Саакадзе.

Зураб снова переступил с ноги на ногу и слегка кашлянул басом. Амилахори нерешительно проговорил вполголоса:

— Садись, батоно Зураб, чего стоишь? — и, заметив, что царя не обидело его благоразумное вмешательство, решительно добавил: — Между родней церемонии всегда были излишней роскошью.

Сказал и чуть язык не прикусил — понял, что перехватил малость.

Зураб садиться не стал, сразу смекнул, что вольности Амилахори нужно противопоставить смиренность. Стоя и заговорил:

— В наше время гадость и скверна легко пристают к человеку, а язык, давно известно, без костей… Когда вы, оба царя, отошли от шаха, управление Картли взял в свои руки Георгий…

— Какой Георгий? — спросил Теймураз так же, как в прошлый раз в Схвило, при этом даже не взглянув на Зураба.

— Саакадзе. Я поддержал его. Тебя прочил на картлийский трон. Но Георгий другого захотел.

Поэтому ты изменил ему? — усмехнулся Теймураз. — Для себя ты хотел картлийский престол!

— И не думал об этом. К шаху Георгию все пути были перерезаны, а потому стал он в сторону султана поглядывать. Без помощи он с Картли не справился бы, а на меня не рассчитывал, хотя при мне он два раза султанских послов принимал, дабы возвыситься в моих глазах. Чтобы угодить султану, обещал престол имеретинскому царевичу Александру, тем самым обнадеживая его на господство над Картли и Кахети. Тогда я сказал ему: смотри, попадем из огня в полымя, из когтей шаха да в пасть к султану!

— Почему в Тбилиси меня не встретил?

— Дошли слухи, что ты гневаешься на меня. Ну, я и подумал: или вовсе не примет, или на ногах продержит при всем честном народе, вот как сейчас.

— Садись! — коротко бросил Теймураз. Зураб сел, подвернув полы длинной чохи, и продолжал уже уверенней:

— Он был у тебя давеча в Схвило-цихе.

— Кто? — опять притворился непонимающим царь.

— Бывший моурави…

— А ты откуда знаешь?

— Он сам мне сказал.

— А где ты видел его?

— Он заезжал ко мне. Помощи просил. Картли, говорит, не примет Теймураза, кахетинцам подчиняться не будет. После моего отъезда из Схвило, говорит, они напали, мол, друг на друга. Я с шахом общий язык найду, а ты, мол, помоги мне Теймураза схватить, и я забуду Александра Имеретинского и посажу тебя на картлийский престол. — Зураб замолчал, двумя пальцами провел по усам и продолжил: — Я сказал, что дам ответ на следующий день, за ночь я хотел расправиться с предателем, но он почуял неладное, не остался ночевать. Он разузнал о человеке, которого ты послал следом за русскими послами, и сообщил обо всем шаху. Мухран-батони выдал все твои замыслы, ибо от меня Саакадзе поехал в Мухрани. А шаху слово передал: ты, мол, прости мне Корчи-хана, а я тебе Паату прощу и пришлю тебе голову первейшего врага твоего Теймураза… Мол, против тебя, великий шахиншах, меня картлийские тавады толкнули, сбили, мол, меня с пути твоего истинного.

— Что он просит у шаха взамен?

— Чтоб тот разрешил ему объединить Картли и Кахети, дань обещает платить и верность хранить. И про Джаханбан-бегум донес шаху во всех подробностях.

— Что донес? — вспылил Теймураз.

— Что ты ее взял в наложницы. Тбилисские лазутчики сообщили мне, что Георгий своего племянника Важику к шаху отправил — без письма, с устным посланием. Мои люди напоили этого парня и все выпытали: оказалось, что Георгий просит у шаха согласия посадить на картлийско-кахетинский престол Эристави Зураба, — закончил Зураб, обведя присутствующих вороватым взглядом.

Теймураз усмехнулся, отпил вина и красиво прочел стихотворение Хайяма:

Живи среди мужей разумных и свободных, Страшись, беги лжецов и душ неблагородных, И лучше яд испей из чаши мудреца, Чем жизненный бальзам из рук людей негодных [52] .

— Парня того отпустили? — спросил царь, кончив читать стихи.

— Отпустили. Он еще шаху разъяснял, что мать и сыновей ты к нему для отвода глаз послал в заложники.

— Собака! — не стерпел Теймураз. — Давид, отряди удальцов, пусть догонят этого щенка, прежде чем он достигнет Исфагана, и привезут его ко мне, живого или мертвого.

Давид немедленно поднялся, спросил Зураба, как выглядит тот племянник, как он одет, какого роста, подробно расспросил и о цвете и породе лошади, а затем не то что вышел, выбежал из царских покоев.

Наступило молчание. Со двора послышался вой ветра, бившегося о стены крепости, но не нарушавшего зловещей тишины в зале. Пламя оплывающих свечей робко трепетало, словно страшась непогоды. В камине время от времени потрескивали дрова, точно сопровождая мерцание свечей и отблески пламени, безжалостно, хоть и неторопливо гложущего сырые поленья бука. Протяжным гулом отдались раскаты позднего осеннего грома, застучали первые капли дождя по черепице, и вскоре такой ливень обрушился на землю, словно не осень стояла на дворе, а самая буйная весна.

Жалобно зачирикали воробьи, укрывшиеся от дождя в оконных проемах.

Теймураз прислушивался к реву непогоды, не переставая думать о судьбе матери и сыновей. «Неужели ускользнет доносчик, выдаст шаху то, что было доверено под святой клятвой? О, наша злосчастная отчизна, до каких пор мы будем враждовать! До каких пор будем проливать кровь и слезы наши? Дети мои, Леван, Александр, да умрет за вас ваш несчастный отец! Мои сироты, мои обделенные радостью, не суждено вам счастье, обездоленные мои! Прости меня, мать родимая, царица цариц всей Грузии и достойнейшая из женщин — родная мать всех грузин. Кому ты доверился, Теймураз, ты, выросший при дворе шаха Аббаса! Все втроем, вместе, простите мою веру в человека, ибо без веры трудно, невозможно не то что править, даже ходить по земле. Разве ты не знаешь, что сегодня никому нельзя верить, кроме себя самого? Вот сидит человек, который называется твоим зятем, он оскверняет своими лживыми устами твою душу и кровь, честь твою фамильную, клянется тебе сейчас в верности, но если шах окажет ему милость, пообещает, не то что пришлет, а пообещает пестрый халат, он, не задумываясь, предаст тебя, отрубит голову, ему в дар пошлет, а тело бросит в пучину Лиахвы. О, земля грузинская, доколе?!.»

Джандиери вернулся, вымокший до нитки. Доложил, что лучших парней отправил на отборных конях, все объяснил до мельчайших подробностей, дал им золото и серебро, полученные от казначея, велел преследовать негодяя до самого Исфагана… «Если не догоните, — сказал я им вслед, — то во что бы то ни стало проберетесь в Музыкальный дворец шаха и там найдете человека, который сделает невозможное — поможет похитить царицу с царевичами и спрятать их в Курдистане. Главным в отряде назначил Ираклия Беруашвили из Марткопи, того самого, с которым ты, государь, на берегу Алазани беседовал…»

Поздно спохватился Джандиери, искоса поглядел на Зураба Эристави, который хотя и спиной к нему сидел, но сразу понял, что ему не доверяют. Зато царю преданность и осторожность Давида пришлись по сердцу, даже угасшая было надежда встрепенулась болью в истерзанном сердце.

Ужин остался нетронутым.

После ужина Теймураз отпустил всех, оставив при себе одного Зураба. Зять до полуночи побыл у царя, потом вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Джандиери и комендант крепости Цицишвили проводили его к подножию крепости. В твердыне жили лишь трое — Теймураз, Амилахори и Джандиери.

Такова была воля царя. Волю царя твердо соблюдали и Джандиери, и Амилахори.

Теймураз не спал всю ночь.

Бессонница не была новостью для него, особенно с тех пор, как ушел от шаха в Кутаиси, но эта ночь тянулась чрезмерно долго и мучительно. И стихи не складывались, и мысли не шли в голову путные. Протяжный осенний гром терзал изнуренный мозг, но и он не мог изгнать из воспаленного сознания одну-единственную мысль, которая не давала покоя: почему Саакадзе предал его после того, как он говорил с ним так откровенно, раскрыл перед ним всю свою душу? Ведь он знает, прекрасно знает, что шах никогда не простит ему Марткопи. И сам не из тех, кто смерть любимого сына мог простить шаху. Так для чего же ему понадобилось губить мать и сыновей Теймураза? Или жажда мести вновь одержала верх, и он, отуманенный злостью, решил отомстить за Паату? Но не похожа эта слепая ненависть на Георгия! Шадимана Бараташвили и других своих кровных врагов он щадил, благодаря проницательному уму своему. А тут Теймураз ведь ясно ему растолковал, что не ненавистью и местью руководствовался он, торопя Георгия, а благим намерением спасения родины. Ведь ясно было сказано, что только поэтому Теймураз ускорил то событие, которое все равно должно было свершиться, так что Паата так или иначе был обречен, что и сам Георгий знал наперед.

Подчеркнутая покорность зятя тоже не по душе пришлась царю — с какой стати вдруг Зураб изъявляет такую преданность, даже путей к отступлению не оставляет? Не похоже это на него. Ведь именно им принесенные вести встревожили Теймураза, лишили его сна и покоя. Но и сомневаться в его словах и действиях не было оснований…

«Потомки скажут: был царь-поэт, то в Кахети правил, то в Картли, то вообще без престола пребывал в изгнании. Писал он стихи, был недоверчив, тянулся к веселью и радости, но царством управлять не умел. И проиграл сыновей, мать и себя самого бездарный поэт и бесталанный правитель. И никому не будет дела до того, что бывают такие времена в жизни народа, когда царские деяния в тот же день, и час, и, если угодно, в ту эпоху даже не видны, не осязаемы, ибо цветы его усилий, мыслей и трудов распустятся позднее, гораздо позднее принесут плоды, а сладость, аромат и вкус этих плодов будут приписаны тому правителю, который их станет собирать. И тогда, в пору сбора плодов, никто не вспомнит того, кто стоял у истоков обилия и счастья, никто не помянет его добрым словом — напротив, его станут бранить и порицать все в один голос, ибо не будут знать о его думах, переживаниях и трудах на радость им, поколениям. Кто скажет о том, что Теймураз не изменил своей вере, что ценою жизни самых близких и дорогих людей он сохранил грузинский народ, его язык, веру и обычаи, что один, без всякой помощи извне, восстал он против власти шаха, самоотверженно боролся за объединение родины, искал пути к спасению страны и народа? Нет, никто не вспомнит об этом, не примет во внимание трудностей времени, могущества шаха Аббаса, не учтет ослабления грузин, братоубийственной резни, зависти и цепи предательств. Нет, никто не захочет вспомнить о неудержимом соперничестве, веками процветавшем на грузинской земле, с которым могла покончить лишь внешняя сила, как это было во времена Давида Строителя, когда кипчаки помогли усилению и укреплению власти, а тем самым и всей Грузии.

Скажут еще и так: Саакадзе был герой, а властолюбивый Теймураз не дал ему развернуться! Но разве сам Саакадзе не стремится к власти, разве его усилия направлены не на достижение тщеславных целей? И есть ли вообще на свете хоть один царь или правитель, который бы не стремился к силе и власти, не укреплял и не расширял своих владений? А я лишь свои земли хочу объединить, и того мне не хотят дать! Да, скажут, что я был неумелым. Я наперед прощаю всех, кто будет меня судить без суда, без защиты, пусть мудрствуют, ликуют и даже судят, если мои труды и жертвы принесут моей стране пользу, даже не сейчас, а в далеком будущем!»

* * *

Два всадника вброд переходили Дзирулу возле Зедафони. Река разлилась после осенних дождей, но они все же умело выбрались на берег благодаря своей ловкости и лихим коням. Как только кони вышли на берег, всадники заметили лагерь, разбитый у реки, вдоль дороги, шагах в четырехстах от них. Десять до зубов вооруженных турок гнали к арбам два десятка пленников.

Руки у невольников были связаны за спиной, а ноги — «стреножены». Пленники с трудом добирались до арб, на которые их собственноручно укладывали похитители, предварительно проверяя, надежно ли связаны пленники. В утренней дымке трудно было различить лица пленных, но голоса и жесты свидетельствовали о том, что это были совсем молодые люди.

Один из всадников спешился, другой последовал его примеру. Коней они пустили попастись, сняв предварительно сбрую, а сами притаились в кустах. Как только слышались голоса, первый всадник настораживался, желая разобрать, о чем говорили и пленники, и похитители, но слов разобрать не мог: гул по-весеннему разлитой реки мешал ему.

— По-моему, наши это, картлийцы, — проговорил он некоторое время спустя.

— Рослых парней и девушек, однако, отобрали супостаты! — отозвался второй шепотом, хотя нужды в этом и не было — сильно шумела река.

— Мы их сейчас быстренько освободим, — сказал первый решительно и прищурил загоревшиеся от страсти глаза.

— Воля твоя, Автандил, но… отец твой ведь велел идти прямо, не задерживаться.

— Отцу не могло присниться, что мы этих сукиных сынов повстречаем.

— Но справимся ли вдвоем с ними?

— Ты удивляешь меня! — ответил первый, которого спутник назвал Автандилом, потирая рукой шею.

Парни снова взнуздали коней и, ведя их за собой, с дороги спустились обратно на берег Дзирулы. Там они сели верхом и поехали вдоль реки. Пройдя порядочное расстояние шагом, они пустили лошадей вскачь, а доехав до скалы, нависшей над дорогой, спешились и отпустили коней в глубь ущелья. С трудом вскарабкались на скалу и выбрали огромный камень, чтобы за ним можно было надежно укрыться. Два других больших камня приволокли к краю обрыва и, закрепив их мелкими камнями, дабы они не скатились по скале, устроились в засаде с ружьями наготове.

Наконец на дороге показались работорговцы в чалмах и три арбы с грузинами-пленниками. Впереди ехал всадник. Двое других — чуть поодаль. На заднем облучке каждой арбы тоже басурман сидел с ружьем. Шествие замыкали трое всадников. Басурмане были вооружены с головы до ног — на плече ружье «киримули», за поясом — по две дамбачи, длинноствольных пистолета, кинжалы, ножи и багдадские сабли. Ехали они не спеша, но по сторонам озирались настороженно, особенно тот, который впереди.

— Эти камни, Гела, мы должны на них сбросить так, — прошептал Автандил, — чтобы первую троицу разом придавить, а замыкающих из ружей уложим. В того, что справа, я стреляю, в левого — ты, во второго справа — снова я, который слева — твой. После этого я вскочу с места, ты заорешь погромче, чтобы они подумали — у нас целый отряд. На вожака я наведу свой камень, а следующие — твои мишени.

Как только караван поравнялся с засадой, Автандил сбросил свой валун, за первым последовал и второй. Первый валун чуть изменил направление от краешка скалы, но тут же выровнялся и придавил вожака, размозжив ему голову. Стремительно полетевший вниз второй валун придавил зад коня и перебил хребет, всадник же, оказавшийся под дергающейся тушей лошади, дико заорал. Тот, что ехал слева, поспешил повернуть назад и поскакал прочь, но был сражен наповал пущенной из ружья пулей. Замыкающие, увидев, что происходит, нахлестывая коней, спешили унести ноги, но двое были убиты выстрелами в спину, и лишь одному удалось уйти.

Все это произошло в мгновение ока.

— Ложитесь лицом вниз, копоеглы! — по-турецки заорал Автандил, спрыгивая со скалы, подобно тигру.

Два аробщика сразу упали на пленных, выполняя повеление четко, третий же, от перепуга потеряв голову, соскочил с облучка и помчался к реке. Автандил вырвал ружье у барахтавшегося под конской тушей басурмана и уложил убегавшего. Затем нагнулся к барахтавшемуся басурману и прикончил его.

Выскочивший из засады Гела стал развязывать пленных, поглядывая по сторонам, не возвращается ли сбежавший басурман. Автандил же со слезами на глазах смотрел на лошадь с перебитым хребтом и сломанными ногами, не зная, как помочь несчастному животному.

— Перережь ей глотку! — крикнул один из пленников.

— Он не сможет, — ответил за друга Гела. — Он за всю жизнь курицы не зарезал.

— А с басурманом ловко разделался! — удивился тот же парень, с помощью Гелы высвобождая от туго завязанной веревки затекшие руки.

— Басурман — дело другое. Но лошадь он зарезать не сможет. Сделай доброе дело, а то ведь и я не возьмусь. Тут мы с ним как близнецы схожи.

Парень подошел к лошади, хладнокровно сделал то, о чем просил его Гела, вытер кинжал о круп все еще дергающегося коня и спокойно вернул хозяину, не забыв сделать замечание:

— Сразу видно, что вы не из крестьян!

Автандил поспешил отвернуться от издыхающего коня и спросил всех разом:

— Чьи вы люди?

— Князя Палавандишвили, — ответил тот самый парень, который по-крестьянски быстро и споро выполнил столь тяжелое для освободителей дело. — Из Бебниси мы. Нас поодиночке выловили — кого в поле, кого у родника, кого в пути. Нас тут пятнадцать человек — восемь девушек и семь парней.

— Одну оставьте мне, остальных между собой разделите, — предложил Автандил с улыбкой.

— Бери всех восьмерых, родимый наш, да и нами располагай, как хочешь.

— Обыщите убитых, возьмите деньги, оружие, еду и одежду, а этих двоих… — Автандил задумался, — обезоружьте, переоденьте в ваши лохмотья и с собой заберите. Езжайте в Ностэ, в вотчину Саакадзе, найдите там управляющего Тимоте и скажите, что Автандил освободил вас и вы прибыли в его распоряжение. Все расскажите подробно.

При упоминании имени Саакадзе парни насторожились, а один, тот, который был постарше, обратился к Автандилу:

— Судя по всему, ты сын Георгия-моурави.

— Допустим.

— Так вот!.. Дело в том, что я сбил с пути этих непутевых. Они хотели в Боржоми попасть, а я их за Лихский хребет перевел. Дорога на Имерети, думаю, длинная, авось сбежим как-нибудь… Возьми меня с собой, родимый, я парень смышленый и служить сыну Саакадзе для меня большая честь — нет, огромное счастье будет. Не откажи, родимый.

— Сначала сделай то, что я велел. Всех благополучно доставь в Ностэ, а дальше видно будет. Я скоро вернусь туда и обязательно повидаюсь с тобой.

С этими словами Автандил вскочил в седло и пришпорил коня.

…Когда они миновали Зедафони, им повстречались имеретинские крестьяне на своих медленных, скрипучих арбах, груженных огромными квеври. От них путники узнали, что имеретинский царь Георгий и царевич Александр на охоте в Дзоврети. Во времена Давида местность эта называлась Зварети, от «звари» — виноградника, потом о виноградниках забыли и остались пастбища — «садзоврети». Там и охотилась на оленей царская свита.

Царь Имерети Георгий принял Автандила Саакадзе в шатре, поставленном на холме среди дубняка, чуть повыше моста Тамар. Автандил был помолвлен с младшей дочерью царя — Хварамзе, поэтому Георгий оказал ему особо теплый, поистине родственный прием, хотя и то было учтено, что имеет дело с сыном Георгия Саакадзе, божьей волей отмежевавшегося от картлийско-кахетинских Багратиони. Бывший моурави большие надежды возлагал на Багратиони имеретинских, о чем хорошо знали как царь Георгий, так и царевич Александр. Правда, не так уж много воды утекло и с тех пор, как имеретинский царь сердечно принял бежавших от шахской погони Луарсаба и Теймураза. От души помог им и словом, и делом, по предложение Саакадзе посадить царевича Александра на престол объединенных Картли и Кахети пришлось, разумеется, имеретинскому царю по душе, хотя для осуществления этого замысла пока он ничего не предпринимал.

Царь Георгий давно пожаловал Георгию Саакадзе клятвенную грамоту, в которой специально отмечал как свое превосходство над другими грузинскими царями, так и особое уважение к правителю Картли: «…Эту клятву и обещание жалуем мы тебе, царь царей государь Георгий, и сыновья мои царевичи Александр, Мамука и Ростом, тебе, Георгию-моурави, в том, что отдаем дочь нашу царевну Хварамзе за сына твоего Автандила…»

Влияние царя Георгия распространялось на владения князей Дадиани и Гуриели, куда направился Саакадзе после помолвки сына. Леван Дадиани с большими почестями принял моурави со свитой. А католикос Западной Грузии, правитель Гурии Малакия не отставал от имеретинского царя и со своей стороны пожаловал грамоту, в которой еще больше укреплял союз с Георгием Саакадзе. «Отныне и во веки веков объявляем клятву, волю нашу и грамоту сию мы, католикос Малакия, жалуем Георгию и сыну его Автандилу, и детям вашим, и потомкам тоже, а также детям правителя Кайхосро и владетеля Барата, и всем, кто вам предан, князьям и азнаурам, большим и малым, даем обещание и клятву хранить вам верность и делать добро. Коли вы пожалуете в наши края, обещаем вас принять, приютить и не позволим причинить вам зло. Если же вам понадобится покинуть наши места или пройти через наши владения, то мы позволим вам пройти свободно, без ущерба…»

Помолвка Автандила с Хварамзе была основным признаком усилившегося в Западной Грузии влияния Саакадзе и непосредственно была связана с падением Луарсаба и вынужденным бегством Теймураза. Она, эта помолвка, укрепляла Саакадзе с тыла и открывала ему путь к переговорам с султаном. Вдобавок ко всему помолвка эта придала ему решимости оказывать неповиновение Теймуразу и даже задумать борьбу против него.

Автандил подробно передал царю Георгию поручение отца — нужно, мол, войско для объединения Грузии. Против кого и где он собирался это войско использовать, сказано не было, да и царь Георгий не спрашивал: обоих устраивало замалчивание причин и целей их совместных действий. Царь Георгий и без этого догадывался о тайном умысле моурави, но предпочел молчать, а не высказывать свои догадки вслух. Царевич же Александр, который был пока еще откровеннее отца, как бы между прочим спросил о времени и месте прибытия войска.

— Войско должно подойти к Мухранской долине, о времени отец сообщит в ближайшие дни. Отец передал, что ваше участие в этом походе совершенно излишне. Сами назначьте избранного вами предводителя, а проводником буду я. Ответ доставит в Ностэ мой двоюродный брат Гела, — выложил все до конца Автандил.

Царь Георгий счел дело решенным, а разговор оконченным. Пригласил будущего зятя к столу. Геле же дали свежего коня и незамедлительно отправили в Картли.

Вечером охота оказалась еще более удачной. Особенно отличился Автандил — убил двух оленей, Георгий и Александр на сей раз уложили только по одному. Когда охотники возвращались к шатру, Александр со смехом сказал Автандилу, горделиво восседавшему на трехлетием жеребце арабской масти:

— Обскакал ты нас, брат!.. Саакадзе, вам, я смотрю, недостаточно, что вы в Картли князей с царем против себя настроили, а теперь хотите и с имеретинским царем и наследником рассориться? А известно ли тебе, что Луарсаб и Теймураз именно во время охоты шаха Аббаса прогневили? Ведь Лела, Луарсаба сестра и любимая жена Аббаса, предупреждала брата, чтобы он не красовался перед шахом, иначе, говорит, он озлится и за все с вами разом расквитается. Тот не послушался, и вот что из этого получилось!

— Негоже сравнивать неверного с христианином, царевич, не к лицу тебе это! — спокойно, как бы невзначай заметил Автандил.

— При чем здесь вера? Здесь не вера, а самолюбие, гордость — главное мерило человеческих чувств, особенно правителя Востока! С повелителем нужно вести себя так, чтобы он даже в мыслях не допустил, будто ты сильнее, умнее и ловчее его. А если заподозрит кого в этом, не простит — будет притеснять до тех пор, пока тот не опомнится, а не опомнится — наверняка избавится от него.

— Значит, плохой он повелитель.

— Ты можешь называть его плохим, сколько тебе заблагорассудится, но жизнь такова. Отныне запомни, ибо ты будешь моим зятем, и я хочу, чтобы ты это знал. В жизни у каждого свое место, и нужно это свое место знать. А перескакивать с одного места на другое можно лишь тогда, когда заведенный уклад по каким-то особым обстоятельствам или же в результате столкновения каких-то сил разрушается…

В ту же ночь царь Георгий начал готовиться к походу, и через три дня возле Зедафони было собрано пятитысячное войско. Царь сообщил князьям Гуриели, Дадиани и Рачинским Эристави, что шах грозится пойти походом на Картли-Кахети. Все откликнулись немедля: в беде грузины стремились быть вместе, готовы были помогать друг другу, не щадя ни себя, ни своих людей. Однако жизнь и сами люди часто сводили это благое стремление на нет.

* * *

Петух уже третий раз прокричал, когда Теймураз услышал осторожный стук в дверь. Спал-то он чутко и тотчас откликнулся, спросил, кто здесь.

— Это я, Потам, государь.

— Сейчас.

Царь быстро оделся.

— В чем дело, что случилось? — спросил Теймураз взволнованно, открыв дверь.

— В крепости Схвило зажгли огонь, государь.

Оба поспешно поднялись на дозорную башню. Долина Тирипона была освещена костром, разожженным в крепости Иотама Амилахори. Огонь, горевший в крепости Нарикала, был виден в Джвари, из Джвари сигнал поступал в Ксани, из Ксани — в Схвило, а оттуда передавали в Гори, что в Тбилиси была объявлена тревога, таков был порядок вещания о бедствии.

— Что могло случиться? — спросил Теймураз, ушедший в раздумье.

Амилахори не сразу ответил на вопрос, помолчал, а потом, взглянув искоса на стоявшего рядом Джандиери, твердо произнес:

— Надо немедленно ехать в Мцхета. Оттуда пошлем человека в Тбилиси. Остальное решим на месте.

В Крёпости забили тревогу. На рассвете войско вышло из крепостной ограды. В Гори остались сторожевые во главе с цихистави Цицишвили.

…Войско Теймураза остановилось у слияния Куры с Арагви. Царь пошел в Светицховели, отслужил небольшой молебен, а затем там же, в ограде храма, посовещался с главами церквей.

В полдень назначил совет дарбази. Тут же собрались картлийские князья со своими дружинами. Не было старшего Кайхосро и младшего брата Мухран-батони, а также Иасе Эристави. Зато Зураб Эристави лез из кожи, каждым словом и поступком своим старался доказать свою преданность Теймуразу.

Вечером вернулись первые гонцы, доложили, что в Тбилиси покой и мир. Посланные во дворец сообщили Теймуразу, что кто-то забрался в дозорную башню: злоумышленники разожгли костер и бесследно скрылись. Эмир и дворцовые люди не смогли их разыскать, а сторожевые вовремя не заметили костра, ибо неизвестные злоумышленники их предварительно напоили.

Разгневался Теймураз: сначала вовсе отменил дарбази, но потом перенес на следующий день. Велел Джандиери и Амилахори снова отправить лазутчиков во все концы. Зурабу приказал выставить побольше караульных вокруг лагеря.

Назавтра все выяснилось. Зураб Эристави доложил об истинном положении дел Теймуразу, находившемуся в келье Светицховели.

Срочно был созван дарбази.

Первым слово взял Зураб:

— Государь и князья вельможные! Речь пойдет о прискорбных деяниях Георгия Саакадзе. Ночью мои люди перехватили гонца, которого Саакадзе послал к братьям Мухран-батони. Гонца доставили ко мне, а я выдал себя за Кайхосро Мухран-батони. Он выложил мне всю правду. Смысл донесения заключался в следующем: «Теймураз угрожает мне смертью, грозит выслать из Грузии, — передавал Саакадзе своему единомышленнику. — Теймураз власть не удержит, я обратился за помощью к царю Георгию. Он прислал пятитысячное войско. Чтобы одолеть Теймураза, укрепившегося в Горийской крепости, мы обманули его и зажгли костер на Нарикале, чтобы выманить его из Горийской крепости и направить на Тбилиси. В ожидании шахского войска, Теймураз не войдет в Тбилиси, а остановится в Мцхета. Вот там-то мы и должны разгромить его и его союзников».

— Где гонец Саакадзе? — мрачно спросил Теймураз.

— Я зарубил его, государь.

Дарбази затих, все растерянно переглядывались, исподтишка посматривали на царя. Очи царя сверкнули гневом, лицо потемнело — вот-вот зарычит государь, как лев. Все предвкушали занятное зрелище — дидебулы всегда рады забаве, если только царский гнев не на их головы рушится.

Теймураз же, успевший взять себя в руки, назло охотникам забавы очень негромко, даже мягко, проговорил:

— Этого делать не следовало.

Зураб, сам ожидавший взрыва, сразу пришел в себя и смело отвечал:

— Не мог стерпеть я такого коварства, государь!

— Стерпеть коварство от своего — есть высшая мудрость, зять, — спокойно отчеканил Теймураз, проводя указательным пальцем правой руки по нахмуренному челу. Потом так же спокойным голосом произнес вопрос, обращенный ко всем вместе: — Кто стоит во главе войска?

— Леван Дадиани, — ответил Зураб Эристави.

— Где он сейчас?

— Вчера он взял Гори, Цицишвили, оказывается, сдал крепость без боя.

— И правильно сделал. Где войско Дадиани сейчас?

— Двигается по направлению к Мухрани.

Теймураз обвел взглядом дарбази и твердо произнес:

— Отведем войска к Душети, если понадобится, отойдем к Греми, пойдем через Тианети, чтобы миновать столкновение. Только братоубийственной резни не хватает грузинам! Мы будем до конца держаться друг друга… Кто не с нами, пусть громогласно объявит сейчас. Последнее свое слово я скажу в Душети. А сейчас Иотаму Амилахори надлежит выехать навстречу Дадиани… Повидай обоих — его и Саакадзе, скажи, чтобы остановились возле таможни в Игуэти и поворачивали назад, немедля покинув Картли… И то скажи им, что Теймураз не примет боя, не допустит, чтобы грузин убивал грузина, этого нам не простят ни дети, ни внуки, ни правнуки наши, за это потомки справедливо нас проклянут. Если Дадиани пожелает видеть меня, пусть явится в Душети, Саакадзе же передай… — Теймураз помедлил и очень тихо, но твердо продолжил: — Саакадзе передай, чтобы не забывал нашего разговора в Схвило. Пусть запомнит накрепко, что от его неразумной, даже чрезмерной отваги, пустого махания саблей и необдуманных действий Грузии пользы не будет. Грузию объединит лишь большая мудрость, терпение и время. И на роль третьей силы ни Саакадзе не годится, ни султан со всеми приспешниками-крохоборами…

Все присутствующие последовали за Теймуразом, кроме Иотама Амилахори, который из Мцхета незамедлительно поспешил в Игуэти для переговоров с Саакадзе и Дадиани.

Амилахори не пришлось долго ждать у таможенной башни — в ущелье реки Тамдлис-цкаро показались передовые отряды войска. На берегу Лехуры Йотам встретился с Леваном Дадиани, ехавшим впереди войска. Оба отдали коней слугам и пешком отошли в сторону, обняв друг друга по-братски.

Выслушав Иотама, Дадиани побледнел.

— Царь Георгий сказал мне, что шах как будто собирается напасть на Картли, — начал смущенный Дадиани. — Саакадзе же я еще не видел, на его скакуне Лурдже сидит Дауд-бег Гогоришвили, — кивнул он в сторону Бойна, который как ни в чем не бывало беседовал с братьями Мухран-батони, Иасе Эристави ксанским и Баратой Бараташвили. — Правда, ни один из них… ничего толком не сказал, против кого мы выступаем, но слово Теймураза — для меня закон, непреложный закон, я забираю свою тысячу воинов и немедленно возвращаюсь назад!

— Ты не хочешь встретиться с Теймуразом? — спросил Йотам Амилахори, обрадованный мудрым решением Дадиани.

— Нет! — твердо отвечал тот. — Мне совесть не позволяет ему в глаза глядеть. И потом, мой своевременный уход сейчас многое будет значить для всех остальных.

С этими словами Дадиани пожал руку царскому посланцу и повернул к своим. Сидя верхом, о чем-то недолго беседовал с Гогоришвили и прочими, потом поскакал в сопровождении приближенных вслед за своим войском, уже спустившимся к реке Лехура.

Амилахори подъехал к оставшимся князьям и после сухого приветствия начал спокойно:

— Царь Теймураз велел передать…

— Что велел передать Теймураз, нас не интересует, — грубо прервал его Дауд-бег Гогоришвили, — пойди и передай этому стихоплету, чтобы он покинул Картли и сидел у себя в Кахети. Это последнее слово Георгия Саакадзе. Зурабу Эристави же передай, что земли и пастбища, ворованные у горских племен, вскоре достанутся своим истинным хозяевам, и того не забудь сказать, что он в погоне за богатством брата родного ослепил, чего мы ему не простим. А Теймураз, ежели о грузинской крови заботится, чтобы она зря не проливалась, пусть убирается в Греми и там стихи свои пишет, Саакадзе же сам о Грузии позаботится. Вот наш ответ окончательный и единственный.

Беседа на том и завершилась.

Амилахори поспешил в Душети и царю доложил обо всем, не утаив ничего, даже ехидства по поводу стихов. Зураб, выслушав угрозы в свой адрес, скрипнул зубами, в ярости схватился за рукоятку кинжала.

— А куда сам Саакадзе запропастился? — взревел он.

Амилахори оставил вопрос без ответа.

Теймураз обратился к Джандиери:

— Они станут лагерем в Мухрани. Спустись вдоль Ксанского ущелья к Чадиджвари, передай Кайхосро, что царь хочет их всех повидать, всех тех, кто пришел с войском. Скажи, что я не хочу проливать кровь грузин и хочу всех собрать, поговорить. Не забудь сказать и то, что я ничего худого против них не замышлял и нынче не замышляю, приглашая их на беседу.

— Государь! — заорал Зураб как резаный. — С ними разговаривать можно лишь мечом и саблей! Больше нам не о чем с ними говорить. То, что гнилое, надо выкорчевать, лучше выкорчевать сразу!

— Не спеши, Зураб, — остановил его царь. — Наберись малость терпения и спокойствия. Злобой и мстительностью мы лишь врагов порадуем, а истинных врагов у нас без того хватает, — царь опять обернулся к Джандиери: — Езжай без оружия, грузин безоружного грузина не обречет на смерть — так у нас издавна заведено. Если увидишь Саакадзе, поговори с ним спокойно, как ты умеешь…

…На следующее утро Джандиери вернулся промокший до нитки. Войдя в царский шатер, попросил водки, вмиг осушил маленький рожок, а от закуски отказался, хотя был голоден.

— Ничего не получится, государь, — проговорил он стоя. — Мне кажется, в этом походе замешан султан, Саакадзе на него уповает, он же ему ничем не помогает и не поможет, разве только подстрекательством да посулами, как это у него заведено.

— Самого Саакадзе ты не видел? — спросил Теймураз озабоченно.

— Самого не видно. Зато Дауд-бег распоясался.

— А как остальные?

— Братья Мухран-батони и Иасе Эристави молчали, хотя они твердо стоят на стороне Саакадзе. В имеретинском и гурийском войске никого из примечательных людей нет, зато самцхийцы все там. Воины устали, хотят окончательной развязки — пусть уж, говорят, свершится, чему суждено свершиться, но свершится скорее.

— Свершится! — процедил Зураб сквозь зубы. Теймураз поглядел на него по-прежнему спокойно.

…Худое дело свершилось само по себе: обе стороны, воодушевленные якобы благими намерениями, на следующий день оказались друг перед другом. Когда войска имеретин и самцхийцев под предводительством Дауд-бега Гогоришвили перешли вброд Ксани и через Чадиджвари вышли на Базалетское поле, они оказались лицом к лицу с другим, грузинским же, войском. Грузины встали против грузин, брат против брата, забыли родство свое, отринули разум, не посчитались с заветом предков и с судом поколений.

Густой туман опустился над Базалетским озером и полем, сеял по-осеннему мелкий дождь. Базалетская долина вся раскисла и превратилась в топь.

Промокшие до нитки, легко одетые воины продрогли до Костей, а потому Зураб велел выкатить бочки с жипитаури, которую на рассвете и раздали воинам.

Убитый горем Теймураз разделил войско на три части. В центре поставил Зураба Эристави с его горцами-хевсурами, на правом фланге стоял Джандиери с кахетинцами, на левом — Потам Амилахори.

— В наступление идите сразу с трех сторон. Старайтесь не пользоваться саблями и ружьями. В крайнем случае — бейте прикладами. Убивать избегайте. Лучше напугать их и обратить в бегство. Я со своей дружиной буду возле шатра, кому туго придется — помогу. Саакадзе не убивать, лучше взять живым… Бог свидетель, я не хотел проливать кровь братьев, потому-то и отошел к Душети. Сами подошли сюда, преследовали по пятам… Да будет воля божья и свершится то, чего я совершать не хотел… Отступать мне негоже, хотя я и думал вначале уйти в Греми. Бой надо кончить сразу, ненужных потерь избегать с обеих сторон, ибо здесь нет врага, есть только по глупости одуренный противник.

Потом Теймураз отвел в сторону Зураба и шепнул:

— С твоими владениями граничат земли Кайхосро Мухран-батони, убей его — получишь его дворец и крепости. Он подстрекает Саакадзе, это он мутит воду…

Царь прекрасно знал алчность своего зятя и подданного, а потому и подстегнул его столь откровенно.

Заиграли трубы, забили барабаны… и началось позорное братоубийство, сыгравшее злую шутку в истории Грузии.

Поскольку Дауд-бег сидел на Лурдже — коне Саакадзе, Зураб в утреннем тумане принял его за самого моурави, а потому он с диким кликом остервенело помчался прямо на него.

Никто уже не помнил о милосердии, к которому взывал перед битвой царь. Все яростно и беспощадно кололи, рубили, резали. Намокшая под дождем земля превратилась в месиво, окрашенное кровью. Над Базалетской долиной стояли стоны раненых, крики, хрипы…

Озверевший Зураб со своими воинами обрушился на противника так, словно не грузины перед ним были, а ненавистные народу кизилбаши. Он рычал, направо и налево круша своим мечом, с остервенением прорубая путь к Дауд-бегу, которого он все еще принимал за Георгия Саакадзе. Дауд-бег тоже заметил Зураба, немедленно ринулся ему навстречу… И Зураб одним махом сабли отсек ему правую руку от самого плеча и со смаком вторым ударом сабли сбил его с седла. Тогда-то он и понял, что это был не Саакадзе, но, не растерявшись, решил не отказывать себе в удовольствии и басом загремел:

— Саакадзе подох, люди! Я убил Саакадзе!

Войско Теймураза тотчас подхватило эти слова и повторяло их вместо брани и проклятий.

Грозный вопль окончательно сломил имеретин и самцхийцев.

Уже повернулись спиной к противнику и братья Мухран-батони, когда на поле брани показался сам Саакадзе со своей дружиной. Но было уже поздно… Он тоже попытался двинуться прямо на Зураба Эристави. Глубоко врезавшиеся в стан противника кахетинцы не подпускали его, путь моурави преградил Эдиша Вачнадзе со своим отрядом. Завидев бегство братьев Мухран-батони, поспешил следом за ними и Иасе Эристави.

Разъяренный Саакадзе ударом меча свалил Эдишу Вачнадзе наземь, однако его брат обошел поглощенного поединком моурави сзади и ударил его своим мечом «багдадури». Тяжелый меч рассек кольчугу, хлынула кровь…

На помощь раненному в бедро Зурабу подоспел Теймураз. С криком, улюлюканьем стали гнать беглецов. Зураб Эристави своим громовым басом кричал воинам:

— Змея не выпускайте, змею перебейте хребет! — Сам он с трудом держался в седле, чувствовал, что теряет последние силы.

Теймураз строгим приказом остановил пустившихся вдогонку за Саакадзе горцев.

— Саакадзе пусть уходит! Он еще пригодится родине!

Царь не пожелал трогать мятежного моурави…

Бой закончился так же внезапно, как и начался.

Над Базалетской долиной опустилась гнетущая тишина, нарушаемая лишь стонами раненых. На озеро и поле опустился такой густой туман, что в двух шагах ничего нельзя было разглядеть. Дождь усилился. Воины Теймураза бродили по раскисшему полю, подбирая раненых, которых сажали или укладывали на арбы и везли в Душетскую церковь.

Здесь уже не было своих и чужих, были только грузины, изувеченные грузинами. И еще подавленный Теймураз, ликующий Зураб и все остальные, присутствующие при сем… Небо проливало слезы над Базалетским полем, тщетно пытаясь смыть следы позорного побоища.

Озеро едва заметно рябило, будто волновалось за судьбу сбившихся с пути истины братьев.

Ропот волн приглушал стоны раненых.

Сгущался туман над Базалети, и сгущалась горечь в сердцах.

С глубоких ран лекари смывали кровь, прикладывали целебную мазь, подорожник, перевязывали чем попало. Пленных царь велел отпустить домой, дать хлеба на дорогу, не обижать, не грабить, а только передать наказ царя: позор тем, кто поддержал братоубийственную войну…

Мрачно принимали имеретины и самцхийцы по-братски протянутый им хлеб и жипитаури, которую щедро наливали люди Зураба Эристави возле царского шатра. Раненый Зураб попытался было сказать царю, что не хлеб им раздавать надо, а всех на костре сжечь. Однако Теймураз отрезал жестко: лежи тихо; если разорения боишься, то можешь не беспокоиться — расходы я тебе вдвойне возмещу из царской казны.

Давида Джандиери, тяжело раненного еще при Марабде, теперь еще тяжелее поразили копьем в спину — копье вонзилось в легкое, и у доблестного воина кровь шла изо рта и из раны. Он дышал с трудом, восковая бледность покрывала его рыжеватое мужественное лицо. Давид лежал в царском шатре на белой бурке, не подпуская к себе лекарей. После Алавердоба оставшийся единственным глаз его был подернут мутной пеленой. Увидев царя, склонившегося над ним, Давид слабо улыбнулся; открыв рот и оскалив свои крепкие белые зубы, он едва слышно произнес:

— Государь, позаботься о детях… и о моих… и о твоих. Не теряй из виду отряд Беруашвили. — Потом он дал знак царю наклониться еще ниже и прошептал ему на ухо: — Племянник Саакадзе Важика, которого, по словам Зураба, послали в Исфаган, был здесь, в Базалети. Он должен лежать на берегу озера раненый, на краю дубняка. Вели найти его и убедишься, что… Зураб солгал… Не Саакадзе, нет, а он сам послал гонцов к шаху: и тот гонец, которого он будто бы перехватил, а выведав все, убил, был послан от Саакадзе не к Мухран-батони, а к нему самому. Следи за Зурабом, остерегайся его. Береги мать и детей и моих не забывай…

Теймураз, встав на колени перед ложем верного слуги, по-братски поцеловал его в лоб, а затем своим платком бережно утер выступившую на губах кровь.

— В Марабде я уцелел от врагов-кизилбашей, — чуть громче заговорил Джандиери, — а здесь умираю от руки братьев своих.

— Не спеши, Давид, — царь скорее себя утешал, чем убеждал Джандиери. — Доверься лекарям, пусть осмотрят, очистят рану твою.

Джандиери горько улыбнулся.

— Разорванным легким лекарь не поможет, только зря будут терзать меня… — кровь снова хлынула горлом, Теймуразу подали чистый платок, он осторожно положил его на грудь умирающему.

И случилось то, чего не должно было случиться: его грудь в последний раз вздыбилась Голгофой, свалилась его богатырская рука и закрылся единственный глаз — Джандиери перестал дышать.

Царь бережно поднял упавшую с ложа руку, отер кровь, стекавшую с подбородка, затем нежно приложился к его холодеющему челу и вышел из шатра, не желая показать кому-либо налитые слезами глаза свои.

Были горечь, боль, страдание человеческое, называемое божьим гневом, обрушивающимся на Грузию время от времени, пора страданий, когда брат поднимался на брата и проливал родную кровь, умирали сыны Грузии от руки своих собратьев и земляков. И не было большей беды, большего позора и большего несчастья, чем это братоубийство!

…Теймураз велел завернуть покойного в свою белую бурку, сам с помощью Амилахори положил его на арбу рядом с трупом Эдиши Вачнадзе и велел через Тианети везти в Алаверди. В последний раз склонился над верным другом царь, откинув с лица усопшего белую бурку, и нежно прикоснулся к его единственному глазу. Теймураз уже не стыдился своих слез. «Да и кто их заметит, решат, что это капли дождя стекают по лицу», — подумал Теймураз, и его, могучие плечи сотряслись от подавляемого рыдания.

«Прости меня, Давид, если когда-либо я сомневался в тебе! Я не знаю, какая меня самого ждет судьба, но Грузия не забудет твоего благородного сердца, проницательного ума и беззаветной отваги. Знай одно, как последнюю мысль мою, высказанную только для тебя, — я завещаю, чтобы и меня тоже похоронили в Алаверди, ибо там будешь ты — моя опора и надежда. Жди меня там, Давид, чтобы мы больше никогда не расставались».

Подавленные горем ингилойцы тронулись в путь.

Теймураз долго шел за траурным караваном, увозившим воинов, отдавших жизнь на благо отчизны, но павших от руки своих же собратьев.

Наутро Амилахори доложил царю, что Важика Саакадзе найден и перенесен в душетскую церковь. Царь сам поспешил в церковь, ставшую в эти дни подлинной обителью мук и страданий верных ему и стране сынов.

Важика Саакадзе лежал в еще не просохшей одежде, хотя подобрали его ночью и уже успели перевязать раны. Теймураз попросил священника перенести тяжело раненного Важику к себе. Сам же обошел всех раненых, похвалил монахинь из монастырей Шуамта и Мгвиме за их лекарское мастерство, пообещал щедрые пожертвования их монастырям. Потом посоветовал людям Зураба Эристави кормить раненых хашламой и поить красным вином, привезенным из Кахети.

За алтарем царь остановился возле юноши, который лежал почти без сознания, тяжело дышал. Царь осторожно провел рукой по его густым кудрявым волосам, спросил у сестры-монахини, что с раненым.

— Да он еще дитя, — шепотом отвечала монахиня, сама еще совсем юная, — ему сегодня правую ногу отняли. Жар у него, боюсь, что не выживет. Все время в беспамятстве, в себя не приходит.

Царь почему-то вспомнил Датуну, ничего больше не сказал, молча вышел из церкви и направился к дому священника в сопровождении Иотама Амилахори.

Важика Саакадзе, тщательно умытый и переодетый, лежал на тахте. Он уже пришел в себя и при виде царя даже попытался подняться.

— Лежи, лежи, сынок, не двигайся — сказал Теймураз, садясь у изголовья раненого. — Ты чей будешь?

— Я племянник Георгия Саакадзе, — довольно бойко для раненого отвечал юноша, постаравшийся показать царю свою волю и силу.

— А как ты оказался в Базалети?

— Приехал из Ностэ.

— И давно ты в Ностэ находишься?

— А с тех пор, как из Имерети вернулся, после помолвки Автандила и Хварамзе.

— Значит, с июня?

— Да.

— И после того никуда не уезжал?

— Никуда.

— А в Тбилиси был?

— В Тбилиси я вообще ни разу не был.

— Куда отсюда собираешься ехать?

— Коли поднимусь, домой поеду, в Ностэ.

— Конечно, поднимешься. И коня тебе дадут и седло.

— А оружие? — спросил юноша слабеющим голосом. Чувствовалось, что силы его на исходе.

— И оружие дадут, только оружие это никогда больше против своих не оборачивай, даже если тебе дядя твой — великий полководец — прикажет.

Теймураз встал, провел указательным пальцем правой руки по наморщенному лбу, вышел из дома священника и направился к своему шатру.

Царь понял, что Зураб оклеветал Георгия Саакадзе, выдумав, будто он послал к шаху племянника. Он хотел восстановить Теймураза против моурави. Теперь надо было выяснить, был ли вообще послан гонец в Исфаган и кто его послал. Не сам ли Зураб?

Да, трудно было царствовать в стране, в которой пышным цветом цвели среди знати коварство, зависть и измена, наносившие неизмеримый урон и народу, и стране, и царю…

* * *

Шахский двор холодно принял царицу Кетеван и ее свиту. Исфаганский дворец, в котором жил сам шах со своим семейством, всегда был наглухо закрыт для чужеземцев, закрытым он оказался и для кахетинской царицы. Придворный визирь поселил Кетеван с ее свитой в малом домике, расположенном по другую сторону главной площади. Ни еды, ни питья для грузин не жалели, но о встрече с шахом пока никто из придворных даже не заикался.

Царевичи целые Дни проводили на учениях в кизилбашском войске, возвращались лишь поздно вечером. В том же домике жили слуги царицы, им по хозяйству помогали два евнуха из шахского дворца, которые, видимо, выполняли и другие особые поручения, служили оком и ухом шахского двора. На просьбу царицы о встрече с дочерью Еленой, переданную через визиря, шах ответил молчанием. Визирь явился на другой день, справился о здоровье царицы, на безмолвный вопрос Кетеван ответил лишь дерзким взглядом. Он явно ждал от царицы просьб и расспросов, ждал, но не дождался. Упряма была царица, она мудро молчала, ибо знала, что получит ответ, унижающий ее достоинство. Визирь помешкал еще немного и убрался восвояси, так ничего и не добившись от нее, а Кетеван и без слов поняла ответ.

…В ту ночь в Исфагане выпал первый снег.

Крупные белые хлопья падали на город. Дым поднимался лишь над шахским дворцом и еще над несколькими домами, стоявшими на площади. Убогие глиняные хижины и ветхие лачужки в тесном переплетении улочек и переулков с молчаливым покорством, глубоко укоренившимся на всем огромном Востоке, встречали холодную зиму.

Вокруг царила тишина, которую всегда и везде приносит с собой первый снегопад. Снежной пеленой покрывались величавые купола мечети. Город-лагерь утопал в вечернем сумраке. В редких домах жалобно мерцали тусклые огоньки. Прохожих не было ни на площади, ни в узких улочках, в переулках — тем более. Непогода загнала всех в дома. Даже стража забилась в свои будки и старалась не вылезать на мороз.

Кетеван сидела у стола и читала вслух свой неразлучный «Карабадини». Лела, свернувшись на тахте калачиком, слушала царицу, а сама не сводила глаз с дверей — Леван и Александр до сих пор не вернулись. Снег, валивший с неба, тяжестью оседал на сердце даже тех, кто оставался под крышей. Принесенные Георгием дрова в камине то потрескивали весело, то шипели затяжно, нудно.

Глухо заскрипела калитка.

Лела вскочила с тахты, сунула ноги в коши.

Царица оторвалась от книги.

Кто-то постучал.

Дверь отворилась, и в комнату вошел евнух, весь запорошенный снегом и накрытый куском легкой циновки. Сделав несколько шажков, он низко поклонился царице и приветствовал ее по-грузински:

— Добрый вечер, государыня!

Кетеван пристально взглянула в глаза евнуху и по-грузински же ответила на приветствие.

Евнух снял накидку, прикрывавшую его голову и плечи, и искоса поглядел на Лелу. Потом смело приблизился к царице, улыбнулся и проговорил тонким словно женским голоском:

— Я хочу сказать тебе два слова наедине, государыня!

— От этой девушки у меня нет секретов.

— У тебя, может, и нет, но я только тебе могу Доверить то, что хочу сказать.

— Кто ты такой и чего тебе надо?

— Об этом я тоже скажу, когда мы останемся одни.

Лела молча вышла. Евнух, убедившись, что в комнате больше никого нет, начал вполголоса:

— Меня прислала твоя дочь Елена. После полуночи я приду за тобой, жди меня у калитки. Я проведу тебя тайком во дворец, так велела Елена.

— А кто ты сам?

— В моих жилах тоже течет кровь Багратиони, только жил этих мне не оставили. Грузины надежнее, когда они скопцы, так сказал шах, и всех мальчиков, родившихся от жен-грузинок, оскопляют.

— Господи, не оставь нас в годину испытаний!

— Бог богом, а ты будь готова, — проговорил евнух и исчез так же внезапно, как и появился.

Царица стояла на том же месте словно молнией пораженная, когда в комнату вошли Леван и Александр, Они поужинали и сразу легли спать, замерзшие и усталые; повелением шаха каждый день их муштровали в его войске.

Лела жила в комнате Левана по праву его жены, хотя они и не были венчаны. У царицы мелькнула было мысль попросить миссионеров-католиков их обвенчать, но потом Кетеван передумала: все-таки негоже чужим обрядом венчать наследника престола… И другие соображения тоже приняла во внимание царица.

Вот и теперь, оставшись наедине сама с собой, она думала о том, как освятить союз Левана и Лелы. Она не находила способа это сделать и беспокоилась. Не то ее тревожило, что когда-нибудь кто-нибудь им это мог припомнить. Нет, ее это мало заботило. Она ни от кого не требовала монашеского аскетизма, особенно от внуков своих, и без того приговоренных к томлению на чужбине. Она лишь хотела соблюсти обычаи дедовские, христианские. Впрочем, благодаря мудрости своей она и зов природы считала гласом божьим.

Не придумав, как и раньше, ничего подходящего, царица снова перенеслась мыслями к посланнику дочери. Вспомнив евнуха, царица еще пуще закручинилась. Беспокоило ее и то обстоятельство, что она не столько хотела видеть дочь, сколько стремилась удовлетворить задетое самолюбие. Жажды видеть дочь она не ощущала, а потому и само отсутствие естественного материнского чувства тоже не давало ей покоя. Она усердно пыталась найти причину этого неожиданного отчуждения и вдруг поняла, ясно ощутила, в чем была причина этого своеобразного отречения от дочери: ее плоть и кровь, ее родная дочь, с тех пор как перешла в собственность шаха, стала для нее чужой, посторонней.

В назначенное время царица накинула бурку и легким шажком вышла к калитке. Евнух ждал ее, дыханием согревая руки и всем телом дрожа от холода.

— Зима здесь редко бывает холодной, но если уж грянут холода, то берегись!

«Грузинский он знает хорошо. Интересно, чей же это сын?» — мелькнула мысль у Кетеван, и она молча последовала за почти бегущим скопцом. «Как видно, этот несчастный смирился с судьбой. Но каким лютым зверем надо быть, чтобы совершить такое! Нет, даже зверь щадит беспомощных детенышей. Зверя нельзя сравнивать с этим чудовищем, было бы несправедливо в отношении… зверя. Что за жизнь у этого бедолаги? Он не женщина и не мужчина, лишен детей, а значит лишен и радости, ибо дети — это благородные заботы и неиссякаемые радости, без которых человек не живет, а существует. С приближением старости и смерти чувство привязанности к детям постепенно слабеет, становится вялым, потому что сама жизнь теряет свою внутреннюю силу воздействия. А этот бедняга так на земле этой и должен прожить, не поняв вкуса ни радости, ни горя. И всему виной не зверь, нет, а человек, его злоба и коварство! Боже всемогущий, покарай человека разъяренного, в волка проклятого превратившегося, человеческий облик потерявшего!»

Свежевыпавший снег пышным, ковром покрывал дворцовую площадь. Ноги мягко утопали в пушистой белизне первого снега, поскрипывающего нежно, чуть-чуть, не так, как слежавшийся.

Ночь была темная, безлунная, хотя сияние снега рассеивало плотную мглу.

Евнух почти бежал, Кетеван, скрытая буркой, едва поспевала за ним своим легким, но быстрым шагом.

Они пересекли площадь и, обойдя дворец, подошли к нему со стороны дворцового сада. Сторожевой, как видно, был предупрежден, потому что пропустил их, ни слова не говоря. «Взятка и ад освещает», — подумала Кетеван, следуя за юркой фигурой, скользящей по тускло освещенным коридорам; потом они поднялись по лестнице на второй этаж и, пройдя через запутанный лабиринт переходов, остановились перед какой-то дверью.

Евнух, покружив в коридоре и убедившись, что за ними никто не следит, осторожно открыл дверь и впустил царицу в каморку, слабо освещенную чадящей свечой.

— Это мой зал. Жди здесь, государыня. Я сейчас ее приведу, — пояснил он свистящим шепотом и исчез как тень.

В келье было холодно, но царица все же сбросила бурку, предусмотрительно пристроив ее в углу. Время тянулось медленно, как арба, подымающаяся в гору. Наконец в коридоре раздался едва слышный шорох, не ускользнувший от чуткого слуха царицы. Дверь отворилась, и в келью вошла Елена. Первое, что бросилось в глаза Кетеван, были шелковые шаровары дочери.

— Мать моя, родная! — Елена, как дитя, кинулась на шею матери. Кетеван, забыв о давешних сомнениях, о холодке отчуждения, терзавшем душу, крепко обняла родную дочь, и колючий комок упрямо встал в горле.

— Мамочка, родимая… — лепетала Елена, роняя горючие слезы.

Кетеван бережно вытерла ее глаза концом головной накидки мандили, взяла в ладони своих иссохших рук сияющее, красивое лицо дочери и поцелуями осушила ее заплаканные щеки, обхватила дрожащие от рыданий плечи и нежно прижала к груди.

Елена только всхлипывала, как ребенок.

Прошло достаточно времени, пока мать и дочь успокоились. Кетеван посадила Елену рядом с собой на тахту, спросила чуть дрогнувшим голосом:

— Как поживаешь, дочь моя?

— Разве это жизнь, мамочка?

— Ничего не поделаешь, такова женская доля! Как он к тебе относится?

— С тех пор как Луарсаба удушили и Лела исчезла, меня выделяет… — смущенно потупилась Елена, но в этом смущении чувствовалась, однако, и женская гордость.

Не понравилась царице эта неуместная женская слабость, хотела она отчитать дочь, как прежде бывало, но сдержалась — не было для этого ни места, ни времени, ни смысла.

— А что с Лелой?

— Никто не знает. Или убил, или кому-нибудь отдал, — и ответ этот, та легкость, с которой Елена произнесла его, не задумываясь, не пришлись царице по вкусу. Она еще больше собралась, окончательно отогнав от себя материнскую слабость.

— Почему у тебя нет детей?

— Он не пожелал. Евнухи дали мне испить маковый отвар. С рождением ребенка, мол, жена приходит в негодность, — так изволил сказать шахиншах. Детей у меня, дескать, много, а родившая женщина — уже не та, не годится, мол, для любовных утех. — Елена слегка покривилась, потупилась, скорее чтобы угодить матери, чем от смущения.

— Что-то ты очень разговорчивая стала! — на сей раз не утерпела Кетеван.

— Здесь, мамочка, женщина в животное превращается. Мы как в конюшне все равно — нас кормят, поят, но не всегда…

— Постой! Прежде чем сказать, подумай. Не все надо выбалтывать, что на ум взбредет!

— Мне и болтать не о чем и поговорить не с кем — нет здесь никого, кто бы моей болтовней интересовался! Нас триста в гареме, и все поглощены одной заботой — как привлечь к себе его внимание. Как только евнухи сообщают, что он идет, — что у нас начинается, ты бы видела! Одни раздеваются и прыгают в бассейн, другие ложатся на краю бассейна — кто на спину, кто на живот, кто-то садится за тари, а кто-то даже за рукоделье… Видела бы ты, какие мы жалкие, несчастные! Наши женщины Леле подражают, с нее пример берут, с места не двигаются, гордо сидят, как будто им все безразлично. А он, как голодный волк, ходит вокруг, глазами сверкает. Раньше он к себе уводил избранницу, а теперь у него новая причуда появилась…

Кетеван нахмурилась.

— Довольно! Тьфу, дьявольское отродье! — перекрестилась Кетеван. — Прекрати!

— Женщины — что кобылы, с завистью смотрят на избранницу, и их нельзя упрекать за это. Что нам еще остается, другой радости у нас нет! У кого еще есть ребенок — те хоть знают, чему радоваться, с детьми разговаривают, учат их петь, развлекая их, сами забавляются как могут. А бездетным что делать прикажешь? Если бы были еще какие-нибудь другие мужчины, они бы сними свою страсть утоляли, но в гареме — одни евнухи. Есть у нас и негритянки, их не меньше десяти, они такие привычки какие-то чудные с собой принесли… Друг друга ласкают. Одна ко мне привязалась, а Лела тогда же меня предупредила: смотри, говорит, если привыкнешь, потом трудно отвыкать… А эта негритянка — огромная… Чего только не говорила мне…

— Боже милостивый! — в ужасе воскликнула Кетеван. — Не поддавайся дьявольскому искушению, дочка! Осквернишься на земле — в адском пламени гореть будешь на том свете!

— Хуже ада, чем этот, в котором я живу, мамочка, быть не может! Я на коне сидеть разучилась. Скоро и ходить разучусь. Недавно он пожелал взять меня с собой в Шираз. Так я чуть с лошади не свалилась, хотя кобыла смирная была.

Царица сдвинула брови.

— В детстве ты с коня не падала, теперь тем более не к лицу тебе с кобылы сваливаться, — попыталась отвлечь дочь от грустных мыслей Кетеван.

— Вот и я об этом говорю. Но ведь в другой раз у него такого доброго намерения может и не появиться! Евнухи вывозят нас в месяц раз, но что это за прогулка! А ты говоришь — осквернишься! Войти сюда само по себе уже значит оскверниться! Кто станет нас порицать и за что? Кто имеет на это право? Даже самому Христу грешно будет укорять нас в грехах. Нас никто не видит и судить никто не может. Да, жизнь наша угасает вместе с мужской силой шаха. Раньше он как волк был, по пять раз на день врывался, а теперь и приходит-то не каждый день, да и то больше затем, чтобы поболтать с нами или же полюбоваться нашими танцами…

Заметив, что царицу сотрясает дрожь, Елена сняла вязаную шаль и накинула матери на плечи. Кетеван попыталась отказаться, но Елена горячо настояла на своем:

— Я сама вязала. Это единственное мое развлечение. Если бы не вязание и не рукоделие, я бы, наверное, сошла с ума. Забери от меня на память. Я и сторожевому шаль подарила, чтобы он тебя пропустил. Я так страдала, что ты не приходишь, все спрашивала шаха, а он одно твердит: христианам в гарем вход заказан. Приняли бы вы тоже их веру — ты и Теймураз, и он бы успокоился, и для вас бы лучше было, и Грузии было бы спокойнее…

— Вероотступничество погубит и страну, и народ. Вера помогла нам выстоять. Без нее грузины уже не были бы грузинами. В вере, и только в вере спасение наше.

— Но были ведь и такие, которые веру поменяли, но и народу старались пользу приносить и приносили тоже.

— Пользы от них еще никто не видел, а вот зла они принесли много и народу, и стране. Вероотступники подают дурной пример, они оскверняют душу народа, унижают ее. Это самая большая беда, которая может привести народ к перерождению.

— Дух противоречия и упрямство тоже многих погубили, матушка. Когда шах пригласил на охоту Луарсаба и Теймураза, зачем им понадобилось больше него дичи стрелять? Обозлившись, он однажды, оказывается, сказал Леле: если бы, говорит, твой брат имел голову на плечах, он бы свое «охотничье превосходство» от меня скрывал, но Христос ваш мозги затуманил ему за его же преданность.

— Знаю об этом… Потому всегда ненавидела охоту. Видишь, он даже такого пустяка им не простил. Зависть и соперничество всегда начинаются с мелочей.

Елена подробно расспрашивала обо всех новостях в Картли и Кахети, не забыла никого из родных и знакомых. Тревожилась о брате, невестке и племянниках. С болью в сердце высказала сомнения: как мог Теймураз прислать сюда двоих сыновей, как это он допустил!

— Лучше по собственной воле, чем по принуждению. Посылая мать и двоих сыновей, Теймураз хотел шаху свою преданность доказать до конца.

— Шах грузину все равно никогда не поверит. Если даже на собственной ладони ему яичницу зажарит. Шах Теймураза никогда не оценит! Этот евнух, который тебя сюда привел и в чьей келье мы сейчас находимся, тайно сообщил мне: кто-то из Картли донес шаху, будто Теймураз выгнать-то выгнал русских послов из Греми, но не от души, а для виду, для отвода глаз, мол, это сделал, ибо сразу же после их отправки вдогонку им своих послов отправил к русскому царю просить помощи против шаха.

— Ложь это! — вздрогнула царица. — Злой навет и подлое шипение гадюки!

— Эту последнюю новость евнух мне тайно сообщил, клятву с меня христианскую взял.

— А чей он сын?

— Он сын Тамар Амилахори, сестры князя Андукапара.

— Несчастный! — с рассеянной задумчивостью проговорила Кетеван, так как мысли ее прикованы были к новости, сообщенной дочерью. Но она не пожелала обсуждать это и вопросов никаких задавать не стала — слишком опасный разговор был начат хоть и дочерью, но все-таки женой изверга.

— А сам он уже совсем не переживает, как-то свыкся со своей судьбой. Только вот шаха ненавидит, отца своего, и видеть его не желает.

— А с матерью как?

— Они одного дня друг без друга прожить не могут, родиной нашей дышат.

— Несчастные!

— Шах, говорят, в детстве к своей бабушке был очень привязан — она была из рода Шаликашвили. Оказывается, он кроме нее и не любил никогда никого. И мне он сказал однажды: я не хочу иметь детей от грузинок, их дети никогда не будут моими. Я бабушку свою, мол, любил больше всех на свете, и именно поэтому я не доверяю грузинам, особенно тем, которые и по отцу и по матери грузины. Вы, говорит, грузины, самого черта заставите полюбить вашу родину, ваш край, а я, по воле аллаха, должен всех заставить полюбить мою страну, мою власть, мое величество и больше никого и ничего.

— Если он так любил бабушку, так отчего же…

— И я его об этом спросила, — предвидя смысл материнского вопроса, поторопилась сама Елена. — Чем, говорит, сильнее я любил бабушку, тем больше я ненавидел Грузию, ибо любовь к ней была несовместима с моей властью, моим троном, моим могуществом.

— Тогда почему же он знает грузинский?

— И это спросила. Потому, говорит, что каждый мудрый человек должен знать язык и первого своего друга, и первого врага тоже.

На рассвете мать с дочерью расстались. Сын Тамар Амилахори пришел за царицей и проводил ее до ворот дворцового сада. Царица ласково, нежно поцеловала в лоб скопца, в чьих жилах текла кровь Багратиони. Евнух почтительно приложился к ее руке — это был единственный знак проявления его мужской сути.

Горько улыбнулась царица.

— Сын мой, скажи мне, кто и когда принес шаху весть о том, что Теймураз отправил послов к русскому царю? — с ходу, неожиданно спросила Кетеван, почувствовав, что несчастного скопца растрогала ее материнская ласка.

Евнух подумал, потом ясными глазами посмотрел в глаза царице и быстро зашептал:

— Шах сказал моей матери, что Зураб Эристави сообщил ему об этом… Потому-то он не пускал тебя к Елене… Не хочет, чтобы ты что-нибудь узнала… У шаха есть одна слабость — с женами он говорит о том, что его тревожит, но если они выдают его, он немедленно убивает их… Даже в тех случаях, когда просто заподозрит их в этом… Дороже матери у меня нет никого и ничего на свете…

— Не бойся, сынок. Я не принесу вреда твоей благородной матери. Будь спокоен!

Вернувшись к себе, царица без сил упала на постель, впервые затряслась в беззвучных рыданиях. Лежала царица цариц, зарывшись лицом в подушки, лежала с тяжелыми мыслями своими до тех пор, пока в комнату не вошла служанка и не спросила позволения накрывать на стол.

Вскоре появились Леван и Александр. Позавтракали наспех, чинно поцеловали, как обычно, бабушке руку. Уже подходя к дверям, Александр обернулся:

— Бабушка, ты сегодня бледна, уж не захворала ли в эту непогоду?

— Нет, дитя мое, я дурно спала нынче ночью, видела плохой сон, — успокоила она внуков. — Ступайте с богом!

Потом Кетеван позвала своих приближенных, накормила всех — стол всегда накрывался в комнате царицы.

Когда все было убрано, Кетеван велела Георгию позаботиться о дровах — зима наступала, судя по всему, холодная. Отдав необходимые утренние распоряжения, царица, нарушив установленный свой распорядок дня, бессильно прилегла на тахту.

— Не больна ли ты, государыня? — спросила Лела, удивленная тем, что Кетеван, обычно деятельная и неутомимая, ложится, не успев встать.

— Нет, дитя мое, просто у меня немного болит голова и сердце пошаливает. Я вздремну, и все пройдет. Ты пока почитай «Вепхвисткаосани», а потом займемся обедом.

В комнате было тихо. Со двора глухо, по-зимнему, доносился стук топора.

Царица некоторое время ворочилась с боку на бок, потом, видя, что все равно ей не уснуть, встала. Лела словно только этого и ждала, отложила книгу, подошла к Кетеван и опустилась перед ней на колени. Во второй раз опускалась на колени Лела перед царицей, и Кетеван, посмотрев на нее вопросительно, на сей раз не мешала, только положила руку ей на голову, словно догадалась о чем-то.

— Государыня… Я должна сказать тебе… Но мне очень трудно…

— Как бы ни было трудно, дочь моя, надо высказать то, что должно быть сказано.

— Я беременна, государыня… Просила Левана сообщить тебе… Он же поручил это мне…

— Пусть бог подарит тебе такую же радость, дитя мое, какую ты подарила мне сейчас! — улыбнулась царица, веля ей подняться. — Давно я ждала этого, и вот, слава богу, надежда моя сбылась. — Царица подвела Лелу к камину, сама подкинула дров, хотя Лела чуть ли не за руки ее держала, — мол, когда я здесь, тебе, государыня, не надо беспокоиться. Царица села на скамью, дав Леле знак сесть напротив.

— Ты не маленькая, дочь моя, а потому должна все знать. Наше пребывание здесь, я чувствую, к добру не приведет. Правда, я и сначала предполагала это, но другого выбора у нас не было. Все в руках божьих, и предписания судьбы нам не избежать, хотя, конечно, и сидеть сложа руки нам не следует… — царица чуть помолчала, прикидывая что-то в мыслях, потом заговорила снова: — Тебе здесь оставаться нельзя. Сын Левана — наследник кахетинского престола, а наследник должен родиться на родной земле. — Царица ей не стала говорить о том, что еще в Греми, как только решился вопрос его отправки в Исфаган, сомневалась, взойдет ли когда-либо Леван на престол. Слова не промолвила и о том, что здесь эти сомнения еще больше укрепились. — Тебе надо уезжать не мешкая. Позднее тебе будет опасно пускаться в столь долгий путь.

— А Леван?! — поневоле вырвалось у Лелы.

— Леван должен узнать о твоем отъезде лишь тогда, когда ты будешь уже далеко от Исфагана. Если вы не сможете перейти через перевал, перезимуете в Курдистане, оттуда уже ближе до дому… И опасность будет меньше. С тобой пойдет Георгий, я еще и других провожатых отправлю вместе с тобой. Верхом ехать ты еще сможешь.

— Воля твоя, государыня, но… может…

— Что — может? — Кетеван своим вопросом вроде подбодрила будущую невестку, у которой от волнения явно заплетался язык.

— Может… и Леван поедет… И ты, государыня… Может, все вместе отправимся?..

— Это невозможно, дитя мое! Аббас нам этого не простит, догонит, схватит и заточит в темницу. И, кроме того, мы нанесем урон Грузии. Пока мы здесь, шах надеется на нашу преданность… По крайней мере, для другого у него повода нет… Мы обязаны остаться здесь, а ты со своей стороны обязана беречь наследника, это твой долг и… моя воля.

Царица не любила терять время. Она позвала Георгия и послала его на базар с поручением найти кого-нибудь из курдов, прибывших из Курдистана для покупки или продажи чего-либо.

Три дня слонялся Георгий в тщетных поисках.

Лела, со свойственным ей усердием выполняя волю царицы, ни слова не сказала Левану, только сообщила, что Кетеван обрадовалась вести о ее беременности. Леван на следующий день крепко обнял бабушку, но заикнуться ни о чем не посмел. Зато Александр любовно пошутил за завтраком — я, дескать, племянника жду!

Кетеван обоим запретила говорить на эту тему.

— Кроме Георгия, — сказала она, — никто из свиты не должен об этом знать.

На четвертый день к вечеру Георгий вернулся в сопровождении какого-то незнакомца, без предупреждения завел к царице, хотя Кетеван повелела ему, найдя надежного человека, не приводить его прямо к ней, а, расспросив до мельчайших подробностей и условившись о встрече на следующий день, предварительно известить обо всем ее, дабы решить, как дальше быть. Потому-то она не могла скрыть удивления при виде незваного гостя. Георгий широко улыбнулся в ответ на недоуменный взгляд повелительницы и, прищурив по-крестьянски хитрые глаза, шепотом доложил:

— Гонец от царя Теймураза. Его не царь, а сам господь бог нам послал!

— А кто разделил царя с богом, уважаемый? — с удивительной для его возраста степенностью отозвался гость. — Я Ираклий Беруашвили, государыня, может, помните меня? Я из тех марткопцев, которых в Персию угнали, а я обратно сбежал, и ваш Давид Джандиери меня в Греми доставил. Помните, государыня?

Кетеван узнала юношу, поцеловала его в лоб, посадила возле камина. Ираклий, не теряя даром времени, приступил прямо к делу:

— Нас Джандиери послал из Гори, чтобы мы догнали племянника Георгия Саакадзе Важику и доставили его живым или мертвым обратно в Грузию. Важику мы не нашли, но позавчера, через месяц после прибытия в Исфаган, узнали, что месяца два назад прибыл сюда племянник Зураба Эристави и явился прямо к шаху. Его мы тоже не нашли, хотя долго искали и продолжаем искать. Нам приказано, если мы не схватим гонца, увезти вас отсюда. Так велел Джандиери, правая рука царя нашего.

Царица все поняла и проговорила негромко:

— Напрасны ваши старания, поиски ни к чему не приведут. Таких гонцов шах не оставляет в живых. Зураб это прекрасно знает, потому-то и прислал сына своего ослепленного брата, чтобы весь его род искоренить и от соперничающих наследников раз и навсегда избавиться.

Георгий тоже понял царицу, но не понял ее Ираклий, поэтому повторил:

— Этого посланца мы должны доставить царю живым или мертвым. Нас тут, десять дюжих парней, и золото у нас есть. Пока не найдём, отсюда ни ногой, — твердо произнес Ираклий.

Кетеван ласково заглянула в горящие преданностью глаза юноши и спокойно проговорила:

— Не ищите. Скорее всего, его унесло течение Заиндеруда. Я отменяю приказ и повеление царя. — Затем она обратилась к Георгию: — Ираклия отведешь туда же, откуда привел. А ты, сынок, своим спутникам пока ничего не говори, что меня видел. Делайте вид, что продолжаете поиски. Послезавтра Георгий найдет тебя и сообщит мое решение. — Царица хотела выиграть время, чтобы еще раз взвесить все обстоятельства и затем только принять окончательное решение.

В назначенный день Георгий снова привел Ираклия к царице. Кетеван накормила посланца Теймураза, а затем всем вместе — Ираклию, Леле и Георгию — дала свой наказ:

— Завтра чуть свет вы втроем должны встретиться у шахской мечети, у той самой, которая стоит рядом, — Масджад-э-джомэ. Ираклий, прийди со своими спутниками немножко пораньше. На вас не обратят внимания, ни в чем подозревать не будут, так как там всегда много молящихся. Георгий и Лела, как и вы, будут одеты по-кизилбашски. Георгия я назначаю старшим в вашем отряде, он знает дорогу и хорошо говорит по-персидски. Его слово — для всех закон, ибо равносильно моей воле.

— Но мне велено, государыня-царица, чтобы… я вас всех взял с собой.

— Теймуразу скажешь, Георгий, — продолжила Кетеван, не обращая внимания на замечание Ираклия, — что я ехать не согласилась… — Кетеван перевела дух. — Может, я уже не так хорошо соображаю, как раньше, и совершаю ошибку, но мне кажется, что наш побег взбесит Аббаса, мы можем повредить и себе, и общему делу. Скажешь также, что Лела — жена Левана, ее ребенок — сын Левана, внук Теймураза, мой правнук и наследник престола… Если, конечно, родится мальчик… Лелу доставь к алавердскому епископу, он лучше всех присмотрит за нею и ее ребенком… Ты и без меня хорошо знаешь, почему это так, Георгий…

— Знаю, государыня, — грустным взором поглядел на царицу верный престолу и родине Георгий.

— Теймуразу передайте, что племянник Саакадзе в Исфаган не приезжал. Твой зять, скажете, Зураб Эристави послал своего племянника с донесением о том, что ты из Мухрани отправил своих послов к русскому царю. Тем самым Зураб хотел поймать сразу двух зайцев: избавиться от наследника своего незрячего брата, нежелательного соперника, и сделать так, чтобы шах и твоих наследников… — царица заколебалась и, взглянув на Лелу, жадно ловившую каждое ее слово, продолжала как можно осторожнее, — не очень баловал… И еще передай от меня царю, — сомкнула брови Кетеван, — пусть убьет Зураба Эристави и голову его пришлет шаху в знак своей преданности, шаху это будет приятно… — мрачно усмехнулась царица. — А нам и впредь следует делать только то, что великому Аббасу приятно.

Много и других распоряжений отдала царица. Еще раз напомнила: если в пути будет трудно, тяжело станет пробивать зимнюю тропу, пусть перезимуют у курдов.

Оставшись в одиночестве, царица углубилась в размышления: «Если замысел Зураба удался и шах поверил его доносу, нам осталось недолго жить, а Кахети опять будет разорена. Зураб хочет поссорить Теймураза с Георгием Саакадзе, а шаха вконец натравить на них обоих… Он сам же надеется возвыситься при этом. Если кто-то в далеком будущем узнает о моем приказе убить Зураба… Пусть не сейчас, нет, а в далеком будущем, — должно быть, не поверит: нет, скажет, Кетеван этого сделать не могла. Но я сделала это, ибо Зураб обрек нас на гибель, подло, вероломно, и должен быть за это наказан богом и людьми. Зураб должен умереть так же, как… умер его племянник… Как и мы погибнем, если шах поверит его доносу».

Вечером, когда Лела и Леван уединились в своей комнате, царица призвала к себе Георгия и, сидя у камина, не поднимая головы, сказала свое последнее слово:

— От меня тайно передай алавердскому епископу, что Лелу не нужно объявлять царицей… Все-таки она считалась женой неверного… Хотя и об этом никто знать не должен. Это, как и все остальное, следует хранить в глубокой тайне… Епископ все поймет как надо… Если этого не сделает Теймураз, ты своей рукой должен убить Зураба! Это я тебе приказываю, царица Кахети и твоя повелительница! Убей так же безжалостно, как раненному мною Константину когда-то перерезал глотку. Константин лишил жизни дядю и деда Теймураза, Зураб же палач его матери и сыновей, первейший враг Картли и Кахети, разрушающий все наши благие начинания на пути возрождения родины. Так подсказывает мне сердце. Все остальное ты знаешь сам, Георгий, и да поможет тебе бог!

Лела до конца не смогла выполнить повеление царицы.

В эту ночь она жадно прильнула к Левану и ласкала его, не зная предела. Когда он откидывался на подушки, чтобы перевести дух, она чуть ли не душила его страстными поцелуями.

Заподозрил что-то Леван.

— Что с тобой сегодня, Лела? Мы же не в последний раз вместе!

— Кто знает, царевич, я вчера ночью сон дурной видела, вот и боюсь чего-то, хочу тобой вдоволь насытиться!

— Что же ты такое видела?

Лела на минуту задумалась.

— Видела, будто ты разлюбил меня и другую женщину ласкаешь.

— Но если я приласкаю другую, разве это значит, что я разлюбил тебя? Тогда что должна делать моя несчастная тетушка Елена, которая пленницей сидит в гареме дворца Али-Кафу, где ее повелитель чуть ли не на ее глазах с другими… проводит время? — криво усмехнулся Леван.

— Дай бог ей выдержки и терпения, но почему ты сравниваешь себя с неверным и окаянным?

— Потому и сравниваю, что он тоже мужчина.

— Мужчина?!

— А как же! Не всякий справится с тремя сотнями женщин! — снова сострил Леван, но Лела, пропустив мимо ушей его слова, внезапно выпалила:

— А что ты будешь делать, если я умру?

— Ты не умрешь, и говорить об этом нечего.

— А все-таки… если умру?

— Да что ты сегодня заладила? Разве время тебе о смерти думать?

— Нет, ты не увиливай, а отвечай, что ты будешь тогда делать?

Леван закрыл ей рот поцелуем. Лела пылко отозвалась на его ласку.

— Если я умру, — отводя душу, снова взялась за свое, — сироту не обижай, не называй незаконнорожденным из-за того, что нам не пришлось венчаться. Если будет мальчик, назовешь Леваном, девочку — только Кетеван, другого женского имени для меня не существует.

— Да что ты заладила одно и то же!

— И знаешь, о чем еще я тебя попрошу? Когда другую женщину будешь ласкать, обо мне не вспоминай…

— А если я умру, что ты сделаешь?

Лела встрепенулась, будто ждала этого вопроса.

— Лягу рядом с тобой и покончу с жизнью, ибо без тебя жизни не будет.

— А ребенок?

— Если он еще не родится, подожду. Отдам алавердскому епископу и потом на твоей могиле заколю себя кинжалом, подаренным Кетеван.

— Откуда ты знаешь про алавердского епископа? — спросил, насторожившись, Леван.

— Царица мне про него рассказала.

— И что она рассказала?

— То, что… он без отца родился.

— Без отца никто еще на свет не рождался.

— Но его отец… не был обвенчан с его матерью.

— Ну и что с того?

— Ничего.

— Другого такого человека во всей Кахети не сыскать.

— Царица тоже так говорит.

— Знаешь, Лела, чем труднее и нерадостнее жизнь у человека, тем благороднее и умудреннее он становится. Вот если бы бабушка моего отца не баловала, он бы еще лучше был.

— А чем он теперь тебе не нравится?

— Нет, не так ты меня поняла. Отец мой — лучший из лучших людей… То, что я сказал, к нему не относится. Речь шла об алавердском епископе.

— Это, мол, потому, что и наш сын…

— Нашего… Как только вернемся в Грузию, немедленно обвенчаемся… и знаешь где? В Сигнахи, в Бодбийском монастыре. И первенца нашего там же окрестим, все равно, мальчик или девочка. Ведь сказал наш великий Шота: «Льва щенки равны друг другу, будь то львенок или львица». У нас с тобой будет десять детей, десять! А царем я быть не хочу, нет. Уступлю престол Александру или вовсе Датуне, он лучше нас обоих. А мы, я и Александр, будем при нем визирями, будем виноградарство, скотоводство, садоводство, земледельчество в стране поднимать, книжное дело налаживать, народ грамоте обучать. Бабушка говорит, что Греми раньше был просвещенным городом. Надо овец побольше разводить, лошадей, коров. И с кизилбашами, в конце концов, можно добрые отношения наладить. Не могут же все шахи такими чудовищами быть? А этот, я надеюсь, скоро на тот свет отправится…

Леван уснул на рассвете.

Лела неслышно поднялась, поцеловав его, стараясь не дышать, осторожно отрезала кинжалом, подаренным царицей, упрямую прядь волос, спадавшую ему на лоб, аккуратно завернула в парчовый лоскут, спрятала на груди. Потом тихонько оделась в кизилбашскую одежду и, не оборачиваясь более, крадущимися шажками направилась к царице.

Стол для отъезжающих был уже накрыт, Лела от еды отказалась, но затем уступила — под строгим взглядом царицы через силу проглотила несколько кусков. Взглянула на Георгия и чуть не ахнула — переодетый, он выглядел настоящим ханом!

Кетеван без слов проводила их до калитки. Там она расцеловала плачущую Лелу, сама с трудом сдерживая слезы. В лоб поцеловала и верного Георгия, тот опустился на колени, приложился к руке государыни, потом быстро вскочил в седло, и через минуту еще два верных человека покинули исфаганскую обитель царицы цариц Кетеван.

В снежном буране исчезли прошлое и будущее царицы…

Раньше обычного вошел к царице Леван. Не вошел, а ворвался.

— Бабушка, где Лела?!

Царица ждала его.

— Я послала по делу ее и Георгия.

— По какому делу?

— Было важное дело, — отрезала Кетеван.

— Бабушка! — вспыхнул Леван. — Не забывай, что я царевич, наследник престола и твой внук.

Кетеван понравилась поистине царская властность, которую Леван впервые при ней проявил. Потому-то ответила она особенно сдержанно, даже строго:

— Но и ты не забывай, царевич, что стоишь перед царицей цариц Кахети как ее внук и наследник кахетинского престола. И то не забывай, что царь Теймураз не велел мне покорной быть тебе. Эту девушку я взяла в свою свиту, я назвала ее твоей женой, и я же отправила ее: в Грузию, чтобы она там родила наследника кахетинского престола. Так повелела я, царица Кетеван, мать твоего отца, воспитавшая тебя. Я повелела, ибо потомок Багратиони не должен явиться на божий свет в шахских владениях! — Заметив, как смущенно поеживается Леван под ее взглядом, она заговорила мягче: — Медлить было нельзя, и ты это знаешь. Через некоторое время она бы уже не смогла перенести такой дальней дороги. Я еще должна тебе кое-что сказать, но сделаю это в присутствии твоего брата.

Когда спустя некоторое время вошел Александр, она подробно изложила свои думы. Не скрыла и того, что из-за коварного доноса Зураба им грозит опасность. Передав повеление Теймураза, полученное через Ираклия Беруашвили, она перевела дух, а затем добавила очень тихим голосом, почти шепотом:

— Если вы считаете, что я стара, и не доверяете мне, исполните волю отца — уезжайте отсюда. Здесь вас не ждет ничего хорошего, а дурное может случиться в любую минуту. Если я сама не трогаюсь с места и вас задерживаю, то лишь потому, что не вижу в побеге пути к спасению ни нашему, ни отчизны нашей. Если мы сбежим, нас наверняка схватят сразу и немедленно учинят расправу, при этом мы и родине нашей причиним вред, ибо шах и султан пока воевать между собой не собираются, а шах, если он не сдержан султаном, вдвойне опасен Грузии, и особенно Кахети. Потому мы должны быть предельно предусмотрительны. — Кетеван еще понизила голос, едва слышно закончила: — Остальное решайте вы сами.

— Я поступлю так, как ты велишь, бабушка, — не задумываясь, ответил Александр, восхищенный мудростью, решительностью и откровенностью царицы.

— Даже под страхом смерти я отсюда без тебя шага не сделаю, — твердо проговорил Леван и обнял бабушку.

Три горячих сердца бились в лад на замерзшей исфаганской земле, зажженные, исполненные любви к родине своей.

* * *

Шахский придворный визирь сообщил царице, что завтра в полдень шах соизволит принять у себя ее и царевичей.

Царица не спала всю ночь. И без того она тревожилась о Леле и Георгии, отбывших тайно десять дней назад, а тут еще сообщение визиря: кто знает, может, беглецов поймали и теперь призовут ее к ответу. Судьба своих само собой угнетала ее, а тут еще и предстоящая встреча с шахом наполняла ее скорее гневом, чем робостью.

Царица не знала ни робости, ни страха.

И ответ обдумала заранее на всякий случай: дескать, отправила невестку домой рожать, ты меня приема не удостоил, поэтому разрешения твоего испросить не смогла, иначе без твоего ведома даже этого не допустила бы.

Кетеван собралась тщательно: приготовила парадную одежду для царевичей, не забыла и о своем наряде, о фамильных украшениях. Выложила, аккуратно подготовила привезенные из Кахети подарки для шаха, начистила до блеска и на следующий день, в назначенный час, в сопровождении внуков последовала за визирем своей плавной и величественно-горделивой походкой.

Сторожевые почтительно расступились, пропуская царицу и царевичей в длинный и узкий коридор дворца Али-Кафу. Они поднялись по узкой витой лестнице, облицованной тесаным камнем, и оказались в малом зале, из которого был вход в большой зал, где обычно происходили меджлисы шаха.

Еще тогда, когда они поднимались по узкой крутой лестнице, Кетеван подумала: «Это на случай нападения, чтобы врагу нелегко было подняться наверх. Потому и наши крепости так же построены, два человека одновременно по такой лестнице не взберутся».

Роспись малого зала, блеск золотых подсвечников, разноцветное сияние оконных витражей ослепили царевичей. Они глаз не могли оторвать от картины Мехмеда Замана «Бахрам-Гур и дракон». Заметив их явный восторг, царица строгим взглядом напомнила им о наставлениях, какие дала перед приходом во дворец — ничему не дивиться, не ронять свое достоинство.

В малом зале кроме них ждали аудиенции четыре приунывшие сардара и два хана. Изнуренным ожиданием вельможам евнухи то и дело предлагали на подносах фрукты и сласти. Один из придворных, с вымученным лицом, смиренно переминался с ноги на ногу. К угощению никто не прикасался: либо соблюдали принятый на Востоке этикет, предполагающий сдержанность в приеме угощений, либо остерегались отравления, столь распространенного при дворе. Трудно сказать, в чем была причина, но все дружелюбные старания евнухов оставались тщетными.

Все молчали, зловещая тишина царила во дворце, покрывавшие пол огромные исфаганские ковры поглощали даже малейший шорох.

В этой гнетущей тишине вдруг раздался глухой стук, на звук которого все вмиг оглянулись и увидели, что один из сардаров лежит на полу с посиневшим лицом, из носа же тянется быстро густеющая струйка крови.

Откуда ни возьмись сразу объявились сторожевые из гулямов и, ловко схватив грузное тело, торопливо вынесли потерявшего сознание военачальника. Один из евнухов, самый бойкий на вид, поднес царице кишмиш на хрустальном блюдечке и сообщил шепотом:

— Четыре дня и ночи приема ждал, не ел, не пил в ожидании шаха…

Кетеван даже бровью не повела. Обескураженный евнух тотчас удалился.

Леван сгорал от нетерпения узнать, что здесь происходит, но по примеру царицы держался невозмутимо. Александр, с достойным выражением лица храня чинное молчание, внимательно разглядывал замысловатый узор ковра под ногами.

«Умереть бы за вас вашей бабушке, родные мои! — думала Кетеван, хмуря брови. — Разве вам здесь место? Вам бы охотиться на берегах Алазани или рыбу ловить в ее прозрачных водах! Да будет проклят тот, кто разлучил вас с Датуной! Поехали бы сейчас в Алаверди, наведались в пастушьи стоянки, в Кизики бы необъезженных жеребят объезжали с вашей ловкостью и сообразительностью! Господи, где же справедливость на земле! Мальчик мой, Александр, ангел невинный, благородное сердце мое, радость бабушки, слава и память о деде! Леван хоть дитя после себя оставит, а ты, дитя мое, родимый! Если б я могла умереть за вас, родные мои!..» — думала Кетеван и никого не видела, кроме Левана и Александра.

Время ползло, как ленивый кизикский буйвол.

«Боже праведный! Неужто не настанет день, когда шах будет ждать приема у грузинского царя, преклонит пред ним колени, у него будет просить пощады и милосердия, ибо от него будет зависеть судьба проклятого неверного и его отпрысков! Господи, пусть наступит такой день! Пусть без нас, без Багратиони, незнатный родом сын бедного человека и бедной женщины Грузии станет повелевать в шахских владениях и шахский трон, как простую скамью, опрокинет, а потомков его, как трусливых зайцев, распугает, чтоб они дрожали и прыгали на задних лапках. И пусть он их не убивает, не надо! Пусть себе живут, пусть с благоговением ждут милости от повелителя, пусть ловят каждое его слово, заискивая перед ним и теряя свое человеческое достоинство. Господь всемогущий, лишь бы только наступил такой день, и тогда мы все, Багратиони Амер-Имери, падем жертвой благословенного повелителя Грузии, который поставит на колени наших кровных врагов!»

Снегопад усилился.

Чахар-баги — четыре сада, окружавшие со всех сторон дворец Али-Кафу, были закутаны в снежные одеяния. Розовые кусты казались сейчас белыми холмиками в этом райском уголке, названном так в честь четырех шахов. Павлины сидели, нахохлившись, в специальной клетке. Джейраны, косули и олени сгрудились возле кормушки под огромным балконом о сорока колоннах величественного дворца Чехель-соттун, который ослепительно сверкал в нетронутой белизне по-зимнему молчаливого сада.

Царица сквозь узкое окно смотрела на Чахар-баги и вдруг вспомнила Греми… Там еще многое надо было отстроить, восстановить после последнего нашествия этого окаянного. Да, многое надо было сделать в стольном граде Кахети.

Потом перед внутренним взором царицы предстала дочь Елена. В ту ночь ей казалось, что они поднялись на второй этаж дворца, теперь же она поняла, что гарем находился на третьем. «Интересно, знает ли Елена, что мы здесь. Тот несчастный, который шептал мне что-то насчет упавшего без чувств сардара, по-моему, и есть именно сын Тамар Амилахори, мой давешний знакомец…»

День клонился к вечеру, когда из-под низкой арки дверей, ведущих в шахский зал, вышел дворцовый визирь и громко, даже торжественно, произнес:

— Кахетинскую царицу Кетеван приглашает к себе великий шахиншах, повелитель мира всего.

Царица спокойно направилась к дверям в сопровождении царевичей.

Визирь остановил юношей движением руки:

— Повелитель мира всего приглашает к себе только царицу Кетеван.

Потрясенная до глубины души этим, казалось бы, невинным замечанием, Кетеван сразу же взяла себя в руки и совершенно не обнаружила своих чувств. Она поглядела на царевичей так, словно что-то хотела им сказать, с материнской любовью заглянула каждому в глаза и медленно вошла, чуть пригнувшись, в открытую дверь — арка нарочно делалась такой низкой, чтобы вынуждать сгибаться всех входящих, кроме карликов.

Чуть сгорбленный в плечах шах величаво восседал на троне; подогнув под себя ноги, он спокойно перебирал янтарные четки. По обеим сторонам от него возвышались два великана телохранителя. Царица поклонилась шаху и встала поодаль, ибо не обнаружила нигде кресла или скамьи, в противном случае она наверняка бы не посчиталась с обычаями дворца Али-Кафу.

— Как доехала, царица? — по-грузински спросил Аббас.

— Я уже успела забыть об этом, шахиншах-повелитель, так это было давно. — Кетеван нарочно назвала шаха повелителем, а не повелителем мира.

Шах заметил, слегка пошевелил кончиком правого уса.

Заметил он также, что царица умудрилась в сдержанной форме высказать ему упрек за запоздалое приглашение. Кетеван была уязвлена еще и тем, что царевичей не допустили к шаху.

— Как поживает мой Теймураз? — ехидство сверкнуло в колючих глазах Аббаса.

— Не знаю, повелитель, я давно уже не видела моего сына, — Это слово «мой» каждый из них произнес по-разному, интонацией вкладывая свой смысл и свое отношение к «моему».

Шах продолжал медленно перебирать четки.

— Как встретил тебя Исфаган?

— Холодно. Уже какую зиму валит снег…

— Снег полезен для урожая и для здоровья тоже. Дрова, надеюсь, у вас есть?

— Достаточно.

— Еда и питье?

— Божьей милостью.

— Шах и есть земной аллах.

Царица хотела что-то сказать, но промолчала, а шах, заметив ее сдержанность, как бы невзначай продолжил:

— А что, Греми разрушен?

— Отчего должен быть разрушен Греми и для чего его разрушать?

— Хотя бы для того, чтобы построить снова, и еще лучше! Старое все уходит, новое все побеждает. Не разрушив старого, нового не построишь, Кетеван!

Царица слегка поежилась, отвела взгляд в сторону и четко проговорила:

— Когда зодчий рушит, он сам же и строит. Да и то бывает, что не все старое рушится и не все старье умирает. — «Старье» и «умирает» она чуточку громче произнесла.

Шах нахмурился и чуть согнутым пальцем правой руки медленно провел по лбу.

Царица вмиг заметила этот жест и сразу сообразила, что именно от него и перенял его Теймураз.

— Зодчий не рушит. Зодчий умеет только строить. У зодчего рука и глаз наметаны только на строительство, ибо силы для разрушения у него не имеется. Сокрушающий и ломающий старое, негодное, — далеко не всегда враг. Много времени тому назад, давным-давно, Исфаган назывался Асфадана… «Дана» — ты хорошо знаешь, что значит. Название переводится так: асва — всадил, дана — нож. Однако арабов этот нож не поразил, они завоевали и разорили Асфадану. Наши предки, очень далекие предки, восстановили город, он снова расцвел, и с восьмого по тринадцатое столетие, — Аббас возвел глаза к потолку и чуть медленнее стал перебирать янтарные четки, — город стал центром ремесел и торговли всего мира. Но у каждого времени свои законы, и… в тысяча двести тридцать седьмом году, по вашему летосчислению, город взяли монголы, разграбили и обложили данью… Впрочем, монголы долго не продержались — ушли. В этом и заключалась их слабость, что они грабили страну, но не стирали ее с лица земли, облагали данью, но народ не превращали в монголов, не омонголивали завоеванные города, и это было их большой ошибкой. — Шах замолчал, но краем глаза посмотрел на царицу и, убедившись, что она внимательно слушает его, хотя и смотрит в сторону, так же спокойно продолжал: — Если бы монголы омонголивали завоеванные народы, не было бы на земле никого сильнее их. В тысяча триста восемьдесят седьмом году город, называвшийся уже Исфаган, захватил, ограбил и разгромил Тимур. Но он не ушел, не хотел уходить. Лучшие мастера работали на него, ткали ковры, обрабатывали железо. Но ремесленников держали на хлебе и воде, и они восстали. Тимур разгневался и велел уничтожить семьдесят тысяч мастеров и подмастерьев. Глупо, очень глупо, кстати, поступил, ибо какая польза от мертвых ремесленников? А потому ему уже ничего не оставалось, как покинуть опустевший город и уйти. Гнев и разум вечные враги. — Кетеван отвела взор от окна и взглянула прямо в лицо Аббасу, В его колючих и пронзительных глазах сейчас, действительно, читалось спокойствие, от этого они казались еще меньше.

«Если ты понимаешь это, — подумала царица, — то почему живешь злобой и бешенством, доходящим до безумия?»

Но Аббас был занят своими мыслями и не обратил внимания на выразительный взгляд царицы. Он неторопливо продолжал:

— Когда я, по воле аллаха, стал повелителем мира, трон свой поставил в Исфагане, место мне понравилось, и река полноводная здесь протекает — Заиндеруд… Как видишь, собрал я сюда со всего света мудрецов, мастеров, зодчих и построил новый город. Скоро закончу Чехель-соттун — дворец о сорока колоннах, Чахар-баги у меня в Эдем превратился, а главная мечеть Масджад-э-джомэ — истинный храм веры для всего света. И эта шахская площадь устроена согласно моему желанию к моему повелению… — Аббас снова умолк на мгновение. — Как видишь, разрушение не всегда есть зло. Нового, повторяю, не построишь, если старое не разрушишь. Разрушение — тоже труд, потому-то, если кто-нибудь поможет тебе и разрушит старое, тому надо спасибо сказать, и это обязательно скажи… Нет, передай через кого-нибудь моему Теймуразу.

Царица на сей раз даже не взглянула на шаха: казалось, она всецело поглощена созерцанием сада, на самом же деле внимательно слушала, потому что, как только Аббас сделал свое циничное заключение, она тотчас воспользовалась паузой и степенно заговорила:

— Ни арабы, ни монголы, ни Тимур персов не уничтожили, народа не истребили, веру менять не вынуждали, потому-то ты, шахиншах-повелитель, смог построить Исфаган и привести его к расцвету. Если придут тысячи османов, они нанесут урон не Персии, а себе, сами у себя отнимут множество жизней и силы, отчего и станут слабее душой, телом и престолом своего султана. Тот, кто повадился к ограбленным им же соседям за добычей ходить, домой всегда возвратится только с потерей, ибо ограбленного мудрые грабители второй раз не грабят. И то ясно, что повадившийся к соседям грабительски ходить никогда не знает, застанет ли, вернувшись, свой дом в целости-сохранности. Из дома вышедший не всегда благополучно вернется домой. Об этом ведомо одному лишь аллаху, как у вас говорят…

— Так почему же твой сын и мой воспитанник Теймураз собирается из дому уходить и за Кавказский хребет бежать? — внезапно спросил шах, и в его сощуренных глазах вспыхнула неукротимая злоба. — Ответь, почему твой свекор Александр все на сторону бегал, почему туда же глядит твой сын и мой воспитанник? И почему ты не вразумишь его, не рассердишься? Может, вы оттого туда заглядываете, что и те и другие — христиане?

Кетеван взглянула в мечущие искры гнева глаза шаха и спокойно, очень спокойно, без малейшей дрожи в голосе, твердо проговорила:

— Когда Теймураз осиротел, из России прислали за ним послов, хотели, чтобы я отдала им малолетнего царевича, там его хотели вырастить и женить. Я же, его мать и твоя теща, послала сына не к ним, а тебе доверила свою плоть и кровь, наследника Кахетинского престола, тебе вручила я свою надежду и любовь, тебе отдала и дочь свою Елену, отдала добровольно, по первому твоему слову.

— Потому-то я вернул тебе сына в целости, сохранности, воспитанного и всячески готового для царствования, уважил твое доверие. А Теймураз не пожелал приехать ко мне, с охоты сбежал, в Имерети укрылся… И послов к ним отправил, — вкрадчиво добавил Аббас последнюю фразу.

— Тех послов он отправил с пустыми руками, а к тебе мать и двух сыновей послал. Живую царицу Кахети послал к тебе после того, как ты Кахети разорил, опустошил, а народ безжалостно согнал с родных земель и целыми семьями, целыми селами погнал сюда, сам бог не знает зачем.

— Бог не знает зачем, а аллах всемогущий знает. И я знаю, я их переселил из одного края моей страны в другой, — повысил голос Аббас, теперь еще яснее звучали в его голосе неуемная злоба и ядовитая насмешка. — Я их переселил туда, где у их повелителя и грузинская кровь течет в жилах. Бабушка моя была из рода Шаликашвили, она была мне дороже всего на свете, если не считать аллаха и меня самого. И владения ее потомка — едины, это одно царство, одна страна, и вечно она будет общей родиной для всех моих подданных с их подданными вместе. Я потому и являюсь владыкой мира, что в сердце моем кипит кровь всех моих подданных. Твой сын не понял этой мудрости. То на охоте мошенничали, он и Луарсаб, да примет его аллах, то ко мне приезжать не желали, дичились. В конце концов дело до того дошло, что Теймураз мать и сыновей ко мне прислал, а сам из Мухрани тайком, воровски, гонцов послал, дескать, помогите мне с шахом бороться. Но русский царь — мой брат, он почитает меня и всегда будет меня почитать, ибо он к морю выйти хочет, значит, османы ему мешают — султан не очень потерпит соперника на море. Я тоже с султаном не в ладу, и это известно московскому шаху. Мне султанское усиление не по душе, не хочу его, а потому русский царь против меня выступать не будет и никого не поддержит, даже Теймураза!

Кетеван поняла, что подлый донос Зураба достиг цели: тайный замысел Теймураза стал известен шаху, и потому сверкали его глаза звериным гневом и неиссякаемой жаждой мести.

А шах тем временем продолжал:

— Но и ты ведешь себя неправильно… Сына мне доверила на воспитание, а моего посланца Константина убила!

Кетеван вмиг вспомнила внука Датуну и курдского вождя тоже, хотя она и без их предостережения сама прекрасно знала, что Аббас никому ничего не простит.

— Убила, чтобы для моего сына и твоего воспитанника престол освободить, очистить от убийцы отца и брата, ибо Константин при случае так же легко предал бы тебя, как предал родного отца и брата. Предавший родного отца предаст любого, это и без меня хорошо знаешь.

— Но ведь и Теймураз твой встал на путь предательства, — не замедлил вставить Аббас.

— Теймураз не предатель, — Кетеван перешла наконец к главному, — а вот тот, кто оклеветал его, сам предатель, ибо хочет твоими руками освободить себе и своему единомышленнику пути к заветному султану. Но ты любишь двуличных, доверяешь им сполна и на них надеешься, — намекнула, она на связь Зураба и Саакадзе.

— Я никому не доверяю, — снова повысил голос Аббас, — никому не верю, кроме себя самого и аллаха. Я знаю, что Картли и Кахети не будут знать покоя, пока не примут Магометову веру. И начать это угодное аллаху дело нужно с вас — с тебя и Теймураза. Если примете нашу веру — живите и здравствуйте, нет — найду таких, кто нашу веру примет и преданно будет ей служить, что само по себе означает и мне верность. Это мое последнее слово: или Грузия будет мусульманским краем моей державы, или я сотру ее с лица земли. Грузины-христиане — враги мои и моей страны, ибо они отделяют мои владения от мусульманских племен, живущих в предгорьях Кавказа, Кавказский хребет — моя граница, ограда моих владений. Поэтому я истреблю всех, кто пожелает жить в мусульманской стране, не признавая Магомета! Уничтожу!

— Однажды изменивший своей вере человек и от твоей веры быстро отречется, повелитель, — спокойно заметила Кетеван разъяренному шаху.

— Отречется и будет стерт в порошок, со всем своим родом и потомством!

Шах сошел с трона и медленно вышел из зала, даже не взглянув на подарки, поднесенные слугами.

Дурным предзнаменованием показалась эта намеренная холодность царице. Едва она вышла из зала, как предчувствие ее оправдалось: Левана и Александра не было.

Все тот же смышленый скопец шепотом сообщил ей, когда она выходила в коридор, что царевичей силой увели те ханы и сардары, которые дожидались вместе с ней аудиенции в малом зале.

— Куда они увели царевичей и кто они такие, — сказал евнух, — не спрашивай, этого я сказать не могу, ибо сам ничего не знаю.

* * *

Еще раз разочарованный в Зурабе Теймураз на следующий день покинул Базалети, не пожелав навестить раненого. Не внял совету Амилахори — в знак уважения к Дареджан повидать зятя, чтобы он ничего не заподозрил и не замыслил еще худшего злодейства. «Что еще хуже он может замыслить!» — ответил царь, уже сидя в седле, и возглавил дружину, направлявшуюся к Горийской крепости.

Горис-цихе уже была свободна от единомышленников Георгия Саакадзе — они добровольно оставили ее.

Теймураз созвал совет — дарбази. Велел готовиться к севу; у кого не хватает плуга и сохи, сказал, — одалживайте друг у друга, расплачиваться будете урожаем. Царь вызвал горийских кузнецов, велел им все дела отложить и изготовлять только плуги и сохи. Отдельно собрал колесников, плотников, столяров, шорников, седельников. Приказал оглобли и шкворни готовить, колеса делать, ремни упряжные изготовлять вдоволь. Для веревок аробных велел цхинвальским пастухам коз остричь. Послал в Имерети мегвинет-ухуцеси, чтобы он привез побольше квеври — кувшинов глиняных для хранения вин. Из амбаров, ларей и кукурузников выдал зерно для посева, велел сеять пшеницу с махобелой: хоть и с сорняком, а колоса пустого не дает, полно наливается зерном, и хлеб будет с припеком.

С восхода до заката ездил царь по деревням — проверял, как народ готовится к севу: его то в Мухрани видели, то в Тирипонской долине.

Теймураз вызвал Датуну из Греми, закрепил за ним владения братьев Мухран-батони, объявил об этом во всеуслышание, чтобы знали все, други и недруги, довели бы до сведения Зураба, мечтавшего об этих землях. С сыном не расставался ни днем, ни ночью, всюду брал с собой, всю любовь к Левану и Александру изливал на оставшегося в одиночестве младшего. Датуна же, в свою очередь, не разлучался с Гио-бичи, да и Теймураз, можно сказать, не отличал бедного сироту от родного сына, сажал за свой стол, обоим купил по пистолету у горийских католиков, с дарственными надписями подарил им ружья «киримули».

На время своего отсутствия Кахети поручил заботам Ношревана, старшего сына Давида Джандиери, и Андукапара, отца Нодара Джорджадзе. Царице Хорешан велел сидеть в Греми, объяснив это тем, что присутствие матери мешает самостоятельности Датуны, уж больно, мол, она его балует. А главное в этом решении было то, что не хотел царь огорчать Джаханбан-бегум, которую все реже навещал в крепости Схвило, ссылаясь на отсутствие времени и обилие забот.

Теймураз проверил стада в Сабаратиано, Самцхе-Саатабаго обошел, пастухам оружие подарил. Велел подсчитать приплод — остался доволен. Прикупил крупного рогатого скота: нужны были шкуры для упряжных ремней, и войско нуждалось в мясе. Получилось складно — Сабаратиано и Самцхе он снабдил таким образом воинским снаряжением и оружием, собранными в База лети.

Вернувшись в Гори, царь велел Иотаму Амилахори, оставленному здесь на время его отсутствия за правителя, вернуться домой и присмотреть за своей вотчиной.

Остро ощущал Теймураз отсутствие Давида Джандиери. Потому-то душой прикипел к Иотаму Амилахори. Коварство зятя камнем лежало на сердце. Запретил упоминать его имя вообще. Как только Датуна прибыл в Картли, он к отцу обратился с первой просьбой — изъявил желание повидать Дареджан. Теймураз с трудом сдержался, чуть не ударил любимца. Датуна притих, понял отцовскую муку.

…Хотя весна и вступила в свои права, ночи были еще по-зимнему долгие.

Датуна и Гио-бичи, сидя у камина, негромко беседовали о чем-то со степенностью, удивительной для их юного возраста. Лежа на тахте, Теймураз невольно прислушался к их не достаточно приглушенным голосам.

— Когда Александр и Леван вернутся, — говорил Датуна, — я попрошу отца отдать Александру Мухрани, на черта мне нужно чужое добро, когда и своего хватает!

— Оно уже не чужое, а твое, согласно воле царя. А слово царя непреложно, ты сам говорил. И отменить его нельзя, ибо воля царя — воля божья на пути единения Кахети и Картли.

— Сам царь может отменить, не повредив делу этого единения.

— Да и место хорошее. Земля плодородная, крестьяне не разорены. Я пойду к тебе в моурави, и мы такое хозяйство заведем, какого даже и в Гори нет, не говоря уже о нашем разоренном Греми.

— Я же этим садам, виноградникам и пахотным полям предпочитаю коров, лошадей и овец. Нет в Грузии края лучше Тушети. В Тушети можно столько скота развести, что всей Грузии хватит, ибо подобных пастбищ нигде нет, кроме как в Самцхе и Сабаратиано.

— В отношении скотоводства ты прямо как твой отец рассуждаешь! — улыбнулся Гио-бичи.

— А чьи мне мысли повторять, если не отцовские, кому верить, если не ему, — с улыбкой ответил Датуна. — Отец мой хорошо разбирается во всех делах. Он бы Картли-Кахети в цветущий сад превратил, если бы этот неверный шах не пил нашу кровь.

«Неверный! — повторил про себя Теймураз. — Не неверный, а губитель наш беспощадный! Горе мне и вам, сыновья мои кровные, мать моя родимая! Как прощу я себе, что вас не сумел уберечь! Разве мог я допустить в мыслях, что зять так безбожно предаст меня! На что он надеялся, злодей, может, думал, что шах отдаст ему картлийский трон, невзирая на его дружбу с Саакадзе? Да, в лучшем случае, халат со своего плеча пожалует! Нет, змей, картлийского престола тебе век не видать, коварством и предательством трона ты не получишь. Нет, изверг, шах и не поверит тебе, и не пощадит, после Саакадзе он уже научился уму-разуму. Я тоже тебе не прощу этого предательства, если тот душегуб моих хоть пальцем тронет, я ему голову твою в подарок пошлю, а язык вырву и собакам выброшу, в пример и урок всем негодяям, чтобы все знали, что двуличие и подлость — главные враги Грузии. Сознательное, обдуманное предательство равняет человека со свиньей, которая и шаху не нужна, ибо магометанам закон запрещает есть свинину!»

Поглощенный мыслями, Теймураз не услышал стука в дверь. Датуна встал и, отойдя от камина, смело открыл дверь — знал, что за дверью стоит стража. Цихистави с почтительным поклоном спросил царя. Теймураз только сейчас заметил пришельца, привстал, ноги спустил с тахты, надел коши и велел цихистави подойти ближе.

— Государь, какой-то юноша просит принять его. Говорит, что зовут его Ираклием, а фамилия — Беруашвили и что тебе его будто Джандиери на Алазани представил.

Царь тотчас встал, ибо сразу понял, в чем дело, на тут же заставил себя сдержаться, нахмурился, провел указательным пальцем правой руки по лбу, обернулся к Датуне:

— Ступай, сынок, погляди, кто там, приведешь ко мне, если сочтешь нужным…

За Датуной последовал Гио-бичи. Царь, сразу догадавшись, кто пришелец, предусмотрительно крикнул им вслед:

— Разговора не затевайте, ведите прямо сюда.

Как только Ираклий вошел в сопровождении всех троих, царь сразу же узнал его, хотя и виду не подал, сдержанно кивнул в ответ на его почтительный поклон.

— Кто ты и что привело тебя ко мне? — спросил царь скорее для уха цихистави, чем для самого пришельца.

Юноша не оробел, понял, что царь не хочет говорить в присутствии посторонних, потому-то кинул выразительный взгляд на окружающих.

Теймураз всем троим велел выйти. Как только двёрь за ними закрылась, царь чуть не налетел на него, уже не сдерживая своего нетерпения.

— Что скажешь, сынок?

— Ничего хорошего, государь. — понурил голову Ираклий и принялся подробно рассказывать обо всем: о встрече с царицей Кетеван в Исфагане, о ее поручении. Не забыл и о том уведомить, что в Исфаган прибыл не племянник Саакадзе, а племянник Зураба Эристави и тотчас бесследно исчез.

Царь как подкошенный грузно опустился на тахту, облокотился на колени и уткнул лицо в ладони, словно окаменел.

Слышно было потрескивание дров в пламени камина и тяжелое дыхание Теймураза.

Ираклий ошеломленно смотрел на царя, терпеливо дожидаясь разрешения на продолжение своего рассказа.

Еще долго царь сидел без движения, будто и не дышал. Затем приподнял голову, тяжело вздохнул и знаком велел юноше продолжать.

— Царица Кетеван велела нам обратно в Грузию ехать, и вместе с нами она отправила Георгия и Лелу.

— Кто такая Лела? — спросил Теймураз, постепенно приходя в себя от первого удара.

Ираклий слегка смутился.

— Лела, государь… жена Левана…

— Жена Левана? Моего Левана? — задумчиво протянул царь.

— Да, государь. Она была беременна, и царица цариц ее отправила вместе с нами.

— Как это — была?

— Я сейчас все по порядку объясню, государь. Скоро будет шесть месяцев, как царица цариц Кетеван проводила нас из Исфагана. Главным в нашем отряде она назначила Георгия, ему же была поручена и Лела. Георгию же велела убить Зураба Эристави… Только мы вышли из города, нас догнал большой отряд кизилбашей. Видно, они следили за нами… Мы многих из них уложили, но и сами понесли большие потери. Георгий сражался как лев… Рядом со мной его зарубили, а я ничем не мог помочь…

— Царство ему небесное! — перекрестился Теймураз. — Рассказывай дальше.

— Мне одному удалось бежать… Лелу связали, всех наших парней поубивали.

— Как же ты уцелел? — испытующе поглядел на юношу царь, хотя в душе сразу ему поверил.

— Я, государь, сообразил, что спасти ее не могу, ибо лежал раненый, истекая кровью. Решил притвориться мертвым. А кизилбаши трех коней поймать не смогли — моего, Лелы и Георгия. Как только стемнело, я собрался с силами, хлебнул несколько глотков красного вина, которое у меня с собой было в матаре, поднялся с трудом, едва двигаясь, переползая от одного убитого к другому, поцеловал каждого в лоб, хотя всех так и оставил, не предав земле, да простит мне господь этот грех! Но я обязательно должен был довести до твоего сведения все происшедшее, особенно повеление царицы цариц! Сначала хотел было вернуться к царице цариц, но потом передумал: зачем, только расстраивать ее, ведь помочь она ничем не могла! Да и Лелу увезли живой, она женщина сильная, найдет способ, как сообщить обо всем царице цариц…

— Ты говоришь, это случилось шесть месяцев назад? — задумчиво спросил царь.

— Да, государь, ровно шесть месяцев прошло с того проклятого дня. Я скрывался у курдов, они хорошо меня приняли, на ноги поставили. Как только перевал открылся, я поспешил домой.

— А не было ли за это время вестей из Исфагана?

— Курды сами взялись разузнать что-либо… — Ираклий запнулся, но решил сказать все, что знает, какой бы ни была горькой правда. — Они виделись с царицей цариц Кетеван… Она едва жива от горя: царевичи Леван и Александр исчезли бесследно, пока она была на приеме у шаха… — После паузы он добавил громко и твердо: — И еще повелевала царица цариц Кетеван, чтобы немедля прикончили Зураба Эристави… — потом продолжил, понизив голос: — Через курдов она велела мне передать, что если мне не удастся увидеть тебя, мало ли что… то… самому собственноручно выполнить ее наказ или же грузину какому поручить, а нет, курдов попросить о выполнении этого дела. Вот этот золотой крест, — Ираклий достал из-за пазухи завернутый в платок большой золотой крест, усеянный драгоценными камнями, и бережно поднес его царю. — Царица велела отдать этот крест тому, кто свершит благое дело, сим крестом освященное, — убьет предателя!

Теймураз склонился к кресту, благоговейно приник к нему губами.

— Все-таки в чем винит царица Эристави? Что тебе лично известно об этом?

— Эристави донес шаху, будто ты, государь, послал к русскому царю людей из Мухрани… Просил у него помощи против шаха… И сообщил об этом Аббасу вовсе не Саакадзе через своего племянника, а сам Эристави… Сына своего ослепленного брата отправил с вестью, зная заранее, что шах любит получать вести, зато не любит вестников. Эристави послал того самого племянника, который раньше к султану ездил с поручением и поэтому не знал о том, что Зураб с его отцом сделал… Эристави двух зайцев убил — две подлости учинил сразу…

Теймураз снова поцеловал крест, бережно завернул его в платок и спрятал на груди у самого сердца.

— Клянусь тобой и сыновьями моими, мать моя, царица цариц, что я выполню волю твою и народа моего…

Теймураз поднялся с тахты, обнял Ираклия, по-отцовски поцеловал его в лоб.

— А что тебе известно о той девушке? — спросил он так осторожно, словно касался какой-то тайны.

— О Леле? — смущенно уточнил юноша, потупясь. — Да.

Ираклий заколебался, устремил на царя страдальческий взор, но прямой, твердый, волевой взгляд Теймураза немедленно придал ему смелости.

— Лелу увезли живой. Она двух кизилбашей зарубила, но с нее свалилась чалма, волосы упали на глаза, она только руку подняла, чтобы убрать их со лба, как ее схватили… связали. Я хотел сделать что-нибудь, но не мог — истекал кровью… Курды сообщили, что царица цариц знает о ней все: Лелу держат в шахском гареме взаперти… — закончил свой печальный рассказ Ираклий, тяжело вздохнув напоследок.

Волевой взгляд Теймураза сразу погас, все человеческие силы были уже исчерпаны сполна. Он опять тяжело опустился на тахту и уронил голову на грудь.

И в эту минуту за окном загремели первые раскаты весеннего грома.

* * *

Лелу заперли в подвале дворца Чехель-соттун. Два дня и две ночи она не пила ничего и крошки во рту не держала. Дворец еще не был достроен, то и дело доносился стук молота или топора. Этот изнуряющий душу стук, неотвязные мысли, тоска и усталость мешались в ее помраченном сознании. Она то садилась на своем жестком ложе, то ложилась, ибо ходить у нее не было сил. На рассвете и на закате ее навещал евнух в сопровождении сторожевых, который аккуратно уносил не тронутую ею пищу, оставляя взамен свежую.

На третье утро вместе с евнухом в келью вошла красивая, хотя и не первой молодости женщина. Тонкие черты ее лица, грустное сияние глаз, бледное чело, казавшееся еще бледнее в тусклом свете подвального освещения, показались Леле знакомыми, даже родными. Весь ее облик стал как бы целебным бальзамом для истерзанного сердца Лелы.

Женщина плавной, скользящей походкой подошла к тахте и присела на край, будто близкая родственница, которая и вчера приходила в эту обитель.

Евнух, закончив свое дело и выйдя в коридор, бесшумно прикрыл за собой дверь, а по отсутствию звука шагов было ясно, что ни он, ни сторожевые не уходили и тихо стояли за дверью, дожидаясь женщины.

Она подняла лицо Лелы своими холеными пальцами, заботливо заглянула ей в глаза, нежно поцеловала в лоб и прошептала:

— Лела?

Лела слегка смутилась. Собрав последние силы, встала, отошла в сторону.

— Не бойся, дитя мое, — сказала женщина, которая никак по возрасту не годилась Леле в матери. Это ласковое обращение было скорее знаком расположения и ее сердечного отношения к ней. — Я дочь царицы цариц Кетеван, Елена, тетушка Левана, Александра и Датуны… Жена шаха… Меня послал к тебе Аббас…

— Что с Леваном? — горячо спросила Лела.

— Ради Левана я и пришла сюда. Шах знает, что ты жена Левана, причем венчанная жена… Он узнал это от меня, ибо моя мать просила, чтобы я именно так ему сказала.

— Где Леван? — повторила Лела, будто не слышала слов Елены. Она держалась независимо и твердо, словно не было бессонных ночей, голода и страданий.

— Я сейчас все скажу, не спеши, — поторопилась Елена уступкой расположить ее к себе, ибо поняла, что с этой девушкой найти общий язык не так-то просто. — Леван и Александр исчезли… Как видно, их спрятал шах. Мы с матерью ищем их повсюду, но пока безуспешно. Я спросила шахиншаха, он мне не ответил. Сегодня он сам позвал меня и послал к тебе: если, говорит, она примет истинную веру, я возьму ее в жены, а Левана и Александра верну царице.

— Я жена царевича и скоро буду матерью наследника престола… Скоро, — гордо произнесла девушка из Кизики.

Елена испуганно оглянулась на дверь и еле слышно прошептала:

— Смотри, держи язык за зубами, никому не говори, что ты ждешь ребенка, никто не должен об этом знать. Так будет лучше для тебя, для ребенка и для Левана. Согласись принять их веру, этим ты никакого предательства не совершишь. Отсюда ты все равно не выйдешь — и не пытайся. Родишь ребенка, мы вместе вырастим его достойным сыном родины. От еды не отказывайся, если о себе не думаешь, подумай хоть о ребенке. Беременность твоя пока незаметна, шах будет считать младенца своим… Остальное — время покажет, — коротко и быстро наставляла ее Елена. — Я еще приду к тебе… скоро… А сейчас мне надо идти. Здесь мне долго задерживаться нельзя. Поступай, как я сказала! — решительно заключила она как истинная дочь Багратиони, накинула на плечи шерстяную шаль, поцеловала пришедшую в себя Лелу и исчезла так же внезапно, как и появилась.

Лела долго стояла в глубокой задумчивости, потом наклонилась, поставила еду на тахту, нехотя отщипнула кусочек… Аппетит, известно, приходит во время еды, и она быстро съела все до последней крошки, запивая еду шербетом. Закончив трапезу, легла на тахту и сразу же погрузилась в глубокий сон.

Разбудило ее бряцание ключей. Она вскочила. Дверь отворилась, и с фонарем в руках вошел тот самый евнух, который приносил ей еду.

«Это, должно быть, верный раб шаха», — мелькнуло в голове у Лелы.

— Вставай, пошли!

— Куда?

— Во дворец шахиншаха Али-Кафу. Елена приказала привести тебя.

Лела последовала за ним.

Они шли по заснеженному саду, ноги Лелы в шерстяных носках и чувяках слегка промокли, хотя шли недолго. Миновав длинный, тускло освещенный коридор, поднялись по узкой витой лестнице, повернули направо и очутились в жарко натопленной комнате, отделанной белым мрамором. Евнух передал Лелу Елене и еще нескольким женщинам. Сам вышел в коридор с двумя сторожевыми.

Женщины быстро раздели Лелу и усадили ее в небольшую мраморную ванну, вымыли волосы яичным желтком, ополоснули уксусом, все тело тщательно натерли шерстяной рукавицей, обдали теплой розовой водой.

— Прекрасное тело у тебя, дитя мое, и пища пошла тебе впрок: лицо порозовело немного, — заметила Елена, когда Лелу уже заворачивали в банную простыню.

— Лицо у меня всегда розовое, — буркнула под нос Лела.

— Ну, смотри, будь умницей, шахиншах не терпит капризов, но и сразу не уступай, дай ему проявить настойчивость.. — Елена наклонилась и зашептала ей в ухо, — все хорошо, живота совсем не видно. Помни, что судьба Левана и Александра в твоих руках.

Прислужницы заплели длинные густые волосы Лелы в две косы, опрыскали ее благовониями, накинули парчовый халат на голое тело, сунули ее босые ноги в нарядные коши и передали слегка ошеломленную Лелу в руки дожидавшегося у дверей евнуха.

Еще раньше, когда ее вели через сад, и позднее, во время купания и туалета, в голове у Лелы вертелась одна-единственная мысль — сделать все, чтобы спасти Левана, смириться с судьбой во имя будущего ребенка. Ни о чем другом она думать не могла. «Если сестра Теймураза Елена живет здесь, в гареме, то обо мне и говорить нечего. Все равно с Леваном бы меня разлучили. Кому сказала бы и кто бы поверил, что хан не прикасался ко мне! И потом разве Багратиони приняли бы меня, простую кизикскую безродную девицу, в свой круг? Леван для меня — та самая недосягаемая звезда, которая издали ослепляет своим сиянием, а вблизи опаляет и сжигает. Значит, богом велено томиться мне в гареме. Из двух стариков — старого хана и старого шаха — я обязана отдать предпочтение шаху, ибо шах чуточку выше хана, будь он проклят во веки веков!»

... Они остановились возле дверей, которые охраняли двое сторожевых, вооруженные щитами и копьями.

Евнух без спроса и без стука юркнул под низкую арку дверей, оставив Лелу за порогом. Вскоре дверь отворилась, и тот же евнух знаком велел ей войти.

Не очень-то большой зал поражал роскошью убранства, В золотых подсвечниках горели свечи, причудливые блики пламени падали на богато расписанные стены. Пол был устлан огромным персидским ковром. На широкой мягкой и низкой тахте, разубранной шелком и парчой, в парчовом же халате и шальварах возлежал шах Аббас, нежась в полудремоте. Правой рукой он подпирал голову, в левой держал кальян. Кончики крашенных хной усов шаха были искусно закручены, на волосатой груди его снежной порошей выделялась седая щетина. Близко посаженные глаза под густыми раскрыльями бровей были полузакрыты, раздвоенный подбородок и чуть горбатый орлиный нос явно выдавали его упрямый характер и крутую волю.

«И вовсе он не так уж грозен, как о нем говорят. Сегодня же заставлю его выпустить Левана на волю», — подумала Лела, внимательно разглядывая великого тирана Востока.

В шахских покоях было тепло. Во всех четырех углах уютно потрескивали камины.

Евнух аккуратно подложил дрова во все камины, в одном из них поправил огонь, а затем, не спеша, направился к Леле и протянул руку, чтобы снять с нее халат. Лела отпрянула, но сразу поняла, что сопротивляться не имеет смысла… Она подчинилась, и евнух, ловко стащив с нее халат, унес его с собой, удаляясь прочь.

Когда дверь за ним затворилась, в зале воцарилась тишина, нарушаемая лишь легким потрескиванием пламени в каминах — дрова были сухие.

Было жарко. Аббас не отрывался от кальяна. Обнаженная Лела стояла, опустив голову, в двух шагах от тахты, на которой с ленивой истомой возлежал шах.

Спал Исфаган, но не спал дворец Али-Кафу.

«Должно быть, и царица Кетеван не спит… И Левану, наверное, не до сна… Где он его держит, узнать бы! Да увидеть еще хотя бы раз! Как мало ласкала я его в ту ночь! Но мне есть хотя бы что вспомнить, а бедняжка Елена небось и не видела никого, кроме этого проклятого старика! И чего разлегся, как дохлый пес, и даже не глядит в мою сторону. Взять бы что потяжелее да раскроить его поганую башку! Нет, нельзя… Да и нет ничего подходящего под рукой… Если только кальян у него вырвать… Нет-нет! Он тогда Левану мстить будет, на нем это выместит. Но до каких пор я должна стоять перед ним, словно собачонка?!»

Шах Аббас был занят кальяном, в четырех каминах плясало пламя, в покоях было жарко, душно…

На трехногом столе перед тахтой красовался огромный серебряный поднос с фруктами. Горделиво возвышались два длинногорлых кувшина с шербетом. На серебряном блюде истекали соком ломтики арбуза и дыни. По другую сторону тахты, на небольшом столе, паром отдавали блюда с изысканнейшими яствами восточной кухни. При виде еды Лела почувствовала тошноту, а потому поспешила снова опустить голову, чтобы не смотреть на пищу.

Шах Аббас посасывал свой кальян, в камине потрескивал огонь, в покоях было жарко, невозможно было дышать, сердце замирало.

Лела боролась с подступавшей к горлу тошнотой.

Шах сначала поглядел на нее искоса, по-кошачьи сощурившись. Потом глаза его расширились, заблестели. Он отложил кальян и, приподнявшись на тахте, сунул ноги в расшитые золотом коши, бросил на Лелу взгляд, на этот раз уже звериный, от которого у нее мороз пробежал по коже.

— Поди ко мне! — проговорил он по-грузински едва слышно, почти шепотом.

Лела не двинулась с места. Какая-то сила удерживала ее — ведь до этого она едва сама не подошла к шаху, измученная ожиданием неизбежного.

— Поди ко мне! — чуть громче повторил шах, и в голосе его появилось что-то похожее на ласку, вперемешку с железным повелением.

Ноги сами по себе задвигались и подвели ее к тахте. Шах ловко обнял ее за талию и усадил рядом. Однако не успела она опомниться, как он сильным движением левой руки мягко уложил ее на тахту, затем привстал, аккуратно поправил подушки, постель и подтянул ее чуть выше.

Лела слегка дрожала, по телу ее пробегал озноб, кожа покрылась пупырышками. Нет, то был не озноб страсти и не озноб холода… Она страдала от дурноты, от слабости, ей было тяжко и тошно. Душу ее клеймили каленым железом, плоть рвали тоже калеными клещами, усердно топтали ногами честь и достоинство гордой кизикийки. Она задыхалась от злости, бессилия и горечи.

В комнате стояла жара… духота… злоба.

«Леван, мой Леван! Где ты, помоги мне, убей меня, изничтожь! Я жажду одной лишь смерти, но смерти такой, которая бы не принесла тебе даже капельки вреда!»

— Что вразумило тебя и привело ко мне столь кроткой?

— Ненависть! — невольно вырвалось у Лелы.

— И что ты собираешься делать с этой ненавистью? — оживился шах.

— Убить тебя!

— Убить меня или твоего Левана?

— Леван больше не мой, ибо и я больше не принадлежу ему.

— Отчего же не твой? Вот я велю оскопить его, а потом живите вместе до конца дней своих.

Лела содрогнулась, слегка приподнялась, ее вспыхнувший взгляд мгновенно остановился на кальяне.

Аббас понял, что у нее мелькнуло в голове, — отставил кальян чуть подальше, потом наклонился, поцеловал ее в левую грудь бесконечно долгим и нежным поцелуем…

Лела без сил откинулась на парчовые подушки…

Шах снова выпрямился.

Лела преодолела женскую слабость, сознание ее сразу прояснилось.

— Оскопленный Леван будет более преданным, более домашним, более смиренным, более ласковым. И тревожить тебя вовсе не будет, лишь только о твоем удовольствии заботиться станет. Коли понадобится — сам тебе куро приведет, в постель к тебе уложит, обоим вам угодить постарается…

— Скопцы мне не нужны, повелитель мира! И о Леване я вовсе не думаю. Если можешь, делай свое дело, а не можешь — отпусти добром.

Аббас засмеялся. Горький это был смех.

Лела приподнялась и сплюнула на ковер.

Аббас нахмурился, скрюченным указательным пальцем правой руки провел по лбу и вдруг, весь задрожав, как бешеный, набросился на Лелу.

Лела заупрямилась, сама не отдавая себе отчета. Тогда он ударил ее в грудь кулаком с такой силой, что у нее перехватило дыхание. «Если бы он ударил в живот, убил бы ребенка», — мелькнуло у нее в голове, едва она пришла в себя, и со всей силой, на которую была способна, снизу два раза подряд ударила шаха правым коленом…

Шахиншах, повелитель Вселенной, как подкошенный рухнул на женщину. Лела отбросила его отяжелевшее тело, и, поскольку она не рассчитала свои силы, шах свалился с тахты на пол. Лела вскочила как обезумевшая, схватила кальян и только хотела опустить его на голову шаха… как ее руку схватили вбежавшие на шум телохранители. Обнаженная кизикийская амазонка, сраженная пудовым кулаком, без чувств упала на исфаганский ковер… рядом с повелителем Исфагана… в Исфаганском дворце.

... С того дня Лелу больше никто не видел, и никто о ней ничего не слышал. Правда, один из евнухов перед смертью исповедался в пекарне дворца Али-Кафу.

«Воды Зандеруда, — сказал он, — поглотили многих, сброшенных на его дно с камнем на шее…»

И еще одно: после той ночи шахиншах больше никогда не заглядывал в свой гарем. И жен постепенно раздаривал своим преданным приближенным. И бывал при этом милостив необычайно, не заботясь более о приобретении новых жен.

* * *

Шло время. В Исфагане весна ласкала землю. Сад Чехель-Соттун пробуждался к новой величественной жизни, наспех покрываясь нежно-изумрудной листвой.

Из сада до шахской площади достигало соловьиное пение и доносился аромат распустившихся цветов.

Весеннее солнце льнуло своими горячими лучами к сверкающему всеми цветами радуги куполу новой мечети Масджад-э-джомэ, горделиво возвышавшейся на столичной площади. Старые мечети смущенно потупились перед ее величием, хотя стараниями зодчих каждая из них, подобно не похожим друг на друга красавицам, могла свободно похвастаться собственной изящной резьбой и прихотливым узором. Минареты Чехель-Дохтарана и Серебана все еще не хотели сдаваться и тщетно пытались соперничать красотой и величием с новой мечетью.

Караван-сараи, переполненные пестрым и разноязыким торговым людом, днем беспрерывно гудели, словно пчелиные ульи, побеспокоенные человеческой рукой.

По ночам молодая луна нежным мерцанием обласкивала притихшие кварталы города. Разлившийся Заиндеруд усердно омывал два противоположных берега стольного города, соединенных друг с другом мостом Алаверди-хана.

Шелест молодой листвы чарующей песней сливался с весенним рокотом полноводной реки.

В городе время от времени можно было услышать стук молотков неугомонных чеканщиков и мастеровых. Постоянная суета восточного ремесленника ощущалась лишь в глухих переулках и улочках, вытянутых в пестрые ряды кварталов, плотно обступающих главную площадь. В центре, в непосредственной близости от шахской площади, раздавался глухой шум, производимый каменотесами, да и тот сразу тонул в цветущих садах.

Прохладная ночь опустилась на Исфаган.

Царица Кетеван и эту ночь проводила без сна в своем затворничестве. Из некогда многочисленной свиты теперь при ней остались лишь прислужницы и два старика аробщика. Люди, которых она посылала на поиски царевичей, обратно не возвращались, исчезали бесследно в этих волшебных дебрях города-сада. Поздно поняла отчаявшаяся царица, что понапрасну рассеяла свою свиту, а когда поняла, то ее утомленная горестями душа уже не в состоянии была переживать что-либо — она больше не нуждалась ни в свите, ни в тех прислужницах, которые по очереди читали ей вслух «Вепхвисткаосани» — «Витязь в тигровой шкуре».

Вот и сейчас старательно выговаривала Тамро мудрые слова великого Руставели, но царица их не слышала. Сознание ее мутилось, мысли то и дело пресекались, путались.

Бессонница вконец ослабила ее. Бессонница и отказ от пищи. И еще одиночество.

Визирь больше не появлялся. Связь с дворцом Али-Кафу прервалась.

Не приходил и тот евнух, которого она видела на четвертый день после роковой встречи с шахом. С тех пор он больше не показывался, и царица не получала никаких вестей от дочери.

Тамро догадывалась, сердцем чувствовала, что царица не слушает ее, но упорно продолжала читать, ибо ничем иным она не могла отвлечь свою повелительницу.

В дверь постучали. Царица вздрогнула.

С того дня, как пропали Леван и Александр, в дверь никто не стучал. Посторонние Кетеван не посещали, а свои давно входили без стука, ибо постепенно привыкли к тому, что царица все равно на стук не отзывалась.

Оттого и вздрогнула отвыкшая от посетителей царица и вопросительно взглянула на Тамро, но приказания, однако, никакого не отдала. И знака не подала.

Тамро быстро поднялась с низкой трехногой скамьи, не спрашивая, кто там, отворила дверь и в испуге попятилась: на пороге стоял человек богатырского роста, могучего сложения, в богатой персидской одежде. Его красивое мужественное лицо выражало доброту, в больших светлых глазах таилась грусть.

— Можно? — почтительно спросил гость на правильном грузинском языке и, не дожидаясь ответа, переступил порог, приветствуя царицу с соблюдением всех тонкостей восточного ритуала.

Кетеван встала, приблизилась к незнакомцу. Тот опустился на колени.

— Кто ты и зачем пришел сюда? — спросила дрогнувшим от волнения голосом.

— Беседа наша будет долгой, государыня, потому-то я хотел бы остаться наедине с тобой.

Тамро вышла, плотно затворив за собой дверь. Царица подвинула гостю скамью, а сама опустилась на тахту. Тот сел, положив саблю на колени и отставив ногу. Потом, кашлянув, тремя пальцами правой руки провел по усам и медленно заговорил:

— Меня зовут Дауд-хан, я сын Алаверди-хана из; рода Ундиладзе.

Не сводившая с гостя пристального взгляда царица вдруг опомнилась будто и сразу прервала его:

— Ты ведь был там… в тот день… когда мы дожидались шаха… когда я…

— Да… я был среди тех, кого вызвал шах… Go Мной был и мой брат Имам-Кули-хан бегларбег Парса, правитель южной Персии — наместник шаха в Ширазе…

— Что известно тебе о Леване и Александре? i — не удержалась, торопливо спросила Кетеван.

Дауд-хан провел рукой по усам и спокойно, как бы сдерживая царицу, ответил:

— Я все скажу тебе… Только не спеши… И не волнуйся. Я пришел к тебе как посланец брата и твой зять.

Кетеван вздрогнула.

— Мой зять?

— Да! Сейчас объясню. Наш отец, Алаверди-хан, да благословит его аллах, был родом из Кахети, сверстник царя Александра, Ундиладзе были крепостными крестьянами князей Джорджадзе. Что значит по-грузински «ундили» — ты хорошо знаешь. После битвы при Лори мой отец совсем еще юнцом попал в плен. Цену за него запросили большую, так как был он богатырски крепок и смекалист… Попал он в конце концов в кизилбашское войско, в бою показал себя храбрым воином, поддержал шаха Аббаса, когда тот боролся за престол, и своим усердием и мудростью добился, что его назначили сардаром вновь созданной шахской гвардии. О роде нашем — об отце, конечно, — писали много, персидские книжники и летописцы утверждали, будто мы князья, но это ложь. Мы самые обыкновенные крестьяне, но шах Аббас велел называть нас грузинскими князьями — не хотелось ронять свою честь возвышением бывших крепостных при своем дворе. Знает он что к чему, не остановится ни перед кем и ни перед чем… И то, что про нас поговаривали, будто мы армяне по происхождению, тоже неправда. Мать у нас действительно армянка, похищенная отцом из Сигнахи, обоих сыновей она по-грузински воспитала, ибо другого языка не знала, даже персидскому научиться не смогла. — Дауд-хан поглядел на книгу, оставленную на столе служанкой, и добавил: — И «Вепхвисткаосани» наша мать наизусть знает, и нас выучить заставила, аллах да продлит ее дни на радость сынам, внукам и правнукам.

Когда шах замыслил свой первый поход на Кахети, отец сначала умолял его не делать этого, потом, не добившись его вразумления, заупрямился, против шахской воли пошел. Шах разгневался, но поделать ничего не мог — слишком много заслуг было у отца и перед шахом, и перед всей Персией. Самый большой мост в Исфагане отец мой построил. Много мечетей и караван-сараев возвел на свои средства. И торговля при нем расцвела, каналов он прорыл великое множество и дорог немало выстроил. Исфаган, можно сказать, наполовину им построен, если не более.

Так вот, накануне нападения на Кахети… — Дауд-хан будто запнулся, настороженно огляделся и, еще больше понизив голос, почти шепотом продолжал: — Шах Аббас велел убить нашего отца. Мы, его сыновья, это знаем, но держим язык за зубами — другого выхода у нас нет. Он нас не обделяет своими милостями и вниманием, не дает повода для обиды и причину смерти отца объяснил нам обоим так: будто бы страдал он неизлечимым недугом. Но мы-?? хорошо знаем, что это был за недуг! — Дауд-хан вмиг пригасил вспыхнувшее было в его глазах пламя мщения.

В сердце Кетеван шевельнулась слабая надежда. Однако, не желая проявлять нетерпение, уже подмеченное гостем, она молча внимала ему.

— Ныне я бегларбег Гянджи и Карабаха, а брат мой занимает место отца и пользуется большим доверием шаха. Он спокойнее, чем я, относится к памяти отца… Мне тягостно находиться возле шаха, что наверняка чувствует и он сам, потому-то и держит меня в отдалении, хотя и я не даю ему повода для сомнений в моей преданности. Таков непреложный закон нашей жизни…

В тот день, когда тебя, государыня, призвали во дворец вместе с царевичами, приглашены были также и мы с братом. Я ехал издалека, поэтому брат и присутствующие там другие сардары ждали меня два дня и две ночи. Никто из них не знал, по какой причине мы понадобились повелителю. Лишь когда ты вошла к шаху, дворцовый визирь сообщил нам шахскую волю: мы должны были схватить царевичей и увезти в имение брата моего в Шираз… Других он оставил в покое, поручение возложил именно на нас, чтобы испытать на прочность и преданность нас, братьев Ундиладзе. Если бы мы отказались, другие присутствующие там сардары схватили бы нас. Брат мой это сразу смекнул и, как только заметил, что я хочу воспротивиться повелению повелителя, глазами дал мне знак. Таков еще один непреложный закон нашей жизни: при шахском дворе лучше разговаривать глазами, молча, без слов, чем вслух, языком…

— Что вы сделали с детьми? — вновь уступила царица Кетеван бабушке Кетеван.

— Я все скажу… Ты, царица, еще находилась у шаха, когда мы увезли царевичей в Шираз. Меня с полпути вернули назад, и на третий день по велению шахиншаха я предстал перед ним. Он похвалил нас за верную службу и мне в награду… дал в жены твою дочь Елену.

Кетеван с надеждой взглянула на Дауд-хана.

— Куда ты отправил Елену? — спросила она надтреснутым от сдерживаемого волнения голосом.

— Я тогда же отправил ее в Гянджу, ничего не сказав ей о царевичах. Сам поехал в Шираз и узнал от брата, что, выпроводив меня, шах послал ему повеление… Мне трудно говорить об этом, но не сказать тоже не могу, прости, государыня… Меня прислал к тебе брат… Оба царевича оскоплены… Сейчас они в Ширазе, во дворце у брата… хотят тебя видеть…

Сидящая на тахте царица рухнула без чувств, ударившись лбом о каменный пол, из носа хлынула кровь. Дауд-хан тотчас поднял ее, уложил на тахту и, хлопнув своими огромными ручищами, вызвал служанок.

Поднялся переполох, все захлопотали возле царицы. Дауд-хан отвел в сторону старого аробщика Гиголу:

— Когда царица придет в себя, скажи, что завтра, как стемнеет, я приведу лошадей и отвезу ее туда, куда влечет ее сердце. Пусть никому ничего не говорит, имени моего не называет. Мой визит должен остаться тайной.

От царицы Кетеван Дауд-хан отправился во дворец Али-Кафу, передал визирю письмо Имам-Кули-хана для вручения повелителю:

«Повелитель Вселенной… Спешу успокоить твое сердце, подобное солнцу, и душу, подобную ослепительному сиянию луны. На следующий же день по прибытии в Шираз мы обратили обоих юношей на путь преданного служения тебе, согласно воле твоей и аллаха, а потому, что юноши были уже взрослые, потому-то тяжело перенесли угодное тебе и аллаху дело. Хотя наш лучший лекарь приложил все свои старания и был весьма осторожен, но несмотря на это жизнь обоих царевичей в опасности, поэтому-то, предупреждая твое желание, я отрядил брата моего, верного раба твоего Дауд-хана, к царице Кетеван, ибо ее внуки в любой день и в любую ночь могут быть призваны к аллаху, так пусть она своими глазами увидит плоды непокорства сына, пусть вразумит Теймураза, дабы ослепились глаза его, взирающие на Север, и дабы внимал он одному лишь повелителю Вселенной, а кроме этого пусть и сама царица наберется ума-разума и примет истинную веру твою и нашу, ибо они неделимы, и станет верной рабой аллаха и Магомета, ежели хочет она добра для Кахети и Картли, для всего народа грузинского путем обращения их всех в истинную веру, а потому, и именно только потому, согласно соизволению и желанию твоему, Дауд-хан привезет царицу в Шираз и покажет ей внуков, ежели нет на то твоего согласия, то Дауд-хан немедленно покинет столицу и отправится в Гянджу служить тебе и аллаху.

Твой раб и слуга аллаха Имам-Кули-кан».

Шаху не понравилось письмо. Он вовсе не повелевал показывать оскопленных царевичей царице Кетеван, этого он не хотел, и Имам-Кули-хан явно своевольничал. Но письмо дышало преданностью, повеление его было выполнено, и потому он промолчал: лишь кивнул визирю и отпустил его, сам же предался привычным в последнее время размышлениям, частенько заменявшим ему прежние действия.

«Чего он добивается? И чем Кетеван может помочь внукам или ему самому? Может, в глазах Теймураза обелить себя таким образом хочет? Но как Теймураз ему поверит, когда он сам оскопил его двух сыновей? Нет, братья Ундиладзе, я вас скоро выведу на чистую воду! Пожертвовав этими двумя щенками, вы мне своей преданности не докажете! В знак преданности я потребую других доказательств. Сквозь огонь аллаха велю вас провести. Я вас живьем предам огню. Тебя особенно, последыш! Ишь, глазами сверкает, глаза у тебя истинно грузинские. Я эти глаза тебе выжгу и как обезьяну На цепи водить буду по всей Персии и твоей Грузии. Ладно, ладно, вези царицу в Шираз, покажи ей щенков, пусть набираются Багратиони уму-разуму, так даже и лучше, но и то не забывай, Имам-Кули-хан, как я однажды об отце твоем сказал, как будто бы в шутку: „Вся Персия мне подчиняется, а я сам Алаверди-хану подчиняюсь“. Именно то „подчинение“ и послужило причиной того,???? ваш отец с жизнью преждевременно простился. И тебя я недавно предупреждал: „Ты хоть на одну драхму меньше меня трать, чтоб народ видел разницу между шахом и ханом“. Не понял, Ундиладзе, что я тебе сказал? Ты расписываешь Чехель-Соттун мне в угоду, ты каналов проводишь больше моего, дороги прокладываешь, караван-сараи строишь, подражая своему отцу, на пирах больше меня самого показываешь золотые и серебряные азарпеши, подносы, чаши, блюда, кичишься коврами, оружием, драгоценностями. Тебя восхваляют авторы „Джангнамэ Кишми“ и „Парун-намэ“, тебя воспевал мой лучший поэт Кадри! Я уничтожу тебя, Имам-Кули-хан, уничтожу вместе со всем родом твоим за талант и сметку! Разве ты не знаешь, что именно даровитость надо таить и скрывать от повелителя своего!.. Ты сейчас хочешь добро личное, собственное совершить — царице внуков ее показать. Что ж, я тебя за это проучу! Я тебя заставлю своими руками и царицу твою замучить, чтобы ты перестал смотреть в сторону Грузии, как щенок писклявый! Одним необдуманным шагом можно перечеркнуть тысячу доказательств преданности, болван! Сначала ты сам, самовольно, собственное решение принял, а потом у меня письмом своим разрешения просил? Знал, что в такой мелочи я не откажу тебе, но зарвался — захотел дорогу мне перебежать, как щенок того матерого волка! Так не забудь: ты еще позавидуешь той награде, которую этот матерый волк от меня получил за волчью преданность свою! Не только царицу, а самого родного твоего брата я заставлю тебя своими руками пытать и истязать!»

…Шах Аббас ласково, милостиво принял Дауд-хана, спросил о Елене, подарил халат, брата велел благодарить за мудрую преданность и великую смекалку, которую он проявил, пригласив царицу Кетеван в Шираз.

Такой был обычай у владыки Востока, повелителя Вселенной, шахиншаха: одно он думал, другое говорил, третье делал, четвертое подразумевал, пятое замышлял…

Таков был обычай сильных мира сего.

В Исфагане благоухала весна.

* * *

В ущелье Риони неистовствовал осенний ветер, громом сотрясая все встречное. Он клонил долу деревья, гнул, сгибал, трепал, ломал поредевшие кроны, гонял стаи сухих желтых листьев, бесновался, не оставлял в покое ни одно движимое и недвижное, свистел протяжно, дико. И лишь с Гелати и Риони ничего поделать не мог — неколебимо стоял Гелати, а Риони не убыстряли не замедлял величавого своего течения. Разбиваясь о купол Гелати, ураган терял былую силу и бесславно отступал, готовясь к новой атаке, и только гордую гриву Риони удавалось ему растрепать слегка, да и то лишь в тех местах, где волны замедляли свое стремительное течение вперед. Вечно неприступной твердыней Грузии недосягаемо, величаво стоял Гелати, неторопливый сказ о прошлом страны вел неиссякаемый источник жизни — Риони, спускавшийся с вершин Кавкасиони в цветущую долину Колхиды.

Ветер яростно бился о стены Кутаисского дворца, проносился по опустевшим балконам, обвивал, завихряясь, столбы и перила, врывался в окна, завывал в дымоходах, свирепел от бессильной ярости, тщетно сотрясая кровлю, хотя был далеко не бессилен. Сломал где-то старый платан, с корнями выворотил кипарис, беспощадно свалил сосну, посаженную в день рождения царевича Александра. Помял все цветы в царском саду, по лепестку ощипал розы, донага обобрал яблони и грушевые деревья.

В большом зале дворца за столом сидели пятеро: царь Георгий, царевич Александр, Кайхосро Мухран-батони, Георгий и Автандил Саакадзе. Стол, покрытый синим переливающимся атласом, ломился от яств. Имеретинский двор не ограничивал себя ни в чем.

Хозяева — отец с сыном — сидели по одну сторону стола, гости расположились напротив.

Беседа текла медленно, тяжеловесно, спокойно.

— Первую ошибку, моурави, ты допустил, когда замыслил Базалети… Вторую — когда воплотил этот замысел… Третью — когда…

— Сбежал?..

— Хотя бы так… — холодно отрезал царь.

Моурави вяло кашлянул, но получилось звучно, провел пальцами по усам, искоса взглянул сначала на своего Автандила, затем в упор устремил взор прямо в глаза царю имеров, который, продолжал все так же сурово:

— Во-первых, ты, Георгий-батоно, не должен был затевать это дело, а коли уж затеял — надлежало тебе стоять на своем до конца. Не мне тебя поучать, конечно… но ныне все обернулось на пользу Теймуразу, и я оказался пред ним посрамленным… И твой замысел, вроде и благой, не осуществился… Ты думал, что Теймураз отступит, не примет боя… Я же в это с самого начала не верил. Багратиони, да еще кахетинские, на попятную никогда не пойдут… особенно же сам Теймураз не уступит никому и ни в чем.

Царь Георгий помолчал, легонько постучал по столу длинными красивыми пальцами.

Саакадзе, который сидел понурясь, как побежденный пред грозным судом, — ибо не судят только победителей, и то не всегда, но наверняка не щадят потерпевших поражение, — вдруг высоко поднял голову, взглянул сначала на Кайхосро Мухран-батони, а потом перевел взгляд на имеретинского царя.

— После встречи в Схвило Теймураз неизмеримо вырос в моих глазах… Я твердо понял, уверовал, что он больше царь, чем поэт. Убедился я и в том, что в самые трудные, в тяжелейшие времена истории родины пришлось царствовать ему. Если бы он вступил на престол немного раньше или позже, когда Персией не правил бы шах Аббас, он много пользы сумел бы принести отечеству. Но дело в том, что персидский двор никогда не был таким могущественным, как сейчас, а правителя такого дальновидного и мудрого, хотя и кровавого тирана, никогда у них не было…

— Источник этой мудрости — жестокость, — перебил его имеретинский царь.

— Пусть так, — устало кивнул головой Саакадзе, — но и уступчивый да милосердный не может быть хорошим правителем. Если у правителя при виде страданий раба наворачиваются на глаза слезы, и сердце сжимается от ужаса человеческого, и дух захватывает при виде крови, он никогда мудрых дел не совершит, ибо мудрость и беспощадность два родных брата, и мудрого дела без жертв не бывало, нет и не будет никогда. Без жертвы великому делу не бывать!

— Это верно, кто воздерживается от жертвы — на-, верняка воздерживается и от великого дела, не рискуя, он никогда не добьется большого успеха.

— Но не годен и повелитель, идущий на бесконечные жертвы… Вот отец братьев Ундиладзе, Алаверди-хан, с помощью которого Аббас стал шахом… Он считал, что Аббас ему вечно будет обязан, возгордился, вознесся. Аббас понял, что остановить его будет трудно, а потому убрал с дороги. Оба брата прекрасно знают, что их отец — жертва шахского коварства, и Аббасу известны их сокровенные мысли, но обе стороны лицемерят, не хотят напрасного и чрезмерного кровопролития, хотя сегодня или завтра что-то должно непременно случиться… Шах тоже прекрасно понимает, что он уже не тот, что был прежде, и время властно над всеми, но и Имам-Кули-хан тоже не молод.

Теймураз знает все это, я потому-то и хотел вначале поддержать его, но переоценил свое значение для него… Он в советчике не нуждается, слишком уж своеволен…

— Этим своеволием он христианскую веру обороняет в Картли и Кахети, а христианство оборонять — это и значит оборонять родину, оберегать язык и мысль родную, — подчеркнул имеретинский царь.

— Это я знаю… — глубоко вздохнул Саакадзе, судя по всему, он собирался держать длинную речь, а теперь если не запутался, то сбился хоть малость, ибо не сумел выделить главное из второстепенного: годы уже тяготили его, и голова устала, переутомилась, и дух был подкошен страданиями да муками вечными. — Это я знаю… Но я не рассчитал, что Теймураз из Базалети не уйдет в Кахети… Потому-то именно не хотел появляться на поле битвы… И вышел я лишь затем, чтоб своих людей спасти, увести их подобру-поздорову… Иначе конца бы не было кровопролитию, братоубийственной резне, позору нашему…

— Об этом раньше надо было думать, — вмешался Кайхосро Мухран-батони, до сих пор хранивший упорное молчание и, казалось, вовсе не собиравшийся вступать в разговор по поводу столь тяжелого события, благодаря которому он потерял все свое имущество.

— Не смог я всего предусмотреть, ошибся я, прав Теймураз, я полководец и в правители не гожусь, потому-то и хочу Грузию покинуть, уйти с дороги Теймураза… Когда Зураб Эристави крикнул, чтобы меня не отпускали живым, я своими ушами слышал, как Теймураз удержал его и его взбешенных людей. Саакадзе не трогайте, он еще пригодится родине, крикнул он им… Пусть бог пошлет ему силы, ибо разум у него есть, я крепко убедился в этом. И возможно, он прав в своих поисках внешней третьей силы. Да, он прав, а я ошибаюсь. Саакадзе наконец Подошел к главному, неторопливо приступил к важнейшему, выстраданному в долгих раздумьях, ибо трудно было немолодому человеку открыть для себя новую истину, которая подобно урагану, бушующему в ущелье Риони, повернула вспять его жизнь, растрепала, разворошила устоявшиеся мысли и представления его, святую его веру, которая нагрянула смертью без причащения, не спросясь, беспощадно поставила крест на все его прошлое, на все то, чему служил, во что он верил. — Теймураза не остановят никакие жертвы, но без смысла и пользы он никого на гибель не обречет, все у него вычислено и выверено, ибо у него одна-единая цель — спасение, а затем и объединение Грузии, ради нее он готов принести в жертву и сыновей, и мать, а если понадобится, не пожалеет и собственной жизни… Я восхищаюсь этим и молча преклоняю перед ним голову… Потому-то я и ухожу с его пути, что сегодня с Теймуразом никто не может соперничать в преданности родине и народу своему, и проницательностью такой никто из нас не обладает. И крепок телом и духом он, не в пример нам, и всех нас переживет.

Царь Георгий кашлянул, Александр переглянулся с Автандилом, Саакадзе же спокойно продолжал:

— У Теймураза мало преданных людей. Джандиери погиб, Зураб предаст его, но и он сам Зураба не пощадит… Вопрос в том — кто кого опередит… Я думаю, один Амилахори останется верен царю до конца… Не изменят ему и кахетинские князья. И на вас, отца и сына, тоже очень надеется он. Тебе, царевич, добра желает. Левана и Александра он потерял, Датуна подрос, его он готовит к помазанию на престол…. Но он и то хорошо понимает, что шах Аббас и его младшего сына в покое не оставит… Тот путь борьбы, на который ступил Теймураз, широк и верен: то там, то здесь внезапно нападает он на кизилбашей, беспощадно уничтожает их. Так-то! Выйти на открытый бой с кизилбашами, лицом к лицу, сегодня еще грузинам трудно, но настанет время и для такой, открытой борьбы… А пока Теймураз ведет себя правильно. Он рассеивает внимание врага, расщепляет его силы, нарушает единство его войска, не дает ему покоя на грузинской земле, вынуждает его проклинать судьбу. Правда, и самому ему несладко приходится, но сегодня другого выхода у него нет, и он это прекрасно знает.

Слуги бесшумно внесли шашлыки из оленины, оглядели кувшины и, убедившись, что гости не прикасались к вину, так же неслышно удалились из зала.

Царевич Александр взял на себя обязанности хозяина: первый вертел, с пылу с жару, передал отцу, затем угостил Георгия Саакадзе и Кайхосро Мухран-батони. Под конец же своей рукой снял мясо с вертела на тарелку своему зятю Автандилу Саакадзе.

Саакадзе приятно было наблюдать непринужденное отношение молодого царевича к его сыну. Однако он виду не подал, снял еще шипящий кусок мяса с вертела и крепкими зубами откусил аппетитно, ибо по-другому он есть не умел. Александр наполнил из кувшина турий рог.

Царь Георгий принял рог у него из рук.

— Пусть восторжествует в Грузии верность и единство, мой Георгий! Я всегда уважал тебя, и ты это знаешь, но нынче я узнал истинную цену тебе. Счастлива страна, имеющая таких преданных сынов. Ведь родину нашу ослабляет более всего то, что лучшие из ее сынов собственную выгоду ставят допрежь всего, и лишь во вторую очередь думают о пользе отечества. А ты тот человек, человек-гора, который родину поставил выше собственных интересов. Я тебе больше скажу: когда ты из Персии возвратился, я думал, что ты немедля искоренишь весь род Бараташвили, но ты проявил истинное великодушие, какое подобает верному сыну отчизны, а когда узнал, что Кайхосро Бараташвили после Марабдинской битвы перешел на сторону кизилбашей, ты немедля поспешил в Тбилиси, заставил его выманить супостатов из крепости Биртвиси, истребил всех до единого, но его самого пощадил, ибо дал слово сохранить ему жизнь… Пусть торжествуют и крепнут в отчизне нашей единство и верность! Ты ведь поддержишь мой тост, Мухран-батони? — обратился царь к бывшему владетелю Мухрани, сидевшему с непроницаемым лицом. — Я считаю свата моего Георгия Саакадзе олицетворением преданной любви к родине и желаю ему здравствовать во веки веков. Я не знаю, Георгий, что ты сейчас замышляешь и какой оборот примут твои дела, но знаю одно, твердо знаю и верю, что бы ни случилось, имя Саакадзе останется в веках как символ мужества и самоотверженной любви к родине. Твое здоровье, моурави!

Настал черед Кайхосро Мухран-батони.

— Не знаю, что сказать о верности и единстве, государь, но… Ясно одно — у этой верности должна быть основа, твердая почва…

— Какая такая еще другая тебе основа нужна, кроме любви и преданности родине?

— Родина родиной, государь, но, как известно, родины без ее главы не существует… А следовательно, верность и единство — прекрасные вещи, коли во главе страны стоит хороший правитель…

— Прошу прощения, владетельный князь, — не удержался царевич Александр, — но верности и любви к родине не требуется никаких условий…

— Не перебивай меня, юноша, — грубовато остановил его Мухран-батони. — Если родиной правит неумелый властитель, то преданность может обернуться из: меной…

«Пожалуй, он правильно поступал, когда сидел молча, — подумал царь Георгий, — в голове у него, однако, недобрые мысли роятся». Вслух же произнес с истинно царским величием:

— Мы подняли тост за преданность Георгия Саакадзе родине, сиятельный князь, — царь нарочно подчеркнул последние слова, ибо знал, что сего потомка картлийских Багратиони Георгий Саакадзе метил на престол, хотя и не от всего сердца, неохотно, не без сомнений больших и колебаний. Учел и предусмотрел царь также и то, что, разочаровавшись в притязаниях на корону, Мухран-батони, которому уже давно перевалило за шестьдесят, причиной своих неудач считал Георгия Саакадзе. — Моурави, возможно, и ошибался когда-то в людях, но никогда не ошибался в преданности отечеству.

Одним ударом царь Георгий убивал трех зайцев в дар Георгию Саакадзе: пресекал злопыхательскую болтовню гостя-самодура, поддерживал отказ Саакадзе от осуществления мечты Мухран-батони и заискивал перед моурави — подкрадывался к его сердцу на тот случай, если бы он возвысился при турецком дворе, чтоб против Имерети зла не держал. Картли же и Кахети царя Георгия сегодня уже мало волновали.

— Когда говорили о том, дай бог вам здоровья во веки веков, будто… — снова затянул старую песню Мухран-батони, ничего не понявший из речей царя, кроме того, что тот защитил Георгия Саакадзе по праву родства, а потому изысканный намек имеретинского царя прошел мимо его ушей, — будто, дай бог вам здоровья во веки веков… будто Саакадзе заставил шаха убить Луарсаба, сударь мой, я в это не верил…

— Как можно верить этой глупой и подлой выдумке! — возмутился царь. — Уж кто-кто, а я хорошо знаю, в чем было дело! Только он, Шадиман Бараташвили, внушил Луарсабу мысль принять приглашение шаха!

— Ну вот, я и не поверил, сударь мой, дай бог вам здоровья во веки веков, — топтался на месте Мухрани батони, то и дело повторяя надоевшие всем «сударь мой» и «дай бог вам здоровья во веки веков», не сходившие у него с уст после прибытия из Мухрани. — Однако.:. Да, о чем же я говорил?.. Да, твое здоровье, Георгий-моурави, живи нам на радость и надежду, — внезапно закруглил князь затянувшийся тост и одним духом осушил рог.

Царевич был краток.

Немногословен оказался и Автандил Саакадзе:

— Те дни, что были отняты у Пааты, пусть прибавятся к жизни твоего потомства и людей, преданных твоей родине.

Царю понравилась речь зятя, он привстал и поцеловал его в лоб.

Слово взял Георгий Саакадзе.

— Ошибка моя, государь, заключается в том, — обратился он к царю, — что, как ты верно изволил заметить, я не всегда правильно судил о людях, но чутьем все же угадывал их истинную душу и суть. Ты сам тому свидетель, воочию убедился в правоте моих колебаний… Хоть и с опозданием, но я все-таки понял, что мои колебания и сомнения оказались верными, поскольку Теймураз остался в Картли. Я бы многое отдал, чтобы вычеркнуть из прошлого Базалети, чтобы ее не было вовсе, и зря я не послушался совета, данного мне в Схвило. «Вернись в свои владения, — сказал мне тогда Теймураз, — и жди, когда тебя призовут родина и государь!» Теперь поздно каяться. Да пошлет мне господь силы столько, сколько нужно, чтоб полезным Грузии быть. Будь, Георгий Саакадзе, настолько долговечен, насколько вечна твоя преданность отчизне и бесконечна сама отчизна твоя. За тебя, сын мой Автандил, ибо твоя победа есть моя победа! За тебя, царь Георгий, с твоими и моими общими наследниками вместе, если мне суждено дожить до них! Да здравствует родина, моя единая и неделимая отчизна!

Застолье разгоралось на грузинский лад, само собой входило в силу.

Уже захмелели оба Георгия — царь и моурави, однако глядели по-прежнему сумрачно, невесело.

Царевич старался не отставать от отца. Мухран-батони, казалось, забыл о невзгодах — похваливал зедапонское вино.

Пожалуй, один Автандил держал ухо востро, пил не пьянея, и от ласкового взора отца не становилось ему легче. Мысль о Хварамзе не давала ему покоя, хотя и прочих забот было предостаточно, а прежде всего тревожился он об отце, лишенном любимого сына Пааты и родины своей. Из головы не шла та последняя ночь, когда Георгий прощался с родным Ностэ — пешком обошел все поля и сады, молчаливый, подавленный, опустошенный шагал по родным местам, будто прощался навсегда… Автандил хотел было встать из-за стола и навестить Хварамзе, но какая-то тайная сила не позволяла ему хотя бы на миг покинуть отца. Точно так же было в Ностэ, когда он всю ночь тенью следовал за ним. С тех пор он не расставался с отцом ни на одно мгновение, просыпаясь и засыпая думал о нем, о нем была главная его забота и печаль.

Наступившее ненадолго молчание по праву первым нарушил царь Георгий.

— Ты и в Осмалети быстро прославишься, великий моурави, — он прежним титулом величал Саакадзе, желая облегчить его думы. — Ныне им как воздух нужны настоящие полководцы. Грузин там много. Соберешь всех, создашь сильное войско. А там видно будет… Однако будь осторожен: султанский двор пестрый и коварный, как и всякий двор, особенно же вновь возвысившегося властителя.

Мухран-батони клевал носом…

Царевич Александр провел гостя в его опочивальню и, сразу же вернувшись, передал отцу какую-то грамоту, прошептав что-то при этом на ухо. Царь досадливо поморщился промашке сына, остановил его:

— Шептаться нам негоже, сын мой, великий моурави сватом нам приходится, и мы никогда не имели от него тайн, не собираемся ничего скрывать и впредь. Посему все одно: я или он прочитаем послание царя Теймураза. — С этими словами он передал грамоту Георгию Саакадзе. — Читай вслух, моурави!

Саакадзе принял свиток и передал Александру:

— Пусть царевич читает, у него глаза моложе, острые, всезрячие!

Царь счел ответ моурави резонным. Царевич развернул свиток; оборотясь к свету, взглянул на отца и приступил к чтению:

«Брат мой и доброжелатель, государь Георгий!

Посылаю тебе грамоту сию, твердо верю, что не попадет она в чужие руки, ибо заключает в себе важную для всех нас тайну и потому отправлена с надежным человеком…»

— Кто доставил послание? — спросил царь.

— Гио-бичи, названный брат Датуны.

— О нем позаботились?

— Сейчас он ужинает, потом его проводят на ночлег.

— Продолжай.

«До меня дошли слухи, что Георгий Саакадзе покинул свои владения и решил перейти к османам. Меня это известие весьма огорчило, но, видимо, это лучшее, что он, великий полководец, мог предпринять после Базалетской битвы, в которой повинны мы оба, и Саакадзе в первую очередь… Пусть бог отпустит ему этот грех…

Базалети было последнее слово в споре между мною и Георгием, последнее слово в споре о путях к спасению родины. Базалети подтвердило правильность моего выбора, и, хотя нам дорого обошелся этот разлад, надо признать, что жертва сия была неизбежна, ибо свершился окончательный выбор внешней третьей силы, выбор пути непроторенного, тернистого и трудного, но единственно верного для спасения родины, и хотя я еще не ведаю пока, что обрету на этом пути, как проторю нехоженую тропу, куда приду, но верю крепко, свято верю, что грядущее Грузии связано именно с этим путем и потомки спокойно нас рассудят, трезво, не спеша рассудят тех, кто не пожалел плоти и крови своей во имя спасения отчизны. Саакадзе ушел, чтобы мне не мешать, хотя я предпочел бы его поддержку. Бог свидетель, что я не замышлял против него зла. Чистая правда и то, что я высоко ценю его полководческий дар. Я не теряю надежды, что в конце концов мы все-таки вместе будем защищать отчизну нашу и служить ей душой и телом. Если послание сие застанет его у тебя, передай ему мои слова: я никогда не держал против него вражды в своем сердце, и в гибели Пааты я совершенно не повинен, ибо версия, будто я написал шахское послание о его убийстве, является той единственной ложью, которой я оскорбил Георгия. Да простит меня бог! Передай ему также, что и я отнюдь не счастливый отец и сын… Великую жертву принес я во имя отчизны, еще большая жертва предстоит мне по воле бога или по воле недруга моего…

Все это он знает не хуже меня, но я обязан сообщить ему те сведения, которые мне известны и которые хоть в чем-то могут пригодиться ему. У султана Мурада Четвертого, который с тысяча шестьсот двадцать третьего года прочно занимает турецкий престол, первым визирем Гафиз-Ахмед-паша, балкарский кумык по происхождению, который уже очень стар и не очень-то угоден султану. Поэтому первенствуют при султанском дворе двое: Халил-паша, армянин по происхождению, христианин в прошлом, с которым соперничает и тягается силою Хусрев-паша, сардар из Боснии, выросший в Стамбуле с малых лет. Эти двое борются за пост садразма — главного визиря, и один из них добьется его. Халил-паша является воспитателем нынешнего султана и его наставником, Хусрев-паша же его сверстник и товарищ по детским играм. Посему советую я Георгию Саакадзе быть в добрых отношениях со всеми тремя, ибо эти трое вершат все дела и обладают решающим голосом при дворе султана Мурада Четвертого. Пусть моурави узнает от тебя и то, что Хусрев-паша коварен, жесток и завистлив, а потому пусть он никаких важных дел без его ведома не затевает, а все выигранные сражения пусть сполна приписывает достоинствам этой тройки и мудрости султана, который отличается отнюдь не воинскими доблестями, а редкостной фальшью и лицемерием. Моурави надлежит, таким образом, оказывать почести каждому из троих, чтобы остальные не подозревали об этом и считали, что именно он является предметом почитания и поклонения Георгия Саакадзе. Пред всеми тремя, пред каждым турком, каждым грузином, в гостях и дома, во сне и наяву, словом и делом пусть неустанно восхваляет он мудрость и доброту султана, ибо наушничество есть хлеб и воздух для Стамбульского двора. Пусть Саакадзе никому не открывает своего сердца, следит за каждым жестом своим, улыбкой и взглядом, движением руки или пальца, ибо все это выражает сокровенные мысли, прочесть которые в султанате найдется много доброхотов. У Саакадзе вошло в привычку вздыхать и стонать в час испытаний… Пусть забудет об этом навсегда! Скажи ему, мой дорогой брат, и о том, чтобы все дела и битвы совершал бы он и впредь с тою же любовью к родине, которую проявлял во все времена труда и борьбы. Его задача — использовать любые возможности, чтобы мутить воду между султаном и шахом, однако делать это надо так разумно, чтобы никто ни в чем его никогда заподозрить не мог. Пусть здравствует долгие годы — во славу отчизны, пусть процветает он сам, его отпрыск, ваш зять и мой сын Автандил, ибо он — сверстник моего Александра и завтрашний день многострадальной отчизны нашей. Пусть благоденствуют на султанской земле живущие грузины на счастье и благо отчизны нашей. Бог да поможет тебе, царь, и Георгию Саакадзе. Аминь!

Писано ноября тринадцатого, года тысяча шестьсот двадцать шестого, в городе Гори.

Царь Картли и Кахети Теймураз ».

Царевич кончил читать.

Царь Георгий молча смотрел на моурави.

Саакадзе опирался лбом на сжатые в кулак, положенные на стол одна на другую руки.

Глядя на поредевшие волосы своего гостя, царь невольно провел рукой по голове, удовлетворенно ощутив густоту буйных кудрей. Так уж устроен человек — обнаружив изъян у другого, он радуется, если лишен его сам, радуется и не по злобе, и не по вредности, а из наивной гордости за свои достоинства, радуется он, как дитя в любом возрасте.

В ущелье Риони неистовствовал осенний ветер, громом сотрясая все встречное. Он клонил долу деревья, гнул, сгибал, трепал, ломал поредевшие кроны, гонял стаи сухих желтых листьев, бесновался, не оставлял в покое ни одно движимое и недвижное, свистел протяжно, дико. И лишь с Гелати и Риони ничего поделать не мог — неколебимо стоял Гелати, а Риони не убыстрял и не замедлял величавого своего течения. Разбиваясь о купол Гелати, ураган терял былую силу и бесславно отступал, готовясь к новой атаке, и только гордую гриву Риони удавалось ему растрепать слегка, да и то лишь в тех местах, где волны замедляли свое стремительное течение вперед. Вечно неприступной твердыней Грузии недосягаемо, величаво стоял Гелати, неторопливый сказ о прошлом страны вел неиссякаемый источник жизни — Риони, спускавшийся с вершин Кавкасиони в цветущую долину Колхиды.

Ветер яростно бился о стены Кутаисского дворца, проносился по опустевшим балконам, обвивал, завихряясь, столбы и перила, врывался в окна, завывал в дымоходах. Свирепел от бессильной ярости, тщетно сотрясая кровлю, хотя был далеко не бессилен. Сломал где-то старый платан, с корнями выворотил кипарис, беспощадно свалил сосну, посаженную в день рождения царевича Александра. Помял все цветы в царском саду, по лепестку ощипал розы, донага обобрал яблони и грушевые деревья.

Молча сидели в Кутаисском дворце четверо, и ни один из них даже в мыслях не мог допустить того, что Георгия Саакадзе хорошо примут во дворце султана, что Гафиз-Ахмед-паша умрет во вторник, двенадцатого декабря тысяча шестьсот двадцать шестого года, садразмом станет Халил-паша, благодаря христианскому духу которого Георгий Саакадзе возвысится, прославится, станет героем, что апреля шестого, года тысяча шестьсот двадцать восьмого, в четверг, согласно мудрому предвидению Теймураза, Халил-паша падет и его место займет Хусрев-паша, зависть и злоба которого приведут к гибели Георгия Саакадзе — двадцать пятого сентября тысяча шестьсот двадцать девятого, в четверг… На рассвете того темного дня Георгию Саакадзе и сорока его приближенным, в том числе и его родному Автандилу, сыну моурави и зятю имеретинского царя, отрубят головы, и перестанут биться сердца верных сынов родины, и падут их тела на грузинскую землю, отторгнутую и присвоенную их повелителем султаном.

И затеряются могилы их без благословения, никем не оплаканные и не ухоженные.

…В ту же ночь, в Кутаисском дворце, сотрясаемом порывами осеннего ветра, никто из четверых ничего этого знать не мог, а потому все думали о мудрости Теймураза, восхищались благородством и прозорливостью его.

Уже второй раз пропели петухи, когда Георгий Саакадзе поднялся и проговорил спокойно:

— Не к добру этот ветер, примета дурная у меня.

Затем, пожелав царю Георгию с сыном доброй ночи, он обнял за плечи Автандила и вышел из большого зала свойственной ему твердой походкой.

В ущелье Риони безутешно мотался осенний ветер.

* * *

Наскоро собравшись, Кетеван отправилась в путь. Пять дней и ночей они скакали, не щадя лошадей. Дауд-хан с тридцатью своими людьми сопровождал ее. Царица взяла с собой всех своих немногочисленных слуг. В исфаганском доме никого не осталось.

Они часто меняли лошадей — брата бегларбега в Парсе встречали с большим почетом, однако ему было не до почестей: как верный сын следовал Дауд-хан за царицей, стремительно мчавшейся на юг Персии. Всего пять раз они останавливались на отдых, и то по настоятельной просьбе Кетеван, — она жалела только слуг, сама же не знала устали. Несчастье удесятеряло силы царицы. Даже мужчины не могли тягаться с нею, а женщины и вовсе валились с ног. Днем растрескавшаяся, выжженная, раскаленная земля источала зной, ночью же от удушливых испарений перехватывало дыхание…

Ко дворцу ширазского бегларбега они подъехали на рассвете.

Встретила их старшая жена Имам-Кули-хана Сакинэ — тоже уроженка Кахети, ребенком вывезенная из Грузии, предназначенная в невестки тогдашнему бегларбегу. Царица холодно отказалась от пищи и отдыха, пожелала немедленно увидеть своих внуков:

— Где они?

Ее повели наверх по мраморной лестнице, миновали огромный зал, а затем, пройдя узкий коридор, остановились перед небольшой дверью, скрытой в нише под низкой полукруглой аркой.

Сакинэ отворила дверь и пропустила царицу вперед.

Переступив порог, Кетеван вздрогнула, чувствуя, что колени у нее подкашиваются, сердце останавливается и она вот-вот рухнет на пол без памяти, но это была лишь минутная человеческая слабость. Царица взяла себя в руки и окинула взглядом тускло освещенную утренним светом келью: две тахты, низенький столик, несколько стульев с низкими спинками. На столе блюда с едой и склянки со снадобьями. На одном из стульев — чистые повязки. В углу — небольшой таз. Единственное окошечко кельи забрано решеткой. Воздух застоявшийся, тяжелый.

В правом углу Леван, одетый в пестрый халат из парчи, сидел на корточках и смотрел на вошедших вытаращенными, ничего не выражающими глазами.

На тахте у левой стены лежал под парчовым покрывалом Александр. Закрытые глаза усугубляли безжизненность его желтого, словно воск, лица.

Взгляд Кетеван беспомощно перебегал от одного внука к другому.

Наконец еще раз собравшись с духом и ощутив прилив сил, такой же внезапный, как нахлынувший приступ слабости, царица решительно направилась к тахте, на которой лежал Александр: должно быть, потому, что он был младшим и вдобавок лежал… Подойдя ближе, Кетеван протерла глаза, но как пристально она ни вглядывалась, узнать Александра было невозможно: бесследно исчез темный пушок над верхней губой, глаза ввалились, резко выделились на осунувшемся лице скулы, кожа на всем лице сморщилась и потемнела, словно у старого аробщика Гиголы.

Кетеван опустилась на колени, обхватив правой рукой кудрявую голову внука: единственное, что оставалось от прежнего Александра, — густые непокорные волосы.

— Горе бабушке вашей! — невольно вырвалось у Кетеван горестное восклицание. Она прижалась губами к влажному, покрытому испариной лбу внука. Александр открыл глаза и едва заметно улыбнулся. — Что, мальчик мой, замучили тебя нехристи! И бабушка ничем помочь не смогла, чтоб сама в огне горела из-за муки вашей!

— Бабушка! — чуть слышно прошептал юноша. — Мне очень плохо, все у меня болит, помоги мне.

— Помогу, родной, помогу непременно, чтоб мучители твои были во веки веков прокляты вместе с потомством своим!

— Нет, бабушка, ты мне не поможешь… Лучше присмотри за Леваном… Не оставляй его… Ему еще хуже, чем мне… Разум у него помутился… Заговаривается он… То кричит, то воет, то смеется или твердит что-то непонятное, словно в бреду адском.

Кетеван воздела руки к небу и тут заметила лекаря, стоявшего в стороне.

Перс потупился.

— Не робей, говори мне всю правду о моей беде, — по-персидски обратилась к нему Кетеван.

— Я делаю все, что в моих силах, — по-персидски же отвечал лекарь. — Бегларбег ни на минуту не позволяет мне отлучиться… Старший рассудка лишился… Младший, сами видите… Они уже, взрослые, потому-то так случилось… Маленькие же переносят легче…

— Пусть рука отсохнет у того, кто это задумал и повелел, пусть глаза ему выгрызут крысы, гореть ему вечно в адском пламени, шутом плясать бездельникам на потеху, из страны в страну бродить ученой обезьяной на привязи ему и его потомкам вовеки! Пусть земля горит у него под ногами, пусть его босиком на уголья раскаленные поставят и снизу огонь раздувают, пусть напоят его ядом и накормят живыми змеями. Умирающего от жажды — да напоят его отравой, пусть топчут его, выгнанного из дома и страны, ослы и лошади. Да не видеть светлого дня вашему окаянному шаху, исчадию ада, собачьему отродью!.. — Невольные свидетели этой тирады кинулись врассыпную, чтобы не слышать проклятий, которые обрушивала на их повелителя царица Кетеван. В келье остались Сакинэ и лекарь. В своем углу бессмысленно таращил глаза потерявший рассудок царевич. — Пусть горло ему перережут родные сыновья, пусть жены оскопят его собственными руками, пусть собаки разорвут на куски его труп, пусть он станет добычей волков, пусть отступятся все от жалкого скопца душой и телом…

— Бабушка! — застонал Александр, которому не по душе пришлось упоминание о скопце. — Не надо проклятий…

Кетеван вновь склонилась над ним, нежно провела правой рукой по лбу и волосам внука, откинула парчовое покрывало, трепетно коснулась губами груди. Александр ощутил на коже ее горячие слезы.

— Бабушка… Ты же никогда не плачешь… Что с тобой? Не бойся, я не умру… Оправлюсь, встану на ноги, уедем отсюда, я поселюсь в Алаверди, постригусь в монахи. Все равно я не был рожден для придворной суеты… В монастыре буду молиться за отца, за Левана, за Датуну… За материнской могилой ухаживать стану… Посажу розы, много роз… Ты говорила, что она любила розы… И ты будешь со мной жить… Ты ведь не оставишь меня, бабушка, не покинешь?

— Нет, дитя мое, мы всегда будем вместе. Бог никому не позволит нас разлучить. Ты невинным ангелом пришел в этот мир, таким и останешься навсегда. Ты будешь нашей надеждой и опорой, нашим заступником и покровителем, тобой очистятся душа и плоть наши, на тебя уповать будут Кахети и Картли, мое дитя, моя жизнь, надежда моя, радость и утешение мое! Отцу твоему я скажу…

— Отцу ничего не говори… Жалко его… Эта беда может сломить его. Ты ведь сама говорила, что душа у него нежная, как у девушки… Я тоже это замечал. Он не может долго гневаться, не помнит зла… Может, это и нехорошо, но это так… Передай ему: если сможет, пусть не щадит нашего мучителя… За что он обрек нас на муку? Что мы ему сделали?.. Видите ли, аллах того пожелал! — Александр ослаб, повернул к стене восковое лицо.

У царицы пересыхало во рту, губы дрожали, непослушными от волнения пальцами перебирала она волосы внука, ласкала его, трепетала над ним…

— Когда я поправлюсь, бабушка, поедем в Алаверди… Раньше мне трудно было ходить на могилу матери — я как будто боялся или стыдился чего-то… Теперь будет иначе… Я приду туда и прижмусь к могильной плите… Ты говорила, что мать была родом из Гурии… Я поеду в Гурию, приголублю каждого гурийца, пешком обойду родину матери моей… Потом вернусь на Алазани. Не обижайся, мне хочется повидать матушку, ба… — голос царевича пресекся, он глубоко вздохнул, вздрогнул всем телом… и затих.

Кетеван приникла щекой к его щеке, губами — к его губам, почувствовала, как холодеет его лицо, и обреченно, отчаянно взвыла: «Помогите!»

Помощи не было.

Этот первый вопль материнского отчаяния, исторгнутый из самого сердца кахетинской царицы, без ответа и отклика канул в глубинах дворца ширазского бегларбега Ундиладзе…

…Сидевший в своем углу Леван вдруг дико захохотал, выскочил на середину кельи, начал нелепо прыгать, скакать, раскидывая руки и гримасничая. Покрутившись волчком, он как подкошенный рухнул на каменные плиты. Тело его задергалось, корчась в судорогах, на губах выступила пена.

Потрясенная Кетеван, лишь взглянув на старшего внука, без чувств упала со скамьи.

Ее поспешно вынесли из кельи. С царевичами остался лекарь, неукоснительно соблюдая волю бегларбега: не оставлять их без присмотра.

Воля Ундиладзе в Парсе была законом.

* * *

Сад ширазского дворца погружался в сумерки. Затихла природа, умолкли птицы. Казалось, даже вода перестала журчать в арыках. Лучи заходящего солнца, проникая сквозь кроны густых деревьев, освещали тропинку, по которой двигалась небольшая процессия: слева — Дауд-хан, справа — царица Кетеван поддерживали дубовый гроб, сделанный согласно христианскому обычаю. В гробу покоилось тело царевича Александра. Рядом стояли полумертвые от горя приближенные царицы, молча помогавшие нести гроб. Никто не посмел предложить себя на подмену. Сама она сказала одно: в детстве я много носила внука на руках, сегодня я понесу его в последний раз. До могилы, вырытой под раскидистым дубом, она донесла гроб, не позволив никому сменить ее. На прощанье она молча поцеловала усопшего, бережно поправила спадавшие на лоб волосы и дрожащей рукой натянула парчовое покрывало на бледное, осунувшееся лицо внука.

— Если я останусь жива, внучек… Ты вспоминал Алаверди… Я непременно выполню твою волю — положу тебя рядом с матерью, счастливой уже тем, что не дожила до этого страшного дня… И розы посажу на вашей могиле, внучек, много роз. Сама буду лелеять каждый куст, каждый бутон. Из Гурии привезу цветы, С родины матери вашей, из Гурии, которую ты так хотел увидеть. Я завещаю Датуне посещать тебя почаще, пусть каждый день вспоминает тебя вместе с потомками и наследниками своими. Отца твоего умолю навеки забыть о мягкости, которую ты верно в нем подметил, сын мой! — Царица, сомкнув брови, умолкла, поднялась, бледная как полотно, сгорбившаяся, внезапно постаревшая.

Прежде чем дубовую домовину опустили в могилу, царица вдруг вспомнила что-то, засуетилась, достала из-за пазухи узелок с землей, не постеснявшись при этом расстегнуть ворот, осторожно развязала его и высыпала часть земли на ладонь.

— Я чувствовала, что родная земля пригодится нам, поэтому взяла ее с собой. Я отдаю тебе твою долю земли Греми, Алаверди и Алазанской долины. Наша доля останется пока у меня, прощай, дитя мое, закат, сумерки жизни моей!.. — С этими словами царица приподняла с него парчовое покрывало, раскрыла сорочку на его груди и осторожно высыпала покойнику на грудь горсть родной земли, остаток завязала опять в платок и спрятала у себя на груди.

Обещая внуку перенести его прах на родину, Кетеван говорила со всей искренностью и во исполнение этой клятвы готова была заплатить жизнью, не подозревая даже, что надежда отвезти прах внука на родину была несбыточной мечтой.

Сумерки быстро сгущались.

В ширазском саду становилось прохладно…

Дауд-хан сразу же, как только гроб опустили в могилу, не заходя во дворец, отправился к себе в Карабах. Могилу еще не успели засыпать, как он двинулся в путь, словно спеша приблизиться к родине отца и дедов. Младший Ундиладзе даже не пожелал повидать старшего брата.

Кто-то когда-то будто бы сказал, что младшие из детей более сердечны и чутки.

* * *

Более месяца прошло с того дня.

Кетеван не отходила от Левана.

Когда больной засыпал ненадолго, она ложилась на тахту Александра, которую не велела трогать после смерти внука. Закалившийся в несчастьях дух Кетеван больше не терзали писклявый голос Левана и безусое его лицо, куда сильнее волновал ее помутившийся разум внука.

На совесть старался придворный лекарь, и других целителей-знахарей приглашала со всех сторон Кетеван. Все, однако, оказались бессильны перед душевным недугом царевича.

…И в ту ночь царице не удалось сомкнуть глаз, сон бежал от нее. Впрочем, какой там сон! Мозг ни на мгновение не прекращал своей напряженной работы, нескончаемой чередой проносились тревожные мысли. Достаточно было пошевелиться Левану, едва слышно вздохнуть, чтобы Кетеван тотчас встрепенулась. Она вслушивалась в малейший шорох, чутко реагировала на самый безобидный шум.

Ночная мгла уже вступала в свои права; Тамро только что вышла, когда дверь едва слышно отворилась и на пороге выросла огромная тень. Кетеван тотчас поднялась с ложа и в тусклом пламени свечи, горевшей с вечера до утра, сразу узнала хозяина, которого видела впервые: братья были похожи друг на друга, как две половинки яблока. Имам-Кули-хан отличался от брата лишь густой сединой в волосах и тяжелым, мрачным взглядом темных, выразительных глаз.

«Этот больше горя перенес и больше передумал…» — мелькнуло в голове у Кетеван, и она знаком предложила вошедшему сесть. Имам-Кули-хан тяжело опустился на скамью, поглядел на спящего Левана и негромко проговорил:

— Вечер добрый, государыня!

Кетеван сдержанно кивнула в ответ — приветствовать иначе этого человека ей было невмоготу.

Сделав над собой усилие, Имам-Кули-хан медленно заговорил — чувствовалось, что речь свою он приготовил заранее:

— Мне трудно было прийти к тебе, государыня… Очень трудно, но и не прийти я не мог. Сначала брата прислал к тебе посредником, потом жену. — Он потер лоб, вздохнул тяжело. Вздох этот вырвался против его воли. — Знаю, я виноват перед тобой, но поступить иначе не мог. Он нарочно именно мне поручил это… — он запнулся в поисках слова, нашел: — Это злодеяние. Тяжкое испытание мне устроил и с братом разлучил… на север, ближе к родине нашей послал… Иначе кто знает, что надумали бы мы вместе… Дауд-хан места себе не находил от бешенства… Уехал, не повидав меня… Это первая размолвка меж нами. Но ему проще — он далеко от шахского двора, земли его на северной окраине… Мое же положение совсем иное — я в самом сердце шахских владений… У меня один выход — бежать, бросив все, добытое отцом. — Имам-Кули-хан снова вздохнул и продолжал помешкав: — Я вынужден… против моей воли подчиняться шаху… Потому я делаю то, что делать не следовало, что противно моей душе… Я и сейчас пришел к тебе с большой просьбой… Шах велел передать свою волю: либо царица примет магометанскую веру, либо подвергнется пыткам всенародно… Пытать тебя велено мне… Мне трудно говорить об этом, но я обязан сказать всю правду.

Он торопливо закончил, как будто сбросил с плеч тяжелое бремя, и снова взглянул на царицу.

Кетеван сидела прямая, невозмутимая, величавая. Она недрогнувшим взором встретила взгляд ширазского бегларбега, и он тотчас понял, что напрасны были его старания, тщетны будут все его попытки обратить кахетинскую царицу в магометанство. Понял он и то, что слабая женщина готова была на любую муку. Более того — казалось, она Ждала этих мук, желала их.

— Жизнью своей я вовсе не дорожу, бегларбег. А вероотступничество приравнивала и приравниваю к измене народу. Душа моя с радостью примет любую муку, хотя бы во имя того, чтобы до конца исполнить свой долг перед моей кровью и плотью — детьми, которых я безжалостно отдала в пасть этому людоеду. Делай, что велено тебе, и не жалей о том. Я понимаю думы твои и муки тоже, без слов и без пояснений ведаю о твоем тяжелом положении. Это богатство, власть и почести, обагренные кровью, — плоды мук отца твоего и твоих собственных стараний. И все это может обратиться в прах из-за малейшего промаха твоего, хотя и без всякого промаха это может случиться по велению людоеда. Оттого и понимаю заботу и беду твою… Знаю и то, что добра тебе не видать, даже если ты не тронул бы внуков моих и не тронешь меня… Не ты, так другой выполнил бы волю шаха, свершая злодеяния эти. Откажешься — пострадаешь еще пуще нашего. Я знаю это! Потому выполняй волю твоего, но не моего повелителя. Я готова! От веры и обычая нашего грузинского не отрекусь!

Кетеван говорила спокойно, неторопливо, словно наставляя сына, в ее речах звучала чуть ли не материнская теплота. Мысль ее была, однако, тверда, неколебима.

И понял Имам-Кули-хан, что царица готова на великую жертву, и нет в мире такой силы и такого существа, которые заставили бы ее изменить свое решение.

— Я не спешу, государыня, не спеши и ты, — скорее для порядка сказал он, ибо в голосе его явно не было уверенности. — Не забывай хотя бы то, что Леван нуждается в присмотре. Подумай, не торопись ради него… Попробуй. А что ты потеряешь, приняв их веру? Разве я, став иноверцем, меньше люблю Грузию? Или отец мой ее не любил?

— Ошибаешься, бегларбег! Отречься от веры — все равно что отречься от своего народа. Отступничество равносильно духовной гибели твоей и потомков твоих, безжалостной измене родине! Запомни сам и передай своим потомкам: ислам добр в добрых руках, как и любая другая вера, но нам он не нужен, ибо со времени святой Нино христианство для нас равно грузинству, отказ же от христианства означал бы отказ от родины. Вы — одно, мы — другое! Без шахского покровительства, без вашего фамильного богатства и власти вы ничто, нам же господь вручил судьбу родины, народа нашего, и мы до конца будем нести это благородное бремя. Я и мои внуки приехали сюда не предавать родину, а доказать ей верность свою, принести себя в жертву ей… Лучше смерть, чем такая жизнь, как ныне у Левана. Для него все одно, что ночь, что день, что роза, что сорняк… Об одном лишь тебя молю я — после смерти моей не оставляй его без присмотра… И к отцу не отправляй. Грузия не должна видеть наследника престола в столь плачевном состоянии. Я попрошу и Сакинэ, чтобы она присматривала за ним: пусть живет, пока бог не пожелает прекратить его страданий… И еще… если удастся… если настанет подходящее время… прикажи всех нас перенести в Алаверди… — Царица взглянула на Левана, и голос ее прервался.

Имам-Кули-хан встал, поднял опущенную голову и спокойно проговорил:

— Подумай хорошенько, государыня! Я не тороплюсь, не спеши и ты. Отказом своим ты разъяришь того, кто и так уже вне себя от ярости. Он отомстит не только тебе, но и всей Грузии. Известно мне, что поход замышляет на Кахети… Меня тоже звал с собой… Едва отговорился я, пришлось на болезнь сослаться.

С этими словами Имам-Кули-хан поклонился царице и вышел так же неторопливо, степенно, как и вошел.

Кетеван подошла к внуку, поправила на нем одеяло.

* * *

Шло время. Кровью писалась история Грузии…

Оставив позади Мухрани, Теймураз взял курс на Арагвское ущелье. Свита его состояла из двухсот всадников, а впереди скакали ведущие. По правую руку от Теймураза ехал Йотам Амилахори, присоединившийся к царю возле Игуэтской заставы. Рядом с ним скакали Соломон Чолокашвили и Гуло Вачнадзе, после смерти Давида Джандиери много раз доказавшие полную преданность свою Теймуразу. Слева от царя ехал Датуна в сопровождении своего побратима Гио-бичи, в присутствии царевича всегда обнаруживавшего редкую сметливость.

Отправясь в путь утром, к полудню они уже въезжали в сказочное ущелье Арагви.

Всадники ехали рысью. Ехали молча, глядели хмуро. Изредка лишь Датуна и Гио-бичи обменивались короткими фразами. Датуна попытался было завязать разговор с отцом, но тщетно — царь не размыкал уст. Не добился успеха и Йотам, хотя он не очень и старался, ибо знал Теймураза. Только эти двое знали, зачем ехали к арагвскому Эристави. За Теймуразом следовали цилканский епископ Давид, Эгомо Тогумишвили и Ираклий Беруашвили.

Приближение к Арагви постепенно смягчало полуденный зной. Прохлада реки и лесов, дующий с Кавкасиони легкий ветерок приносили усталым путникам желанную отраду.

Из приарагвийских зарослей взлетела вспугнутая стая уток. Датуна не мешкая вскинул пищаль, сбил одну, вторую сбил Гио-бичи, а третьим выстрелил Амилахори, но промахнулся, так как утки уже успели удалиться на порядочное расстояние.

Мальчики погнали коней в заросли, по пути вспенивая речную воду и поднимая тучи брызг. Йотам добро улыбнулся, когда вернувшиеся ребята горделиво бросили свою добычу слугам.

— Ну что, Датуна, обошел ты меня со своим побратимом?

— Обойти тебя невозможно, батоно Йотам! Просто мы раньше выстрелили, а то нам до тебя еще далеко! — вежливо отвечал Датуна, догоняя царского гнедого на своем вороном, лоснящемся от воды скакуне.

— Ружье надо сразу же перезаряжать, — это были первые слова царя за весь день. Теймураз заметил, что сын не последовал примеру Гио-бичи, а он не хотел, чтобы Датуна свои обязанности перепоручал другим, хотя и сам Датуна редко позволял челяди делать то, что привык делать сам, а уж к оружию своему прикасаться давно никому не разрешал. Датуна немедленно принялся за дело и попутно, воспользовавшись отцовским вниманием, задал вопрос:

— Отчего местность эта называется Сапурцле?

Вопрос не относился ни к кому в частности, поэтому все молчали. Тогда Амилахори, выжидательно взглянув на Теймураза, сам решил удовлетворить любопытство царевича.

— В этих местах, как ты мог заметить, много тутовых деревьев, потому и местность называется Сапурцле. Раньше эти земли принадлежали к Самцхети, но Зураб давно уже присоединил их к своим владениям, как прибрал к рукам и многое другое, кажущееся ему своим.

Амилахори замолчал. Датуна не в первый раз слышал слова упрека в адрес Зураба Эристави, однако в устах сдержанного и немногословного князя порицание это звучало особенно впечатляюще. Довольный собой Амилахори, скорее желавший подчеркнуть свою осведомленность в делах Картли, чем выразить вслух накипевшую на сердце у царя боль, вопросительно взглянул на Теймураза, который в знак одобрения кивнул головой и, натянув поводья, остановил коня. Свита тотчас последовала его примеру. Из всех присутствующих один Датуна понял, что отец пожелал немедля рассеять впечатление от слов Иотама Амилахори, нацеленных против Зураба, у которого наверняка кто-нибудь да был доносчиком в окружении царя.

Сын лучше любого другого знал своего отца.

— Берега реки Нареквави, которая протекает на окраине Мухрани и впадает в Арагви, образуют лощинистую долину, местами покрытую кустарником. — Теймураз обвел рукой оставшиеся позади окрестности. — В нижней части Нареквавской рощи водятся кабаны, всевозможная дичь, фазаны, в верховьях реки отлично плодоносит виноградная лоза, цветут сады. Потому-то и зарится на эти земли наш зять Зураб: хочу, говорит, горцев от жипитаури отучить. А вот эта местность, куда мы сейчас въезжаем и откуда начинается Арагвское ущелье, занимающее весь правый берег Арагви до села Мисакциели, называется Сапурцле. Вон они, тутовники, зеленеют, — царь указал рукой на север, — от подножий гор до самой реки, все это Сапурцле.

— А почему эта местность называется Сапурцле? — повторил свой вопрос Датуна, решив, что отец забыл, о чем он его спрашивал, — в последнее время, как он заметил, с царем это нередко случалось.

Теймураз понял, отчего сын повторно задал вопрос, однако виду не подал и продолжал так же степенно и поучающе:

— Чуть западнее, у подножия той горы, расположена церковь Цилканской божьей матери, церковь купольная, а епископом там — наш Давид, с божьей милостью усердно печется о пастве своей — жителях Мухрани, Базалети, обоих берегов Арагви.

— А церковь ту, — поспешил вставить, воспользовавшись минутной паузой, находившийся поблизости цилканский епископ Давид, почувствовав, что царь пришел в доброе расположение духа, — построил царь Бакар.

Теймураз и этот намек его понял: цилканский епископ давно уже обращался к нему и к Зурабу с просьбой — строить побольше церквей в горах и в ущелье.

— Потому-то и называется эта местность Сапурцле, — продолжал свой рассказ Теймураз, давая понять епископу неуместность его замечания, — что повсюду здесь растет шелковица. Тутовое дерево — это одно, а шелковица — совсем другое. Бесплодная тута называется шелковицей, которая и есть превосходное средство для разведения шелковичного червя. Червь, питающийся тутовым листом, дает нить хуже, чем тот, который питается листьями шелковицы. Шелководство, по преданию, у нас в пятом веке возникло. Царь Вахтанг Горгасал, участвовавший в походе персидского шаха в Индию, привез оттуда индийскую гусеницу, которая сильно отличалась от распространенного у нас в те времена шелковичного червя. В то время в Грузии знавали не шелк, а чичнаури, от которого оставалось много очесов, и он уступал и блеском, и мягкостью настоящему шелку. Грузинское слово «абрешуми» — «шелк» — происходит от персидского «абришуми». Вахтанг Горгасал привез индийскую гусеницу как драгоценную добычу, ибо хотя Грузия и считалась вассалом Персии, никто даром нашим предкам таких сокровищ не раздавал… Индийский шелк к тому же обладал золотистым отливом, был легким в пряже, и ткань получалась красивой и нарядной. Шелк же персидский был белым, имел широкое распространение. А как известно, то, чего много, ценится меньше по сравнению с тем, чего мало. Пряжа и ткань, полученные из персидского кокона, менее прочны, сучить и прясть такую нить гораздо труднее, чем полученную из индийского кокона. Из распространенных в Грузии видов шелка — желто-золотистого кахетинского, зеленого кахетинского, желтого кахетинского, желто-золотистого кутаисского, терекского зеленого — три было чрезмерно трудно выделывать из-за особой тонкости пряжи. Новому шелкопряду необходимо было очень много пищи, потому-то в Грузии и стали разводить и потом всегда разводили тутовые и шелковичные рощи. Само слово «тута» происходит от «сатути» и означает предмет, место или живое существо, с коим надлежит обращаться бережно, нежно… Много воды утекло со времен правления царицы Тамар, и теперь нам, увы, не до шелка и шелковиц! Мы даже просьбу цилканского епископа все никак выполнить не можем!.. А тутовых и шелковичных рощ и по сей день множество у нас… Бог даст, ты, сын мой, или твои дети возьмутся за восстановление этого древнего промысла, ибо он выгоден и полезен как казне, так и народу. — Закончив свой рассказ, Теймураз пришпорил коня.

…На Сапурцлийском холме царя встречали Зураб и Дареджан. Теймуразу отрадно было видеть свою кровь и плоть. Красота наследницы Багратиони показалась ему величественной и совершенной: лицом и улыбкой походила она на царицу цариц Кетеван, царственным был поворот ее точеной шеи, почти до пят спускались две, толщиной с руку, шелковистые косы. Чарующе блестели затененные длинными ресницами глаза под тонко очерченными бровями. Длинные пальцы, унизанные лалами и изумрудами, невольно привлекали взгляд. Теймураз крепко прижал свою Дареджан к груди, нежно поцеловал в чистый лоб и, окинув взором всю ее стройную фигурку, вздохнул про себя с облегчением, словно камень с души свалился. Теймураз холодно кивнул зятю. Зураб тоже не кидался в объятия тестю, держался поодаль, глядел на Датуну, крепко обнимавшего любимую сестру, которую давно не видел.

К приему царя неплохо подготовились и Зураб, и мухранцы, посланные в Эристави загодя. На случай непогоды поставленные добротные шатры у опушки леса оказались излишними, столы, накрытые по случаю ясной погоды на лужайке, ломились от снеди. Чего здесь только не было: забили телят, зарезали молодых барашков, в котлах варилась выловленная в Арагви форель, сваренную рыбу выкладывали на подносы, устланные свежими листьями, бочки с мухранским вином остужались в ямах, специально вырытых на северном склоне горы. Отдельно приготовлялось мясо дикого кабана, оленя и фазанов, убитых на утренней охоте.

Все делалось с пышностью поистине царской, Эристави принимал царя, как зятю подобает принимать тестя, дорогого и почитаемого.

Царский стол был накрыт отдельно, чуть ближе к опушке леса, на обведенной кустарником небольшой зеленой лужайке. Свита располагалась ниже, тоже на траве.

…Теймураз принял на себя обязанности тамады. Иотама Амилахори усадил справа от себя, Датуне велел сесть по левую руку.

Насупился Зураб, озлился, что его рядом с царем не посадили, сам выбрал себе место возле епископа, жену усадил рядом с собой, хотя Датуна звал сестру к себе.

Остальные расположились кто как хотел, не дожидаясь приглашения.

Стол сразу же разделился на две части.

Епископ благословил стол с яствами и преломил хлеб.

Теймураз почуял разлад за столом, пожелал рассеять напряженность, провозгласил тост за благословенную родину, помянул благородных предков, горячо пожелал отчизне объединения, единства и независимости от шаха и султана; стоя выпил за упокой души Давида Джандиери и всех достойных сынов, павших в боях за независимость и единство родины.

Каждый тост сопровождался мелодичным пением монахинь, предусмотрительно приглашенных епископом из Цилканского монастыря.

Песни протяжно и задушевно исполняли и горцы. До полуночи не прекращалось застолье, хотя никто не веселился и не ликовал. Казалось, смех тут находился под суровым запретом. И все же яркое полыхание костров, грустное пение монахинь, проникновенные тосты Теймураза создавали приподнятое настроение, перемешанное с торжеством и грустью. Освещенные светом молодой луны, вершины Кавкасиони бдительными стражами высились над этим благословенным уголком, где в ту ясную ночь даже бурные воды Арагви перекликались с тоской человеческих душ.

Пиршество пошло на убыль сначала там, где расположилась царская свита. Теймураз окинул взглядом собравшихся около него приближенных и медленно поднялся, готовясь произнести последнее слово.

— Прежде чем выпить за всех святых, как это испокон веков положено за нашим столом, я хотел бы сказать несколько слов зятю своему. Хоть я и опоздал с этими словами, но лучше сказать их поздно, чем не говорить вообще. — Царь нахмурил брови и устремил пристальный, испытующий взгляд на Зураба; тот встретил его взгляд дико вытаращенными злыми глазами. — Не удивляйся, зять, столь долгому молчанию моему в отношении тебя. Да, ты славный военачальник, и хозяин тоже, отменный, и в Марабде ты имени своего не посрамил, и в Базалети, как лев, воевал. И глаз у тебя меткий, и ум острый. Только вот… душа кривая. Еще в Гори сообщил ты мне о неверности Саакадзе, будто бы племянника он своего послал к шаху с наветом. — Зураб чуть заметно пошевелился, стал озираться вокруг — хоть и хмелен был, отметил про себя с досадой, что рядом нет преданных слуг и телохранителей. Но с места все-таки не сдвинулся, снова устремил на царя замутненный вином и ненавистью взор.

— Не Саакадзе, а ты сам послал на верную смерть племянника своего, сына твоего ослепленного брата…

— Ты, между прочим, тоже послал туда своих сыновей и мать! — не замедлил возразить Зураб.

— У меня была одна цель, у тебя — совсем иная. Еще с тех времен, когда ты сопровождал в Персию своего зятя Георгия Саакадзе, и тогда еще, когда в Базалети, сам раненный и истекающий кровью, зверем рвался убить его — воспитателя и зятя твоего. Ты день ото дня увеличивал имущество свое, доставшееся тебе от отца Нугзара Эристави, самовольно, без спросу прибирал к рукам царские земли и царских крестьян, от Самцхети отрезал изрядную часть и на Мухрани зарился.

— Перед Базалетской битвой ты сам же мне обещал Мухрани, а отдал сыну своему! — не удержался от ехидного замечания Эристави.

— Я царь и поступаю так, как мне велит мой разум и совесть.

— Нет, Теймураз! И царь ты негодный, и отец, и правитель некудышный! — вытаращив глаза, зарычал Зураб, хмельной не столько от вина, сколько от злобы.

— Эта мысль все время грызла ум твой и сердце твое, она же и погубит тебя, поставив точку на твоем подлом существовании! Мечте о картлийском престоле ты принес в жертву отца, первую жену, брата и племянников своих. Мечтая о воцарении в Картли, ты донес на меня шаху о том, что я к русским за помощью обратился. С помощью Бараты Бараташвили по-разбойничьи горцев прибрал, огнем и мечом пройдясь по их земле, сжег уйму деревень, разрушил много молелен. Однако зря ты старался, тщетны были усилия твои, напрасны злодейства, чванливость, коварство — и подлость твоя. Из-за жестокости твоей многим грузинам пришлось проливать кровь, многих матерей ты заставил плакать горючими слезами и одеться в черное. И мою мать ты тоже не пощадил на старости лет… Выйди вперед, Ираклий Беруашвили!

Сидевший на другом конце стола юноша в мгновение ока очутился перед царем, словно грозное видение, освещенный алыми отблесками костра.

— Скажи, Беруашвили, какой приказ привез ты из Исфагана от царицы цариц Кетеван?

— Мать грузин, царица цариц Кетеван завещала тебе, государь: за измену Грузии твой зять, муж Дареджан, Эристави Зураб должен быть казнен!

— Да исполнится воля божья и воля мученицы Кетеван! — Теймураз поднялся, воздев руки к небу.

В тот же миг Эгомо Тогумишвили, стоявший за спиной Зураба, выхватил кинжал из ножен и опустил его на шею Эристави, не успевшего не то что отклониться от удара, даже пошевелиться.

Кровь мужа обрызгала лицо и белое платье Дареджан, она вскрикнула и окаменела от ужаса.

Эристави дернулся, попытался было встать с места, но тут же упал как подкошенный.

Ираклий Беруашвили схватил его за поредевший чуб левой рукой, а правой отсек голову и бросил ее — с зияющим провалом рта и вытаращенными глазами — к ногам Теймураза.

— Аминь! Свершилась воля божья и святой великомученицы! — осенил все вокруг крестным знамением епископ, медленным шагом удалившись от трапезного стола.

Обезглавленное тело все еще корчилось на земле, когда монашки подхватили обрызганную кровью Дареджан и повели к роднику.

Тогумишвили снял с мертвого Эристави оружие и старательно накрыл буркой все еще истекавшее кровью тело.

Побледневший скорее от злобы, чем от сожаления Теймураз стоял на том же месте, обняв за плечи ошеломленного Датуну. Громко, чтобы все слышали, он обратился к своему младшему сыну:

— Этот человек обрек на погибель твою родину, твоих братьев и мою мать. Изменой и хитростью он хотел взойти на картлийский престол, хитростью же и был повержен, если можно назвать хитростью справедливую кару эту. Знай же, сын мой, что предателю и изменнику счастья не видать вовек, а уничтожить предателя — истинное счастье. Ираклий! — так же громко позвал Теймураз. — Скажи, какую награду прислала царица цариц тому, кто убьет Зураба, и что ты с этой наградой сделал?

Беруашвили удивленно взглянул на царя, но ответил внятно, не мешкая:

— Золотой крест, украшенный рубинами и жемчугами, прислала царица цариц из Исфагана в дар наказавшему Зураба… Этот крест я отдал… тебе, государь, — запнулся на последних словах Беруашвили.

Теймураз достал из-за пазухи крест, засверкавший всеми цветами радуги в алом пламени костра.

— Этот крест по праву принадлежит тебе, Ираклий! А теперь я приказываю тебе омыть отсеченную голову и отвезти в Тбилиси. Найдешь там лекаря, грека Илью, он набальзамирует голову, и ты преподнесешь ее шахиншаху в знак моей верности. — Теймураз горько усмехнулся. — Скажи ему так: Эристави убил твоего преданного царя Свимона, Теймураз же не простил ему этого и в знак верности и преданности посылает тебе голову изменника. — Царь замолчал, потер лоб согнутым указательным пальцем правой руки, потом продолжал так же твердо: — Постарайся через какого-нибудь перса поднести шаху этот дар и через него же передать мои слова… Сам же в пасть дракону не лезь… Ты, я помню, уроженец Марткопи, так вот: если вернешься с миром, я дарую тебе дворянство и Марткопи в фамильное владение… И еще… Возьми с собой Тогумишвили и его людей, пригодятся! А теперь в путь!

Теймураз, не заходя в шатер, велел всем собраться и вскоре со своей свитой уже скакал по дороге в Мухрани, залитой лунным светом и прихотливо извивающейся по благословенной картлийской земле.

* * *

К Мухрани они подъехали на рассвете. Царь поспешил в свои покои и, запершись в одиночестве, не раздеваясь, упал на постель. Утомленное тело его жаждало покоя, но сон бежал от царя, как заснеженная дорога из-под полозьев русских саней. Он лежал, устремив свои выразительные, светлые, редкие среди грузин глаза в дубовый потолок, всецело отдавшись бурному потоку мыслей.

…Первое нашествие кизилбашей на Кахети… Алаверди… Начавшееся в Алаверди восстание кахетинцев… В гостях или, скорее, в нахлебниках у имеретинского царя в Кутаиси… Марабда… В, Исфагане загубленные сыновья… Мученическая гибель матери Кетеван… Базалети… Саакадзе… Зураб Эристави… «Одному мне не справиться, нет! Ничего не выйдет. Может, податься к султану? Но я же был у него в Трапезунде, где он развлекался с женами, согнанными в летний гарем. И чего добился? В помощи он мне отказал, надарил халатов, двух девок из своего гарема „уделил“. Из богатейших наших земель, отторгнутых от нашей же родины после царицы Тамар, вернул Гонио, ахалцихские пастбища „пожертвовал“ от щедрот своих… Но против шаха выступить со мной вместе в союзе не пожелал… Как я его ни уговаривал, какую дань ни сулил, не согласился… Может, именно то и обозлило шаха, что я у султана был? Нет, его взбесила весть о русском посольстве. Он, видно, окончательно решил — или обратить грузин в ислам, или уничтожить. Но и от русского царя пока ничего утешительного не слыхать. Он тоже остерегается обоих — и шаха, и султана… Надо было мне хотя бы одного Левана забрать домой, но как? Ведь Дауд-хан сообщил мне, что Кетеван не желала показывать в таком виде наследника престола его подданным! Этот душегуб шах наверняка не уступит его мне! О, горе мое, сыновья мои! Несчастная моя мать!»

Теймураз хотел было привстать на своем ложе, однако почувствовал, что сил не хватает.

«В свое время царевич Александр, сын царя Георгия, заглядывался на мою Тинатин. Тогда он был еще дитя, а если бы он сейчас увидел Дареджан… Кто знает?.. Может, отправить ее в Кутаиси?.. Отвлечется немного… Александр мог бы и Датуну поддержать при надобности. Выглядит он честным, порядочным… А Датуну лучше подальше держать от Мухрани, вернуть в Кизики, там все родное, привычное и преданных слуг больше… Поехать к султану? Все равно что из огня в полымя угодить!.. Нет, Дареджан не будет оплакивать мужа! Ну и что ж, что плохо ей стало, а как же иначе — человека зарезали на ее глазах. Если бы она любила его, тотчас бы замертво свалилась. Зураб в отцы ей годился и обращался с ней грубо. Помню, как-то Дареджан писала матери, что он заставляет мыть ему ноги каждый день — утром и вечером… Пусть его горький конец послужит поучительным уроком остальным. Пусть все знают, какая кара ждет изменника!.. Не потерплю ни измены, ни лжи, ибо ложь — та же измена, если даже это ложь приятная… „Теймураз плохо управлял царством“, — скажут потомки наши. Эх, люди, люди! Порицать легко, а ну-ка попробуйте сами! Кто знает, как трудно поднимать разоренную, поверженную, обескровленную страну. Воровство, стяжательство, насилие, разбой, алчность, доносительство, измена, трусость, двуличие, мздоимство — с чего начинать, за что браться? Угнетатели научили нас лжи? лицемерию — пьют вино, а выдают за шербет для отвода глаз. Если человек бога своего обманывает, кому же он тогда правду скажет?! Все дурное мы быстро перенимали, легко усваивали, что же тут один Теймураз может поделать, когда пороки, усвоенные князьями, возводятся чуть ли не в обычаи! Отречься от веры, отправиться к шаху, чтобы разделить участь Луарсаба? Нет, веру я не предам! Да и что выиграли те, которые отреклись? Какую пользу принесли себе? Халаты, другие дары, спасение собственной шкуры? А родина, а народ?! Вот Саакадзе дважды веру менял: сначала шаху поклялся в верности, от Луарсаба отошел, потом от шаха отвернулся, перекинулся к султану. А что выиграл? Ничего! С помощью султана он Грузии добра не принес и не принесет! Зря он на османов надеется, ничего хорошего из этого не выйдет ни для него, ни для его потомков, ни для родины его!»

Жажда и падавшие на лицо жгучие лучи солнца заставили царя встать. Он напился прямо из кувшина, с наслаждением подставил лицо прохладной струе.

…Завтрак под большим ореховым деревом прошел в невеселом молчании. И Датуна, и Дареджан показались Теймуразу бледными и озабоченными. После завтрака он попросил их обоих остаться с ним наедине. Когда все ушли, он обратился к Дареджан:

— Тебе пришлось стать свидетельницей страшного зрелища, дитя мое, но мужайся, не стоит он того, чтобы ты его судьбу близко к сердцу принимала. Бабушка твоя была немногим старше тебя, когда почти собственноручно зарубила дядю моего, своего деверя, предателя Константина… Я послал туда людей, чтобы они привезли твои вещи… Хочу в Кутаиси тебя отправить.

— Может, мне немного побыть у Хорешан? — осторожно задала вопрос. Дареджан.

— Хорешан ты непременно повидаешь, так как путь твой лежит через Гори, а она сейчас в Гори пребывает. Погостишь у нее несколько дней, потом поедешь в Кутаиси. Там отдохнешь, развеешься, о пище для ума позаботишься, а то в Ананури и отупеть немудрено. А ты, Дато, — повернулся царь к сыну, — поедешь в Кизики, оттуда будешь следить за всем, что в Кахети происходит. Люди там надежные и преданные. Через некоторое время я опять тебя позову. С Гио-бичи не расставайся, держи его при себе неотлучно… — Царь замолчал, провел указательным пальцем правой руки по нахмуренному лбу и чуть ли не шепотом продолжил слово свое: — Кроме тебя, сын мой, у меня не осталось наследников… Будь осторожен… Ступай в Тианети, оттуда горцы проведут тебя в Кахети. Они ненавидели Зураба и враждовать со мной не станут. Ехать через Тбилиси далеко и опасно… И лошадь мне твоя не нравится, строптива больно. Возьмешь Ласку, коня Зураба, вместе со сбруей. Постарайся добром смыть зло, которое он на этом коне совершал. — Царь снова умолк, отпил воду из кувшина, отер усы платком и продолжал неторопливо, обстоятельно: — Когда будешь Алаверди проезжать, насести могилу деда, Давида Джандиери тоже не забудь, Мне кто-то говорил, что его в Саингило похоронили, — узнай все как есть. Он был моей верной опорой и надеждой. Приведи в порядок могилу матери Александра и Левана… Горе мне, дети мои! Кто знает, сколько раз взывали вы, бедные сыновья мои, к несчастной матери вашей!..

На следующее утро отправил он Датуну в путь.

Теймураз чуть свет вышел во двор. Отобрал самых падежных пшавов и кизикийцев, которым и велел сопровождать царевича в Кахети. Собственноручно поддержал ему стремя, грустно, заботливо оглядел сидевшего в седле сына и велел ему наклониться. Ласково ухватив его за густой чуб и притянув его голову, отец впервые открыто поцеловал сына, шепнул на ухо:

— Ну, смотри, сынок, запомни накрепко, что ты моя последняя надежда и связь с жизнью!

Слегка смущенный Датуна тоже поцеловал отца, а затем гордо выпрямился и лихо пришпорил коня. Гио-бичи тенью последовал за царевичем. Теймураз откашлялся и крикнул вслед чуть хрипловатым от волнения голосом:

— Смотри за ним, Гио-бичи!

Юноша живо натянул поводья и, повернув коня, звонким голосом ответил:

— Я жизнь отдам за наследника престола, великий государь!

У Теймураза мороз пробежал по коже — мальчишка, столь откровенно поносивший его при первой встрече на Алазани, впервые назвал его великим государем, признавая тем самым его труды и старания. Время может возвысить имя человека, может и предать его забвению.

Царь не стал возвращаться в Мухранский дворец, нечего было ему там делать. Велел Иотаму Амилахори, находившемуся при нем неотлучно, собираться в дорогу.

Прощаясь с цилканским епископом, он сам вспомнил о его вчерашнем намеке:

— Коли будет мир, выполню твою просьбу, святой отец. Наберись терпения, и я построю церковь лучше той, которую возвел Бакар.

Епископ порадовался благоволению царя, отвечал с достоинством:

— Не печалься, великий государь, — вслед за Гио-бичи и он назвал Теймураза великим государем, догадываясь, что ему это обращение приятно. — У страны сейчас и без того много забот, мы и старыми церквами пока обойдемся. Бог да поможет тебе, аминь!

Теймураз красиво вскочил в седло, дал знак следовать за ним ловко сидевшей в седле Дареджан и сообщил Иотаму, что завтракать он намерен в его дворце в Квемо-чала.

В полдень, когда они миновали Игуэтскую заставу, Йотам поскакал вперед, чтобы подготовить царю достойную встречу. Теймураз, скакавший рядом с дочерью, лошадь перевел на шаг и негромко заговорил с ней:

— Ты — кровь моя и плоть, а потому негоже мне об этом говорить, но и умолчать не могу. Вчера и сегодня приглядывался я родительскими глазами к тебе и должен с радостью признаться, что многое видевший твой отец не припомнит никого, кто мог бы сравниться с тобой. Ты воистину богом рождена царицей, дочь моя, и коли разумно будешь действовать, быть тебе на престоле.

— Я и думать об этом не хочу, — робко, но достойно улыбнулась красавица Дареджан. — Ты за меня не волнуйся. Я этого человека никогда не любила. Более того, я презирала его. А теперь, ненавижу из-за моих Александра и Левана, ненавижу от души! — Дареджан, подражая отцу, первым назвала Александра, желая выразить всю сестринскую любовь и нежность. — Змеем истинным он был и дух испустил, как змей. Я жалею лишь о том, что бабушка не смогла увидеть собственными глазами конец лютого врага нашего… …А этот парень, названый брат Датуны, выглядит молодцом, я думаю, свое обещание он выполнит. Такие люди слов на ветер не бросают.

— Помни, дочь моя, — сказал Теймураз, — чем ниже сословием и беднее человек, тем меньше в нем ханжества и корысти, тем чище он душой своей. В князьях преданности не ищи, редко кто походит на Джандиери и Амилахори, верных людей найдешь лишь в тружениках, в поте добывающих свой хлеб. Все остальные отравлены духом стяжательства, лишь на простых людей можно положиться до конца, хотя и возвышать их не следует, дабы не портить. Ведь недаром мудрость эта сказана: всяк сверчок знай свой шесток!

Дождь хлынул как из ведра.

Промокшие насквозь всадники ехали по ущелью Лехуры. С гор неслись хлынувшие мутные потоки, наводняя чалинскне земли и неся с собой огромные камни.

Громовые раскаты сотрясали ущелье, небо будто рушилось. Густые темные тучи, траурным покрывалом окутавшие вершины гор, затемняли все ущелье. Сама природа лила горькие слезы на многострадальную грузинскую землю, которая видела больше крови и боли, чем радости и веселья.

* * *

Кутаисский дворец радушно принял очаровательную вдову Зураба Эристави.

Царь Георгий по-отечески ласково побеседовал с нею, за столом рядом с собой предоставил постоянное место. Не обходили гостью вниманием и его дочери. В чтении книг, в конных состязаниях или стрельбе из лука, в танцах или пении — Дареджан всегда была первой. Лихо переплывала она полноводный Риони, больше всех знала стихов. Если в рукоделии невестка Георгия Саакадзе Хварамзе опережала Дареджан, то во всем остальном гостья не имела себе равных. Потому-то она быстро освоилась и начала чуть свысока поглядывать на окружающих. Своего превосходства молодая вдова и не думала скрывать, поэтому, принятая на первых порах с искренним радушием, скоро оказалась окруженной завистью, недобрыми взглядами и сплетнями.

Слухи об этой зависти дошли до самого царя Георгия. Он сурово отчитал за столом младшую дочь Хварамзе, которая и была одной из основных соперниц Дареджан, а потому именно от нее исходили злые наветы. От этой царской поддержки Дареджан еще более возгордилась, хотя бдительности не теряла и все время была начеку.

В тот вечер Дареджан кормила кукурузными зернами фазанов в дворцовом саду, нараспев декламируя при этом рубаи Омара Хайяма, которые знала назубок с детства:

—  Кто пол-лепешки в день себе найдет, Кто угол для ночлега обретет, Кто не имеет слуг и сам не служит — Счастливец тот, он хорошо живет.

— Почему, госпожа, мы с тобой, как и наши близкие, не можем удовлетвориться лишь хлебом и водой? У тебя, милая моя, должно быть много слуг, и сама должна служить достойнейшему на свете человеку. Иначе жизнь потеряет свою прелесть! — раздался за спиной Дареджан мужской голос.

Она обернулась и, увидев царевича Александра, даже бровью не повела, продолжала как ни в чем не бывало кормить фазанов и напевать вполголоса:

— Пусть буду я сто лет гореть в огне, Не страшен ад, приснившийся во сне; Мне страшен хор невежд неблагородных, — Беседа с ними хуже смерти мне.

Царевич зашел с другой стороны, однако она по-прежнему не жаловала его вниманием, делая вид, будто поглощена созерцанием фазанов, клюющих зерна кукурузы.

— И опять я с тобой не согласен, госпожа Дареджан! Если невежды неблагородные страшны тебе, как же ты хочешь довольствоваться нищенской жизнью? И что же ты таким образом обретешь, какое благо?

— В обители о двух дверях чем, смертный, ты обогащен? Ты, сердце в муках истерзав, на расставанье обречен. Поистине блажен лишь тот, кто в этот мир не приходил. Блажен, кто матерью земной для жизни вовсе не рожден.

— Кто сочинил эти стихи, ты сама или… — спросил обескураженный царевич.

— Омар Хайям, — отрезала Дареджан, соизволив наконец обернуться к собеседнику. «Красивый юноша, — подумала она, не сводя с царевича испытующего взгляда, — рослый, статный, лицо открытое, доброе, в гневе, похоже, вспыльчив, а в ласках, должно быть, нежен и горяч, не то, что тот…» По неписаному закону всех женщин она сразу же сравнила Александра с тем, кого успела узнать в своей недолгой жизни.

— Откуда ты знаешь столько стихов, госпожа, и чего ради так утомляешь свой ум?

— Меня бабушка обучала…

— А кто их перекладывал на грузинский?

— Мы с бабушкой…

— И стоило столько стараться?

Дареджан ответила стихами:

— Давно меж мудрецами спор идет — Который путь к познанию ведет? Боюсь, что крик раздастся: «О невежды, Путь истинный — не этот и не тот!»

— Я вовсе не думаю, что мне ведом истинный путь. И совершенно не считаю себя мудрецом, грехами своими тоже не кичусь, — возразил царевич, не смущаясь колкостей.

— Не всегда в отсутствии грехов дело, и мудрость без греха тоже ничто, а скорее всего — добро и грех сам черт не разберет.

Защитник подлых — подлый небосвод Давно стезей неправедной идет. Кто благороден — подл пред ним сегодня, Кто подл — сегодня благороден тот.

— Ты, госпожа, только ты подвигнешь меня на истинное благородство, научишь отличать добро от зла! — пылко воскликнул царевич, приближаясь к Дареджан.

Она же спокойно продолжала, пригасив длинными ресницами лукавый блеск своих глаз:

— Пока в дорогу странствий не сберешься, — не выйдет ничего. Пока слезами мук не обольешься, — не выйдет ничего.

Александр упал перед красавицей на колени: — Позволь мне быть твоим проводником, слугой, рабом, твоим верным спутником на весь остаток дней наших!

— Но это не мои слова, — с легким кокетством улыбнулась Дареджан.

— Слова, произнесенные твоими волшебными устами, только твои! Ты говори, богиня моя, а я готов внимать голосу твоему всю свою жизнь!

— Выше всех поучений и правил, как правильно жить, Две основы достоинства я предпочел утвердить. Лучше вовсе не есть ничего, чем есть что попало; Лучше быть в одиночестве, чем с кем попало дружить.

— Я, я заставлю тебя отречься от одиночества, только лишь позволь поклоняться тебе, служить тебе, ибо я не «что попало», я будущий царь Имерети! Я только об этом мечтаю с тех пор, как ты появилась в нашем дворце! — Не вставая с колен, изъяснялся царевич в пылких чувствах к гостье-чаровнице, которая вспомнила слова отца о том, что она рождена быть царицей. Вспомнила и подумала, что если не весь грузинский, то имеретинский престол от нее наверняка не уйдет. Потому-то она легко опустила свою нежную ручку на голову дрожащего от волнения Александра.

— Встань, царевич! Настоящая любовь нетороплива и спокойна, как кахетинская река Алазани, она медленна и величава в своем могуществе, а твой Риони слишком стремителен в своих верховьях…

— Разве я не сдержан и не робок с тобой? — Александр обвил колени сидящей красавицы. — Я, как только увидел тебя, решил, что ты станешь моей женой, но сама знаешь, молчал, слова не проронил. Избегал тебя, издали наблюдал. Ненароком подсмотрел недавно, как ты с сестрами моими в Риони купалась, тогда я и понял окончательно, что таиться больше нельзя, потому-то и отринул робость…

— И это ты называешь робостью? — чуть повысила неуверенный свой голос Дареджан, будто пытаясь выскользнуть из не очень-то крепких объятий царевича.

Почувствовав женскую хитрость, Александр живо вскочил, обвил правой рукой стройную шею красавицы, бешено приник к ее алым губам. На этот раз она пыталась сопротивляться, но быстро затихла, блаженно прикрыв свои глаза густыми черными ресницами…

Прошло несколько мгновений, прежде чем Александр оторвался от ее губ, хмельной от счастья, и горячо прошептал:

— Мы, имеретинцы, народ пылкий, неукротимый и в любви, и в ненависти… Сегодня же я поговорю с отцом. Ты пришлась ему по душе. Я знаю, он без колебания даст согласие. Завтра же будем венчаться!

— Не спеши, Александре-батоно, надо и моего отца спросить. Ведь он родитель мой и царь Картли и Кахети. Не забудь также и то, что перед свадьбой, по установленному обычаю, должно быть обручение, все имеет свои правила и свой порядок.

— Завтра же пошлю сватов к царю Теймуразу, а свадьбу можно сыграть и без обручения, наш кутаисский католикос разрешит нам это, — улыбнулся Александр и снова приник к губам Дареджан страстным поцелуем. На этот раз она больше не сопротивлялась.

…Свадьба состоялась осенью. Собрались все князья Западной и Восточной Грузии, тавады Амер-Имери, азнауры Картли и Кахети, знатные вельможи Имерети, Гуриели и Дадиани, рачинцы и лечхумцы, сваны и аджарцы, гости из Самцхе-Саатабаго и Абхазии беспрерывным потоком ехали в Кутаисский дворец.

Теймураз и Хорешан были довольны: сидящий в Гелати католикос Имерети и Абхазии объявил это бракосочетание еще одним шагом к объединению родины.

От султана пожаловали послы с подарками.

Датуна не приехал из Кизики, его одного не было на свадьбе. На приглашение он ответил так: «Как брат Александра и Левана, как внук царицы Кетеван, я не имею права пировать и веселиться до тех пор, пока сполна не отомщу за них». И еще добавил: «Сестра могла хотя бы годик подождать. Злодей хоть и был врагом, но все же назывался ее мужем перед богом и народом».

Теймуразу прямо в сердце угодили слова сына — это было первое проявление независимости и своеволия Датуны, вносившее трещинку, хоть и легкую, но все-таки трещинку в прочные до того отношения между ними, основанные на любви и доверии. Упрек, высказанный в адрес сестры, касался и отца, — причем не косвенно, а непосредственно. В поступке Датуны Теймураз усматривал и великодушие к непримиримому врагу, а это открытие, вдобавок ко всему, еще больше встревожило Теймураза — царя и отца, потерявшего двух сыновей: мягкость, проявленная к недругу его единственным сыном, казалась признаком отсутствия твердости.

На третье утро брачного пира Теймураз навестил только что поднявшихся из-за стола царя Георгия и Александра. Те радостно встретили свата и тестя, который, ссылаясь на недомогание, каждый вечер уходил с пира раньше положенного, избегая ночного бражничанья.

— Прошлый раз я уже говорил вам, мой Георгий и сын мой Александр, а сейчас еще раз хочу повторить: немного поспешили мы с этой свадьбой. Не хотелось вспоминать об этом — раны бередить, но нынче ночью приснилась мне мать моя, государыня Кетеван. Порадовалась свадьбе внучки, но напомнила и о том, что я обязан рассчитаться с врагом. Меж шахом и султаном опять назревает ссора, сказала она мне, не упускай удобного случая. Я и без вещего сна знал, что спор меж ними рано или поздно возобновится, потому нынче спешу в Гори: надо предпринять кое-что, ибо давно настала пора очистить Тбилиси от кизилбашей, а может быть… — Теймураз на мгновение умолк, потер лоб по своей всегдашней привычке и продолжал, опять понизив голос: — Может быть, даже сами против шаха выступим. Дауд-хан давно предложил мне свою помощь… И армяне просят поддержки, по-братски соглашаясь на любые условия, лишь бы вырваться из рабства шаха… Потому-то я и поспешил со свадьбой.

— Можешь положиться на нас, отец, — опередил Александр царя Георгия. — Только сообщи нам о своем решении, и мы готовы!

— Если не мы сами, то войско наше в твоем распоряжении, — степенно прервал сына Георгий. — Уже время воспользоваться противоречиями между шахом и султаном, позаботиться о воссоединении родины нашей раздробленной. Я вот еще о чем хотел сказать, — нашел Георгий долгожданный момент, чтобы хоть как-то оправдаться перед Теймуразом, — именно этим объединением родины и соблазнил меня Георгий Саакадзе на Базалетскую нашу… горечь, — нашел подходящее слово имеретинский Багратиони. — Хотел родину возвысить, а стал участником позора нашего и боли общей.

Беседа была недолгой.

Теймураз поспешил за Лихский хребет, с незапамятных времен признанный границей, отделявшей Амери от Имери, стереть которую со времен царицы Тамар не смог ни один из ее близких наследников и далеких потомков.

* * *

У всадников, днем и ночью скакавших по земле Парса, спирало дыхание от знойного, изнурительного ветерка, — беспрестанно дувшего со стороны моря, и песчаной поземки, стелившейся по земле с легким шипением, свистом и шелестом. Ветер упорно подхватывал и уносил все, что попадалось на пути. Всадники задыхались, валились с ног кони, загнанные и измученные этой изнуряющей природой. А ветерок не затихал, не прекращался, дул не переставая, выматывая человека и все живое на этой изможденной жаром земле.

Через множество испытаний прошел старший сын Дауд-хана Мураз-хан вместе со своими смелыми и ловкими сподвижниками, благодаря отваге и сметке, множество препятствий и невзгод преодолел за недолгую бурную жизнь, но эта гнетущая душу и сердце песчаная поземка была самым страшным испытанием. Она доводила до полного изнеможения отважных воинов, по воле Дауд-бега днем и ночью спешивших из Карабаха в Шираз. Единственным утешением для них служило то, что до Ширазского дворца оставались всего одни сутки пути.

Дедовские владения, на которые он тоже имел определенные права, не прельщали его, и о богатствах отца он не думал, но вот Елена-ханум… Молодой хан никак, не мог забыть залитые слезами глаза новой жены отца, ее длинные трепетные пальцы лишали его покоя. По наущению шайтана, не иначе, в голове возникла шальная мысль о том, что после смерти отца и гарем, и все его жены достанутся ему, Мураз-хану. Шайтана, однако, нигде не было видно, а облик Елены-ханум так настойчиво стоял перед его глазами, что даже удушливый, знойный ветерок не мог стереть этого неотвязного видения. Прелести мачехи мерещились юноше и днем и ночью. Потому-то и летел он к намеченной цели, не зная устали, не щадя ни себя, ни своих приближенных, только бы выполнить вовремя волю отца и мольбу Елены-ханум.

Неожиданно вырос перед ними караван-сарай.

…Первым возле караван-сарая соскочил с коня Мураз-хан, обошел лежавших на земле верблюдов и велел хозяину накормить коней и позаботиться о спутниках. Для себя распорядился приготовить отдельное ложе; чтобы окончательно разбудить сонного хозяина, назвал ему свое имя.

Хозяин засуетился, всем десятерым дал умыться после пыльной дороги, накормил их достойным ужином, на ночлег устроил рядом с чайханой, в которой для подобных случаев держал рабынь, пригнанных на продажу со всех концов света.

Мураз-хан в чайхану не вошел, пожелал отдохнуть с дороги и спутникам своим нежиться с девицами не позволил: дорога впереди лежала еще длинная, а времени оставалось в обрез. Распоряжение повелителя несколько удивило его приближенных, которые чуть ли не с детства росли и воспитывались вместе с ним; удивило, однако они не проронили ни слова, ибо знали, что Мураз-хан спешил, хотя причина спешки была им неизвестна.

…Усталый Мураз-хан не смог сомкнуть глаз. Ветер пустыни и здесь не давал покоя, в ушах стоял его протяжный стон. И то тревожило, что они могут не поспеть… Да тут еще величественный образ Елены-ханум вставал перед глазами и сводил с ума. Молодой хан чувствовал, что теряет к себе уважение и готов был предаться самобичеванию. Вера вроде бы оправдывала его тяготение к жене отца, но как грузин он гнал от себя эту позорную мысль и стыдился ее.

«Я скорее с собой покончу, чем предам отца даже? мыслях», — решил Мураз-хан, вскочил со своего ложа и ворвался в чайхану. Все десять всадников были там… Хан рассмеялся.

— Я знал, что найду вас здесь, — сказал он и велел тотчас собираться в дорогу.

…В Шираз они прибыли после полудня. Сторожевые молча пропустили во дворец племянника бегларбега. Имам-Кули-хан ждал своего любимца, которого называл гордостью рода Ундиладзе. Не тратя времени на расспросы о домашних, он перешел прямо к делу.

— Человека-то к твоему отцу я послал, но надежды на успех у меня нет. Она очень упряма. На днях шах прибывает в Шираз. Я догадываюсь о том, что произойдет, потому-то хочу, чтобы ты поговорил с царицей от имени твоего отца… и от имени ее дочери тоже… поговорил и сегодня же исчез. Наш долг еще раз попытаться ее спасти.

— Где она?

Имам-Кули-хан вызвал слугу:

— Проводи хана к царице, следи, чтобы никто их не подслушивал. Доложи немедленно, если кто-то увидит, как он к ней заходил. Сторожевому, который охраняет ее дверь, сегодня же отсеки голову, ибо эта голова слишком много знает того, чего ей не надобно знать. Знающая все голова в любом дворце должна быть одна-единственная.

Кетеван, лежавшая на тахте, привстала, когда Мураз-хан вошел в келью. Он низко поклонился, попросил прощения за то, что явился незваным, и быстрым взглядом окинул скромное убранство кельи.

Царица не предложила гостю сесть — не хотела никого видеть, ни в ком не нуждалась.

Мураз-хану Кетеван показалась дряхлой, больной старухой, а вовсе не такой мужественной, исполненной силы и мудрости женщиной, как он представлял ее по рассказам отца. Он поспешил изложить свое поручение:

— Отец мой Дауд-хан и дочь твоя Елена-ханум послали меня с поручением к тебе. — Царица устремила на юношу ничего не выражающий взор и не произнесла ни слова. Мураз-хан, ждавший если не восторженного приема, то хотя бы ее пристального внимания, вызванного его сообщением, окончательно сник и посчитал свой приезд напрасным: стоило ли, в самом деле, мчаться сюда сломя голову ради того, чтобы на тебя смотрели как на пустое место! Потому-то он продолжал без всякого энтузиазма: — Очень скоро в Шираз прибудет шах. Отец мой прослышал, что, разгневавшись на Теймураза, он решил выместить зло на тебе, государыня. Отец и дочь твоя Елена просила тебя не давать ему повода для расправы, не упорствовать — принять его веру, иначе тебя ждет пытка, так они велели передать тебе.

Мураз-хан закончил свою короткую речь. Царица молча, не шелохнувшись, сидела на тахте.

В келье стояла могильная тишина. Юный хан вконец растерялся от явной тщетности своих попыток. Растерялся и снова пожалел о зря потраченном времени и бессмысленных переживаниях. Вспомнил и последнюю ночь, и чайхану в караван-сарае… Сидевшая перед ним старуха была похожа не на царицу, а скорее всего на какое-то привидение. На исхудавшем — кожа да кости — теле тряпьем висело черное траурное платье. Бескровное, сморщенное лицо и глядевшие в одну точку глаза делали ее похожей на покойницу.

Мураз-хан переступил с ноги на ногу.

Кетеван внезапно обратила на гостя свой неподвижный взор и негромко, но твердо, как бы повелевая, произнесла:

— Садись.

Это одно-единственное слово точно привело в сознание ошеломленного юношу — он как завороженный подчинился ее повелению… Да, повелению, произнесенному почти шепотом, подобного которому он не слышал даже от отца. В этом единственном слове он ощутил непостижимую сверхчеловеческую силу, цену которой знал еще со времен деда своего Алаверди-хана, при дворе коего здесь, в Ширазе, провел он свое детство и отрочество.

Царица отвернулась, стала глядеть в окно.

— Ты зря старался, сын мой. Зря старались и дочь моя, и… мой зять, — ей трудно далось это слово «зять», но продолжала она твердо. — Я не для того сюда приехала, не затем загубила двух внуков, которые были светом очей моих, чтобы принять вашу веру и предать мой народ… Нет! Уже год прошел с тех пор, как рядом с незабвенным Александром моим схоронила я мою вторую радость — Левана. И меня там же должен похоронить твой дядя, если я вообще буду удостоена погребения… Ты молод, и дай тебе бог долгой жизни… Передай отцу и дочери моей мои последние слова: в юности пожалована была мне судьба царицы Грузии. И в старости я не изменю своему долгу перед родиной и народом моим. Мукой моей и моей смертью возвысится народный дух на века, и ради возвышения народа моего я готова на жертву любую. Не предам внуков моих, за чьи страдания я в ответе полном. С радостью приму любую пытку, ибо лишь ею смогу оплатить свой материнский долг перед погибшими царевичами и Грузией моей, для которой не смогла сберечь двух достойнейших сыновей. Отцу своему скажи, передай этому доброму человеку, чтобы он поворачивался к родине лицом, ибо только его соотечественники и будут поминать имя его и род ваш, неверным же вы не нужны. Лучше жизнь отдать в страданиях за родину, чем предаваться блаженству на чужбине. Это мой материнский наказ им, и тебе тоже. — Царица умолкла на мгновение, потом продолжала: — А теперь ступай с миром, положи конец тревоге дяди твоего. Грузия много жертв приняла, много жертв еще примет, примет и мою душу. Плоть и кровь наследников моих, принесенные на алтарь отечества, сослужит добрую службу для будущих поколений. Добро нельзя завоевать без жертв, без жертв не объединится, не окрепнет наша истерзанная, разорванная на куски страна. Сегодня я хочу принести эту жертву, ибо на другую у меня не достанет сил. Мне даровано судьбой стать матерью отчизны, и я до конца выполню свой долг. Чужую веру принять мне уже предлагали. Долго уговаривали меня католики-миссионеры, монахи-августинцы… Но я от своей веры не отрекусь, ибо грузинкой родилась, грузим рожала и грузинкой уйду из этого мира, ибо наш сильный дух и наша православная вера для меня и моего народа одно-единое, неделимая основа основ будущего счастья отчизны нашей.

Голос царицы, сила ее слов, неколебимая стойкость и воля произвели на Мураз-хана такое впечатление, что он как подкошенный упал перед ней на колени и почтительно приник губами к ее иссохшим рукам.

Кетеван по-матерински положила свою руку на его голову, затем правой же рукой провела по щеке, подняла за подбородок опущенное лицо, заглянула в глаза. Взор царицы проник в самую глубину сердца юного хана.

— Глаза у тебя грузинские и душа, значит, грузинская, ибо глаза — зеркало души. Будь верным сыном отчизны твоей, сын мой! Оторвавшийся от родины человек нигде и никогда не будет знать настоящего человеческого счастья. Дочери же моей скажи, пусть передаст Теймуразу, чтобы он не оставлял нас здесь: всех троих пусть перенесет в Алаверди, тайком, с помощью отца твоего и дяди. Пусть и меня похоронит рядом с внуками и их матерью. Пусть положит царевичей между мной и матерью их… А теперь ступай, наслаждайся жизнью и молодостью своей в этом сложном, но прекрасном мире…

Кетеван перекрестила юношу. По лицу его стекали слезы. Ему хотелось зарыдать в голос, но он сдержался и снова приник губами к руке старой женщины, в которой вдруг, сам рано осиротевший, увидел мать. Кетеван как родного сына прижала юношу к иссохшей груди. И его вдруг захлестнула неудержимая жажда неизведанной в детстве материнской ласки.

Оросив слезами и покрыв поцелуями эти многострадальные материнские руки, Мураз-хан, как безумный, выбежал из кельи, сумрачной даже при дневном свете.

* * *

Имам-Кули-хан с подобающими почестями встречал шаха Аббаса.

Весь Шираз высыпал на улицы. Караван-сарай и базар опустели — и купцы, и горожане с нетерпением ждали прибытия великого шаха, уподобленного всевышнему аллаху.

Верхом на белом коне въехал в Шираз краснобородый старец. Глаза его сохраняли юношеский блеск, и в седле он держался по-прежнему ловко, спина, однако, была согнута дугой, как у горбуна, — годы сломили даже всемогущего повелителя Вселенной, как он величался на земле своей. Справа от него ехал на вороном коне Имам-Кули-хан, повадкой и статью явно затмевавший шаха. Те подданные, которые видели впервые их обоих, за шаха принимали рослого, не старого еще бегларбега.

Праздной и любопытной толпе не было дела до дум, тайных замыслов и намерений шаха, они встречали его появление, распластавшись по земле, величали его земным аллахом и готовы были отдать за него жизнь, хотя жизнь каждого из них ровным счетом ничего не значила для Аббаса. Но преданные ему и аллаху подданные благоговейно преклонялись перед ним.

Шах спешился, как только въехал в ворота дворцового сада, расправил колени, затекшие от долгой езды, бодрым, быстрым шагом прошел по аллее и резво поднялся по лестнице, ведущей на просторный балкон. Скользнув взглядом по роскошно накрытому столу, сначала пожелал посетить баню и лишь потом приняться за еду.

После бани, утолив голод, Аббас повернулся к Имам-Кули-хану и спросил о царице Кетеван.

Услышав о смерти обоих царевичей, с сожалением покачал головой, хотя в этом сожалении было больше притворства, чем человеческой скорби:

— Сами виноваты, сами… Больше никто не виноват. И этот мой воспитанник Теймураз — такой же строптивец, как эти мальчики, похожие на своего отца. Я звал его к себе, а он в тысяча шестьсот двадцатом году, то есть в год вразумления своих сыновей, к султану отправился и получил от него в дар Гонио, а от меня — заботу о вразумлении его отпрысков… Упрямцами они были воспитаны, от упрямства своего и погибли. Не пожелали жить скопцами, как будто это позор. Хорошего евнуха я предпочитаю хорошему хану, больше ценю его верность и преданность… — заключил повелитель, искоса поглядев на хозяина дома.

Смысл его многозначительных взглядов и намеков ни от кого из присутствующих не укрылся. И все-таки хозяин с деланной покорностью учтиво улыбнулся своему повелителю.

— Твоими устами аллах вещает истину.

— А что делает эта женщина? — как бы между прочим спросил шах, которому улыбка хозяина не пришлась по вкусу — улыбка, молнией сверкнувшая на лице озлобившегося грузина, всегда напоминала ему блеск вражеского клинка.

— Затворилась в келье, как шайтан; я полагаю, она уже не в своем уме, — тотчас ответил хозяин, который хорошо знал цену вовремя обдуманного и метко сказанного слова.

— Рассудок у нее мог отнять аллах, для того чтобы подарить кое-кому из моих ханов, — не замедлил с ответом шах, глядя на собеседника прищуренным, пронизывающим насквозь взглядом, — а то у некоторых из них ум с годами начал постепенно слабеть.

Имам-Кули-хан ничего не ответил, но когда шах снова принялся за еду, яростно вонзил зубы в огромный кусок жареного ягненка, выразив этим всю меру еле сдерживаемой злобы. Шах прекрасно это понял, но промолчал. Аббас хорошо знал границы слова, хотя с некоторых пор у него появилась привычка с подданными разговаривать не намеками и недомолвками, а резать сплеча, говорить прямо. Однако кое-кому он и сейчас остерегался до срока открывать свои замыслы. Именно непроницаемостью и таинственностью страшен был его взгляд, его прячущаяся за коварной улыбкой злоба. Предусмотрительные подданные всегда старались проникнуть в его невысказанные мысли, стремясь заранее предвидеть причуды гнева или нежданных милостей.

Вот и сейчас понял Имам-Кули-хан, что шах ищет повода, чтобы обрушиться на него. Понял и затаился, сжигаемый затаенной ненавистью к нему.

— Я хочу видеть эту женщину, — снова изволил заговорить шах.

Хозяин перестал есть, поднялся и с балкона вошел во внутренние покои дворца. Вернулся он нескоро и весьма обескураженный:

— Она не пожелала прийти, повелитель.

— Я не затем тебя послал, чтобы ты спрашивал ее о желании, я велел доставить ее сюда, Имам-Кули-хан!.. Раньше ты без слов понимал меня, а теперь и слов не понимаешь! — злобно ухмыльнулся шах. — Смотри, не привыкай к поражениям, Имам-Кули-хан, это дурная привычка.

На сей раз хозяин отсутствовал недолго, его приближенные привели царицу, которая, судя по всему, следовала за ними добровольно, неторопливым шагом, гордо подняв голову.

— Здравствуй, царица, — протянул с улыбкой и интонацией евнуха шах, насмешливо выделяя слово «царица», — зачем пожаловала? — в голосе его звучала утонченная издевка, старательно завуалированная.

— Мне передали твое приглашение, шахиншах, полотому я и пришла, — спокойно отвечала царица, выдвинув скамью и садясь чуть ли не рядом с шахом, который на мгновение — лишь только на мгновение — смутился, увидев эту поистине царскую повадку узницы, но тотчас пришел в себя. Это мгновение стоило царице целой жизни, ибо самая долгая жизнь может раствориться в одном-единственном миге.

— У нас как раз осталось много еды, и я захотел угостить тебя. Ешь, царица христиан, ешь на здоровье, а то похудела слишком! Ешь, все равно эти объедки выбросить придется, а жалко, — с этими словами шах поднялся.

— Правильно, что встал! Ты младше меня и должен разговаривать со мной стоя, я ценю твою благовоспитанность, шахиншах… Что же касается еды, то я только что пообедала…

— Да… вот что я хотел сказать, — прервал ее шах, глаза его метали молнии. — Завтра сообщи мне через Имам-Кули-хана о своем согласии принять нашу веру. Оставьте и ты и твой сын навсегда надежду на единоверцев. Это мое последнее слово! — едва договорив, шах круто повернулся и стремительно ушел в зал, сопровождаемый хозяином…

…На рассвете следующего дня огромная площадь, примыкавшая к задней стене дворца Имам-Кули-хана, была заполнена несметной толпой, пригнанной по велению Аббаса. На площадь выходил лишь узкий балкон, с которого обычно бегларбег Парса Алаверди-хан разговаривал со своими подданными. С этого же балкона объявлял народу свою волю нынешний правитель Шираза. А сегодня именно под этим балконом ярко полыхал костер, языки его пламени жадно лизали медные бока огромного котла, в котором клокотала вода. Рядом с костром был сооружен небольшой помост, предназначенный, казалось, для театрального представления.

Стоял по-южному знойный день, с самого утра Шираз и его окрестности утопали в мутной дымке.

Люди стояли молча, понурив головы.

Толпа росла, ежеминутно увеличивалась, переливалась бескрайним морем, сливаясь с мерцающим маревом. С глухим рокотом наплывали волны приглушенного шепота. Воины из шахской гвардии и люди Имам-Кули-хана живым кольцом окружили костер, возле которого хлопотало с десяток таджибуков и чиянов. Оголенные выше пояса, в одних лишь широких шальварах, они совали в огонь огромные клещи и железные прутья, раскаляя их докрасна. Толпа, не раз бывавшая свидетелем подобных зрелищ, терпеливо ждала начала: чернь любила представления, которые ничем ей не грозили и объявлялись деянием, угодным аллаху и повелителю Вселенной.

Солнце уже стояло в зените, когда шах Аббас появился на балконе в сопровождении Имам-Кули-хана, трех других ханов, прибывших с ним из столицы, и рыжего ширазского муллы с бородой чуть ли не до колен.

Ловко подогнув под себя ноги, шах уселся на покрытую дорогим ширазским ковром тахту, стоявшую возле низких перил, и, облокотись на мягкие подушки и мутаки, принялся перебирать скрюченными стариковскими пальцами янтарные четки. Потом он поднял правую руку с четками, жестом повелевая замолчать толпе, восторженно приветствовавшей своего повелителя.

Как только толпа затихла, рыжий мулла выступил вперед и, облокотись на перила, искоса взглянул d сторону небольшой двери, расположенной под балконом.

Дверь отворилась, и два таджибука вывели на площадь царицу Кетеван.

Она шла спокойным, твердым шагом, высоко подняв голову. Ее бескровное морщинистое лицо казалось еще более бледным на фоне черного траурного одеяния. Устремленные прямо перед собой глаза мрачно, но величественно поблескивали из-под упрямо сдвинутых бровей.

Когда она подошла к лобному месту, палачи, поджидавшие ее, хотели помочь ей подняться, но она, оттолкнув их, сама взошла на помост и с достоинством осенила толпу крестным знамением.

— Горе тебе, мать родимая! — крикнул кто-то по-грузински из толпы.

Шах услышал этот горестный вскрик, но лишь едва заметно насупил брови.

Выступивший вперед мулла заговорил пронзительным тонким голосом, зато стража вмиг ринулись в толпу в поисках кричавшего.

— Великий повелитель мира, наместник аллаха на земле, повелитель всех царей, солнце Вселенной, шахиншах Аббас Первый повелел этой женщине, кахетинской царице, матери кахетинского царя Теймураза Кетеван принять самую истинную веру из всех существующих на земле, дабы подчиненные шахиншаху Кахети и вся Грузия, унаследованные им от отцов и дедов на века и принадлежащие ему, пока сияет в небе солнце аллаха, отреклись от Христа и на благо народа грузинского приобщились к великому сонму почитателей аллаха. Однако ни эта женщина, ни её сын не приняли милостей негасимого светила, повелителя мира всего шахиншаха и не отреклись от веры Христовой, не пожелали вызволить Грузию из-под проклятой власти шайтана, чем нанесли большой урон своему народу, малую часть которого спас повелитель, переселив в нашу благословенную аллахом страну, а большую часть он еще переселит, дабы очистить свои собственные земли от неверных и заселить приверженцами аллаха, дабы спасти и осчастливить народ Грузии, приобщить его к истинной вере, покорить воле всемогущего аллаха. Повелитель Вселенной в последний раз соизволит спрашивать эту женщину — готова ли она принять истинную веру и отречься от Христа?

Хранившая молчание толпа, казалось, даже дышать перестала.

Кетеван неподвижно стояла на помосте, не сводя твердого, спокойного взгляда с балкона.

Палящее солнце, знойное марево, жар от костра словно стремились спалить, расплавить ее черное платье и черную легкую шелковую шаль.

— Моими устами великий повелитель Вселенной, шахиншах, наместник аллаха на земле, светило мира, Аббас Первый в последний раз оказывает милость и спрашивает тебя — примешь ли ты истинную веру?

— Ты, шах Аббас Первый, шахиншах, наместник аллаха на земле, ты топчешь и разоряешь Грузию мою, ты давишь младенцев на гумне молотильными досками, ты оскопляешь юношей, ты пьешь кровь грузин… Но знай и помни, твоим потомкам как завет передай, что твоя змеиная злоба и мерзость тебя же самого всю жизнь отравляла и язвила. Тебе повсюду мерещился враг, тебя повсюду подстерегала смерть. Тебя ненавидела и всегда будет ненавидеть твоя страна, твой народ, и ненависть эта обрушится на твоих потомков и наследников, преемников твоих удушат, как поганых гаденышей, прогонят их из родного дома, как бешеных и бездомных псов, бродящих по всему свету. Аллах, именно аллах, превратит их в нищих посмешищ всего света, не достойных даже клочка земли родной.

Не забудь, своим потомкам заветом передай, что непременно настанет час, когда мой грядущий потомок ступит ногой на твою землю, поставит на колени преемника твоего и унесет домой твой меч, тот самый, которым ты якобы снискал славу и величие, и это будет концом твоей власти, осквернением твоей памяти. Это время настанет, шах, и твой народ, твой аллах сами ускорят его приход.

Проклят будь, исчадие ада, змеиное отродье, кровопийца, душегуб, бешеный пес, кровавый палач грузин и персов, истерзанных сердцем и душой…

Кетеван говорила по-персидски, внятно и громко, и при этом так убедительно и спокойно, что сам шах не столько вслушивался в ее слова, а палачи, разинув рты, переводили изумленный взгляд с царицы на своего повелителя, тщетно ожидая знака приступать немедля к пыткам.

Но вот Аббас беспокойно зашевелился, оглянулся на побелевшего Имам-Кули-хана, потом метнул взор на католиков-миссионеров, монахов-августинцев, стоявших в первых рядах зрителей, и поспешно поднял правую руку с четками.

Как дикие звери ринулись на царицу таджибуки, кинули на деревянный настил ослабленную старостью и горем женщину, сорвали с нее платье и шаль, раскаленными клещами вырвали сначала правую, а затем левую грудь, груди матери, вскормившей верных сынов Грузии.

Палачи, продолжая свое черное дело, ногами прижали к помосту раскинутые руки и ноги своей безмолвной жертвы, воткнули ей в подмышки раскаленные железные прутья; запахло паленым мясом, и в ту же минуту палачи, хищно оскалясь, бросили к балкону, на котором восседал шах, отнятые от туловища руки и ноги царицы цариц Кетеван…

Содрогнулась привычная ко всему толпа.

Пригвожденная к помосту Кетеван чудом подняла голову и, собрав последние силы, угасающим голосом крикнула шаху:

— Будь проклят, лютый змей! — потом прошептала слабеющим голосом: — Сын мой Леван, сын мой Александр… Я иду к вам…

Вздрогнул шах, воздел к небу обе руки, вздрогнула толпа, взмолились католики-миссионеры, и в ту же минуту мучители опрокинули на царицу кипящий котел.

В толпе снова раздался тот же голос:

— Горе тебе, мать!

Миссионеры-католики, рухнув на колени, вскричали в один голос:

— Святую убили!

* * *

…В ту же ночь на Шираз обрушился невиданной силы ливень. Казалось, само небо вот-вот рухнет на землю.

Не прекращавшийся на протяжении последних дней ветер превратился в неистовый ураган, который свирепо накинулся на столицу Парса.

Глинобитные домишки и лачужки горожан ураган снес, стер с лица земли. Стенания оставшихся без крова жителей сливались с жалобным воем, мычанием, блеянием перепуганных животных. Ураган сначала сорвал купол с мечети, а затем повалил все строение, рыжий мулла был погребен под руинами мечети, и его бренные останки омыты неиссякающими потоками проливного дождя.

Не пострадали лишь дворец бегларбега и сад — в саду покоился прах гремских царевичей, а в подвале дворца лежали останки царицы Кетеван.

* * *

У Имам-Кули-хана шах Аббас задерживаться не стал, сразу после казни, едва покинув балкон, немедля отправился в обратный путь.

Истерзанный, расчлененный труп царицы Кетеван оставался в подвале ширазского дворца.

По велению шаха подвал охранялся днем и ночью. Знал Аббас, что кто-нибудь из приближенных царицы или из ферейданеких грузин непременно попытается выкрасть останки и похоронить с почетом, а повелитель Вселенной вовсе не желал, чтобы казненной царице посмертно оказывались почести.

Шах устроил очередное испытание и старшему Ундиладзе, с которым очень считались его почитатели-европейцы, особенно посланцы римского папы. Они до последней минуты старались спасти царицу, а теперь могли попытаться воздать почести ее останкам. Аббас рассчитал совершенно точно: бегларбег не мог выдать католическим миссионерам труп Кетеван, а потому он, шахиншах, оставался втройне довольным: он еще раз принижал убиенную Кетеван, Теймураза и Имам-Кули-хана; у подданных своих навсегда отбивал тайное желание следовать примеру своевольного бегларбега, а ферейданским грузинам и всем грузинам вообще, особенно же кизилбашам, внушал неодолимый страх, который, по мнению повелителя, был залогом любви и преданности ему.

Уже далеко за полночь привратник доложил Имам-Кули-хану о прибытии португальского священника Амброзио дона Анжоса и отца Педро дона Санкто.

— Как они не побоялись явиться среди ночи в эту грозу, неужели их не остановил даже ураган — истинный гнев аллаха? — изумился бегларбег и велел придворному принять чужеземцев, ожидавших в нижнем зале дворца.

Священнослужители, явно принадлежавшие к той части Христова воинства, которую влекли на Восток не столько божественные, сколько вполне мирские интересы, низко поклонились бегларбегу.

Первым заговорил Амброзио дон Анжос:

— Мы видели сегодня ужасную картину, бегларбег. И особенно горько, что все это произошло в вашем дворне и связано с вашим именем. И эта гроза, несомненно, гнев божий, ответ на не угодную ни богу, ни аллаху казнь.

— Посланцев римского папы эта казнь удивлять не должна, — весьма прозрачным намеком ответил бегларбег, прекрасно осведомленный о бесчеловечных пытках и казнях в подземельях святой инквизиции.

— Во-первых, в Ватикане карают лишь еретиков и великих грешников, царица же была блаженнейшей служительницей божьей и веры своей…

— Она не столько богу служила, сколько своему народу, — вставил слово бегларбег, — но ее служение своему народу тенью падало на ту дорогу светлой мудрости, по которой великий шахиншах, наместник аллаха на земле, светило беззакатное, посылает слугам и рабам своим свет и тепло, заботы и милости свои.

Имам-Кули-хан даже в католических миссионерах видел шахских лазутчиков, оттого каждое слово, им сказанное, сопровождалось восхвалениями Аббаса. Католики-миссионеры чувствовали эту предосторожность бегларбега, поэтому старались говорить одно, а намекать на другое. И на сей раз отец Амброзио обратился к испытанному средству:

— Служение богу и служение народу неделимы, великий бегларбег! Святые никогда не гнушались этим благим делом, ибо служение народу возвышало, а не принижало их. Нет и не было святых, не послуживших народу своему. И то должно быть известно великому бегларбегу, верному слуге и полководцу шахиншаха, что ни один из служителей Ватикана никогда не посягнет на жизнь потомков Адама своей собственной рукой или взглядом. Если казнь и совершается, то свидетелями являются лишь стены глухих подземельев, а палачами — нечестивцы-нехристи… Шахиншах же…

— Воля шахиншаха — воля аллаха, и судить его на этом свете не смеет никто, — строго прервал Имам-Кули-хан посланника Ватикана, ибо слышал еще от отца своего, что во владениях шаха даже у стен есть языки и уши.

И на этот раз проник гость в тайные мысли бегларбега, и мысль свою не пожелал продолжить, а Имам-Кули-хан, поспешив смягчить свою преднамеренную резкость, спросил:

— Святые отцы, должно быть, по важному делу пожаловали в такую непогоду, которая по воле аллаха является продолжением гнева шахиншаха?

— Воистину это так, великий бегларбег, нынешняя гроза — божий ответ на гнев шахиншаха, — дон Амброзио запнулся, — ответ самого всевышнего, ибо многие ангелы небесные покровительствуют духу сей святой, и много святых слез пролито, плачут даже небеса…

— В просьбах ваших я никогда не отказывал, потому готов выслушать вас со вниманием, — бегларбег уклонился от ответа на двусмысленное замечание гостя, ибо не хотел разочаровывать папских нунциев. Цель этого визита была ясна ему с момента их появления, поэтому и ответ он приготовил заранее — еще один вексель, выдаваемый в долг за изворотливость.

— Мы, католические священники, принятые здесь с большими почестями, окруженные вниманием и заботой, решили обратиться к великому бегларбегу с нижайшей просьбой: проявите вашу очередную милость, не откажите в доброте вашей и пожалуйте нам в дар прах царицы цариц Кетеван, ибо мы все вместе пожелали перевезти ее останки в Ватикан, где она с благословения папы будет причислена к лику святых наших.

— Но царица цариц Кетеван ведь не была католичкой, — деловито заметил Имам-Кули-хан, который знал, что царица приняла благословение миссионеров, не оттолкнула их, но предложение перейти в католичество категорически отвергла.

— Римский папа нам не откажет, — вставил свое слово Педро дон Санкто, до сих пор хранивший молчание.

— Но зато католикос православных может возражать.

— Мы и с католикосом найдем общий язык, пусть это вас не заботит.

— Я никогда не забочусь о том, что не является моей заботой, однако царица Кетеван и живая и мертвая находилась и находится во власти шахиншаха. Я же, согласно его повелению, обязан лишь осуществлять надзор, что и делаю по мере сил своих и буду делать и впредь. При всем моем уважении к вам, ничего нового сказать я не могу.

— Мы, святые отцы, готовы понести любые расходы… — снова вставил слово Педро дон Санкто, ибо наслышан был как о щедрости Имам-Кули-хана, так и о расчетливости его.

Бегларбег нахмурился, святой отец возвел глаза горе.

Отец Амброзио поспешил поддержать своего спутника:

— Нам известны те огромные, неисчислимые расходы, которые прославленный сардар понес, заботясь о царице и ее внуках. Ежели великий бегларбег окажет нам милость, как всегда безотказно и великодушно оказывал прежде и будет оказывать впредь, во что мы, безусловно, верим, то тогда мы сочтем себя обязанными вознаградить его за труд и усилия немалой наградой…

Священнослужители неплохо усвоили восточную мудрость — взятка и ад освещает.

— Я всегда исполнял, исполняю и буду впредь исполнять повеления великого наместника аллаха на земле, для чего не пожалею не только средств, но и собственной жизни. Вы должны поверить, мои дорогие гости, — бегларбег нарочно сделал ударение на последних словах, — что царица цариц была соотечественницей моих предков, а потому я охотнее всего, даже от всей души, передал бы прах Кетеван ее сыну… — Затем Имам-Кули-хан несколько придержал свою речь, осторожно взвешивая, не наговорил ли чего-нибудь лишнего. — Но сын ее Теймураз, раб великого шаха Аббаса, не достоин такого уважения с моей стороны. Это и есть мое последнее слово: тщетны старания ваши, без соизволения шахиншаха прах царицы останется там же, где он есть… Не забывайте также и то, что от нее и не осталось-то ничего — одни обугленные кости.

— Это мы знаем, видели, как труп засыпали раскаленными головешками, дабы окончательно испепелить его…

Святые отцы вышли от Имам-Кули-хана, так ничего и не добившись.

Два года пытались они смягчить неумолимого шаха и дарами многочисленными, и просьбами донимали его, но Аббас прекрасно понимал, что не столько прах царицы Кетеван интересовал служителей Ватикана, сколько стремились они к усилению католического влияния в ее христианских владениях, к расположению к католической вере восточных христиан.

И то не упустил шахиншах из виду, что, дав согласие миссионерам, он наносил урон своей вере — опоре престола и власти его, ибо Ватикан тотчас же возвел бы Кетеван в святые, в мученицы, святые отцы наверняка стали бы восславлять ее неустанно. Грузинская же церковь причислила ее к лику святых, о чем уже донесли ему лазутчики, а затем преподнесли и саму священную рукопись, выкраденную из монастыря св. Нино. Когда католические миссионеры в третий раз явились к шаху Аббасу, он внимательно читал эту самую рукопись.

До сведения святых отцов недавно дошел слух о том, что в последний год шах сильно сдал. Они удачно подгадали свой третий визит, рассудив, что с возрастом, особенно к старости, в человеке зло и ненависть, как и все остальные дары божии, постепенно иссякают.

Шах Аббас только что дочитал десятую заповедь, когда ему доложили о прибытии святых отцов. Сославшись на недомогание, шах через дворцового визиря спросил о причине визита столь важных персон. Услышав в ответ, что посланцы Ватикана опять просят останки царицы Кетеван, он разрешил переправить их в католический монастырь в Исфагане с одним условием: чтобы прах царицы был захоронен именно там и более никуда не переносился.

Однако дальновидный Имам-Кули-хан не сразу доверился словам почтенных католиков. Проявляя восточную предусмотрительность и желая еще раз задобрить стареющего Аббаса, он послал надежного человека в Исфаган, чтобы проверить, так ли все обстоит на самом деле. Бегларбег Шираза не хотел допустить малейшего сомнения в повелителе своем, ибо, в свою очередь, хорошо знал, какой страшной может быть злоба и мщение со стороны готовящегося отойти в мир иной.

Получив подтверждение шахской воли, бегларбег в сопровождении святых отцов спустился в подвал, своими руками собрал все, что осталось от царицы, а особо бережно положил череп — в серебряный ящичек, искусно выполненный по его же личному заказу ширазскими мастерами.

Святые отцы не успели еще отойти от дворца, когда их догнали слуги бегларбега и вернули богатые дары, преподнесенные в знак признательности правителю Шираза. «Наш повелитель не соизволил принять эти дары, — сказали слуги. — Он жертвует эти богатства вашему монастырю».

Поняли послы Ватикана, что означали кровь и род для ширазского бегларбега, поняли и с тяжкой думой отправились в долгий путь на Исфаган.

В июне тысяча шестьсот двадцать восьмого года двор Теймураза располагался в Гори.

Здесь же жила и царица Хорешан. Никто не знал, — то ли слухи какие до нее дошли, то ли женским чутьем угадала неладное, но она твердо сказала, что находиться рядом с супругом для нее стало такой же необходимостью, как дышать. Да и сам Теймураз уже не сторонился царицы, и без того много забот у него было: объезжал владения тавадов и азнауров, сам следил за сенокосом, уборкой раннего ячменя, заботился о зимних запасах для люда и войска.