Дивилась царица силе и выдержке мужа. Однажды высказала ему свое сострадание, как, мол, ты выдерживаешь столько горя, да еще сил хватает на мирские дела — под горем она, конечно, подразумевала потерю матери и двух сыновей. Теймураз ничего не ответил, только с грустью заглянул в глаза преданной супруге и ласково улыбнулся.
И в тот день царь привычно поднялся до света, ибо с вечера еще наметил объехать Тирипонскую долину. Только он успел умыться, как дворецкий Иасе доложил о прибытии двух чужеземцев.
В приемный зал вошли два католических священнослужителя. Теймураз обратил внимание на их длиннополые рясы и круглые шапочки, так густо припорошенные дорожной пылью, что первоначальный черный цвет ткани только угадывался. Затем взгляд царя невольно остановился на предмете, который бережно держал в руках тот из двоих гостей, который был пониже ростом. Предмет был аккуратно завернут в атлас, не скрывавший его угловатых очертаний.
Теймураз стоял в каком-то странном оцепенении и ждал, когда гости заговорят.
Они попросили воды.
Утолив жажду, высокий взял у своего спутника завернутый в атлас ящичек, а взамен протянул ему кувшин. Низкорослый, жадно осушив его, вытер рукой губы.
Гости не торопились, они не спешили объяснить царю причину своего появления при его дворе: им или трудно было начинать, или они тянули нарочно, разжигая любопытство царя. Теймураз взвесил оба предположения и спросил низким, сдавленным голосом:
— Кто вы?
Высокий шагнул вперед:
— Мы — посланцы римского папы. Миссия наша должна быть тебе известна, государь. Мы прибыли из Исфагана.
— Исфаган знаю, да и посланцы римского папы не чужды мне.
— Мы были в Ширазе, когда святую пытали. Наш папа причислил царицу Кетеван к лику святых…
— Моя мать была православной христианкой, православной христианкой и осталась до конца дней своих, — взволнованно перебил его Теймураз.
— Мы знаем это. Наши неоднократные попытки обратить ее в католичество оказались тщетными. Она от своей веры не отступилась, но мы все равно объявили ее святой, ибо бог у нас один, только пути служения ему разные…
— А что это у вас в руках? — не выдержал Теймураз.
— Сейчас узнаете… В тот проклятый день, день казни, мы посетили Имам-Кули-хана. Он не отдал нам останков царицы. Долго упорствовал шахиншах. И лишь когда ом почувствовал, что силы его на исходе, внял наконец нашим мольбам. Для нас ясно, что на его решение повлияло и причисление царицы к лику святых. Он позволил захоронить прах святой и царицы цариц в нашем монастыре в Исфагане. Ныне же, когда святость ее канонизирована католической церковью, мы перенесли ее прах вместе с прахом наших святых отцов Гильельмо и Иеронимо де Круза в Индию, в Гоа, ибо там они обретут истинный покой в гробнице из черного мрамора в монастыре Де Гарса… Тебе же, государь, в знак нашего глубочайшего почтения, мы привезли череп царицы цариц… матери твоей и святой нашей…
— Да свершится воля божья! — произнес Теймураз задыхающимся голосом, воздевая руки к небу и падая на колени.
Хорешан, стоявшая неподалеку, кинулась к мужу, но все же не осмелилась прикоснуться к нему, охваченному отчаянием. В зале воцарилась гнетущая тишина, слышно было лишь тяжелое дыхание павшего ниц Теймураза, плечи которого едва заметно вздрагивали от сдерживаемых рыданий.
Собравшись с силами, Теймураз поднялся, но выпрямиться так и не смог, внимательно взглянул на католиков и велел придворному Иасе позаботиться о священниках.
Кровь снова прилила к щекам Хорешан, вернулся румянец. Она тоже пришла в себя, увидев, что Теймураз сумел перевести дух.
Четыре дня провели в Гори католические миссионеры.
Четыре дня сидел безмолвный Теймураз над черепом матери своей, не принимая ни пищи, ни питья.
— В муках она родила меня, в муках вырастила, в муках возвела на престол, в муках же и простилась с этим миром, — сказал царь жене. — Я уединюсь, запрусь и буду скорбеть четыре дня — один день посвящаю Александру, один — Левану, один день буду беседовать только с родительницей моей, а один посвящу матери всех грузин.
Царь, сам немало выстрадавший за страну и народ, не имел права долго предаваться скорби.
На пятый день он призвал к себе католиков, слуги поднесли им блюдо, наполненное серебром и золотом, — дар царской признательности.
Они наотрез отказались.
— Мать твоя, государь, собою пожертвовала во имя веры и господа; мы тоже — служители веры и господа, — сказал отец Амброзио дон Анжос. — Эти сокровища мы жертвуем грузинской церкви во имя святой Кетеван. Нам же дай немного еды на дорогу и отряди с нами проводника, чтобы мы побыстрее достигли Исфагана, ибо шах Аббас скоро отправится в мир иной, а нас призывают наш долг и многочисленные заботы. Ты же, государь, управляй своей страной во славу Христову!
Теймураз и прежде слышал о недомогании Аббаса. Теперь он подробно расспросил обо всем святых отцов, осведомился, кто, но их мнению, будет наследником шаха. Святые отцы могли поделиться с царем лишь своими предположениями, которые сами по себе указывали на достаточную осведомленность в мирских делах этих богослужителей.
Теймураз четыре дня объявил днями скорби и траура, но и после заперся в Горис-цихе, в своей келье. К столу не выходил, слуг, приносивших еду, к себе не впускал.
Хорешан знала, что в самые тяжелые минуты Теймураз искал уединения, брался за гусиное перо. Поэтому лишь на исходе шестого дня она осмелилась робко переступить порог его кельи.
— Все скорбишь?
Теймураз не ответил. Истолковав молчание как разрешение нарушить его затворничество, Хорешан подошла к тахте и села.
Теймураз аккуратно собрал разбросанные по столу листки, уселся рядом с ней и начал негромко читать. Хорешан часто случалось быть первым слушателем и судьей его стихов.
— Мученичество царицы Кетеван, — начал он с названия свое новое стихотворение.
Стихи были сложены ладно, в них горели душа и разум автора, каждое слово приобретало свою значимость, дышало лаской сыновней и мудростью государственной.
Слушая внимательно мужа, Хорешан то и дело всхлипывала, тщетно стараясь сдержать свое волнение.
Особо тяжела была концовка.
Завершив чтение, Теймураз вздохнул, взял кувшин с водой и без передышки осушил его, затем тщательно вытер усы платком, расшитым матерью накануне отъезда в Исфаган.
— Датуне ты это тоже прочтешь? — спросила Хорешан, хотя прекрасно знала, что он сына к творениям своим не допускал.
Теймураз нахмурился.
— Датуне не до стихов… Да и ни к чему это… Стихи человека приучают к печали. Печалей хватит ему и в старости. Склонность к стихотворству в нашем роду переходит по наследству — перекладывал же мой отец «Калилу и Димиу» на грузинский!.. Саакадзе в одном действительно был прав: царь и стихи… А впрочем, кто знает!
— Нет, государь мой, если управление страной — главное и первейшее государственное дело, то писание стихов — человеческая печаль и забота об этом же деле или долге. Посвятив оду святой Кетеван, ты оставляешь детям, внукам, правнукам — всем потомкам нашим — бесценную жемчужину преданности вере и отчизне. Труды надо продолжать трудами, битвы — битвами, и я буду безмерно счастлива, если Датуна, подражая отцу и деду, окажется и в поэзии достойным наследником.
— Тяжек царский удел! Светлая память ушедшим из жизни, аминь!
* * *
На исходе января тысяча шестьсот двадцать девятого года скончался шах Аббас Первый.
Исфаган погрузился в скорбь, между наследниками шаха началась борьба за престол.
Прибывший в Исфаган ширазский бегларбег долго не задерживался здесь — ни возраст, ни личные стремления не тянули его к участию в дворцовых интригах. Время и обстоятельства, как он считал, сами по себе должны были показать, кто займет опустевший престол, кто из многочисленных претендентов одержит верх ловкостью и коварством.
По примеру старшего брата и Дауд-хан поспешил покинуть Исфаган. Однако младшего Ундиладзе гнали из столицы совсем другие заботы. Бегларбег Карабаха, вернувшись из Исфагана, в своих владениях тоже долго не задерживался. Тайно отправив гонцов к Теймуразу, находившемуся в Гори, он попросил о немедленной встрече с ним, настоятельно пожелав при этом держать просьбу в строжайшем секрете.
Встречу назначили в Саингило, в Азнаури, неподалеку от монастырского города Локарто.
За день до названного срока сын Давида Джандиери Ношреван проводил царя на могилу своего отца.
Теймураз молча остановился у могильной плиты, обнажил голову и трижды перекрестился.
— Со смертью Давида я потерял правую руку, сын мой… Скажи мне, почему вы не пожелали похоронить его в Алаверди, на родовом кладбище Багратиони?
— Мать встречала нас у Гомбори. Царь, мол, не будет гневаться на нас, сказала она, если я оставлю покойного мужа и вашего отца возле себя. В уходе за могилой я найду утешение своему горю… Мы ничего не могли с ней поделать. И потом, похоронив отца в Алаверди, мы разлучались бы с ним навеки, мы и это учли по совету матери. Ведь никто не превратил бы кладбище Багратиони в усыпальницу рода Джандиери!
Охваченные весенним цветением, пышные кроны орехов-великанов зеленым сводом смыкались над последним приютом одноглазого богатыря. Тронутая легким дуновением весеннего ветерка, шелестела-шепталась молодая листва, ведя неторопливый сказ о подвигах верного сына родины, сказ, каждое слово которого должно было упасть на благодатную почву и передаваться бережно из поколения в поколение. Но, увы, развеянные ветром по нашей древней земле повести о славных делах великих предков не всегда попадают на страницы истории, столь бережно писанные кровью и слезой незабвенных отцов и дедов.
Об этом думал Теймураз, царь-поэт, глядя на тяжелую могильную плиту, венчавшую последнее прибежище неутомимого участника многих битв и сражений за счастье родины. «Вспомнят ли потомки о делах твоих, скажут ли слово, достойное тебя, мой одноглазый богатырь? Окажут ли почести, которые ты заслужил умом и сердцем своим, грядущие поколения отчизны твоей?»
…Теймураз встретился с Даун-ханом в доме Давида Джандиери. «Если в доме старого Давида я приму Давида нового, приму как брата, может, проникнется он той же преданностью мне и отчизне моей, что и прежний хозяин этого очага», — подумал он.
После ужина они остались вдвоем.
— Издох наконец старый лис, околел волк ненасытный, — негромко проговорил Дауд-хан. — Теперь уж насмерть перегрызутся его достойные отпрыски.
— Хоть и был он безжалостным палачом, но Грузию все же уничтожить не смог! Большой урон нанес нам, неисчислимый. Со времен монгольских набегов никто так не разорял Картли и Кахети, особенно Кахети. Кизилбашей с османами, которые готовы сожрать друг друга, объединяет одно-единственное стремление — стереть Грузию с лица земли. Но с этим змеем ни один султан в сравнение не шел. Он был самым заклятым врагом родины нашей — врагом предков наших и потомков, его целью было — переродить или вовсе истребить наш народ, и на этом пути главной преградой оказалась моя мать, царица Кетеван, потому-то он уничтожил ее… Но переродить или уничтожить грузин он не смог, и наследники его не смогут добиться этого, пока я и мои отпрыски живы.
— Воистину велико было зло, причиненное шахом Аббасом Грузии, — продолжил мысль Теймураза Дауд-хан, — урон нанесен непоправимый, бедствия бесчисленны, хотя самой главной, первейшей цели своей Аббас все-таки не достиг: Грузия осталась Грузией благодаря упорству Кетеван и твоему, Теймураз, героизму Саакадзе, самоотверженности тысяч безымянных воинов… Более того, если бы не глубокий ум шаха, не его бесподобная прозорливость и необыкновенное чутье, ты, Теймураз, несомненно преуспел бы в возвышении Картли и Кахети, в благородном деле объединения Грузии, но, как верно заметил Саакадзе, трудное время выпало на твою долю, Теймураз, ибо правителя, равного шаху Аббасу, у кизилбашей не было и не будет.
Действительно, жестокость шаха Аббаса едва не погубила Кахети: страна обезлюдела, запустели сады и виноградники, приостановилась торговля… Картли потеряла важные для обороны страны крепости и села — Бамбаки, Татири, плодородные земли вдоль берегов Храми и Куры, где селились с некоторых пор кочевники-иноземцы, Борчалу, Демурч-Асанлу, окрестности Алгети, Саджавахо и окраины Сабаратиано… Были вырублены фруктовые сады и виноградники, уничтожены тутовники, почти прекратился такой древнейший промысел, как шелководство.
В Картли зачахла; торговля, спокон веков приносящая стране огромную прибыль, ослабела власть, заглохло начавшееся было оживление в культурной жизни страны, везде насаждались кизилбашские обычаи и нравы.
А кто перечислит раны, нанесённые Кахети! Страна обескровела до такой степени, что не могла уже дать отпор захватчикам. Берегами Иори завладела пустота, в Энисели поселились пришельцы, в Белаканах без всякого стеснения обосновались захватчики, ибо некому было гнать их с чужой земли. Отряды разбойников, селившихся у подножия Кавкасиони, рыскали по кахетинской земле, как в своих собственных владениях, ибо уже некому было им препятствовать. Набеги горских разбойников приносили урон не меньший, чем походы кизилбашей.
Зловещая роль шаха Аббаса в истории Грузии была столь ужасна еще и потому, что его цель — заставить Грузию изменить своей вере или стереть ее с лица земли как последнюю христианскую опору на кавказской земле — станет для его наследников истинным заветом, свято чтившимся в Исфаганском дворце.
— Многие сейчас шепчут, а впредь, может, и горланить будут, глядя с высоты веков на прошлое Грузии, что, если бы не строптивость Теймураза, Грузия не сказалась бы в столь бедственном положении, — продолжал свою мысль Теймураз. — Многие непременно осудят меня за то, что я боролся с могущественным шахом. Невежды скажут — дескать, прояви Теймураз больше мудрости и дальновидности, он сумел бы найти общий язык с шахом. Но эти болтуны пусть не забывают и о том, что Луарсаб жизнью заплатил за попытку найти с ним общий язык… Язык шаха — это язык его веры, и ничего более, ибо цель у него была одна — растоптать, раздавить Грузию, затесавшуюся среди правоверных, каковыми он считал и себя, и своих единоверцев — завоевателей и грабителей нашей земли.
— Истину молвишь, государь, — откликнулся младший Ундиладзе, ибо понял, что Теймураз откровенно высказал перед ним затаенную боль свою. — Люди пестры, всем не угодишь, а тот, кто ловко старается судить других, уподобляется болтливой, капризной женщине: мелет языком что заблагорассудится. Да, могут быть и такие, что не станут вспоминать о той великой жертве, которую ты и твоя мать принесли ради блага и пользы родины. Я был свидетелем мук и страданий царицы цариц Кетеван. Я видел обоих твоих сыновей незадолго до их кончины… Их несчастье разбудило спавшего во мне грузина, навеки вселило великий гнев в мою душу.
Дауд-хан подробно рассказал о своих беседах с царицей Кетеван, о том, что пережил и передумал он сам за последнее время, а в заключение сказал:
— Еще в Исфагане и Ширазе я твердо решил при первой же возможности стать на защиту родины моих предков, поддержать тебя, государь, в твоей борьбе, ибо без борьбы — и пусть впредь будут знать это все глупцы и невежды — враги сожрут, проглотят страну нашу. И еще скажу тебе, царь Теймураз, — Дауд-хан понизил голос, — особенно бесили и будут бесить Исфаган твои попытки сдружиться с Россией!..
— Взбесившихся псов следует забивать палками или камнями! Жаль, что у нас не хватит пока на это сил. Только с помощью единоверных христиан — русских мы можем спастись, и если не сегодня, то завтра обязательно союз этот принесет свои плоды.
— Твоя правда, государь. Шах Аббас никого не боялся и султана ни во что не ставил, но Московский двор лишал его покоя и сна. Ты прав, если сегодня или завтра Московский двор не протянет нам братскую руку помощи, то послезавтра, когда царь укрепится в Приазовье и подойдет к берегам Черного моря, чтобы успокоить султана, ему придется припугнуть кизилбашей. Московский двор и сегодня много делает, чтобы угомонить этих двух волков, только делает это незаметно, исподволь… Это хорошо понимал шах Аббас, потому-то и подбросил он первому визирю султана письмо, якобы адресованное Георгию Саакадзе, в котором сообщалось, что…
— А тебе откуда известно содержание этого письма? — насторожился Теймураз, так как понял, что Дауд-хан приступил к главному.
— Лазутчик, который вез это письмо, попал к курдам. Они письмо переписали, а гонца отпустили… Курды без моего ведома никогда ничего не предпринимают.
— Что же было в том письме?
— Шах Аббас будто бы писал Георгию Саакадзе, что если моурави убьет великого визиря и самого султана, то получит большое войско от кизилбашей, чтобы изгнать Теймураза из Картл-Кахети и самому там взойти на престол. «Я тебе и Имерети пожалую, если ты поможешь мне расправиться с султаном», — писал ему шах.
— А зачем ему это понадобилось? — недоверчиво спросил Теймураз.
— А затем, что великий визирь, прочитав такое письмо…
— Все ясно, — прервал Дауд-хана царь, — шах Аббас, вступив в борьбу с султаном, хотел избавиться и от своего кровного и сильного врага Саакадзе, имевшего влияние при султанском дворе… Кроме того, он наверняка лишал османов разящей десницы. Нет на свете справедливости, ей-богу! И полководцам славным не везет, и царям судьба не улыбается!
— Судьба наша отныне в наших руках, государь! Когда шах Сефи воссядет в Исфагане, он и Картл-Кахети в покое не оставит, и братьям Ундиладзе жить не даст, ибо еще шах Аббас задумал весь наш род извести, а нынешний наследник наверняка не изменит дедовским заветам.
— Что ты предлагаешь?
— Твое царство изматывают мелкими набегами горские ханы и чужеземные захватчики, так же как вы с Саакадзе в свое время изматывали войска кизилбашей. Если мы поклянемся друг другу в верности, станем большой силой, иноземных пришельцев разобьем… Кроме того, разбив Гянджу и Карабах, ты обогатишь свою казну… Шах Сефи, которого поддерживает брат царя Баграта Хосро-Мирза, спасалар шахского двора, несомненно укрепится в Исфагане и во всей Персии и из страха перед османами сейчас ничего против нас предпринимать не будет. Надо учесть также и то обстоятельство, что Хосро-Мирза при Исфаганском дворе далеко не одинок. У, него много сторонников: Бежан Амилахори, сын Давида Эристави с сыновьями, братья Павленишвили — Роин-кляча и Бахута, Тамаз Мачабели, Папуна Цицишвили, Турман-бег Турманидзе, моурави Имерети Чхеидзе, Теймураз Бараташвили, армянский атабег Мелик со своими братьями, Кахи Андроникашвили, Отиа Кахабери… Они сделают все для того, чтобы шах Сефи сговорился с султаном и повернул свои силы против Грузии, дабы посадить Хосро-Мирзу на престол и укрепиться самим.
— Хосро-Мирза и Имам-Кули-хан враги? — вмиг сообразил Теймураз.
— Он скорее со мной враждует, чем с братом моим, но не это главное. Московский двор не признает тебя, если не убедится в твоем могуществе и богатстве. Неимущего и бедного не любит никто, бедный родственник — и тот обуза тяжкая, дружить и родниться с бедняком, ты сам знаешь, мудрый человек не станет. Поход на Гянджу и Карабах обогатит тебя, ты получишь богатство неиссякаемое, оружие, доспехи и боевую славу — всему этому цены нет, и без всего этого даже свои подданные подчиняться царю не желают. И то должен учесть, что тюрки, гянджийцы, карабахские племена шахиншахов недолюбливают. Народ трудовой везде одинаков — поработителей нигде не любят, страх, и только страх заставляет его служить им. Но кто захочет покорять или истреблять другие народы, постоянно восседая на коне, проливая кровь чужую и собственную ради прихотей персидских шахиншахов? И то не забудь, что твоя родня, царь имеретинский, больше будет тебя уважать, и воины твои не с пустыми руками из похода вернутся. А захватив сокровища, ты и пушки без труда сможешь заполучить.
— А тебе какая выгода от всего этого? — спросил Теймураз, прищурив глаза. Он понимал, что Дауд-хан не для него одного старается.
— Я знаю, что если шах Сефи получит власть, а этого не миновать, то Хосро-Мирзе сначала необходимо будет убрать обоих братьев Ундиладзе, а потом, только потом, замахнется он на Картл-Кахети, и шах Сефи ему в этом не откажет. На Грузию он не осмелится пойти, не расправившись с нами, ибо мы могли бы пошатнуть его влияние на Исфаган. Дело в том, что, когда шах Аббас занемог в Мазандаране и лекари оказались бессильны, он призвал Хосро-Мирзу и именно через него завещал престол внуку своему Саам-Мирзе. Придворный звездочет объявил ему, что расположение звезд предрекает, что царствование Саам-Мирзы продлится всего восемнадцать месяцев, не более. Умирающий огорчился, наследники закопошились, но Аббас все-таки заупрямился и настоял на своем — пусть царствует, сколько сумеет, только пусть, мол, получит власть, которая его отцу была предназначена волей аллаха… А отец его, как ты помнишь, убит был по велению самого Аббаса… Перед смертью пожелал, видите ли, восстановить справедливость. Поэтому-то и призвал Хосро-Мирзу, что грузинская кровь в нем течет и высокое положение при дворе дает ему возможность выполнить последнюю волю шахиншаха. Ты лучше моего знаешь, что дедом Хосро-Мирзы был Луарсаб Первый, а отцом — Давид, создатель грузинского лечебника «Иадигар-дауда», мать же его — дочка цавкисского крестьянина… Сам Хосро-Мирза в свое время при Георгии Саакадзе подручным состоял. Оттого и получил пост правителя Исфагана и возвысился, забрав в свои руки шахскую гвардию, самых ловких и смелых воинов во всей Персии.
Когда шах Аббас умер, Хосро-Мирза, отпрыск картлийских Багратиони, всех опередил — в Мазандаранский дворец, окруженный шахскими гвардейцами — кули, ввел не достигшего еще двадцати лет Саам-Мирзу и огласил завещание Аббаса, написанное им собственноручно…
Пока зачитывали завещание, я украдкой поглядел на брата, он и бровью не повел, но я сразу понял, о чем он думает: начиналось гонение на нас обоих — явное, открытое… Никто не проронил ни слова. Грузины выступили на стороне Хосро-Мирзы, ибо знали, что он давно метит на картлийский престол… Они на это надеются и по сей день.
— А на что ты надеешься? — повторил свой вопрос Теймураз, хотя и без того хорошо понял далеко идущие цели братьев Ундиладзе.
— Погоди чуток… я все скажу… мальчишка жесток и вероломен, но дело сделано — его нарекли шахом Сефи…
С тех пор прошло не так много времени…
Корчибаш Иса-хан, с трудом оправившийся после Марабдинской битвы (он приходился шаху Аббасу зятем, так как был женат на его дочери, тетке молодого шаха; она считалась первой женой, солнцем его гарема), устроил роскошный пир в своем Исфаганском дворце в честь молодого шаха… Однако сам шах Сефи на пир не явился, хотя там был весь меджлис, кроме меня и брата. Мы-?? наверняка знали, что шах Сефи не жалует сыновей корчибаша.
Тот самый звездочет, который предрек Саам-Мирзе недолгое царствование, испив ширазского вина, сболтнул лишнее: что за сопляка, говорит, мы посадили на престол, когда сын нашего корчибаша молодец хоть куда и таким же кровным внуком шаху Аббасу доводится?
Хосро-Мирза в ту же ночь донес шаху Сефи о болтовне звездочета. Шах наутро вызвал к себе старика и расспросил о давешнем пире. Звездочет обо всем подробно рассказал, скрыв, разумеется, главное — то, что интересовало молодого шаха. «Боле я ничего не помню», — клялся старик. Шах криво усмехнулся и велел тотчас отсечь негодную голову старику, который наутро забыл то, о чем болтал ночью.
Не лучшая участь постигла и сына корчибаша, которого расхваливал злополучный звездочет, — и ему, и его брату, по велению шаха Сефи, снесли с плеч головы и отправили их матери, родной тетке нового шаха. Истинная дочь Аббаса, получив головы своих сыновей, нахмурила брови и сказала: воля шаха Сефи — воля аллаха и воля великого отца моего. А сам корчибаш явился к шаху с поклоном и чуть ли не взмолился — надо было позволить мне самому собственноручно исполнить твое повеление, о солнце солнц!
Шах Сефи впал в неистовство: как, дескать, этот осел старый посмел усомниться в правоте моего повеления и советы мне свои давать! И самому корчибашу, таким образом, тоже снесли голову…
— Снесенными при шахском дворе головами ты меня не удивишь, — вставил слово Теймураз, — лучше ответь, какую пользу ты получишь от союза со мной?
— А такую, что в борьбе с шахом Сефи и его названым отцом буду не одинок. Мы оба выигрываем, если заключим союз, и шах Сефи вынужден будет с нами считаться. Конечно, мы проиграем, если шах все-таки поладит с султаном, но не надо забывать и о том, что решимость и смелость — залог успеха, а страх от смерти не спасает, да и в сомнениях правды не найдем ни ты, ни я.
Теймураз улыбнулся, в глазах загорелись лукавые огоньки, он потер лоб своим привычным жестом:
— Но, если мы проиграем, потомки мне не простят, скажут, лучше бы Теймураз нашел общий язык с шахом Сефи, тогда Картли и Кахети сохранили бы свое единство и дела их пошли бы на лад.
— Такое могут сказать лишь глупцы да ослы, не посвященные в тайны Исфаганского двора, ибо будь то шах Сефи или другой правитель, он все равно будет соблюдать завет Аббаса: Грузия либо должна принять их веру, либо будет уничтожена. А принять чужую веру, государь, — поспешно добавил Дауд-хан, так как почувствовал, что Теймураз понимает главную его мысль и заботу, — для Грузии равно гибели. Шах Сефи не должен добиться того, чего не добился благодаря тебе и матери твоей его дед шах Аббас, поистине великий тиран Востока.
— Но разве ты хуже стал оттого, что принял ислам? — поддел собеседника царь.
— Ислам принял наш отец, потому что иного пути у него не было. Сегодня меня и брата моего удерживает дом, семья, дети, иначе мы… Хотя ислам тут ни при чем. Учти и то, государь, что мой приезд сюда, мои старания, мои интересы продиктованы моим и твоим родственным, а не чужеродным духом. Дух и плоть же неделимы вовеки, ибо только дух предков кипит в крови внуков.
Теймураз тяжело вздохнул, и это был вздох — как стон, горечь кипящей души, ибо казалось, будто душа при этом расставалась с телом.
— Об этом мы еще подумаем, а пока расскажи мне, как привыкают наши переселенцы к новым условиям? Много ли народу гибнет?
— И гибнут многие, и еще многие погибнут, но есть и такие, которые в чужую веру переходят… Даже в свите царицы цариц Кетеван такое случалось… Людям трудно, в этом вся причина… Кто знает, может, наш отец из-за этого только от Христа и отрекся…
— Что известно тебе о сестрах алавердского священнослужителя?
— Он год находился в плену, но потом бежал.
— Это я знаю. Я о сестрах его спрашиваю.
— Сестрам, как я слышал от своего брата, помогал один итальянец… некто по имени Пьетро… Уж очень они там нуждались и в конце концов, если не ошибаюсь, умерли от голода, хотя вначале и были окружены почестями… По просьбе несчастных женщин этот итальянец призрел еще и одну из многих девчонок-сироток из Грузии… Жена итальянца, умирая, взяла с него клятву, что он не бросит ребенка. Девочке в ту пору было всего двенадцать лет, ее часто приводили к царице цариц Кетеван, Имам-Кули-хан знает все подробности…
— Это, должно быть, тот самый Пьетро делла Валле, который мне и Хорешан подарки из Рима прислал… — прищурив слегка глаза, сказал Теймураз.
— Так вот этот итальянец Пьетро… часто посылал девочку к царице цариц Кетеван, которая всегда была ей рада… Однажды в присутствии царицы случилась такая история… В Грузии девочку звали Тинатин, а приемные родители дали ей имя на итальянский лад — Маричча… К свите царицы присоединились молодые брат с сестрой, то ли ферейданцы, то ли дочь и сын кого-то из местной прислуги… Девушке было лет пятнадцать, и она отличалась удивительной красотой. Мать ее настояла, чтобы она приняла ислам, и просватала ее за сотника Имам-Кули-хана Гусейна, сына одного из грузин, воспитанника нашего отца. Девочка была еще мала, а потому царица попросила оставить ее хоть ненадолго при ней. Брат ее Важика приходился царице крестником, он отказался в чужую веру переходить, сохранял верность тебе, государь, и матери твоей… Так вот, брат с сестрой жили недружно, как кошка с собакой, часто ссорились. При одной из таких перепалок присутствовала Маричча, она взяла сторону юноши и стала насмехаться над вероотступницей. Царица Кетеван проявила и тут свойственную ей мудрость. Отвела Мариччу в сторону и сказала ей: «Ты уже не маленькая… Видишь, в каком положении я сама нахожусь, но вынуждена молчать при этом. И тебе надлежит быть осторожнее…» Девочка послушалась совета Кетеван и с тех пор проявляла большую предусмотрительность, не давая волю своим сокровенным думам. Это я к тому говорю, что трудно там нашим приходится. Сила, недаром сказано, и гору вспашет…
— А какова участь Мариччи? — спросил заинтересованный историей девочки Теймураз.
— Пьетро делла Валле увез ее в Рим и женился на ней. Теперь у них четверо детей.
— А ты откуда такие подробности знаешь?
— Знаю… Имам-Кули-хан поддерживает самые тесные связи с иностранцами. В его руках все внешние дела Парса, потому шах Аббас и не мог с братьями Ундиладзе расправиться… Так вот, перед отъездом Маричча пришла к царице за советом. Государыня благословила ее: они, говорит, тоже христиане, и другого пути к спасению твоему я не вижу… Вот так обстоят дела с грузинами в Персии — или отрекайся от своей веры, или умирай, таково повеление каждого шаха. Ты решил не подчиняться этому повелению и должен стоять на своем до конца, государь… Спастись смогут лишь немногие, те, кому удастся бежать, если ты не учтешь всего с дальновидностью, только тебе присущей.
Они еще долго беседовали в ту ночь, совещались, обсуждали, судили-рядили, прикидывали, соизмеряли и наконец решили снова встретиться на следующий день: утро вечера мудренее.
Уж третьи петухи прокричали, когда Теймураз разделся и лег.
Едва положил голову на подушку — заснул глубоким сном.
Что-что, а уж сон был по-молодому крепкий у многострадального сына замученной царицы.
* * *
На следующее утро Теймураз встал бодрым, вымылся до пояса студеной водой Азнаура и, приведя себя в порядок, был готов к приему Дауд-хана. Ундиладзе тоже не заставил себя ждать. Позавтракав, они вновь уединились.
Еще во время вчерашней беседы Теймураз понял, что Дауд-хан резко настроен против молодого хана, взошедшего на престол согласно воле Аббаса. Причем Дауд-хан, по наблюдению царя, старался скрыть истинную, главную причину своей неприязни, обходя ее вокруг да около.
Теймураз помнил и то, что во время предыдущей встречи, состоявшейся года три тому назад, Дауд-хан и не заикался о противодействии шаху, а вчера подчеркнуто детально расписал ему во всех подробностях муки матери и сыновей. Это внезапное преображение Дауд-хана сразу подметил царь Картли и Кахети, дальновидность и проницательность которого некоторые воспринимали как чрезмерную подозрительность и недоверчивость.
— Дауд-хан, ты знаешь, что я тебя высоко ценю, и все-таки ответь мне на один вопрос: почему при первой встрече ты ничего не рассказал мне о матери и сыновьях, и Исфаган не бранил, и о грузинской крови своей помалкивал? Более того, ты подбивал меня на примирение с шахом, говорил, что, если я не поклянусь ему в верности, он снова разорит Картли и Кахети, ты всячески старался меня склонить и смягчить… Что же произошло теперь? Скажи мне честно, правда ли то, что шах Сефи разгневался на вас обоих и сравнил братьев Ундиладзе со старыми платанами, которые собирается в скором времени срубить?
Дауд-хан смешался. Понял, что Теймураз знал больше, чем можно было предположить. Смешался, но вмиг опомнился, ведь он и сам был человеком предусмотрительным и знал о проницательности Теймураза. Он помолчал мгновение, сообразил, осмыслил что к чему, а затем ответил твердо:
— Я еще вчера ждал, что ты спросишь об этом, государь…
— А поскольку я не спросил, ты решил, что обошел Теймураза, оставив его в неведении?
— Нет, государь, я так не думал. Вчера я сказал о главном, о самом важном, собирался, не таясь, открыть и свои остальные соображения. Дело в том, что хоть шах Сефи и занял трон по завещанию Аббаса, но соперники его еще не угомонились и не так уж скоро угомонятся. Не скрою от тебя и то, что наша последняя с тобой встреча состоялась по заданию Аббаса, о чем ты еще тогда догадался, хотя ничего и не сказал. Ведь ты лучше меня знаешь, что он не добился основной своей цели — не смог уничтожить грузин, не смог обратить их и в свою веру. Брат мой, Имам-Кули-хан, много побед принес Исфагану. Впервые в царствование Сефевидов он в тысяча шестьсот двадцать втором году склонил на свою сторону английских моряков на острове Ормуза, что позволило персам свободно вывозить свои товары в Европу, минуя турецкие таможни. Кроме того, брат мой построил множество мостов и караван-сараев, провел немало дорог. Шах Аббас был не тем правителем, который мог бы терпеть на своей земле «второго царя», как называют моего брата иностранцы. Потому-то он всегда весьма сдержанно относился к нам — в лицо хвалил, а за спиной искал повода разделаться с нами. Мы этого повода ему не давали, хотя оба ненавидели его. От расправы над царевичами Имам-Кули-хан тоже усиленно отговаривал его, по крайней мере трижды… Но этот волк все-таки настоял на своем. Брат и за твою мать заступиться хотел, но понял, что все старания тут были бы тщетны. Они могли лишь еще пуще озлобить его… Ты знаешь это сам.
Произошло кое-что еще большее.
После победы при Ормузе, Кандааре, Багдаде и после похода в Индию шаху покоя не давало твое поражение при Марабде, которое скорее можно назвать победой, ибо если бы шаху пришлось одержать в Грузии еще одну такую «победу», то он наверняка остался бы без войска! Поэтому он пригласил к себе Имама-Кули-хана и поставил условие, от которого зависела наша жизнь и смерть. «Теймураза я не мог приручить, — сказал ему шах. — Грузию одолеть тоже не смог. Найди мудрый способ примирить меня с ним так, чтобы достоинство мое от этого не пострадало».
Тогда Имам-Кули-хан вызвал меня в Шираз и послал на переговоры с тобой. Если бы ту нашу первую встречу я начал с рассказа о царице и царевичах, ты, как человек твердый и непреклонный, никогда не согласился бы примириться с истреблением твоей семьи…
— Но ведь я и без тебя знал, что с ним случилось… — вставил слово Теймураз, который весь был поглощен откровенным рассказом Дауд-хана.
— Одно дело — знать, другое же — услышать из уст свидетеля… Мы, имеющие богатство и власть, любим доносы, но не любим доносчиков — так же, как любим вести, не любя вестников… Я не хотел навлекать на себя твой гнев, напротив…
— Что же изменилось теперь? — спросил Теймураз.
— Рану может залечить только время… Итак, я сообщил тогда Имам-Кули-хану, что ты якобы согласен на примирение. Шаху это было приятно, но на нас он опять озлился: дескать, братьям Ундиладзе удалось то, чего я сам добиться не мог! Впрочем, наград он не пожалел, пожаловал мне Гянджинское ханство и назначил меня бегларбегом.
— Что же произошло теперь?
— В составленном незадолго до смерти завещании шах Аббас повелевал своему наследнику шаху Сефи, внуку, который хоть и взошел на престол, но сидит пока еще не так уж твердо… — Дауд-хан подчеркнул то, о чем вчера старался умолчать, чтобы легче было уговорить Теймураза.
Теймураз все понял, потер привычным движением руки лоб, но ничего не сказал. Дауд-хан же продолжал:
— Суть завещания заключалась в том, чтобы молодой шах никогда не доверял принявшим ислам грузинам, — как вы нас называете, «отатарившимся» грузинам, — чтобы он безжалостно, но осторожно, с оглядкой истреблял нас, ибо вознесшиеся ввысь платаны того и гляди могут затенить величие самого шаха. Под вознесшимися ввысь платанами он подразумевал нас, братьев Ундиладзе… А поскольку ты все-таки не пожелал покориться Исфагану, поскольку не прислал в шахский гарем твою солнцеликую Тинатин, как было велено тебе по совету Хосро-Мирзы… Да если бы он и не посоветовал, шах Сефи этого бы потребовал и сам, без его совета… Так вот, получив от тебя отпор и не смея ополчаться против Имам-Кули-хана, шах Сефи ополчился против меня…
— А почему он боится Имам-Кули-хана?
— Потому, что он в большом почете у англичан. И пока шах Сефи не перетянет англичан на свою сторону, брата он тронуть не посмеет. А гневаясь на меня, он тем самым дает брату понять, чтобы тот слишком не заносился, иначе и его постигнет моя участь.
— А чем плоха твоя участь?
— Меня обвинили, что я, защищая интересы грузин, предал веру и шахиншаха… Будто я преднамеренно обманул Аббаса, когда ему сказал, что Теймураз стал на путь покорности и смирения.
— А как тебя наказали? — снова спросил Теймураз, заметив, что Дауд-хан тянет с ответом.
Младший Ундиладзе тяжело вздохнул, и в его глазах вспыхнул неуемный гнев.
— Меня чуть ли не в толчки выгнали с шахского меджлиса. Брат сидел понурясь, бледный как мертвец. Мне его было жалко больше, чем себя. Когда я вышел, у меня отобрали саблю… Мало того… Моим подручным поручили следить за мной… Недовольных и обиженных мною Хосро-Мирза специально позвал в Исфаган… Один из них вынужден был признаться, что им поручили убить меня…
— Далеко дело зашло… А что же они с Имам-Кули-ханом собираются делать?
— И с ним расправятся… Пока боятся англичан, которые мечутся меж Стамбулом и Исфаганом, воду мутят… Как только с англичанами найдут общий язык, они и брата моего наверняка не пощадят.
— Так ты говоришь, Исфаган во многом зависит от Имам-Кули-хана, особенно во внешних делах…
— И внутренние не решаются без его участия… Во всяком случае, никогда и ничего не решалось без него до самого последнего времени.
— Но Исфаган больше волнуют внешние дела… По крайней мере, волновали во времена Аббаса, ибо внутренние дела у него шли, как янтарные четки. Не знаю, как теперь, но при шахе Аббасе было именно так. Следовательно, как я тебя понял, в том случае, если Имам-Кули-хан поладит с англичанами, то нетрудно будет устроить, чтобы на смуту, поднятую нами в Северной Персии, ответили смутой на юге и Сефевидов в Исфаганском дворце сменили Ундиладзе?
Дауд-хан в изумлении воззрился на возбужденного собственной прозорливостью Теймураза. Его удивленновосторженный взгляд, широко открытые глаза, чуть приоткрытый рот убедили царя, что он проник в тайные умыслы братьев Ундиладзе. Угадав их главную цель, он поистине поразился в душе тщательной продуманности действий и не мог не оценить по достоинству мудрость некоронованного шаха Персии Имам-Кули-хана. Перед глазами пронеслись вполне реальные картины падения шаха Сефи и возвышения Имам-Кули-хана. Дауд-хан, поразмыслив, отвечал едва слышно:
— Если мы не подведем, брат вернет остров и крепость не англичанам — этим хитрым лисам, а португальцам. И тогда португальцы, подкупленные братом, англичане, озлобленные на шаха Сефи, — ибо они, не без помощи брата, будут уверены, что именно он отдал остров португальцам, — а вместе с ними сам султан, — все вместе напустятся на Сефевидов, а тогда произойдет именно то, что угодно и Христу, и Магомету, ибо мы, Ундиладзе, служим ровно и одному и другому!
Теперь все было сказано, сомнения у Теймураза совершенно рассеялись.
Теймураз в задумчивости мерял шагами зал.
Подойдя к голове тура, висевшей на стене, царь некоторое время пристально глядел на чучело. Потом обернулся и взглянул прямо в глаза Дауд-хану.
— А если я доверюсь тебе, ты не предашь меня?
— Клянусь богом и аллахом, ибо у меня две веры! Клянусь памятью отца, что и мысли об измене не допущу никогда и ни в чем!
Они поклялись друг другу в верности и договорились о походе на Гянджу и Карабах.
Постарались предусмотреть все: если проиграют, если Имам-Кули-хан не сможет поддержать, если от Москвы не будет никакой помощи, — значит, бремя поражения будут тянуть вместе до кончины своей.
Однако о кончине было сказано для красного словца, они надеялись на верную победу. Надеялись очень и на Имам-Кули-хана: вот он вернет отнятый остров португальцам и получит от них поддержку. От слов перешли к делу.
Теймураз попросил царя Георгия прислать войско. Георгий Теймуразу верил и потому медлить не стал. Про себя же подумал, что за этот шаг султан его не осудит. Тем самым он и Теймуразу угождал, и султану, кроме того, вразумлял также князей Гуриели и Дадиани.
Пока Теймураз собирал войско на берегу Иори, Дауд-хан вернулся в Гянджу, еще раз проверил своих подручных. Тех, в ком не был уверен, отослал подальше, надежным велел следить друг за другом.
Гарем свой весь раздарил, Елену оставил первой и единственной женой. Сыновьям велел собираться в поход, но даже им не открыл правды. Сказал, что, желая угодить новому шаху, решил сразиться с Теймуразом, чтобы разделаться с ним навсегда. Собрал кизилбашей, готовился усердно, тщательно, как никогда.
Тем временем Теймураз принял в крепости Гареджи своего зятя, имеретинского царевича Александра, прибыли Дадиани и Гуриели с войсками, явились также князья и дворяне Месхети, царь собрал кахетинцев и горцев Тушети и Пшав-Хевсурети.
Когда Дауд-хан расположился со своим войском на берегах Иори, по велению Теймураза местные крестьяне преподнесли им вино из окрестных сел и раздали воинам в знак своего расположения к ним. Ночью же на пьяных до бесчувствия кизилбашей напали кахетинцы и с помощью Дауд-хана легко обезвредили.
Грузинские отряды двинулись вдоль Куры на Барду, захватили Карабах, разорили Гянджу, дошли до Ареза.
Когда Теймураз стоял под Бардой, к нему явился армянский католикос с дарами и вооруженной свитой. Всю ночь уговаривал царя Грузии и покровителя всех христиан Кавказа воспользоваться раздором между шахом и султаном и идти на Тебриз. «Ты защитишь христиан, государь, — твердил католикос, — обогатишься сам, получишь Армению и Азербайджан, а я поеду к султану и заставлю его объявить войну шаху. Ты окрепнешь как никогда, всюду своих людей поставишь».
Долго уговаривал Теймураза армянский католикос, обещал от имени всех армянских христиан венчать его царем христиан Востока, но Теймураз, проявив обычную свою осторожность и мудрость, после двухдневных размышлений вежливо отклонил лестное предложение, пообещав на обратном пути забрать католикоса с собой в Гори, дабы избавить его от мщения басурман.
Дауд-хан одобрил предусмотрительность Теймураза и его ответ. Он и сам понимал, что победа, достигнутая за счет внезапности нападения, недолго будет им сопутствовать, тем паче что Имам-Кули-хан пока не подавал никаких вестей.
Теймураз собрал много золота и серебра, драгоценных камней и всякого добра, навьючил добычу на верблюдов и отправил в Грузию.
Коней и доспехи распределил между воинами, стада и табуны погнал впереди войска.
Семью Дауд-хана, сестру Елену и армянского католикоса со свитой и имуществом забрал с собой.
Остановившись в Гори, радушно принял союзников — царевича Александра, Левана Дадиани, князя Гуриели и месхов, устроил для них охоту в прибрежных лесах Вариани, пожаловал дорогими дарами и с миром отпустил всех по домам.
— Знаешь, отец, твоя победа чем-то напоминает победу шаха Аббаса при Марабде, — сказал Датуна отцу, сидевшему в глубокой задумчивости после отбытия союзников. В сопровождении неразлучного Гио-бичи Датуна вышел проверить дозорных на башне Горийской крепости — надо было взбодрить воинов-сторожевых, дремлющих на зубчатой стене крепости.
Отцу и сыну теперь приходилось быть особенно бдительными.
* * *
Шах Сефи старался держаться подальше от Исфагана. Подозрительными казались ему здесь каждый дом и каждая улица.
Он предпочитал дедовскому дворцу дворец в Казвине — здесь он чувствовал себя увереннее, меньше думал о кознях, затеваемых против него всемогущим аллахом.
В Казвинский дворец и принесли ему весть о походе Теймураза и Дауд-хана. Дедовская кровь, дедовский дух воспламенили двадцатилетнего юношу, и он захотел немедленно обрушить свой гнев, устроив поход против двух наглецов.
Хосро-Мирза успокоил его. Убедил, что не стоит сейчас отправляться в поход. Сначала нужно утвердиться и победить дома, а потом уже выходить за пределы страны.
«Картли и Кахети принадлежат мне, и идти туда — совсем не значит выходить за пределы страны», — отрезал отпрыск шаха Аббаса. Наследник же картлийских Багратиони, принявший ислам, детально продумал все ходы и выходы, наметил маршрут для войска в случае внезапного нападения, убедил молодого шаха, что подражать деду нужно не походами и нашествиями, а мудростью и предусмотрительностью. Посоветовал он также шаху Сефи обещать Теймуразу помилование, если доставит он к шаху связанным изменившего аллаху Дауд-хана. «Сообщи ему также, — нашептывал Хосро-Мирза, — что именно Дауд-хан и его брат внушали великому хану Аббасу мысль о казни царицы Кетеван и царевичей, доведи до его сведения, что повелитель вселенной об этом даже и не помышлял, если бы не настойчивые уговоры Имам-Кули-хана и самого Дауд-хана, который сам имеет виды на грузинский престол».
Шах Сефи послал в Гянджу и Карабах надежного правителя, бегларбегом назначил Мехмед-Кули-хана, а Теймуразу передал слова, внушенные вероломным Хосро-Мирзой.
На это Теймураз никакого ответа не прислал. Вызвал присягнувшего ему на верность Дауд-хана и всю ночь совещался с ним.
Дауд-хан не о себе беспокоился, его волновала судьба Имам-Кули-хана, ибо он хорошо понимал, что за младшего брата будут мстить старшему. Поэтому, посоветовавшись с Теймуразом, Дауд-хан поспешил отправиться к султану со всеми своими чадами и домочадцами. Тем самым он и Теймуразу развязывал руки, избавлял его от шахского гнева, и сам избегал опасности, грозившей ему ежечасно. Бездействие же Имам-Кули-хана он приписывал самоуверенности брата и, обнадеженный, покинул Гори.
Потемнел как туча, узнав об этом, шах Сефи.
Хосро-Мирза воспользовался случаем, чтобы избавиться от соперника, назвав Имам-Кули-хана первейшим и неусыпным врагом Сефевидов.
Шах Сефи отправил в Шираз грамоту с приглашением Имам-Кули-хана к себе.
Понял правитель Шираза, что означало сие приглашение, насупил брови и с ответом юному шаху медлить не стал.
«В Ширазе крутятся англичане и португальцы, — писал он, — их послы рыщут по всему югу. Отъезд мой из Шираза в такой момент нанесет урон владениям твоего великого деда».
Рассвирепел шах Сефи. «Мой великий дед, — заявил он, — мне доверил престол, и мне лучше знать, что принесет пользу, а что вред моей стране. А ежели ты, бегларбег, моей воли не выполнишь, я пойду на тебя войной и сурово покараю за ослушание мне и неповиновение аллаху».
Некоронованный шах Персии пренебрег угрозой молокососа, послал дерзкий ответ новоиспеченному правителю:
«Я был опорой твоего трона еще в те времена, когда на этом троне восседал великий шах Аббас, не расшатывай эту опору, ибо если она обрушится, то в первую голову тебя самого раздавит».
Знал свою силу первый спасалар персидского двора, поэтому был так дерзок и решителен он, возвысивший шаха Аббаса и служивший ему верой и правдой. Не только португальцы, знавшие цену его могуществу, но и осторожные англичане, и султанский двор были готовы поддержать Имам-Кули-хана, когда речь шла о том, чтобы обуздать и приструнить набиравшую силу и грозившую всему Востоку Персию.
Это прекрасно понимал ширазский бегларбег.
Понимал это и шах Сефи, наслышанный от видавших виды стариков о долгих и кровопролитных распрях меж наследниками шахского престола.
Хосро-Мирзе и во сне не давала покоя мысль о тех законах и обычаях, в силу которых после смерти правителя Персии, как, впрочем, после смерти любого правителя на Востоке, немедленно заменялись «опоры» трона.
Подавленный чужой верой грузин жаждал власти, как жаждет воды в пустыне бедуин. Поэтому он прибегнул к хитрой уловке — там, где не проходят угроза и сила, там бесспорно должна победить мудро подстроенная ловушка.
Хосро-Мирза внушил шаху, что он сам поедет в Шираз и привезет Имам-Кули-хана.
Отпрыск рода Багратиони два дня и две ночи уговаривал правителя Шираза и некоронованного шаха Персии, чем только не соблазнял его, каких силков не расставлял! «Твоим упорством ты ничего не добьешься, — внушал Хосро-Мирза, — только настроишь шаха против себя, Дауд-хана и Грузии. И португальцы тебя не поддержат — не простят поражения при Ормузе. Русских и англичан победа твоя тоже не обрадует, ибо слабый и недалекий шах Сефи их больше устраивает на персидском престоле, чем такой, как ты, — сильный и мудрый правитель. И султан скорее шаха Сефи поддержит — знает, шаху Сефи с Аббасом не сравняться, а значит, и соперничать с османами он не станет. Ты как самый сильный и умный правитель не устраиваешь ни султана, ни Московский двор, который прежде всего хочет укрепиться на Кавказе, ибо без Кавказа московскому царю никогда не стать властителем ни Черного, ни Каспийского морей. Ты силой своей и мудростью лишь отпугиваешь всех и внушаешь вражду, ибо сила и мудрость, проявленные правителями и сардарами, лишь множат вокруг них недругов и даже друзей превращают в противников его. Лучше глупого и пустого шаха Сефи использовать, использовать как щит, и управлять страной, опираясь на свои силы, как делал ты это при прежнем шахе…»
Слушал бегларбег Шираза, фактический правитель Исфаганского двора, верный оплот шаха Аббаса, первый полководец Востока, родом Ундиладзе, соотечественника своего и думал совсем о другом: какой сильной и могущественной была бы Грузия, какой неприступной и счастливой страной могла быть, если бы не было на свете таких льстецов и трусов, каким был этот Хосро-Мирза Багратиони. Нет, разумеется, Ундиладзе, считавший себя надеждой Грузии, и без Хосро-Мирзы прекрасно знал, что ни отпрыски Багратиони, рвущие на части Грузию, ни султан и все прочие, готовые клевать и терзать любую страну на Востоке, не пожелают ни в коем случае его возвышения, не захотят видеть на персидском престоле нового могущественного правителя, но знал ширазский бегларбег и другое — что сила и гору вспашет, помнил и о том, что страх рождает любовь. С детства впитал он эту мудрость с молоком матери, вместе с кровью отца-сардара принял он эту мудрость в плоть и душу свою для передачи внукам и правнукам до седьмого колена, как основу власти и величия.
Он знал все, чуял подвох и потому-то решил коварством одолеть коварство, клином выбить клин.
На третье утро Имам-Кули-хан торжественно объявил Хосро-Мирзе о своем согласии ехать к шаху в Казвин. «Раз правитель Вселенной пожелал оказать мне милость в Казвини, — сказал он, — я готов выполнить его волю, как волю аллаха и великого шаха Аббаса».
Обрадованный Хосро-Мирза тотчас отрядил гонцов в Казвин, чтобы там готовились встречать Имам-Кули-хана.
Шах Сефи велел освободить добрую половину своего дворца, чтобы достойно принять дорогого гостя.
С большой свитой, но без войска вошел Имам-Кули-хан в Казвин. Войско он оставил на подступах к городу.
Встречать невенчанного шаха высыпали и стар и млад, и женщины и мужчины, слуги бегларбега раздавали усеявшим улицы детям и убогим калекам орехи и сласти.
Ехал на белом коне Ундиладзе и думал, что, пожалуй, лучше быть законным, всеми признанным правителем, чем носить титул некоронованного шаха, что в ответ на те страдания души и плоти, которые терпел и его отец, и его брат Дауд-хан, мученица Кетеван, царевичи и вся их истерзанная родина, терпел и терпит он, Имам-Кули-хан Ундиладзе, грузин по крови, за все отомстит врагам, нынче же на рассвете истребит, сотрет с лица земли шаха Сефи и его подручных, всем до единого отсечет головы и… в отместку за Левана и Александра, и за замученную царицу цариц Кетеван.
Величавый богатырь ехал по персидской земле на белом коне, и завтрашний день освобожденной родины казался ему равным эпохе Давида и Тамар, ибо Теймураз объединит Грузию и укрепит Армению, сможет обуздать аппетит султана, Дауд-хан создаст на севере мощный оплот из Азербайджана и Курдистана, а Персия под началом Имам-Кули-хана расцветет, дадут плоды семена трудолюбия, просвещения и добра, брошенные в народ силами человеколюбия, а не вражды и ненависти…
Однако, как говорят, человек рассуждал, а бог распоряжался. Где был он, тот бог или аллах, который желал бы Грузии благоденствия?!
С истинно шахскими почестями принял шах Сефи Имам-Кули-хана. Уступил ему половину своего дворца, лучших красавиц из шахского гарема пожаловал в дар. Мать братьев Ундиладзе, восьмидесятилетняя Саломе-ханум, получила в подарок шелк и парчу, жемчуга и рубины. Старуха, улыбнувшись, отдала все младшей внучке Саломе, невесте на выданье, а шаху сказала: «От вас не даров жду, а помилования младшему сыну моему Датуне, Дауд-хану, молю».
Шах Сефи ничего не ответил.
Имам-Кули-хан досадливо поморщился, когда узнал о просьбе матери, и громогласно заявил в присутствии шахских придворных: «Старуха выжила из ума — тот, кто изменил шаху, не заслуживает даже материнского заступничества».
За обедом они сидели рядом — венценосный и невенчанный шах и беседовали тепло, сердечно, пеклись о возвышении и укреплении страны, обсуждали уловки англичан и португальцев, уделили внимание и султану, наметили будущие шаги и действия. Шах Сефи сказал, что прощает Дауд-хана. Ундиладзе-старший решительно восхвалил великодушие шаха Сефи и тут же заметил, что готов своими руками ослепить и брата, и Теймураза, если только будет воля шахиншаха. Довольный столь явным проявлением преданности, шах Сефи обласкал бегларбега.
— Любит тебя мой народ. Так встретили тебя, что я уже сам не знаю, кто из нас шах, а кто Имам-Кули-хан.
— Эта любовь и почести принадлежат тебе, солнцеравный! Народ знает, что я был верным рабом и слугой твоего великого деда. Народ мудр, он знает и то, что я во веки веков буду таким же верным рабом и слугой наследнику, получившему престол по завещанию великого Аббаса. За то и чествовали меня жители всего Казвина.
— И то не забывай, Имам-Кули-хан, что мой великий дед любя говорил тебе, чтобы ты не опережал его, не очень-то первенствовал в некоторых делах.
— Если я и бывал порой поспешен, то лишь во имя шахской славы, солнцеравный, ибо всякий иной умысел — от шайтана! Я ведь доказал свою преданность тебе и еще раз докажу, когда своему брату-предателю собственноручно выколю глаза!
— Но матушка твоя этого не желает. Нынче она просила меня о другом.
— Что спрашивать с восьмидесятилетней старухи, у которой аллах давно отнял разум!
— Устами матери вещает аллах, а воля аллаха для меня священна. Я прощаю Дауд-хана с одним условием — чтобы он доставил мне сюда связанного Теймураза, иначе смотри, мой Имам-Кули-хан, как бы сам Теймураз не опередил его и не привел самого сюда связанным!
— Я пригоню обоих, повелитель, обоим выколю глаза и своей рукой снесу головы с плеч.
И обманывали они друг друга, сидя в обители лжи и лицемерия.
Обманывали они друг друга во имя зла и добра — венценосный служил первому, невенчанный мечтал о втором, зная накрепко, что даже добро приходится вызволять из ада с помощью дьявольских уловок.
Люди судили-рядили, обманывали себя и других, а бог смеялся, вынося свое собственное решение…
…Еще не перевалило за полночь, когда Имам-Кули-хан в легком халате из блестящей парчи, лежа в отведенных ему покоях на шитых золотом подушках, лениво разглядывал новое пополнение своего гарема и живо представлял во всех деталях, как осуществить свой сокровенный, но рискованный замысел именно на рассвете, когда сон особенно крепок.
Евнухи потчевали его фруктами и шербетом, а он попивал по-кахетински настоянное ширазское вино из хрустального кубка, который в знак особого уважения преподнес ему в день рождения португальский военачальник.
«…Лишь двоих покараю. Хосро-Мирзу заставлю ослепить шаха Сефи, а затем собственноручно отсеку ему голову, чтобы не сеял вражду и смуту днем и ночью. На рассвете свершу суд праведный, труп на плошали будет валяться добычей мух и червей. А Аббасова отпрыска на привязи буду водить по всей Персии, как обезьяну, чтобы сбылось проклятие царицы Кетеван. Кизилбашам внушу страх перед христианами, а христианам — страх перед кизилбашами, дабы, ненавидя друг друга, хранили преданность мне и об измене не помышляли никогда. Восток чтил и вечно должен чтить мудрость римлян — разделяй и властвуй».
Так думал Имам-Кули-хан, лениво поглядывая на новых жен, одетых в прозрачные шелковые шальвары. Как и подобает перезрелому и пресыщенному мужу, одну отвергал он из-за плоской груди, у другой ноги находил недостаточно стройными, третью корил за унылое выражение глаз, четвертую — за тощие ляжки, у пятой пальцы на ногах были кривоваты, и, теша себя, бегларбег усердно искал оправдания своей мужской лени, которая вот уже пятый год одолевала его, когда-то гордившегося своей мужской неутомимостью.
На одной лишь из новеньких остановился его взгляд, в одной лишь не сумел обнаружить он изъяна.
Разглядев издали более внимательно, он легким движением правого указательного пальца поманил ее к себе, усадил рядом и внимательно заглянул в глаза, блеска которых не скрывали черные ресницы.
— Ты грузинка? — спросил он на своем родном языке.
— Да, во мне течет кровь Багратиони.
— Чья ты дочь?
— Князя Мухран-батони.
— Кто тебя привез?
— Отец подарил меня шаху Аббасу.
— Мать крепостной была у отца?
— Да, хлеб выпекала в Мухрани…
Имам-Кули-хан только хотел спросить имя красавицы, как в зал ворвалось десятка два таджибуков с искаженными яростью лицами. Они вмиг накинулись на Имам-Кули-хана, скрутили его прямо как он был, в парчовом халате, не дав даже опомниться.
Все понял Ундиладзе, понял, да поздно! Шах Сефи опередил его на каких-нибудь три часа, а время, даже мгновение, определяло всегда победу или поражение, которые неразлучно, как близнецы, вместе бродят по свету во все времена интересной, но сложной истории человечества.
Понял Имам-Кули-хан, что это конец, спокойно и без всякого страха проговорил:
— Только не здесь. Женщины не должны этого видеть. Уведите меня отсюда и делайте, что вам велено делать.
Палачи выполнили его просьбу, вывели на площадь перед дворцом, ту самую площадь, на которой нынче же днем жители Казвина громкими криками приветствовали невенчанного правителя Персии, величественно въехавшего в город на своем белом коне.
«Они неплохо подготовились. Этот молокосос не сумел бы сам всего обмозговать, здесь Хосро-Мирза постарался. Мое войско стоит в предместье, приближенных моих они напоили, а сыновей…»
Не успел он подумать о сыновьях, как увидел на залитой лунным светом площади связанных людей, окруженных таджибуками. Оба сына его были там. «Я наказан за царицу Кетеван, они — за Левана и Александра… Так я и знал, что господь не простит нам ничего — ни вероотступничества, ни лицемерия, ни злодеяния…»
Пленников собрали перед мечетью. Словно бешеные псы набросились таджибуки на связанных, зубами рвали их обнаженные тела.
Стоял стон, крик, хрип, брань и проклятия.
До рассвета тянулась расправа человека с человеком.
Звезды постепенно гасли на небе, устыдившись злодеяний людских, бледнели и таяли, подавленные поступками существ, называемых людьми.
Сходила улыбка с лика вечно улыбающейся луны.
Затихали стоны, крики, хрипы, вздохи…
Давно уже прекратились проклятия и брань… Слышались предсмертные стенания и последние судороги изувеченных тел.
Солнце только-только появилось над восточной окраиной неба, когда на площадь вышел шах Сефи в сопровождении небольшой свиты. Хосро-Мирза держался вблизи от повелителя, остальные шли следом, как бы окружая его полумесяцем.
Шах Сефи не узнал казненных.
— Где его сыновья?
Сотник таджибуков, весь измазанный кровью, ткнул остроносым сапогом трупы двух юношей, вернее, то, что от них осталось.
— Отрубить головы! — повелел шах Сефи. Хосро-Мирза, опередив всех, двумя ударами отсек головы трупов ни в чем не повинных юношей.
— А где валяется сам невенчанный повелитель?
Хосро-Мирза и тут никому не позволил показать шаху труп врага.
— Подтащите его к сыновьям и тоже обезглавьте. Это такая порода, что и после смерти воспрянет, как дьявол!
Когда два таджибука тащили еще живого бегларбега, он ногой толкнул и повалил одного из них на землю.
— Я же говорил, что этот шайтан и мертвый поднимется, отрубить ему и голову, и ноги!
Когда Хосро-Мирза размахнулся, отсекая умирающему голову, острие сабли задело землю и клинок переломился у самой рукоятки.
— Я же сказал, что этот смутьян и после смерти не успокоится. Изрубить его на куски! — в бешенстве зарычал шах Сефи и поспешно покинул площадь, дабы скорее избавиться от возможного преследования шайтана.
Солнце поднималось все выше, припекало все сильнее.
Три дня валялись отец с сыновьями и их приближенные на площади перед Казвинским дворцом.
Три дня никто близко не смел подойти к трупу бегларбега, человека, при жизни равного по могуществу самому шаху, к трупу, который постепенно раздувался и распухал.
Только одно-единственное живое существо решилось выйти на площадь и подобрать отрубленные головы… Старая женщина сидела на земле, вытирала концами шали кровь, запекшуюся на буйных чубах двух юношей и редеющих волосах их отца, отгоняла мух и тихо, совсем тихо причитала, проводя иссохшими пальцами по мертвым, изуродованным до неузнаваемости лицам:
— О, горе мне, несчастной матери и бабушке вашей, мои единственные утешения на этом проклятом волчьем свете…
На четвертый день Хосро-Мирза решился подойти к шаху:
— Там черви и мухи роятся, повелитель, может, похороним трупы где-нибудь?
— Убрать! — коротко повелел шах.
И всех троих убрали.
Старая мать все еще сидела на площади, горько оплакивая сына и внуков своих, вырванных у нее из рук…
Такова была участь грузинской матери — оплакивать детей и потомков своих, ибо горькая судьба выпадала на долю каждого сына и каждой дочери Грузии, которую в ту страшную пору правильно было бы назвать землей гроз и битв не на жизнь, а на смерть.
* * *
Время шло, время властвовало над всем.
Шах Сефи упивался своей победой в Казвинском дворце.
В большом зале робко собирались члены меджлиса.
Шах Сефи нежился в своих покоях, попивая ширазское вино крестьянского изготовления, доставшееся ему после смерти Имам-Кули-хана вместе с прочими богатствами его. Внук усердно вспоминал завещание своего великого деда, обдумывая каждое слово.
«…Никого из прежних придворных при себе не оставляй. И гарем смени обязательно — от гарема идет любое зло. Возвысившихся при мне подручных истреби, или отошли подальше с глаз долой, или на верную гибель отправь незамедлительно. Князей остерегайся, всех без исключения, даже тех, которые давно в нашу веру перешли. Они опаснее всех, ибо подлы и изворотливы. Используй их, но не возвышай, держи в полной и крепкой зависимости. Многим их не оделяй, близко не подпускай, ко двору не приближай, берегись, как самого шайтана. Самый большой наш враг — Теймураз, он опаснее султана своей стойкостью. Его десять раз убьешь, так он в одиннадцатый раз из мертвых восстанет. Шахиншах не будет шахиншахом, если не истребит грузин или не обратит их в нашу истинную веру. Одно из двух — или уничтожь их, или вразуми…»
При появлении молодого шаха все члены меджлиса склонились чуть ли не до земли.
Шах Сефи удобно устроился на мутаках и подушках, остальные, скрестив ноги, расположились на большом исфаганском ковре, покрывавшем мраморный пол.
— Нынче ночью меня посетил великий шах Аббас, — начал свою речь молодой повелитель, и в его вытаращенных крупных глазах блеснул не то что гнев, а торжествующая злоба с ехидством. — Он своей мудростью одобрил все действия мои и за преданность мою просил у аллаха благословения. Похвалил и за то, что я не позволил Имам-Кули-хану падалью гнить на земле великих предков моих и вовремя убрал его, — шах кинул на Хосро-Мирзу двусмысленный взор. — И еще сказал, что, хотя сын Теймураза Давид — как внук Александра и родной племянник Луарсаба — имеет право на картлийский престол, все-таки ведь он прежде всего отпрыск Теймураза, не следует отдавать ему Картли, ибо это было бы равносильно царствованию Теймураза в Картли. А этому не бывать. Потому-то велел мне мой великий и солнцеравный дед изгнать из Картли Давида, что равносильно изгнанию самого Теймураза, и посадить на престол нашего верного раба и слугу аллаха, нашу правую руку, наследника царя Баграта — Хосро-Мирзу.
Хосро-Мирза наклонил свою красивую голову, увенчанную чалмой, и ответил кратко:
— Воля аллаха и мудрость шаха Аббаса глаголят устами твоими, солнцеравный и всемогущий!
Шах Сефи же, не обратив на него никакого внимания, пустился в пространные рассуждения:
— Преклоняясь перед волей аллаха и моего великого деда, моей шахской властью повелеваю — младшего и последнего сына Теймураза, Давида, или, по-нашему, Гургена-Мирзу, внука царя Давида, изгнать из Картли и объявить шахом или царем Картли верного нам и аллаху Хосро-Мирзу, предводителя многих победоносных походов, начальника охраны Исфаганского двора, сардара шахской гвардии, вельможу, грузина по матери и отцу, преданного аллаху телом и душой, правую руку шахиншаха и моего названного отца бесподобного.
— Если только возраст мой не будет помехой мне, солнцеравный, мне ведь уже шестьдесят седьмой миновал, — напросился на похвалу падкий на лесть Хосро-Мирза.
— В зрелом муже и ум зрелый, — прервал его шах Сефи, но тут же пожалел о неуместном красноречии и своей обычной скороговоркой поторопился поправить оплошность: — Вечная для всех возрастов мудрость дарована аллахом лишь правителям, мудрость же подданных верных растет только с годами.
— Устами твоими, дорогими всему свету, вещают аллах и великий шах Аббас, солнцеравный! — угодливо подхватил Хосро-Мирза, склоняя голову до самого ковра.
Шах Сефи помешкал, перебирая четки, потом продолжал:
— С нынешнего дня нет больше Хосро-Мирзы, а есть Ростом-хан или, по-грузински, царь картлийский и покровитель Кахети. Вместе с ним я отправляю сына моего преданного слуги, покойного Бежана Саакадзе, второго Ростом-хана, бегларбега Тавриза и верного спасалара Сефевидов, дабы он возглавил мое войско в Картли и был бы опорой царя Картли Ростом-хана. И еще я отправляю Селим-хана, который будет управителем моего Кахети, правой рукой царя Картлийского и спасаларом моего войска в Картли, Тебризскому бегларбегу Ростом-хану… — чуть помолчав, Сефи устремил на спасалара горящий злобой взор: — За дядю, которого Теймураз погубил, прицепился к нему как шайтан и погубил… повелеваю отомстить и очистить путь законному парю Картли Ростому.
— Твоими устами вещает аллах, солнцеподобный шахиншах! — склонился до ковра совсем еще молодой бегларбег Ростом-хан.
— Итак, по воле аллаха и согласно повелению моего великого деда, который сам-?? всегда был милостив к Теймуразу, а мне велел наказать его за ослушание…
«Лжет!» — подумал Хосро-Мирза, который прекрасно понимал, что старая лиса шах Аббас затем и завещал внуку осторожность и мягкость, что знал — от Теймураза еще многого натерпится его преемник.
Шах Сефи же продолжал:
— …Повелеваю я обоим Ростомам немедленно двинуться на Гюрджистан со стотысячным моим войском и под предводительством Ростом-хана, при участии Селим-хана, дабы утвердить там волю аллаха и великого шаха Аббаса! К войску Ростом-царя присоединятся ханы Шамшадигу, Казаха и Лоре.
Все названные шахом вельможи в знак покорности согнулись в три погибели.
Меджлис был окончен.
Ростом, новоявленный царь картлийский, приступил к сборам сразу же после окончания меджлиса. Прежде всего он созвал всех обретавшихся при Исфаганском Дворе грузин, которых шах Сефи позволил ему взять с собой.
Подготовка войска заняла три месяца.
Шах Сефи пожаловал и без того богатому Ростому много золота, серебра и драгоценностей.
И двинулось войско Ростома Багратиони на Грузию.
Возле Хунани Ростом разбил лагерь. Созвал на совет сопровождавших его грузинских князей-мусульман. Там же был и Селим-хан.
После долгих толков придумали хитрую уловку — заставили армянского мелика составить послание к картлийским князьям, адресованное всем до единого, в котором мелик им сообщал, что он, выполняя их просьбу, передал их покаянную грамоту величайшему и победоносному шаху. «Он принял ваше письмо благосклонно и помиловал вас, — писал мелик, — и, удовлетворяя вашу же просьбу и мольбу, посылает к вам вашего же Багратиони, своего любимца и царя Ростома и с ним Ростом-хана спасалара с большим войском, которые с божьей помощью пожалуют к вам осенью…»
Для вящей убедительности грамоту сию скрепили печатью и через Роина Павленишвили послали всем картлийским князьям, чтобы тот объехал втайне каждого из них и ознакомил с ней. Сами же остались в Хунани.
Роин Павленишвили обошел всех князей Картли и ознакомил их с содержанием грамоты.
Прочитав письмо, все призадумались, даже те, кто и не помышлял об измене Теймуразу. Князья вообразили, что Теймураз никому из них не верит, а скорее поверит письму мелика, из которого так получалось, будто они, картлийские дидебулы, сами просили шаха о помиловании, прощении и присылке Ростома с войском большим для изгнания Теймураза из Картли. Дело дошло до того, что к Теймуразу, стоявшему возле Дигоми, чтобы оказать достойное сопротивление Ростому, не присоединился ни один тавад, кроме Иотама Амилахори.
Сын князя Мухран-батони Николоз не преминул воспользоваться случаем и с радостной предупредительностью встретил вошедшего в Карабах Ростома. Примеру сына Мухран-батони последовали князья Бараташвили, не отстал от них и арагвский Эристави Датука с братьями.
Раздосадованный Теймураз вернулся из Дигоми в Гори, но и тут не смог собрать войска. Тем временем картлийские дидебулы донесли вступившему в Тбилиси Ростому, что Теймураз остался без воинов. Воодушевленный этой вестью, Ростом двинулся в Гори, но не со всем своим войском, — оно еще не успело подойти, — а с небольшим отрядом, однако Теймураз успел уйти в Имерети к царю Георгию и зятю Александру.
Те из картлийских князей, которые не последовали за Теймуразом, сначала в Тбилиси, а затем в Гори преклонили колена перед новым царем. Исключение составлял лишь Парсадан Цицишвили, который специально уведомил царя: «Не потому я к тебе не явился, что не почитаю тебя и колеблюсь в выборе между тобой и Теймуразом, а потому, что боюсь мести Ростом-хана Саакадзе, который наверняка будет мстить за Георгия и за свою семью». Ростом-хана, узнавшего об этом, осторожность противника еще пуще раззадорила, еще страстнее разожгла жажду мщения. Отсутствие Парсадана он объявил знаком неуважения к шаху Сефи, ворвался в Сацициано, круша и сжигая все на своем пути. Однако Парсадану удалось бежать, он чудом не попал в руки кровного врага.
Эта история еще больше напугала и без того перепуганных картлийских князей. Царь Ростом упрекнул Ростом-хана в том, что он мешает ему неразумными действиями укреплять свою, а тем самым и шаха Сефи власть.
Поскольку никто не в силах был разрешить их спора, ибо сами они были высшей властью, оба порознь обратились к шаху Сефи с просьбой рассудить их. Шах Сефи поддержал царя и велел Ростом-хану воротиться в Персию немедленно со своим войском.
Оставшись без войска, Ростом не находил себе места, охваченный страхом и всякими подозрениями. Не желал быть застигнутым врасплох, он все ночи напролет проводил в пирах и увеселениях, засыпая лишь под утро.
Наводненная кизилбашами Картли снова бурлила, расколотая пополам, и даже те князья, которые стремились найти общий язык с царем Ростомом, не могли скрыть обиды за отобранные у них поместья — Ростом возвращал эти земли бывшим их владельцам, прибывшим с ним из Персии.
Не только Картли, но вся Грузия понимала, что прибытие Ростома было еще одной попыткой «окизилбашить» страну, но попыткой бесплодной, ибо победы не одержали ни следующий завещанию своего деда шах Сефи, ни Грузия — обе стороны переживали горечь поражения и несбывшихся надежд.
Царь Ростом понимал, что местные тавады и азнауры завидовали тем милостям, которыми он осыпал прибывших с ним из Персии грузин-кизилбашей, но другого выхода у него не было. Потому-то, боясь, что обиженная знать не поддержит его, он усердно приглашал в Тбилиси и Гори купцов и ремесленников, склонял на свою сторону армянского католикоса и тертеров — священнослужителей, чтобы взамен расточаемых милостей заручиться их расположением на черный день. Положение Ростома осложнялось еще и необходимостью собирать дань в пользу Исфагана и аккуратно отправлять туда невольников.
В Картли окончательно убедились, что надежда на спасение может быть связана лишь с Теймуразом, укрывшимся в Имерети.
Ростом и сам догадывался, что шах Сефи, отправляя его в Грузию, хотел избавиться от него как от старого, негодного уже сардара, но эта догадка нисколько не смущала его, напротив, он был даже чрезмерно доволен, что не участвовал в затянувшейся войне между шахом и султаном. Кроме того, он твердо знал, что старость у мужчины начинается лишь тогда, когда его перестает тянуть в гарем, ему же войти в гарем было так же легко и желанно, как шаху Сефи выколоть кому-то глаза или оскопить кого-нибудь из двоюродных братьев.
Теймураз, рассчитывая на войну шаха с султаном, надеялся на помощь имеретинского царя. По слухам, доходившим из Картли, он знал, что грузины с трудом терпели Ростома, Кахети же и вовсе оставался без правителя, ибо Теймураз велел Датуне тихо сидеть в Сигнахи впредь до получения от него сигнала, а в случае, если бы кизилбаши попытались его окружить, он должен был укрыться в Кизики.
Рассчитывал царь и на то, что посланный в Стамбул Дауд-хан не будет сидеть сложа руки и непременно что-то предпримет, чтобы помочь себе и Теймуразу.
Еще больше, чем Теймураз, о сбежавшем Дауд-хане думал Ростом. Он хорошо знал нрав и привычки Теймураза, а также настроение имеретинского царя Георгия И царевича Александра — они, разумеется, приложат все усилия, чтобы поддержать сородича против кизилбаша Ростома. Отправленный к Имеретинскому двору соглядатай донес, что размолвка между Георгием и Леваном Дадиани, начавшаяся с Базалети, все усиливается. Ростом, с присущим ему коварством, взвесил все обстоятельства и затеял переговоры с Леваном — просил отдать ему в жены сестру, пообещав взамен шахское расположение, намекая также о поддержке в случае нападения Левана на Имерети.
Леван, не долго думая, дал согласие выдать замуж свою сестру за Ростома и письменно поклялся в верности шаху Сефи, желая обрести столь могущественного союзника в борьбе против имеретинского царя. Его расчеты шли еще дальше…
Шах Сефи в ответ на клятву мегрельского правителя осыпал милостями своего названого отца, а князю Дадиани прислал тысячу марчилли и назначил тысячу туманов годового жалованья.
Эти события лишь укрепили преданность царя Георгия и Александра Теймуразу, вероломство князя Дадиани окончательно сплотило родичей.
Картлийские тавады и азнауры еще больше озлобились против царя Ростома и Дадиани, явившегося нежданной поддержкой узурпатора в насилии над картлийскими князьями. Однако Ростом пренебрег их досадой и соизволил оказать новые милости купцам, вполовину снизив пошлину на товары, ввозимые из Персии. Обласкал также обосновавшихся в Гори католических миссионеров. Жена Ростома Мариам Дадиани поручила монастырским монахам заново переписать летописный свод «Картлис цховреба» — «Жизнь Картли». То ли по тайному распоряжению царя, то ли, напротив, втайне от него, немалые средства отпускала она на восстановление и постройку церквей и христианских храмов. Однако сам царь Ростом о делах христианских печься не желал, покровительствовал мусульманам и преданности своей аллаху не скрывал, — наоборот, всенародно в этом признавался.
Ростом, пожелав возместить убыток, нанесенный царской казне уменьшением пошлины, велел предательски убить арагвского Датуку Эристави, среднего сына ослепленного Зурабом брата, намереваясь завладеть его землями.
Взбунтовалось Арагвское ущелье, пшавы, хевсуры, свободолюбивые жители гор возмутились: «Неужто позволим кизилбашу взять над нами верх!» Перекрыли все тропы и перевалы, не впустили Ростома в ущелье, не приняли предателя и вероотступника. Владыкой своим признали брата Датуки Заала, присягнули ему на верность.
Медленно, неспешно разворачивалась история Грузии, каждая страница которой писалась кровью героев, павших на поле битвы или ставших жертвой измены…
Соперничество между шахом и султаном тоже бросало свою мрачную тень на пропитанную слезами и кровью летопись грузинской земли, ибо безудержно поощряло противоборство и внутреннюю рознь между отдельными феодалами.
Раздраженный близорукостью шаха Сефи и двуличием Дадиани султан Мурад напал на Ереван, — дескать, пусть это послужит шаху поучительным уроком! Вторгся в Карабах и, захватив Тавриз, вывез оттуда богатую добычу.
Шах Сефи, увлеченный обезглавливанием и ослеплением своих родственников и подданных, не мог дать достойный отпор нарушившему границы его владений султану.
Заал Эристави улучил момент, привлек и ксанского Эристави Иасе на свою сторону. «Если мы не объединимся, — сказал он, — Ростом нас раздавит». Заручившись поддержкой Иасе, Заал послал гонцов к Теймуразу: «Приди помоги нам, ты был царем, царем и останешься».
Теймураз осторожничал, старался не спешить, ждал более удобного случая… Но находившиеся при нем в Имерети преданные ему картлийские и кахетинские князья торопили, подталкивали его. Теймураз издали наблюдал за действиями султана, в войске которого самоотверженно сражался и Дауд-хан. Дауд-хан, со своей стороны, тоже призывал Теймураза к решительным действиям: «Присоединяйся же к нам со своим войском, не пожалеешь никогда»! Даже Датуна написал отцу письмо, которое передал через своего верного Гио-бичи:
«Ты — отец и покровитель страны, а царство твое оставлено без присмотра… Приходи в Кахети, Тианети и Арагвское ущелье будут наши, горцы, тушины, пшавы и хевсуры клянутся твоим именем, Ростом же не сможет ни в Картли укрепиться, ни в горы подняться. Если даже Мурад уйдет из Еревана, шах Сефи все равно не осмелится подстрекать Ростома против Кахети, а самому Ростому не хватит ни решимости, ни силы, чтобы без Исфагана против нас что-либо не то что предпринимать, даже замысливать. Шах Сефи, оказывается, Тинатин в жены просил — ты отказал. Если бы ты ее шаху Аббасу отдал, я бы первый воспротивился, но с молодым шахом, мне кажется, мы большего можем добиться хитростью и сладким словом. Я не должен учить тебя, умудренного мужа и царя, но я сын твой, единственный наследник, и не имею права молчать о своих сокровенных думах. Скажи шаху Сефи, что, когда придет время, ты сам к нему Тинатин пошлешь. Пусть он надеется. После гибели Александра, Левана и бабушки-государыни нам нечего ждать от них добра, но я от тебя не раз слыхал, что сила и гору вспашет. Знаю великую твою осторожность, без нее не выжить бы нам никогда при шахе Аббасе, но даже если Мурад уйдет, шаху Сефи все равно никогда не сравняться с Аббасом. Селим-хан затаился, словно загнанный заяц, после нашествия султана никак в себя не придет. Один лишь грозный окрик — и он улепетнет без оглядки.
Отец, я знаю историю Грузии. Мтквари и Алазани, Пори и Арагви были свидетелями многих тяжелых дней, месяцев и лет в отношениях между Грузией и Сефевидами. Много крови пролито на земле Картли и Кахети, много разоренных очагов погасло, многих угнали в Персию, вырвав с корнем семьи из родной почвы. Я знаю заслуги твои и муки матери твоей, знаю о страшной участи моих братьев, знаю о тяжких раздумьях твоих и сомнениях: дескать, что скажут грядущие поколения о царе Теймуразе, о царе-поэте. Скажу тебе одно: ты одержал верх над шахом Аббасом. Он не сумел нас от веры нашей отвратить, не сумел и уничтожить. Надо быть слепым, чтобы не увидеть того, что Картли и Кахети лишь благодаря тебе сохранили родной язык и веру, сберегли будущее страны. Да, потомки скажут, что царствование Теймураза являлось самоотверженной борьбой за свободу и независимость Грузии — за язык ее, за веру, за несгибаемость духа, а царствование же Ростома направлено было на порабощение нашей страны в угоду персидскому шаху.
Поцелуй матушку мою и Тинатин, Дареджан обними нежно, а зятю нашему передай сердечный привет.
Ежели что я не так сказал или письмо мое не по душе тебе придется, прости меня великодушно и помилуй, как это свойственно всем великим людям.
Сын твой Датуна».
Теймураз отложил письмо и взглянул на верного Гио-бичи.
— Что он там, пал духом?
— Да не то чтобы пал, государь.:, в письме вся правда сказана.
— А ты откуда знаешь, что в письме?
— Датуна без меня ничего не делает, — важно произнес испытанный и преданный слуга и, переступив с ноги на ногу, носком одного сапога потер другой точно так, как делал это когда-то в Алазанской долине, когда его перепуганным мальчишкой притащили к царю. Только в ту пору он ходил босиком, а теперь, как заметил острый глаз Теймураза, он был в сапогах, славно пошитых сигнахским сапожником Васо.
— Как там мои внуки поживают, сынок? — справился Теймураз о сыновьях Датуны — Георгии, Ираклии и маленьком Луарсабе.
— У младшего зубы режутся, так он всю грудь матери искусал… В вашем аквани уже не умещается… такой молодец растет! — Гио-бичи начал с младшего, ибо знал, что именно он был любимцем деда.
— Сколько зубов у него прорезалось?
— Четыре.
Теймураз потеплевшим взглядом окинул верного слугу.
— А Георгий и Ираклий?
— Отцу покоя не дают, деда требуют.
— А бабушку не требуют?
— Нет, больше по деду Теймуразу скучают.
Теймураз встал, подошел к Гио-бичи и поцеловал его в лоб, обняв по-отцовски за плечи.
— Письма я писать не буду, в нем нет нужды. Датуне передай, что я и сам готовлюсь… — Он заколебался, испытующе поглядел в глаза юноши и, будто еще раз убедившись в его сыновней привязанности и преданности родине, продолжал твердо и спокойно:
— Скоро наступит пора, я начну действовать, а пока нам надлежит хранить терпение. Поспешность скорее испортит дело, чем поможет ему. Пусть Датуна без меня ничего не предпринимает, пусть ждет моего знака. А теперь слушай внимательно, что я тебе еще скажу, и все до единого слова передай Датуне, до мельчайших подробностей. Ныне дела обстоят так: вероотступник Ростом призвал из Персии множество грузин-кизилбашей и роздал им земли их предков, земли, которые давно были распределены между картлийскими князьями и дворянами. Даянием этим он притеснил нынешних владельцев этих земель, а потому-то снискал много тайных врагов среди картлийских дидебулов. Правление его пугает в первую очередь его самого. Ом восстановил Горийскую крепость и по ночам устраивает там оргии, от страха сам не спит и другим спать не дает, как это свойственно трусливым детям, хотя моим отпрыскам он неведом. После того как он вынудил шаха Сефи убрать Ростом-хана Саакадзе, — а он, этот Саакадзе, надо отдать ему должное, недурно встряхнул некоторых зарвавшихся тавадов, — этот страх у него удесятерился, ибо назначенный вместо Ростом-хана в кешики ширванский бегларбег не грузин, Грузии не знает, поэтому защищать Ростома ему будет трудно.
— Что значит «в кешики», государь? — спросил Гио-бичи, весь обратившись во внимание.
— Это значит — в охрану высокопоставленного лица персидского двора… Итак, охваченный страхом Ростом, желая породниться с Леваном Дадиани, берет в жены его сестру, ибо владетель Мегрели — Леван не ладит с моими, имеретинскими родичами. Знает старый исфаганский хитрец и то, что расправы ему не избежать, а в этой расправе мне должны помочь именно Георгий и Александр. Родниться с врагом моих друзей на руку Ростому… — Теймураз малость запнулся, ибо в голове мелькнула тень сомнения — не слишком ли доверяет он этому пареньку? Однако, взглянув в правдивые и преданные глаза его, он вспомнил упрек, который высказал ему молодой Датуна через Гио-бичи в связи с поспешной свадьбой сестры. Мгновенно подумал царь также и о том, что лучшего гонца, чем Гио-бичи, у него, притаившегося в Имерети царя, не будет; не держать же в курсе дела Датуну — единственного наследника — значило бы пренебрегать государственными интересами. Датуна должен знать о всех делах отца. Взвесив все в одно мгновение, Теймураз решительно продолжал: — Так вот, мегрельский мтавари почуял запах добычи и решил, что с помощью Ростома и шаха вырвет что-нибудь у Имерети, потому-то он так быстро дал согласие на брак и тотчас получил щедрые дары. До меня дошли слухи, что местом обручения и свадьбы, к которой обе стороны усиленно готовились, назначили Багдати, во владениях Чхеидзе, так что, минуя Имерети, друг с другом встретиться они не могли…
Царь Ростом медлил, боялся меня и моих родичей, Дадиани же явился в Сачхеидзо и стал ждать старого пса, который из Сурами со своим войском пошел не через Лихский хребет, а в обход через Самцхе. Мы, узнав об этом, подошли к Багдати, чтобы следить за князем Дадиани, явившимся с большим войском. Царь Георгий совсем обессилел от старости, ему трудно было ехать на лошади, мы даже не хотели его брать, но он настоял на своем и поехал на муле… Мы разведали все, что было нужно, и уже возвращались назад, чтобы готовиться к походу… Леван Дадиани привел в Багдати огромное войско… Кто-то нас предал, и Леван снарядил за нами погоню… Старый царь Георгий отстал и попал в плен. Теперь этот алчный злодей, привыкший продавать грузин османам, потребует большой выкуп за царя… Нам ничего другого не оставалось, как провозгласить царем Александра, чтобы злодей умерил свой аппетит и не надеялся на большой выкуп: одно дело — царь, а совсем другое — бывший царь…
— Да-а, трудное дело, государь, — робко заметил ошеломленный всем услышанным юноша.
— Что ты имеешь в виду? — нахмурился Теймураз.
— А то, что живой царь трона лишился.
— Эх, сынок, жизнь есть нескончаемая битва, в которой смекалка порой оказывается важнее самой острой сабли. Во-первых, мы приняли такое решение ради блага самого Георгия, во-вторых, Георгий тайно от Дадиани сообщил нам о своем согласии, ибо он уже стар и не может управлять царством. Так что не насильно, против его воли, а с его одобрения свершили дело это. Запомните вы оба — и ты, и Датуна — когда я состарюсь и не смогу лошадь оседлать и женщиной овладеть, — при этих словах Теймураз, как отец сыну, улыбнулся юноше, — тотчас передам венец и престол Датуне. Царь Георгий еще раньше завещал престол Александру, о чем хорошо знал его младший брат царевич Мамука, потому-то он первый настаивал на том, чтобы престол занял Александр, исходя из пользы и выгоды царства, родины, а я первую очередь — родного отца.
Если мы сейчас вступим в Картли и Кахети, коварный Ростом сообщит об этом Левану Дадиани, а тот может повредить царю Георгию. Пока мы ведем переговоры и приглядываемся, как Дадиани себя поведет, Ростом спокоен, если же он заупрямится, то возможно, что до Картли и Кахети мы вынуждены будем вторгнуться во владения Дадиани, ибо нехристь Ростом без разрешения шаха через Лихский хребет переступить не посмеет, да и вообще этому вовсе не бывать… После освобождения Георгия из плена Дадиани дорога в Кахети будет для нас открыта. Может случиться, что мы не будем дожидаться вестей от Георгия, а сделаем наоборот — подавив злодея Ростома, сломим Дадиани без боя, духовно.
— Но ведь все картлийские дидебулы признали власть Ростома, — печально заметил Гио-бичи.
— Это только с первого взгляда так кажется. Картли легко не покорится иноверцу. Картли была и будет столпом совести и чести Грузии. И признание власти, в этом я не сомневаюсь, не что иное, как притворство перед старым шакалом. — Царь в задумчивости провел пальцем по лбу и после небольшой заминки продолжал: — Если же в Картли все-таки возьмут верх вероотступники, тогда мы позаботимся о нашей родной Кахети и со стороны будем наблюдать, как долго продержится этот бездетный старик на картлийском престоле.
— Истину молвишь, государь, — вставил свое слова Гио-бичи, — Датуна ничего не потеряет, если временно откажется от Картли… хотя он ведь по матери — наследник картлийского престола…
— Это и бесит Ростома: сам бездетный, он боится Датуны, потому ты особенно должен беречь царевича… От твоих глаз и ушей многое зависит, ибо в твоих руках будущее родины. Ты сам знаешь, как нужно охранять наследника двух престолов… Береги его, как зеницу ока своего. Пусть Датуна без меня ничего не предпринимает, я обо всем буду сообщать ему. Если дело затянется, я заберу сюда его жену Елену и всех троих внуков. Ждите моего слова… А теперь ступай отдохни, чтобы чуть свет отправиться в обратный путь… Да, во дворце не знают, кто ты?
— Я никому ничего не говорил.
— И не говори, врагов и здесь много. Теперь ступай и отдохни.
— Мне нечего отдыхать. Накормлю коня, и мы отправимся в путь.
— Тебе все-таки надо вздремнуть. Хорешан позаботится о тебе.
* * *
…Теймураз не стал тянуть. Зять и тесть решили, что походом на Кахети они и Ростома сломят, и Дадиани сделают более сговорчивым, и царице Мариам не позволят одурачивать картлийцев при поддержке двуличного и лживого мужа. Александр сказал, выразив и мнение тестя, — муж с женой «Картлис цховреба» переписывают, а жизнь в Картли на кизилбашский лад переиначивают. И шаха обманывают, и над Грузией измываются с помощью самих же грузин.
Теймураз взял с собой Иотама Амилахори, во главе имеретинского войска поставил царевича Мамуку и, перейдя через Рачинские горы, миновав Цхинвали, вышел к Захори, спустился в ущелье Лехуры и остановился со свитой во владениях Амилахори, предусмотрительно оставив войско в лесу принадлежавшей азнаурам Коринтэли.
Поглощенный предстоящей операцией, отклонил радушное приглашение хозяина подняться в крепость Схвило, хотя сердце сильно тянуло туда, — там в затворничестве жила избранница души его.
Ночь царь провел в Квемо-чала, в башне Амилахори, утром же поднялся вместе с войском на гору, пересек Пантиани и бросил затуманенный грустью взор на крепость Схвило, сверкавшую в лучах утреннего солнца…
Потам перехватил этот взгляд, но ничего не сказал.
На реке Ксанн их поджидал Эристави Иасе.
В Тианети к ним присоединился Заал Эристави с большим отрядом горцев-мтиулов, пшавов и хевсуров, подоспели и сыновья Давида Джандиери, князья Чолокашвили, Джорджадзе и Вачнадзе, много было могучих мужей, во всеоружии явившихся со своими дружинами.
Войска, прибывшие из разных княжеств, оставили Тианети и перевалили через Гомборскии хребет.
По дороге Теймураз беспощадно и мгновенно разбил кизилбашей, стоявших лагерем в окрестностях Алаверди, никого в живых не оставил — свежи были силы.
Кахетинцы, прослышав о приближении Теймураза, словно вышедшая из берегов река Дуруджи, боевыми отрядами потекли к Велисцихе, присоединяясь к царскому войску, которое направлялось к Сигнахи.
Селим-хан едва ноги унес.
Теймураз вернулся в Кахети и укрепился в Сигнахи.
* * *
Парсадан Цицишвили был на седьмом небе от радости, даже о разорении поместья своего не кручинился, когда убытки подсчитывал. Воодушевленный изгнанием Ростом-хана Саакадзе, готов был молиться на царя Ростома. Когда повелитель Картли явился в его владения, чтобы возместить нанесенный ему урон, а заодно осмотреть поля и луга, сады и виноградники, Парсадан сделал вид, будто ничего не произошло. «Я готов на любые потери, — заявил князь, — только бы мой государь и шах Сефи благоденствовали, а все остальное — пустяки…» Ростом пожаловал Парсадану халат и пятьдесят коней из своего табуна, столько же коров и большую отару овец, — знаю, сказал он ему, ты отблагодаришь меня в десятикратном размере.
При этом разговоре присутствовали и другие картлийские князья. Ростом хорошо знал, кого, когда и как нужно было облагодетельствовать, чтобы одним примером завоевать сердца десятка, а то и сотни христиан, привлекая на службу себе и шаху Сефи побольше картлийцев.
Картлийцы тоже были не дураки, прекрасно знали о лицемерии и хитрых уловках Ростома, однако виду не подавали: изнуренные войнами, предпочитали мирный труд и мирную торговлю.
Парсадан Цицишвили устроил в честь гостя праздник на славу. Два дня кормил и поил Ростома и его свиту, всех князей, сопровождающих его. Старик Ростом сильно устал, но все бодрился, от молодых старался не отставать. Наконец Парсадан сжалился над ним, проводил в спальню, сам же с телохранителями-кизилбашамн заночевал в передней, охраняя высокого гостя и самого себя.
Утром третьего дня явился к Ростому.
Ростом только что позавтракал и собирался в путь, когда Парсадан почтительно попросил выслушать его наедине. Правитель Картли немедля выполнил его просьбу и всех удалил. Когда они остались вдвоем, спросил:
— Что ты хотел сказать?
Парсадан сначала вилял и так и сяк, долго уклонялся и юлил, наконец приступил к главному:
— Государь, народ тебя любит и ценит, князья и дворяне тоже добра не забывают, тебя выше всех ставят по уму, просвещенности, отваге, щедрости и доброте, одно лишь нас всех тревожит…
Ростом, казалось, понял, о чем речь, вперил в глаза Парсадана свой спокойный взор, столь выразительный, что тот решил быть откровенным до конца.
— Что же волнует князей? — спросил Ростом, подбадривая разговорившегося хозяина дома.
— Бездетность твоя, государь… Ты как правитель мудрый и проницательный лучше меня знаешь, что никто на этом свете не вечен. А верность отнюдь не в том заключается, чтобы скрывать от царя мысли свои и тревоги. Сын Теймураза — племянник царя Луарсаба… Вы с царицей Мариам еще не подарили Грузии наследника… Дидебулы тревожатся, народ ропщет — мы, дескать, Ростому верны были и будем, но упаси бог, что случится, на кого он нас покинет… Ведь тогда за верность Ростому истребят нас беспощадно Теймураз и его отпрыск…
— Верно ты говоришь, я тоже думал об этом. У любого царя, да и у всякого человека, чем больше земель и подданных, благожелателей и друзей, тем больше у него тех, кто взирает на него с надеждой в ожидании милостей, — не только от него, но и от сыновей или дочерей его. Меня же аллах не удостоил этого счастья… ни родней, ни наследником не пожаловал… Даже дочери мне не послал, чтобы я хотя бы зятем и его родней разжился на старости. В старости большая у меня забота… — признался в печали своей Ростом.
— Может, усыновить кого… — осторожно вставил Цицишвили, который в глубине души мечтал подсунуть своего собственного сына бездетному Ростому.
— Кого же?
— Оглянись вокруг, государь! Выбери достойного юношу, доброго сына доброго отца, Теймуразу неугодного, но при этом ничем не уступающего Датуне, ибо сын Теймураза и собой хорош, и умом удался… Мудрецом прослыл.
Ростом нахмурился, не понравились ему речи о достоинствах Датуны, но чтобы не обижать Цицишвили, тотчас сладко ему улыбнулся, ибо показалось, что откровенность Парсадана прежде всего на его же, Ростома, благо направлена.
— Я уже думал об этом, мой Парсадан, и еще буду думать, потороплюсь с решением.
…Не прошло и двух недель после этой беседы, как Ростом созвал дидебулов в Тбилисский дворец и объявил своим названым сыном и наследником картлийского престола внука царя Вахтанга, царевича Луарсаба.
Замялись тавады и азнауры, но промолчали.
Попросил слова мцхетский католикос Евдемоз Первый, Диасамидзе.
— Поскольку здесь не присутствует сейчас наследник престола и ваш приемный сын и поскольку сказанное на совете — дарбази слово не должно выноситься из дворца, я хочу высказать свое мнение, государь, высказать без всякой утайки перед богом и тобой.
Не понравилось царю вступительное слово «козлинобородого», как он называл католикоса Евдемоза Диасамидзе, не понравился и тон начала его речи, и дерзость, ибо не жаловал он его вообще как духовного предводителя отвергающих его христиан. Однако прерывать старика тоже не стал.
— Дело в том, государь, что земли деда Луарсаба, блаженного Вахтанга, отданы церкви, часть же разделена меж сидящими здесь дидебулами. Как только господь всеблагой того пожелает и твой приемный сын станет законным наследником престола, снова начнутся раздоры и междоусобицы, распри и ссоры, — мир и покой в стране, твоими усердными стараниями достигнутые, снова будут нарушены, — под конец подсластил пилюлю Евдемоз, желая польстить царю.
Ростом вспыхнул, сверкнул глазами, но он сдержался и скорее для членов дарбази, чем для католикоса, задал вопрос:
— Тогда кого же вы хотели бы видеть на престоле?
Католикос, который не успел сесть, вдруг продолжил так бойко, будто вопрос относился к нему одному:
— Дело в том, государь, что в роду истинных Багратиони бездетных царей никогда не было. — Глаза у Ростома выкатились из орбит, но Евдемоз поспешил закончить свою мысль: — Потому и у тебя должны быть дети… В бесплодии вашего брака повинна царица, а поскольку вера твоя позволяет тебе это — возьми себе другую жену. — Католикос умолчал о вывезенном из Персии гареме, который Ростом, считаясь с христианским окружением, прятал где-то в горах..
— Да какое тебе дело до веры моей, козлинобородый!.. — взорвался Ростом, порываясь вскочить со своего трона, но и на сей раз сдержался, встретив спокойный, но твердый взгляд царицы Мариам, с которой Ростом считался всегда, ибо признавал в ней мудрейшую женщину.
— Да сбудется воля господа и воля твоя, государь. Я на все согласна, — смиренно произнесла царица и умолкла. Ростом же понял, что эти слова были сказаны ею скорее для собственного успокоения. Мариам Дадиани так легко не примирилась бы с соперницей, ни с кем не стала бы делить ни мужа, ни трона, ибо в бездетности царя она была совершенно неповинна, — напротив, и муж и жена прекрасно знали, что ни одна из красавиц в гареме Ростома уже не родила бы ему ни сына, ни дочери…
Под разумным давлением Мариам Ростом сумел несколько подавить в себе вспышку гнева, но не успокоился и грозно отрезал:
— А ты, козлинобородый, возьмись за ум и прикуси язык, я ведь знаю, что за червь тебя точит и почему ты хочешь разделить Мегрелию с Картли! Имерети и Теймураз у тебя на уме! Так помни, я выпотрошу эти мысли из твоей гнилой головы, а язык велю вырвать, как поганый сорняк!
Члены дарбази молча разошлись.
…Католикос Евдемоз первый дал согласие на усыновление христианина Луарсаба мусульманином Ростомом, а также на провозглашение его наследником престола.
Зароптали тавады и азнауры. Ростом сам их навел на мысль, которая прежде им и в голову не приходила: отказавшись от Луарсаба, они могли угодить Теймуразу и тем самым наладить отношения с Имерети… Избавились бы и от тяжелого, непреклонного правителя, который непременно бы стал угнетать и притеснять всех дидебулов, мстя за своего отвергнутого отца, — все припомнил бы им, став царем, Луарсаб…
И сердце католикоса следовало бы таким путем завоевать, ибо известен он был своей мудростью, преданностью Теймуразу и Имерети.
Потолковали князья, пораскинули умом и так, и этак и решили наконец: после смерти Ростома Луарсаба к престолу не допустим, сами выберем нового царя и оповестим шаха о нашей воле. Обращение к шаху было упомянуто в расчете на тот случай, если бы слух о княжеском сговоре достиг ушей Ростома, ибо они все как один знали, что сидящие в Кахети Теймураз и Датуна после смерти Ростома к картлийскому престолу никого не допустят.
Парсадан Цицишвили по-прежнему не находил себе покоя. Планы князей, о которых он знал, лишали его сна, бередили душу, еще хлеще будоражили его, будили заветное желание. Не мог он расстаться с мечтой возвести на престол сына, а более подходящего случая ему вовек не дождаться. Он строил всевозможные планы и тут же рушил их, перебирал различные способы и тотчас их отметал. Он с нетерпением ждал от судьбы знака и наконец получил его.
…Осень была на исходе.
Ростом охотился на кабанов в низовьях Куры. Как магометанину ему запрещено было есть свинину, но царица Мариам любила шашлык из молодых кабанчиков, нагуливавших жирок на лесных желудях. Однажды и царь изволил отведать кусочек и с тех пор пристрастился к запретному яству. «Если вино можно пить воровски, почему свинину нельзя есть?» — подумал он. Поводом для охоты всегда служило желание царицы, лакомились же добычей они оба.
Пушистый, словно облако, туман, окутавший лиственный лес, пронизывал охотников до костей. Звуки рожков были едва слышны, поглощаемые густой пеленой, и лай собак доносился откуда-то издалека.
Луарсаб, окруженный своими дружками-сверстниками, гнал кабана из чащи леса на берег Куры. Ломались и трещали кусты под копытами горячих коней. На краю леса, вдоль Куры были расположены три засады, в средней из которых находился Ростом со своими приближенными.
К засадам постепенно приближались человеческие крики и лай собак. Охотники на лошадях преследовали перепуганный кабаний выводок. На выбегающих из леса зайцев, лис и шакалов сидящие в засаде не обращали внимания, все ждали кабанов.
Парсадан Цицишвили, притаившийся в засаде справа, вскоре понял, что в его сторону зверя наверняка не погонят. Он покинул свое укрытие и с пищалью в руках, держа указательный палец на курке, медленным шагом пошел вдоль опушки леса.
Его познабливало, ломило суставы, все тело ныло от сырого холода и усталости.
«Ослаб я с годами, да и простыл, видно. Не нужна мне их охота, того и гляди захвораешь. И до каких пор этот старикан будет резвиться, словно мальчишка! Сам покоя не знает, и нам житья не дает. Коли кабаны ему нужны, послал бы своих кизилбашей, а те, если угодно, целое стадо пригонят. Вот незадача-то — плов у одного, а аппетит у другого! Подпусти моего Автандила к царице Мариам, так, пожалуй, она сразу двух молодцов золоточубых на свет произведет. Старик-то уже ни на что не способен, небось иссяк в персидских гаремах, и лицо словно в нарывах все, говорят, кровь у него негодная, отравленная».
Б такие размышления был погружен Парсадан, когда на соседнюю тропку выскочила кабаниха. Парсадана удивило то, что она бежала не очень быстро, трусцой. Он старательно прицелился и только собирался спустить курок, как заметил поросят, с визгом следовавших за перепуганной маткой.
«Она потому так медленно бежит, что боится поросят растерять», — мелькнуло в голове у Парсадана, и он с приглушенным шиканьем махнул пищалью, чтобы спугнуть кабаниху с тропы, ведущей к другим засадам.
Уловка его удалась.
Только скрылась кабаниха, как послышался стук копыт и показался Луарсаб на своей Тетре, продирающейся сквозь густые заросли.
Парсадан невольно спрятался за стволом осины.
Прогремел выстрел, сопровождаемый истошным визгом раненого кабанчика. Вслед за первым раздалось еще два выстрела. Тетра наконец выбралась из зарослей, и Парсадан из своего укрытия разглядел фигуру Луарсаба.
Снова прогремел выстрел — в общей суматохе никто не услышал выстрела Парсадана.
Оставшаяся без седока Тетра понеслась в чащу.
Парсадан медленно пошел по тропинке, вернулся в свою засаду, укрепленную бревнами и прикрытую ветками, и стал в ожидании зверя заряжать пищаль.
— Жаль, промахнулся, старость подвела, — проговорил он, чтобы слышал сидевший рядом Роин Павленишвили.
К их засаде кабаны так и не вышли.
Уже смеркалось, когда кто-то поднял тревогу — белый конь царевича, мол, без седока бродит по лесу.
Охота прекратилась… Убитый наповал Луарсаб вскоре был найден.
Смерть его приписали шальной пуле…
···················
…Могила в ограде храма Светицховели еще не была насыпана, когда Ростом отошел в сторону и шепнул своему верному Парсадану Цицишвили:
— У покойного был брат, его, кажется, Вахтангом зовут?
— Вот он, стоит рядом с князем Бараташвили.
— Так я теперь его усыновлю, — произнес вслух свое решение Ростом, — будет он наследником моего престола.
— Все равно его убьют, государь, — незамедлительно вставил помрачневший от злобы Парсадан. — Луарсаба ведь не шальная пуля настигла.
— Эх, не все так чистосердечны и правдивы, как ты, мой Парсадан, — сощурил глаза Ростом и велел позвать католикоса, сам же вошел в сторожевую башню крепостной ограды храма Светицховели.
Католикосу, только что отслужившему панихиду по усопшему, доложили о повелении Ростома. Евдемоз сдвинул косматые брови — после дарбази он с Ростомом не встречался. Моментально мелькнула мысль: не подозревает ли он меня в убийстве наследника своего?
Однако первосвященник Картли счел любую проволочку бессмысленной.
Ростом в сторожевой башне беседовал с мцхетским цихистави. Заметив католикоса, беседу прервал и грубо бросил ему в лицо:
— Ну что, сбылось твое заветное желание?
— Мое заветное желание и моя вечная молитва всевышнему — о благоденствии народа и страны моей, государя моего, ибо плох народ без царя и плох царь без народа.
— Я позвал тебя, чтобы предупредить: не вздумай перечить мне на дарбази. — Ростом понизил голос, чтобы окружающие не могли его слышать, хотя и в этом полушепоте ясно чувствовалась его железная воля. — Воля моя должна выполняться беспрекословно и тобой, и другими. — Затем снова заговорил громко: — Завтра я еду благословлять караван-сарай и новый мост на Дебеде, тот, что построен выше Горбатого моста по дороге в Гянджу, и ты должен поехать с нами. Вернувшись оттуда, соберем дарбази, смотри не повтори прежнего промаха, — опять же шепотом добавил последнюю фразу.
— Да свершится воля божья, аминь! — воздел руки католикос, на сей раз избежав царского гнева.
…Ростом более всего заботился о развитии торговли. Старался во всем идти купцам навстречу: улучшал дороги, думал об их ночлеге, возводил мосты и переправы через реки, по возможности не облагал высокой пошлиной товары, пекся о безопасности купцов. В особом почете были у него торговые пути из Персии в Грузию, где он усердно восстанавливал разрушенные крепости и возводил новые, а строительство караван-сараев и мостов стало первейшей потребностью у царя, не пустившего в Картли прочных корней. Он желал, чтобы народ, не принимавший его сердцем, разумом признал бы его заслуги, хотя, и явно чувствовал, что достигнуть этого ему было не суждено.
К новому караван-сараю и мосту на реке Дебеде, Гостом прибыл в сопровождении чуть ли не всего города, с многочисленной свитой и царицей Мариам. Он щедро наградил строителей, не поскупился на угощение, а на следующий день отправился в Гянджу навестить тамошнего бегларбега и заодно удивить грузинских вельмож мощью шахской власти. Знал Ростом, что, зачарованные неприступностью крепостей и численностью кизилбашских войск, картлийские князья станут покорнее и дух сопротивления потеряет привычную силу.
Гянджийский бегларбег устроил пышный прием в честь именитого гостя, щедро одарил дидебулов, сопровождающих его, всем оказал достойные почести, никого не забыл и никого не обидел.
За столом Ростом объявил во всеуслышание, что место покойного Луарсаба в его семье и на его картлийском престоле займет брат покойного Вахтанг.
— Вахтанга узаконю, усыновлю, женю его на вдове Луарсаба, как по нашему мусульманскому обычаю положено, ибо оба брата — рабы аллаха!
Картлийские дидебулы лишились дара речи, куска проглотить не могли, куда глаза девать, не знали.
И снова отличился Евдемоз, сказал слово честное, правдивое:
— То, что положено у вас по исламским обычаям, не положено в Грузии: женившийся на вдове брата человек не может быть царем Картли! Церковь не допустит этого, а в, мечети грузинский царь не может быть помазан на царство.
Ростом побелел, оттолкнул руку царицы, пытавшейся его утихомирить, загрохотал как гром:
— Убрать отсюда этого козлинобородого! Посадить его в темницу, голодом уморить!
Повеление царя было тотчас исполнено.
Гянджийский бегларбег дал знак музыкантам погромче петь и играть. Персидские баяти бальзамом проливались на душу кизилбашей и грузин-мусульман.
Ростом сидел мрачный, насупленный. На Мариам не глядел, женщин-танцовщиц, казалось, вовсе не замечал, не сводил глаз с того места, откуда кизилбаши только что увели строптивого католикоса.
И после пиршества не сумела развеять Мариам его мрачного настроения, хотя она скорее попрекала его, чем успокаивала.
На следующий день прибывший из Мегрелми скороход доставил Ростому письмо от Левана Дадиани. Письмо это привело Ростома в доброе расположение духа, и наконец прояснилось чело царя, потерявшего покой еще с первого выступления дерзкого католикоса на совете, второе же, во время обеда у бегларбега, вовсе вывело его из себя. Если бы злонравный и злоязычный старец сидел ближе, Ростом собственноручно отсек бы ему голову. Он сделал бы это с великим удовольствием еще тогда, когда старик в первый раз посмел ему возразить, но в ту пору обстоятельства складывались не в его пользу — в Кахети самовольничал Теймураз, в Карабахе султан бесчинствовал, Ростом-хан Саакадзе только что был изгнан из Картли, да и в самой Картли было не очень-то спокойно.
В письме шурина сообщалось о важных событиях, которым от души обрадовался Ростом, ибо они развязывали ему руки для свободных действий.
Леван Дадиани сообщал, что в результате пленения царя Георгия и двухлетних переговоров с нынешним имеретинским царем Александром ему удалось сломить Теймуразова зятя. «Он вынужден за освобождение отца дать большой выкуп: драгоценную корону, всю золотую и серебряную посуду, несчетное множество драгоценных камней, ценное оружие. Кроме того, он отказывается в нашу пользу от пастбищ, граничащих с нашими владениями, передает нам земли князей Чиладзе и Микеладзе, а также армянских купцов, поселившихся в Чхари, передает под наше начало. Заполучив армян на нашу землю, мы всех пригоним сюда и без особого труда восстановим на их средства Рухскую крепость в Одиши».
Получив известие о том, что Леван Дадиани одержал верх над имеретинским царем, Ростом приободрился.
В ту же ночь он велел свите трогаться из Гянджи. Прибыв в Тбилиси, приказал заключить в монастырь Джвари тайно привезенного католикоса.
Чувствуя, что пора возмездия близка, царь не пожелал долго задерживаться в Тбилиси. На третий же день сам поднялся в Джвари и велел вывести католикоса из подземелья.
При виде ослабевшего от голода картлийского первосвященника Ростом не мог скрыть злорадной улыбки. Он приблизился к узнику, у которого связаны были за спиной руки, и дал звучную оплеуху. Эхо пощечины раскатилось под высоким куполом собора. Евдемоз покачнулся, но устоял на ногах.
— Я же велел тебе молчать!
— Ты велел молчать на совете, я же позволил себе заговорить в Гяндже, — вразумительно, спокойно отвечал оскорбленный до глубины души католикос. — Потом, какой же я доброжелатель твоей царицы, если не буду говорить правды и по примеру двуликих, окружающих вас, скрою истину, о которой другие думают, но не осмеливаются говорить вслух.
— А в чем заключается истина? — прорычал Ростом, и снова вторил ему эхом гулкий монастырский купол.
— Истина заключается в том, государь, — начал католикос, который словно ждал этого вопроса, — что Грузия ни тебя, ни царицу Мариам ни за что правителями своими не признает, ибо ты — вероотступник, а Мариам, став супругой твоей, тоже стала частью вероотступника и тем самым истинную веру свою предала. Что с того, если она священникам и монахиням помогает, церквам и монастырям пожертвований не жалеет, ведь иногда и чужие протягивают чужим руку помощи…
Еще много другого сказал католикос. Ростом молча внимал его речам, пропитанным болью и горечью.
Высказав все, что накипело на сердце, католикос заключил:
— Так будь же ты проклят, окаянный отпрыск Багратиони! Шах Аббас с родиной нашей не справился, и тебе не одолеть нашей веры, народа нашего! Гнилью останешься в истории Багратиони как лицемерный, двуличный трус и бездетный лжец-вероотступник. Будь проклят вовеки, аминь!
Ошеломленный Ростом молчал. На лбу его выступила испарина, а в глазах вспыхивала ненависть и злоба. Каждое слово католикоса дрожью пробегало по его телу, но он терпел, принимал их как яд, как отраву, ибо надеялся, что обреченный, проговорившись, скажет что-нибудь такое, что откроет ему глаза, поможет отличить друзей от врагов, принесет хоть каплю пользы.
Но католикос не сказал ничего из того, что он надеялся услышать.
— Сбросьте его со скалы, — может, тогда покинут его глупую башку поселившиеся там шайтаны… Но прежде вырвите каждый волосок из его бороды! Пусть не останется ни единого волоса ни на голове, ни на лице, ни на теле!
К рассвету пытка была закончена.
Ростом с молчаливым удовольствием наблюдал за муками узника. Недаром он вырос в Исфагане, там-то знали толк в высшем искусстве нечеловеческих пыток.
Не проронил ни слова и первосвященник. Только стон вырывался иногда из его стиснутых губ.
На рассвете старца подвели к скале, возвышавшейся над слиянием двух рек — Куры и Арагвы… Так погибла еще одна живая душа, олицетворявшая совесть и честь народа своего.
Ничем не измерить любви к родине и к родному народу, ни взвесить ее нельзя, ни сосчитать.
Так было всегда, так есть и так будет!..
Святейший церковный собор избрал католикосом Картли Христофора Второго Амилахори, сына Урдубега.
* * *
В Картли управлял Ростом.
В Кахети царствовал Теймураз.
В Имерети в последние годы жизни царя Георгия, дорогой ценой вызволенного из плена, власть находилась в руках царевича Александра; одряхлевший Георгий уже не мог править страной, да и не стремился к этому.
В Мегрелии усиливался Леван Дадиани, опиравшийся на свои родственные связи с Ростомом и на поддержку шаха Сефи, столь усиленно стремившегося вытеснить султана из подопечных ему владений.
Князья Гуриели по-прежнему якшались с султаном, а Левана Дадиани сторонились, с имеретинскими царями тоже особенно не считались.
Шах Сефи чувствовал беспочвенность и бесперспективность царствования Ростома, видел стойкость Теймураза и пребывал в большой тревоге. Заключив мир с султаном, страстно желал окончательно присоединить к своим владениям Картли и Кахети. Потому-то он за спиной Ростома затеял переписку с Теймуразом, обещая ему отозвать Ростома и вернуть картлийский престол.
Теймураз чувствовал, что русский царь не торопится помочь Грузии, а потому не хотел и шаха Сефи лишать надежды, пытался обуздать распоясавшихся разбойников-горцев.
Хорошо осведомленный о заветной цели Исфагана, Теймураз после долгих раздумий и размышлений подписал «Клятвенную грамоту» царю Михаилу Федоровичу, после чего взамен обещанного войска и оружия получил двадцать тысяч ефимок и мехов на две тысячи рублей золотом. Деньги эти предназначались для вооружения и содержания грузинского войска. Государь писал, что если кахетины и собственного войска прокормить не в силах, то русские воины сначала в дороге повымрут, а на месте и вовсе с голоду сгинут. «Вы говорите, — писал царь, — что у вас много золота и серебра, — покажите мне ваше богатство, тогда и поглядим».
Теймураз раздал из полученных денег долги, чтобы открыто показать всем, как милостив к нему русский царь. На остальные деньги он щедро одарил преданных друзей, желая укрепить их веру и уважение к себе. Исфагану, требовавшему в знак покорности отправки в Персию Ираклия, сына Датуны и внука Теймураза, наотрез отказал: я, мол, уже послал туда двух сыновей. Шаху же ответил так: Ираклия я обещал отправить к Московскому двору, и нарушать слово, данное великому другу твоему, мне не к лицу.
Ростом тоже знал о несгибаемой стойкости и проницательности Теймураза, знал, что главной надеждой и опорой его был зять — имеретинский царь Александр. Пронюхал хитрый старик и про тайные переговоры Теймураза с шахом. Потому сам написал Теймуразу письмо — оставь, дескать, меня в покое, я тебя не трогаю, и ты меня не трогай, а шурину своему Левану Дадиани велел в знак преданности ему и шаху почаще нападать на Имерети. Повеление это было нацелено на то, чтобы ослабленная соседом Имерети не очень-то могла поддерживать Теймураза в случае надобности. Тем самым Ростом рассчитывал обескуражить соперника, тогда и двуличные картлийские тавады перестали бы тянуться к Теймуразу, и шаткое положение Ростома в Картли было бы несколько упрочено.
И получил Ростом ответ от Левана: «Напали мы на царя Александра в Кутаиси. Город сожгли, разорили и с победой возвращались. Брат царя Мамука перерезал нам путь, мы схватились, я самолично пленил его…»
Порадовался Ростом разорению Кутаисского дворца.
Снова закручинился Теймураз. «Грех совершил этот безбожник Дадиани», — подумал он и отправился тайно из Имерети в Мегрелию. Вперед послал князя Чолокашвили с предупреждением: не делай родине зла, не радуй врагов, не огорчай друзей и родных. Оборотите друг к другу лица и сердца, ибо и Имерети и Мегрелия — суть одна страна, одна родина наша.
Выехавшего из Кутаиси Теймураза по дороге встретил огорченный Чолокашвили, возвращающийся из Мегрелии, который рассказал подробно о злодействе Левана Дадиани.
Тот, оказывается, привязал пленного царевича Мамуку к лошади и волоком дотащил до своего дворца, потом выжег ему глаза — слишком, говорит, красивые они у тебя, а затем отдал несчастного на растерзание голодным псам…
Содрогнулся Теймураз, повернул вспять, ибо не мог ничего хорошего сказать о снедаемом злобой мтавари, а плохого — и так достаточно было сделано и сказано.
Когда Ростому сообщили о мученической кончине царевича Мамуки, он тоже не одобрил поступка своего шурина: одно дело — пленить, а совсем другое — замучить. Он понял, что злодейство мтавари бросит тень и на него, ибо Картли и Кахети были потрясены случившимся, а царица Мариам открыто осудила жестокость брата, немедленно оделась в траур, оплакала царевича Мамуку.
Матери и жены картлийских князей последовали примеру царицы: объявили о скорби своей, оделись в черное и сделали то, от чего сама царица воздержалась: посылали проклятья на мтавари, называя его зверем.
И снова чередой потянулись кровавые убийства, измены и предательства, злодейства неслыханные, месть праведная и неправедная, впрочем, бывает ли месть неправедная, или — лишь мера мщения разная?
Шаха Сефи отравила жена Имам-Кули-хана. Португальцы, усилившиеся в Индии, через миссионеров-католиков подослали эту отраву.
Одну грузинку, уцелевшую из гарема Имам-Кули-хана, сумели уговорить ферейданские грузины, о которых так заботился ширазский бегларбег. Они преданностью оплатили за добро своему славному соотечественнику тем, что подослали к его мучителю и палачу самую красивую и любимую из его жен с отравой.
Звездочет был почти прав — недолго властвовал шах Сефи. Престол унаследовал старший сын.
Ростом поспешил к новому правителю. Подробно рассказал об упорстве Теймураза, о том, что, надеясь на него, картлийские князья не до конца признают шахскую власть. Доложил и о набегах лезгин и дидойцев, подстрекаемых султаном, о посольстве Теймураза к русскому царю и полученной им от Московского двора помощи и еще о многом другом. Ростом просил шаха прислать в Грузию многочисленное кизилбашское войско.
Шах Аббас Второй, назвавшийся так в честь своего прадеда, знал о переписке между отцом и Теймуразом. Покойный отец объяснял неудачи Ростома отсутствием у него наследников, близких и друзей. Ростом-хан Саакадзе тоже много рассказывал о двуличии, лицемерии и трусости царя Ростома. Потому-то шах Аббас Второй отклонил просьбу старого коршуна, ему, мол, сейчас не до этого, а сам тайно послал гонца к Теймуразу с требованием прислать в Исфаган внука Ираклия. «Мы вырастим его, как подобает наследнику престола Картли и Кахети», — писал шах.
Шах из доноса Ростома знал, что старшего сына Датуны, Георгия, уже нет в живых, потому требовал следующего внука Теймураза Ираклия.
Не доверял Теймураз отпрыску рода Сефевидов. «Ираклия и его мать Елену я послал к Московскому двору, — ответил он шаху, — ибо по обоюдной договоренности Ираклий должен стать зятем русского царя».
Шаху Аббасу Второму тотчас доложили, что Теймураз собирается отправить внука в Москву, но пока не сделал этого: семья Датуны находилась в Имерети.
Шах убедился, что Теймураз ему не доверяет. Московские послы передали шаху просьбу русского царя: оставь Теймураза в покое, и братство наше возвысится. Понял шах смысл государевой просьбы: он не желал, чтобы шах вмешивался в дела Грузии.
Не давали покоя шаху и отношения между Леваном Дадиани и имеретинским царем Александром.
Учитывая создавшееся положение, шах склонился в сторону Ростома и велел ему еще раз доказать свою верность Сефевидам: изгнать Теймураза и его потомков из Кахети, но сделать это так, чтобы имя шаха нигде при этом не упоминалось, а потому он тайно снабдил Ростома оружием, порохом и пулями, бегларбегам Гянджи и Карабаха велел послать Ростому на помощь свои войска.
Ростом приступил к сборам…
…Царь Свимон, муж Джаханбан-бегум, приходился Ростому племянником. За это и уцепился Ростом. Бросил вызов Теймуразу — ты, дескать, велел своему зятю убить «Свимона…
Теймураз ответил: во-первых, я не повелевал убивать Свимона, это сделал Зураб Эристави по своей воле и своему усмотрению, но если ты меня винишь в гибели племянника твоего, то не забывай о том, что убийцу Свимона, зятя моего, я сам же велел убить.
Спор затянулся, запутался.
Ростом собрал кизилбашское войско, призвал картлийских князей с дружинами и с двух сторон подступил к Кахети… Со стороны Кизики наступало войско из Гянджи и Карабаха, сам Ростом поднялся в Тианети, чтобы перерезать Теймуразу путь в случае его отступления в Имерети.
В Кахети началось неслыханное кровопролитие.
Изнуренный тяжелыми боями и подавленный превосходством противника, Теймураз позвал к себе Датуну, верного ему Гио-бичи и сыновей Давида Джандиери:
— Задержите кизилбашей на два дня и две ночи, я же с семьей и казной буду пробиваться через Гомбори в Тианети, а оттуда опять переберусь в Имерети.
— А может… нам все-таки продолжить бой, отец? — осторожно спросил Датуна.
— Много их, сынок, очень много, и к тому же старого сыча нигде не видать: значит, он постарается перекрыть нам путь через Гомбори.
— Но если даже ты прорвешься и уйдешь отсюда, Тианетскую дорогу он все равно перекроет.
— Это я знаю, сынок, но, сражаясь здесь, мы ничего не добьемся, это будет бессмысленная резня, надо обязательно прорваться через Тианети, иначе мы можем оказаться в ловушке. Заал Эристави будет ждать меня возле Гомбори. Другого пути у нас нет.
Датуна с самого начала чувствовал правоту отца, не знающего усталости в борьбе с бесчисленными врагами, но душой и телом жалел дорогого ему старика, который вновь вынужден был искать приюта в Имерети.
В ту же ночь Теймураз двинулся в путь.
Когда он вывозил семью из Сигнахи, сверху поглядел на Бодбийский монастырь, где он был венчан на царство. Царь замедлил шаг коня и, взглянув на ехавшую верхом Хорешан, знаком предложил ей спешиться.
Теймураз подошел к Датуне, младшему, последнему сыну своему, обхватил огромными ручищами его голову и заглянул в ясные, сверкающие, словно звезды, глаза.
— Сын мой Датуна! Ты один у меня остался — единственная надежда моя и утешение. Не знаю, какой еще подвох готовит мне судьба, но знаю, что без тебя трудно мне станет дышать, кусок в горло не пойдет, и сердцу моему настанет конец. Но не буду многословен в этот час расставания, сын мой. В этом монастыре благословила меня на царство твоя бабушка, и здесь же я хотел передать тебе этот тяжкий венец отечества. Но я жалел тебя, родимый, ибо думал: сначала укреплю престол, а затем передам его сыну. Знает господь бог, знаешь ты, что я собирался отправить тебя в Россию, но ты не захотел… Боже великий, не разлучай отца с сыном, удовлетворись душами матушки моей, моих сыновей Александра и Левана!
Датуна прижался к отцовской груди точно так же, как прижимался в детстве к Левану и Александру.
— Отец! Я тоже не знаю, что нас ждет, знаю лишь одно — в тебе сердце и душа, сила и надежда моя и моей страны. Я хочу, чтобы ты твердо знал: если я когда-нибудь сомневался в правильности предпринятых тобой шагов, то всякий раз ошибался… Хотя никто и никогда не считал меня глупцом. Когда ты выдавал Дареджан замуж в Имерети, я не приехал на свадьбу. Осмелился высказать тебе упрек. Прости меня, ибо и этот твой шаг был мудрым, направленным на благо твое и народа нашего многострадального…
Теймураз приник губами к челу сына, потом быстро вскочил в седло и пришпорил коня…
Солнце стояло уже высоко в небе, когда они подъезжали к Гомборскому перевалу. Впереди, соблюдая все предосторожности, ехали дозорные.
В пути они никого не повстречали, не оказалось также и поддержки, обещанной арагвским Эристави.
Войско царя было малочисленным, воины, обремененные поклажей, с трудом продвигались в горах.
Когда они миновали перевал и начали спускаться по крутому склону, к Теймуразу привели старика горца. Старик снял шапку, опустился на колени перед царем… Потом встал и доложил Теймуразу, что в этих местах все спокойно, никто не приходил, войска никакого не видно, только вот позавчера повстречался ему некий отрок из Гудамакари, который сказал, что видел войско, направлявшееся к Тианети, но не сказал, чье оно было.
— К Тианети, говоришь, направлялось?
— Да, батюшка-государь.
— Это были кизилбаши?
— Кто знает, отрок ничего об этом не сказал.
— А что за отрок был?
— Да кто его знает! Сказал, что сам из Гудамакари, отца ищет. Отец, говорит, здесь должен быть, и я, говорит, с ними пойду.
— Куда?
— А тут, говорит, царь Теймураз пройдет, дай богему здоровья, он нас от Зураба-злодея избавил.
— А про Чолокашвили он ничего не говорил? — улыбнулся Теймураз, добрым глазом покосившись на князя Чолокашвили.
— Нет, родимый, про то не говорил.
— А сколько тому отроку лет?!
— Да годков пятнадцать, бог даст тебе здоровья!
Рано мужали грузины, ибо родина нуждалась в зрелых мужах.
…Уже смеркалось, когда они подходили к Тианети.
В Тианети Теймураз не пожелал войти, шатры решили поставить на ее подступах.
Только взялись за дело, как со стороны Тианети и Гомбори налетели кизилбаши.
Горячий бой завязался в окрестностях Тианети.
Царицу и домочадцев вместе с казной тушины, пшавы и хевсуры укрыли в глубине леса, Теймураз отчаянно сражался в небольшой долине, отбиваясь от врагов.
Разъяренный, он выискивал Ростома, но тщетно. Предусмотрительный старик за неделю до его появления занял Тианети, перекрыл все пути и тропы, кроме той, по которой должен был пройти Теймураз, а сам укрепился в башне, построенной еще во времена царя Александра.
И снова настояли на своем тушины, пшавы и хевсуры — чуть ли не силой увели с поля боя Теймураза.
Посланные в Гомбори гонцы вернулись к полуночи и доложили Теймуразу, что путь на Кахети отрезан. У Теймураза была мысль спуститься в Алазанскую долину, вызвать Датуну, а оттуда перейти к дидойцам и лезгинам. Он надеялся, что на царя с войском разбойники напасть не посмеют.
Дрожавшие от холода домочадцы даже в лесу не смели разжигать огня, боялись, что враг затаился где-то рядом.
Хорешан не теряла присутствия духа, накинув бурку на плечи, сидела в головах у Теймураза, который прилег на расстеленной бурке, и шепотом молилась:
— Господь всесильный и всемогущий, поелику сподобилась я дожить до сей грозной поры, отпусти мне грехи, совершенные ныне или когда-то словом, делом и умыслом. Очисть, создатель, душу мою от всяческой скверны плоти и духа и даруй мне, всевышний, право ночью сей с миром отойти ко сну, дабы восстать с моего скромного ложа достойной святого имени твоего каждым днем жизни моей. Помоги мне одолеть врагов моих, врагов земных и неземных, и избавь меня, господи, от поношений недругов моих и от злых умыслов, ибо твое есть царствие, сила и слава, отца и сына и святого духа, ныне и присно и во веки веков, аминь…
— Господь наш всеблагой, Иисус Христос, помилуй меня, недостойную рабу твою, изыми из разума моего и уст моих слова вредные и суетные, ибо благословен есть ты ныне и вовеки, аминь!
Хорешан молилась.
Теймураз хмуро молчал.
Люди надеялись на бога и Теймураза.
В лесу было холодно, а тьма, казалось, еще усиливала этот холод.
Теймураз не спал, бодрствовала и Хорешан — все ждала, вдруг появится Датуна.
Утром стало ясно, что все дороги и тропы перекрыты накрепко.
Малый отряд Теймураза пробиться сквозь полчища врагов, конечно, не мог.
Царица умылась, поправила на голове чихтикопи и лечаки, приколола булавку, доставшуюся от мученицы Кетеван, и потребовала коня.
— Ты куда? — вяло спросил Теймураз, скорее для порядка, чем из любопытства, ибо и сам догадывался о замысле царицы.
— Поеду в Тианети, повидаю Ростома.
Теймураз ничего не ответил, знал, что другого выхода у них нет.
Царица взяла с собой лишь двух придворных дам — больше никого. Выехав из леса, они столкнулись с кизилбашами, но те никаких препятствий чинить им не стали.
Когда, подъехав к крепости Тианети, царица пожелала спешиться, коня принял у нее Заал Эристави.
Царица поглядела на него косо, но промолчала. Заал отвел глаза в сторону — вчерашнего союзника царица Кахети увидела сегодня в качестве хозяина, гостеприимно принимавшего врага. Она не удостоила его даже приветствием, у какого-то кизилбаша по-персидски справилась о местонахождении Ростома.
Ростом встретил царицу стоя. И Хорешан, не садясь, приступила прямо к делу.
— В моих и твоих жилах, Ростом, течет одна кровь, мы оба с тобой картлийские Багратиони.
— Я царь Картли.
— А я сестра картлийского царя и наследница престола, ибо в христианских державах никто брата с сестрой не разделяет… Со времен царицы Тамар признано — льва щенки равны друг другу, будь то самка иль самец.
— Если ты пришла искать ссоры, лучше было прислать мужа своего.
— Искать ссоры пришли вы оба — ты и Теймураз. Негоже тебе новое кровопролитие затевать, пора и о душе подумать на старости лет.
— Чего тебе надо, зачем ты пришла, Хорешан?
— Освободи нам путь, отойди и пропусти нас в Имерети.
— Теймураз все равно возвратится и будет воевать.
— Пропусти нас с имуществом нашим и приближенными, я даю слово, что он не вернется с войной… Только еще одно условие: пошли сейчас же своих людей, чтобы Датуну пропустили к нам невредимым.
— Живой он с ними не пойдет.
Хорешан сняла заветную булавку с чихтикопи, протянула Ростому.
— Это булавка царицы Кетеван… Датуна знает… Он играл ею в детстве… Пусть передадут ему, и он покорится. Ты знаешь, что у нас нет больше сыновей… Неизвестно, что еще может случиться… У тебя тоже нет детей… Не губи нас и Грузию… При жизни твоей, даю тебе слово государыни, соперничать с тобой не будет никто из моей родни.
— Вы должны мне и Кахети уступить!
— И Кахети уступим! — твердо ответила Хорешан, устами которой говорила скорее супруга и мать, чем царица, хотя держалась она с истинно царским достоинством.
Она не успела договорить, как в покои вошла царица Мариам и смиренно поклонилась просительнице.
Потом она повернулась к Ростому и громко, чтобы слышала Хорешан, проговорила:
— Эту булавку я отвезу сама. Сын Теймураза никому не сдастся, кроме меня. — Она едва не прикусила язык, ибо слово „сдастся“ звучало двусмысленно, и она поспешила исправить невольную оплошность: — В пылу сражения он опустит саблю разве только перед грузинкой.
Мариам взяла булавку у царицы Хорешан и удалилась столь стремительно, что Ростом не успел даже что-нибудь сказать ей вслед. Хорешан замерла, услышав через минуту топот пущенных галопом коней. Ростом, знавший крутой нрав своей жены, пообещал царице Хорешан беспрепятственно пропустить всех до единого в Имерети с казной и поклажей.
Хорешан поклонилась с достоинством и громко проговорила:
— Слава создателю, что родич по крови не обманул моих ожиданий! — с этими словами она круто повернулась и быстрым шагом покинула зал.
Ростом вызвал своих подручных и приказал пропустить Теймураза со свитой. Потом поманил пальцем сотника-кизилбаша и удалился с ним в келью. Убедившись, что никто их не слышит, царь наклонился и прошептал:
— Возьми с собой людей Заала Эристави и езжай в Кизики, вы должны опередить царицу Мариам, передай мой приказ Селим-хану: царевича Датуну, живого или мертвого, доставить сюда, и как можно скорее!
* * *
Теймураз снова нашел приют под кровлей Кутаисского дворца.
В зале сидели трое: Теймураз, Хорешан и Дареджан.
— Беспокоюсь я о Датуне, — сказал Теймураз. — Сердце вещает беду.
— Мариам Дадиани обещала мне твердо.
— Мариам Дадиани надоел старый муж, она и помчалась к Датуне, авось, мол, и мне перепадет малость, — съязвила Дареджан.
— Негоже все переиначивать и над всем измываться, дочка! — нахмурился Теймураз.
— Правого надо звать правым, а неправого — неправым, похотливость же Дадиани известна!
— Оговорить, дитя мое, кого угодно можно.
Хорешан встала и подошла к окну, не по душе ей пришлась бесцеремонность Дареджан.
Дареджан поняла неодобрение царицы, но не захотела уступить:
— Лицемеры Дадиани. Лживость и притворство у них на лице написаны. Не щадят ни взрослых, ни детей, лишь для себя ищут пользы, ко всему со своей меркой подходят, другого мерила у них нет.
— Я виновата, — прервала ее Хорешан. — Когда она вышла, мне надо было следовать за ней и самой направиться к Датуне.
— Он бы не послушался тебя, — возразил Теймураз.
— Я бы от твоего имени с ним говорила.
— Но я не мог просить его, чтобы он отступил и сдался, такое в нашем роду не в чести.
— А то, что в нашем роду в чести, добра нам, как видишь, не принесло, — снова вставила свое Дареджан.
Теймураз еще больше помрачнел. Хорешан с укоризной взглянула на Дареджан.
— Почему же не принесло, дочка, ведь шах Аббас ничего с нами поделать не смог!
— Как это не смог?! — вскинулась Дареджан. — А два брата и бабушка — этого, по-твоему, мало?!
— Это, дочь моя, — спокойно, но твердо отвечала Хорешан, — воля божья, ведь шах Аббас и Марабдинскую битву чуть не выиграл, однако Картли и Кахети омусульманить не смог, и истребить нас не сумел, и с родной земли нас согнать не смог. Это и есть победа Теймураза, об этом сам шах Аббас, оказывается, говорил, и не видеть этого могут только слепцы. Правда, огромную жертву нам пришлось принести, но главного, нет, главнейшего, мы все же не потеряли — Картли и Кахети, так или иначе, остались Картли и Кахети. А это достигнуто горением и подвижничеством отца твоего, и ничем более.
— Это так, — согласилась Дареджан, — но боль за братьев и бабушку душит меня. Если бы можно было, я бы нынче же послала Александра со всем имеретинским войском против кизилбашей, засевших в Картли и Кахети, послала б, чтобы раздавить и уничтожить этих неотесанных и безмозглых картлийских князей. И с этим Дадиани расправилась бы в ближайшее время…
— Время для этого еще не подоспело, дочка, — спокойно продолжала Хорешан.
Теймураз вышел на балкон и распахнул ворот, жадно ловя воздух открытым ртом.
— Я тоже понимаю, что сейчас еще не время, но потому сердце у меня и заходится от боли. Я не знаю никого, кто бы ради спасения родины отдал бы столько сил, ума, души и крови, сколько отдал их мой отец. Если бы ему сказали, что он должен умереть, чтобы спасти родину свою, он умер бы с радостью. Разве он хуже Ростома мог угождать разным Аббасам, разве его ценили бы при Исфаганском дворе меньше тех, кто когда-либо искал там славы и величия?! Однако мудрость и предвидение велят ему служить своему народу и господу богу другим, тяжелым, но верным путем. Но кто оценит жертвы его и заслуги?!
— Народ оценит, народ! Но если даже народ ничего не скажет, промолчит, Теймураз и этого не убоится, ибо он сам тверд и уверен, неколебим в единстве совести и деяний своих, в своей готовности жизнь отдать сполна за отчизну свою, за ее будущее, ибо родину спасли и сберегли только такие люди, как он, они же ее и впредь будут спасать.
— Среди грузин я не знаю другого, кто так бы страдал за родину, как мой отец.
— Я не спорю с тобой, дочка, но в мире нет мерила добра и зла и, думаю, не будет никогда. Знаю одно: люди скажут, что муки и страдания Теймураза были вызваны тяжкой годиной испытаний, выпавшей на долю Грузии. Не забудут и с Ростомом его сравнить и праведно рассудят, где черное, а где белое…
В залу вошел Александр. Обе женщины поднялись ему навстречу.
Александр как будто и не заметил этого, чего с ним прежде никогда не случалось. В другое время он бы непременно сказал: сидите, не вставайте, но сейчас ему было явно не до вежливости, он был бледен как снег, глаза его бегали, словно у безумного; бессильно опустив плечи, он с трудом волочил ноги, обутые в белые изящные сапоги.
— Где отец? — спросил он у Дареджан.
Словно почувствовав беду, Теймураз тотчас шагнул с балкона в залу и, лишь взглянув на бледное лицо зятя, понял все и только глухо проронил:
— Датуна?!
Александр не ответил, кинулся к тестю и обнял его.
Теймураз покачнулся, поднял сначала по привычке ко лбу правую руку, потом, с силой ударив себя в лоб кулаком, рухнул на колени и, пав ниц, взревел, словно старый бык, которому перерезали глотку:
— Боже великий, если ты существуешь, взгляни на меня, обездоленного, помилуй меня по-божески! Что я тебе сделал, за что терзаешь меня, за что пытаешь душу и сердце?!
В комнату чуть ли не на цыпочках вошел Гио-бичи, держа в руке башлык Датуны, который когда-то через него же и посылал его хозяину Александр.
— С каким же лицом ты пришел к нам, сын мой Гио, как просили мы тебя, как молили словами и без слов, чтобы ты сохранил последнюю надежду и жизнь мою! Где вы бросили-покинули моего юного и отважного мудреца? Скажи мне все, скажи, где он погребен и удостоился ли погребения?
Хорешан свалилась без сознания.
Не своим голосом вскричала Дареджан:
— Горе мне, — братец, единственная надежда и жизнь моя!
Сбежались слуги и служанки. Вынесли бесчувственных женщин. Теймураз, стоя на коленях, не сводил глаз с верного Гио, ждал ответа.
Изможденный — кожа да кости, — в изодранной чохе стоял Гио-бичи, собираясь с духом. Левый рукав аккуратно был продет под серебряный пояс — пустой рукав, без руки.
— Что сказать тебе, отец?.. — он впервые осмелился назвать Теймураза отцом. — Когда вы отбыли, в тот день было вроде тихо, а на следующий день нагрянули кизилбаши с большим войском. Сторожевых на крепостной ограде порубили и как саранча напали на город… Мы вчетвером — нас двое да братья Джандиери, воспользовались потайным ходом… Сначала хотели в Бодбийском монастыре укрыться, но Датуна отказался: там, говорит, моего отца на царство отчизны величаво венчали, и я там прятаться как вор не стану…
— Горе отцу твоему, Датуна, мой родимый! Я должен был взять тебя с собой! — глухо простонал Теймураз и взглянул на Гио с мольбой, чтобы тот продолжал свой рассказ.
— Мы вышли из города… Ночью ничего, а днем наткнулись на большой отряд кизилбашей.;. Не смогли уйти от них… Они преследовали нас по пятам… Меня ранили — я плечом заслонил Датуну, руку отсекли, потом… Я потерял сознание… А когда пришел в себя, увидел всех троих порубленными… Они рядом со мной лежали…
— Он и слова прощального не успел передать мне, сердечный мой!
— Слово он мне передал раньше, отец! Когда мы из Бодбе вышли, ехал рядом, он словно чувствовал беду… Если, говорит, так случится, что меня убьют, отцу передай, чтоб не горевал. Пусть о сыновьях моих, Ираклии и Луарсабе, позаботится, мать мою бережет и о себе не забывает. Передай ему, что более преданного царя и заботника у Грузии не было и не будет… Не знаю, что скажут летописцы, но, насколько я могу судить, равного ему средь Багратиони не сыскать. И пусть не печалится, что не взял меня с собой. Я бы все равно не пошел. Я должен быть там, где братья мои и бабушка. Только они в неволе погибли, а я, если умру, то как свободный и непокорившийся грузин погибну в борьбе за независимость родины моей… Если ты останешься в живых, сказал он, похорони меня в Алаверди…
— Горе мне, сынок… — снова застонал Теймураз.
— На следующее утро приехала женщина — в бурке, на коне… Спешилась, подошла ко мне… Я притворился мертвым, но она заметила яму, которую я начал своим мечом рыть под ореховым деревом, — я могилу хотел вырыть всем троим вот этой рукой, — вытянул правую руку Гио. — Она стала бить меня по щекам, чтобы я очнулся, значит. Когда я глаза открыл, спросила, который из трех царевич Датуна… А у самой на глазах слезы, с таким горем взирала на меня, будто сама царевна Дареджан была, сестра Датуны… Я указал… При ней кизилбаши были… Когда они завернули троих в бурку, я за саблю схватился… Но женщина опередила меня, наступила на саблю и рукой меня оттолкнула… Я ведь ослаб совсем, растянулся там же. Кизилбаши кинулись на меня, если бы не ее окрик свирепый, они бы моим же кинжалом мне горло и перерезали… Отняли у меня оружие, связали, через седло перекинули, так в Алаверди и привезли… Там женщина выгнала кизилбашей, оставила четверых христиан, мингрелы они были… Вырыли три могилы у входа в храм, от первого угла нужно три шага отсчитать, под ореховым деревом.
— Он любил там сидеть! Датуна, сын мой, отчего я не умер раньше тебя?!
— Женщина помогала, вместе с другими рыла могилу. Потом за священником послала. Он панихиду отслужил… Своей рукой землей царевича засыпала… Мне вернула коня и оружие. Те мегрелы меня до Лихи и проводили.
Теймураз только теперь взял у Гио башлык, прижал его к лицу обеими руками и упал на тахту.
В покоях Имеретинского дворца оплакивал своего последнего сына царь Картли и Кахети Теймураз.
Медленно текла история Грузии со своим злом и добром, если в этих скрижалях времен могло еще называться что-либо добром, кроме мужества, человечности и большой, очень большой любви к отчизне, чистейшей, как слезинка, возвышенной, как любовь отца к сыну и сына к отцу.
* * *
Сорок дней не выходил из своего добровольного заточения Теймураз, сорок дней не покидал кельи.
Дареджан не отходила от царицы Хорешан — гордая наследница картлийских Багратиони за это время превратилась в дряхлую старуху.
Верный Гио-бичи, которого все теперь называли одноруким Гио, днем и ночью охранял вход в келью царя.
Теймураз был раздавлен горем. Писал лишь при дневном свете, проникавшем в маленькое окно, остальное время лежал на тахте, словно одержимый недугом смертельным. Дух затворника метался в тесной келье.
А разум переносил эти метания духа на пергамент еще не утерявшей силу рукой.
На сорок первый день его вывел из кельи зять. Он с трудом переставлял ноги. Александр и Дареджан заново приучали его ходить, чуть ли не под руку выводя к столу. Едва заметное улучшение в состоянии Хорешан несколько приободрило Теймураза, иначе бы ему уже не оправиться.
Через две недели Александр отвез его в Рачу. Весь этот уголок — твой, сказал он Теймуразу, управляй и властвуй.
Но сердце Теймураза ни к чему не лежало: даже когда думал о делах, перед глазами стояли внуки — Луарсаб и Ираклий, не расстававшиеся теперь с бабушкой, отвыкшие от дедовой ласки.
При виде их ему вспоминалось детство Датуны, поэтому он избегал ласки и возни с ними, к чему прежде, в Кахети, тянулся всей душой. Ведь лаской и веселой возней привязал он к себе когда-то внуков своих. Ту любовь, которую он не сумел излить на своих детей по молодости лет и буйству крови, в Кахети он изливал на внуков — будь то в Алаверди или Алазанской долине, в окрестностях Греми.
Сейчас же Теймураз не находил себе места ни в Раче, ни в Кутаиси. Годы и беды разом нахлынули на него. Не помогали и стихи, не отвлекали заботы о детях и доме. В разлуке с внуками он томился, но и в общении с ними не находил утешения.
Зачастил в Гелати, почти каждый божий день с утра до вечера он просиживал там, неподвижно застыв на каком-нибудь надгробии.
Однорукий Гио как тень всюду следовал за ним вместе с другими приближенными — тушинами, пшавами, хевсурами или ингилойцами, которые бдительно охраняли царя.
Он ни с кем из дидебулов не общался, за исключением Георгия Чолокашвили, с которым иногда обменивался мыслями о поэзии.
Прошло еще какое-то время, и он иногда стал звать к себе внуков — маленького Луарсаба и растущего не по дням, а по часам Ираклия. Рассеянно внимал их матери — вдове Датуны, Елене, которая жаловалась на своеволие мальчиков — не слушаются, мол, отлучаются далеко от дворца, а Ираклий вообще не сходит с коня, иной раз до позднего вечера домой не возвращается, заставляя беспокоиться мать.
Весна была на исходе, лето вступало в свои права.
Наступил июнь.
Хорешан и Дареджан убеждали Теймураза покинуть дворец в Зварети и уехать в Рачу. Что может быть лучше июня в горах, — внушала отцу Дареджан, не желавшая, чтобы Имеретинский двор был свидетелем того, как дряхлел царь, ибо это бросало тень на достоинство и власть самой Дареджан, которая успела окрепнуть и с успехом вмешивалась в придворные дела мужа.
Теймураз угадал сокровенные мысли и тайное желание дочери, потому медлить не стал.
Прекрасны горы и долины Грузии во все времена года, особенно в летнюю пору. Поражает Имерети, благодать разлита по полям и лесам этой древней земли; словно только что начинающие говорить младенцы, лепечут ручьи, стекающие с вечно снежных вершин Кавкасиони. Ниже они превращаются в полноводные реки и с могучим рокотом спускаются в долины, набираясь силы и страсти. Пестрыми коврами расстилаются затканные цветами зеленые бархатные холмы и склоны, радостью и блаженством дышит каждая пядь этого поистине райского уголка грузинской благодатной земли.
Теймураз и его свита верхом продвигались по горным тропам Рачи. Впереди ехали завороженные красотой природы тушины, пшавы и хевсуры, шествие замыкали ингилойцы Давида Джандиери, охраняя даря с тыла. Георгий Чолокашвили на подаренном царем Александром коне в качестве первого придворного следовал за Теймуразом, который, чуть ссутулясь, покачивался в седле и тоже зачарованно любовался лесами и долами, раскинувшимися пестрым покрывалом по крутым склонам величественного Кавкасиони.
В воздухе, застывшем от зноя, висели орлы и ястребы. Густое марево сказочно переливалось, нежным бликом синея у края неба, оттененное темной лазурью линии гор, расшитых клочьями тающих облаков. Причудливо ласкающей глаз вышивкой пестрели цветы и травы, покрывающие склоны холмов и гор, оседая в душе покоем и неосязаемым блаженством, пряным хмелем, заживляющим раны, и исцеляющим нектаром жизни. Жужжали пчелы, покинувшие свои дупла или ульи, и этот мелодичный звон сливался в едином дыхании благодатной природы. Рокочущая на дне ущелья река, словно капризное дитя, немолчно верещала о чем-то своем, не подвластном слову. Откуда-то издалека доносилось дружное токование, птицам прилежно вторили цикады. Голуби сладко ворковали, горлицы переносились от дерева к дереву, словно пущенные из пращи, и легкий шелест их крыльев разносился над просторами сомлевшей под июльским солнцем природы.
Царская свита выехала на небольшой луг.
Косари, по колено утопая в цветах и травах, дружно взмахивали косами, их пение звонким эхом отталкивалось от окружавших зеленый покос гор.
Всадники придержали коней, вслушиваясь в песню.
Кони жадно, чуть ли не обрывая узду, тянулись к сочной траве — от долгого подъема в гору они, понятное дело, проголодались.
Теймураз спешился и подошел к косарям, которые перестали петь и косить.
— Да исполнятся надежды ваши и желания, мои рачинцы!
— Многая лета государю Картли и Кахети! — отозвался пожилой рачинец, который, судя по всему, знал Теймураза в лицо.
— Откуда ты знаешь меня, добрый человек? — подстраиваясь под рачинский говор, спросил Теймураз.
— А оттуда, любезный и досточтимый государь, — со свойственной рачннцам неторопливостью и степенностью отвечал крестьянин, — что я с тех самых пор тебя помню, как ты, уважаемый… даже не знаю, как и объяснить-то тебе… В тех краях, где одно озеро имеется в горах… Так вот, ты нас оттуда добрым пинком выпроводил… И поделом… Никак не вспомню название того озера-то…
Крестьянин вспомнил Базалети.
— Так вот, любезный и досточтимый, — подхватил Теймураз и впервые за долгие месяцы улыбнулся, улыбнулся Раче-жемчужине, истерзанной и обескровленной врагом Грузии, — послушай теперь, что я скажу: не допуская второго Базалети, давайте вместе супостата истреблять и вместе побеждать на благо нашего общего дела, на благо родины нашей.
— Стамбульский сахар бы — да в твои уста, государь, — обнажил в улыбке по-молодому крепкие и белые зубы старик рачинец.
Теймураз скинул верхнее платье — каба, сиял шапку, засучил рукава, по-крестьянски поплевал на ладони, потер их друг о дружку и чуть ли не вырвал из рук косу у своего собеседника.
— Подай-ка сюда эту добрую труженицу!
Теймураз широко взмахнул косой, с характерным свистом рассекающей и воздух и траву.
Покорно, как заговоренные, ложились под ноги царю яркие цветы и созревшие травы, подчиняясь силе, смекалке, умению и вдохновению кахетинского правителя. Почти не останавливаясь, шел по лугу возвращенный к жизни ароматом скошенных трав и цветов царь Кахети, потерявший престол, и напевал про себя, бормотал повесть о далеких временах, когда страна единой была в годину бедствий.
Остановился Теймураз, тыльной стороной ладони смахнул выступивший на лбу пот и попросил каменный брусок поточить косу.
Тот же пожилой крестьянин протянул ему точило. Кахетинский царь привычно поплевал на камень и ловко стал править косу, упираясь в землю косовищем. Ободренные примером царя, его приближенные мигом разобрали косы, и над покосом понеслась негромкая, но дружная песнь мирного труда, столь редкая и желанная на земле трудолюбивых грузин.
Стояли рачинцы, славные мастера косьбы, и любовались, добродушно восторгаясь, как спорится дело в руках их царя.
Солнце уже стояло высоко над головами, когда царские подручные начали готовить еду.
Рачинцы-косари отвели царя к прозрачному роднику, ледяная струя которого, неугомонно журча, бежала по деревянному, наскоро обструганному желобу.
Теймураз разделся по пояс, обмылся студеной водой, потом, подставив обе пригоршни под струю, жадно напился, чуть ли не захлебываясь живительной влагой.
— Ух, благословен будь твой создатель, зубы ломит!
Крепко обтеревшись полотенцем, Теймураз оделся и собрался приступить к еде, как на узкой тропке, той самой, по которой недавно сюда спустилась царская свита, показалась небольшая группа всадников под предводительством тринадцатилетнего сына Датуны — Ираклия.
Ираклий остановил коня неподалеку от накрытой прямо на траве трапезной скатерти, ловко спрыгнул со своего взмыленного Лурджи — статный, рослый потомок кахетинских Багратиони, которого Исфаган давно уже облюбовал в качестве заложника.
Теймураз, окинув внука ласково-горделивым взглядом, вдруг заметил то, чего никогда не замечал прежде: мальчик как две капли воды был похож на своего покойного отца! Особенно похожи были глаза — умные, вдумчивые. Именно эти глаза и на этот раз помогли Теймуразу сладить с той душевной смутой, которая поднималась в нем всякий раз, когда он видел внука. Теперь же в этих глазах мерцала радость, очевидная даже для тех, кто давно уже свыкся с горестями семьи кахетинских Багратиони.
Мальчик догадывался, что дед тяжело переживает всякую встречу с ним, поэтому поспешил объяснить причину своего появления, чтобы рассеять в нем любые неприятные предположения и сомнения.
— Дедушка, московский царь направил к тебе послов под началом стольника Толчанова и дьяка Иевлева. Послы прибыли с богатыми дарами и дожидаются тебя. Царь Александр велел сообщить тебе об этом, — доложил по всем правилам придворного этикета желанный наследник престола и через минуту очутился в крепких дедовских объятиях.
Теймураз переглянулся с Георгием Чолокашвили, который заблестевшим от радости взором наблюдал за сдержанной, по-кахетински скупой на ласку встречей деда с внуком.
Повелитель Рачи не спеша утолил голод, поблагодарил косарей и повернул назад, в Кутаиси.
Похоже было, что тяжелая пора миновала, теперь можно бы и дух перевести, но сердце царя все так же стонало и кровоточило, ибо не было оно привычно к добру и радостям.
…Хорешан в приеме послов участия не принимала. С грузинской стороны при передаче грамот и даров присутствовали: сам Теймураз, царь Имерети — Александр и царица Дареджан, Георгий Чолокашвили и царевич Ираклий — наследник престола Картли и Кахети.
Впервые попавший на столь торжественную церемонию Ираклий не смел задавать деду вопросы, поэтому шепотом спросил у Георгия Чолокашвили:
— А почему их двое? Разве недостаточно одного посла?
— Дело в том, царевич, что столь долгий путь сопряжен с большими трудностями и опасностями. Послов подстерегает множество испытаний, если один погибнет, второй выполнит поручение. И, кроме того, у русского царя так заведено, один посол как бы проверяет то, что говорит и слышит второй, — таким образом, царь может быть уверен в точности переданных и полученных сведений.
— Это у них мудро заведено, — шепотом заметил Ираклий и весь обратился в слух.
Расспросив о положении Картли и Кахети и выслушав ответ, переводившийся с турецкого языка на русский, Толчанов приступил к изложению главного вопроса.
— Его царское величество государь всея Руси весьма заинтересован в вас и в судьбе вашей страны. Мне поручено сообщить вам также, что теперь царь не может прислать вам ратных людей на подмогу, ибо трудно ему как другу султана и шаха против них выступать, а главное, по той причине, — подчеркнул Толчанов, — что мы еще сами не все дела свои уладили. Кроме того, московский государь отправил грамоту подробную шаху Сефи, который собирался отозвать из Картли царя Ростома, не нашедшего общего языка с грузинами, и вернуть царю Теймуразу его законный престол.
Теймураз нахмурился:
— Новый шах, преемник шаха Сефи, шах Аббас Второй, сделает это лишь в том случае, если я отдам ему в заложники моего внука. Я же обещал Ираклия в зятья московскому государю.
Ираклий потупился. Толмач перевел сказанное Теймуразом по-турецки на русский.
— Его величество государь не надеется, что с помощью его войск окончательно утвердится ваше царствование и не нарушится дружба его с шахом, ибо в прошлом году прибыл в Москву шахский посол Мехмед-Кули-хан, через которого шах передал добрые слова в ответ на наши упреки.
— Что сказал шахский посол, когда государь упрекнул шаха в несправедливом обращении с царем Теймуразом?
Алексей Иевлев откашлялся и заговорил так быстро и невнятно, что толмач остановил его и попросил говорить помедленней.
— Сестра Теймураза, сказал Мехмед-Кули-хан, была женой шаха Аббаса, и потому Теймураз доводится нынешнему шаху родичем. Теймураз не ладит с тбилисским ханом Ростомом, оттого что они родственники, а раз родственники, то и враждуют друг с другом, как положено среди наследников больших правителей Грузии и вообще среди шахских наследников.
— Среди наследников престола, — поправил второго посла первый.
— Среди наследников престола, — покорно принял замечание Иевлев. — Ростом-хан — магометанин, подданный шаха, половина Грузии ему подчиняется, половина — Теймуразу…
— Как же так?! Значит, по-вашему, Имеретинское царство — не Грузия, или нас в счет не берут? — вспыхнул Александр.
Послы растерянно переглянулись.
Взял слово Теймураз:
— Имеретинское царство, да будет это ведомо его царскому величеству, такое же полноправное царство, как Картли и Кахети, только мешает этому царству князь Дадиани, который то шаху прислуживает, то султану. Дадиани по коварству своему потребовал у меня внука в заложники, а взамен войско дать обещал, чтобы Ростома из Картли изгнать. Мы отказывали ему, ибо он нам не угоден и положиться на него нельзя. Внук же наш Ираклий, который перед вами, готов отправиться в Москву.
Ираклий снова потупился. Теймураз продолжал:
— Имеретинский царь Александр, зять мой, правит Западной Грузией, мы же владеем Восточной Грузией.
Дьяк Иевлев вернулся к недосказанному:
— Шах сердит на Ростом-хана за то, что он разорил Кахети и убил царевича.
— Наследника престола, — поправил его Александр.
— Наследника престола, — повторил второй посол и продолжал: — Мехмед-Кули-хан сказал, что Теймураз лишь на время оставил свое царство и живет у зятя своего, имеретинского царя…
— Вот видите, даже шахские послы с почтением величают меня царем, — гордо выпрямился Александр.
— Это они в России да при царе величают, иначе и не посмеют, — заметил Теймураз.
Дьяк продолжал:
— …Живет у зятя своего, а шаху не пишет ничего, ни о чем не просит, сказал Мехмед-Кули-хан, а если бы он грамоту написал и попросил, шах бы велел вернуть ему царство. Мы доложим шаху о вашей просьбе, и он из любви к московскому царю велит, чтобы Теймуразу вернули престол и царство его, — закончил свой рассказ Иевлев.
— Я знаю, что велит шах, — горько улыбнулся Теймураз. — Шах Аббас Второй тоже требовал у меня в заложники царевича Ираклия, но получил отказ, ибо царевич должен отправиться в Москву.
— Мы тоже получили приказ от нашего государя привезти царевича в Москву, но не как заложника, а как дорогого гостя, посла грузинского царства, в знак дружбы и доверия. Царь Теймураз, должно быть, знает, что у московского государя слово никогда не расходится с делом, — сказал стольник.
— Я это знаю… Ваши государи не умеют лгать: если пообещают — выполняют, а нет — так прямо шлют отказ. Вы изволили сказать, а устами вашими говорит Московское государство, что…
— Великая и Малая Русь, — подсказал первый посол.
Теймураз продолжал:
— …Его царское величество государь Алексей Михайлович просит прислать в Москву царевича Ираклия, наследника твоего престола, как нашего друга и союзника…
— Истинная правда, — подтвердил слова стольника Толчанова дьяк Иевлев.
— Но меня интересует, отдаст ли государь, самодержец Великой и Малой Руси, за моего Ираклия свою сестру Татьяну?
Никифор Толчанов растерянно взглянул на Иевлева, тот ответил таким же недоуменным взором: на этот счет послы никаких указаний не получали.
— И второе, — продолжал Теймураз, — когда я пошлю внука, даст ли мне государь ратных людей и казну? Если этого не случится, отправка наследника престола в Москву была бы с моей стороны неосмотрительным шагом, ибо она означала бы окончательный разрыв с шахом Аббасом без какой-либо поддержки со стороны московского царя.
Послы промолчали. Замолчал и Теймураз.
Молчание тестя правильно истолковал и Александр. Все остальные тоже затаили дыхание в ожидании ответа.
Толчанов напряженно соображал, как выйти из затруднительного положения. После недолгой паузы он заговорил довольно твердо, и по складу мыслей чувствовалось, что ответ был составлен не без ведома московского государя:
— Всея Руси самодержец пока не может прислать ратных людей, но немедленно отправит к шаху Аббасу Второму чрезвычайное посольство, — возможно, отправит именно меня, и потребует… Я повторяю, потребует, чтобы Теймуразу вернули царство.
— И Картли, и Кахети, — уточнил Теймураз.
Толчанов же продолжал:
— Вернули царство твое и твоего наследника, если же шах Аббас снова начнет говорить о родственных тяжбах и прочем, тогда государь пошлет свою рать Хвалынским морем на пограничные шаховы города и прикажет разорить вдесятеро больше городов, чем шах разорил в Грузии…
Все присутствовавшие на приеме поняли, насколько твердо приказал русский царь своим послам доставить царевича в Москву. Пребывание царевича при русском дворе свидетельствовало бы о сближении, а также служило бы доказательством всему миру приоритета Руси над шахом и султаном. Понял Теймураз тайный умысел, московского даря и уступил, ибо заглянул в будущее своего внука и своего отечества, и едина была мысль и забота об этих двух, воплотивших в себе Грузию.
— И еще я хочу, чтобы русский государь знал… Мой внук и лицом, и станом, и умом, и просвещенностью окажет честь любому двору. Подобных ему не много на свете… Так вот, одежду пусть он носит грузинскую, чтобы все знали о дружбе нашей и побратимстве нашем.
Все учел Теймураз, внушил послам, что на большую жертву идет, чтобы достойно возвысить доверие и честь, оказанные им русскому царю.
Потому и послы доложили своему государю так: правда, Теймураз не сумел заставить имеретинского царя Александра найти общий язык с Леваном Дадиани и Левана убедить не смог не драться с имеретинским царем, но все равно оба они считаются с Теймуразом и уважают его. Огорченный бездетностью своего зятя Ростома и отсутствием у него родни, Леван Дадиани обещал Теймуразу, что, если он отдаст внука ему, а не московскому государю, то Дадиани пришлет ему войско и поможет возвратить престол и царство. Но Теймураз верен Руси и потому Левану отказал.
В знак неколебимой преданности русскому государству Теймураз заставил и Александра присягнуть на верность Москве, это был еще один шаг к спасению и возвышению Грузии, ибо ни шахская Персия, ни султанская Турция не оставляли в покое Восточную и Западную Грузию, царь Ростом и Леван Дадиани со своей стороны вносили смуту.
Требование царевича Ираклия в заложники лишь подтверждало коварство мегрельского правителя, ибо, подстрекаемый Ростомом, он конечно же желал зла наследнику Теймураза; не стал бы Леван Дадиани против родича своего идти — не таков он был, чтобы изменить адату родства и своему исконному духу.
И вновь множились тревожные мысли, муки, горести…
И вновь во дворцах грузинских расцветали двуличие и измена, верность и вражда мешались друг с другом. Народ же свято хранил любовь к отечеству, так же, как любовь к матери и к отцу, любовь к дочерям и сыновьям, хранил свято веру и совесть свою, народную.
Имеретинский царь лично возглавил проводы царевича Ираклия.
Теймураз отправлял внука и невестку с большой свитой и дорогими дарами. Отъезжающим предстоял долгий и опасный путь — через Терки, Кабарду и Кумыцкую низменность.
Накануне отъезда Теймураз долго беседовал с внуком, разъяснял ему все, растолковал смышленому царевичу, что едет он не как заложник и будет принят радушно при Московском дворе. Велел ему русский язык изучить и пушкарское ремесло освоить, о чем еще раньше с послами был договор. Напомнил внуку:
— Если послы солгали и сестра царя окажется тебя недостойной — ты откажись, скажи, что без согласия деда этого вопроса решить не можешь. В дороге будьте осторожны, следи, чтобы никто твоих приближенных не подкупил. Ростом узнает о твоем отъезде. Постарается руками шамхалов сделать то, чего он и шах не смогли добиться через Левана Дадиани. Георгий Чолокашвили пусть заменит меня, остальным не очень доверяй, но в час испытаний каждое слово свое и каждый шаг согласуй с другими. На одного себя не полагайся, хотя все должны помнить, что последнее слово — царское — за тобой! Забудь о юношеской робости и неуверенности, отныне ты наследник Картлийско-Кахетинского престола, запомни это хорошенько. Знай также: может случиться, что ни мои старания, ни твои труды на сей раз успехом не увенчаются, но не забудь моих слов: наши усилия когда-нибудь принесут свои плоды, и Грузия объединится, народ будет спасен от вырождения, от полного истребления, о котором так страстно мечтают Сефевиды. Но это спасение, это избавление не придет само по себе, мы должны завоевать его мудростью и терпением, трудом, тяжким трудом, трудом неутомимым, трудом и знанием. Другого пути у нас нет, потому-то я тебя, мою жизнь, надежду и дыхание мое отправляю на север.
В предгорьях Кавказа, словно насекомые, налетевшие на падаль, роились разбойничьи шайки, принесенные ветром, гуляющим меж севером и югом. Разум шамхалов мутился от путаницы умыслов и ханжества. В отличие от отца, шах Аббас Второй болезненно переживал двуличие кавказских мусульман, они же, стремясь угождать и тем и другим, искали собственной выгоды и стремились урвать кусок пожирнее. Поэтому шаху Аббасу Второму пришлось схватить заигрывавшего с Московским двором Ростом-хана и вместо него посадить его брата. Этот шаг Аббаса Второго всполошил горных разбойников, и они наперебой принялись угождать Исфагану, чем сильно озадачили вклинившиеся вглубь на юг русские воеводства — Теркское и Астраханское.
Оправдавший себя шаг придал шаху смелости: он возвысил ширванского хана Хосрова и стал с его помощью притеснять и грабить русских купцов. По его же наущению Сурхай-бег и Казанала-Мурза напали на русскую крепость Сунжу, взять крепость они не смогли, но переполох вызвали изрядный. Впрочем, через год они все-таки своего добились, крепость разграбили и подожгли.
Обнаглевший Хосров-хан заявил теркскому воеводе, что, согласно повелению шаха, он собирается завладеть крепостью Терки в пику кабардинцам, которые подчинялись русским, найдя с ними общий язык.
Московский двор, встревоженный самоуправством ханов и шамхалов, отправил в Исфаган послов. Шах, не желая обострять отношения с русским царем, отвечал, что Хосров-хан действует по собственной воле.
Узнав от царя Ростома об отъезде царевича Ираклия и царицы Елены, Хосров-хан натравил на царскую свиту разбойников, которые взяли в плен сорок три человека — мужчин и женщин, захватили большую часть подарков, предназначенных русскому царю, но, благодаря мужеству горцев и имеретинцев, посланных царем Александром в сопровождение наследника престола, юный царевич с матерью были укрыты в Терках, оттуда их переправили в Астрахань с помощью русских и в конце концов доставили в Москву, где их приняли с истинно царскими почестями и отвели им роскошные покои в Московском Кремле.
Через несколько дней после прибытия царевича царь Алексей Михайлович принял его в Грановитой палате в присутствии всех заморских послов. На торжественном обеде, данном в честь гостя, по правую руку от царя сидел патриарх Никон, а по левую — царевич Ираклий, о котором сам патриарх пожелал сказать слово.
Никон святой мученицей помянул Кетеван и вечную славу воздал всем трем сыновьям Теймураза — Левану, Александру и Датуне. Сидевшая рядом с царицей Марией мать царевича Елена всхлипнула, Чолокашвили поднес ей платок.
Очень скоро грузинский царевич стал любимцем Алексея Михайловича. Без него не обходился ни один праздник, ни один прием и молебен, повсюду царь появлялся в сопровождении Ираклия, которого в Москве величали царевичем Николаем Давидовичем.
В высшем кругу московской знати он занимал место сразу после патриарха Никона. Здесь с полным пониманием относились к заветным мечтам царя Теймураза, не располагая реальной возможностью помочь Грузии, всячески старались выказать уважение к этой стране, восхваляя мудрость и красоту царевича.
Теймураз не скоро узнал о нападении на Ираклия. Весть принес однорукий Гио, которого затем и отправил в Имерети Георгий Чолокашвили, чтобы успокоить Теймураза на тот случай, если он узнал об этом нападении от кого-то другого.
— Как же ты оставил Ираклия, сынок, как мог вернуться сюда?! Так-то ты мой наказ выполняешь, я ведь на тебя надеялся, как же теперь царевич без тебя обойдется? — по-кахетински, по-отцовски попрекнул верного Гио расстроенный царь.
— Я не хотел возвращаться, но Чолокашвили не оставлял меня в покое, а потом сам Ираклий повелел… Его волю я выполнил только тогда, когда они уже были совсем в безопасном месте, Астрахань миновали.
— Так что же мой Ираклий?
— Ираклий велел мне вернуться и все подробно рассказать, как было. До деда, говорит, дойдут неверные слухи, он тревожиться будет, а услышанному из твоих уст поверит и успокоится.
— Умереть бы за него его деду, — проговорил Теймураз, и слеза еще раз покатилась по его изможденному лицу. После гибели Датуны он уже не стеснялся слез.
Теймураз сел писать письмо русскому царю. Сообщил о всех кознях, которые затевал против него шах по наущению и доносу Ростома. Не только братство, но даже простые связи Грузии с Россией лишают рассудка всех Сефевидов, а Аббас Второй сделает все, только бы русские не ступили на Кавказский хребет и не протянули Грузии руки помощи. Не помочь грузинским царствам — значит обречь христианство в Закавказье на гибель.
Написал царь и Ростому:
„Меня ты пощадил, но Датуну убил… Что он тебе сделал? Мы ведь все смертны, а сына у тебя нет. Ты ищешь наследника? Разве Датуна не объединил бы Картли и Кахети? Разве ты не грузин, не Багратиони, разве ты не видишь своими глазами, что потерять веру для нас равносильно смерти, разве царица Мариам без твоей помощи поддержит христиан?! Что же затмило рассудок твой, что озлобило тебя, как поднялась у тебя рука, или ты не грузин?! Неужели я должен поверить, что муки матери моей и сыновей моих радовали сердце твое? Нет, Ростом, я в это не могу поверить, ибо и оказилбашившийся грузин — все равно грузин и бедами Грузии его не обрадуешь! Рознь — рознью, но интересы родины выше всякой вражды, так зачем же ты хранишь верность Сефевидам, которые в конце концов обменяют тебя на негодного мула или и вовсе поколотят и вышвырнут? Ты ищешь наследника? Разве Датуна не был для тебя родным по крови? Разве в жилах Ираклия не течет кровь Багратиони? Или Хорешан не принадлежит к роду картлийских Багратиони? Неужели ты не понимаешь, что шах не оставит тебе Кахети, ибо ему не нужна единая Грузия. Тебя-то что развратило, человече? Что замутило рассудок твой? Послушайся Мариам, спроси-ка у нее, одобрит ли она кривду твою?..“
О многом еще писал Теймураз Ростому.
Письмо попало в руки царицы Мариам. Немедля подступила она к несговорчивому старику:
— Не обижайся, мой повелитель, но Теймураз правду пишет. Я благодарна тебе за то, — что ты сам подвигаешь меня на помощь христианам, но я поняла, что эта помощь тебе нужна для того, чтобы их же и обманывать, их внимание отвлекать, а тем временем кизилбашей поддерживать.
Ростом молчал, Мариам продолжала твердо, чеканно:
— Разве я не знаю, что в душе ты христианин! Что чужая вера тебе нужна для отвода глаз. Все это я знаю, но всему есть предел. Датуна был самым подходящим наследником престола, да и лучше его сына нам не сыскать. Как же ты мог умышлять против него? Как ты мог сообщить в Исфаган и злодеям об отъезде Ираклия в Москву, без помощи которой, сам не хуже меня знаешь, в конце концов уничтожат нас.
— Но кто поручится, что они не принесут нам еще больше зла? — возразил Ростом.
— Без корысти и без подарков даже муж с женой не уживаются, ты сам это хорошо знаешь, сам не раз говорил. И русский царь постарается извлечь из Грузии пользу. Это уж незыблемая воля всех царей. Но ясно и то, что они не пожелают истребить единоверный народ так, как жаждут этого Сефевиды.
— Я никогда не помышлял об уничтожении народа, напротив, я сделал своими руками столько, сколько не делал никто со времен Давида Строителя и царицы Тамар.
— Ты верно говоришь, но не забывай и то, что если оба шаха не смогли поколебать веру твоей Родины, то ты расшатал ее понемногу, исподволь. А расшатать веру — это значит погубить народ и страну. Ты подкупал дидебулов парчой и халатами, шелками да дарами, золотом и серебром, полученными из Исфагана. Ты в раба Исфагана превратил и брата моего Левана.
— Леван и без меня стал бы рабом всякого, хоть самого шайтана, только бы получить власть и богатство!
— Это неправда, Ростом! Когда грузины схватились друг с другом в Базалети, Леван не стал участвовать в этой братоубийственной резне.
— Не стал, потому что пользы для себя не видел.
— Сам знаешь, что это не так! Он тогда признал путь Теймураза правым, а путь Саакадзе — кривым.
— Крив путь Теймураза, прав был Саакадзе! — прорычал Ростом и так стукнул кулаком по столу, что Мариам вздрогнула.
Поняла царица, что слова ее укрепили мысль, стрелой пронзившую Ростома, поэтому не замедлила высказать главное:
— Если Теймураз служит кривде, тогда зачем сам послал людей к русскому царю? Чтобы погубить Ираклия или обеспечить себе мирную старость?!
Теперь настала очередь Ростома на миг потерять дар речи — откуда узнала царица об этом посольстве, кто известил ее о тайном предприятии царя? Он был ошеломлен, но всеми силами постарался виду не подать, хотя твердо знал, что Мариам никогда его не выдаст, даже если к ней с кинжалом подступят.
Ростом удалился своей шаркающей походкой. Мариам гордо выпрямилась.
…Стоял сентябрь тысяча шестьсот пятьдесят второго года.
В Тбилиси царила красавица осень. Заняв у августа несколько солнечных дней, сентябрь щедро одаривал город фруктами и прочими милостями природы. На переполненной народом базарной площади, называемой на персидский лад майданом, среди тбилисских покупателей и купцов толпились кизилбаши.
В укромном углу за мечетью некий русский бородач шептался с армянским священником-тертером на ломаном турецком языке. Тертер тоже в этом языке был несилен, больше руками изъяснялся. Трое других бородатых русских стояли неподалеку и внимательно следили, чтобы беседующих никто не подслушивал и не тревожил. В конце концов тертер повел бородача узким переулком к Сионскому собору. Бородач достал из кармана двадцать ефимок и сунул проводнику в ладонь. Обрадованный тертер трижды перекрестил бородача и в ту же минуту исчез.
Четверо русских вошли в собор.
У входа купили свечи, на серебряный поднос бросили горсть монет и преклонили колена перед иконой святой богородицы.
Дьякон заметил русских, обратив внимание на их щедрость. Тотчас побежал сообщить новость католикосу Христофору Второму. Ловко обойдя привратников, охранявших первосвященника из рода Амилахори, он скороговоркой доложил об увиденном католикосу. Католикос, не долго думая, призвал к себе придворного священника царицы Мариам Елисея и велел обоим следить за русскими.
Когда русские кончили молиться и отошли от иконы святой богородицы, они заметили батюшку Елисея и дьякона, стоявших возле небольшой двери. Бородач, недавно объяснявшийся с тертером, доверчиво подошел к ним и заговорил по-турецки. Они ответили по-гречески. Бородач греческого не знал, подозвал одного из своих и с помощью жестов кое-как объяснил, что хочет видеть католикоса.
Христофор принял бородача — турецкий он знал и в толмаче не нуждался. Вместе с русским пригласил он и Елисея, а дьякону, следовавшему за батюшкой по пятам, предложил подождать за дверью.
— Меня зовут Арсений Суханов, — начал бородач. — Согласно воле и распоряжению патриарха всея Руси Никона я объезжал православные монастыри на Востоке. Сейчас из Иерусалима возвращаюсь домой, однако прослышал, что ваш царь велел перекрыть все перевалы через Кавказские горы и никого не выпускает из России, а также в Россию не пускает никого, потому-то решил обратиться к вам за помощью.
Христофор кашлянул и взглянул на Елисея.
Тот понурил голову.
— Я рад вас видеть, — заговорил католикос. — Посланец святейшего Никона — божий посланец и мой драгоценнейший гость. Окажите мне честь, позвольте предложить вам свои услуги. Возвращаясь из святых мест, вы, должно быть, устали и хотите спать. Прежде всего посетите мою баню, дайте отдых телу, потом откушайте под отведенным для вас кровом и отоспитесь тоже. Остальное же отложим на завтра.
Елисей проводил посланцев русской церкви. За ним последовал и дьякон.
На следующий день католикос принял четверых русских священников. Из грузин на этой встрече присутствовал только батюшка Елисей.
— Я доложил о вашем прибытии царице Мариам, которая в силу различных обстоятельств во дворец нас пригласить не может, приносит свои извинения. В Тбилиси много вражеских глаз и ушей. Царица пожелала явиться к нам сюда, чтобы приветствовать вас и побеседовать с вами.
Не успел католикос договорить, как в келью ступила сама царица Мариам, поразившая гостей красотой и благочестивым видом. Почтительно склонились перед повелительницей хозяева и гости.
Мариам скромно села в предложенное Елисеем кресло и торопливо приступила к делу:
— Католикос, должно быть, рассказал вам, что происходит в Тбилиси и при дворе. Простите, что не смогла оказать вам достойного приема, но мы не свободны в своих действиях! Даже царь не знает о моем приходе сюда, — мягко улыбнулась Мариам. — Но это ничего, — если и узнает — простит… христианку, выполнившую свой долг. Прошу прощения за скромные дары, вы достойны большего в ответ на ваши милости. Мой скромный дар католикос передаст вам перед отъездом.
— Мы доложим о твоей преданности Христу святейшему патриарху всея Руси Никону и будем молиться в московском соборе о возвышении твоего духа.
Мариам поблагодарила гостей едва заметным кивком и продолжала смиренно:
— Правда, мой супруг — мусульманин, но он был и остается грузином… Я не спрашивала его… Но говорю от себя — если московский государь пожелает вступить в Грузию, повторяю, это мое мнение, только мое, царь Ростом, мой супруг, не будет умышлять против него зла… Теймураз, кахетинский царь, который сейчас находится в Имерети, очень притеснен кизилбашами… Сыновей его убили, мать, царицу Кетеван, казнили, ныне она объявлена святой всей православной церкви…
— Вечный покой ее душе! — воскликнул католикос, еще раз восхищенный великодушием и набожностью царицы.
— Аминь! — заключили единогласно все присутствующие.
Мариам, воздев руки, продолжала:
— Да услышит нас отец небесный, дарующий благо! Пусть дни жизни, отнятые у блаженной мученицы и ее внуков, удлинят жизнь юного Ираклия, дабы он мог объединить Грузию нашу христианскую!
— Аминь! — снова произнесли остальные.
— Передайте русской царице Марии — моей тезке — мою нижайшую просьбу: пусть не жалеет она любви и ласки для осиротевшего царевича… Я же буду горячо молиться за царицу и ее детей. Передайте патриарху Никону просьбу бездетной матери: пусть молится и заботится о грузинском царевиче, пусть и меня считает матерью наследника престола вместе с его матушкой, по справедливости достойно принятою Московским двором.
Мы хорошо знаем, что Исфаган до сих пор не может пережить отъезд царевича в Россию, ибо с его отъездом кизилбаши лишились еще одной возможности свести с пути Христа Грузию. Поэтому молю я всех русских: будьте братьями для грузин и берегите царевича — как драгоценную икону в алтаре братства Грузии с Россией.
Мариам извлекла из-за выреза платья свиток и передала его Арсению Суханову.
Грамота была нарочно не запечатана, чтобы русские могли ее прочесть.
— Это послание к Хосров-хану отправляет царь Ростом. Вы беспрепятственно доберетесь до первых русских крепостей, а там уже сами проторите путь к своей родной Москве.
Ростом писал Хосров-хану, что податели сего письма — враги Теймураза и сторонники шахиншаха, поэтому он просил пропустить их незамедлительно как друзей Исфагана.
…Русских с почестями проводили до крепости Терки. Письмо Ростома отправили в Исфаган — таковы были волчьи повадки всех шахов.
Ростом это знал хорошо, потому-то ответ был у него наготове.
Прошли еще годы, миновало время…
В историю Грузии слезами и кровью были вписаны еще несколько страниц.
Не будем говорить о проклятиях, но если бы христианские молитвы и благословения имели силу, то разве были бы замучены кизилбашами царица Кетеван, Леван и Александр, разве был бы убит Датуна — душа кахетинцев, надежда тушинов, пшавов и хевсуров, отрада ингилойцев, разве пришлось бы царю Теймуразу искать убежище в Имерети?!
Не будем говорить о проклятиях, но человеческое добро и благо все-таки делают свое дело, пусть небольшое, а злу все же кладут предел, каждому воздают по заслугам. Так и вера в добро была вознаграждена, неверие наказано. Судьба того пожелала, и на чашу весов брошены были деяния Левана Дадиани.
Случилось ожидаемое, но представить его трудно, страшно, свершился суд, которым были наказаны и виновные и невиновные.
Неизлечимый недуг сразил единственного сына правителя Одиши, три дня юноша горел словно в огне, три дня мучился, пока не испепелилась единственная надежда отчаявшегося отца.
Онемел Дадиани, семь дней оплакивал сына. На восьмой день пал на труп его и захрипел, словно бык, запряженный в тяжело груженную арбу… Потом, собрав последние силы, князь поднялся, снял со стены лахти и безжалостно, изо всех сил ударил себя по голове; правитель Одиши замертво упал на своего непогребенного сына, без причастия и покаяния.
Александр, в первый же день прослышав о несчастье, постигшем Дадиани, ждал, когда тот похоронит сына, но, узнав, что за одной смертью последовала другая, медлить не стал, не спросясь у Теймураза, находившегося в Раче, напал на Одиши с войском, которое держал наготове. Горя жаждой мщения за брата и отца, Александр разорил владения усопших, уничтожил верных слуг и азнауров Левана, всех истребил, кто был участником или свидетелем набега Дадиани на Имерети, мучений Георгия и Мамуки, вернул все, что было отобрано и похищено из Кутаисского дворца, а заодно и много его богатств увез тяжело груженными караванами. Знатных женщин, овдовевших или оставшихся без хозяина, как наложниц раздарил прибывшим вместе с ним тавадам и азнаурам.
Дареджан поспешила к мужу, стоявшему лагерем во владениях Дадиани, говорила с ним резко, поступка его не одобрила, горячо убеждала, призвала на помощь женское тепло и сердечные слова. Остановись, упрашивала, удовлетворись тем, что уже совершил, негоже жестокостью отвечать на жестокость.
Успокоился Александр — Дареджан, предварительно наслушавшись благих наставлений отца, сумела умиротворить мужа.
Царь Имерети велел похоронить отца и сына, как повелевает христианский обычай. Мегрелию своими владениями не объявлял, Вамеха Дадиани посадил правителем.
Дареджан уговорила мужа позволить Мариам, не допущенной на погребение, оплакать брата и племянника.
И большего добилась имеретинская царица: все фамильные драгоценности, без единой потери, вернула возвращавшейся в Тбилиси Мариам.
Срочно прибывший из Рачи Теймураз сказал Александру:
— Ни шах, ни Ростом не простят нам захвата верной им Мегрелии.
— Я не захватывал Мегрелии! — сказал Александр.
— Это так, но силой ты взял верх над верным слугой шаха.
— Слуга шаха сам покончил с собой.
— Это известно тебе и мне, а в глазах народа ты вышел победителем в этом поединке.
Александр нахмурился, потом взглянул на тестя и спросил:
— Что ты задумал, в чем выход из создавшегося положения?
— Я должен прибегнуть к последнему средству. Должен ехать к московскому государю, чтобы он помог мне вернуть Картли и Кахети.
— Дальше что?
— Дальше, может, бог нам поможет…
— Ростом не пропустит тебя.
— Я написал в Москву, прошу, чтобы меня встречали в крепости Терки. До Терки как-нибудь доберусь, а оттуда до Астрахани меня проводят; русские войска.
Александру не понравилось, что Теймураз без его ведома отправил письмо в Москву, но он смолчал.
Теймураз понял недовольство зятя.
— Это письмо я написал, когда ты был в Зварети на охоте. Спешно передал его с купцами, ехавшими из Турции в Москву, да и позабыл тебе сказать о том.
Понял Александр, что Теймураз, говоря об охоте, намекал на поход в Одиши, который Александр готовил втайне от всех… в том числе и от Теймураза… Понял, что Теймураз догадывался о его планах. Понял свою ошибку царь Имерети и предпочел промолчать, ибо знал и не раз слышал от Теймураза, что даже между отцом и сыном случаются и обиды, и распри — без этого не обходится, таковы законы человеческих отношений.
Встревоженный опасностью, грозившей зятю, Теймураз отобрал верных тушинов, пшавов, хевсуров и рачинцев.
Тайными тропами добрался он до крепости Терки, где воеводы ждали его с хорошо вооруженной свитой.
Спешил Теймураз, болело сердце при мысли, что может лишиться последней надежды.
Предчувствие не обмануло воина, закаленного в борьбе с кизилбашами…
Ратники Ростома явились в Мегрелию защищать интересы Липарита Дадиани. Не замедлил объявить карательный поход против разорившего Одиши Александра и ахалцихский паша, явившийся через Зекарский перевал. Не мешкал и наспех перебравшийся через Риони Кайхосро Гуриели вместе с подстрекаемыми Ростомом князьями Месхети, тут же оказались и враждебно настроенные против Имеретинского двора князья Чиладзе и Микеладзе.
Возле Бандзы их встретил охваченный праведным гневом Александр, возмущенный непрошеным вмешательством, беспощадно разбил недругов, обратил их в бегство и лихо преследовал едва уносящих ноги. А Кайхосро Гуриели, которому собственная родина показалась недостаточно удаленной от Имерети, взяв разгон, прямо помчался на Стамбул.
Успокоился Александр, укрепил в Одиши Вамеха Дадиани, а в Гурии посадил своего сторонника и сверстника Дмитрия Гуриели, племянника преследуемого прежнего мтавари-беглеца!
Утвердившись в правильности своих действий и вернув ранее отторгнутые от его царства владения, Александр, заглядывая вперед, передал небольшую часть взятых боем доспехов Вамеху Дадиани в присутствии князей-азнауров и духовных лиц. При этом тут же публично посоветовал новому правителю не преследовать сторонников Левана Дадиани; если, мол, таковые еще остались, избежав кары, то их не трогать.
Услышав обо всем этом, Дареджан улыбнулась. Ее улыбка высоко ценилась при Имеретинском дворе.
По Мегрелии, Гурии и всей Имерети разнесся слух о женской мудрости Дареджан. Говорили, что в испепеленном сердце дочери Теймураза, потерявшего сыновей, светлый дух погибших братьев восстал столпом света.
* * *
Свита выехавшего из Астрахани Теймураза медленно продвигалась по приволжским степям. Встречавшие царя воеводы оказывали подобающие почести знатному гостю, подносили меха и шубы, спасавшие от суровых русских морозов, незамедлительно меняли коней и после радушных угощений щедро снабжали провиантом на дорогу.
Они отъехали достаточно далеко от Астрахани, когда начал валить снег, белой пеленой покрылись необозримые луга и непроходимые леса. Белоснежный наряд природы слепил старика царя и его приближенных.
Теймураза и Георгия Чолокашвили, который встретил царя еще в Астрахани, пересадили в сани. Под звон бубенцов легко скользили славно выточенные полозья, облака снега вздымали копытами ширококостные кони. Грузинские и русские богатыри парами скакали вслед за грузинским царем, лишившимся своего царства. Когда ехали по лесным просекам, из чащи то и дело выскакивали лоси, волчьи стаи, но русские смело и ловко отгоняли их.
Чем севернее продвигались путники, тем сильнее становился мороз. Но он не страшен был Теймуразу, закутанному в соболиные и медвежьи шкуры. Чуть пощипывало нос и уши, телу же было так тепло, будто он сидел у пылающего камина.
Тульский воевода надолго задержал гостей. Затянулась и подготовка к завтраку.
Гость молчал. Дело хозяина — принять и проводить его.
Теймураз сидел в жарко натопленной комнате, ожидал хозяина дома и глядел в окно на выпущенных в переулок свиней, невольно сравнивая их с кахетинскими свиньями. Эти были крупнее, жирнее, хорошо откормлены и ухожены.
Теймураз думал об этом, когда по переулку промчались с десяток саней и остановились у крыльца деревянного дома воеводы. Из саней, не спеша, по одному, обряженные в шубы и меха, выходили русские вельможи.
„Наверное, их прислал государь мне навстречу“, — мелькнуло в голове у Теймураза, который невольно тут же окинул взглядом свой наряд — чоху с архалухом, поправил кинжал, доставшийся от прадеда, скользнул глазами по теплым буркам, полученным в дар еще в Астрахани.
Дверь отворилась, и в комнату вошел Ираклий в белой грузинской чохе, которая очень шла к его возмужавшему лицу, уже украшенному усами и бородой. Над высоким лбом курчавились густые волосы.
У Теймураза сердце так и екнуло, он благоговейно обнял дорогого внука и прижал к груди.
— Как ты вырос, сынок, возмужал!
— Немудрено при таком внимании и почете, — достойно ответил Ираклий.
— Наследника Багратиони московский государь не мог принять иначе.
— Как бабушка?
— Только тобой и живет.
Отступив от внука, Теймураз сразу заметил однорукого Гио, который застыл на пороге, со слезами радости наблюдая за сдержанной по-кахетински встречей деда с внуком.
Теймураз встал и, шаркая великоватыми для стариковских ног бурками, подошел к верному Гио, обнял его, отечески поцеловав в лоб.
Ираклий расспросил обо всех по очереди… Пережив потерю старшего брата Георгия, он особенно интересовался младшим — Луарсабом.
Дед передал ему подарок от Дареджан — крымскую пищаль, остальные же подарки пообещал вручить по прибытии в Москву.
Тульский воевода подвел гостей к роскошному столу, накрытому в самой большой комнате его двухэтажного деревянного дома. Во главе стола хозяин посадил счастливых деда и внука. Занесенные снегом русские степи прибавили им покоя и уверенности.
Теймуразу не нужен был толмач, Ираклий прекрасно овладел русским языком, но не забыл и грузинского.
В дороге Теймураз расспрашивал внука об укладе Московского двора. Многое узнал от царевича, хорошо разбиравшегося во всех тонкостях придворной жизни.
Осторожно задал вопрос и о женитьбе. „Я не спешу“, — ответил внук, увиливая от продолжения беседы на эту тему. Теймураз заметил его уловку и желанию внука поддался, хотя про себя и отметил, что этот вопрос необходимо уладить.
Царь Алексей Михайлович устроил Теймуразу торжественную встречу… Выехал к нему со свитой из Спасских ворот Кремля. Подарки принимал в Грановитой палате, премного благодаря, и сам одарял щедро.
На следующий день государь устроил обед в честь кахетинского царя.
Теймуразу не в диковинку были роскошные столы, но не мог он не подивиться обилию осетровой икры и рыбы. Непринужденно, привычно угощался яствами царевич Ираклий, сидевший рядом с дедом, ловко опрокидывая чарки с водкой, хотя и меру знал, что также с радостью было подмечено зорким глазом Теймураза.
Государь сам ухаживал за дорогим гостем, которого нарочно усадил рядом, дабы проявлять особое внимание и вести откровенную беседу, пользуясь посредничеством Ираклия. В присутствии иностранных послов и своих придворных Алексей Михайлович провозгласил тост за грузинского царя.
На третий день в Большом кремлевском соборе велел служить панихиду по святой Кетеван и трем ее внукам.
Панихиду служил сам патриарх Никон.
Стоявшая рядом с царицей Марией Елена и на этот раз не смогла удержать слез, вспомнив Датуну. Царица Мария своим платочком вытерла ей слезы, по-матерински ласково поцеловав ее в лоб.
Для беседы Алексей Михайлович принял истомленного ожиданием Теймураза только через неделю. „Не обижайся и близко к сердцу не принимай, — успокаивал его внук. — У них так принято, неторопливость и достойная выдержка считаются знаком уважения как к самому человеку, так и к его делу“.
С русской стороны, кроме царя с царицей И Никона, присутствовали еще пять бояр, с грузинской стороны — Теймураз, Ираклий с матерью, Георгий Чолокашвили и однорукий Гио.
До начала переговоров, по просьбе Теймураза, царевич попросил, чтобы государь принял представителей тушин, пшавов и хевсуров, — поручителем за них был Георгий Чолокашвили, ведавший землями, которые представляли упомянутые посланцы.
— Разве они не твои подданные? — спросил государь.
Ираклий тотчас перевел его вопрос на грузинский.
— Как же, конечно, они мои подданные, — отвечал Теймураз, который, согласно восточному обычаю, хотел показать московскому государю, как много у него подданных, и подчеркнуть значение, которое должны были представлять селившиеся в предгорьях горцы для русского царя, заинтересованного в Кавказе. — Но они населяют окраины моего царства — так же, как донские казаки населяют окраины твоих владений.
— А-а-а, — многозначительно протянул государь, который понял хитрую уловку Теймураза и то значение, которое должны были иметь для него грузины-горцы. — Пусть пожалуют, я буду счастлив их выслушать!
Ираклий ввел в палату пятерых богатырей.
Они поспешно преклонили колени, почтительно приветствуя вельмож — и гостей, и хозяев.
Вперед вышел белобородый старец, громко откашлялся и степенно проговорил:
— Меня Гугуа кличут! Я — хевсур, — быстро переводил Ираклий. — Мы все: тушины, пшавы, хевсуры, мтиулы, — свободные сыны теймуразовых гор. — Гугуа не терпелось сплюнуть на пол, по его горскому обычаю, но он вовремя удержался, вспомнив о наказе Ираклия, а потому только носком сапога провел по полу. — Мы сами себе хозяева, но нынче при царе нашем и мы хотели бы тебе клятву верности принесть. Нас не так уж мало, и сил у нас, с божьей помощью, достаточно.
— Сколько ратных людей вы могли бы выставить? — спросил государь.
— Что такое ратные люди, парень? — спросил Гугуа Ираклия, после того как он перевел вопрос государя.
Ираклий объяснил, что это воины, бойцы.
— Таких у нас много, — ответил Гугуа. — Тушины, к слову, могут восемь тысяч привести, не считая женщин.
— Нет, нет, женщин не нужно, — улыбнулся государь.
— Женщина, да падут на меня твои невзгоды, лучше некоторых мужиков трусливых.
Ираклий перевел ответ Гугуа по-своему:
— Что мужик, что баба — у нас все воины.
— Это добро, это я знаю, но лучше без баб!
Гугуа продолжал:
— Без женщин нашему войску не бывать, но как им это втолкуешь… Ладно, объясни им, сердечный, что хевсуры пять тысяч кинжалов выставят, пшавы — четыре тысячи… Так я говорю, парень? — повернулся Гугуа к пшаву Важике, который тотчас откликнулся:
— Нас больше наберется, дед!
— Так что, во славу Ломисской иконы, мтиулов столько же будет?
— Они хотят присягнуть нам на верность? — спросил государь.
Теймураз кивнул.
Государь посчитал прием горцев оконченным и обратился к патриарху:
— Окажи, отче, милость, выполни просьбу подданных грузинского царя Теймураза, — нарочно повысил он голос, особо выделяя титул Теймураза, желая оказать ему достойную честь.
Ираклий проводил горцев.
Теймураз подробно рассказал русскому царю о положении в Грузии. Сообщил, что нынешнего девяностотрехлетнего правителя Ростома, отступника и богохула, еще сам шах Сефи собирался отозвать назад, ибо жители Тбилиси жаловались шаху на его алчность и нечестность. Картлийские дидебулы не признают Ростома, ибо у него нет наследников, родни и друзей, а Кахети и вовсе его не жалует, знать его не хочет, не говоря уже о горцах. „Впрочем, — заметил справедливости ради Теймураз, — и то следовало бы заметить, что, благодаря стараниям Мариам Дадиани, христиан в Картли теперь меньше притесняют и Тбилиси за годы мирной передышки заметно окреп“.
Государю понравилась справедливость и проницательность Теймураза.
— Истину говорит дед твой, царевич, царица Мар., Мариам Дадиани, — поспешно поправился он, ибо знал точно, что не следовало бы упоминать ее царицей так же, как и Ростома царем, — чуть ли не в Картли войти нам предлагает, причем почти с согласия своего мужа. Верно я говорю, святой отец? — обратился государь к патриарху, который с готовностью поддержал его.
— Твоими устами глаголет истина, государь! — ответствовал патриарх всея Руси, а Теймураз, проведя указательным пальцем по лбу, продолжал:
— Дидебулы Картли и Кахети готовят заговор. Тушин, пшавов и хевсуров ты видел сам, государь… Имеретинский царь, мой зять, который с моего одобрения клялся тебе на верность, а ему принадлежит половина Грузии, готов помочь Картли и Кахети избавиться от иноверцев. Еще во времена Годунова и деда моего Александра мы клялись в верности Руси, и с тех пор ждем от Москвы помощи ратными людьми и казной. Если бы твое царское величество, государь, того пожелало, то мой внук Ираклий, преданный вам и вами воспитанный, который в силу разных обстоятельств до сих пор не женат, стал бы во главе отборного войска, а я — как царь — отошел бы от мирских дел и в монахи постригся, Грузия же объединилась бы наконец и служила оплотом твоим на Кавказе. Тогда никакой Хосров-хан не посмел бы поперек воли твоего христианнейшего величества идти… Я хочу особо подчеркнуть и то, что Грузия богата златом и серебром, медной рудой, кахетинские вина принесли бы превеликое удовольствие и полную выгоду Московскому двору. И в другом тоже вы бы не остались внакладе, если бы наш народ получил возможность мирно трудиться, торговать и промышлять благодаря заступничеству государя всея Руси.
Восхищенный дальновидностью и красноречием деда, Ираклий переводил слово за словом, стараясь поточнее выразить смысл сказанного.
Алексей Михайлович изволил произнести ответную речь:
— Порадовала меня мудрость грузинского царя, который осветил положение не только в Грузии, но и на всем Кавказе. Тебе, царь, не следует спешить с пострижением в монахи, ибо велика есть мудрость твоя и проницательность, а шестьдесят семь лет для государственного мужа лишь источник великого просветления… Верно и то, что горцы ваши будут служить нашим надежным форпостом на Кавказе… Твой и мой — наш общий сын Ираклий готов выполнить любое паше — твое и мое, — государь, решение. В случае создания единой христианской Грузии и усиления ее наши южные границы находились бы в безопасности как в устье Волги, так и на Черном море, где интересы нашего государства давно нуждаются в надежной опоре. Бесспорно и то, что именно сегодня, когда в Картли сидит девяностотрехлетний вероотступник, которым недовольна половина Грузни, если не больше, когда из-за него Исфаган теряет свое влияние в Грузии, а имеретинский царь, твой зять, поклявшийся мне в верности, правит второй половиной всей Грузии, и по многим другим соображениям совершенно очевидно, что сегодня наилучшие условия для того, чтобы выполнить мечту наших предков и наши намерения, но… — здесь царь запнулся, прямо поглядел в ясные глаза Теймураза и, понизив голос, продолжал: — Но… у такого огромного государства, как Россия, много, очень много трудностей, которые мешают нам приступить к немедленным действиям на юге.
Первое… Осложнились отношения с поляками, у нас с ними война из-за Украины.
Второе… Шведы давно зарятся на наш север и собираются идти на нас войной.
Третье… Турция с Черного моря старается вторгнуться в наши пограничные земли, хочет покорить и поработить живущих на Дону казаков, о которых здесь было упомянуто.
Четвертое… Объединенная с нашей помощью и под вашим венцом Грузия настроит против России шаха с султаном, которые по сей причине перестанут вредить друг другу и начнут злоумышлять против России. И могут принести много зла.
Пятое… Само нынешнее состояние Картли и Кахети требует, даже ценой определенных уступок, в первую очередь поднять в стране торговлю, укрепить хозяйство, дабы народ не голодал, иначе не только моих ратных людей, но и своих собственных вам не прокормите! Ведь временное войско, состоящее из крестьян, без царского соизволения разбредется, рассеется, стремясь или сеять, или собирать урожай, или же вовсе по лепи своей.
Беседа, начавшаяся в полдень, закончилась в полночь, и никого не клонило ко сну, никто не ощутил голода, никто не зевал и не скучал — стоял совет откровенный, звучали речи искренние, правдивые, витал, дух верности и братства.
Не пахло здесь ни ложью, ни лицемерием.
Правда, и надежда отдалилась от Теймураза — московский государь сказал твердо, что сейчас помочь ничем не может: после того, как усмирит поляков и шведов, будет видно. Обещал твердо: отправит послов к шаху и попросит, даже потребует вернуть Теймуразу Кахети.
Задумался Теймураз, притих, сказал свое последнее слово:
— Я доверил тебе царевича — свет очей моих и зеницу ока всей Грузии. Береги его, как сына, ибо он не просто кровь и плоть моя, а сын Грузии на русской земле.
— Царевич — гордость моего двора и один из умнейших и красивейших молодцев. Я-то буду ему отцом, но что будет, как он поведет себя сам, этого я знать не могу, ибо большой грех или благо гнездятся в красоте его и мудрости… Особенно для наших женщин… — с улыбкой заключил государь.
Трудным было положение царя, еще труднее — положение Грузии.
* * *
На следующий день государь через Ираклия передал Теймуразу просьбу — не торопиться с отъездом, желаю, мол, поговорить с ним еще да на охоту нашу российскую пригласить.
— До российской ли охоты мне, сынок, коль в стране моей неверные на людей моих охотятся. Да и что нового может сказать государь, раз уж в главном отказал? Чем сможет он меня поддержать?
— Мне он ничего не поведал. Однако ж учесть надобно, что мысли свои сокровенные государь никогда не раскрывает до конца. Даже первому визирю своему Илье Даниловичу Милославскому, родителю государыни, до конца не доверяет…
— Что, боярин Милославский тесть государев? — спросил Теймураз, угадавший суть сокровенных дум царя.
— Так уж заведено у них, тесть ведет дела первого сановника… Так вот, ни Милославскому, ни патриарху Никону, самым что ни есть приближенным своим, не доверяет он до конца.
— Истинный владыка сам себе до конца не доверяет, не то что домочадцам, священнослужителям или придворным, в каком бы сане они ни возвышались. Разве только послу своему откроется, да и то лишь отправляя его с высочайшим поручением, — с двусмысленной улыбкой обронил Теймураз, мельком покосясь в сторону Чолокашвили.
— Так вот, — продолжил прерванную дедом мысль Ираклий. — Видно, с глазу на глаз желает сказать тебе что-то.
— Посмотрим… — задумчиво вымолвил Теймураз.
Воцарилось молчание — долгое, вялое, затяжное.
В палате были трое — Теймураз, Ираклий и Георгий Чолокашвили.
Теймураз сидел за украшенным резьбой столом на такой же резной скамье. Высоким челом он упирался в ладонь левой руки, а пальцами правой постукивал по матово поблескивающей поверхности дубового стола, в такт пристукивая при этом вытянутой вперед ногой. Чолокашвили стоял чуть поодаль от него, возле русской печи, и время от времени подкладывал в пылающий огонь березовые поленья. Дрова потрескивали, наполняя просторную палату дурманящим благоуханием березы. Ираклий стоял подле окна и внимательно наблюдал за суетившимися во дворе Кремля стрельцами: кто расчищал занесенные снегом дорожки, ведущие к дворцовым подъездам, кто запрягал сани, кто отводил коней на водопой к прорубям в Москве-реке.
Валил снег.
В палате, как и во всем дворце, стояла глубокая тишина: толща стен кремлевских дворцов не пропускала никаких звуков ни в одно время года, а тем паче зимой, когда сплошная снежная пелена поглощала все окрест.
Молчание нарушил Ираклий:
— Будь у нас такие работники и воины, как эти стрельцы, мы бы и горя не знали, — раздался его по-юношески ломкий бас.
— Горе горем, царевич, но в том сомнений нет, что шахиншаху и его псам мы наверняка не позволили бы не только терзать нашу землю, но даже и лаять в нашу сторону. — Как бы сбрасывая тяжесть дум, Теймураз привстал, подошел к внуку и вполголоса спросил: — Что ты знаешь, сынок, о стрельцах?
Внук понял смысл испытующе прозвучавшего вопроса деда, который хотел убить сразу двух зайцев — проверить осведомленность внука в делах дворцовых и самому узнать кое-что новое о ратных возможностях тех; на кого он возлагал столь большие надежды, хотя бы в будущем.
— Стрельцы, дедушка, — по-нашему это копьеметатели и лучники. Поначалу, при Рюриковичах, они и вправду были копьеметателями да лучниками, а при Романовых постепенно превратились в вооруженное пищалями и пушками постоянное войско, главную опору Московской Руси. Во второй половине минувшего века, во времена владычества последнего из Рюриковичей царя Федора Иоанновича, положение стрельцов упрочилось, а ныне они окончательно сложились в основное в государстве войско, объединенное в стрелецкие слободы. На первых порах в лучники набирали вольный безземельный люд, шатающийся по земле России без надзора. После уже служба при царском дворе стала их ремеслом, стрелецкое войско было разделено да расселено по разным слободам. Стрельцы московские выдвинулись особо. Помимо них, есть стрельцы и в других местах, повинуются они местным воеводам, которые содержат их, однако же, из царской казны. Селятся стрельцы в отведенных им местах, которые так и именуются — стрелецкие слободы. В слободах у каждого свой дом и подворье, где и живут они вместе со своими домочадцами. Стрелецкий указ ведает пограничными, таможенными, хозяйственными делами, соблюдает во всех поселениях царские порядки, стережет крепости и темницы. Бунты всякие подавляют тоже стрельцы.
— Что, разве и смуты у них случаются? — будто невзначай спросил Чолокашвили, а сам горделиво взглянул на Теймураза, мол, смотри, какие мы здесь осведомленные.
— Где царь, там, мой Георгий, сам бог велел смутам быть, — улыбнулся Теймураз Георгию, подзадорившему Ираклия, и с любовью глянул на внука, как бы давая ему знак продолжать. Юноша помял обоих и снова забасил, не обращая внимания на хитроумные ходы стариков.
— Главная забота московских стрельцов — охрана Кремля.
— У шаха Аббаса так же было заведено. Дворец и его окрестность стерегли денно и нощно. В самом дворце же все закоулки, галереи и лестницы, будь то первая или последняя ступенька, были усеяны сторожевыми. Таков закон всех царей, непреложный закон. Осмотрительность царскому двору никогда не помеха. Не осмотрительность, а недосмотр надобно порицать, — степенно подвел черту Теймураз, а Ираклий продолжил:
— Стрельцы, помимо того, выполняют в Кремле и всякую мужицкую работу, их домочадцев нанимают служанками, прачками, кормилицами родовитые бояре, те, которые приближены к государю, управители ведомств или указов, живущие по царской воле в самом Кремле… Стрельцам же поручается выдворять из Кремля нежелательных государю или заподозренных в чем-либо грешном вельмож. В мирное время они подчиняются стрелецкому ведомству, а в военное — полководцам. В воеводствах и на окраинах стрельцы повинуются воеводам. Одежда, как изволишь видеть, у всех одинаковая. Поделены они на приказы, а те, в свою очередь, делятся на сотни и десятины, конных и пеших. Во главе каждого такого деления назначается князь или дворянин, отвечающий перед государем и отечеством за обучение и снабжение стрельцов стенобитными орудиями, пищалями, ружьями, мечами, всяким другим оружием. Он же наделяет стрельцов землей, выдает плату серебром, пшеницей, овсом, сеном, квасом и медовухой.
— Небось без казнокрадства не обходится, — опять испытующе вставил Чолокашвили.
— Не без этого, — учтиво поддержал своего наставника Ираклий. — Однако же постоять за себя они умеют. Иным приказчикам здорово достается от стрельцов. О прежних царях ничего сказать не могу, а наш государь, как правило, стрельцам явно покровительствует, всячески старается привлечь их на свою сторону.
— Так они и возгордиться ведь могут. Впрочем, и своевольству тех приказчиков потакать неверно было бы. Если рассудить, так правда-матушка с посохом, а то и с дубиной схожа — о двух концах она, и оба больно бьют, — потер лоб привычным ему движением пальца Теймураз. — Мудрый муж промеж двух огней никогда не встанет… На один воды плеснет, а другой раздует — прибавит пламени тому из огней, который и его самого и отечество его лучше греет…
— Земли стрельцам выделяются в основном на окраинах, а то московитяне большей частью на всем готовом живут и в земельных угодьях надобности у них нет.
— Сколько ныне стрельцов у государя? — спросил Теймураз и снова провел пальцем по лбу.
— Будет эдак… тысяч сорок.
— Маловато, — заметил, задумавшись, Теймураз и глянул на Чолокашвили, который без слов понял царя. Ираклий же, словно бы огорченный замечанием деда, упреждающе стал пояснять:
— Случись битва, бояре выведут свои войска от каждого воеводства. А так, когда мир да покой, больше стрельцов и не надобно, трудно ведь содержать их да обучать, а людей и сил у них столько, что увеличить войско в сотню раз труда им не составит.
— Все ли из них одинаково имущие, равным ли состоянием владеют, или ж есть и избранные?
— В свободное от службы время многие московские стрельцы занимаются хозяйством, разводят коней и коров, свиней, кур да гусей, занимаются торговлей, ремеслом, умеют колеса хорошие делать, сноровисто управляют повозками, санями, есть среди них умелые кузнецы — куют оружие, лопаты, кольчуги, косы. Иные поднаторели в приготовлении кваса и торгуют им, иные выстругивают ковши, деревянные ложки, делают ларцы и тоже продают на базарах. Среди них есть и златокузнецы, портные, сапожных и седельных дел мастера, кожемяки и скорняки.
— Коль все это так, то в ратники они не будут годиться. Состояние наживут, жиром обрастут, пресытятся, а пресыщенный человек ленив для битвы, не сможет верой и правдой служить отечеству. Такие с легкостью могут запродать душу дьяволу. Обидь их кто, они скорее свое добро станут защищать, нежели царский трон, — сказал Теймураз, а внук ответил:
— Осмелился я однажды напрямик сказать государю, что, мол, чересчур раздобрел, балуешь стрельцов безмерно и, упаси бог, не тебя, так бояр твоих ослушаться посмеют.
— И что он молвил в ответ?
— Засмеялся да головой кивнул — верно, мол, говоришь, однако же силу разве что силой одолеешь. И без стрельцов нельзя, и притеснять их особо негоже. А о том, чтобы упразднить их да по-другому обустроить опору трону для смутных да для мирных времен, и сам подумываю, мол, нередко.
— Потому-то и сказал мне: укрепи царство свое, чтобы ежели не свою, так мою рать содержать смог. Эх, мать родная, мои-то воины, защитники отечества, хлебом да водой простой перебиваются.
— Не», дедушка, и так неладно.
— Кто же говорит, что ладно? А у стрельцов аппетит, видно, большой.
— На окраинах жизнь стрельцов близка к хлебопашеской, охотно пашут и сеют, но и в битвах они очень уж напористы, множество раз славой себя покрывали, крупные сраженья выигрывали.
— Нет, ратники они, по всему видно, отменные. Кулаки у них мощные, крепкие, здоровые богатыри, да и взгляд ясный, а по взгляду, свету очей человека сразу можно узнать, как стихи по хорошей рифме. Воина, однако, нельзя пресыщать, не то в бою у него, не ровен час, отрыжка начнется или желудок расстроится, — улыбнулся Теймураз, — иль другая напасть привяжется!
Юноша подивился несвойственной деду шутке и потому поспешил продолжить:
— Твоя правда, дедушка. Уже и ныне заметно, что стрельцы на состоятельных и бедных поделены. Бедные им, состоятельным, в руки прямо смотрят, едва ли не раболепствуют перед ними, за ковшик медовухи в услужение идут. А состоятельные то и дело принуждают их работать на себя до седьмого пота, а иногда и плетями потчуют. Больше того, отнимают жен, обращаются, как с дурачками, мальчишками на побегушках, гоняют на базар, шкуру дерут.
— Про смутьянов упомянул ты давеча, — вставил Чолокашвили, желая выложить перед царем все знания своего подопечного.
— Как раз незадолго до твоего прибытия случился медный бунт. О бунте том судить надобно осмотрительно, ибо причины одни были сказаны, а на деле они иные, как мне думается.
— Что это за медный бунт? — спросил Теймураз настороженно.
— Долгая история…
— Время у нас есть, божьей милостью. Я тебе еще там, дома, велел проведать все о царском дворе и вижу, не сидел ты сложа руки да смежив веки. Не только недруга, а и друга своего должны мы знать хорошо. Неизвестного доброжелателя и врагу не пожелаю.
Теймураз и Чолокашвили обратились в слух, и Ираклий начал рассказ:
— Задолго до моего приезда, в тысяча шестьсот пятьдесят третьем году, Польше была объявлена война за окраину, которая по сути такой же российский край, как, скажем, Имерети часть Грузин.
— А язык у них единый? — сдвинул брови Теймураз.
— Разница невелика, без толмача изъясняться они меж собой могут.
— Выходит, и народ единый, — подвел черту Теймураз и умолк.
— Так вот, Московскому двору большие деньги понадобились на ту войну. Стали собирать деньги.
Год спустя после начала затяжной войны приступили по повелению государя чеканить новые серебряные монеты — германские ефимки переплавили на русские ефимки, хотя германские ефимки принимались казной за пятьдесят русских ефимок. Тем самым доход казны сильно вырос. Тогда же вышло повеление государя переплавить десять тысяч пудов меди на мелкую монету — полтинники, полуполтинники, алтынники и гривенники, притом из фунта меди, красная цена которому на базаре была двенадцать копеек, выходило десять рубликов.
— Пол-тин-ник?… — растянул Теймураз.
— Это полрубля или десять пятаков, пятьдесят копеек, — пояснил Ираклий. — Полуполтинник — пять пятаков или двадцать пять копеек, гривенник — два пятака, десять копеек. Алтынник — три копейки, алтынниками и скупцов, скряг именуют.
— Вот когда казне прибыль была! — ввернул слово Георгий Чолокашвили.
— Прибылью той увлеклись многие из бояр и знати, а особенно первый визирь не знал предела. За рол, овитыми потянулись и те из черни, кто чеканил монету, вел счет ей. Грели руки кто как мог. А к недавнему времени, еще до вашего прибытия, медных денег за девять лет скопилось больше, нежели товара на рынках да базарах, потому-то в народе все больше закрадывалось сомнение касательно медных денег. К этому добавилось то, что казначейство стало изымать из обращения серебряную монету, тем самым медные деньги еще больше обесценивались, рыночные цены поднимались, те, кто раньше продавали свой товар и накопили медные деньги, чуть ли не полностью разорились. Хлеб и соль вздорожали небывало. А тут еще случились на беду недород и чума, окраинные и малороссийские стрельцы потерпели поражение, что повлекло утерю Гродно, Могилева, Вильны. Обнищал народ, надорвался. Зато царедворцы, всякая родня да церковная знать обогатились несказанно. Незадолго до твоего прибытия, перед самым бунтом, царский двор, которому не удавалось ничего приобретать на медные деньги, повелел продавать некоторые товары только казне. Над преступившими этот порядок, как и над теми, кто чеканил фальшивую монету, учинялась жесточайшая расправа. Тогда-то и началась смута в народе и среди стрельцов тоже.
— Какие это были товары, подлежащие обязательной продаже только казне? — спросил Теймураз.
— Пенька, поташ, или белое вещество, что получают из золы разных растений и применяют для мыловарения, говяжье сало, юфть — мягкая кожа, что на седла у нас идет. Сюда же, к этим товарам, отнесли и соболей, очень уж дорогой мех, и глаз ласкает, и тело греет.
— Мех для торговли с заморскими державами годится, много добра могли нажить на нем, а остальное, видно, для походов да ратных дел приобретали.
— Весь этот драгоценный и трудный для добычи товар должен был продаваться казне за медные деньги, а казна продавала его иноземцам за серебряные монеты. На земском соборе во всеуслышание было сказано, что первопричина разорения и всех бед страны в медных деньгах. Мольбам и прошениям простолюдинов конца не было. Государя умоляли избавить народ от медных денег и фальшивомонетчиков. Приказ тайных дел по велению государя стал хватать и пытать тех, кто самовольно чеканил монету. Расправлялись с ними жесточайшим образом — отрубали руки и ноги, заливали в рот расплавленное олово. Отчаявшийся народ распространил так называемые «воровские листы», в которых Милославские, Ртищевы, Хитровы, Башмановы и другие вельможи были объявлены изменниками царя, тайными польскими соглядатаями.
— Тут непременно и иноземцы были замешаны, — заметил Теймураз.
— Без этого не обошлось, наверно, — снова осмелился вставить слово Чолокашвили.
— Многие царедворцы и вправду оказались уличены в казнокрадстве, однако государь воздержался…
— Это не требует объяснений, сынок. Наказание вельмож связано со многими сложностями. Мне это понятно, — тяжело вздохнул Теймураз и опять провел указательным пальцем по лбу. Ираклий продолжал:
— Государь не оставил без наказания ни одного из воришек, а вот крупные казнокрады преподнесли дары тому же Милославскому и вышли сухими из воды. Бунтовщики сговорились меж собой, они не стали делить расхитителей на крупных и мелких. Первейшей их мишенью был Илья Данилович Милославский. Подготовленный в ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое июля бунт был осуществлен двадцать пятого же голытьбой да частью стрельцов, среди которых были распространены слухи, будто бояре, изменники государя, выполняли волю польского двора. Шведские соглядатаи чрезвычайно заостряли внимание на голоде и бедах московитян, подстрекали к выступлениям против государя. Начался бунт на рассвете двадцать пятого июля — на Сретенке, Лубянке, подле вывешенных там обвинительных листов, стали собираться люди, и начали читать громко те листы. До того дело дошло, что капитан князь Кропоткин приказал своему ротному барабанщику бить в барабан, дабы заглушить людской гул. Одни двинулись к кремлевской площади — там собрались тысяч пять бунтовщиков, а другая часть толпы направилась в Коломенское, где пребывал царь со своим семейством, четырнадцатью домочадцами. По пути к толпе присоединилось еще множество смутьянов. В коломенском дворце бунтовщиков никто не ждал, там спешно готовились к дню ангела сестры государя Анны Михайловны. Государыню обслуживала едва ли не добрая сотня приближенных, не говоря уже о царской свите и сторожевых, которых было не меньше пятисот.
Несметная толпа смутьянов дерзко обступила коломенский дворец и забросала вышедших утихомирить их бояр прошениями, среди которых первейшей была просьба доложить об их приходе государю, только-только вышедшему из храма после утренней молитвы.
Государю доложили, и в окружении стражников-стрельцов, охранявших его, он вышел к пробравшейся во двор дворца толпе.
Двое мужиков — Лука Жидкий и нижегородец Михаил Жедринский — шапками подали государю челобитные и стали просить, чтобы он без промедления наказал изменников.
Государь неторопливо воздел десницу и громко, однако же степенно, спросил, кто такие будут изменники, что вы, мол, желаете и о какой измене речь ведете.
Толпа загалдела. Государь стал успокаивать толпу, строго упрекнув за невоздержанность.
Царское семейство и те, кого смутьяны требовали выдать на казнь, заперлись в своих покоях и от страха дара речи лишились.
— Ты-то где был? — приглушенно спросил Теймураз.
— Подле государя, — ответил Ираклий и продолжил: — Под конец государю и боярам удалось утихомирить толпу, посулив уменьшить подать. Государь обещал также найти и строго наказать вороватых бояр, однако же сказал, что содеет это без чьей-либо помощи, ибо только он сам вправе и казнить и миловать. В знак расположения и согласия государь возложил даже свою десницу на плечо одного из смутьянов, — крепкого да рослого молодца.
— А потом? — спросил тихим голосом Теймураз.
— А потом того же молодца вздернули на виселице перед коломенским дворцом.
— Этого уж делать не надобно было.
— Не так-то просто дело обстояло, дедушка. Покинув Коломенское, толпа вернулась в Москву, разбойно налетела на хоромы бояр и давай разорять все окрест, дворцы да все состояние Шорина, Задорина и других пеплом развеяли. На том, однако ж, не остановились — снова двинулись на Коломенское, грозились разнести в пух и прах царский дворец, куда к тому времени успели и стрельцов согнать несметно, они-то и встретили смутьянов.
— Да, нелегко обуздать разъяренную толпу.
— А что с медными деньгами? — спросил Чолокашвили, поощряя своего подопечного.
— Бунтовщиков истребили поголовно, однако же и медные деньги изъяли из обращения.
— Тяжела судьба монарха; царю — властвовать, подданному — покоряться, но как же быть, когда посредник меж ними криводушен да на руку нечист, — Теймураз вздохнул и принялся вышагивать по палате.
…Было за полдень. В палате по-прежнему слышалось лишь шарканье валенок Теймураза да веселое потрескивание огня. Ираклий умолк, поняв, что дедушка счел рассказ его законченным и теперь шагает взад-вперед, предавшись своим думам. Чолокашвили, тоже думая о чем-то своем, подошел к печи и начал подбрасывать дрова.
Теймураз вдруг остановился и прислушался к легкому шороху, доносящемуся из дверных щелей. Ираклий и Чолокашвили последовали его примеру, но тут же на их лицах отпечаталось спокойствие, посудилось, мол.
— Эти шорохи, дедушка, обычны для кремлевских палат да светлиц…
Не успел он досказать свою мысль, как дверь отворилась с легким скрипом и в палату пожаловал царь Алексей Михайлович, кивнул всем, мягкими шажками приблизился к Ираклию и уставился ему в глаза. Юноша не знал, что предпринять, куда отвести взгляд. Прошло изрядно времени, прежде чем царь опустил веки, костлявой рукой взял его за подбородок, потом похлопал отечески по плечу, улыбнулся благосклонно и присел к столу, дав Теймуразу знак занять место рядом.
Теймураз сел.
Ираклий встал подле государя Алексея Михайловича.
— Знаю, интересуют деда твоего радости и невзгоды моего государства, как и меня интересуют ваши владения. Однако передай ему, что никто лучше меня не поведает ему ни про государство мое, ни про медный бунт.
Ираклия словно подбросило, на лице Теймураза изобразилось изумление, у Чолокашвили глаза чуть ли не на лоб выкатились, когда они услышали о медном бунте из уст Алексея Михайловича, упустив из виду, что в разговоре употребляли русские слова, а во всех дворцах и стены слышат… Государь же, будто ничего и не случилось, продолжил степенно:
— Скажи деду своему, что завтра чуть свет тронемся на Коломенское, а оттуда желаю на волчью охоту с ним отправиться.
* * *
В Коломенское прибыли к рассвету. Здесь обоих государей с их свитами встретили с царскими почестями.
После легкого завтрака Алексей Михайлович повел гостей в особую палату, отведенную в нижнем этаже дворца для охотничьих ружей и снаряжения, Огромная палата была заполнена луками и стрелами, пиками и копьями, мечами, саблями, шпагами, кацавейками, шубами, седлами да сбруями, шлемами да щитами. Тут же лежали выделанные шкуры оленей, лосей, волков, медведей и всевозможных других зверей, чучела голов и цельные чучела крупных и мелких зверей. Все это изобилие предназначалось для подношений и даров гостям.
Алексей Михайлович произнес, обращаясь к Ираклию:
— Выберешь по четыре шубы из каждого, меха и преподнесешь деду своему, пусть с собой в Грузию возьмет. А выберешь после охоты, сейчас же с ним про охоту: надобно потолковать, — присел на покрытую шкурами деревянную кровать и Теймуразу дал знак садиться. Ираклий, Чолокашвили и пятеро из свиты, что вошли вместе с царем в палату, остались стоять.
— На этой самой кровати, — лукаво улыбнулся государь, — иной раз шалил я, когда силушка была да сердце повиновалось. Хорошая девица, гладкая, яко поросеночек — не только для царя, а и для простого смертного бальзам сущий, утешение душе и телу, иной раз получше затянувшейся обедни.
Потупив голову, Ираклий перевел сказанное Теймуразу, у которого обозначилась улыбка на лице, а один из придворных не сдержался, растянул рот до ушей.
— Иной ли раз? — лукаво переспросил Теймураз, Алексей Михайлович не ответил, лишь благосклонно улыбнулся и приступил к главному:
— Мы с дедом твоим выедем на одних санях, в которые впрягут четырех лошадей. Вся сбруя на них будет в коротких обоюдоострых пиках. Шубы с такими же пиками будут на мне, твоем деде и вознице, дабы волки на нас не вскочили, а коль уж вскочут, так на пики напорются. А ну-ка, Иван, — обратился к одному из прислужников, — принеси нам те шубы.
Тот мгновенно подскочил к стене, снял шубы с вправленными в них наконечниками пик, не уберегся и нечаянно поранил руку.
— Осторожней, болван! Не для тебя эти пики вправлены, а для волков.
Рослый слуга раскинул обе руки, и при свете лампад заблистали две шубы с вделанными в них кинжально заостренными наконечниками пик длиною в пядь и на таком же расстоянии друг от друга. Как видно, они прочно были вшиты в шубы раздвоенными концами, потому и торчали в меху, как иглы у ежа.
Алексей Михайлович продолжил:
— И шапки такие же будут на нас. На широкие сани положим эти стрелы, — указал на принесенные другим слугой колчаны, в которых было по полусотне стрел. — И еще про запас прихватим. По два тех лука возьмем, по одному в руках держать будем, а два наготове будут в санях… — Государь платком вытер выступивший на лбу пот. — К саням привяжем за передние ноги поросят. На их визг устремится волчья стая, а мы — ты да я — волков не только к себе, но и к поросятам не должны подпускать, так перебьем всех.
Теймураз проникся интересом к охоте на волков, требовавшей смелости, быстроты, ловкости и выносливости, понял всю ее привлекательность, и даже взгрустнул в душе — где, мол, мои молодые годы, а вслух поблагодарил государя за приглашение на столь интересное состязание.
— Ираклий, сын мой, — повернулся Алексей Михайлович к Ираклию, — поясни деду, что свита с нами будет, поодаль, волки к ней не поворотят, но люди наши будут от нас недалече, пока не выпустим дух из последнего зверя. Приконченных мной серых Иван подберет да посчитает, а за дедовыми сам присмотри со своими молодцами. Чолокаев здесь останется, во дворце. Тут много девиц без присмотра, — подморгнул он Чолокашвили, — а нам пора за дело приниматься.
Сказал и первым облачился в ощетиненную пиками шубу, покрыл голову такой же ощетиненной шапкой, потом сноровисто приладил на боку запасной лук, другой взял в руки и, поглядев на так же без посторонней помощи облачившегося в охотничьи доспехи Теймураза, перекрестился и вышел вместе с ним из палаты. Остальные пошли следом.
Великолепное зрелище открылось Теймуразу во дворе: четыре разряженных бубенчиками породистых жеребца были впряжены в устланные медвежьими шкурами сани с такими же бубенчиками. Закутанный во встопорщенную пиками шубу возница с усердием натягивал рукавицы и в то же время сдерживал готовых сорваться с места коней.
Два лоснящихся поросенка, привязанных к саням, замерли, уткнувшись друг в друга мордочками. Они были поставлены на сплетенные березовые ветки, тоже привязанные ремешками к саням. Теймуразу сразу же стало ясно, что «взнузданные» таким образом поросята останутся целы и невредимы при движении саней и устать не устанут, скользя по снегу на своих салазках. Чуть ли не целое войско слуг уже было готово оседлать коней и ожидало, пока государь со своим дорогим гостем усядутся в сани. В стороне скулили своры борзых, чуявших близкую охоту.
Русский мороз пощипывал лицо Теймуразу, но, как и Ираклий, он не обращал внимания на холод, лишь время от времени прятал нос в поднятый ворот шубы.
Укрывший все кругом снег приглушал людской гомон, скрадывал скулеж собак.
Из лошадиных ноздрей, будто из кузнечных мехов, волнами выкатывался густой пар.
Под низкими сводами портика коломенской церкви придворный священник осенил крестом государя и его гостя. Взбудоражённо носились над куполами храма голуби. Над высоченными соснами во дворцовом саду кружили старые вороны, редкое карканье которых словно повисало в застывшем синеватом морозном воздухе.
Домочадцы прильнули к льдистым окнам, пялясь скорее сплющенными от оконных стекол носами, нежели глазами.
Алексей Михайлович степенно приблизился к саням, изловчась, удобно устроился спиной к вознице, слуги подали ему колчан со стрелами. Как только Теймураз подсел к хозяину, ему тоже поднесли стрелы.
Государь едва слышно свистнул.
Сани сорвались с места, и поросята завизжали дружно, изо всей мочи.
Свита в некотором отдалении последовала за царскими санями, вырвавшимися из ворот и вихрем понесшимися по необозримой степи.
Царские сани мало-помалу отдалялись от свиты, а вскоре они подлетели к дремучему лесу, надвое рассеченному просекой. Четыре породистых жеребца, будто на крыльях, несли Алексея Михайловича и Теймураза к взметнувшимся к небу соснам, которые верхушками своими словно изъяснялись с самим богом.
В лесу визг поросят раздался еще громче и дружней. На опушке свита, за которой следовали двое пустых саней, придержала коней, царские сани были первой приманкой зверю.
И тут, едва сани влетели в лес, на просеке показался волк, бросившийся с вытянутой шеей и оскаленными зубами к добыче. Следом за вожаком выскочила и вся стая хищников, было их не меньше двадцати. Алексей Михайлович заглянул в глаза Теймуразу и, увидев на лице его добрую улыбку, тоже улыбнулся и слегка кивнул головой — начинай, мол.
Волчья стая понемногу нагоняла сани, возница еще больше припустил коней, чтобы загнать хищников, утомить.
Вожак мчался во весь дух, оставляя стаю позади. Как только хищник шагов на десять приблизился к поросятам, Алексей Михайлович локтем коснулся локтя Теймураза, напоминая ему о праве гостя пустить первую стрелу. Теймураз не заставил себя ждать, снял рукавицу с правой руки, вынул из колчана стрелу, приладил ее и натянул тетиву… Стрела просвистела мимо цели, и только было зверь оскалил зубы, как выпущенная Алексеем Михайловичем стрела вмиг сразила хищника.
Стая неслась в десяти шагах от саней. Теймураз молниеносно выхватил вторую стрелу и, почти не целясь, подбил одного оторвавшегося от стаи волка. Но Алексей Михайлович не захотел отстать от гостя, а потому он, не пожелав дожидаться приближения волков, выпустил стрелу в третьего. Гость и хозяин не уступали друг другу, метко стреляли поочередно. Теймураз был по-юношески увлечен — первая неудача воспламенила старца, с молодеческой пылкостью хватал он стрелы и, не дожидаясь порой своего череда, пронзал вырвавшихся вперед хищников. Алексей Михайлович почувствовал, сколь сильно обуяла гостя охотничья страсть, опустил лук, предоставив Теймуразу возможность расправиться с волчьей стаей.
Тем временем показалась и свита, следом за ними мчавшаяся по просеке, подбирая убитых волков и швыряя их на сани, будто снопы.
Иван, тот самый рослый молодец, что утром снимал со стены охотничьи шубы, воткнул в раненного стрелой хищника копье и ловко перегнулся с седла, чтобы забросить волчий труп в сани. Но тут подоспевшая волчиха с ходу вскочила ему на спину, свалив с коня. К сброшенному наземь всаднику рванулись два отставших от стаи волка и кинулись на его не защищенный копьями тулуп. В ту же секунду рядом с Иваном возник Ираклий с обнаженной саблей и в Мгновение ока обезглавил хищников, потом соскочил с коня, вскинул на спину обмякшего Ивана и понес его ко вторым саням, снаряженным именно для таких случаев. Все это произошло столь быстро, что ошеломленный Теймураз, готовый ринуться на помощь внуку, едва не свалился с мчавшихся саней. Алексей Михайлович успел удержать его за ворот шубы, покачал головой и нахмурился — так, мол, нельзя. «Много ты, почтеннейший, понимаешь, — промелькнуло в голове Теймураза. — Что мне моя жизнь, коль единственный мой наследник, плоть от плоти моей, погибнет в дебрях твоего бескрайнего Леса!» Увидев, однако, как ловко управился Ираклий с хищниками, Теймураз самодовольно глянул на российского государя и огласил чащу грузинской речью, крикнув Ираклию:
— Надежда ты моя и радость! Прадеда твоего Александра плоть достойная!
«Благодарит меня за то, что удержал в санях!» — подумал Алексей Михайлович и ответно склонил голову перед гостем, а тот, поняв его, с приятным чувством подивился добросердечию российского владыки.
Тем временем единственная оставшаяся в живых волчица достигла-таки поросенка. Едва она вцепилась в него зубами, как в тот же миг две стрелы вонзились зверю в лопатки, и сани поволокли ее, уже мертвую, но не выпустившую поросенка.
Цари сочли охоту законченной, но, когда по воле возницы сани поубавили бег, их догнали три волчонка, трусившие за трупом матери. Алексей Михайлович взял стрелу и собирался было выпустить ее в волчат, однако Теймураз помешал государю, и сорвавшаяся с тетивы стрела исчезла в верхушках сосен. В то же мгновение Теймураз ловко спрыгнул с саней. Старый Багратиони по-юношески легко зашагал к остановившимся и выжидательно замершим волчатам, изловчился и единым махом поднял всех трех на руки.
— Что, малютки, родительницу вашу уложили безбожники? Один господь ведает, кто из нас больше зверь на этом свете, вы или мы, люди. Что нам от вас надобно было, за что так нещадно расправились с вами? Неужто тесен нам этот мир! Знаем, что голодно-вам, вот и пользуемся этим, чтобы истребить вас. Погоди, малыш, не кусайся! Родительницу вашу теперь уже не оживишь, а сиротами вас я не брошу в этом то ли добром, то ли безжалостном мире.
Меж тем подошел Алексей Михайлович, подъехала и свита, Теймураз обратился к Ираклию:
— Передай государю просьбу мою: пусть эти три волчонка перезимуют при дворе, а по весне пусть отпустят их, дабы и с пленом не свыклись и в дебрях не погибли без родительницы, как погибли три моих сына.
Алексей Михайлович тут же повелел придворным из свиты, чтобы те выполнили просьбу гостя. «Не говоря уж о просьбе гостя, зверь не переведется в наших лесах, — по-своему понял он Теймураза, но сразу же, поправился: — Мать их умертвили, вот и должны присмотреть за сиротами, как изволил сказать царь-стихотворец».
Над лесом сгущались сумерки — рано опускается ночная мгла на российскую землю, особенно зимой.
Теймураз окинул Ираклия по-дедовски ласковым взором, но не преминул бросить и царственный укор:
— Ты должен быть осторожнее, сын мой. Ты единственная моя надежда и единственный наследник грузинского престола.
— Да, но ведь не мог я отдать того молодца волкам на растерзание, дедушка! — пылко ответствовал юноша. — Я был ближе всех. Пока другие подоспели бы, волки могли ему горло перегрызть.
— Таких молодцов много, а ты один.
— Молодец есть молодец, дедушка. И его тоже мать породила, и меня. От тебя же доводилось слышать: раденье о народе возвышает царя.
— Закон царей строг, он требует от нас много. И бережливости к себе тоже, ибо страна без государя, что воин без головы.
— А ты бы как поступил, будь на моем месте? — спросил внук со смиренной учтивостью, но все же с лукавой улыбкой.
Теймураз помедлил, смахнул росинку пота со лба и с улыбкой же ответил:
— Твоя правда… и я бы точно так поступил, ибо мы, Багратиони, поводыри народа нашего малого. Мы ближе к народу и в невзгоды и в радости, ибо у нас расстояние меж невзгодами и радостями очень уж краткое.
— Так в чем же ты меня упрекаешь, дедушка?
— Не дедушкин то упрек, а царя, сын мой, царя маленькой страны, которая влачит дни свои с почти перебитым хребтом.
Сказал внуку Теймураз и понуря голову направился к саням, где назвничь лежал богатырь-молодец Иван. Подойдя к нему, он снял с чуть улыбающегося юноши тулуп, искушенным оком осмотрел рваные следы волчьих клыков, откинул полы своей шубы и из притороченного к поясу чохи телячьего рожка, с которым никогда не расставался, взял на указательный палец какое-то вязкое снадобье и смазал увечья, потом, аккуратно укрывая юношу, ободряюще улыбнулся богатырю, у которого глаза были исполнены благодарности.
Алексей-государь по-доброму взглянул на царя Теймураза…
* * *
Снегопад саваном укрыл Коломенский дворец.
Взметнувшиеся окрест сосны, казалось, протяжно гудели — тихо, едва слышно, в самых верхушках.
Не успев оторваться от труб, дым мгновенно поглощался снежной пеленой. Русская печь все же брала свое, осеняя млечным сияньем всю округу, будто на вечные времена погруженную в безграничную тишь. Долга и нескончаема зимой русская ночь, как долги и нескончаемы реки, степи да дремучие леса Руси.
Теймураз в сопровождении Ираклия навестил богатыря Ивана, заботливо осмотрел его раны, снова смазал их, да снадобья из заветного рожка уделил так, чтоб хватило три, а то и четыре раза смазать раны. «Ираклий мой вызволил тебя, а я врачевать вызвался. Это лекарство быстро вылечит твои раны, боль как рукой снимет», — утешил он молодца на прощание.
Потом к волчатам в подвал спустился. Увидев их на сене, а рядом большую миску с молоком и хлебом, остался доволен и, не задерживаясь, поднялся наверх.
— Что-то не узнаю тебя, дедушка. Отец часто говаривал, что ты у нас тверд и непреклонен, а ты, вижу, мягкосердечным стал.
— Годы смягчают сердце, сын мой. То, мимо чего в отрочестве человек проходит равнодушно, в юности легко подмечает зорким оком и сердцем, в старости же не только подмечает, айв душу впускает все сущее. Три те волчонка растревожили меня, троих витязей моих напомнили то ли троицей своей, то ли безнадзорностью да сиротством.
— Дядюшка Леван и дядюшка Александр — понятно, они пали вдали от родины, и никого, кроме бабушки, не было рядом с ними, а отец мой погиб ведь на родной земле, в битве.
— И с отцом твоим не было меня рядом, и он, лишенный моего присмотра, покинул этот бренный мир.
Не говоря больше друг другу ни слова, дед с внуком неторопливо зашагали в сопровождении стрельцов по лабиринту едва освещенных галерей и переходов дворца.
Вернувшись в отведенные им покои, они узнали от Чолокашвили, что российский государь приглашает их на ужин.
За ужином Алексей Михайлович поведал царице Марии про охотничью сноровистость Теймураза, умолчав, однако, о неудачно выпущенной первой стреле. Fie думал, не гадал, мол, что таю ловко да изворотисто сможет бить зверя не приученный к волчьей охоте царь. Гости, а было их десятка два, затаив дыхание внимали государю. Воздав должное охотничьей страсти и сноровке Теймураза, царь Алексей доверительно обратился к Ираклию:
— Спроси-ка, царевич, что за причина была тому, что с волками расправлялся он нещадно, а трех волчат поначалу избавил от моей стрелы, потом уж и на руки поднял? Как умещает сей почтенный в своем малом сердце… — замолчав, государь задумался, видно, не понравились ему свои же последние слова, и он тут же поспешил поправиться: — В таком же малом сердце, какое ниспослано богом каждому из нас, ибо сердце не больше ведь кулаков наших… Так вот, как удается ему умещать в то малое сердце и широкую, очень уж широкую свою душу два таких огромных чувства, — великую жестокость и великое сострадание?
Ираклий перевел деду слова государя и с интересом стал ждать ответа, поскольку и сам думал о том же, наблюдая за дедом в лесу; он был поражен не только тем, что тот, обуянный страстью истребления, спас волчат, а и тем, что укорял его за помощь Ивану, а сам проявил к нему такое сочувствие.
Теймураз помедлил, привычно коснулся лба пальцами и начал свой ответ:
— Часто случалось мне быть на поле брани, лицом к лицу со сворой безбожников. Не магометан разумею под безбожниками, ибо ислам — вера как вера и верой пребудет, а тех, кто ее поганит, — шахиншахов, что человека в человеке не видят и в зверя обращают жестокостью своей и злобой. Щадить же тех озверевших существ ни сердце, ни душа и ни вера не велят. Не убей их, они убьют и тебя, и ближних твоих. В той волчьей стае узрел я вражью свору, потому и расправлялся, не ведая пощады, хотя разве можно уподобить голодного зверя пресыщенному злобой ворогу… А те три волчонка, говорил тебе уже, напомнили мне вдруг троих моих сыновей, в беде лишенных моего призора и подмоги, потому и преисполнилась душа моя жалостью.
Воистину душа стихотворца у дедушки твоего. Человечная его мудрость и меня многому научила ныне. Мудр тот именно, кому ниспослано сердце и для вражды, и для дружества, и для владычества, — проговорил российский государь тихо,· почти шепча, будто бы размышлял наедине сам с собой.
Завершив трапезу, царь Алексей, Теймураз и Ираклий уединились в государевых покоях. Одно время сидели молча, будто оберегая царственную тишину, каждому думалось о своем. Теймураз уловил чутьем волю государя — здесь, в уединении, сказать то последнее главенствующее слово, ради которого он явился ко двору российского владыки.
Царь Алексей слегка кашлянул и обратился к Ираклию:
— Сын мой Ираклий, прародитель твой и без меня смекает, что не для охоты пригласил я его сюда. В силу обстоятельств я по сей час не открывал ему своих дум ни там, в московском Кремле, ни здесь… Присутствие прочих мешало мне быть до конца откровенным. Это мое правило тебе известно. В Кремле и стены уши имеют, а государю не пристало посвящать всех и вся в свои думы.
Царь говорил медленно, не торопясь, чтобы Ираклий успевал переводить.
— Скажу тебе то главнейшее, что пуще всего томит и заботит твоего прародителя, пусть услышит он повесть о роде да царстве нашем. Вижу надобность и пользу в том.
И стал он сказывать о роде Романовых, который был едва ли не ровесником самому Теймуразу.
— В году тысяча пятьсот девяносто восьмом преставился последний в роду Рюриковичей царь Феодор Иоаннович. За год до того в Угличе умертвили малолетнего брата его Димитрия. Осиротел царский венец. Не преминул воспользоваться этим шурин усопшего царя боярин Борис Годунов, выходец из татар, и, считай, силой завладел короной. Был он мужем многомудрым и искушенным, а посему воцарился на Руси мир да покой. По прошествии, однако же, некоторых годов стали выказывать недовольство им. То в обычае родовитых да именитых, что и во сне с вожделением зрят на себе корону, а потому сеют в людских душах смуту противу царя. Так и случись тогда. А причин тому отыскалось множество. Перво-наперво, царедворцы не желали мириться с тем, что некий татарин правит страной, не считаясь с их волей и желаниями, потакать которым обещал поначалу. Прокатилось недовольство и среди землепашцев. Мало того, что он обложил их новыми податями, которые во все времена гневили и чернь, и знать, да к тому ж в угоду — боярам и помещикам еще больше закрепостил поддавшихся смуте.
— Всадник на двух конях далеко не ускачет, — вставил Теймураз, на что царь Алексей ничего не ответил и продолжил:
— В довершение тому случись в тысяча шестьсот втором да четвертом недород, а где недород, там и голод.
— То, должно быть, самый тяжкий час на государевом пути, — предположил Теймураз.
— «Должно быть»? Неужто голод не ведом вам?
— Земля наша так тучна и злачна, а народ числом так мал да тесно дружен, что и на лесном пропитании продержится и не даст сморить себя голоду, — вспомнил вдруг Теймураз слова Гио-бичи.
— У нас же народу велико множество, а природа очень уж суровая. Половину времени в году и не помышляй добыть в наших степях да дебрях пропитание, разве что дров добудешь. В те два года в Москве перемерло душ, считай, тысяч двести… Смутной той порой бояре не без помощи польских панов, у которых были свои причины ослабить Московский двор, ибо никогда не устраивало их усиление Руси, пустили слух, будто малолетнего брата усопшего царя никто и не умерщвлял, будто жив он и именно ему надлежит сидеть на престоле российского царя, а в Угличе, мол, убит был иной отрок. Вскоре и вправду во главе взбунтовавшегося люда объявился Лжедимитрий. Годунов пал, и государем стал новоявленный Димитрий, который тоже не оправдал надежды бояр, ибо вдруг занял сторону черни, издав указы в ее пользу. Новый заговор бояр в году тысяча шестьсот шестом стоил жизни Лжедимитрию, а венец достался князю Василию Шуйскому, порешившему верой и правдой служить возведшим его на трон боярам, но оказалось то выше ниспосланных ему богом сил.
— Промеж двух огней угодил…
— Именно. Упомянутые тобой те два огня немеркнуще пылают на земле не токмо российского, а и прочего другого царства, и цели достигнет лишь тот, кто ухитрится в равной мере греться у обоих огней, хоть было то и на все времена останется непомерно тяжким трудом… Страна, однако, не утихомирилась. Чернь раздула костры по всей нашей Руси, а в южных окраинах горячи были они особенно. Чернь же и породила другого Лжедимитрия, который подступил к Москве и расположился в Тушино, почему и прозвали его тушинским вором. Часть недовольных бояр переметнулась в Тушино. Был среди них и Федор Никитич Романов, прародитель мой. Ему-то новоявленный Димитрий, воистину вор, однако ж рода нашего невольный благодетель, пожаловал сан патриарха всея Руси за прозорливость, степенность, да отменное велеречие. Тем временем в городах один за другим вспыхивали бунты. От рук черни гибли бояре, купцы, которым грозило поголовное истребление. Нельзя было и помыслить остановить разъяренные толпы, покуда Русь находилась под двоевластием. Потому именно бояре вновь сговорились, собрались в кулак, умертвили Шуйского, а Лжедимитрия с помощью польской рати изгнали из Тушино. Тогда польские паны попытались воспользоваться смутой и посадить на Российский престол своего царевича Владислава. Но не тут-то было — непреклонный русский дух превратил эти притязания в несбыточную мечту. Земский собор, на котором бушевали страсти до предела, постановил возвести на престол шестнадцатилетнего сына тушинского патриарха Михаила Феодоровича Романова, родителя моего. Случиться тому довелось в году тысяча шестьсот тринадцатом.
— К нему мы и обратили взоры, тая надежду, что поможет он нашей стране уберечься от шахиншахов.
— Ну какая же защита от непросвещенного отрока, коль он, едва ли не за подол матушкин держась, наобум вступил на престол разоренной, взбудораженной да голодной страны… Родитель мой клятву дал боярам, что будет мыслить с ними сообща, и остался верен ей до последнего дыхания. Родителем моим и началась династия Романовых. Ныне судьба ее зависит от нашей прозорливости, предосторожности да и от смелости. Одному творцу известно, доколь будем шествовать по сей раскаленной двумя огнями тверди, мне ж доподлинно известно то, что многотруден и тернист путь наш, Романовых, да и роскошь сама, которая слепит глаза недругам, с горечью перемешана.
Родитель мой, приученный лишь молиться да слезы лить, жил со своей матушкой в Ипатьевском монастыре, ближе к Костроме. В году тысяча шестьсот тринадцатом, марта — помнится из рассказов моей бабушки — тринадцатого дня, подкатила к монастырю делегация Земского собора и вручила отроку Михаилу грамоту о возведении на престол царя Руси, Отрок поначалу заупрямился, отрекся от престола, однако же после долгих раздумий и по совету матушки дал согласие. В те времена родитель мой читал с трудом, писать же еще не обучен был. Потому-то править государством было для него непосильным трудом. Бояре отменно ведали о том. Им, поднаторевшим в казнокрадстве да прочих грехах, он был на руку, ибо не смог бы стать помехой.
— Начало царского вашего рода почти совпадает с началом моего царствования, тяжкие для вас дни чем-то напоминают черные дни моей страны, хотя основа сути у этих двух мучений разные.
— Всякие царские дворы схожи думами об изменах и двоедушии, коль царь в силе; коварством, фарисейством, развратом да усладами — когда царь глуп… Так и начались муки Романовых во имя да на благо Руси. Опорой моей и, наверное, потомков моих будто бы должны быть бояре, которым ниспослано быть посредниками меж династией Романовых и народом. Еще с воцарения родителя моего на престол бояре оговаривали себе особые привилегии, потребовав денег из казны, — мы, мол, понесли большие убытки, усмиряя народ. Каждый тянул к себе — чем ближе был ко двору, тем волей-неволей стремился и урвать больше. Утратилось чувство умеренности, возбудились волчьи аппетиты… На охоте под каждой волчьей пастью видится мне живой боярин, и чем ненасытнее тянется он к казне ли, к привилегиям ли, тем безжалостнее истребляю загаданных на них волков. Но вот горе-то — волков на Руси столь же несметно, сколь несметно и дармоедов. У родителя моего они не просили, а, считай, угрожали, что в случае отказа выведут на дороги страны своих людей и начнут грабить купцов, казначеев либо духовенство. Разбой на дорогах в те времена был в порядке вещей. И родитель мой и управители его вынуждены были считаться с их требованиями, однако опустошенная казна принудила их расквитаться с потерпевшими боярами земельными наделами да тяглыми людишками. Созрел и плод сего: подневольность крестьян, о коих в смутные годы никто и не помнил, заново восстановлена была да узаконена как основа государства. Быстротечное время дало созреть и иному плоду — в противовес крестьянским бунтам обрисовался злобный лик жестокой и черствой знати, дабы… сын мой Ираклий, напомни имя придворного стихотворца вашего, ясновидящего мудреца, о коем ты мне говаривал…
— Шота Руставели, Руставский, — не замедлил с ответом Ираклий.
— … Дабы, как изрек мудрец ваш Руставский, страх порождает любовь. В том-то и сила мудрости, что она одинаково гожа для всяких государств или народов… Строгостью да жестокостью бояре породили страх в народе. Плодом же того страха была смиренность простолюдин, без коей не бывать миру да покою в государстве. Коль народ одолеет сей страх, коль знать даст волю черни, снова настанут смутные времена, и вместо тыщи охочих до богатства бояр накинется на государя и трон бесчисленная изморенная чернь, противу коей не устоит ни единый царь. Потому-то светлой памяти батюшка мой и не пытался накинуть узду на бояр, ибо ведал, что без помощи бояр да свиста их кнутов не управиться ему со страной. Народ почитал его, воздавал хвалу, бояр же страшился и люто ненавидел. Управители царского двора не уступали боярам, изводили народ. Если припомнить и то, что балтийские цари да великие князья старались ослабить Русь, урезать себе от российского пирога, легко понять, что родитель мой не мог ублажить многие ваши желания и протянуть дружескую длань, ибо сам пребывал в затруднении, в коем и я пребываю ныне. Во времена светлой памяти родителя моего почти дотла сгорело множество городов, да и град наш престольный Москва был наполовину разрушен. Надобно было вдохнуть силу в казну, дабы оградить государство и от доморощенных недругов и от чужаков, а особенно от разохотившихся до чужого добра шведского и польского монархов, разорявших окраину и Малороссию. Батюшке моему ничего не оставалось делать, как вводить повинность за повинностью, налог за налогом, на что отощавший да измученный народ отвечал неутихавшими бунтами. Выходит, не меж двух, а меж трех огней жарился батюшка мой и в году тысяча шестьсот сорок пятом испепелился вконец. Тогда-то и возвели на престол меня, второго представителя Романовых, — царь тяжко вздохнул и коснулся пальцем чела, как это делал Теймураз. — Не могу ведать, что станут говорить потомки о царствовании Романовых и сколь продлится наша управа, не ведаю, что скажут о батюшке моем да обо мне, одно знаю — счастье да удача не были написаны на роду ни его царствованию, ни моему. Вот ныне, сынок Ираклий, дедушка твой пожалел Ивана, снадобье на увечья наложил. Глядел я, и зависть меня добрая брала, что ужасными муками пытанный да истомленный царь сберег в себе душу человеческую. Меня же столько дум и забот одолевает, со столь великим злом доводится ратоборствовать, что окаменело сердце мое. В каждом боярине, даже в самом святом, видится мне вор и грабитель, готовый в любое удобное мгновение кровушку мне пустить, ежели узрит он в том выгоду для себя хотя бы ничтожную.
— Ираклий, сынок, уведоми государя, что по душе мне мудрые слова его о схожести наших судеб. Разница в числе подданных, и только. — Теймураз призадумался, провел пальцем по челу и коротко добавил: — Да еще… в тверди земной, в нещадности здешней зимы.
Выслушав Ираклия, государь не стал медлить с ответом:
— Царю Теймуразу не доводилось видеть российскую весну, а равно и лето, да поля наши в цвету, леса благоухающие… Ждущему поддержки да подмоги доброжелателю, может, и не пристало мне говорить о тяготах моей страны, однако же как раз привольем и величьем нашими приучен говорить я истину, ибо сама твердь российская суть божественная истина. Справедливость творить тяжело, ибо палка творящего ее о двух концах, знать да говорить истину — то первейший дух наш русский. И ежели когда русский человек утаит правду, а то и солжет, ведай, что не по доброй воле, а по принуждению содеял он сие, ибо ложь ему не в радость и не в потребу.
Разнузданность шведского да польского царей вынудила меня искать пути к пополнению казны для ратоборства с ними. По совету Морозова, Плещеева, Траханётова и прочих моих приближенных, мелкие пошлины заменил я единой да назвал ее соляной, рассудив, что без соли ни один человек негож, всяк ее в пищу употребляет, покупает да продает. Так вот, на каждую меру соли учредил такую-то пошлину. Полагал я тем самым и множество мелких пошлин снять, и казну набить, дабы внутри государства дела уладить да супостатов встретить подобающе. Дело же по-иному обернулось.
— Да, человек предполагает, а бог располагает, — не удержался Теймураз.
— Прежние пошлины я-то заменил, однако же бояре и близкие мне люди, будто с цепи сорвались, поотбирали все у люда в счет неуплаченных за три прежних года налогов. А тут еще соль вздорожала небывало. До того дошло, что на Волге да на прочих реках рыбари, коим несть числа на Руси, разоряться начали, ибо без соли улов на зиму не сбережешь. А ведь рыба у нас добрую службу служит в пропитании русского человека. Вышло так, что ни речную да озерную, ни лесную добычу нечем было солить и вялить, пропадали и драгоценные меха без соли… Вконец озлобился люд, когда иные стали помирать от непросоленной рыбы… Торговля совсем было прекратилась… — Царь расстегнул ворот сюртука, передохнул и продолжил: — Тогда-то и случись соляной бунт. Первого дня июня, когда возвращался я в Москву из Троице-Сергиевской лавры, обступила меня толпа московской черни, жалуясь, что грабят их бояре и знать. Стражники попытались разогнать толпу, да не тут-то было — взбунтовались черные люди. Ничего не оставалось мне, как укрыться в Кремле. Ведал я, что правда на стороне черни, однако, накажи я знать, расшатал бы опоры под тропом своим. Наутро и стрельцы присоединились к черни. Ворвались смутьяны в Кремль и потребовали выдать им Плещеева, ведавшего Приказом тайных дел. Требовали также Морозова и Траханётова, однако им велел я укрыться от глаз смутьянов, а Плещеевым вынужден был пожертвовать, другого выхода не было, к тому ж, воров преследуя, сам он был вором великим, как то часто случается. Вывели сего законника да забили до смерти камнями и палками, хоромы же прочих разорили, целиком спалили Китай-город да Белый град, где проживала придворная знать. Пятого дня перепуганный Траханётов попытался бежать из Москвы, однако схватили его и отсекли главу.
— Осмелюсь спросить, великий государь, что, в том возмездии, кажется, и ваша карающая длань замешана? — смиренно спросил Ираклий, которому в свое время царь Алексей сам поведал втайне, как подкинул он справедливо взъярившейся толпе еще одного вора и пройдоху, чтобы мучительная смерть его послужила уроком боярам.
— Да, — с улыбкой подтвердил царь, — не обошлось и без этого, ибо в открытую противостоять ворам не всегда может и государь. За Морозова тоже не стал я убиваться, напротив, возрадовался, что избавлюсь и от сего дошлого вора — о, как гнусны и трусливы возгордившиеся спесивцы, коль дело коснется их жизни и смерти! Когда облачили его в монашескую рясу и повелел я верным стражникам водворить его в Белозерский монастырь для пострижения в монахи, чтоб жизнь ему сохранить, пал он предо мной на колени и ноги стал лобызать, а дней за десять, когда, едва ль не преследуемый смутьянами, вошел я в палаты и накинулся на него — до каких, мол, пор будешь народ грабить, так он волком глянул и бросил нагло: «Неужто забыл ты клятву, данную твоим батюшкой на вечные времена, что вместе с нами будет править Русью род Романовых?» А июня двенадцатого дня с трудом отнял его от ног своих — все б верности клялся, без тебя, мол, и жизнь не мила... В мутной воде всяк горазд рыбку выловить. Вот и мелкие князья да дворяне, кои не успели себя запятнать, пожелали возвыситься на ступеньку-две в иерархии. Потребовали они, чтоб созвал я Земский собор, наделил их землей, жалованье положил, продлил срок поимки беглых людей и в прочем уступил. К московским бунтовщикам примкнули новгородцы и псковитяне, потому вынужден был я уступить кое в чем, упразднить соляной указ, продлить срок отдачи долгов, однако же и кнутом поугощал, не то одни пряники не дали бы пользы и до добра бы не довели. Стрельцам положил двойное жалованье деньгами и хлебом, одних приголубил, иных — вожаков бунта — перепоручил вновь созданному Приказу тайных дел, дабы поучить уму-разуму.
— О возвращении Морозова не поведаете родителю моему? — спросил Ираклий.
— Поведаю, а ты переложи. Морозова вернул я три месяца спустя, ибо был он натурой сильной, неуемным да волевым человеком, царствие ему небесное. Все одно в монастырской келье не удержать его было. Сбежал бы да натворил дел тяжких, потому и предпочел я держать пса злого на привязи у трона, ибо спущенным он когда кого разорвет, бог весть.
Дошло и до того, что псковитяне прислали гонцов — в управлении страной, мол, и чернь должна участвовать. На это я твердо ответствовал, что ни прежде — при наших предках, ни ныне — при моем царствовании, ни впредь — при царствовании потомков моих чернь не была, не есть и не будет ровней знати. Ответствовал я так и послал в Псков стрельцов под началом князя Хованского. Приблизясь к Пскову, князь отправил к смутьянам дворянина Бестужева, тот предложил псковитянам покориться, однако же был убит ими. За те несколько дней, что длилась осада, псковитян одолел раздор. Крепость, как заведено, изнутри рушится, ибо трудно людям делиться добычей, она-то, добыча, и сеет смуту в душах человеческих. Поразмыслил я да предпочел благоразумьем смирить бунтовщиков, а не силой истребить, пообещал помиловать всех, вот и покорился Псков.
— Тяжка и твоя ноша царская, высокочтимый хозяин мой! — вздохнул Теймураз.
— Была, есть и пребудет тяжкой, ибо пестр мир наш, многолик и многосущ человек, сын Адама. Править Русью суть тяжкое ярмо фамилии царствующей, и хочу заветно молвить пред тобой и твоим потомком, что страна моя тогда будет неодолима, когда на романовский престол взойдет муж великой прозорливости и мудрости, стойкий, яко кремень, беспощадный, закаленный в извечном ратоборстве жизни и смерти, и держать он должен в одной длани черпак с медом, а в другой, нет, не плеть иль кнут, — палицу, палицу! и не для устрашения, а для битвы и крови! Всякое сострадание, жалость да страх равны поражению, а я и поныне не излечил себя от недуга сострадания да жалости, раз уж приятна была мне твоя, царь грузинский, жалость к Ивану да волчатам. Править страной не сердцем должно, а мудростью да твердостью только, сердце же про себя оставить надобно, ибо мало оно и сию исполинскую страну в него не уместишь. Царю ясный ум и холодная голова надобны, а не добрая улыбка да мягкое сердце. И если я, повелитель Руси, Алексей Михайлов Романов, не могу ныне стать с тобой плечом к плечу, то только потому, что я лишь наполовину повелитель, ибо связан по рукам и ногам коварством знати да великой болью простолюдин, не говоря уж о шведском и польском царях, что держат меня на прицеле, как поутру мы с тобой держали волков. Так вот, если к тому же добавить направленный на нас блеск кривых сабель крымского да татаро-монгольского ханов или шамхалов, нетрудно понять сокровенные мои думы и голос разума, не позволяющий мне наживать еще двух врагов — преисполненного злобы персидского шахиншаха и коварного османского султана, да и тебе не будет пользы от моих ружей и пик. Единая вера народов наших станет краеугольным камнем единства нашего и первейшим знаком воистину великой помощи, как только у нас, русских, появится такая возможность. Не скажу точно, когда случится сие — при моем ли царствовании или при моем потомке, однако же случится непременно. То говорят мне и разум, и душа. Я ныне в большей силе, нежели был мой батюшка, наследник же мой станет еще могущественней, и если не ныне, то завтра протянем мы вам дружественную длань помощи, без которой вам трудно живется, и нам не радостно.
Царь Алексей передохнул, — тяжело, очень тяжело было ему признаваться в своих трудностях, но светлая миссия, с которой явился к нему грузинский Багратиони, его праведное сердце требовали от него праведного же слова и дела, а не фальши. Потому-то и раскрыл перед ним тайники своей души, куда никого никогда не допускал, потому-то и поведал свои сокровенные мысли, невзгоды и радости. Хотел с миром пришедшего отпустить — с миром и с тем светом надежды, погасить который можно было, но это вызвало бы обоюдную боль. К тому же отпустить пришедшего за помощью, не вселив в него надежды, было если не во зло, то и не на пользу Руси.
Воцарилась тишина.
Студеный ветер завывал за окнами. Огонь в печи почти угас, в палату закрался холод. Слабели, истощались язычки пламени в лампах, окна усеялись белыми звездами, какие русские женщины мастерски вышивают на холстах.
В палате все стояла цепенящая тишина.
Царь Алексей встал, выпрямился. Сначала глянул на Ираклия, потом зорко посмотрел в глаза Теймуразу.
Теймураз понял государя и не заставил себя ждать:
— Ясно мне все, повелитель великой Руси. Понимаю тебя и верую. Слова твои, если коротко сказать, таковы: «Вижу, мол, что в яму угодил, да нет у меня веревки, чтоб вызволить тебя, потерпи немного, добуду веревку и вмиг вытащу на свет божий». Так что ждать придется, выхода иного не вижу, ибо из той ямы, куда угодил я с моей отчизной, не выбраться без дружеской десницы, а помимо Руси ни от кого не ожидаю ее, поскольку вера и бог у нас едины. Не дано ведать мне, когда завершится мой бренный путь на земле, однако знаю, верую и веровать буду, что Ираклий мой при твоем дворе должен мостом подняться, мостом братского дружества народов наших.
— А не проломится ли витязь наш, мостом поднявшись? — улыбнулся государь и с любовью глянул на склонившего голову царевича.
— Не должен, великий государь великой Руси, проломиться сей мост надежды, коль плечо твое рядом будет.
— Я-то да, однако же кто ведает… что случится?
Что может случиться? — встревожился Теймураз, которого пронзила боль от одного только прикосновения к этой надежде.
— Люди мы ведь, — уклончиво ответил царь Алексей.
— А все же? — не отступался Теймураз.
Алексей Михайлович зашагал взад-вперед. Потом остановился, заглянул в глаза Ираклию, дал знак — переведи, мол, но то, что говорил он, предназначалось скорее для самого царевича:
— Молод он да горяч! К сердцу своему более чуток, нежели к разуму. Ничего не подметил пока за ним, однако недругов у меня много, боюсь, не сбили бы с пути истинного. Или, может статься, не поймет меня, ну, хотя бы то, что не могу пока помочь тебе и… ожесточит душу свою…
Государь помедлил, и Теймураз, воспользовавшись этим, вставил:
— Не стану молить да просить. Воля твоя. Неволить государя — все одно что себя же плетью огреть. Однако сказать тебе обязан я, что тот же шведский король, польский первый пан да и персидский шах, османский султан или крымский хан еще больше будут считаться с тобой, еще больше станут страшиться и жаловать тебя твои доморощенные иноземные недруги, когда всем им вместе силу свою покажешь. Возвышение властителя над иноземными ворогами всегда приумножит преданность и низкопоклонство доморощенных.
— Известно то мне, — поспешил государь, — однако же не токмо не победишь иноземного ворога, а и на поле брани не схлестнешься с ним, коль не воцаришь дома мир да покой. Ну какая польза идти походом за Кавказ, коль по сю сторону Кавказа, на юге Руси сила моя едва простирается до Астрахани, а окраина да Малороссия разоряемы набегами? Доверься мне, Теймураз, — впервые назвал он гостя по имени, и в этом обращении прозвучала схожая с мольбой нотка. — Будь ныне на московском троне не я, а самый многомудрый муж, и он бы ничем не смог помочь тебе, кроме как надеждой на будущее.
— Знаю, чувствую и понимаю. Воля твоя! На том и завершим ныне нашу беседу, — коротко молвил Теймураз, въяве представив все терзавшие Русь тяготы, как только вспомнил, что и сам по такой же причине не внял мольбам армянского епископа спасти Армению после выигранных сражений в Барде. — Ясно мне все, государь, и да расстанемся с верой в день грядущий. Об одном лишь хочу попросить тебя, на сей раз то последний моя просьба.
— Проси, и заранее даю слово, что просьбу сию выполню непременно, — царь, казалось, проник в сокровенные думы гостя.
— Скорее, то две просьбы…
— Проси.
— Первая моя просьба о том, чтобы Ираклий всегда был при грузинской чохе, дабы всяк ведал, что при дворе повелителя Руси — грузинский царевич.
— То я уж обещал тебе и подтверждаю, что, пожелай Ираклий облачиться в другие одежды, воспрепятствую, не позволю. Боле того, вся его свита, будь то грузин или русский, останется при чохе, а на каждом чествовании да молебне третьим лицом будет называться царевич единой Грузии Ираклий.
— Благодарствую! — сдерживая слезу, вымолвил Теймураз, а Ираклий смотрел на деда исполненным любви взглядом.
— Верь мне, дедушка! Памятью отца и твоей любовью клянусь, что никогда не изменю отчизне нашей!
— Благодарствую! — повторил Теймураз внуку идущее из сердца слово. И лишь переведя дух, продолжил: — Вторая просьба тоже известна тебе, государь, однако же повторю ее и ныне — породниться желаю с тобой, дабы кровное родство навечно стало для моих и твоих потомков побуждением к единству, верности и равенству.
Удовлетворение, отразившееся на лице царя Алексея при словах «единство» и «верность», исчезло, как только Теймураз произнес «равенство», но в ответ сказал лишь:
— Ираклию говорил и тебе повторю — согласен я на породнение, дело теперь за Ираклием самим.
— Не тороплюсь я, дедушка, обзаводиться семейством.
— Коль ты не торопишься, я тороплюсь, да и отчизна твоя торопится, сынок.
— И более того скажу. Дочь у меня, царевна Софья, — улыбнулся, продолжая свою мысль, царь Алексей. — Правда, старше она Ираклия, однако то в делах таких важности не представляет. Да и царица Мария, супруга моя, не против свадьбы.
Теймураз выразительно глянул на внука, но Ираклий отвел глаза.
— Годов на десять Софья старше, однако сие ему на пользу: уму-разуму научит да ублажать будет в страхе, чтоб не сбежал молодой супруг, — снова озарился благосклонной улыбкой царь. — А он и пошалить иной раз может, как то заведено на вашем Востоке, никто ему препятствовать не станет.
Ираклий понурил голову. Теймураза же занозой кольнули слова «уму-разуму научит».
— У нас не принято, чтоб царица уму-разуму учила царя. Не думаю, чтоб и у вас было то принято.
— Нет, и у нас не принято. К слову пришлось. Жена да убоится мужа своего… А потому муж время от времени и поколотить ее должен, — засмеялся государь.
— Колотить, конечно, не дело. Совет же разумный владыка приемлет не только от царицы, а и от чужака. И об измене мысль не должна прокрасться в сердце любящего мужа, — твердо произнес Теймураз, а сам вспомнил вдруг Джаханбан-бегум, подумал: «Где она сейчас?» Потом заботливо обратился к внуку: — Ты что скажешь, сынок? Что удерживает тебя?
Ираклий еще ниже опустил голову, не стал переводить вопрос деда. Царь Алексей, как бы поняв слова Теймураза, сам попытался ответить на них:
— Верно и то, что Софья своевольна, упряма да норовиста, однако ж при тебе лишнего не позволит.
Ираклий и эти слова не стал переводить и смиренно обратился к государю:
— Родителю своему ничего не скажу, а тебе, великий государь, осмелюсь молвить… Софья к стрельцам похаживает втайне…
— Знаю… Не она, а стрельцы к ней похаживают.
— Возразить осмелюсь, великий государь. И сама она похаживает к ним, — упрямо, с детской почти обидой ответил Ираклий, не понимая, что ранит сердце своему покровителю.
— Ты-?? откуда ведаешь про то? — сурово спросил государь.
— Ведаю… Недавно, когда отправил ты нас, молодых, в Коломенское, велела стрельцам привести цыган в палаты. Пели да плясали…
— Что в том дурного?
— В том ничего, да вот после выдворила всех, а одного цыгана оставила у себя до утра… Видного такого.
А наутро одарила лучшим скакуном из коломенских конюшен.
— Которым? — будто молнией пронзили государя слова о скакуне.
— Жеребцом тем, что в дар прислал вам татарский хан минувшим летом.
Царь всполошенно сорвался с места, зашагал по палате, так же внезапно остановился и сурово подступился к Ираклию:
— Федор ведает про то? — спросил он о сыне.
— Ведает, но что из того, Софью-то он побаивается.
— Пошто не дал знать до сих пор?
— Про что?
— Про жеребца!
Простодушная улыбка мелькнула на лице Ираклия:
— Тяжко было мне про Софью слово молвить.
— Ты бы про жеребца дал знать, а уж потом я и до Софьи бы добрался! Я ей покажу! Сей же ночью переворошу все покои, с постели подниму!
— Воля твоя, великий государь.
Царь не стал больше задерживаться. Внезапно вспыхнувший гнев столь же внезапно покинул царя, он ласково потрепал Ираклия по плечу и сказал смеясь:
— Передай родителю своему, что коль внук его отвергает дочь мою старшую, то пусть погодит немного, может, и объявится у меня другая.
Пожелал обоим покойной ночи и скорым шагом вышел в коридор, где стояли в ожидании замершие слуги, чтобы сопроводить царя в спальные покои.
Как только царь Алексей покинул палаты и стих шум шагов его слуг, Теймураз облачился в шубу и вышел вместе с Ираклием во двор подышать.
Некоторое время они молча шли нога в ногу.
Леденящий ветер все завывал в верхушках сосен, отдаваясь понизу тем слаженным гулом, что услышишь разве только на русской земле с ее взметнувшимися ввысь сосняками. И впрямь величествен зимний гул тех сосен, и нет во всем свете голосов звучнее его… Снежное серебро слегка поскрипывает под ногами, а в душу умиротворяюще проникает тот гул, освобождая ее от скорбей и печалей. Именно это легкое, чуткое покачивание, это величественное дыхание исполинских существ и творит ту неповторимую гармонию на земле Руси, которая озаряет душу вечным светом жизни.
Долго молчали дед и внук, наслаждаясь околдовывающим гулом зимнего бора, впитывая в себя величие природы, чары которой развеяли все их мысли. Наконец Теймураз одолел забытье и тихо спросил внука:
— Что, не по тебе царевна?
— Догадываешься о чем-нибудь? — уклонился Ираклий, которому хорошо была известна сокровенная дума деда и взлелеянная им надежда, которую юный Багратиони не спешил развеять.
— Догадываюсь, сынок. Сердцем своим родительским вычитал в твоих очах.
— Скрывать не стану, дедушка, да зачем скрывать, коль уж ты и сам все понял без слов. Сладострастница она, к тому ж спесива и надменна. У государя двое сыновей, Федор и Иван, да оба мягкотелы… Второй, тот для престола вовсе негож, хотя и первого господь не миловал. Да и самого государя то и дело хворь одолевает. Может, приметил, как чело его пот прошибает? И руками потлив, потому что он болезненный.
— А ты откуда знаешь, что потливость рук признак болезни?
— Мать говаривала. Так вот, Софья знает о батюшкиной хвори, ведает она и о том, что братья для престола негожи, потому и своевольничает часто. Даже сама царица не может ей прекословить. Батюшке же, как изволил ты, наверное, приметить, не до нее, хотя ныне намнет он ей бока, в этом сомнений быть не может. Зятя-то он все же ищет, пристроить ее стремится, пока время еще есть. Я же… Ну как тебе сказать? Время быстротечно… Как знать, может, еще появится у государя добрая наследница. А коль не появится и страну эту необъятную приберет к рукам Софья? Что тогда поделать твоему Ираклию, мужу той сумасбродной царицы, — тут оставаться, под боком сладострастной супружницы да на потеху боярам или по-воровски сбежать от тех, к кому явился за дружеством да помощью, и за страной своей горемычной приглядывать? Что на это скажешь, как рассудишь по праву родителя моего и царя Картли и Кахети?
Теймураз оторопел. Не ожидал от видевшегося ему все еще дитем Ираклия мудрости зрелого мужа.
— Подобно отцу своему, рано взошел ты под сень мудрости, сын мой. Ничего не скажу боле.
— Тогда я скажу, дедушка. Царь Алексей не может помочь нам, как изволил сам поведать тебе о том, ибо много у него своих забот и печалей. Ясны мне и мудрые мысли твои о том, что без Руси не в силах мы не только собраться воедино, но и устоять, даже существовать. А потому надобно выдержать нашествия персов и османов, еще немного напрячь разум и силы, дабы сберечь голову до той поры, покуда Русь, великая мощью своей и несметным народом своим, изыщет возможность протянуть нам руку помощи. Единая вера суть дело доброе, однако же только ее для этого недостаточно. Настанет время, не ведаю когда, но непременно настанет то время, когда Русь великая братски подставит нам плечо и избавит от истребления и насилия чуждой верой, а до тех пор принудим себя, как и допрежь, раздвоить лик свой перед шахами да султанами на горе иль на радость народу нашему. Я останусь здесь, ты же пригляди за страной. Прояви усердие в примирении княжества Дадиани с Имерети, смири Гурию, не дай отатариться Картли и Кахети. Духом ты силен, крепись и телом, не дай ослабнуть ему, потерпи еще, а я останусь здесь и сделаю все, дабы не осрамить тебя, укрепить мост братства, кровного родства, обратить его в крепость неприступную на благо страны нашей.
— Да возрадуется душа твоя, сынок, как возрадовал ты меня своей мудростью и мужеством, — с мольбой вырвалось у Теймураза, и он прижал к груди Ираклия, верного потомка грузинских Багратиони. — Здесь, посреди российской стужи, помог ты мне обрести надежду и утешение, помог обрести ту силу великую, которая не даст погибнуть нашей горемычной Грузии.
Долго еще ходили дед и внук по благодатной земле российской, что вдохнула в них животворящее тепло, несмотря на лютый мороз и снегопад, согрела, как согревает тепло надежды, что исходит из отеческих рук.
* * *
Теймураз в Москве более задерживаться не стал, боялся, что перевалы закроются от снежных обвалов, да и Хорешан он оставил совсем хворую, нездоров был и маленький Луарсаб — вредил ему климат Имерети.
С большими почестями проводили из Москвы Теймураза, который горько переживал потерю надежды на немедленную военную помощь. Ираклий и однорукий Гио сопровождали его до Астрахани, оттуда он под охраной небольшого отряда русских добрался в Терки и наконец со свитой своей прибыл в Имерети.
…Кутаисский дворец встретил его трауром.
Умер от лихорадки маленький Луарсаб, оставшийся без матери и отца.
Присутствовавшая при кончине внука Хорешан потеряла сознание и с постели больше не встала…
Облаченная во все черное Дареджан, рыдая, жаловалась отцу:
— Что за грех на нас такой давит, что хоронит нас заживо, кто проклял нас и за что? Если действительно есть бог на свете, то почему он хоть один раз не помилует, не пощадит хоть в чем-то нас! Бедняжку так трясло, что дышать было трудно… От отчаяния не знал, что делать, на помощь звал деда Теймураза и отца Датуну… Помогите, молил, обессиленный, я весь горю, умираю! В восемь лет рассуждал как мудрец, все понимал. Мы, глядя на него, сами горели без огня, мучились и страдали, вот и не выдержала мать! — Дареджан впервые помянула Хорешан матерью. — Когда она уже обессилела и сама свалилась у его ног, он меня обнимал и просил: тетушка, спаси меня, не дай мне умереть, иначе дедушка приедет и с вас спросит. Господи, почему не умерла его несчастная тетушка!
И опять покатилась слеза по лицу Теймураза, горько оплакал он малого внука и верную супругу тоже.
Поднялся в Гелати и чуть не испустил дух, упав на могилы жены и внука, которые покоились рядом друг с другом. Но, скорбя над этими двумя могилами, старый Теймураз вдруг заметил, что, лишившись Датуны, он уже легче переносит потери, ибо ни одна из них не могла сравниться с утратой любимого сына и последней опоры.
…Дни шли за днями, недели за неделями, месяцы за месяцами, беды за бедами…
Из Кахети приходили ужасные вести. Так Аббас Второй решил осуществить замысел Аббаса Первого. Отнял Кахети у престарелого Ростома, бегларбегом вновь посадил Селим-хана. Всю страну велел очистить от местных жителей и заселить своими людьми. Селим-хан послушно приступил к делу: вырубил виноградники и превратил благодатные земли Кахети в пастбища для хлынувших с юга стад. Селим-хан захватил Бахтриони, укрепился в Алаверди, осторожно подбирался и к другим крепостям.
А тут еще с кавказских гор участились разбойничьи набеги, банды рыскали по Алазанской долине, по склонам Гомбори, уводили людей в полон, скот угоняли целыми стадами, людей Селим-хана не трогали, зато кахетинцев, ингилойцев, тушннов и пшавов грабили нещадно, охотились за молодыми юношами и девушками, захватив пленных, требовали выкуп подороже.
Да и в Картли было не так спокойно, как казалось кое-кому. Еще больше осатаневший от старости Ростом объявил наследником своим Вахтанга Мухран-батони, ибо он, мухранский Багратиони, ненавидел Теймураза, Ростома же почитал чуть ли не за родного отца.
Шло время, Вахтанг, на которого работало время, все ближе подбирался к картлийскому трону, картлийские же тавады и азнауры не находили себе места — каждый из них спал и видел на троне самого себя или своего отпрыска. Вахтанга же признавать царем никто не желал. Больше других возмущался арагвский Эристави — Заал.
В тысяча шестьсот пятьдесят восьмом году, когда достигший чуть ли не ста лет Ростом наконец преставился, Заал попытался поднять в Картли мятеж, однако Мариам Дадиани опередила его и за поминальной трапезой во всеуслышание объявила шахскую волю. Готовые к смуте князья, просчитавшись, притихли, да и сам Заал, который был среди них самым сильным и смелым, на этот раз мешкать не стал — выпил за память усопшего и возглавил здравицу в честь нового царя.
Вахтанг тут же отправился в Исфаган к шаху на поклон, принял там магометанство и обратно пожаловал в Картли под новым именем Шахнаваза.
Именно тогда и восстали горские грузины, ободренные смертью Ростома и холодным приемом при шахском дворе, оказанным Вахтангу. На их стороне не замедлили выступить и ингилойцы. Они, объединившись под началом Заала и Эристави, вместе ринулись в Кахети, заселенную шахскими переселенцами.
Тушины, пшавы, хевсуры, мтиулы, мохевцы объединились с кахетинцами и беспощадно расправились с с врагом. В Бахтриони, Алаверди и других крепостях истребили кизилбашей, очистили от непрошеных новоселов оба берега Алазани.
В Кахети возвысился Заал Эристави. Проиграв борьбу в Картли, он пожелал властвовать в Кахети, а затем и Картли присоединить, для виду же он усердно приглашал Теймураза занять законный кахетинский престол.
Перепуганный шахиншах велел обезглавить Селим-хана, свалив все злодеяния на него, и вместо него послал с новым войском Муртаз-Али-хана, повелев при этом соблюдать в Кахети осторожность, кроме меча и сабли пользоваться золотом, серебром и халатами для подкупа и усмирения кахетинских вельмож, как можно быстрее внести разлад между кахетинцами и горцами. По его повелению, Муртаз-Али-хану в первую очередь следовало устранить Заала как главного смутьяна, который настраивал картлийских князей против Вахтанга, а в кахети лицемерно приглашал Теймураза.
Старик Теймураз скорбел над могилами Хорешан и маленького Луарсаба, жил одной лишь надеждой на Ираклия.
Ираклий находился в Астрахани и писал оттуда русскому царю:
«Приехали, государь, из Грузинские и Тушинские земли люди и бьют челом мне, подданному твоему, чтоб я ехал к ним в Грузинскую и Тушинскую землю, и что, государь, в Грузинскую землю приходили войною кизилбашские люди и тех кизилбашских людей всех побили грузинские и тушинские люди, и ныне собрався на одно место и дожидаются меня, подданного твоего, и присылают часто гонца с листами к нам, подданным твоим, а мы, подданные твои, без твоего, великого государя, указу ехать из Астрахани не смею. Милости у тебя, великого государя, прошу-молю и челом бью, чтоб меня, подданного твоего, повелел из Астрахани отпустить в Тушинскую землю и провожатых дал до Шибути».
В Картли и Кахети было неспокойно.
Теймураз угасал.
Ираклий стоял в Астрахани — просил у русского царя войска и разрешения действовать.
Имеретинский царь Александр внезапно слег в постель, по слухам, его отравили кизилбаши.
Александр скончался, в Имеретинском царстве началась смута.
После смерти Александра Теймураз покинул Кутаисский дворец и постригся в монахи, удалившись в Зваретский монастырь. Единственной надеждой его оставался Ираклий, о нем молил бога, мыслями о нем только и существовал.
Вдохновленный смертью Александра Вахтанг-Шахнаваз послал в Арагвское ущелье много золота и оружия для племянников Заала и велел передать, что это лишь малая часть вознаграждения, остальное же, в десятикратном размере, он обещал пожаловать в обмен на голову Заала. Нетрудно было соблазнить привыкших к крови арагвских Эристави…
Племянники убили Заала.
Старшего из убийц, Отара, Шахнаваз объявил законным правителем и владыкой арагвских Эристави.
Потрясенные судьбой вожака, ксанские Эристави Шалва и его брат Элизбар, Бидзина Чолокашвили — брат Георгия Чолокашвили, находившегося при царевиче Ираклии, явились к Шахнавазу с повинной. Вахтанг, доказывая свою преданность шаху, всех троих отправил к Муртаз-Али-хану, якобы для помилования, на самом же деле…
И еще три отважных сына Грузни лишились голов.
Неугомонность горцев-грузин озлобили Шахнаваза. Он переправился через Лихский перевал и вторгся в Имерети, заставив бежать в Сванети воцарившегося в Кутаисском дворце Вамеха Дадиани. В Одиши правителем-мтаваром возвысил Шамадавла. Абхазского мтавара, который смиренно явился на поклон к прибывшему в Одиши, он выпроводил со всеми почестями, а Кутаисский дворец Шахнаваз вручил своему сыну Арчилу.
Шахнаваз велел найти Теймураза, приставил к нему кизилбашей и вместе с Дареджан отправил в Тбилиси как заложников.
Ираклию сообщили о пленении деда. Он не стал ждать ответа государя, направился в Тушети и постоянными набегами донимал как Муртаз-Али-хаиа, так и Шахнаваза, хотя с гор в долину спускаться не решался — с надеждой ждал войска от государя. Он немедля отправил в Стамбул однорукого Гио и сообщил султану, что шахский ставленник, нарушив соглашение, перешел через Лихский хребет и прибирает к своим рукам вассальные земли султана.
Султан не мешкая строго предупредил шаха: либо освободи Имерети, либо жди от меня войны.
Дрогнул шах и велел Шахнавазу убрать Арчила из Имерети — хотя бы на некоторое время, чтобы успокоить султана.
Теймураза с дочерью доставили в Тбилиси.
Мариам Дадиани немедленно отыскала обоих, перевела в свой дворец как почетных гостей. Шахнаваз не посмел сказать что-либо царице.
Ираклий томился, метался в Тушети.
Теймураз «гостил» в Тбилиси.
Имеретинский престол пустовал.
Картлийские тавады приноравливались к Шахнавазу, хотя одним глазом и поглядывали на Тушети.
Кахети тоже с надеждой взирала на Тушети.
Глядел на Тушети и Исфаган, да только руки были коротки, а Тушети далеко в горах — поди достань!..
В Тушети ждали вестей из Москвы.
Государь не спешил.
История Грузии писалась кровью мужчин и слезами женщин.
Кура грустно бормотала о своем — вела честный сказ для мира, для потомков, для вечности.
Исфаган не мог дотянуться до Тушети — руки были короткие, да и для глаз был недосягаем!..
Теймураз угасал, таял как свеча, зажженная во здравие Грузии…
* * *
Сын Шахнаваза, Арчил, которому пришлось покинуть Имерети, по воле отца своего должен был сопровождать Теймураза в Исфаган.
Теймуразу еще в Тбилиси сказали, что он едет в гости к шаху.
Старик попросил провезти его через Алаверди.
Арчил отказался, ссылаясь на опасность пути.
Из Тбилиси двинулись в направлении Иори.
— Может, пойдем через Сигнахи? — во второй раз обратился Теймураз к Арчилу.
На сей раз Арчил согласился.
Старик жаждал видеть Бодбе.
Поднявшись наверх, он подозвал к себе Арчила, бессильно протянул руку в сторону монастыря:
— Здесь венчала меня на царство мать моя, мученица Кетеван, здесь же я хотел проститься с властью и царством своим. Знаю, что оттуда, куда еду, я живым не вернусь… Знаю, что ты грузин, из рода Багратиони. Потому прошу тебя в последний раз: после моей смерти меня и сыновей моих перенесите в Кахети. Да пошлет господь тебе… — он не смог выговорить «удачу», язык не поворачивался, ибо его удача означала неудачу всей Грузии, — да пошлет тебе господь радость…
…С торжественным ликованием доставил Арчил в Исфаган старого Теймураза.
Шахиншах с шахским радушием принял воспитанника своего прадеда, как он назвал его во всеуслышание. Он с особо подчеркнутой любезностью пригласил к своему столу человека, пятьдесят лет хранившего верность России, почтительно расспросил его о здоровье и прочем.
Не забыл поинтересоваться, как Теймураз перенес дорогу:
— Слыхал, что проехал через Бодбе. Не поспешил ли с решением отречься от престола — зачем тебе торопиться, воспитанник шаха Аббаса Великого?
Заметив, что Теймураз хранит упорное молчание и молчанием этим он изрядно портил Исфагану настроение, — шах не стал медлить с местью, спросил, как поживают его мать, супруга Хорешан, трое сыновей и внуки — Георгий и Лаусарб, предусмотрительно умолчав только об Ираклии.
Тут Теймураз оживился и устремил на шаха по-юношески заблестевший взор.
— Царица Имерети, моя дочь Дареджан, здорова и гостит в Тбилиси у сестры вашего верного раба Левана Дадиани, супруги вашего преданного слуги Ростома, названой матери нынешнего правителя Картли Шахнаваза, который вашим именем клянется… А мой Ираклий, приемный сын и зять русского царя, находится в Тушети в ожидании русских войск. У Ираклия подрастают трое сыновей, он женат на сестре московского государя, наследники и потомки мои воспитываются в московском Кремле, готовятся занять престол возвышающейся Грузии.
— А чего же ты в монахи постригся? — шахиншах не мог придумать ничего другого, чтобы уязвить Теймураза.
— Я счел дело свое и борьбу законченными, не дал никому поработить Грузию, не позволил от истинной веры отвратить, сохранил народу веру и родной язык… Теперь же, клянусь солнцем шахиншаха и моим тоже, ибо солнце у нас одно, тебе осталось укрепить и возвысить Грузию с помощью твоих ханов, их умением и мудростью. То, чего твой прадед не сумел довести до конца, сделай сам, дело мудрости твоей — найти общий язык с Ираклием моим, забудь о насилии!
Исфаган действительно уже забыл о насилии. Именно за это ухватился шахиншах и попытался возразить.
— Если бы не твое упрямство, Грузия уже сейчас бы благоденствовала.
— Если бы не мое упрямство, Грузии сегодня не существовало бы вообще — твой предок или уничтожил бы ее, или отнял бы веру, а Грузия без веры была бы уже не Грузией, а одним из твоих ханств.
— Я уничтожу Грузию! — взревел выведенный из себя несговорчивостью старика шах.
— Ведь пробовал уже, однако Селим-хана твоего быстро вышвырнули из Кахети… Еще раз попытаешься, вышвырнут и Шахнаваза или вовсе обезглавят его. Не пытайся достичь того, чего не смог достичь великий Аббас, иначе он может разозлиться и для внушения повелеть тебе явиться к нему.
Взбешенный шах не стерпел и выплеснул чашу с вином в лицо Теймуразу.
— А ведь аллах запрещает вам пить вино… А этот напиток что-то на шербет не похож! — громко воскликнул старец, слизнул стекающие с усов капли и добавил: — Настоящее ркацители, наверняка из ширазского виноградника Имам-Кули-хана, потому что в Кахети, по вашей милости, больше нет такого вина, которое было бы достойно твоего шахского величества.
— Убрать его! — прохрипел шах, задыхаясь от гнева и обиды.
Однако Теймураза не заточили в темницу. Поселили неподалеку от дворца под охраной и о царских почестях не забыли — оставили при Нем верных тушин, прибывших с ним еще из Имерети. И быт наладили, подобающий высокому гостю.
Старик свободно разгуливал по Исфагану, только выходить за пределы города ему запрещалось, дабы никто не смел обидеть шахского гостя, — так объяснил этот запрет Теймуразу шахский визирь.
Царь понимал, в чем причина такой терпимости шаха — ему не давал покоя Ираклий, стоявший в Тушети. Теймураз поспешил отправить двоих тушин из своей свиты с тайным поручением к внуку — передайте, мол, царевичу, чтобы без поддержки русских войск он ничего не предпринимал. Скажите также, чтобы ни в коем случае не верил и не слушался, если даже получит моей рукой написанное письмо о том, чтобы ехать в Исфаган или покориться шахиншаху. Если вспомогательного войска не будет, пусть возвращается в Россию и растит детей.
Предчувствие мудрого старика скоро сбылось — посланцем от шахиншаха явился сам Арчил, тоже принявший мусульманство и называвшийся теперь Шахназарханом.
— В чем дело, Арчил, что заставило побеспокоиться тебя и отца твоего шаха Аббаса Второго? — Теймураз нарочно подчеркнул последние слова, назвав шаха Аббаса Второго отцом молодого Мухран-батони.
— Отца моего Вахтангом зовут, — четко ответил Шахназархан и по возможности постарался сдержаться, чтобы не надерзить старику.
— Раньше звали… кажется… если я не ошибаюсь… теперь же того, о ком ты говоришь, Шахнавазом зовут, а ведь я не его имею в виду… — снова съязвил Теймураз, но, заметив, что Арчил настроен миролюбиво, сменил тон и спросил уже без ехидцы: — Так чего тебе от меня понадобилось, парень?
— Шахиншах велел передать тебе, что если ты соизволишь повелеть царевичу Ираклию отвернуться от русского царя и служить верой и правдой Исфагану, то ему вернут кахетинский престол, дочери твоей Дареджан — имеретинский трон, а тебе даруют жизнь.
— Да-а, это мудро придумал повелитель Востока, хотя нет… Вселенной. А что при этом требуется от меня?
— Ты должен написать Ираклию письмо.
— А кто его доставит?
— Мы сами.
— Кто вы?
— Мы.
— Та-ак. А местопребывание его вам известно?
— Он в Тушети.
— Тушети большой… Хотя это уже не моя забота.
Теймураз, не долго колеблясь, написал коротко: оставь русских и немедленно приезжай в Исфаган. Письмо адресовал: «Царю Грузии Ираклию от бывшего царя Картли и Кахети, ныне постриженного в монахи Теймураза».
Отправив Арчила, царь долго молился перед сном.
«Господь наш милосердный, смилуйся над нами, ибо бессильны мы в словах своих и можем лишь молить тебя о снисхождении, не обрекай нас, грешных, на гибель. Помилуй плоть и кровь мою, царевича Ираклия.
Не гневайся на нас, создатель, и не спрашивай строго за грехи, ибо мы есть паства твоя, ты создал нас своими руками и имя твое на нас…
Отвори же врата милосердия, дева святая…
Смилуйся над нами, боже!»
Теймураз только кончил молиться, как в дверь постучали. Старик встал и, не спрашивая, кто там, открыл дверь.
На пороге стоял однорукий Гио, за спиной которого пряталась женщина в чадре. Женщина шепнула что-то Гио и удалилась.
— Что случилось, сын мой, не приключилась ли беда с Ираклием? Не сошел ли с ума и не явился ли он в Исфаган? — спросил ошеломленный старик, даже не приветствовав прибывшего.
— Не тревожься ни о чем, отец, все так, как ты велел: в Тушети благополучно прибыли от тебя двое тушин, передали Ираклию твое мудрое повеление.
— Тогда зачем ты здесь? — пришел в себя старик от первого оцепенения.
— Ираклий велел увезти тебя в Тушети… Со мной здесь надежные люди.
Теймураз присел на тахту, неожиданно почувствовав слабость в коленях.
— Нет, сынок, куда мне бежать? Да и престол мне не нужен, если это можно назвать престолом, я его Ираклию передаю с благословением… А у меня лишь одна просьба осталась к отцу небесному…
Они долго и доверительно беседовали.
Было далеко за полночь, когда Теймураз проводил гостя в соседнюю келью на ночлег и вернулся к себе. Только приступил к молитве на сон грядущий, как в дверь заново постучали.
«Как легко эта охрана пропускает всех гостей, — подумал старик, открывая дверь. — Наверное, сами десятый сон видят».
На пороге стояла та самая женщина в чадре, которая сопровождала давеча однорукого Гио, Теймураз тогда не поинтересовался, кто она такая.
Женщина вошла, не дожидаясь приглашения, и села на тахту так, будто и вчера тут сидела.
— Это я заметила твоего приемного сына, который два дня перед дворцом крутился в поисках тебя, и привела к тебе.
— Кто ты?
Женщина ничего не ответила, сняла чадру и взглянула на Теймураза затуманенными временем, но все еще прекрасными глазами.
— Джаханбан, ты?!
— Да, я.
— Как ты сюда попала? — спросил изумленным старик, которому и в голову не приходило приблизиться к дорогому существу, ибо стар он был и бессилен, а женщина так улыбалась, так ласкала его своими по-прежнему искрящимися глазами, как это делала когда-то давно, очень давно, в крепости Схвило.
Нет, то была, конечно, не прежняя Джаханбан, но, судя по всему, в душе ее с тех пор, как она рассталась с Теймуразом, никто не жил.
У женщины слезы навернулись на глаза и полились по еще свежим, не увядшим от времени щекам.
Теймураз стоял как вкопанный, ничего не предпринимал, ничего не соображал, стоял, смотрел, и сердце не то что колотилось, нет, — гудело беспрерывно.
— Когда ты перебрался в Имерети, Ростом пожелал сделать меня своей наложницей.
— А мне собирался мстить за Свимона.
— Аллах позволял ему это, меня же Мариам защитила, взяла к себе, потом сюда отправила… в Исфагане я живу во дворце своего деда… После тебя… Я никого не знала… — Женщина потупила голову. — И не хочу знать… И не буду… — Она снова устремила на него долгий любящий взор, столь знакомый и столь далекий для Теймураза.
Теймураз глубоко вздохнул, словно со вздохом отлетала и душа его.
— Я в монахи постригся… — с трудом выговорил он, а Джаханбан в ответ с прежним очарованием опустила свои длинные, но уже слегка поредевшие ресницы, проговорила проникновенно — будто из души, из сердца шел ее голос:
— Ты был богом моим и богом останешься навсегда, ибо и в моих жилах течет христианская кровь, которая дает мне право иметь своего собственного бога.
— Какой из меня бог, из старика…
— Нет, Теймураз, я боготворю тебя с тех пор, как убедилась, что единственным человеком, которого не смог одолеть мой великий дед шах Аббас, был ты! Знаешь, что сказал он о тебе перед смертью? Двоих, говорит, на этой земле я одолеть не смог — смерть и Теймураза!
…Растерянного вконец Теймураза явно тяготило присутствие женщины. Он не знал, как вести себя, что делать, что говорить. Она чувствовала это и хотела беседой развлечь его, втянуть в разговор. Убедившись, что ничего у нее не получается, собралась уходить, а перед уходом сказала:
— Твой приемный сын знает, как меня найти… Если что-нибудь понадобится, позови меня, и я тотчас появлюсь. Моя вечная преданность тебе поможет мне совершить невозможное… Преданность и… любовь, которой суждено умереть только вместе со мной.
Женщина потянулась к нему, но старик остановил ее, положив руку ей на плечо. Потом прошелся взад-вперед по келье, стариковской трусцой подбежал к хурджину, лежавшему в углу, развязал веревку, засунул в него руку, пошарил по дну… Наконец вытащил оттуда маленький мешочек, достал из него узлом завязанный платок, развязал его аккуратно, дрожащими пальцами бережно расправил платок на ладони, и она увидела небольшой золотой крест, украшенный драгоценными камнями.
— Это крест моей матери. Его Хорешан носила. Я хотел Дареджан его передать, а потом… сберег для жены моего Ираклия. Но ее я все равно не увижу… Не суждено. А существа более родного, чем ты, у меня на земле не осталось… Кроме внука… Ираклий и ты… Потому-то пусть этот крест будет у тебя, носи его… Как память обо мне… Ничего другого у меня нет, чтобы сделать тебе приятное… Просьбами докучать тебе не стану… Хотя кто знает, может, именно ты поможешь осуществить мое последнее желание…
— Чего ты хочешь, жизнь мой?! — чуть ли не с мольбой прошептала Джаханбан, не обращая внимания на благоговейно протянутый фамильный подарок Багратиони.
— Одна мечта у меня есть, великая-превеликая и сокровенная, тебе только могу ее доверить… — в дворцовом саду у Имам-Кули-хана похоронены Леван и Александр… Я хотел бы поплакать на их могиле… Об этом мечтаю…
Джаханбан встала, нежными, легкими поцелуями покрыла лицо Теймураза, бережно взяла все еще лежавший на дрожащей руке подарок, поцеловала его, завернула аккуратно в платок и спрятала на груди, потом опустила чадру и вышла, заметив, что этот подарок будет передан для жены Ираклия.
…На третий день к Теймуразу явился Гио и с большими предосторожностями сообщил, что та женщина, которая привела его к нему, собрала людей и коней приготовила..
— Нынче на рассвете тебя, государь, выведут на ширазскую дорогу. В Ширазе тебя встретят ферейданские грузины, проведут в дворцовый сад Имам-Кули-хана и… выполнят твое желание… А что за желание такое, государь-батюшка? — поинтересовался Гио.
Теймураз не ответил, Гио не настаивал, впрочем, сердце подсказывало ему, что за желание томило его изнуренного жизнью повелителя… бывшего, а ныне… подопечного.
... В окрестностях Шираза их и в самом деле встречали ферейданские грузины, а встретив, не отставали, верхом сопровождали растущую свиту Теймураза. Ночь царь провел в караван-сарае, чуть свет его переодели в грузинское платье и представили первому садовнику дворца, который был предупрежден заранее о прибытии якобы известного грузинского садовника.
— Это тот знаменитый грузинский садовник, который может привить в вашем саду божественные розы, достойные похвалы и даже восторга самого шахиншаха. Мы сами ему поможем, ваших людей не надо нам, вы только оставьте нас одних, он не любит, когда за его работой следят…
Первый садовник с удовольствием пропустил пришельцев, а сам удалился.
Из двух ферейданцев один знал, где находятся могилы царевичей, и, немного пройдя по огромному саду, подвел к ним старика…
Невысокие холмики были покрыты нежной молодой травой, у изголовья разрослись кусты алых, всегда цветущих роз.
Теймураз упал наземь меж двух могил и до наступления вечера лежал ничком, что-то горько бормоча сквозь слезы, ставшие в последние годы столь привычными для единственного человека, не покоренного самим шахом Аббасом.
Уже смеркалось, когда появился главный садовник дворца в сопровождении двух евнухов, которые несли еду. Теймураза с трудом подняли спутники; они вежливо поблагодарили садовника и объяснили, что старик занемог, а потому придется его отвести домой. Для порядка же добавили — когда, мол, ему станет лучше, обязательно приедем для продолжения дела.
... Любовь помогла осуществиться мечте старца.
* * *
Шахиншах понял, что старик одурачил его. Понял и велел заточить в Астарабадскую крепость — в Исфагане, мол, много грузин, здесь они всегда поддержат его, сказал он.
Теперь уже никто не мог повидаться с Теймуразом, никто не мог утешить в этой страшной шахской темнице.
Опять-таки Джаханбан-бегум проявила сноровку, проникла в его келью.
И второй раз изумила она старца, второй раз ранила его неувядающей женской своей любовью.
— У тебя должны быть еще какие-нибудь желания, — допытывалась она заботливо.
— Мое последнее желание — чтобы после смерти мой прах перенесли в Алаверди… Чтобы то, что осталось от сыновей моих, положили в мой гроб… только останки надо собрать бережно… Скажи однорукому Гио, который без меня на родину не вернется… Пусть всех троих похоронят в Алаверди… Рядом с матерью моих детей… Рядом с моим Датуной… А тебе же — что я могу сказать? Виноват я перед тобой… Когда ушел в Имерети, много раз тебя вспоминал, но… Разве только перед тобой я виноват?! Утешься лишь тем, что вина — она была невольной и перед тобой, и перед всеми моими кровными и родимыми.
Джаханбан снова нежно приласкала старца и, расцеловав его глаза, губами высушила ему слезы, дабы не пришлось вытирать их перед женщиной, роняя свое мужское достоинство, попрать которое бессилен был сам шах Аббас Великий.
… Теймураз после этого прожил недолго, испустил многострадальный дух в Астарабадской крепости.
Сторожевые были предупреждены заранее, а потому тотчас же сообщили о случившемся Джаханбан-бегум…
В тот же вечер она явилась к шаху.
— Я пришла к тебе, повелитель Вселенной, я — внучка и наследница шаха Аббаса Великого. Если б он сам был жив, я бы к нему пришла с этой просьбой, и он бы не отказал мне, я знаю это твердо.
— Что за просьба у тебя?
— Теймураз скончался, свита его сообщила мне его последнюю волю. Ее исполнение в первую очередь возвысит тебя как в глазах потомков Теймураза, так и в глазах русского царя, с мнением которого, я знаю, ты очень считаешься.
— Что я должен для этого сделать? — спросил шах, удивленный столь упрямой настойчивостью женщины из рода Сефевидов.
— Он просил перенести его прах в Алаверди вместе с прахом его сыновей, похороненных в Ширазе. Выполнить это желание повелел бы сам шах Аббас Великий, прославленный неиссякаемой мудростью и несравненной проницательностью. Всемогущий аллах ему б подсказал, что тем самым можно завоевать сердце Ираклия, угодить русскому царю, успокоить Кахети и Картли, дабы они больше не надеялись на поддержку Теймураза, а не меркнувшее величие и могущество Исфагана от этого только бы возросли…
— Ладно, хватит! Я согласен! — прервал шах.
Были наняты португальские лекари, которые забальзамировали труп кахетинского царя, осторожно выкопали, по велению шаха, останки погребенных в бывшем саду Имам-Кули-хана царевичей… Своей единственной рукой сделал все это Гио — верный слуга Теймураза и названый брат Датуны.
В медный гроб уложили старца… Туда же осторожно положили кости его сыновей.
И это тоже сделал верный Гио своей единственной рукой.
Снарядили лучшую ундиладзевскую карету, которую ему когда-то как новинку подарили англичане, поставили на нее гроб и повезли по дороге, протоптанной множеством страдальцев грузин.
Сто человек сопровождали карету. К свите Теймураза, согласно воле шаха, присоединились и ферейданские грузины.
Процессию возглавляли двое — однорукий Гио и Джаханбан-бегум.
Когда прибыли в Алаверди, там их встречали царица Мариам Дадиани и Дареджан. Они привезли с собой католикоса Доментия II, сына Кайхосро Мухран-батони, того самого, который обновил церковь Анчисхати, куда и перенес из деревни Квемочала нерукотворный образ Спаса, заботливо сохраненный предками для грядущих поколений.
Доментий служил панихиду.
Гио спросил об Ираклии.
— Царевич вернулся в Москву по воле царя Теймураза, — ответили ему хмурые тушины.
Три дня служил католикос.
Три дня скорбел Алаверди.
Только на четвертый день разошлись люди.
Заплаканная Мариам увезла в Тбилиси заплаканную Дареджан.
Остался в одиночестве Алаверди — богатый могилами мучеников за отчизну и безмолвный, как сами могилы преданных родине сынов.
Весною рокот разлившейся Алазани достигал купола Алаверди…
На многих могилах цвели розы.
Если кто-нибудь спрашивал, кто ухаживает за могилой Теймураза и за этими розами, алавердские монахи отвечали — монашка Нино.
Не покидавшая никогда Алаверди, эта монахиня в миру звалась… Джаханбан-бегум.
Летопись Грузии писалась праведной кровью мужчин и благодатной слезой женщин с тех давних пор, когда трудно было разобрать, где зло, а где добро.
Ты, потомок, оцени эту кровь и эти слезы, ибо благодаря им ты возрос, возвысился и окреп в дни счастья и благополучия твоей Родины.
1975
Тбилиси