Глава I
В бездонной синеве кружил самолет. Он взмывал вверх и стремительно проваливался вниз, ложился на крыло, переворачивался вверх колесами и казался похожим на птицу, купающуюся в солнечных лучах. Ровный гул мотора то становился громче, так, что гудело в ушах, то затихал. Неожиданно, словно подброшенный невидимой рукой, самолет нелепо закувыркался, затем стал падать, с каждой секундой увеличивая скорость. Он падал, падал, падал, и тоскливое чувство неотвратимости, какое бывает во сне, все сильнее сжимало сердце.
Виноградов с усилием открыл глаза и перевел дыхание. Пульс бился ускоренно, на лбу выступила испарина. Опять тот же сон!
За окном серое небо было тронуто первыми бледными красками рассвета. Скосив глаза на будильник, Виноградов увидел, что спал не более трех часов. Но чувствовалось — снова заснуть не удастся. Заложив руки за голову, он уставился на постепенно светлеющий потолок, словно это был экран, на котором возникали картины прошлого.
…То утро было редким по красоте. Они провожали отца на аэродром вместе — Митя и мать. На повороте дороги он остановился, поцеловал жену, потрепал по плечу сына, обещая взять на ночную рыбалку, и пошел дальше один, насвистывая марш «Веселых ребят». Довольно сильный ветер, пропитанный запахом цветущего клевера и лесной земляники, перебирал его светлые волосы… А несколько часов спустя его вытащили из-под обломков самолета, и слипшиеся волосы были темными от крови.
И странно было, что вот уже его нет, и никогда больше не потреплет он по плечу ласковой рукой, а ветер все так же пахнет земляникой и качает хрупкие ромашка…
Тогда Митя впервые услышал необычное и совсем нестрашное слово «флокены». Знакомая лаборантка показала их ему на куске стального образца — серебристые пятнышки, выделявшиеся светлым блестящим цветом на фоне металла. Они были такими безобидными на вид, эти лучистые пятнышки, похожие то ли на снежинки, то ли на паучков в паутине. И казалось совсем невероятным, что из-за этих почти невидимых простым глазом трещинок сломался коленчатый вал мотора и непоправимое несчастье совершенно изменило жизнь подростка Мити Виноградова.
За открытой форточкой отчаянно-весело чирикнула какая-то птица, приветствуя встающее солнце. Виноградов очнулся. Тени прошлого, принесенные тяжелым сном, рассеялись, мысли приняли другое направление. Начинался новый день, с новыми заботами, новыми исканиями и, может быть, новыми открытиями.
Встав с постели, он увидел на письменном столе принесенное с собой накануне письмо и тогда понял, почему приснился тот сон. Очевидно, он вчера слишком много думал и не переставал думать даже во сне.
Развернув письмо с размашистой резолюцией директора института в левом верхнем углу, снова пробежал глазами четкие строчки машинописи.
Директор завода «Волгосталь» запрашивал о результатах работы научно-исследовательского института черных металлов над проблемой уничтожения флокенов в номерных марках стали.
«…как нам стало известно из статьи доцента Виноградова, опубликованной в сборнике научных трудов Инчермета, достигнуты определенные успехи в этом вопросе…» И в конце письма предложение: заключить договор между институтом и заводом «Волгосталь» и проводить опыты по новой технологии плавки стали в производственных масштабах. Кажется, руководство института было несколько удивлено тем, что Виноградов не сразу ухватился за это заманчивое предложение и попросил разрешения обдумать. «Мечта каждого настоящего ученого!..» Конечно, мечта. И Виноградов не стал бы ни минуты колебаться, если бы предложение было прислано не с «Волгостали».
Согласиться поехать туда проводить свои опыты — значило обречь себя на жизнь, полную ежедневной скрытой войны, войны, о которой никому не расскажешь, в которую никто не поверит, которая вряд ли даст возможность довести дело до конца.
А с другой стороны, может быть, стоило рискнуть? Нельзя же до бесконечности оставлять опыты в лабораторных стенах. Не имеет он права, не может из-за личных опасений и антипатий отказаться от возможности внедрить в жизнь дело, которому отдано столько лет. Зачем же было тогда брать на свои плечи всю тяжесть научных поисков, если теперь, когда идея близка к воплощению, он остановился в нерешительности перед злой волей одного человека. Да и так ли уж страшен теперь Виноградову-ученому этот человек, как был он страшен Виноградову-инженеру?
Борьба противоречивых чувств немного утихла, когда он вышел на улицу. Длинные тени домов резко делили улицу на две части, и на солнечной стороне асфальт был уже совсем сухой и тусклый. Каштаны и липы на бульваре одевались молодой зеленью, и пока можно было, при желании, пересчитать все листочки и веночки. Отряд садовников трудился над черными грядками и клумбами, оставляя за собой правильные ряды нежной цветочной рассады. Обоняние щекотал острый запах взрытой парной земли.
В институте еще никого не было, когда Виноградов поднялся по каменным влажным ступеням и, с усилием открыв тяжелую дверь, вошел в вестибюль. Здесь было прохладно и после яркого уличного света сумрачно. Кивнув дежурной вахтерше, он поднялся наверх и в коридоре второго этажа задержал взгляд на витрине с заголовком «Наши передовики». Глаза привычно остановились на одной фотографии. Черные, чуть спутанные кудри, прямой смеющийся взгляд, брови — словно их торопливо черкнули пером и правая так и осталась слегка приподнятой — от этого выражение лица было немного вызывающим и лукавым. Марина… И все-таки, не может фотография передать все обаяние этого подвижного лица, его живые краски, ту неуловимую прелесть, которая невольно притягивает к себе. Виноградов сдвинул брови, провел рукой по лбу и решительно прошел мимо витрины. Что за глупость! В тридцать семь лет мечтать о девушке, которой нет двадцати пяти!..
Донесшийся из-за ближайшей двери шум фор-вакуумного насоса заставил его остановиться. Удивленный, он подошел ближе и, увидев, что дверь полуоткрыта, вошел.
Окна большой комнаты выходили на север, и в мягком рассеянном свете тускло поблескивал кафель столов, стекло приборов. Прямо против двери между окнами стоял прибор для определения газов в стали — стройное сооружение с частоколом стеклянных трубок и баллонов всевозможных форм. Прибор был опутан резиновыми шлангами и проводами; в трубках переливалась ртуть; приглушенно гудела вытяжная вентиляция и ровно стучал насос, откачивающий воздух из прибора.
Виноградов, окинув одним взглядом привычную картину, сразу увидел стоявшую спиной к нему девушку в синем халате. Пальцем, на котором желтела густая вакуумная смазка, она сосредоточенно обмазывала соединение двух трубок.
— Марина! — окликнул Виноградов.
Девушка быстро оглянулась.
— Дмитрий Алексеевич?! — удивленно воскликнула она, мгновенно вспыхнув, словно застигнутая на чем-то недозволенном.
— Что вы здесь делаете в такую рань? — строго спросил он.
— Понимаете, с вакуумом что-то не ладится. Вчера весь день пропал.
Не глядя на Виноградова, она машинально обмазывала оставшейся смазкой палец на левой руке.
— Но этим же должны заниматься лаборанты. Зачем же еще вам тратить на это время?
— Ах, Дмитрий Алексеевич, у меня просто терпение лопнуло, — вскинула она голову. — Мне все кажется, что делают не по-моему. Вот я и решила прийти пораньше, пока никого нет, хочу проверить одну догадку. Посмотрите, вакуум уже лучше…
Она повернула стеклянный кран, и толстый столбик ртути сразу подскочил и начал быстро подниматься по трубке, заполнил круглый баллон и пополз по шкале, остановясь в нескольких делениях от верха. Виноградов рассеянно кивнул, глядя не на шкалу, а на смуглые пальцы Марины, потом вдруг спросил:
— Где вы проходили преддипломную практику?
— На заводе «Волгосталь», — ответила Марина слегка недоумевающим тоном и поглядела на него с невысказанным, но явным вопросом.
— Кажется, это вы упоминали, что там работает некий Рассветов?
— Да, Рассветов — главный инженер «Волгостали». А почему вы спросили? — не сдержала она любопытства.
— Просто так. Интересный человек. Я его знавал когда-то…
Но такое уклончивое объяснение молодого ученого не удовлетворило Марину. Проводив его недоуменным взглядом, она вздохнула невольно, вспомнив и «Волгосталь», и все, что связывалось в воспоминаниях с этим названием.
Чем бы ни занимался в этот день Виноградов, он не мог забыть, что ему нужно дать ответ на полученное предложение. И оттого, что никак не мог прийти к определенному решению, все у него не ладилось. Пришлось сократить консультацию для студентов, начатая статья не подвинулась ни на строчку, отложил на другой день разговор с представителями подшефного предприятия… А директор медлил, не вызывал. Виноградов знал — от него ждут самостоятельного решения.
В середине дня в кабинет вдруг постучала и вошла Марина. У нее блестели глаза и горели щеки, весь вид говорил о сдержанном возбуждении.
— Дмитрий Алексеевич, вы получили предложение поехать на «Волгосталь»? — сказала она без всяких предисловий.
— Кто вам сказал?
— Не важно, кто. Сама догадалась. Знаю, вот и все. Дмитрий Алексеевич, ведь это же чудесно! Я знаю «Волгосталь», какие печи! С автоматикой, мощные. Вот это поле для исследований, для опытов! Уж цеховые условия-то сразу покажут, что в нашей технологии хорошо, а что еще не доработано.
Она говорила сбивчиво, горячо, полна одним желанием — узнать его решение.
— Почему это вас так заботит? — спросил он суховато, не зная, чем ответить на поток слов.
— Почему? — она взглянула ему прямо в лицо. Румянец на щеках еще больше сгустился. — Потому, Дмитрий Алексеевич, что я тоже причастна к этой работе. Потому что ваша идея и наши труды только тогда и заживут, когда будут приняты в производство.
— А вы — агитатор… Ну, хорошо, допустим, я с вами согласен. А почему вы так горячо ратуете за «Волгосталь»?
— Разве есть предложения с других заводов? Я думала…
— Нет, вы правы: предложение имеется и действительно с «Волгостали». Но я еще не принял его. Я не считаю работу законченной настолько, чтобы переносить ее в производственные условия.
— Я была несколько иного мнения. Но раз это говорите вы, руководитель работы, то вам, конечно, виднее.
Марина встала. Оживление сразу покинуло ее.
— Подождите… — нерешительно сказал он.
— Больше мне нечего добавить. Извините, что я так ворвалась.
— Да подождите же, Марина, сядьте! — настойчиво и повелительно сказал он. — Раз уж вы, как говорите, «ворвались», так давайте обсудим положение. По вашему мнению, мы уже можем отважиться на широкие опыты? Имейте в виду, дело это ответственное. Испортить сразу сто тонн стали — еще не вся беда. Подумайте о престиже научного учреждения, о сорванных заказах, подумайте о всех трудностях работы в таких условиях…
— И все-таки я бы поехала, — упрямо сказала Марина. Я верю в успех нашего дела. А если суждено идее остаться только на бумаге, то какой же интерес над ней и работать?
Виноградов улыбнулся.
— Допустим, что я согласен с вашими доводами. А вы бы поехали со мной?
— А из-за чего же я тогда волнуюсь, по-вашему? — с такой откровенностью воскликнула Марина, что Виноградов не выдержал и рассмеялся.
— Хорошо, Марина. Вопрос еще окончательно не решен. Я буду обсуждать его с директором. Но если мы примем предложение, то ассистентом с собой я возьму вас.
— Спасибо! Спасибо, Дмитрий Алексеевич! Вы замечательный человек! — с жаром воскликнула Марина и выбежала из кабинета.
Виноградов удивленно глядел на захлопнувшуюся дверь. Ему еще не приходилось видеть, чтобы перспектива деловой поездки вызывала такой энтузиазм.
Глава II
У входа в контору мартеновского цеха стояла небольшая группа людей. Сталевар Виктор Крылов не утерпел, чтобы не посмотреть, в чем гам дело, и, немного нажав плечом, очутился впереди. Оказалось, что нормировщик цеха Леонид Ольшевский вместе с двумя членами комсомольского бюро устанавливает красочно оформленный щит. На щите броские цифры показывали места, занятые в соревновании за неделю — отдельно по печам и отдельно — сталеварами.
— Подходите, не стесняйтесь! — широким жестом пригласил Ольшевский обступивших его людей, и на веснущатом лице его заиграла веселая, с лукавинкой улыбка. — Кому непонятно, могу дать пояснения. Нравится вам эта пестрая картинка?
Картина показателей и на самом деле была очень пестрой, и чаще всего получалось так, что печь на одной таблице занимала место, которое вовсе не совпадало с местами, занятыми сталеварами. Исключением была только лучшая в цехе первая печь и все ее три сталевара, возглавлявшие список. В самом же верху царила фамилия Георгия Калмыкова, всеми заласканного бессменного передовика. Виктор поискал свою фамилию. Занятое место не обрадовало его. Недоумевая, он спросил Ольшевского:
— Леонид Андреевич, а все же как оно получается так? Хотя бы и с нашей четвертой печью… В соревновании она вроде на пятом месте, а я аж на восьмое скатился. Откуда такое?
— Жестокая логика фактов, — со вздохом ответил Ольшевский, но в смешливых глазах его прыгали искорки. — На пятом-то месте она потому только, что напарники твои вытягивают. Да-с. А ты их, выходит, назад тянешь.
К Ольшевскому обратился другой сталевар, а Виктор мрачно уставился на щит показателей. Вдруг чья-то рука надвинула ему кепку на глаза, и нахальный — иначе он и назвать не мог — нахальный голос Калмыкова сказал:
— Береги глазки, мальчик, на нашу печь не заглядывайся.
Под смех окружающих Виктор рывком поправил шапку и повернулся к Калмыкову. Хотел ответить холодно и с достоинством, но насмешка подстегнула его, с языка сами собой сорвались слова:
— Не больно-то зазнавайтесь! Чем выше сидите, тем больнее падать.
— Ой, испугал! Не ты ли столкнешь?
— А хоть бы и я? Иль до тебя уже и не дотянуться?
— Ну, ну? — дразнил Калмыков. — Когда же это будет? Смотри, у меня уже поджилки дрожат! — и он смешно задрыгал ногой.
— А тогда это будет, когда у нас справедливость будет в цехе, любимчиков не станет. А то разве только слепой курице не видно, как вас за уши вытягивают! Нам стружку — вам тяжеловес, у нас простои, а вас все шихтовики обслуживают. Неправда, скажешь?
— Да тебе что ни дай — все изгадишь, — дерзко ответил Калмыков, но, заметив осуждение на лицах окружающих, разом изменил тему. — Вот, ты побить меня похваляешься. Посмотрим. Только условимся: племянницы моей Любки не видать тебе, как ушей своих соленых, пока меня не обгонишь. Все слышали? Так и будет. Эх, Витька, придется тебе другую невесту искать, либо бобылем оставаться.
— Так мы и спрашивать будем! — независимо ответил Виктор.
— А я тебе говорю, соплявка: придешь раньше — кобеля спущу, — пригнулся к уху Виктора Калмыков. Потом, как ни в чем не бывало, выпрямился, поправил кепку с синими очками и провозгласил, ни к кому не обращаясь: — Ну, кто куда, а я к мартену!
Сверху, со второго этажа, выглянула табельщица и крикнула:
— Виктор! Крылов! Иди в операторную, мастер звонил, просил сразу тебя прислать!
Не слишком охотно поднялся Виктор по железной лесенке на рабочую площадку цеха. Он догадывался, о чем может пойти речь, и от этого было не по себе.
Когда он открыл дверь, в операторную ворвались многообразные голоса цеха — тяжелые удары, шипенье и свист, лязганье железа и набатные звонки мостовых кранов.
Олесь Терновой поднял голову, и Виктор помрачнел еще больше. Не любил он, когда на лице мастера появлялось такое вот замороженное выражение.
— Закрой дверь, — коротко приказал Терновой.
Виктор закрыл, и тогда стало сравнительно тихо, только подрагивали запыленные стекла окон.
— Садись, Виктор. Посмотри, тебе эта штука знакома? — и Терновой бросил на стол перед Виктором кусок шлаковой лепешки.
Виктор покраснел и ничего не ответил. Значит, затея его открылась… А Терновой продолжал, не спуская глаз с его лица:
— Подучил кто-нибудь, или сам додумался? Признавайся, с чьей плавки шлак? Думал, что можно меня обманывать без конца?
— Я… я только раз… Шихта была грязная, шлак плохой, лаборатория придираться стала бы, — безнадежно оправдывался Виктор, чтобы только не молчать перед пронизывающим взглядом.
— Только раз! А за этот «раз» целую плавку номерной марки стали забраковали. Вся флокенами поражена. А по шлаку видно было бы, что нужно что-то предпринимать…
— Я же не знал, что так получится, хотел как скорее…
— Чтобы было скорее да лучше, надо учиться. А тебя никак даже в вечернюю школу не загонишь. И с головой парень вроде, а поступаешь хуже маленького. Иди, принимай печь, уже время. А эти образцово-показательные пробы шлака я передам комсомольскому бюро. Пусть выставку устроят.
Виктор беззвучно открыл рот, но говорить раздумал и только махнул рукой.
— Что, что? — спросил Терновой, будто не расслышал.
— Какую мне сегодня марку варить? — неуклюже выговорил Виктор.
— Сталь три. Справишься или помочь?
Виктор выскочил из операторной, как ошпаренный. Лицо его пылало. «Вот ехида. Такую марку — да не сварить?.. Дураком быть надо. А может, я и есть дурак? Не-ет, я еще покажу себя… Покажешь тут… когда стружки навалят столько, что вместо восьми — все двенадцать часов будешь потеть. Хм… А что, если эту стружку попробовать завалить по-новому. Ребята говорят, говорят, а попробовать боятся. Ну, а мне все равно пропадать…»
И, повеселев, Виктор передвинул кепку с носа на затылок, зашагал к своей четвертой печи.
Для Тернового смена начиналась беспокойно. Не успела закрыться дверь за Виктором, как порог перешагнул Василий Коробков, сталевар пятой печи.
— Александр Николаевич, опять мне возиться с той плавкой, что Мурзаев сдает? — загудел он, даже не поздоровавшись. — Шлак шубой, сера высокая, ванна холодная… И который раз так. Аварий с ним не оберешься.
— По той аварии приказ уже вышел. Лишили нас с тобой премии. Читай, — и Терновой передал Коробкову листок папиросной бумаги, который до сих пор машинально вертел в руках, то складывая, то расправляя. — На рапорте сегодня начальство душу отведет.
Коробков, морща лоб, прочитал приказ.
— Да Александр Николаевич! Да это что ж! Надо жаловаться, докладную директору писать буду. Мурзаев порог наваривал, из-за него плавку упустили, а виноваты мы остались?
— Бесполезно жаловаться, Василий Фомич. Говорил я с начальством, объяснял — и Рассветову, и Ройтману. Да толк один.
— Ничего, найдем концы. В партком напишу, — гудел рассерженный Коробков. — У меня семья пять душ, буду я полторы тысячи из-за всяких мерзавцев терять!
На печи Терновой убедился, что Коробков не преувеличивал, плавка была действительно в плохом состоянии. Возмущенный, он обратился к мастеру ночной смены.
— Константин Иванович, — медленно, скрывая волнение, сказал он, — предупреждаю: пятую печь я не приму, пусть Мурзаев плавку сам до конца доводит.
— А ты часом не рехнулся? — воззрился на него мастер Чукалин, старик худой, желчный и вспыльчивый. — Выдумываешь новые порядки!
— Порядок не новый, а старый, только забыли о нем у нас тут. И не заступайся за Мурзаева, ему же хуже будет.
— Прокурор тут выискался! За своими сталеварами следи, они тоже не святые. А за эту плавку тебя никто винить не будет, не бойся.
— Не из пугливых. А только справедливость нужна. Что ж, Василий хуже всех, что ли, чтобы заставлять его эту кашу расхлебывать? И пусть Мурзаев не вздумает уходить, я печь не приму, — сказал, словно отрубил, Терновой.
Проходя по цеху, он мельком увидел Виктора. Оживленный и веселый, он о чем-то говорил с машинистом завалочной машины. «Чему радуется?» — мелькнула тревожная мысль. Но подойти, спросить — было некогда. Терновой спешил на «рапорт», так назывались краткие технические совещания перед началом утренней смены, проходившие в кабинете начальника цеха. Опаздывать на эти совещания не рекомендовалось — на них всегда присутствовал Рассветов. И сейчас он уже сидел за столом, красивый, полный, в белоснежном кителе, по-хозяйски усевшись на месте Ройтмана, и при каждом его движении разносился еле уловимый запах шипра. Ройтман сидел несколько сбоку; в темных глазах его застыла привычная печаль тяжелобольного человека.
Когда вошли последние, Ройтман прикоснулся карандашом к литой фигурке сталевара, украшавшей чернильный прибор, и негромко сказал:
— Начнем, товарищи. Сегодня нам предстоит ознакомиться с приказом по аварии на пятой печи…
И он прочитал уже знакомый Терновому приказ. Олесь слушал, крепко сжав губы, не отводя пристального взгляда от Рассветова, а тот невозмутимо просматривал отчеты, по временам ставя на полях крупные «галочки».
— …Пункт третий: мастеру Терновому А. Н. объявить строгий выговор и лишить премии за май месяц…
Рассветов взглянул исподлобья на Тернового и сказал:
— Что вы можете сказать по аварии?
— Я уже объяснял, Виталий Павлович.
— Это не объяснение, а отговорки. Мне нужен анализ причин.
Злая улыбка на миг искривила губы Тернового, но тут же лицо его приняло постное выражение; он начал говорить ровным тоном, словно затверженный урок.
Ройтман изумленно взглянул на него и незаметно приложил руку к тяжело бьющемуся сердцу, ожидая грозы. Терновой слово в слово цитировал типичный случай аварии, описанный в книге, автором которой был сам Рассветов. Тот сначала машинально кивал головой, потом прислушался, насторожился, и лицо его побагровело. Он стиснул в пальцах карандаш, переломив его надвое. Казалось, это вернуло ему равновесие. Аккуратно положив перед собою обломки карандаша, он с невозмутимым видом дослушал до конца, затем с вежливой язвительностью сказал Терновому:
— Садитесь, вы только лишний раз подтвердили, что плохо умеете сочетать теорию с практикой. По-видимому, занятия в институте вам ничего не дают. В этом свете мы и будем рассматривать ваше заявление об учебном отпуске. Что у нас дальше, Илья Абрамович?
Начальник цеха перешел к другому вопросу, и Терновой хмуро уселся на свое место. Леонид Ольшевский локтем подтолкнул его:
— Охота тебе дразнить его? — прошептал он недовольно. — Тебе же хуже только!
Терновой не ответил, досадливо пожав плечами. Он сам был уже недоволен своим поступком. Рассветов не вышел из себя, вел себя умнее, чем он; зачем нужно было мальчишествовать?.. Он остро ощущал, как Рассветов втихомолку торжествует…
Ройтман начал приемку печей. Когда очередь дошла до пятой, Терновой сказал:
— Не принимаю.
Карандаш, которым Ройтман отмечал рапортички, повис в воздухе.
— Почему?
— Плавка шла с грубым нарушением технологии. Пусть виновники доводят ее до конца.
Мастер Чукалин не выдержал и громко заявил, что это, мол, придирки. Ему возразил задетый за живое начальник утренней смены. Вспыхнул спор, которому властно положил конец Рассветов.
— Все ясно. Капризы мастера Тернового. Очень много знаете о своих правах и слишком мало — о своих обязанностях. Приказываю пятую печь принять.
Терновой закусил губу и сел. Темный румянец возмущения залил его лицо. Сколько раз он вот так же бросался в схватку, чтобы его тут же сбили с ног и отбросили в угол!.. Он был молодым мастером, со стажем не больше года, и весь этот год он постоянно набивал себе синяки, пытаясь сломить установившиеся порядки. На последнем партийном собрании он резко критиковал стиль работы, по которому начальник цеха Ройтман был начальником только по должности; все равно, ничего нельзя было сделать без благословения главного инженера.
Рассветов не показал виду, что его уязвила критика мальчишки-мастера. Но на Тернового с тех пор стали сыпаться взыскания за провинности действительные и мнимые, пока эти взыскания не завершились приказом об аварии. Однако нельзя было сказать, что Рассветов ему мстит: в каждом случае повод был, вроде бы, вполне обоснованным.
И все же Терновой не собирался сдаваться. В нем жил неукротимый дух бойца, который заставляет даже при тяжелом поражении все равно вставать на ноги и снова, и снова бросаться в бой. Кроме того, он и любил свою работу — любил радость маленьких побед, любил это ощущение постоянной борьбы, которые придавали жизни смысл и делали ее полнокровной.
К сталеварам своего блока печей Терновой относился по-разному. Больше всех он отличал Виктора Крылова. В этом высоком, красивом парне с пышным русым чубом и горячими карими глазами, он угадывал неуемную душу, хотя порой неуемность эта граничила с озорством. Хотя бы как в этот раз. Желая себя обезопасить от упреков в плохом состоянии шлака, Виктор раздобыл пробы от чужой плавки, отвечающие всем требованиям, и несколько дней морочил всем головы, пока не попался Терновому.
И сейчас, подумав о Викторе, он вспомнил непонятное его оживление, которое так не вязалось с неприятным объяснением в операторной, и поэтому сразу же после рапорта пошел к четвертой печи.
Там уже выпускали плавку. Бригада готовилась к заправке.
— Что ты задумал, Виктор? — напрямик спросил Терновой.
Виктор про себя подивился способности мастера видеть насквозь, вслух же сказал:
— Ничего особенного. Хочу немного по-другому стружку завалить.
— Так, тебе мало шлака. Прибавляешь нарушение инструкции.
— Александр Николаевич! — взволновался Виктор, сбросив наигранную беспечность. — А что я такое сделаю? Где нарушение?
В двух словах он рассказал Терновому смысл задуманного. Идея была простой и в то же время остроумной, и Олесь подивился, как это никому раньше в голову не пришло. Виктор правильно подметил, что стружка плавится по-разному в разных зонах печи, значит, действительно, надо заваливать ее туда, где она могла расплавиться быстрее. Риска при этом не было никакого, а толк мог получиться большой. И Терновой разрешил изменить порядок завалки, совсем не подумав, что в тот день у него уже была одна стычка с главным инженером и благоразумнее было бы воздержаться.
Но Рассветову в тот день было не до него. Только что кончился «большой рапорт» всего завода, как в литейном пролете мартеновского цеха произошла настоящая крупная авария: проело каменную кладку и стальной кожух разливочного ковша, жидкая сталь хлынула огненным потоком, сжигая и сплавляя все на своем пути. Рассветов весь день не уходил из цеха: заняв кабинет Ройтмана, он звонил по телефону, отдавал приказания, командовал людьми и распоряжался работами с хладнокровием и оперативностью, которые были так присущи ему в трудные минуты.
Уже вечером, уходя из цеха, он столкнулся с директором. Савельев, явно не в духе, стоял против гудящей и пылающей печи. Выслушав доклад о ликвидации аварии, он ворчливо сказал, кивнув на печь:
— Поди, угадай, какой она нам опять сюрприз готовит. Снова получили рекламацию: апрельскую партию номерной стали забраковали на «Роторе».
— Опять флокены? — спросил Рассветов, хотя можно было бы и не спрашивать — он не хуже Савельева знал причину.
— А что же еще? Эти флокены мне уже сниться начали. Такие — вроде чертиков мохнатых, — сердито усмехнулся директор.
— Лаборатории они должны сниться, Вустину. Придется еще раз созвать металловедов и термистов. Что за исследователи, если не могут создать надежный цикл термической обработки!
— Да не в цикле дело. У нас уже и так их до десятка, — досадливо перебил директор. — Надо, чтобы здесь, вот именно здесь, — кивнул на печь, — создавалась сталь, не подверженная флокенам. Над этим нужно работать. Циклы, циклы…
— Григорий Михайлович, не только у нас, но и за границей работают именно так, — возразил Рассветов. — Стали этого класса не могут не быть подвержены флокенам. Это своего рода закон. Уж на что американцы люди практичные, они не потерпели бы лишних расходов, если бы можно было изменить положение. Но и они пользуются сходной технологией. И придется пока мириться. Лучшей не создано.
— Не создано сейчас — создадут позже. Недаром мне Вустин все уши прожужжал о работе Виноградова. Это что-то весьма обещающее.
— A-а, славны бубны за горами… — пробурчал Рассветов. Он уже слышал подобные разговоры и морщился: имя Виноградова выводило его из равновесия.
— Скоро узнаем, они уже едут к нам.
Рассветов изумленно расширил глаза. Савельев сообразил — его можно было неправильно понять, и с улыбкой пояснил:
— Я имею в виду, конечно, не «бубны», а Виноградова. И его ассистента. Из Инчермета сообщили телеграммой сегодня.
И не оглядываясь на неприятно пораженного заместителя, директор спустился по узенькой лесенке-трапу в литейный пролет. Он понимал: Виталию Павловичу не нравится приезд Виноградова. Ведь как-никак технология выплавки номерных сталей — любимое детище Рассветова. Он ее создавал, он ее отрабатывал и, какое бы то ни было вмешательство в нее, рассматривал, как покушение на свой авторитет. Но, как ни уважал Савельев Рассветова, все же интересы дела требовали поступиться личным чувством.
…В литейном пролете шла разливка стали по изложницам. Огромный ковш висел на крюке мостового крана, излучая жаркое сияние. Ослепительная струя лилась из днища, и на ее фоне фигуры рабочих казались черными силуэтами.
Привычно обходя препятствия, Савельев пробирался к месту утренней аварии. По пути остановился взглянуть на разливку. Тут распоряжался Миронов, красивый молодой инженер из центральной лаборатории. По его указанию рабочие сыпали в изложницы серебристо-серый порошок и сейчас же отбегали, прикрываясь рукавицами от летевших во все стороны брызг металла.
— Как результаты работы? — поинтересовался Савельев.
— Прекрасные, — без всякой ложной скромности ответил Миронов. — Видите, в изложницах, засыпанных новой смесью, зеркало сохраняется значительно дольше и пустоты при остывании слитка заполняются эффективнее.
— Как же вы назвали вашу смесь?
— «Экзомикс». Так предложил Виталий Павлович. «Микс» по-английски «смесь», Ну, а экзотермическая — понятно и так…
— Ну, раз «микс», так пусть «микс», — с непонятным выражением заметил Савельев и пошел дальше.
Валентин Миронов с легким недоумением посмотрел ему вслед и вернулся к прерванной работе.
Глава III
Последние здания промелькнули мимо, и автобус свернул на пригородное шоссе. По одну сторону из его окон была видна Волга, а с другой стороны на гору взбирались кривые улочки одноэтажных домиков, утонувших в кудрявой по-южному зелени. А впереди, если посмотреть через плечо шофера вдоль серой ленты шоссе, на дымном горизонте, как четкий рисунок пером, — высокие трубы «Волгостали».
В автобусе пассажиров было немного: два часа — время затишья. И поэтому Марина, сидевшая у окна, могла без помех рассматривать окружающее и называть своему спутнику места, мимо которых они проезжали.
— Дмитрий Алексеевич, «Волгосталь» показалась! — схватила она Виноградова за руку, когда с поворотом шоссе развернулась широкая панорама завода.
Он медленно кивнул, не выразив никаких чувств.
— Вам словно все равно, — обиженно убрала она руку. — Вы ничуть не рады.
— Чему, Марина?
— Как «чему»? Хотя бы тому, что вон там, в дыму — завод, которому суждено стать полем важных опытов. Там вы будете проверять то, что вы сделали за письменным столом. Разве это не способно взволновать даже вас?
— У меня голова холодная.
— Нашли чем гордиться. У рыбы тоже голова холодная.
— Почему именно у рыбы? — улыбнулся он. — Вам досадно, что я не ахаю, как восторженная институтка?
— Ну, спасибо! Камень в мой огород.
— О присутствующих ведь не говорят. Я же понимаю: с этим заводом вас связали романтические воспоминания о студенческих временах — верно? — здесь у вас остались друзья, а может быть, и больше, чем друзья?
— Ну, конечно, друзья были.
— Ну вот видите. А для меня «Волгосталь» такой же завод, как и все остальные, — известный комплекс агрегатов и производственных мощностей.
— Вот уж не верю! Вы просто рисуетесь.
— Ничуть. Могу сказать даже больше. Если бы я и поддался чувствам, они были бы скорее неприятными.
— Почему?
— Помните, я спрашивал вас, работает ли тут Рассветов. Я ведь его давно знаю, но знакомство не оставило радужных воспоминаний.
— Вот интересно! Расскажите!
— Не делайте таких больших глаз, ничего необычного вы не услышите. В годы войны Рассветов был директором одного завода на Урале. Я тогда только кончил институт, меня назначили к нему технологом мартеновского цеха. Время, сами знаете, какое было. Сталь требовали от нас все в большем и большем количестве. А методы — старинные. Я ж был юнец, свеженький, из института, и принялся насаждать передовую технологию. Обошлось мне это довольно дорого, хотя все же некоторые изменения в выплавку вот этих самых номерных сталей удалось внедрить. Это сделали уже после моего… после моей разлуки с Рассветовым.
— И вы не заявили прав на свое авторство? Почему вы не обратились никуда?
— Я был это время очень занят — доказывал свою неповинность в гибели человека.
— Ну, а потом-то, потом?
— А потом и связываться не стоило. Прежняя технология выплавки номерных все-таки страдает недостатками. Она не уничтожает флокенов. Нам в институте удалось разработать новую. Вот эту самую.
— Ой, вот забавно! На вашем месте я бы плясала от радости, что такая нашлепка готовится Рассветову.
— Я не любитель драматических положений. И предпочел бы проводить опыты наши на любом другом заводе.
— А как Рассветов очутился на «Волгостали»? Понизили в должности?
— Мариночка, судьбой его я не интересовался и не собираюсь интересоваться впредь. И может быть, мы поговорим о чем-нибудь другом?
Марина сдвинула было брови, собираясь рассердиться, но тут же смягчилась и высунулась в окно. Навстречу все ближе летели кварталы заводских зданий.
Конечно, Дмитрий Алексеевич прав. Для младшего научного сотрудника Марины Костровой «Волгосталь» действительно не была обычным заводом. Сюда ее влекло чувство давней привязанности, сила воспоминаний. Именно здесь у нее завязалась нежная и теплая дружба, так нелепо оборвавшаяся впоследствии.
Прошло уже три года, изменилось многое в характере и взглядах, а в душе все хранилось воспоминание о двух месяцах практики. И каждый день, каждый час воспоминаний был связан с немногословным, чуточку замкнутым юношей. Все еще помнилась та боль, с какой она провожала глазами уплывающий перрон, пока в тусклом февральском сумраке не пропал силуэт провожавшего ее друга.
Тогда она была уверена в том, что уезжает совсем ненадолго. А вот прошло три с лишним года, и если бы не командировка — вряд ли скоро удалось бы опять побывать на «Волгостали». Работа в научно-исследовательском институте не заслонила, нет, а только немного отодвинула назад воспоминания об Олесе Терновом. И когда ей стало известно о предложении, полученном с «Волгостали», и возможность поехать туда стала реальной, Марина потеряла покой. Словно и не было трехлетнего перерыва, словно и не было нелепой ссоры в письмах, после которой они уже не писали друг другу. Вспоминаются только встречи, провожания, перед глазами только его лицо — упрямое, волевое… Странно уже представить себе, что можно было прожить все эти годы, не видя его воочию.
И вот она рядом с ним, в одном городе, на той же улице. Может быть, он ездил даже в этом самом автобусе, сидел на том же месте, где сейчас сидит она?.. Скоро, скоро они встретятся, и не будет места никаким недоразумениям!
И вдруг обжигала новая мысль: почему она так уверена в нем? Почему она вообразила, будто он до сих пор хранит воспоминание об их встречах? Вдруг для него это было просто легкое увлечение — они ведь так бесследно проходят потом. А теперь он остепенился, женился, стал толстым, ленивым и добродушным… Но вообразив на мгновение Олеся толстым и ленивым, сама чуть не рассмеялась вслух. Нет, нет, не нужно сейчас ничего придумывать, не надо ни сомнений, ни надежд. Надо просто ждать. Будущее покажет, остался ли Олесь прежним хорошим другом или отнесется к ней, как к случайной знакомой.
От этих мыслей подвижное лицо Марины поминутно менялось, то вспыхивая улыбкой, то затуманиваясь тревогою, то освещаясь грустной нежностью. Виноградов поглядывал на нее сбоку, удивленный ее непривычной молчаливостью, и затаенное восхищение смягчало суровое выражение замкнутого его лица.
Автобус остановился на асфальтированной площади. В центре ее — памятник защитникам завода, направо — полукруг жилых зданий с зеркальными окнами первых этажей, налево — высокий заводской забор с проходной будкой у ворот и внушительный фасад заводоуправления. Круг не смыкался: с одной стороны его разделяло городское шоссе, а с другой — зелень парка, защищавшая жилые кварталы от гари и дыма.
Парк был молодым, но зеленая листва уже образовывала сплошной зеленый навес, и живые изгороди из подстриженного кустарника встали выше человеческого роста. Росшая повсюду белая акация уже кое-где украсилась первыми молочно-белыми кистями цветов.
…Прежде чем попасть к директору завода, Виноградов и Марина побывали у начальника центральной лаборатории Вустина. Человек большой эрудиции, Вустин и внешне напоминал скорее профессора, чем заводского работника. Высокий, выпуклый лоб его казался еще выше от большой лысины, за стеклами пенсне светились добрые, хотя, может быть, и несколько рассеянные глаза, холеная темная бородка придавала ему весьма почтенный и внушительный вид.
Уже после нескольких минут беседы Марина поняла, кому они обязаны приглашением на «Волгосталь». Вустин горячо заинтересовался теорией Виноградова, хотя решительно возражал против некоторых положений, усматривая в них покушение на основные теоретические взгляды маститых ученых-металлургов.
— Вы ошибаетесь, уверяю вас, вы ошибаетесь, — спорил он с Виноградовым спустя всего лишь пять минут после первого знакомства. — Еще Эванс в своей знаменитой работе…
— Ваш Эванс был просто в плену предрассудков, — тоже с некоторой горячностью возражал Виноградов. — А вместе с ним и вы добровольно заблуждаетесь…
— Ну, хорошо, не будем спорить. Дальнейшее покажет. Я, собственно, это и имел в виду, когда рекомендовал Григорию Михайловичу пригласить вас к нам. Мне любопытно все-таки своими глазами увидеть, как практика опровергнет теоретические выкладки. Не обижайтесь, но пока я держусь именно этого мнения. Если вы победите, я первый буду рад. Ваши концепции откроют путь новому подходу к вопросу о происхождении флокенов. Но помните: следить за вашей работой мы будем придирчиво.
— Милости просим. Это нам только на руку. И мы вам докажем, что незачем в этом простом вопросе напускать столько тумана. Все обстоит по-другому…
— Боюсь, вы просто вульгаризируете теорию…
Марина слушала спор, еле сдерживая улыбку. У нее было свое мнение. Она считала, что в конечном итоге совершенно неважно, вызываются ли флокены просто скоплением атомного водорода в пустотах отливки, или тут действуют более сложные факторы. Важно найти способ совсем избавиться от них, а ученое объяснение всегда можно найти. Но высказать эту мысль вслух она поостереглась из опасения навлечь на свою голову обвинение похуже, чем вульгаризация науки…
Неожиданно оказалось, что директор завода Савельев относится к этому вопросу примерно так же, как и она. Принял их директор сразу, как только образовался перерыв между неотложными делами. Он встретил научных работников, как долгожданных гостей, усадил их в кресло, а сам, не присаживаясь, прошелся около письменного стола и довольно потер большие руки. Только эти руки с узловатыми шнурками склеротических вен предательски выдавали его возраст. По фигуре, высокой, немного костлявой, и по худощавому лицу с тонким ястребиным носом ему можно было дать куда меньше лет, чем на самом деле.
— Нас здесь очень заинтересовали полученные вами результаты, описанные в статье. Только вот с Аркадием Львовичем мы расходимся во взглядах на сей предмет, — и Савельев лукаво покосился на Вустина. — Откровенно говоря, меня интересует практическая сторона дела. Понимаете, план по номерным сталям большой, а возни с ними, как с пасхальными куличами. Ни дыхни ни стукни. Чего только не придумываем! И ямы для замедленного охлаждения, и печи изотермического отжига, и бог знает, что еще! Да если бы была уверенность, что все это поможет. А такой уверенности нет. То и дело рекламации из-за флокенов получаем. А потом езди, доказывай потребителю: черное, если и не совсем белое, так серое с крапинками. У меня на заводе уже и специалисты по этому делу появились — этакая разновидность коммивояжёров.
Виноградов заметил, что он его отлично понимает, но Савельев с живостью перебил:
— Нет, голубчик, понимаете вы это, да не так. Меня вот даже своя лаборатория не понимает. — Савельев взглянул на Вустина, словно ожидая возражения, но тот тщательно протирал замшей пенсне и не поднял головы. — Я им про улучшение выплавки толкую, а они мне новые термообработки подсовывают. Уперлись на одном: номерные стали следует замедленно охлаждать семьдесят шесть часов. А почему семьдесят шесть, а не тридцать восемь? А потому, видите ли, что еще на заре развития качественных сталей ученые столпы так положили. Якобы за это время происходят внутренние преобразования. Возможно, возможно. Но ученым спокойно: срок выполнения заказов их не волнует, производственный план для них не существует…
Вустин при этом сделал протестующее движение, словно принимал слова на свой счет, но директор сделал вид, будто не обратил внимания и продолжал:
— Аркадий Львович мечтает уличить вас в извращении понятий. Пусть его. А мне понравилось другое: я вижу, вы сразу быка за рога берете. Начинаете борьбу с флокенами с самого начала выплавки, а не тогда, когда она уже появилась. И если их не будет, незачем будет и доказывать, отчего и как они появляются. Действуйте, действуйте. Глядишь, и новая технология появится. И мы на заводе полную революцию произведем.
— Григорий Михайлович, — с улыбкой сказал Виноградов, — не возлагайте на нас сразу столько надежд. Преждевременно. Может быть, практика покажет, что прав вовсе не я, а именно Эванс.
— Ну-ну, я потерплю, — тоже улыбнулся Савельев, но было в его улыбке легкое разочарование: словно он ожидал, что Виноградов тут же поднесет ему новенькую, безупречную технологию, которая разом избавит завод от всех бед.
Вустин так ничего и не сказал. Но в молчании его чувствовалось неодобрение.
* * *
Около шести часов вечера Марина, наконец, устроилась в номере. В том же коридоре, только наискосок, был номер Виноградова. Марина постучала к нему и услышала рассеянный возглас: «Да, да…»
Открыв дверь, она не решилась войти. Виноградов уже работал. Он, видимо, тоже начал было устраиваться: дверца шкафа осталась полуоткрытой, на стуле лежал чемодан. Но Виноградов уже забыл обо всем, как только начал просматривать свои записи. Книги и тетради ворохом лежали перед ним, большой лист был наполовину исписан. И во взгляде, брошенном на Марину, читалось нетерпение.
— Извините, Дмитрий Алексеевич, я не знала, что вы заняты. Я пойду, пройдусь немного.
Он кивнул, и Марина закрыла дверь, уверенная: и слова ее, и сам приход уже забыты. Да, вот такой он всегда — одержимый…
А пройтись по поселку очень хотелось. За эти годы так много изменилось, столько построено. Слышала уже о новой набережной — гордости всего завода. В прошлый приезд Марина так и не видела Волги — дело было зимой, кругом снег, лед, и реки все равно не видно.
С любопытством оглядываясь по сторонам, Марина медленно пересекла площадь и пошла по асфальтированной дороге между оградой парка и стеной заводского забора. Похоже было, будто идешь по зеленому тоннелю. Деревья в парке раскинули ветви далеко в стороны и во многих местах переплелись с зеленой оградой, высаженной вдоль забора. В этот тихий предвечерний час сильнее чувствовался запах белой акации, смешанный с бензиновым перегаром — за стеной находился гараж завода.
Парк обрывался над Волгой. От реки его отделяла набережная с лестницей, спускавшейся тремя маршами к самой воде, и на последние ступеньки набегали мутные волны.
Сначала Волга не произвела на Марину большого впечатления. Река и река. Широкая. Большая. Противоположный берег еле намечается цепочкой островков. Посередине, прямо против завода, круглой спиной неведомого животного вздымается бугор почти затопленного острова, деревья на нем растут, кажется, прямо из воды.
Марина не помнила, сколько времени простояла у решетки набережной. Пронизанный вечерним солнцем воздух словно струился над рекой, и чувство тихого покоя незаметно охватывало все существо.
На реке кипела жизнь. Вдали по фарватеру шел большой белый пароход. От водной базы, расцвеченной флажками, отвалил речной трамвайчик. Наперерез ему мчался катер с лихо задранным носом, распустив по бокам белые усы пенных струй. В заливчике за островом маячили крылья двух яхт, беспомощно ожидавших ветра. В стороне городского порта движение было еще более оживленным: двигались самоходные баржи, плыл длинный караван плотов, которые деловито подталкивал маленький пароходик, суда разных типов и размеров затуманивали дымом горизонт.
Вся эта жизнь трудовой большой реки подчеркивала ее скрытую могучую силу.
Марина была на набережной не одна. То тут, то там стояли и сидели притихшие, молчаливые люди, погруженные в свои мысли, завороженные неторопливым течением воды.
Рядом остановились две девушки. Волга их ничуть не занимала. Они ели мороженое из бумажных стаканчиков и громко болтали. Пустяковая болтовня их спугнула мечтательное настроение, и Марина пошла к круглой беседке, которой заканчивалась набережная.
На скамейке около беседки сидела молодая женщина в пестром летнем платье и рисовала в большом альбоме. Подле нее стояла низенькая голубая коляска с поднятым верхом. Облик женщины показался знакомым. Марина прищурила глаза, вглядываясь, и прибавила шагу. Неужели Вера? Та всегда рисовала.
Услышав звук шагов, женщина подняла голову и с одновременными возгласами «Вера!», «Маринка!» обе бросились друг к другу. Забытый альбом полетел на землю.
— Верочка, милая, я тебя сразу узнала! — Марина откинулась назад, не выпуская подругу из объятий, и снова прижала ее к себе.
— Мариночка, как ты здесь очутилась? Просто глазам не верю! Подумать, опять тебя вижу. Ты моя черноглазенькая!..
После первого взрыва радости обе уселись на скамейку и несколько минут улыбались, держась за руки и глядя друг на друга.
Только в первый момент Марине показалось, что Вера не изменилась. А потом уже с каждым мигом все дальше уплывала в памяти угловатая тоненькая девушка с задумчивыми глазами. Та, что сидела перед ней, была чуточку другой. И не понять, в чем перемена. Поправилась, пополнела?.. Нет, не только это. Ах, вот! Глаза уже не те — не то выражение, при улыбке в уголках веером собираются мелкие морщинки. И хоть глядит на подругу, а рука все время бессознательно покачивает колясочку. И этот жест сказал обо всем яснее слов.
— Уже замужем, Верочка?.. И детишка… За кем же ты?
— Помнишь Валентина Миронова?
— Валентина? Еще бы не помнить! Но, Верочка… Я помню и другое. Как он плохо поступал с тобой. Сколько ты плакала из-за его увлечения той девчонкой из конструкторского. Да разве один раз так было? Неужели простила все?
— Как видишь. Рискнула… Он уверял, что хотел только досадить мне за неуступчивость. И сам же признался, что эта неуступчивость возвышала меня в его глазах… — Вера смущенно улыбнулась, помолчала, потом добавила. — А теперь вот вместе. И у нас Аленка.
Она нагнулась и раздвинула занавески коляски; в полумраке белело личико спящего ребенка.
— Ты ее рисуешь? — подняла Марина альбом, но Вера засмеялась, взяла альбом у нее и показала начатый карандашный набросок — вид на Волгу. Уверенные, чуть-чуть небрежные штрихи воспроизводили и излучину берега, и встающие из воды деревья, даже давно промчавшийся катер с извилистой черточкой трепещущего вымпела.
— Как хорошо! Ты еще лучше рисовать стала. Для себя?
— Заказ, — вздохнула Вера и, положив альбом на скамейку, добавила: — Иногда мои рисунки помещают в городской газете.
— А ты не пробовала серьезно заняться этим? Ведь у тебя такие способности! А стать художником — это же замечательно!
— Какой из меня художник! — рассмеялась Вера, но крепко сжатые пальцы рук, лежащих на коленях, противоречили этому небрежному тону. — Если учиться, значит — бросить работу. А разве это мыслимо? Семья, кухня, заботы. И на это-то, — она кивнула на альбом, — редко время находится. Валентин всегда умеет найти мне дело, как только я берусь за карандаш. Словно ревнует.
— И где же ты работаешь? По-прежнему в библиотеке?
Вера кивнула, потом сказала:
— Марина, знаешь что? Пойдем-ка сейчас ко мне. Тут недалеко. Я покормлю Аленку, и мы наговоримся. Пошли?
Марина не возражала. Ей нужно было поговорить с Верой, спросить у нее о том, что больше всего интересовало, но язык пока никак не повиновался. Вместо этого, помогая подруге катить по гладкому асфальту детскую колясочку, она рассказывала о себе, о цели своего приезда, рассказывала о Виноградове и его работе, о своих научных устремлениях.
— Вот так я и собираюсь посвятить свою жизнь металлу, лечить его, изучать… Конечно, это скромнее, чем, скажем, поиски тайны дамасских клинков…
— «Тайны дамасских клинков»… А звучит красиво. Оказывается, и в технике можно найти поэзию и романтику.
— А как же! Ты знаешь, Вера, как это увлекательно. Вот ты говоришь: железо, железо, что в нем интересного. А для исследователя в каком-нибудь куске металла — целая повесть. По виду, например, сталь одинакова. Но она может быть и мягкой, как железо, и твердой, как алмаз. У нее десятки удивительных, свойств, она задает сотни загадок, и ученые бьются над ними, проникают в тайны молекул и атомов. А когда мелькнет догадка — тут и про еду и про сон забываешь, разматываешь ниточку, дрожишь — как бы не оборвалась…
Марина увлеклась, не замечая, что разговор их давно перешел в монолог. Вера молчала, улыбаясь, поглядывая на воодушевленное, разгоревшееся лицо подруги. Поймав один из таких, взглядов, Марина запнулась, а потом рассмеялась.
— Я тебя, бедненькую, совсем заговорила!
— Нет, Мариночка, нет, нисколько. Я просто немножко завидую тебе. Как это славно, когда человек увлечен любимым делом!
— Ну, ведь и у тебя тысяча интересов. Нет, раз уж горит в душе огонек — он не погаснет.
— Если для него хватит пищи. А тут… — Вера махнула рукой и совсем другим тоном прибавила: — Вот мы и пришли.
Почти без помощи Марины она ловко вкатила коляску на второй этаж и открыла дверь. Разбуженная Аленка запищала.
— Входи, Марина, будь, как дома — пригласила Вера. — Я сейчас приду.
Вера унесла Аленку в спальню, а Марина прошла во вторую, комнату — большую, в два окна, с балконом, с которого была хорошо видна Волга.
Марина с любопытством огляделась. Три года назад они жили с Верой в общежитии, где каждая имела только койку и тумбочку. А эта комната с первого взгляда поражала нарядным убранством. Светлые занавеси и портьеры с яркими цветами каймы, узорная скатерть на круглом столе и пестрые подушки на диване радовали глаз искусным подбором красок. Не сразу можно было догадаться, что на все это великолепие затрачено очень мало денег и бездна выдумки и вкуса. Все это было сделано из кусочков дешевых ярких тканей, из лоскутов и обрезков. А восхитивший Марину абажур был сделан из самой обыкновенной плотной бумаги, расписанной крупными цветами и пропитанной парафином. Прирожденный художник-декоратор так и чувствовался в каждой мелочи.
Внимание Марины привлекла картина в простой гладкой раме, висевшая на стене. На ней был луг с белыми искрами ромашек, а среди луга — молоденькая березка, освещенная лучами восходящего солнца. Атласная кора березки была вся розовая, только самая нижняя часть ствола еще окрашена синеватой тенью.
— Вера, это твое произведение? — спросила Марина, когда Вера, уже переодетая в халат, уселась с Аленкой на диван.
— Нет, не мое. Отца моего. Он подарил эту картину, когда мне исполнилось четырнадцать лет. А на следующий год умер. От дистрофии. Я в прошлом году ездила в Ленинград. От его картин ничего не осталось. И только эту отдала мне тетка. Вот и вся память о прошлом.
Несколько испуганная тем, что, может быть, коснулась самого больного места, Марина быстро оглянулась и тут увидела над письменным столом тщательно вычерченное расписание.
— «Режим дня»… Что это? — с улыбкой взглянула она на Веру.
— A-а, причуды Валентина. Решил экстерном сдавать в аспирантуру. И составил себе такой режим.
— Придерживается?
— Какое там! Этот путь оказался очень долгим и нудным. А он хочет одним прыжком добиться славы.
— А без славы никак нельзя?
— Другим можно. Валентину нельзя. Смысл жизни пропадает. Как же, высокое назначение! — Вера сказала это добродушно-насмешливым тоном, который ясно говорил, что увлечений своего мужа она не принимает всерьез.
— А что же он придумал?
— Какое-то усовершенствование. В какие-то изложницы сыплет какой-то порошок. Впрочем, он лучше сам расскажет. Я по неведению еще перепутаю, а вы смеяться будете.
— Ну, ладно, это он сам расскажет, а кто мне расскажет о наших друзьях? — села рядом с Верой Марина и осторожно погладила светлые волосики на затылке Аленки.
— О ком же тебе хочется услышать? О Лене Ольшевском? По-прежнему работает на мартене, глотает все выходящие стихи и мечтает написать поэму. Дружит с Гулей Терновой.
— С Гулей? А Олесь как поживает?
— Олесь вот уже год, как женился.
— Вот как?! Олесь женился! И на ком? — спросила Марина, с трудом скрывая под равнодушным вопросом такой острый укол ревности и досады, какого сама не ожидала.
— Да, представь себе, женился, — Вера, ловко пеленавшая Аленку, не видела сразу омрачившегося лица подруги, а та, встав с дивана, подошла к балконной двери. — Мне раньше казалось, что он к тебе неравнодушен.
Марина пожала плечами. Вера продолжала:
— Жена у него молоденькая, нет еще двадцати. Очень красивая. Нигде не работает — специальности никакой.
— Как странно… Был человек холостой, и вдруг — семья… Говоришь, красивая?
— Очень. Они у нас бывают. Валентину Зинушка нравится.
— И как — хорошо живут?
— Чужая семья — потемки. Как будто ничего. Да если бы и было плохо — разве от Олеся узнаешь? Суровый он, сдержанный.
«Суровый, сдержанный…» А каким восторженным было лицо этого сурового человека, когда он поцеловал ее один-единственный раз!.. Теперь он целует другую.
— Ну, что ж, — улыбнулась Марина бледной улыбкой. — Все идет своим чередом. Очень рада за вас за всех. Ну, а теперь — мне пора, Дмитрий Алексеевич, пожалуй, волнуется, не знает, куда я делась.
— Никуда я тебя не отпущу, — отобрала Вера у нее сумочку. — Сейчас должен прийти Валентин, у меня уже чайник поставлен. Побеседуем еще. Ты посиди, я сейчас…
Она унесла Аленку, быстро вернулась, постелила белую салфетку и, звякая посудой, стала накрывать на стол. Она что-то говорила об удобствах пользования газом, о каких-то хозяйственных делах, а Марина машинально кивала головой, машинально вставляла ничего не значащие слова, а сама ощущала только острую, непроходящую боль в груди. Казалось, стоит неловко подвернуться — и тогда не сдержать крика.
Может быть, Вера и заметила бы ее состояние, но в это время вскипел чайник, потом хлопнула дверь, в передней послышался мужской голос и в комнату быстро вошел Валентин.
— Здравствуйте, Марина! Я уже слышал на заводе, что вы приехали. Очень рад, что вижу вас так скоро. Извините, я приведу себя в порядок и сразу приду.
Он в самом деле вернулся скоро, уже переодетый в светлый костюм, который ему очень шел. Мимоходом заглянул в трюмо, поправил рассыпающиеся кудрявые волосы и сел напротив Марины.
— Ну, рассказывайте! — с улыбкой потребовал он. — Я ведь тоже когда-то мечтал о научной работе. Да вот, приходится потеть в цехе…
Оказалось, что взять себя в руки можно. И можно даже разговаривать. И чай пить. И вообще оказалось, что ничего не изменилось оттого, что Олесь женился. Марина сидела за столом, разговаривала с хозяевами и даже делала наблюдения.
У Мироновых, видимо, царил лад в семье, но лад, который поддерживает умная жена, влюбленная в своего мужа. Марина не понимала Веры: она чувствовала, что так жить не могла бы, и такого, как Валентин, полюбить бы не смогла. Уж слишком он красив: эффектная светло-каштановая шевелюра, серые глаза, словно оттушеванные черными ресницами; изящно обрисованная линия губ… Совсем киногерой. А приглядеться получше — под глазами жировые припухлости, второй подбородок растет и животик заметно округлился…
— Что вы на меня так смотрите? — поймал Валентин ее остановившийся взгляд.
Марина смутилась. Она совсем не заметила, что давно уже молчит.
Я все хочу спросить вас, над чем вы работаете, — сказала она первое, что ей пришло на ум.
— А вы еще не слыхали? — оживился он. — Удалось добиться разрешения на самостоятельную исследовательскую работу. Мне она кажется многообещающей.
— Что же это такое?
— Я разрабатываю новую экзотермическую смесь для засыпки прибылей.
Марина кивнула, но вмешалась Вера:
— По-моему, неприлично говорить на непонятном языке в присутствии третьего, — обиженно заметила она. — Ты бы хоть раз мне объяснил, чтобы я не чувствовала себя так глупо.
— О, боже, все время воспитание! — комически вздохнул Валентин. — Ну, зачем тебе это?
— Нужно, — коротко ответила Вера.
— Ну, хорошо… — тоном терпеливого наставника, разъясняющего азбучные истины, начал Валентин. — Как тебе известно, на нашем заводе есть мартеновский цех. Там в печах выплавляют сталь. Сталь выпускают в ковши. Из ковша ее разливают в высокие чугунные формы — изложницы. До сих пор все понятно?
— Продолжай, не отвлекайся.
— Когда сталь остывает, она сжимается, и в затвердевшем слитке образуется пустота, которую называют усадочной раковиной. Эту часть слитка приходится отрезать, поэтому много металла идет в отходы. Чтобы сделать потери меньше, стараются в верхней части слитка сохранять возможно дольше жидкое состояние, для чего применяются разные способы… Послушай, Вера, это чудовищно: говорить о таких вещах за чайным столом!
— А когда же я могу еще чему-нибудь научиться? Ты должен меня развивать и просвещать.
— О, эти женщины! Извините, Марина, я продолжу урок. Чаще всего применяют различные смеси, выделяющие большое количество тепла, главным образом так называемый люнкерит. Жидкий металл заполняет образующуюся усадочную раковину, и потери становятся меньше. Вот я и предложил такую смесь, которая будет сохранять сталь в жидком виде очень долго и даст почти уничтожение усадочной раковины. А теперь целуй меня скорее за послушание и дай конфетку на заедку!
Вера засмеялась, но от поцелуя уклонилась.
— Сладкоежка! Вот, Марина, только такими путями мне и приходится подбирать крохи мудрости у своего мужа.
Марина улыбнулась и, наконец, решительно заявила, что ей пора идти.
— Приходи почаще, пока здесь, — провожая, сказала Вера. — Да как же это я совсем забыла? — вдруг спохватилась она. — Ведь у нас в субботу вечер! В честь Аленушки. Если ты не придешь, то…
Но Марина сказала, что придет обязательно, и простилась.
В сумерках наступившего вечера она медленно шла к гостинице, но думала вовсе не о том, что может сказать Виноградов, а о том, что сказала Вера. Какая же большая ошибка сделана! Нужно было или не уезжать с «Волгостали», или уж не приезжать сюда совсем. А желание увидеть Олеся ничуть не уменьшилось. И ночью она долго лежала без сна, перебирая в памяти свою, еще короткую и не богатую событиями жизнь.
…В семье Марину звали «праздничком», потому что крошкой она встречала каждый солнечный день вопросом: «Мама, сегодня праздничек?» Она была младшей, и ее любили все — то ли за веселость, то ли за привязчивое сердце, а может быть, и за то, что была так не похожа на остальных. Капелька южной крови, затесавшаяся в родословную Костровых, полнее всего воплотилась в Марине, и в простой среднерусской семье родилось дитя смуглое и чернокудрое, как две капли воды похожее на какую-то прабабку, с тонким росчерком бровей, со способностью воспринимать жизнь, как праздник.
Росла она сущей разбойницей и причиняла матери хлопот больше, чем сыновья. Из шестого класса чуть не убежала в партизаны, а потом целый месяц не разговаривала с «предательницей»-сестрой.
Проказы и увлечения не мешали Марине блестяще учиться. С возрастом определились и склонности — физика, техника. В семнадцать лет детская техническая станция заменяла ей увлечения, более свойственные девушкам ее возраста. Окончив школу с золотой медалью, Марина поступила в металлургический институт. Но и там продолжалось то же: опыты, исследования… Мать сердилась: «Жизнь между пальцев пропустишь». Марина соглашалась с нею, начинала посещать театры, танцы, концерты — до нового увлечения каким-нибудь исследованием.
Так уже и решено было, что по окончании института быть Марине научным работником. Все вело к этому. Но побывав на заводе «Волгосталь», Марина вдруг наотрез отказалась поступать в аспирантуру и заявила о желании стать цеховым инженером. Всем окружающим было видно, что она переживает страшный душевный разлад. Скрывать свои настроения Марина никогда не умела. Немало сил и убеждений потратил профессор, руководивший ее научной работой, чтобы уговорить ее не изменять своему призванию. Долго тревожились родители, не понимая, что за упрямство обуяло ее.
А Марина думала об Олесе Терновом. С ним она познакомилась во время практики на «Волгостали». Леонид и Олесь дружили с Верой, встречались чуть не каждый день. Марина привязалась не к веселому, остроумному Леониду, а к Олесю. Глубокая, сильная натура Олеся неудержимо привлекала ее. Но, к сожалению, два месяца пролетели слишком быстро. Марина уехала, так и не обретя уверенности в своей любви. Разве может идти в счет один-единственный поцелуй?! И письма потом ничего не сказали — сухие, сдержанные письма. А видно, вопреки всему, где-то в глубине души теплился огонек надежды. Иначе отчего же так остро чувство огорчения?
Глава IV
Худенькая девичья фигурка, облаченная в поношенное ситцевое платье, сгибалась под тяжестью полных ведер. Люба Калмыкова поливала огород. Водопроводный кран был открыт, ведра наполнялись быстро, и Люба почти бегом таскала их на грядки, не обращая внимания на то, что вода плещет на подол и босые ноги. Она спешила. Только после того как будет полит весь огород и плодовые деревья, можно было рассчитывать, что ее отпустят погулять. А солнце спускалось все ниже, тени становились все длиннее, а руки и спина болели все сильнее. Люба чуть не со слезами поглядывала на небо: хоть бы вечер не наступал так быстро! Ей хотелось посмотреть новый фильм, а похоже было, что и на этот раз никуда она не попадет. И Виктору надоест, что он вечно опаздывает из-за нее, пригласит кого-нибудь из знакомых девчат и прости-прощай любовь! Люба тихонько всхлипывала и еще проворнее двигалась между гряд.
Из-за забора ее окликнул знакомый голос. Люба вздрогнула и обернулась. Через колючую проволоку на нее глядел Виктор Крылов.
— Здорово, Любаша! Твой крокодил дома?
Под «крокодилом» разумелся Георгий Калмыков, дядя Любы.
— Дома. Шел бы ты, Витенька, а то ругаться он будет, — несмело сказала девушка. Ей и приятно было видеть Виктора и страшно, что дядя может оскорбить его.
— Брань на вороту не виснет, — беспечно сказал Виктор. — Найдется тут у вас проход в проволочных заграждениях?
Не слушая протестов Любы, он палкой расширил лазейку и пробрался в огород. Девушка с восхищением смотрела на него.
— Какой ты красивый сегодня, Витя, нарядный!
В самом деле, в светлых брюках с острой складкой, в розовой шелковой рубашке с короткими рукавами Виктор был неотразим. Люба поглядела на свои босые ноги, вздохнула и добавила:
— Только ты уж не мешай мне, Витя. Огород полить еще надо. В кино я, наверно, не поспею, иди с кем-нибудь другим.
Виктор пропустил мимо ушей сказанные дрожащим голосом слова и, прищурив глаза, окинул взглядом приусадебный участок. В глубине за деревьями виднелась задняя стена дома и хозяйственные строения. Вдоль забора с одной стороны были посажены кусты малины, винограда, крыжовника. Пышно зеленели грядки с клубникой. Потом шли аккуратно окопанные фруктовые деревья со стволами, побеленными известкой, все остальное пространство занимал огород.
— А богато твой дядька живет, — заметил Виктор, передвинув на затылок расшитую бархатную тюбетейку. — Куда ему столько? Небось и запасов же на зиму делает!
— А мы с базара вообще ничего не покупаем. Все свое, — отозвалась Люба, сосредоточенно кусавшая травинку.
— Да уж вижу, что все свое. И дом свой, и сад-огород свой, и батрачка своя.
— Это я сама, меня никто не заставляет, — поспешно отозвалась Люба. — Я ж ему так должна. Когда мама умерла, он меня к себе взял, кормит, одевает. В городе теперь живу.
— А что ты видишь здесь, в городе-то? За кабаном дядькиным ходишь?
Люба вскинула на него беспомощный взгляд, потом молча вернулась к крану. Сильная струя воды со звоном ударилась о дно ведра.
Виктор несколько минут наблюдал за ее напряженно изогнувшимся станом, и лицо его все более мрачнело. Пропустив сквозь зубы ругательство по адресу Калмыкова, он вдруг решительно скинул модные туфли и шелковые носки, засучил выше колен наглаженные брюки и решительно перехватил у Любы ведро:
— Давай сюда!
— Витя! — ахнула она. — Ты ж испачкаешься! Ты ж все помнешь! Да если тебя здесь дядя Гоша увидит, знаешь, что будет?
— А то ему не все равно, кто на него батрачить будет? — грубовато возразил Виктор и опрокинул ведро в борозду.
Люба и смеялась, и упрашивала, и чуть не плакала, но его энергия, подогреваемая злостью, не знала удержу. Люба принесла еще ведро, и теперь они вдвоем с Виктором летали к крану и обратно, успевая подставить следующее ведро, как только наполнится предыдущее. В грядки, в борозды, в лунки под деревьями лились все новые потоки. Это походило на увлекательную игру, и Люба развеселилась, разрумянилась, звонко смеялась, поблескивая влажными зубками. Платок, покрывавший русую голову, сбился, открывая чистый лоб, светло-карие глаза были полны живой радости. Что из того, что вечер наступает, что на киноплощадке скоро зажгутся призывные фонари, что в саду оркестр играет… Не было сейчас места лучше, чем огород дяди Георгия. И никогда он не казался таким маленьким. Она растерянно сказала «уже», когда лить было совершенно некуда.
— Уже, — передразнил Виктор и пятерней зачесал волосы под тюбетейку. — Тут небось не меньше гектара будет. Хоть бы шланг купил для поливки.
— Шлангом нельзя. Запрещают, — тихо сказала Люба. Оживление, так красившее ее лицо, уже потухло. Она понимала, что Виктор сейчас уйдет.
Виктор поднял носки и туфли, потом взглянул на Любу.
— Ты что же стоишь, Любаша? Иди отпрашивайся у своего удава. В кино-то хочешь?
— Витенька, да мы опоздаем, — воскликнула Люба.
— Фу ты, вот не понимаю! Опоздаем или нет, еще неизвестно, а тянуть будешь — подавно никуда не попадем. Иди, я на улице подожду.
Но не так-то просто было отпроситься у Калмыкова. Он сначала пошел и проверил, все ли сделано как следует, ходил по огороду, щупал под деревьями землю — глубоко ли полито, нудно выговаривал Любе за все мелкие ее домашние промахи, а она, повесив голову, ходила за ним следом. Дрожа от злости и возмущения, Виктор наблюдал с улицы, но вмешиваться не смел — жалел Любу.
Наконец, Калмыкову надоело куражиться. Милостиво отпущенная Люба мигом переоделась и выбежала к Виктору.
— И что ты не уйдешь от него? — сердито спросил он, когда оба быстро зашагали к трамвайной остановке.
Люба опасливо оглянулась, словно их могли услышать. Но нарядный дом-пятистенок с решетчатым застекленным крыльцом был далеко.
— Куда ж мне уходить? Специальности нет, образования тоже. Всего восемь классов, да и те когда еще кончила.
— Подумаешь, образование. Я вон семь не окончил, да не пропадаю.
— Ты мужчина, Витенька. Умный. А мне бы хотелось подучиться еще, хоть в техникум…
В голосе девушки явно прозвучала тоска. Светло-карие глаза ее с пушистыми ресницами были печальны. И Виктор попытался утешить ее по-своему.
— Ну, ничего, выйдешь замуж — будешь делать, что захочешь.
Люба густо покраснела.
— Не пойду я замуж, — отрезала она.
— Вон ты какая! А почему? — поддразнил Виктор.
— Потому что все равно без образования да специальности на мужниной шее сидеть буду. У него огород поливать и всякую грязную работу делать.
Виктор посмотрел на Любу. Оказывается, тоже характер есть.
— А тебе чистенькой работы хочется? Табельщицей или к начальнику в секретарши, бумажки переписывать?
Люба испугалась его тона.
— Что ты, Витя! Я бы на какую хочешь работу пошла. Дядя Гоша не пускает. Не хочу, говорит, стыда от людей. Я, говорит, знатный человек на заводе, люди пальцами тыкать будут, если ты в простые работницы пойдешь.
— Слушай его больше, крокодила зеленого! И откуда он такой взялся? То был человек как человек. А прославился — и нос загнул, скоро в небо упрется. Денег много хапает, в буржуя превратился.
— Да он сам же их зарабатывает. Небось не капиталы от папаши остались.
— Знаю, не агитируй. Только иному такие деньги и не впрок. Жадность задушит. Право слово, уходила бы ты от него, Любаша.
— Куда? — снова спросила Люба.
Скажи Виктор «ко мне» — минуты раздумывать бы не стала. Но Виктор ничего не сказал и только засвистел что-то.
Тут подошел трамвай. Они атаковали его вместе с толпой разряженных, раздушенных парней и девушек, которые так же спешили в Нижний поселок, ко Дворцу культуры — на танцевальную площадку, в кино и на набережную. Виктор оказался в трамвае одним из первых, сел сам и захватил место для Любы, стойко оберегая его от посторонних посягательств, пока она не пробилась к нему.
Усевшись у открытого окна, Люба сразу же повернулась лицом к улице, словно там было невесть что интересное. А Виктор смотрел сбоку на изгиб щеки, на чуть вздернутый носик и ровную линию брови, и в голове его шевелились непривычно-сложные мысли.
До сих пор он не задумывался над своим отношением к Любе. Ему казалось, что он просто жалеет ее и возмущается положением в семье дяди. Не таким уж большим поселком была Дубовая Балка, чтобы соседи не знали друг о друге всей подноготной, и Любу иначе, как батрачкой, почти и не называли.
Но грубые слова Калмыкова, сразу придавшие этой дружбе такое значение, какого она еще не имела, невольно заставили Виктора взглянуть на Любу совсем другими глазами. И как-то разом исчезла былая свобода обращения, немного мальчишеское покровительство, он не смел теперь по-прежнему похлопать ее по плечу, взять за руку. У него появился резковатый, отрывистый тон, которым он прикрывал непривычное смущение. И в то же время что-то неудержимо влекло его к этой худенькой, скромно одетой девушке. Будь он старше, опытнее, он понял бы, может быть, что влечет его к Любе сила ее искреннего чувства. Но Виктор так привык, что девушки, за которыми ему случалось ухаживать, выражали свой интерес к нему кокетством, ужимками, притворной холодностью и прочими наивными ухищрениями, что не видел тихой, ненавязчивой и беззаветной любви своей скромной подружки.
Он совершенно искренне уговаривал Любу уйти от дяди, но когда у нее вырвался вопрос: «Куда?», он не нашел готового ответа. Будь это раньше — сразу же нашлись бы десятки решений. А сейчас язык не повернулся. И ни за что на свете не рассказал бы он Любе об условии, которое так нахально навязывал ему Калмыков.
Но долго задумываться, да еще над неприятными вещами, Виктор не умел. Его окликнул один знакомый, подошел другой, и глубокая молчаливость, от которой Люба даже немного оробела, сменилась обычной веселой болтовней.
Дорога от конечной остановки до парка прошла незаметно. Виктор широко шагал, не обращая внимания на измятые штанины, и в увлечении размахивал руками, представляя в лицах, как он уговорил мастера применить новый способ завалки стружки. Если судить по тому, как он рассказывал, можно было подумать, что он совершил чуть ли не переворот в мартеновском деле.
— Мастер говорит: «Молодец, твой опыт на другие печи передавать нужно». А из редакции сотрудник прибежал: «Напишите, пожалуйста, статью о вашем почине». Что ж, говорю, это можно…
— И написал?
— А как же? Надо ведь. Да мне это — раз плюнуть!
Виктор не рассказал, сколько бился с ним работник редакции, выжимая строчку за строчкой из корявого изложения нового способа завалки. Сейчас, видя восхищение в широко открытых глазах Любы, Виктор искренне верил, что сам написал ту статью, под которой поставил свою подпись.
— Теперь еще предложение в БРИЗ подаю. Что тебе подарить на премию?
— Да что ты, Витя, зачем дарить?
— Не говоришь — сам придумаю, тогда не обижайся, если не по вкусу придется… А мне, пожалуй, еще доклад придется делать, — небрежно уронил он напоследок.
— Ой, Витя, загордишься ты тогда совсем. На меня уж и не посмотришь…
Виктору стало стыдно. Проклятый язык сколько раз подводил. Расхвастался, удержу нет… Скрывая смущение, сказал:
— Ну, может, ничего этого не будет. Затирать у нас любят. Вот дядьку твоего выдвигают — это да. Думаю все ж таки соревноваться с ним… Думаешь, не выйдет?
Люба молчала. Виктор подумал и признался:
— А может, пока и не выйдет? Он все ж здорово сталь варит. Но только я все равно буду стараться догнать. Иначе покою мне не будет в жизни.
В кино они не опоздали, но билетов уже не было. Люба расстроилась. Ей казалось, что Виктор непременно должен рассердиться. Но он только передвинул тюбетейку характерным для него жестом, купил два стаканчика мороженого и сказал задумчиво:
— Ну, теперь куда? На танцы?
Но на танцы Люба идти не решилась: стеснялась своего бедненького платья. Решили просто посидеть, послушать музыку.
В парке горели матовые фонари, песок поскрипывал под ногами гуляющих, все скамейки были заняты. Люба с Виктором дошли почти до конца главной аллеи, но тут его окликнули с одной скамьи:
— Виктор, давай сюда, к нам иди, места хватит!
Люба оглянулась на голос, но Виктор нахмурил брови и даже не повернул головы. Тогда со скамейки вскочил Алеша Саранкин, подручный сталевара и член комсомольского бюро цеха. Его свежее, чуть курносое лицо дружески улыбалось.
— Ты чего, чудак? И разговаривать не хочешь? Ну, брось, брось, там было бюро, а тут парк, и нечего обижаться.
Собственно говоря, Виктор не так уж и обижался, но, расхваставшись перед Любой, он умолчал о том, как ему влетело на комсомольском бюро за использование чужих шлаков. И он не без основания опасался, что эта история может сейчас всплыть. Поэтому, не теряя времени, он ухватил Алешу за рукав и оттащил в сторону:
— Тише ты! Не видишь — не один иду?
— Молчу! — уверил его Алеша, прикрыв рот ладонью, и вполголоса добавил: — Порядочек.
Он отправился к своим друзьям, уже выражавшим нетерпение, а Виктор взял Любу под руку и предложил:
— Пойдем на Волгу?
Любе было все равно. Волга, так Волга. Лишь бы побыть с Виктором. А он, сжав в своей руке маленькую загрубевшую ладонь девушки, уже не думал ни о приятелях, ни о делах в цехе, ни о своих неприятностях. В голове застряла одна упрямая мысль, которая относилась к Калмыкову: «Догоню я тебя или не догоню, а судьбой нашей ты распоряжаться не будешь».
Глава V
В обширном кабинете директора было жарко, несмотря на непрерывный шелест резиновых лопастей настольного вентилятора и опущенные кремовые шторы. Ослепительные звездочки горели на гранях прибора из нержавеющей стали, на резном узоре чуть запотевшего графина с газировкой, на полированных рамах портретов — всюду, куда падали узкие солнечные лезвия.
Работники завода, созванные на техническое совещание, в большинстве своем были одеты в синие сатиновые спецовки, под которыми виднелись легкие летние рубашки без галстуков. Среди всех особенно выделялся Рассветов своим тщательно разутюженным белым костюмом.
Он сидел в кресле, приставленном вплотную к директорскому столу, и как бы возглавлял заседание. Крупное мясистое лицо его с чуть обвисшими щеками и брюзгливо опущенными уголками губ имело то несколько деревянное выражение официальной внимательности, под которым человек, привыкший к бесконечным заседаниям, как под маской, прячет свои истинные чувства.
Рядом с ним сидел Вустин. Поглаживая двумя пальцами темную холеную бородку, он рассеянными добрыми глазами осматривал собирающихся, а потом, надев пенсне, углубился в лежащие перед ним бумаги.
Ройтмана на совещании не было. Накануне сердечный приступ уложил его в постель, и вместо него присутствовал его заместитель Баталов, низенький, полный, с простоватым на вид лицом и глазами чистейшей голубизны. Он уселся рядом с Вустиным с таким решительным видом, словно хотел сказать: «А ну, попробуйте выгнать меня отсюда».
Но никто не посягал на его место. Переговариваясь между собой, инженеры привычно рассаживались вдоль стола заседаний.
Марина настороженно ждала, как произойдет встреча Виноградова с Рассветовым. Но они встретились так, словно впервые в жизни увидели друг друга и, поздоровавшись с безразличной вежливостью, сели по разным сторонам стола.
Обсуждение плана научно-исследовательской работы не вызвало ни оживления, ни энтузиазма, ни споров, которые рисовались Марине. Она так ждала этого совещания! Ей казалось, что предложенный метод вызовет страстную защиту с одной стороны, яростные возражения с другой, ожидала чего угодно, только не того приличного «хорошего тона», который сразу же набросил на присутствующих невидимую, но необоримую пелену скуки.
Пока Виноградов делал сообщение, Рассветов, устало и брюзгливо морщась, рассматривал свои полированные ногти. С жадностью слушал Вустин, а по круглой физиономии Баталова чувствовалось, что он каждую минуту готов пренебрежительно фыркнуть.
После Виноградова слово взял Вустин. То снимая, то надевая пенсне, он пустился в ученую полемику, нападая на теоретические установки Виноградова и приводя в подкрепление доказательства из существующих учений. Он сыпал именами, цитатами, ссылками и постепенно забрался в сущие дебри учености. Директору пришлось вернуть его к теме заседания.
— Да-да, я сейчас скажу и об этом, — заверил Вустин. — Оригинальность предлагаемой работы заключается в том, что автор, не объясняя происхождения волосных трещин в металле или так называемых флокенов, дает вместе с тем средство их устранения. Именно в этом я вижу основной порок предлагаемой технологии. Как можно устранить то, происхождение чего не знаешь? Сомнительно. Еще Эванс в своей недавно опубликованной работе…
Но Савельев и на этот раз не дал ему уклониться в сторону.
— Так значит, Аркадий Львович, коль скоро мы не знаем, почему флокены возникают, так надо и от исследований отказаться?
— Ни в коем случае! Гипотеза любопытная очень, работу провести необходимо, но я рекомендовал бы внести поправку: при проведении работы уделить место выяснению механизма возникновения флокенов. Лаборатория, со своей стороны, примет самое активное участие в работе, и надеюсь, наш завод внесет свой вклад в развитие и углубление наших познаний в этой области.
Он сел и сейчас же горячим шепотом стал что-то доказывать Рассветову. Тот молча кивал головой, и не понять было: соглашается или нет.
Марина пододвинула Виноградову записку: «Не перевелись еще жрецы чистой науки!» Он прочел, еле заметно улыбнулся и смял клочок бумаги.
После Вустина все несколько минут молчали. Первой не выдержала секретарь парткома Татьяна Ивановна Шелестова. Рослая, плотная, она казалась то суровой, когда густые черные брови сходились на переносице, то удивительно простой и милой, когда весело улыбалась и на щеках появлялись ямочки. Гладко зачесанные и свернутые в узел волосы открывали выпуклый лоб, прорезанный тонкими морщинками.
Сама в недавнем прошлом инженер-мартеновец, Татьяна Ивановна горячо интересовалась всеми новшествами, какие только появлялись в этой области; она поддержала Вустина когда тот настаивал перед директором о приглашении на завод Виноградова.
Татьяна Ивановна встала, резко отодвинула стул, и ее низкий, с металлическими нотами голос встряхнул слегка завороженных слушателей.
— Я, как вы знаете, противник бесстрастного академизма. Аркадий Львович, мне бы хотелось задать вам один вопрос: скажите, что это такое?
Участники совещания с любопытством повернулись к ней, а Татьяна Ивановна положила перед собой тяжелую деталь, на изломе которой были видны характерные лучистые пятнышки, выделявшиеся на более темном, тусклом фоне металла.
Вустин недоуменно сдернул пенсне и уставился на Татьяну Ивановну.
— Вы шутите? Это самые обыкновенные флокены, о которых я только что говорил.
— Те, да не те, Аркадий Львович. Вы видите в них только флокены — иллюстрацию к ученым теориям, а я вижу сломанную деталь, которая больше не будет служить. Может быть, вы и правы и теоретическое обоснование Виноградова несколько расходится с классическими представлениями. Но важно не это, а другое: он предлагает нам практический метод устранения порока. Вот за это-то и нужно ухватиться. Лабораторные результаты заманчивы. Но что скажет производство? Я бы предложила дать работникам Инчермета все возможности, чтобы проверить практическую пригодность новой технологии.
Тут, как ужаленный, вскочил Баталов.
— А кому, интересно, заниматься всеми этими делами? Ученым хорошо: они развели опыты и уехали, а у нас вся работа вверх дном. План-то и так заваливаем. Печи хоть и мощные, а цех тесный, самим повернуться негде. Опять же авария была… А тут придется условия создавать, время тратить. А вдруг плавку в брак загонят? Записано было в мероприятиях, что нужна реконструкция…
— Андрей Тихонович, мы сейчас не мероприятия проверяем. Вас послушать — так цех совсем закрыть надо, — заметил Савельев.
— Но Баталов прав, цех, действительно, с трудом выполняет план, — поднял голову Рассветов, и его тяжелый взгляд на момент скользнул то лицу Виноградова.
— Есть заводы передовые, там бы и занимались учеными опытами, — негромко проворчал Баталов.
Рассветов не поддержал его.
— Нечего нам прибедняться. Опыты в самом деле интересные, и мы должны помочь институту. В меру своих возможностей.
Баталов пожал плечами. Татьяна Ивановна сердито усмехнулась, а Виноградов крепко сжал губы и, чуть не прорывая бумагу, провел карандашом две параллельные линии, украсил их вопросительными знаками. Вложил ли он тайный смысл в эти линии — Марина не поняла, зато поняла, что последнее замечание главного инженера сулит немало сюрпризов в дальнейшем.
Выступило еще человека три, и совещание закончилось утверждением плана, составленного приехавшими работниками Инчермета.
Сильно разочарованная во всех своих ожиданиях, Марина после совещания высказала Виноградову свои впечатления.
— Неужели никто не понимает, что мы не для себя стараемся, а хотим помочь заводу? Уцепились за свой план, словно в нем все и дело.
— А вы, конечно, мечтаете о заводе, у которого не будет плана… — заметил Виноградов.
— Не вышучивайте меня. Просто мне странно: что мы, мешать им будем?
— Кое-кому и помешаем. И надо так организовать работу, чтобы нас ни в чем не могли упрекнуть. Но я понимаю, почему вы недовольны: вы рассчитывали на фанфары и барабанный бой.
— Пожалуй, вы правы. Я в самом деле была убеждена в фанфарах. Каюсь в своем заблуждении.
— Не спешите каяться, Марина Сергеевна, — сказала Шелестова, которая шла сзади и слышала весь разговор. — Вы, конечно, были вправе ожидать несколько иного отношения. Но… дело вот тут в чем. Пока вашу работу представили нам, как чисто теоретическую. Производственников она не может горячо взволновать. А вот если дать ей направление практическое… Хотя, тут еще сложнее: придется потом решать, вводить или не вводить новую технологию у нас. Ведь это связано с ломкой привычных условий, со всякого рода беспокойствами и затруднениями. Вот отсюда и настороженность, отсюда и деление на ваших сторонников и противников.
— А каких больше? — без обиняков спросила Марина, не обращая внимания на шутливый ужас, выразившийся на лице Виноградова.
— Разве для вас это так важно?
— Нет, конечно. Но все-таки… Согласитесь, гораздо лучше работать, когда кругом сторонники и доброжелатели…
— И путь усыпан розами и лилиями, — полунасмешливо докончил Виноградов.
Марина вспыхнула, казалось, еще немного и слезы брызнут из глаз. Но какой бы ответ ни вертелся на языке, она сдержалась и сказала:
— Не срывайте на мне свое дурное настроение.
Виноградов не смог ничего возразить. Настроение у него не было дурным, но чувства им владели сложные. От упрека он смутился и не нашел готового возражения, когда Марина оставила его, сказав, что хочет посмотреть в мартеновском цехе отведенное для них помещение.
* * *
С замиранием сердца Марина поднялась по железной лесенке на рабочую площадку цеха. Ей казалось: стоит только войти — и увидит Олеся Тернового. Она боялась этой встречи и стремилась к ней. Наверное, поэтому ощутила живейшее неудовольствие, когда ее окликнул Баталов, словно специально ожидавший недалеко от входа.
— А, милая барышня! Не выдержало сердечко, захотелось вспомнить, как тут у печей работалось? Славнее было времечко!
Но с Баталовым как раз не были связаны приятные воспоминания. Скорее наоборот. Марина не забыла ворчливых замечаний по поводу «юбок» у печей, не забыла, как Баталов не давал ей возможности работать под руководством какого-нибудь одного мастера, как страшно раскричался однажды по поводу допущенной ею оплошности.
Но то было давно. Теперь Марина в плазах Баталова принадлежала к числу «начальства», а сам он по-прежнему «болел за цех». Это было его любимое выражение. И правда: в цехе он казался незаменимым. Всегда все видел, все знал, успевал распечь одного, подтолкнуть другого, схватиться с третьим, и все шумно, с присловиями, с руганью. И ничто, казалось, не брало его. И критиковали его, и продергивали в газете, и жалобы писали, но Баталов держался крепко благодаря Рассветову. По странной особенности своего характера тот жить не мог без людей, подобных Баталову, как бы он их ни презирал. И может быть, чувствуя это инстинктом, Баталов позволял себе чуть больше, чем следует.
С Мариной сейчас Баталов был настолько любезен, насколько это было в его силах. Подводил ее как можно ближе к печам, задерживался против открытых окон печей с пространными объяснениями и словно не замечал, как девушка безуспешно старается защититься от палящего излучения; шел, не оглядываясь, мимо завалочных машин, привычно уклоняясь от длинных хоботов, вытаскивающих из печи пустые раскаленные мульды. Толку не было в этой бесцельной прогулке по цеху, который Марина и так достаточно хорошо знала. Но неудобно было сказать об этом Баталову: может быть, он и в самом деле проявлял искреннюю любезность?
И Марина была от души довольна, когда его позвали в кабинет.
Оставшись одна, она огляделась и просияла от радости: по проходу между стеной из гофрированного железа и стеллажами для мульд шел Ольшевский. Три года ничуть его не изменили, он остался таким же невысоким, худощавым, очень похожим на подростка; мелкие веснушки по-прежнему не сходили с его лица, в несколько косо разрезанных глазах была все та же лукавинка, приподнятые уголки губ готовы были в любую минуту дрогнуть в улыбке. Увидев Марину, он сначала остановился, как вкопанный, а потом разом перемахнул через препятствие и бросился к ней.
— Что я вижу? То явь или сон? Марина, ты ли?! — крепко, даже слишком крепко пожал он ей руку.
— Я, я! — улыбнулась Марина и встряхнула кистью руки. — Откуда у тебя силушка взялась? Или внял гласу разума и стихи сдружил со спортом?
— Внял, внял! Я теперь яхту гоняю. Люблю романтику парусников! «Ветра свист и глубь морская…» Впрочем, это потом. Сейчас разрешите взять интервью: откуда, как, почему и зачем?
Говорил он в своей прежней манере, немного дурачась и выпаливая, по определению друзей, сто слов в минуту, почти не слушая собеседника. Марина разом почувствовала себя так, словно вернулась домой из продолжительного отпуска. Она коротко объяснила Леониду цель своего приезда и желание осмотреть комнату, отведенную для устройства газовой лаборатории.
— Что же ты Баталова не опросила? Я только что его видел. Позвать?
— Не надо! Я ему сказала, и он обещал принести ключ.
— Обещал? Ну это самое большее, что он сделает. Держу пари, что Баталов пальцем о палец не ударит, пока не прикажет Рассветов. Пойдем лучше со мной на первую печь. Там у меня назначена встреча с корреспондентом из городской газеты. Хочет фотоочерк о Калмыкове сделать. Как подумаю — дурно делается. Но… долг службы!..
В сопровождении Леонида Марина чувствовала себя в цехе совсем иначе. Сразу видно — Леонид здесь не случайный гость. Он разговаривал то с одним, то с другим рабочим — сталеваром, подручным, машинистом, представлял Марине своих постоянных корреспондентов, давал короткие характеристики, и цех поворачивался к Марине стороной, которой она еще не знала.
У первой печи было по-праздничному прибрано. Бросалось в глаза полотнище с обязательством дать в мае сверхплановую сталь. Везде порядок и такая чистота, словно тут каждую минуту ожидают гостей.
Две завалочные машины стояли в полной боевой готовности, за ними на стеллажах — ряд груженных металлом и известью мульд, бархатно черневших обожженными боками.
Калмыков, высокий, чернявый, чем-то до смешного напомнил Марине оперного контрабандиста. Ему бы костюм другой да серьгу в ухо, а так все было на месте: и мрачноватая красота, и хищный профиль, и картинность поз. Не обращая внимания на подошедших, он проверял состояние пода печи. Минут через десять заправка кончилась, и он подал команду начинать завалку. Легко повернула квадратное туловище первая завалочная машина, длинный хобот ее вошел в замок мульды, и с новым поворотом плавно, как полную ложку, машина понесла к печи эту овальную коробку, груженную обрезками листового железа и прочим легким ломом.
И с этой минуты постепенно начал нарастать темп завалки. Поворот, мульда взята, опять поворот, подача в печь, и вот уже длинный, до половины раскаленный хобот, медленно остывая, ставит пустую коробку на стеллаж, а в это время снова поднимается крышка завалочного окна и вторая машина уже сует новую порцию шихты в ненасытный зев.
Требуется немалое искусство, чтобы производить завалку двумя машинами, но Калмыков пользовался этим методом артистически. Никакой излишней суеты, все рассчитано по минутам, машинисты повинуются указаниям сталевара, как музыканты — дирижеру. Марина невольно начала отсчитывать про себя такт: «Раз-два-три, раз-два…»
Но тут произошла заминка. На стеллажах не оказалось готовых мульд, а тележка, подающая мульды из шихтового двора, задержалась где-то в пути.
В это время подошел Баталов с корреспондентом, и Калмыков, не заметив последнего, обрушил весь свой гнев на заместителя начальника цеха. И хотя Марина понимала состояние Калмыкова, слушать его было все же неприятно.
— Ты не шуми, не шуми, Георгий, — остановил его Баталов. — Что за горячка-человек, не понимаю. Ну, две минуты подождешь, эка важность!
— Это пускай кто другой подождет, а у меня каждая минута золотая. И пусть сейчас же шихту подают, а то всех в печь покидаю!
— Да ты белены объелся, что ли? — возмутился Баталов, заметив, вероятно, взгляд, которым обменялись Леонид с корреспондентом. — Ты вот лучше биографию расскажи товарищу из газеты.
Только сейчас заметив постороннего, Калмыков мгновенно изменил выражение лица и открыл было рот, чтобы объясниться или оправдаться, но в этот момент с нарастающим жужжанием приблизилась тележка и опустила на стеллаж новые мульды. С чарующей улыбкой, от которой Калмыков снова стал похож на артиста, он сказал корреспонденту:
— Сами видите, товарищ, работа у нас — не бирюльки. Иной раз и терпенье потеряешь…
Машинисты стали продолжать завалку, а Калмыков минут пять привычно отвечал на вопросы, краем глаза наблюдая за работой машин. Но когда корреспондент взялся за аппарат, он замотал головой, крикнув на ходу:
— Зарок жинке дал, что сниматься не буду. Ревнует — говорит, девчата твои портреты из газет вырезывают и на стенку лепят.
Однако он не забыл задержаться, как бы невзначай, у печи в картинной позе. Поднявшаяся крышка окна обдала его неистовым светом; корреспондент вскинул аппарат к глазам и быстро сделал несколько снимков.
— Ну, все в порядке? — сочувственно спросил Леонид.
— В порядке. Заснял удачно. Профиль у него — просто орлиный. Богатый материал для очерка!
— О Калмыкове целый роман написать можно, — захлебнулся восхищением Баталов.
— Давайте уж лучше драму пишите, с участием двух жен и брошенного ребенка, — едко вставил Леонид.
— И кому какое дело, сколько у него жен? — возмутился Баталов. — Я в твою жизнь не лезу? И тебе нечего других осуждать. А Калмыков работает так, что дай боже каждому постнику. Пойдемте, товарищ корреспондент, я вас познакомлю с таким материалом о наших скоростниках! Подлинные факты, а не безответственная сплетня! — И, кинув на Леонида уничтожающий взгляд, Баталов увлек за собой корреспондента.
— Очередное славословие! — сказал Леонид, глядя им вслед. — Поверишь ли, Марина, так надоело все время одних и тех же восхвалять. Будто у нас других людей нет. А Калмыков и впрямь вообразил, что цех без него пропадет. Держится-то — ни дать ни взять герой-любовник на сцене. Пытались мы поднять вопрос о неправильном выпячивании на первый план нескольких людей, да редактору заводской многотиражки так попало от Рассветова, что он предпочел не лезть на рожон, даром, что не подчиняется главному инженеру.
Леонид говорил с горечью — видно было, обрадовался свежему человеку и спешит выложить свои мысли и наблюдения, не заботясь, слушает ли Марина его длинную речь.
— Неужели никто больше не видит всего этого? — воскликнула она, изумленная мрачной картиной.
— Испугалась? — неожиданно улыбнулся Леонид. — Может быть, и есть небольшие преувеличения. Ведь я же еще, кроме всего прочего, редактор общезаводского «Заусенца».
— Значит, только обличениями занимаетесь?
— Ну, нет. Есть у меня кое-какие мыслишки по поводу исправления дел. Да только не так, просто все это осуществить…
— Почему?
— А потому, дорогая, что всеблагой Аллах послал нам Виталия Павловича Рассветова; он считает, что его распоряжения более незыблемы, чем законы адата. И не приведи бог, если он кого-либо невзлюбит! Вот пример с Олесем Терновым. Каждый раз у них при встрече искры летят.
— Ах, да, я и забыла об Олесе! — воскликнула Марина, словно в самом деле только сейчас вспомнила об его существовании.
— Сегодня он первый экзамен сдает. Не дали ему отпуска — опять-таки по милости Рассветова. А вообще — эту неделю он с утра.
— Вот неудачно. А хотелось увидеть его… Ну, ладно, не последний день в цехе.
Марина говорила легким тоном, скрывая разочарование. Разом потерялся интерес и к цеху, и к тому, что продолжал рассказывать Леонид.
— Я слышала, он женился? — невпопад перебила она.
Леонид остановился, словно с разбега натолкнулся на препятствие, и рассмеялся.
— Оказывается, я вопиял в пустыне! Да, представь, Олесь женился.
— А ты скоро последуешь его примеру?
— О, которая мною любима — та не станет моей женой… Пляшет много.
— Чем же плохо? Веселее жить будет.
— Жизнь не эстрадные подмостки, — глубокомысленно изрек Леонид, — а это ведь Гуля — единственная и неповторимая. Мы с ней не ссоримся только на яхте — там я ее хоть утопить могу.
Они дошли до операторной. Здесь Леонид простился с Мариной; он пошел за корреспондентом, а она открыла дверь, решив подождать Баталова и взять ключ от помещения.
В операторной ничто не изменилось за эти годы. Те же два дощатых стола, те же разнокалиберные табуретки и отполированные спецодеждой скамьи, и даже плакаты по технике безопасности, казалось, не сменялись за это время ни разу. Заметив на доске объявлений свежий листок приказа, Марина подошла. При чтении вся кровь бросилась ей в лицо, словно при ней оскорбили дорогого человека. И она обернулась на звук открывшейся двери с таким свирепым выражением, что вошедший Валентин Миронов даже приостановился.
— Что вы так хмуритесь? Здравствуйте, Марина. Я вас по всему цеху разыскиваю. Из лаборатории позвонили, чтобы мы оба пришли. Но чем вы так рассержены?
Марина с гримасой указала через плечо на приказ.
— Ах, вон что! Это Рассветов принимает воспитательные меры, чтобы не лез на рожон.
— И помогает? — с такой насмешкой спросила Марина, что сомнений не оставалось, на чьей стороне ее симпатии.
— Я и забыл, что вы самый горячий его адвокат. Но, Мариночка, он женат!
— Пóшло! — оборвала Марина.
Валентин всегда — и раньше — вызывал в ней безотчетное раздражение. То ли самоуверенность его была этому причиной, то ли изысканная внешность. Во всяком случае, все его попытки перейти на фамильярный тон не имели у нее успеха.
* * *
В большой светлой комнате третьего этажа, которую занимала мартеновская группа лаборатории, было оживленно. Работники лаборатории, среди которых Марина увидела немало знакомых, собрались вокруг Виноградова, осаждая его десятками вопросов о самых различных вещах: и о новостях в научном мире, и о новых работах маститых ученых, и о новых проблемах металлургии.
Марину усадила за свой стол Женя Савельева, дочь директора завода, недавно окончившая институт. Была она высокой — в отца — и скорее походила на долговязого мальчишку и худобой, и короткой стрижкой, и угловатыми, размашистыми движениями.
Валентин расспрашивал об условиях, в которых приходится работать ученым, об оплате труда, об условиях жизни.
— Вот это я понимаю: можно заниматься научной деятельностью, — протянул он.
— По ту сторону забора трава всегда зеленее, — шуткой ответил Виноградов.
— А Валентину Игнатьевичу грех жаловаться, — вмешалась, Женя. — Он ведет самостоятельное исследование.
— Уж там исследование… — пренебрежительно пробормотал Валентин.
— Разочаровались и в нем? — засмеялась Женя. — Ну, прямо, вам не везет!
Валентин так нахмурился, что Женя сначала несколько оторопела, а потом спохватилась, поняв свою бестактность, и густо покраснела. Желая замять неловкость, сейчас же заговорила о другом:
— Дмитрий Алексеевич! Сделали бы вы нам сообщение о научной работе в металлургии, о нашем будущем! У нас скоро вечер молодежи, называется «Техника вчера, сегодня и завтра».
— Не знаю, сумею ли я… — заколебался Виноградов.
— А кому же тогда уметь? Кто же смотрит в будущее, если не ученые?! — так откровенно удивилась Женя, что Виноградову некуда было отступать.
Научных работников и Миронова позвали к Вустину. Он принял их в своем крошечном кабинете, заставленном книгами в тесно составленных шкафах. Когда все четверо разместились, Вустин, надев пенсне, заглянул в лежащую перед ним бумагу и сказал:
— Валентин Игнатьевич, мы решили выделить вас в помощь работникам Инчермета, как человека, уже имеющего опыт в исследовательской работе…
— А моя собственная работа? — вскинулся Валентин.
Виноградов подивился про себя: только что Миронов отзывался о своей работе совсем в ином тоне. И он спросил не без любопытства:
— Над чем вы работаете?
— Испытываю влияние новой экзотермической смеси на уменьшение обрези слитка.
— И хорошие результаты?
— Результаты многообещающие. Я надеялся в скором времени обобщить их в отдельную статью для журнала «Сталь».
— Давно занимаетесь исследованием?
— Месяца три. Нет, два с половиной.
— И уже считаете возможным говорить о результатах публично? Впрочем, у каждого своя методика.
Виноградов помолчал, побарабанил пальцами по краю стола, потом прибавил вопросительным тоном:
— Может быть, подберем другого товарища? Пусть и не столь опытного, но заинтересованного в работе.
— Видите ли, Виталий Павлович настоятельно рекомендовал Миронова.
— Виталий Павлович? — удивленно поднял голову Валентин. — Ну, если он считает это необходимым, то я, конечно, отложу на время свои дела.
Виноградов наклонился над своим блокнотом, но Марина успела заметить выражение досады, скользнувшее по его лицу.
Глава VI
Никакое предчувствие не подсказало Олесю Терновому, что этот день будет переломным в его жизни. С утра все шло на редкость благополучно. Плавки приняли без осложнений, из графика они не выходили, и можно было надеяться на спокойную смену. По привычке Терновой задержался у четвертой печи. Виктор командовал завалкой. Правда, получалось у него не так артистически, как у Калмыкова, но глядеть было приятно. Парень растет, набирается уменья. Вот только владеть собою не умеет. И потому другие сталевары частенько недоверчиво относятся даже к дельным предложениям Виктора — настолько за ним закрепилась слава несерьезного человека. Взять хотя бы это изменение завалки стружки. До сих пор никто не решится поддержать его, хотя опыт оказался удачным — и плавки короче стали, и качество лучше.
Заметил это, пожалуй, один Баталов и не без ехидства подколол:
— Гляди-ка, никак в передовики выбиваешься? Стружка-то у тебя в печи лучше блюмса плавится.
На что Виктор солидным басом ответил:
— А что ж? Пускай подвинутся. Сталевар Виктор Крылов идет!
У самого ж, наверно, от обиды кошки на сердце скребут. Смешной Виктор! Двадцать один человеку скоро, не урод — сколько девчонок заглядываются, а характер все еще, как у мальчишки. В последнее время солидность стал на себя напускать, улыбаться норовит одними уголками губ. А забудет — опять улыбка во все лицо, зубы так и сверкают…
Наблюдая за работой Виктора, Терновой не заметил, что сзади уже некоторое время стоят директор и главный инженер, и обернулся только тогда, когда Рассветов не выдержал и резко спросил:
— Кто позволил нарушать порядок завалки?
— Это согласовано с начальником цеха, — медленно ответил Терновой, стараясь быть как можно спокойнее, хотя уже один тон Рассветова подействовал на него, как удар кнута.
— Абсолютно ничего не знаю. Письменное разрешение есть?
— Нет.
— Так кто же дал вам право нарушать инструкцию? Или для вас законы не писаны?
В присутствии директора Рассветов сдерживался, но голос его то и дело срывался на крик. Терновой побледнел. Еще немного — и он ответил бы дерзостью, но вмешался Савельев.
— Погодите, Виталий Павлович. Очевидно, есть какая-то причина, почему они изменили порядок. Что вы скажете? — обратился он к Виктору.
Тот с готовностью, даже с горячностью стал объяснять, упирая на то, что ничего противозаконного они не делают, а стружка так лучше плавится, и плавки стали короче.
Рассветов раздраженно оглянулся в поисках человека, на котором можно было бы сорвать зло, но увидел только инженера лаборатории Миронова.
— Валентин Игнатьевич! — подозвал он его. — Это по вашей части. Разберитесь, проверьте, что дает этот… метод. Через неделю доложите.
И пошел дальше, недовольный тем, что не удалось как следует посчитаться с дерзким мастером. На ходу он ворчал:
— Сегодня мы одному спустим, завтра кто-то опять проявит инициативу, послезавтра третий — и вся технология пойдет кувырком. Я категорически против такой партизанщины.
Савельев спросил:
— Что вы имеете против Тернового? Я который раз слышу, что вы им недовольны. Знаете, комариными укусами можно до бешенства довести.
— Терновой слишком много мнит о себе. Воспитание будет ему только на пользу. Мало того, что он не уважает цеховые порядки, всюду сеет недовольство, он еще и руководство не признает и открыто агитирует против наших передовиков.
— Вот-вот, — скороговоркой вмешался Баталов. — Говорит, им условия особые создают.
— А может, в этом есть доля правды, а? Признавайтесь-ка начистоту. И не один Терновой говорит это.
— Да, Григорий Михайлович, кому же еще и помогать, как не самым лучшим нашим людям? — возмущенно воскликнул Баталов, чувствуя молчаливую поддержку Рассветова. — А Терновой и других мастеров баламутит, каждый себе по две машины на печь требует, да шихту — все только тяжеловес, да без заминки… Тьфу! Волю дай, так от одних конфликтов житья не будет!
— А вам спокойной жизни захотелось, Андрей Тихонович? — подозрительно-ласковым тоном промолвил директор. Баталов понял, что промахнулся. Он наскоро пробормотал что-то о делах и счел за благо исчезнуть.
Валентин в это время выговаривал Терновому.
— Ну что за строптивый характер, не понимаю! Не мог промолчать? Имей в виду: Виталий Павлович — сила, и не тебе с ним спорить. Такой авторитет в мартеновской науке, такой знаток…
— Ну и целуйся с ним, — грубовато перебил Терновой.
— Да не сердись, чудак! Не хочешь об этом говорить, давай о другом. Я слышал, что ты хотел устроить Зину на работу?
— Мне хотелось вообще, чтобы она не кисла, дома. Пусть Лучше работает.
— Ах, вот что! Вернейшее средство от конфликтов между мужем и женой? Да не хмурься, и пошутить нельзя. Дело вот в чем: на мартене организуется газовая лаборатория и туда требуются две лаборантки.
— Что за лаборатория?
— Хотят наладить определение водорода в номерных марках. Будет грандиозная исследовательская работа. Уже и ученые приехали.
— И кто же будет руководить лабораторией? Не ты ли?
— Потом, может быть, и я, а пока — Марина Кострова.
И Валентин выжидательно посмотрел на Тернового. Тот в недоумении наморщил лоб:
— Какая Кострова?
— Вот это мило! — Валентин открыл свои и без того большие глаза, выразив крайнюю степень изумления. — А я-то думал, что он подпрыгнет от радости, как козленок. Забыть так скоро?! Ай-яй-яй!..
Краска залила лицо Тернового, он растерянно и беспомощно уставился в смеющееся, беспечное лицо Валентина, но тот коротко кивнул и, довольный эффектом, поспешил удалиться. Уже издали крикнул:
— А насчет Зины подумай. Зачем упускать случай?
Мысль о давней милой, веселой подружке была так далека от Олеся, что он в первую минуту не ощутил ничего, кроме крайнего удивления. Но очень скоро ему захотелось увидеть ее, услышать ее голос, вспомнить с нею о прошлом. И тут же пришла мысль о Зине. Интересно, какой бес подсказал Валентину этот замысел: устроить Зину на работу под начальство Марины?
Терновому понадобилось большое усилие, чтобы подавить волнение и отдать все внимание листочку с химанализом пробы, который он машинально сжимал в руке. На шестой печи пора было начинать легирование, предаваться мыслям было некогда, и только с каждым толчком крови в висках звучало в голове незабытое имя.
Он распоряжался у печи, отдавал приказания, рассчитывал присадки — и все это с присущей ему уверенностью; она невольно передавалась остальным и создавала у печи образцовый порядок, радующий сердце настоящего мастера.
От неистовой жары прилипала к спине спецовка, по закопченному лицу катился пот, жажду время от времени утоляла кружка подсоленной газированной воды, цех шумел, гудел, грохотал, а далеко-далеко в уголочке памяти блестели живые темные глаза и улыбалось задорное лицо.
После выпуска плавки Терновой забежал в комнату мастеров. Там сидел только Леонид, просматривая книгу цеховых рапортов.
— Что ты ищешь? — спросил Терновой, не зная, как начать разговор.
— Материал для «Заусенца». Богатый сборник анекдотов! — и Леонид весело потряс в воздухе засаленной толстой канцелярской книгой. — Сегодня, например, натыкаюсь на такое произведение контролеров ОТК: «Присутствовал на разливке до двух третей Баталов, после двух третей Миронов. На разливке не отразилось». Нет, каково? — и Леонид рассмеялся.
В другое время у Олеся в запасе тоже оказался бы подобный анекдот, но сейчас ему было не до того. И он посмотрел на друга с таким нетерпением, что сразу перестал смеяться.
— «Что вы смотрите синими брызгами?» Случилась что-нибудь?
— Валентин какую-то ерунду говорит, будто Марина приехала.
— На сей раз не ерунду. И даже в цехе была вчера и о тебе справлялась. Я с ней виделся.
— И ничего мне не сказал! Друг называется! Надолго приехала? Одна?
— Ой, сколько вопросов сразу! Я как чувствовал: успел взять интервью. Приехала не одна, а с Виноградовым, представителем Инчермета. Месяца на два. Будут проводить опыты по внедрению новой технологии выплавки номерных сталей. Ну, будет с тебя или еще что-нибудь хочешь узнать?
— Как она, сильно изменилась?
— Ничуть. Такой же чертенок. На ученого сухаря никак не похожа.
— Не говорила, вышла замуж или…
— Мой друг, тебе это должно быть все равно.
— Мне все равно. Просто любопытство.
Леонид знал своего друга достаточно хорошо, чтобы не поверить в простое любопытство, но промолчал и, склонившись над книгой рапортов, замурлыкал: «Уймитесь, волнения стра-а-асти!»
— Леня! — почти крикнул Терновой.
— А? — поднял тот невинный взгляд.
Не ответив, Олесь круто повернулся и хлопнул за собой дверью. Леонид перестал мурлыкать и озабоченно посмотрел ему вслед.
Сбегая со ступенек, Олесь носом к носу столкнулся с Мариной и ее спутниками. Встреча была настолько неожиданной, что он не успел ощутить никаких чувств, и растерянно остановился. Марина была в синем халате, на голове пестрела маками шелковая косынка; Виноградов был одет в самую обычную спецовку, какую носили все на заводе.
— Боже мой!.. Да это Олесь! Олесь, как я рада! — растерянно-радостно воскликнула Марина, и какая-то испуганная улыбка пробежала по ее лицу, словно она боялась, что ошиблась и что Олесь окажется другим.
— Марина… — глухо пробормотал он в такой же растерянности, забыв подать ей руку. Трудно даже сказать, чего больше — радости или боли — ощутил он в эту минуту.
Марина овладела собой первая. Обычным, только чуточку звенящим голосом она сказала:
— Дмитрий Алексеевич, а это мастер Терновой. Три года назад я проходила практику под его руководством.
Должно быть, волнение слишком ясно отразилось на лице Олеся, потому что Виноградов взглянул на него острыми прищуренными глазами и тут же протянул ему узкую, но крепкую руку. При ярком свете, бликами игравшем на лице Виноградова, Олесь заметил и тонкие лучики морщин в углах глаз, и решительно сжатый рот, и устало приспущенные веки. Мелькнуло в голове: «Интересный человек»… Но думать было некогда. Виноградов уже интересовался технологией, задавал вопросы о работе, о составе шихты, о мерах борьбы с водородом и о многих других вещах, которые требовали обдуманных ответов.
Рядом уже вертелся Баталов. Он чутьем угадывал, где может быть начальство или иное ответственное лицо, и сейчас же вмешивался в разговор, боясь, что его не заметят; так и сейчас он вмешался, грубо прервав Тернового. Мастер сразу замолчал, и на лице его появилось замороженное выражение.
Виноградов вежливо выслушал Баталова, заметил, что об этом они еще будут иметь случай поговорить, и снова повернулся к Терновому. Но беседу так и не удалось продолжить. На рабочую площадку, пыхтя, взобрался Рассветов; немного погодя, стремительно перешагивая через две ступеньки, поднялся Савельев. Директор сейчас же отыскал Виноградова и ухватил за рукав:
— Ну, дорогой друг, когда думаете переходить от слов к делу? Пора, голубчик, пора!..
— Сегодня, Григорий Михайлович. Мы как раз пришли посмотреть помещение, где будем устанавливать приборы.
— Ну-ну, пойдемте вместе, посмотрим. План с цехом согласован? — он обернулся и взглянул на Баталова.
— Сегодня согласуем, — отозвался Баталов.
— Как всегда, оперативны. Ну, проводите нас, где тут будет лаборатория.
Баталов вспомнил было о каком-то неотложном деле, но Савельев, зная эту манеру увиливать от неприятностей, слегка придержал его за локоть и повел с собой, не прерывая горячего разговора с Виноградовым. С еле заметной скептической улыбкой за ними последовал Рассветов. Марина улыбнулась Терновому на прощание и ушла следом.
Ушла — и словно потемнело все вокруг.
… Марина, Мариночка! Помнит ли она о прошлом? Смеется, наверно, в душе над неуклюжим парнем, который так неумело поцеловал ее когда-то. А он, оказывается, ничего не забыл; до мелочей припоминается все — и легкий морозец, и тусклый свет фонарей, и слабо поблескивающие снежинки в пушистом, недавно выпавшем снеге… Как-то по-детски просто ответила она на поцелуй, а потом смутилась и побежала туда, где был народ, музыка, яркий свет катка.
Перед глазами Марины в эту минуту была совсем другая картина, которую она рассматривала с нескрываемым возмущением. Комната, отведенная для лаборатории, маленькая и неуютная, производила самое удручающее впечатление выщербленным полом и обшарпанными стенами, на которых, словно заплаты на рубище, желтели клочки и обрывки давнишних плакатов и лозунгов. Одно-единственное окно, заросшее цеховой пылью и грязью до самого верха, выходило на рабочую площадку, и, когда поднимались заслонки завалочных окон находившейся напротив печи, слепящее багровое сиянье заливало комнату до самых отдаленных уголков.
— Это же какая-то душегубка, — поджал губы подошедший Валентин. — Вдобавок ко всем прочим прелестям мы зажаримся здесь заживо.
Директор круто повернулся к Баталову, и выражение его глаз было столь понятным, что тот, собиравшийся было незаметно исчезнуть, остался, как пригвожденный к месту, и забормотал:
— Нет, ведь это надо: такое безобразие! Вот народ распустился! Вчера еще сказал, и никто пальцем не пошевельнул. Ну, я им нагоняй сейчас устрою! — и кинулся вон-из комнаты, со всей резвостью, на какую был способен.
Савельев вернул его.
— Андрей Тихонович! Мы еще не кончили. Нагоняй теперь дать успеете. Кстати, если и остальные ваши распоряжения выполняются-столь же ревностно, то неудивительно, что ваш цех чаще других попадает в «Заусенец». Вам нравится эта любопытная статистика? — и он показал небольшую листовку, выпущенную в тот день приложением к многотиражке.
— Наше дело работать, их — зубы скалить, — неохотно отозвался Баталов. Мало кого он ненавидел так, как Леонида Ольшевского, редактора «Заусенца». Того отношение Баталова немало потешало; эту листовку он еще утром приколол к дверям кабинета начальника, который сейчас занимал Баталов.
Теперь нужно было как-то выкручиваться. Распоряжения насчет уборки помещения он не давал, полагая, что приезжие — невелики птицы, могут и подождать. Поведение директора сразу разубедило его. И как только он получил возможность — развил такую прыть, нагнал столько работниц со шлангами, ведрами горячей воды и щелока, что уже через час, придя с первыми приборами, Марина увидела сверкающие чистотой стекла, выскобленные полы и табуретки и просыхающие на глазах стены, вновь принявшие свой первоначальный цвет.
Вскоре подошли и Виноградов с Мироновым, пришел электрик, не теряя времени, взялись за монтаж оборудования. Ловкие руки Марины осторожно и быстро разбирались в хитросплетении стеклянных трубок и деталей, свинчивали отдельные части, проверяли вакуум-насосы. Для Виноградова Марина была неоценимой помощницей: мало кто обладал таким терпением, такой тщательностью в постановке и проведении сложных опытов; на полученные ею результаты всегда можно было положиться.
Никогда смена не тянулась так долго для Олеся Тернового. Окончив в четыре часа работу, он не выдержал и, не заходя в душ, пошел в «газовую лабораторию», как уже окрестили комнату. К удивлению, его встретил взрыв смеха, который относился, правда, не к нему. Марина, Валентин и зашедшая к ним Татьяна Ивановна хохотали, слушая Виноградова. Без кепки, с прилипшими ко лбу влажными волосами, он, видимо, только что рассказывал что-то забавное. Освещенное оживлением лицо его смягчилось, стало проще, но все-таки Олесь отметил опять, что молодой ученый отличается от окружающих, хотя вряд ли мог сказать чем.
Олесь остановился на пороге, не зная, входить ли. Марина тут же увидела его и воскликнула:
— Олесь, вот хорошо, что ты зашел! Проходи, садись!
— Как у вас весело, — заметил он, чтобы хоть что-то сказать.
— Еще бы! Дмитрий Алексеевич рассказывает о своем первом дне работы с Баталовым. Как его до сих пор терпят — не пойму. Он же глуп, как пробка!
— Баталов глуп? Это может показаться только тем, кто его не знает, — сказал Олесь. — Любит прикинуться простачком.
— Ну, а дальше что было, Дмитрий Алексеевич? — поторопила Марина.
— Дальше? — Виноградов перестал улыбаться и выдержал драматическую паузу. — А дальше, Марина Сергеевна, прощайтесь со своей зарплатой на ближайшие месяцы.
— Это еще с какой стати?
— Согласно этому документу. Стоит нам с вами загубить хоть одну плавку — отвечать будем своей зарплатой.
И Виноградов показал план исследовательской работы; внизу аккуратным бисерным почерком Баталова было выведено: «Убытки от брака опытных плавок относить на счет исследователей». Ниже стояла фамилия и число.
— Все честь-честью — рассмеялась Марина. — Дмитрий Алексеевич, давайте уезжать, пока не поздно!
— Любопытный документик, — вернула Татьяна Ивановна План. — При случае я кое-кому скажу об этом.
— Ну что вы хотите? — сказал Терновой, проводя грязной рукой по лбу. — Баталов как был тенью Рассветова, так и останется.
— Ой, Олесь, как же ты разукрасил себя! — рассмеялась Марина, увидев широкую полосу копоти, которую Олесь размазал по лбу. Схватив платок, она наклонилась к нему, чтобы вытереть грязь, но Олесь быстро отстранился.
— Не надо, не мажь платок, — глухо, с удивившей его самого резкостью, сказал он и поднялся. — Я прямо из цеха, в душ не заходил еще, — прибавил он словно в извинение.
И прежде чем Марина успела удержать его, он уже захлопнул дверь за собой — с такой быстротой, что никто не заметил его внезапной бледности.
Остановясь в цехе против вентилятора, он глубоко вдохнул струю прохладного воздуха и подождал, пока уймется мелкая дрожь в руках. Хотел закурить — и с досадой выбросил пустую коробку.
Ему было стыдно за пережитое внезапное смятение. Когда ее руки коснулись его лица, когда он близко увидел улыбающиеся губы, когда пахнуло запахом ее духов от платка — в нем словно все перевернулось.
Что за наваждение? Ведь он был уверен, что ему удалось забыть ее; даже поспешил жениться, словно отрезал дорогу к чему-то недостижимому. Одно время казалось, что он нашел простое, незамысловатое счастье и что этого хватит для жизни. Но оказалось, что все это ложь, придуманная в отчаянии, что все это ошибка, и жизнь началась теперь с того момента, на котором она была прервана три года тому назад.
Долго в этот день Олесь Терновой не мог заставить себя вернуться домой. Дома ждали его книги и тетради, ждала серая скука — она всегда поселяется в тех семьях, где, кроме кровли, у мужа и жены нет ничего общего. И как заставить себя вернуться к этому, когда душа полна удивительного чувства, и не хотелось потерять ни капли его. Что же за сила в глазах твоих, Марина, что только ты поглядела — и мир стал иным?!
Вечер застал Олеся на склоне холма, что вел к Дубовой Балке; там стоял дом его родителей. Он смотрел на рассыпанные внизу дома, на правильные прямоугольники огородов, на зелень фруктовых садов, но видел не их, а снежный склон, по которому поднимается на Лыжах, вся в снегу, смеющаяся девушка в красном костюме…
А за поселком, теряясь в золотисто-сиреневом мареве, широко и далеко простиралась летняя степь. Мало-помалу она приковала глаза Олеся, и незаметно чувство успокоения пришло в смятенную взволнованную душу. Постепенно воспоминания потускнели, он увидел и бурые пятна плешин, где выгорела трава, и красноватые зигзаги оврагов. Косой солнечный свет золотил пушок ковыля, и казалось, что земля излучает теплое свечение. Степь быстро отдавала свой дневной жар и дышала на город неповторимой смесью запахов чебреца и полыни, высохших трав и земли. На юго-западе, над самой чертой горизонта, повисла неподвижно узкая полоса кучевых облаков. Солнце вкось освещало их, н облака походили на причудливые далекие вершины с темными провалами ущелий; основания их, дымчатые и неясные, сливались с цветом неба. И когда красный диск солнца исчез за краем степи, облака тоже вдруг вспыхнули красным и затем начали быстро темнеть, Олесь решительно сбежал по тропинке к родному дому, где так приветливо засветились окошки…
Глава VII
Зажав в пальцах букет сверкающих рюмок. Валентин придирчиво осмотрел накрытый стол. Кажется, все в порядке. Даже небольшие рисованные от руки карточки с забавными сюжетами лежат уже у каждого прибора. У Веры талант на выдумки, потому и гости охотно приходят — у Мироновых скучно не бывает. Только вина, кажется, маловато… Впрочем, все предусмотрено. И Валентин, расставив рюмки, приоткрыл гардероб. В темноте из-за платьев и пальто блеснули горлышки с белой пробкой. Но тут же, заслышав Верины шаги, Валентин сделал вид, что рассматривает себя в зеркальной дворце шкафа.
— Не налюбовался еще? Пусти-ка и меня посмотреться. Идет мне это платье? — и Вера отодвинула Валентина в сторону.
Платье ей безусловно шло; ярко-голубое, с пестрым узором, оно выгодно оттеняло тонкие, похожие на пух одуванчика, волосы, отчего казалось, что ее бледное лицо с чуть выдающимися скулами окружает светлый ореол. Но Валентин, потрогав двумя пальцами край рукавчика, наморщил нос:
— Штапель… Что за бедность воображения!
— Ничего ты не понимаешь! — задорно возразила Вера. — Красиво и удобно.
— А Зиночка других, кроме шелковых, не признает.
— Ну, она ж еще глупенькая.
— И красивенькая.
— Вот именно, — засмеялась Вера, — сказать «хорошенькая» — мало, «красивая» — много. Вот ты у меня красивый без всяких уменьшительных суффиксов.
И она ласково потрепала Валентина по щеке, но услышав писк Аленки в спальне, бросилась туда.
«Сумасшедшая мать!» — недовольно поморщился Валентин. К ребенку он был довольно равнодушен; зато Веру целиком захватило новое чувство — ощущение полноты жизни, которое принес с собой этот крохотный человечек. Она способна была подолгу рассматривать каждый малюсенький ноготок на нежных, слабеньких пальчиках, замирала от счастья, прикладывая ребенка к груди, вскакивала ночью не только от плача, но даже от легкого кряхтенья, и находила неизъяснимую прелесть в обыденных мелочах ухода за ребенком.
Сам не отдавая себе в этом отчета, Валентин невольно ревновал Веру к ребенку. Аленка отнимала у него что-то такое, что до сих пор принадлежало только ему. Отношения между Верой и Валентином были своеобразными: ровесник ей по годам, он в жизни всегда ощущал Верино превосходство. У нее и тон был такой — безмерно любящей матери, которая чуть посмеивается над своей слепой любовью. Тоненькая, хрупкая, Вера была и опорой, и защитой. К ней он приходил со своими мелкими обидами и оскорбленным самолюбием, поверял ей тщеславные мечты, не стыдился признаваться в слабостях. И после жарких исповедей, он засыпал успокоенный и словно очищенный, прижимаясь лицом к хрупкому плечу жены, принимавшей без вздоха, без жалоб груз его признаний.
Вера умела отстранять от него бытовые неурядицы, делала его жизнь легкой и удобной. Любви Веры он не замечал, как не замечают воздуха, которым дышат, но в редкие минуты полной искренности Валентин признавался, что никакая другая не сделала бы его счастливым.
Многие считали, что союз их не будет прочным. Вера была слишком умна и серьезна, внешность у нее только миловидная, не больше, и казалось, нет у нее никаких особых качеств, чтобы надолго удержать при себе Валентина. Но время шло, а мрачные предсказания не сбывались. И только теперь, когда родился ребенок, Валентин отдалился от Веры — ему стало мало оставшейся на его долю любви и заботы. А Вера, увлеченная материнством, замечала, пожалуй, только то, что муж стал капризнее и придирчивее обычного.
В тот самый час, когда Вера, поджидая гостей, закутывала Аленку в батистовые простынки с кружевной каймой, Марина у себя в номере гостиницы решала сложную задачу: как одеться? Все было бы проще, не знай она, что Терновые тоже приглашены на вечер. И главное, не Олесь, а Зина. Какая она — занимали Марину догадки. Красивая, говорила Вера. И захотелось самой быть красивой, обаятельной, закружить Олесю голову, испытать на нем силу своих глаз… Но зачем? Вдруг пришла в голову мысль. Соперничать с его женой? Заставить его пожалеть о прошлом? А может быть, в прошлом ничего и не было? И гордость, и любовь, и остатки благоразумия так смешались, что Марина не могла разобраться сама в своих чувствах. Но честность взяла верх. Стало стыдно за себя, что готова была уже сыграть самую некрасивую роль. И словно наказывая себя за минутную слабость, Марина героически надела простое белое платье, хотя и не любила его — белый цвет ей не шел.
Она печально глядела в зеркало на покрытое матовой бледностью смуглое лицо и медленно расчесывала запутавшиеся завитки волос, раздумывая о том, как неудачно сложилась ее жизнь, и нагнала на себя такую тоску, что впору было оставаться дома.
В дверь осторожно постучали.
— Да-да! — отозвалась она, недовольная тем, что ей помешали грустить, и смутилась, увидев в зеркале Виноградова. — Дмитрий Алексеевич? Вы куда-то собрались? — обратила она внимание на его костюм.
— Хотел пригласить вас погулять по городу. Я же совсем его не видел. Но вы тоже куда-то собрались? — в тоне его явственно прозвучало разочарование.
Марине стало неловко; как она могла забыть о нем? И сразу приняв решение, ответила:
— Собираюсь, Дмитрий Алексеевич. Хотите пойти со мной? Меня пригласили друзья отпраздновать день рождения ребенка.
— Но… будет ли это удобно? — заколебался Виноградов, готовый уже согласиться.
— Конечно, удобно. Какие же еще нужны церемонии? Я вас приглашаю — этого достаточно. Мы пойдем к Мироновым. Валентина Игнатьевича вы уже знаете, а жена его, Вера, моя хорошая подруга.
Виноградов больше не возражал. Ему было все равно, куда идти, лишь бы провести это время с Мариной. Видеть ее все время — становилось привычкой, потребностью, и куда могло это завести, он старался не думать.
Пока искали в магазине какой-нибудь подарок, пока достали букет цветов, пока дошли до Мироновых, настроение у Марины уже изменилось. Исчезла грусть и подавленность, теперь ею владело нетерпеливое возбуждение, желание скорее увидеть Олеся и его жену. Зину она рисовала себе почему-то высокой блондинкой, похожей на дорогой парикмахерский манекен с правильными и длиннейшими ресницами, и уже заранее презирала ее.
К Мироновым пришли с опозданием, когда почти все гости собрались.
— Наконец-то, Марина! — встретила ее Вера. — Я уже сердилась, думала — не придешь.
— Я не только сама пришла, но и Дмитрия Алексеевича привела.
— Вот, молодец! Я боялась сама пригласить его, думала он гордый, откажется, — шепотом добавила Вера, и уже громче сказала: — Пойдем скорее в комнату, там Леонид фокусы показывает.
Там, очевидно, и в самом деле было весело, потому что короткий момент тишины сменился взрывом хохота, и почти тотчас же в переднюю вышел смеющийся. Валентин.
Польщенный тем, что к нему запросто пришел Виноградов, он вспыхнул от удовольствия и, стараясь скрыть это, сразу повлек всех в комнату.
Как ни была взволнована Марина, но и она не могла удержаться от смеха при виде Леонида. Голова его была повязана полотенцем на манер тюрбана, с плеч до пола спускалась хламида из двух простынь. Увидев вошедших, он преградил им путь и потребовал плату за вход. Смеясь, Марина протянула ему подарок, но этого оказалось мало, и он с жестами заправского фокусника вытянул из кармана Виноградова невесть как оказавшуюся там цветную бумажную ленту. Смех и шутки сразу прогнали неловкость первых минут. Пожимая протянутые руки, знакомясь с гостями, Марина незаметно оглядела комнату. Терновых еще не было.
Последней к Марине подошла прехорошенькая девушка с длинными черными косами, в яркой вышитой украинской блузке. Очень знакомые, круглые, как вишенки, глаза смотрели с затаенным смехом. Марина вдруг вскрикнула и, притянув ее к себе, расцеловала в обе щеки.
— Гуля, Гуленька! Да как ты выросла! Совсем невеста!
— Не совсем еще, — поправил Леонид, освобождаясь от своего одеяния. — Я ей еще не решился сделать предложения.
— Ах, словно на тебе свет клином сошелся! Не беспокойся, сердце ты мне не разобьешь, — немедленно отпарировала Гуля.
— У тебя сердца нет, разбивать нечего, — не остался он в долгу.
Их тут же развели и заставили замолчать. Один из присутствующих начал читать стихи.
Виноградов устроился на диване среди пестрых ситцевых подушек рядом с Валентином, который несколько минут занимал его ученым разговором. Но говорить о науке не хотелось ни тому, ни другому; Виноградов отвечал рассеянно и был рад, когда обязанности хозяина отвлекли Валентина.
Виноградова беспокоила Марина. Всегда веселая, ясная, она сегодня была не похожа на себя. В движениях сквозила нервная взволнованность, лицо то заливалось румянцем, то бледнело; разговаривая, она порой не замечала, что оставляет недоконченной начатую фразу. И поэтому от него не укрылось, как изменилась она в лице, когда вошла запоздавшая пара — высокий молодой человек, в котором он тотчас узнал Тернового, и его жена, прелестная, молоденькая женщина. Своей немного детской красотою она напомнила Виноградову головки с картин Константина Маковского — те же вспыхивающие золотыми нитями пушистые волосы, те же сине-серые глаза со слипшимися, загнутыми кверху ресничками. И голосок у нее был очень приятный, чуть лепечущий.
Марина не слышала Зининых слов, она видела только нежное личико, так не похожее на созданный игрой фантазии образ, и теперь лишь поняла, что втайне все-таки надеялась увидеть, жену Олеся гораздо хуже и неприятнее.
Все взгляды потянулись к Зине, а она, четко постукивая тонкими высокими каблучками, подбежала к Вере, поцеловала ее, передала перевязанный лентой подарок и нежно проворковала, склонившись над Аленкой:
— Вот же мы какие миленькие да беленькие! Верочка, можно подержать ее на руках?
И когда Вера осторожно положила ей на руки белый тугой сверточек, она прижалась щекой к пышному кружевному чепчику и повернулась ко всем:
— Ну, разве мы не красивые?
— Мадонна! Честное слово, Мадонна! — восхищенно воскликнул Валентин.
— Скажет тоже! А ты хоть раз в жизни их видел? — улыбнулась Зина, довольная произведенным впечатлением, и, отдав ребенка Вере, стала здороваться со всеми.
— Может быть, и мы поздороваемся? — услышала Марина голос Олеся.
Его сдержанность передалась и ей. Пожав ему руку, она сказала:
— Какая у тебя красивая жена! Познакомь нас.
— С удовольствием.
Подозвав жену, Олесь познакомил ее с Мариной, представив ее как свою хорошую знакомую. Тонкие пальцы Зины вяло ответили на пожатие, взгляд с откровенным любопытством скользнул по лицу и по платью Марины. Та в этот момент и в самом деле чувствовала себя такой, какой увидела ее Зина: черной, худой и неинтересной.
Несколько минут они втроем пытались поддерживать подобие разговора, но эти мучительные попытки были прерваны Верой, которая пригласила всех за стол. Она взяла на руки уснувшую Аленку; гости вполголоса, чтобы не испугать, прокричали «Ура!» в честь виновницы Торжества и выпили по первой рюмке. На этом Аленкина роль была закончена, и ее унесли в спальню.
У своего прибора Марина нашла карточку, изображавшую хорошенькую детскую головку, чем-то похожую на Зину. Она протянула ее Олесю:
— Обменяемся?
И полученный в обмен пресмешной негритенок показался в сто раз милее отданного белокурого ангела.
— Вера Федоровна, это вы сами рисовали? — с удивлением сказал Виноградов, рассматривая свой сувенир — рыжего, конопатого ребятенка с засунутым в рот большим пальцем. — У вас же большие способности!
— Ну, ну, Дмитрий Алексеевич, не кружите ей голову похвалами! — вмешался Валентин. — Женщине гораздо приятнее слышать, что у нее хозяйственный талант. Правда, Вера?
— Не заставляй меня краснеть: я вижу, что Дмитрию Алексеевичу как раз не понравился пирог, — ответила Вера, привычно уклоняясь от неприятного разговора.
Первые минуты сосредоточенного молчания, отданные признанию кулинарных талантов хозяйки, уже сменились общим оживлением, завязался немного бессвязный разговор. Говорили обо всем, перескакивая с предмета на предмет: и о новой книге, и о поездках на курорт, и о заводских происшествиях, и о последнем фильме… Марина держалась стойко. Выпитая залпом рюмка вина вернула ей румянец и самообладание; никто, кроме Виноградова, не замечал, что ее смех и остроумные замечания стоят каких-то усилий.
Олесь и Зина сидели почти напротив, и Марина не могла не наблюдать за ними. За Зиной ухаживали наперебой, особенно Валентин, и ее смех стеклянным колокольчиком то и дело звенел над столом Олесь был сосредоточенно спокоен, говорил мало и, почти не переставая, курил.
— Олесь, ты слышал, что статья о предложении Виктора пойдет в следующем номере газеты? — сказал ему через стол Леонид.
— Да? Очень хорошо, — отозвался он рассеянно, подняв серьезный, несколько сумрачный взгляд.
— Поместят? Об этой ерунде! — вмешался Валентин. — И что вы раньше времени «кукареку» кричите? Заключения-то нет еще!
— Его, может быть, еще целый год не будет.
— Носишься со своим Витькой! Подумаешь, изобретатель — там все дело-то грошовую экономию даст, — презрительно сказал Валентин.
Олесь нахмурился, но его опередил Леонид:
— Все же он хоть что-то придумал, а ты до сих пор абстракцию за хвост ловишь!
— А ты понимаешь ли что-нибудь в творчестве? Понимаешь?
— Тише, Валя, — остановила его Вера, но он отмахнулся.
— Будущее металлургии надо, решать кардинально, а не с помощью заплаток. Подумаешь, стружку иначе заваливает! А нам не это нужно. Нужны автоматические заводы, атомная энергия, вакуумное плавление…
— А пока пусть идет все по старинке, правда? Зачем улучшать, все равно ведь ломать, — вставил один из гостей.
— Святая истина. Только ни у кого не хватит смелости сказать, что это действительно так. Зачем латать Тришкин кафтан? Давным-давно пора снести устаревшие заводы и на их месте строить все заново! — и, размахивая вилкой, Валентин принялся излагать свою теорию построения будущего.
— Представляю картину в Валькином вкусе, — негромко, но ехидно сказал Леонид. — Сровняем все с землей и будем ждать, пока явится творческая личность и построит для нас рай земной. А как отличить эту личность от нас грешных, Валя? Венчик такой будет или что?
— Все твои остроты отдают «Заусенцем». Плоско и бездарно, — рассердился Валентин. — Я понимаю, ты хочешь просто принизить роль творческого вдохновения. Но что бы ты ни говорил, а вдохновение все-таки существует. И без него не обошлось ни одно великое открытие. Вспомните яблоко Ньютона, «Эврика» Архимеда…
— «Экзомикс» Миронова… — вставил Леонид.
— Правда, Дмитрий Алексеевич? Вы ученый, вам должны быть знакомы моменты вдохновения.
— Моменты вдохновения многим знакомы, — медленно сказал Виноградов, — но мне кажется, было бы неправильным ставить открытия в зависимость от одной догадки, пусть даже гениальной. Нужен мучительный и долгий путь накопления фактов, путь познания. Нужны ошибки и срывы, кропотливый труд и великое терпение, пока мысль не подойдет к порогу открытия. Тогда догадка — как взрыв, который рушит последнюю преграду. И Архимед восклицает «Эврика».
— До чего же унылый путь! Неужели только так можно прийти к славе? Нет, я держусь другого мнения, — решительно замотал головой Валентин.
— И держись. А Витька тем временем обгонит тебя, — поддразнил Леонид.
— Ну, если вы меня убедите, так я заброшу к черту свой диплом и пойду к Витьке на выучку.
— И очень хорошо сделаешь, — жестко сказал Олесь. В наступившей внезапной тишине слова его прозвучали резко, как пощечина. — У Витьки одно великое преимущество. Он трудиться умеет. Пока ты играешь в гения, он хлеб свой зарабатывает. И ты же ему палки в колеса ставишь! Что я, не знаю, какой ты отзыв приготовил, чтобы Рассветову угодить? Но предупреждаю честно: фантазируй, сколько хочешь, а поперек дороги не становись.
Оскорбленный больше тоном, чем словами, Валентин вскочил. Олесь тоже вышел из-за стола.
— Вера, извини нас, но мы пойдем, — сказал он хмуро.
— Никуда вы не пойдете, — встала она. — Что я не знаю, что вы вечно с Валентином сцепляетесь? Садись, пожалуйста, и не выдумывай.
Вмешались и другие гости, обоих принялись уговаривать, урезонивать, включили радиолу и подтолкнули Валентина к Зине. Тут же несколько пар завертелись в бойком фокстроте, стол отодвинули в угол, и Марина оказалась около Веры.
— Горе мне с ним, — пожаловалась Вера. — Так хочется, чтобы они были друзьями, а больше на врагов похожи.
Но тут к Марине подскочил Леонид и почти насильно вытащил в круг. Пластинки менялись без перерыва, и пришлось танцевать за фокстротом краковяк, за ним танго, вальс, опять фокстрот и бешеную «Рио-риту». И только когда Гуля потребовала «русскую», Марине удалось ускользнуть на балкон.
С балкона была видна отливающая чернью поверхность Волги. Противоположный берег угадывался по длинной нитке мерцающих огней. Неяркие летние звезды лучились в небе, и, как их отражение, на реке блестели крошечные звездочки бакенов.
Марина облокотилась о перила и замерла, глядя перед собой и не видя ничего. В голове глухо билась кровь, в груди ощущалось почти физическое чувство боли; от усилий, с которыми приходилось ей держать себя в руках, охватила усталость. Марина не подозревала, что страдать так тяжело.
За ее спиной в комнате шумели и смеялись, потом выделились звуки аккордеона, кто-то запел. Неожиданно на плечо Марины легла теплая рука. Олесь…
— Никак нам не удается хорошенько побеседовать, — негромко сказал он. — Ты все такая же непоседа.
— Неужели? — с улыбкой спросила она. — А мне казалось, что я стала вполне солидной, как настоящий ученый.
— Ну, где там! — и по голосу его было понятно, что он тоже улыбается. — Как ты живешь, расскажи.
— Да ничего…
— А подробнее?
— Ты что, хочешь, чтобы я за пять минут рассказала о трех годах жизни? Живу, учусь, работаю, порой делаю успехи, порой ошибки…
— Ошибки тоже делаешь?
— Кто же из нас от них застрахован?
— Да, это верно, — и он осторожно накрыл большой шершавой ладонью ее пальцы, сжимавшие перила.
В комнате позади них установилась тишина. Слышно было — Зину уговаривали петь. Она поломалась, а потом запела известную песенку. Звонкий голосок ее без усилий взлетал на высокие ноты, казалось, она сама переживает все, что поет.
— Хорошо поет, — прошептала Марина, когда Зине захлопали. И тут только заметила, что Олесь, словно по забывчивости, продолжает сжимать ее руку. Она осторожно отняла ее и сделала вид, что поправляет прическу. Олесь прислонился к перилам, и в свете, падавшем из комнаты, было хорошо видно его взволнованное и задумчивое лицо.
— Да, голосок хороший, и петь любит. Даже училась немного в кружке. Вообще, девочка хорошая, правда?
Марина поморщилась. Что это — сознательная жестокость или дружеское доверие? Пересилив себя, ответила:
— Я не умею определять с первого взгляда. Могу только сказать, что очень красивая.
— Да, — сказал Олесь равнодушным тоном, словно эта тема уже перестала его занимать.
— Как твоя учеба? — сразу свернула Марина с опасного пути.
— Сдаю экзамены за четвертый курс.
— Трудно, должно быть?
— Не легко. Еще труднее оттого, что отпуска не дали. Приходится жестоко ограничивать себя. Во всем. Даже спать не больше пяти часов. Потому меня и злят барские рассуждения Валентина о разных исключительных личностях. Ему-то все без труда далось. Благополучно окончил институт, на заводе дорогу ему разглаживают. Вот и возомнил себя гением. Теперь мечтает: вот так же без труда забраться на ступеньки храма науки и поплевывать на нас оттуда. Окопаться хочется в спокойном кабинете…
Он говорил со сдержанной страстью, крепко сжимая железные перила. Темные бреши сошлись на переносице. Марина почувствовала в его словах, сказанных со скрытой болью, намек совсем на другое. Он по Валентину судит и о ней, он считает, что это она забралась на «ступеньки храма»…
— А ты не прав, Олесь, — мягко сказала она и коснулась его руки. — Не знаю, как там смотрит на это Валентин, но если он ищет в науке спокойненькое и теплое местечко, то он ошибается. Настоящий ученый никогда не окапывается в тиши кабинета. И неужели мы с Дмитрием Алексеевичем тоже заслуживаем презрения?
— Да ну, что ты… — смущенно пробормотал он. — Я и не думал об этом.
— Я тебя все-таки лучше знаю…
— Марина, ты… неужели ты все еще помнишь мое глупое письмо? Клянусь, чем хочешь: я пожалел о нем сразу же, как только опустил его в ящик. А вот ты не утерпела, уколола…
— Ну, я же всегда была злая и злопамятная.
— Злая? — он крепко, до боли сжал ее руки, потом отбросил, словно устыдился своего порыва, и повернулся лицом к Волге.
— Ты вот сейчас злая, — тихо добавил он.
Свет в дверях заслонила фигура Виноградова.
— Я вам не помешал? — сказал он, тщетно стараясь рассмотреть что-либо в темноте.
— Нет, Дмитрий Алексеевич, — спокойно, скрывая волнение, сказала Марина. — Мы с Олесем продолжаем недавний спор. Он считает, что научные учреждения оторваны от жизни и ученые озабочены своим благополучием. А потому долой все храмы науки!
— Марина! — с упреком сказал Олесь. — Что ты выдумываешь?
— Если ты этого не говорил, то подразумевал, — упрямо продолжала Марина.
— Но вы же не правы, Александр Николаевич, — заговорил Виноградов, пытаясь понять, что же в самом деле здесь говорилось.
— Можно привести в пример движение скоростников-сталеваров. Именно их опыт помог ученым создать новые теории, а эти теории обогатили металлургию… Впрочем, думаю, вы и без моих пояснений все хорошо знаете.
— Знаю. Не только это, но и многое другое. А чего не знаю, о том догадаюсь, — сказал отрывисто Олесь и ушел с балкона, оставив Марину с Виноградовым.
Но тут же на балкон вошли еще несколько человек, стало еще теснее, чем в комнате, и Виноградов так и не смог спросить, у Марины, что же все-таки подразумевал Терновой.
Марина быстро, прошла в спальню, где сидела Вера, чуть покачивая колясочку со спящей Аленкой. Марина подсела к ней, обвила руками за шею и прижалась лбом к ее плечу.
— Ах, Верочка! — горьким шепотом воскликнула она. — Да что это я за разнесчастная такая?
— Марина, что с тобой? — обеспокоенно отстранилась Вера и увидела глаза, полные слез. — Я смотрю, ты сегодня на себя не похожа. Тебя кто-нибудь обидел?
— Я сама кого хочешь обижу. Ни с того, ни с сего с Олесем поссорилась.
— Ну уж, действительно! Он-то тут при чем? Человек на седьмом небе был от счастья, что ты приехала.
— Он был рад, что я приехала? — выпрямилась Марина и, крепко зажмурясь, тряхнула головой, чтобы согнать слезы. — Да… вот и пойми их после этого… Надо пойти и исправить свою, грубость.
И порывисто поцеловав Веру, Марина вскочила и вернулась, в комнату. Вера пошла за ней и увидела, как Марина подошла к мрачно курившему Олесю и протянула руку:
— Не будем ссориться, Олесь, ладно? Мы же столько не виделись!
И зорким взглядом женщины, знающей, что такое любовь, Вера сразу подметила радостно вспыхнувшее лицо Олеся, и тревожное подозрение шевельнулось в душе.
С балкона в комнату вошел Виноградов.
— Что, Дмитрий Алексеевич, нам пора? — перехватила Марина его взгляд на часы.
— Если вы ничего не имеете против…
— Не имею. Верочка, нам и в самом деле пора. Поздно уже.
Вера не стала их удерживать и пошла проводить. Настроение ее испортилось. Так готовилась к вечеру, предвкушала общее веселье, интересные разговоры, а затея явно не удалась. И так получалось всегда. Что ни придумывай, а вечер превратится в то же, что и всегда — обыкновенную пьянку… Это уж Валентин тон задает. Он даже хвалится тем, что до конца вечера держится на ногах, как ни в чем не бывало. Стоило недосмотреть, и на столе появились новые бутылки, хотя выпили все предостаточно. Никто даже не вспомнил ни о хозяйке, ни о маленькой виновнице торжества…
Вера остановилась в подъезде и посмотрела вслед уходившим. Показалось ли ей, или Марина и в самом деле как-то странно встретилась с Олесем? И он так был обрадован, когда она к нему подошла… Что все это значит?
Зябко передернув плечами, она пошла наверх. Не желая показываться гостям взволнованной, она открыла дверь в спальню и отшатнулась, словно получила удар по лицу. У туалетного, стола стоял Валентин и жадными поцелуями покрывал закинутое лицо Зины. Вера чуть не закричала, но закусила губы и отступила в коридор. Что делать? Ворваться, накричать, устроить скандал? Смешно и глупо — только сплетни вызовешь. Она резко двинула стоявшей в коридоре табуреткой и вошла в общую комнату, где гремела музыка и отплясывали какой-то разухабистый танец.
— Верочка, не видела Зину? — подошел к ней Олесь. — Да ты что такая бледная? Тебе нехорошо? Накурили здесь…
— Да, немного голова закружилась, — с трудом солгала она. — А вот и твоя жена.
Зина вошла с невозмутимым видом. Напрасно Вера искала на ее лице хоть что-то, похожее на смущение или виноватость. Ее глаза, ясные большие глаза глядели по-прежнему открыто, свеженакрашенные губы улыбались. Скрывая вспыхнувшую ревнивую ненависть, Вера следила, как Зина прощается с гостями, и звонкий голосок ее молоточками отзывался в ушах. Она нашла в себе силы попрощаться с Терновыми так, словно ничего и не было.
Вошел Валентин. Неподвижный взгляд больших красивых глаз яснее слов говорил о его состоянии. Не совсем послушный язык слегка заплетался, когда он упрекнул Олеся, что тот так рано уводит жену. Олесь суховато отговорился, что уже поздно, и ушел. Скоро разошлись и остальные.
Горькое, оскорбленное чувство, обида, брезгливость — все смешалось в душе Веры. Грязь, пошлость… Это ли обещал Валентин? Хотелось закрыть лицо, бежать куда-нибудь без оглядки… Но пришлось стелить постель на диване, укладывать окончательно опьяневшего мужа, убирать разгромленную квартиру. В пустой спальне она настежь открыла окно и дверь, словно хотела выветрить следы тех двоих. И долго еще без сна сидела она на подоконнике, вспоминая день за днем два прошедших года. Как старалась создать свое уютное семейное гнездышко! И каким хрупким оказалось ее счастье! Вере стало страшно. Что же дальше? Ведь Валентина она все-таки любила.
Глава VIII
Свобода, свобода! Что может быть лучше этого чувства? Как легко дышится, когда удается вырваться из четырех стен! И совесть ничуть не мучает оттого, что эта свобода получена пусть невинным, но обманом.
Люба Калмыкова никак не рассчитывала, что ей удастся попасть на вечер молодежи в Дом культуры. И самой бы в голову не пришло, не надоумь Виктор пуститься на уловку.
— Дядя Гоша, я слыхала, что вы на вечере будете выступать, как самый знатный сталевар, — сказала она однажды за обедом, краснея от страха, что вот сейчас он поглядит — и вся хитрость ее откроется. Но Калмыков ничего не заметил и важно подтвердил, что да, будет, что это поручение и дирекции, и парткома.
— Как бы я хотела вас послушать, — дрожащим, неуверенном голосом произнесла Люба; лгать она не умела, но иного выхода не было. И предсказание Виктора оправдалось: Калмыков не только разрешил ей пойти на вечер, но даже сам принес пригласительный билет.
И вот она в Доме культуры. Рядом — Виктор, впереди — целый вечер удовольствий. Они обошли все комнаты и залы. Рассматривали яркие панно, попытались разгадать ребус, поломали голову у щита с викториной — там при правильном ответе должна была зажечься лампочка, узнали по механическому календарю, какой день недели будет ровно через сто лет, и застряли в комнате занятной техники, где показывали непонятные технические фокусы. Потом Виктор стоял в очереди за пивом, а Люба ждала за столиком, и счастливая улыбка не сходила с ее лица.
А когда оркестр возвестил о начале танцев на площадке перед Домом культуры, Виктор отставил свой стакан и взглянул на Любу:
— Пойдем?
Она кивнула головой. Глаза ее ярко блестели. У выхода они едва не столкнулись с директором завода. Виктор все же успел принять серьезный вид и поздоровался с Савельевым почтительно, но с достоинством.
Савельев узнал его, улыбнулся и проводил глазами молодую пару; чувствовалось: если бы не люди кругом — они пустились бы бегом, как дети. Савельев любил праздники молодежи. Он любил побродить среди веселых девушек и парней, порадоваться и немного погрустить. Грустно становилось от сознания, что вот сердцем он еще молод, а принять участие в общем веселье года уже не позволяют.
За это пристрастие к молодым, за юношескую способность увлекаться новым Рассветов в одном частном разговоре назвал его «седовласым энтузиастом». Прозвище не осталось тайной для Савельева, но он не умел обижаться на комариные укусы. Отношения его с главным инженером были гораздо сложнее.
Укоренившаяся за Рассветовым репутация выдающегося знатока-мартеновца и вообще крупного металлурга в известной степени гипнотизировала Савельева. В первые годы после своего назначения директором «Волгостали» — это было сразу же после войны — он многое передоверил своему главному инженеру и в вопросах технологии предоставил ему полную монополию, целиком полагаясь на его знания и опыт. Период был тяжелый, завод медленно и трудно оправлялся от военной разрухи, и тут Рассветов много сделал для того, чтобы помочь скорее поставить завод на ноги. Может быть, своей энергией он хотел доказать, что его совершенно незаслуженно сняли с поста директора завода, может быть, у него были другие причины — сказать было бы трудно: близких друзей у Рассветова не было. Но все видели, что он днюет и ночует на заводе, в любое время его можно было видеть в каком-либо из цехов. У него была завидная способность добиваться для завода различных льгот и привилегий. Завод все больше получал заказы на новые сложные марки сталей, и Рассветов очень умело пользовался открывшимися возможностями: льготные условия на выполнение этих заказов, повышенные нормы расхода материалов, улучшенное снабжение… Благодаря этому завод «Волгосталь» имел возможность работать без особого напряжения, в конце концов к этому стилю привыкли, он стал чуть ли не узаконенным.
Но за последние годы люди стали вырастать из отведенных им рамок; изнутри напирала новая сила — передовиков, скоростников, уже ломавших прежние нормы. Рассветов делал вид, что такого движения не существует, и невольно превращался в препятствие на новом пути развития. Правда, сам Савельев еще не был в этом твердо убежден, но беспокойная Татьяна Ивановна Шелестова уже не раз поднимала вопрос о недостатках технического руководства заводом.
Поймав себя на том, что думает о Рассветове и Шелестовой, а не о предстоящем докладе, директор досадливо поморщился. Настроиться снова на благодушный лад не удалось. Служебные заботы словно только и ждали удобного момента, чтобы налететь со всех сторон. Вспомнилось, по какому поводу был последний разговор с Шелестовой. Татьяна Ивановна сказала, что ей не нравится отношение Рассветова к приехавшим ученым и к их работе. В самом деле, до сих пор не проведена ни одна опытная плавка. А время идет… Рассветов объясняет это просто: конец месяца, нужно выполнить план, а начальник цеха болен и вообще мешают сто одна причина. Похоже на правду, но… Вот такая полуправда хуже откровенной лжи. Надо выяснить… Савельев сделал энергичную пометку в записной книжке. Но почему молчит Виноградов? Давно пришел бы, стукнул кулаком по столу, потребовал своего. Разве можно деликатничать до такой степени? Без твердой косточки в характере не помогут тебе и семь нянек-директоров.
В таком смысле директор и решил поговорить с Виноградовым. Выйдя на крыльцо Дома культуры, он как раз и увидел его. Вместе с Костровой тот стоял на верхней ступеньке и смотрел, как нарядные пары под гром оркестра кружатся в вальсе вокруг фонтана.
Высоко взметнувшаяся струя воды рассыпалась вверху радужным облачком пыли и каскадом стремительно догоняющих друг друга капель с шорохом обрушивалась в бассейн, рождая мгновенно пропадающие пузыри. И стеклянный этот шорох был слышен сквозь музыку.
— Красивое зрелище, правда? — сказал Савельев Виноградову и пожал ему руку. В тоне его прозвучала такая гордость, словно он сам сотворил и этот фонтан, и теплый, пронизанный золотистым светом вечер, и нарядную толпу вокруг фонтана. И тут же ворчливо добавил: — А вам, чем стоять этаким Гамлетом, самому следовало бы покружиться. Вон у вас и дама есть, что же ей скучать.
Виноградов изумленно поднял глаза на Савельева и рассмеялся.
— Это занятие немножко мне несвойственно…
— Чушь, ерунда! Что вы преждевременно себя старите? Потом пожалеете, да поздно будет. Тоже мне, отшельник с ученой степенью!
— Григорий Михайлович, — прервал его улыбающийся Виноградов, — уверяю вас, я не танцую не из принципа, а потому, что разучился. А отшельником с нашей Мариной Сергеевной при всем желании не будешь.
— И правильно, Марина Сергеевна, приобщайте его к жизни, а то что это, право…
В это время по ступенькам поднялся Олесь Терновой… И прежде чем Савельев с Виноградовым закончили свой теоретический разговор о жизни и развлечениях, Марина уже исчезла с Олесем. Ее яркое платье мелькнуло внизу и затерялось в пестрой веренице кружащихся пар.
— Вот так-то оно всегда и будет, дружочек, — наставительно сказал Савельев.
В это время из тяжелой двери выскользнула высокая, худощавая Женя.
— Ой, папа, вот ты где! А я пятьдесят раз по всему дому пробежалась. Пойдем, готовиться к выступлению надо, скоро начинаем. Ой, я так боюсь, как бы не сорваться…
— Евгения Григорьевна, я еще ни разу в жизни не провалил ни одного доклада. Куда ты меня тащишь? Я хочу на танцы посмотреть.
Но Женя со смехом и уговорами потащила его за собой, а Виноградов снова повернулся, лицом к площадке. Среди десятков русых, черных, каштановых причесок, он наконец отыскал кудрявую голову Марины, увидел ее смеющееся лицо, смуглую руку, лежавшую на плече Тернового. И смутное чувство то ли зависти, то ли ревности шевельнулось в нем.
— Ты хорошо танцуешь, Олесь, — заметила Марина, когда он размашистыми, уверенными движениями закружил ее по площадке. — А почему ты один? Зина почему не пришла?
— Звал ее — отказалась. Техники не любит.
Он не стал ей рассказывать о том, как убеждал жену пойти на вечер, как спорил с нею, уговаривал; но Зина тянула его в свою сторону. Мать праздновала именины, хотя совсем недавно у них справляли еще какой-то неведомый праздник. Терновой не любил бывать на таких сборищах. Особенно неприятной бывала теща; пила она только водку, а напившись, подпирала рукой полную румяную щеку и голосила старинные жалобные песни, все почему-то похожие одна на другую; или вылезала из-за стола и бухала об пол толстыми ногами, воображая, что пляшет. Зина до слез обижалась на мужа, упрекала, что он пренебрегает ее родней, а ему было легче уступить ей в чем угодно, только бы не высиживать на ненавистных праздниках. На этот раз спор, их с Зиной закончился тем, что она надулась и заявила: «Можешь идти куда угодно, а я пойду к маме и останусь ночевать». Так они и расстались, недовольные друг другом. Но тягостное чувство размолвки сразу же рассеялось, как только он увидал заблестевшие глаза и вспыхнувшее от радости лицо Марины.
— «Моя печь…», «моя работа…», «мой опыт…» Склонение личного местоимения единственного числа… Неужели такой уж, гений у нас завелся? Ох, поет, душа-соловушка!..
Калмыкова слушали со вниманием почти все молодые работники мартеновского цеха. Виктор Крылов ловил каждое слово, подавшись вперед и затаив дыхание, словно ожидая, что вот-вот перед ним раскроется путь, каким пришел Калмыков к своим достижениям. Но слова Калмыкова были похожи на елочные орехи: блестящие, позолоченные снаружи, они были пустыми внутри. Виктор рассеянно, чиркал карандашом по записной книжке. Записать так ничего и не пришлось.
А Калмыков закончил свою речь эффектным призывом ко всем сталеварам следовать примеру первой печи и занял свое место в президиуме.
Марина волновалась за Виноградова. Она не знала, что он будет говорить, и боялась, что выступление не понравится молодежи. Вдруг оно окажется компиляцией из общеизвестных фактов или, еще хуже, совершенно недоступными пониманию научными рассуждениями? В этот момент она забыла, что в институте, где Виноградов преподавал, он слыл самым любимым и талантливым лектором. Сейчас в своем беспокойстве за него она желала даже, чтобы какая-нибудь случайность помешала Виноградову выступить. Но ничего не случилось, и наконец подошла очередь Виноградова.
Не заглядывая в записи, он обвел взглядом еще не успокоившийся зал, как делал в институте перед началом лекции, и каждому показалось, что именно на нем задержался проницательный взгляд умных глаз.
Марина даже вздрогнула, когда раздался негромкий голос Виноградова.
— Прежде чем начать говорить о работе, которую наш институт предполагает провести на «Волгостали», мне хочется рассказать об одном случае…
Он замолчал, пытаясь справиться с неожиданным волнением. В памяти снова возникло бездонное небо с серебряным силуэтом самолета. Сначала именно об этом он и хотел рассказать, но язык не повиновался. Это воспоминание было таким личным, Что говорить о нем оказалось невозможным. За несколько секунд молчания, наполнивших Марину холодным страхом перед провалом, он успел овладеть собой и вспомнил совсем о другом случае из своего опыта. Назойливое видение исчезло, и недрогнувшим голосом он продолжал:
— Ремонтная бригада сменила рельсы на одном участке железнодорожного полотна — изношенные рельсы заменили новыми. А ночью шедший по этому участку поезд на всем ходу свалился под откос. К счастью, поезд был не пассажирский, и пострадало только несколько человек поездной бригады. Причины катастрофы казались непонятными: она произошла как раз на том месте, где накануне проложили новый рельс. Оставалось предположить злой умысел, что, конечно, не замедлило последовать.
Марина осторожно оглянулась. Все молчали, глядя на ярко освещенную трибуну. Кто-то приглушенно кашлянул, кто-то рядом вздохнул и — все.
— Привлечено к ответственности по этому делу было много людей, но настоящих виновников удалось отыскать совсем в другом месте — на заводе, который изготовил эти рельсы. Небольшое нарушение технологии, пустячное отклонение от инструкций охлаждения — и одна партия рельсов оказалась пораженной флокенами. Причем, как установили эксперты, они образовались уже после длительного хранения рельсов на железной дороге. И так получилось, что из-за этих почти невидимых глазом трещин был разбит поезд и пострадало много людей — одни прямо, другие косвенно.
Почему же так получилось?.. Сталь издавна считается символом прочности, твердости. Даже переносно, принято говорить: «стальной характер», «стальная воля». Все это, конечно, так. Но у стали — вот этого металла, который мы с вами знаем, — есть свои болезни, нарушающие ее прочность. Задача ученых в том и состоит, чтобы найти причины этих болезней.
Что такое флокены, о которых вы не раз слыхали на заводе? Разные ученые по-разному отвечают на этот вопрос. Все они, однако, сходятся на том, что видную роль в их появлении играет водород. А поведение водорода в стали еще мало изучено. Чтобы понять все до конца, нужна большая работа ученых всех стран.
Я вам не буду подробно объяснять теорию происхождения флокенов, которая принята сейчас, а постараюсь дать вам понятие о ней. В стали всегда имеется водород. Он попадает в нее из ржавчины, из недостаточно просушенных материалов, из атмосферы самой печи. Источников много. И в затвердевшем слитке всегда будет некоторое количество водорода. По микроскопическим порам атомы водорода стремятся выделиться из стали, скапливаются в небольших пустотах, и в конце концов давление газа превышает прочность стали. Она разрывается, и образуются вот эти самые флокены. Почему это происходит не во всех сталях, а только в некоторых, почему происходит вообще — обо всем этом у нас сейчас нет времени говорить. Я хочу сказать только о том, что существование этой опасности заставляет нас принимать известные меры. Прокат подолгу выдерживается в ямах с песком, где он очень медленно охлаждается. Применяется и другой метод — специальный нагрев и охлаждение в печах. Все это очень удорожает производство. Поэтому, любые меры, которые ведут к тому, чтобы уменьшить содержание водорода в стали, — все это ресурсы удешевления производства стали.
Виноградов в том же тоне простой беседы рассказал о вреде, который причиняют флокены, привел еще несколько примеров из жизни и незаметно подвел слушателей к выводу, что нужно соблюдать все требования технологии.
И только после того, как сидящие в зале молодые рабочие поняли, в чем суть дела, он перешел к рассказу о работе, которую они, работники Инчермета, должны проводить на заводе.
Новый метод производства номерной стали, о котором рассказал Виноградов, во многом опрокидывал укоренившиеся привычные представления и приемы производства, во многом казался даже трудным, но эта новизна и трудность привлекли Олеся Тернового. Он с увлечением слушал Виноградова и испытывал все большее желание принять участие в проводимой работе. Как это будет, в какую форму выльется — ему самому было еще неясно, но он не мог стоять в стороне от такого интересного дела.
И сам Виноградов привлекал его все больше и больше. Сначала он казался книжником, ученым-теоретиком. На самом деле он был другим; и эта спокойная смелость, с которой он откидывал старые воззрения, и дерзость широких обобщений, которые он развертывал перед аудиторией, — все это были такие качества, которые до сих пор Олесю не встречались ни в ком. Как же должен этот ученый привлекать Марину, которая встречается с ним каждый день и знает его, конечно, гораздо ближе! Какие же невыгодные сравнения может она сделать теперь, когда они оба рядом с ней?!..
И прихотливая мысль убежала в сторону, далеко от того, что говорилось в это время с трибуны, непривычное чувство беспокойным червячком заточило сердце.
А Виноградов отошел уже от своей темы. Отвечая на вопросы, которые со всех сторон задавали ему из зала, он стал рассказывать о перспективах металлургии в будущем и развернул такую заманчивую картину, что молодые рабочие сидели, как завороженные.
Леонид покрывал свой блокнот записями, мысленно прикидывая, какое сообщение для комсомольского цеха можно будет сделать на эту же тему, шепотом уговаривал Марину поближе познакомить его с Виноградовым и клялся, что не будет его слишком эксплуатировать.
Но самое большое впечатление произвел рассказ Виноградова на Виктора Крылова. Он и дыхание затаил. Вот, оказывается, какое будущее у него, у Виктора! Он торопливо подсчитал в уме и пришел к выводу, что будет еще не очень старым, когда придет это время. Да, может, еще ученые придумают, как человеку жизнь продлевать. Вот оно что значит — учение. А он до сих пор думал, что сталь варить можно без всякого образования. И Виктор впервые устыдился, что бросил седьмой класс, так и не докончив его. Будь это возможно, он на другой же день побежал бы снова в школу. Терпение, ожидание… Ох, это было совсем не в характере Виктора. Он рисовал себе, как завтра же подойдет к ученому и скажет: «Товарищ Виноградов! Распоряжайтесь мной! Сталевар Виктор Крылов не подведет!» Обращение показалось малоубедительным, он стал придумывать новое, заработала фантазия, и Виктор уже мысленно выступал с докладом о собственных достижениях, но тут аплодисменты привели его в себя. Он увидел сходившего со ступенек эстрады Виноградова и прикинул, сможет ли сам держаться с таким достоинством. Но решить не успел: объявили перерыв, и Люба пожаловалась на духоту.
Вместе они вышли на площадь, где в сумерках все еще плескался и шептал фонтан. Возбужденный Виктор принялся было, развивать перед Любой свои мечты, но тут они оба чуть не носом к носу столкнулись с Георгием Калмыковым. Ворот его шелковой вышитой рубашки был расстегнут, из-под соломенной шляпы небрежно выбивался над левой бровью смоляной завиток; сияя неотразимой улыбкой, Калмыков слегка придерживал под локоть заседавшую вместе с ним в президиуме представительницу из горсовета — пышноволосую блондинку в очках; очки придавали ей строгость, и, видимо, боясь утерять солидность, она сжимала в ниточку тонкие накрашенные губки.
У Любы замерло сердце. Она совсем забыла, что дядя и Виктор могут встретиться, и теперь со страхом ждала, что будет.
— Люба, подойди-ка сюда, — услышала она расслабленно-ласковый голос, каким Калмыков никогда не разговаривал дома. Готовая к подвоху, Люба подошла, оставив Виктора, и дядя, стиснув железными пальцами ее запястье до боли — хоть плачь, все с той же улыбкой сказал своей спутнице: — Вот видите, племянница еще у меня. Ни отца, ни матери. Не бросить же — своя кровь. Вот и воспитываю, как родную.
— У вас что сердце, что руки — золотые, Георгий Ильич, — разомкнула блондинка губы. — Работаете где-нибудь? — обратилась она к Любе.
Калмыков перебил, не дав ответить Любе:
— Нет уж, сперва ей надо образование закончить. С осени учиться пойдет. А сейчас пусть погуляет. Только ты не долго после концерта-то, — бросил он Любе и прошел дальше, недобро глянув на Виктора.
— Удав несчастный! Перед городским начальством выламывается. Авторитет поднимает…
— Зря ты сердишься на него, Витя, — задумчиво сказала Люба. — С ним можно говорить, подход только нужен.
— Ну, там подход или обход, а давай пойдем на набережную, чтобы с ним больше не сталкиваться. Не люблю, когда он улыбается.
На набережной народу было много, Виктор то и дело показывал Любе знакомых.
— А вон, видишь, высокий стоит, вон там? Это мастер мой, Александр Николаевич.
Терновой, словно угадывая, что речь идет о нем, обернулся и, увидав Виктора, кивнул ему.
— Красивый какой… Только и серьезный же! — заметила Люба.
— Он, знаешь, какой умный! В землю на три метра видит, а человека и подавно насквозь. Ох, тут он меня раз поймал!
И Виктор, увлекшись, рассказал Любе и об истории с пробами шлака, и как его уличил Терновой, и как ему влетело на бюро… И только рассказав, спохватился: что теперь Люба подумает? А Люба улыбнулась и с ласковой укоризной сказала:
— И что ты озоруешь, Витя? Ровно маленький. Добро бы не знал. А ты ж, когда хочешь, всего можешь добиться.
— Правда! Правда твоя, Любаша. Я все смогу, когда мне верят! — крепко сжал Виктор ее руку. — Какая ж ты у меня замечательная!
— Да ну, полно тебе смеяться надо мной, — смутилась Люба и, вырвав у него руку, побежала вниз по лестнице.
— Честное слово, не смеюсь, — догнал ее Виктор. — Я ж о тебе давно так думаю, и дороже тебя у меня никого нет…
— Виктор не собирался признаваться в любви вот так с ходу. Но признание вырвалось само собой, без всяких приготовлений, от которых заранее сохло в горле, без возвышенных слов, а попросту, как сорвалось с языка. Но раз это получилось, Виктор не пошел на попятный. И уходя все дальше и дальше по берегу Волги, он продолжал горячим, срывающимся шепотом:
— Ты ж давно видишь, что я тебя люблю. И ну его к шутам, дядьку твоего, давай поженимся. А? Любаша? Согласна?
— Витя, да как же это так сразу? Я ж не могу так… И дяде сказать надо… — растерялась Люба, скорее испуганная, чем обрадованная неожиданным предложением.
— А он нам на что? — упорствовал Виктор. Он помнил условие, которое навязал ему Калмыков, и знал, что тот от своего слова не отступит. Но не говорить же об этом Любаше? И он нашелся сказать только одно:
— Он тебе запретит. Думаешь, охота батрачку терять?
— Ничего не запретит. А спросить нужно, он же мне вместо отца и матери…
— Ну, а ты-то, ты-то сама, Люба, как? Согласна?
Издалека чуть слышно донесся звонок — в Доме культуры начинался концерт, но Люба и Виктор не слыхали его.
* * *
Неспешно текла теплая июньская ночь. Тонкой скобочкой висел в зените только что народившийся месяц. Жмурились и перемигивались бледные звезды, словно догадались о Любином счастье…
Вдали над заводом сполохами играло красноватое зарево, и пепельные факелы дыма над трубами украсились огненной каймой.
Из степи веяло прохладой, полынью, мирным покоем. И как хотелось растянуть подольше узкую тропинку, да где там — вон уже и дом Калмыкова!..
— Не ходи дальше, Витенька, — остановилась Люба. — Я уж завтра нашим скажу, нынче поздно.
— Ну, раз не хочешь, ладно. Только не трусь. Помни, у тебя защитник теперь есть, — с какой-то новой ноткой заботливости сказал Виктор и еще неловко, неумело поцеловал Любу. — И не сдавайся, Любаша. Еще как заживем-то вместе!
«Как еще заживем вместе», — откликнулось в душе у Любы, когда она, не чуя ног под собой, добежала до калитки и тихонько подняла щеколду. Калитка распахнулась, и сильная рука втащила Любу во двор. В голове зазвенело от пощечины.
Уже уходивший Виктор услышал прозвеневший в тишине отчаянный вскрик. Бросился назад, забарабанил кулаками в толстые доски калитки, но услышал в ответ только злобное бреханье цепного пса.
Глава IX
Солнечный свет, врывавшийся в открытую балконную дверь, не мог проникнуть сквозь полуопущенные соломенные шторы с китайским рисунком и плотную листву комнатных растений в кадках, и беспомощно падал у порога ярким прямоугольником. Лишь отдельные пятнышки раскатились золотыми монетками по блестящему свежевымытому полу, и от этого в большой, но тесно заставленной комнате казалось еще сумрачнее и прохладнее.
Добротные, массивные вещи прочно, как вросшие, стояли на своих местах, со стен из багетных рамок смотрели квадратными глазами вышитые девицы и кошечки. Подушки, салфеточки, дорожки занижали каждое свободное местечко, и не было их только на письменном столе, где неровными стопками громоздились книги и тетради. Этот простой канцелярский стол казался совсем неуместным в соседстве с пышной кроватью, разубранной тюлем и кружевами, с розовыми бантами под никелированными шарами.
Зина Терновая, в пестром шелковом халатике, повязанная голубой узорной косыночкой, разбирала по сортам выглаженное белье и складывала в комод. Этому занятию не мешало то, что Зина была не одна — на диване сидела Рита Ройтман, покачивая ногой в стоптанной домашней туфле, равнодушно курила и поглядывала на неутомимое мельканье Зининых рук.
— И как только не жаль убивать время на домашнюю работу? — заметила она лениво. — Почему не отдаешь в стирку?
— Свои руки лучше. На меня трудно угодить. Да и время есть, куда же его девать?
— Время можно и на другое тратить. Скажем, книги читать. Вон у вас их сколько, — и Рита движением подбородка указала на шкаф, где за стеклом блестело золото на корешках подписных изданий.
— A-а, пыль одна да денег трата, — досадливо отозвалась Зина. — У меня от чтения голова болит. И хоть бы еще правду писали в книгах, а то выдумки одни.
— Как выдумки? — У Риты взлетели брови, и она неестественно закашлялась, скрывая смех.
— А то нет, скажете? Ведь ничего же этого нет и не было, и таких людей не было, а пишут, словно сами видели.
— Так ведь в этом-то суть творчества… — начала было Рита, но осеклась. По выражению лица Зины нетрудно было увидеть, что отвечает она только из вежливости, а интересует ее больше всего, хорошо ли подкрахмалены рубашки и все ли пуговицы целы на наволочках.
В глубине души у Риты шевельнулась досада, она хотела встать, но лень было двигаться. Рита осталась сидеть, закурив новую папироску, и продолжала следить за Зиной. Наблюдать за чужой работой Рита любила; и чем деятельнее был человек, тем сладостнее казалось ей собственное безделье. Не без тайного желания нарушить покой, отражавшийся на детски-прелестном лице Зины, она сказала:
— А все-таки жалко мне тебя, Зиночка. Весь день ты в работе, как белка в колесе. С ума можно сойти. И никакой награды — ни развлечений, ни веселья. Как ты можешь терпеть, не понимаю.
— А что же делать? Олесь-то вон как занят. Выучится вот — Посвободнее станет. Будем тогда гулять.
— Выучится — ты уже ему нехороша станешь. Другую найдет.
— С чего бы это? — подняла Зина удивленные глаза. «Хотя бы с того, что дурочка», — подумала Рита, но вслух ничего не сказала, а Зина продолжала: — Живем, как люди. Я ему все заботы отдаю, обхаживаю. Другой раз полы и то два раза в день мою.
— И зря. Чем больше этих мужчин обхаживаешь, тем больше они нос задирают. Я вот своего не балую.
Что Рита держала Илью Абрамовича в послушании — знал весь дом, не только Зина.
— Олесь не такой, — сказала она неуверенно, считая носовые платки; сбилась, бросила их и спросила: — А разве вы слышали что?
— Да нет, ничего такого, — протянула Рита, довольная возможностью подразнить. — А только что-то слишком часто видят его около приезжей. Так и увивается.
Рита лишь один-единственный раз видела Олеся с Мариной, да и то с ними был Виноградов. Но ее поразило оживление, с каким Олесь разговаривал, веселый смех, какого она никогда не слышала у своего замкнутого, сурового соседа. И Рита продолжала тянуть:
— Конечно, может, ничего там такого и нет. Я просто к примеру. К тому веду, что надо тебе поменьше дома сидеть, на люди показываться нужно. Хоть бы ко мне приходила по вечерам. Там в лото поиграем, в картишки перекинемся, пластинки послушаем. А народ у меня бывает веселый. Ты не смотри, что я старуха — жизнь любить и понимать надо.
— Легко сказать…
— И еще легче сделать. Ты же красивая. Меня б на твоем месте на руках носили. Вон Валька — думаешь, я не заметила, как он на тебя все глаза проглядел?
— Скажете тоже, — пробормотала Зина со смущением. Рита знала, о чем говорила. Брат Риты, Валентин Миронов, настойчиво, хотя и тайно ухаживал за Зиной. Как бы случайные встречи, сказанные на ухо слова, украденные второпях поцелуи волновали и тревожили молодую женщину. Олесь никогда не умел так ласково заговаривать, никогда она не слышала от него таких восхищенных похвал своей внешности, вкусу, никогда в ее отношениях с Олесем не было и намека на что-то запретное, отчего делалось оно только привлекательнее… И хотя у Зины в мыслях не было изменить мужу, но постоянные намеки Риты на чувство Валентина, разговоры об его переживаниях тешили самолюбие и заставляли искать общества этой женщины.
Рита была совсем не похожа на Валентина. Ленивая, полная* рыжая, она еще была красива, но все ее черты уже приобрели расплывчатость. Она много курила, чтобы не полнеть, много бывала на курортах, вечерами, принарядившись, выглядела еще очень привлекательной; но за последние годы лень все больше забирала ее в свои руки, Рита была способна целыми днями валяться на диване с растрепанной книжкой или сидеть у какой-нибудь соседки, бросив детей и все хозяйство на руки домработницы.
Хотя чистюля Зина осуждала соседку заодно с другими женщинами, ей все-таки было лестно приятельское снисходительное отношение к ней жены начальника мужа. Это как-то даже возвышало Зину в собственных глазах. А рассказы о курортных романах, об иной жизни — легкой и заманчивой, как в кино, будили беспокойство, острее делали ощущение пустоты, которую не заполняла домашняя работа.
— А правда, Валька у нас красивый уродился? — продолжала Рита. — Когда вы вместе бываете, на вас прямо люди оглядываются, честное слово. Эх, дурачки, поспешили оба головы себе закрутить!
— Не пойму, к чему вы это говорите? — сказала Зина, отвернувшись к комоду.
— Не поймешь, потому что молода еще. А старой будешь — уже и понимать не к чему. Ну, ладно, штопай носки мужнины, а я пойду, — сказала Рита и встала. — Может, все-таки придешь вечером пластинки послушать? Мне такие вещицы принесли!
На пороге она столкнулась с Терновым. Тот суховато поздоровался с ней и спросил о здоровье Ильи Абрамовича.
— Спасибо, уже лучше. Скоро выписывается на работу.
— Пусть не торопится. Сердце — такая штука, что его беречь надо.
— Что вы, мужчины, понимаете в сердцах? — по привычке кокетливо стрельнула Рита глазами и вышла.
— Что она к тебе повадилась? — недовольно сказал Олесь и открыл шкаф, чтобы поставить принесенные книги.
— Уж и зайти нельзя. Да она по делу была. А ты что, опять книг купил? — взглянув на переплеты трех толстых томов, Зина недовольно воскликнула: — Сто пятьдесят рублей? На что тебе какой-то Стасов дался?
— Нужен, — кратко ответил Олесь и пошел в ванную.
— Ты что, уже зарплату получил? — крикнула Зина вслед.
— Угу, — донеслось оттуда.
Зина постелила на стол вышитую суровую скатерть и стала накрывать к обеду; свежий после душа, но хмурый, Олесь просматривал газеты и не бросил этого занятия даже за столом.
Подав ему тарелку, Зина с аппетитам вонзила зубы в хлеб, проглотила две-три ложки борща и вдруг вспомнила:
— Мама была, говорит, завтра в мебельный магазин трюмо рижские привезут.
— У-гм, — отозвался Олесь.
— Трюмо нам очень надо. Тогда я трельяж маме отдам, она найдет покупателя.
Ответа не было. Зина рассердилась.
— Ты бы хоть сначала поел, а потом бы читал. Все одно, как жены и дома нет.
Он опустил газету и удивленно посмотрел на нее.
— Когда же мне читать? Заниматься надо.
— Ой, скоро ли это кончится? Надоела жизнь такая!
— Зина, у меня экзамены. За четвертый курс сдаю, это не шутка. Вот погоди, кончу институт, стану инженером, буду все время в глаза тебе глядеть.
— Тогда и глядеть не на что будет, — жестко сказала Зина, отталкивая тарелку. — Помоложе найдешь.
— Узнаю знакомые речи! Этому ты у Риты учишься? Ой, Зина, смотри, просил же я тебя не дружить с нею. Хорошему она тебя не научит.
— Ты научишь? Да мне за целый день слова сказать не с кем. Спасибо, хоть кто-то заходит. Живу, как в тюрьме.
— А я, выходит, тюремщик? Интересно. Получаешь высшее житейское образование?
— А что, неправда? — запальчиво воскликнула Зина, рассерженная насмешкой. — Вот ты мне скажи, много я тебя вижу? Небось, со всякими приезжими у тебя есть время разговаривать. Рассказывают люди, как ты любезничаешь…
— Только не старайся разыгрывать ревность — не выходит. А что о базарах да магазинах слушать скучно, так это правда.
— Ты вот всегда об умном говоришь. Свихнешься на книгах, чтоб им пусто было. Возьму вот как-нибудь все и пожгу.
— Ты меня позови посмотреть, — усмехнулся он, все еще стараясь обратить разговор в шутку.
— Тебе только насмешки строить! А сам не возьмешь в толк, что я просто несчастная с тобой. Девчонкой была, так хоть по саду пройдусь, музыку послушаю… И на что мне твой институт, сама-то я для тебя как была прачкой да кухаркой, так и останусь, а разговоры ты с другими разговаривать будешь.
Олесь невольно поморщился. В словах жены была горькая правда. Зина и в самом деле была домоседкой, разговоры они вели только о житейских мелочах. Бывали вечера, когда они часами не обменивались ни словом — не о чем было. Завода она не знала и не любила, книг не читала. Интересы у них были совсем разные, и смысл жизни они видели тоже в разном.
— Зинок, — сказал он ласково. — Ну, почему бы тебе снова в кружок пения не поступить? На днях встретил руководительницу, справлялась о тебе. Сказала, что ты могла бы украшением у них быть. Вон, ходит же Гуля в балетный…
— Ну и пусть ходит, если нравится. А меня от муштры тошнит. Пой вот так, а не этак. А если у меня не выходит? Ученье мне и в школе надоело. Другим надо заниматься.
— Ну, например?
— Например? Давай дом строить, Олесь! И время займем, и польза будет! Свое гнездышко будет…
— Под старость крыша над головой будет… — в тон ей докончил Олесь. — Нет уж, пока я в заводской квартире поживу. И газ, и водопровод, а окна какие! Разве в собственной клетушке столько воздуха будет?
— Эх, ты… Мама говорила… — но что именно говорила мама, Зина не сказала. Мысли ее снова вернулись к трюмо. — Пожалуй, я завтра пораньше займу очередь в мебельном, а то все трюмо расхватают.
— Зинуша, пока придется обойтись без трюмо. Или уж с книжки взять.
— Почему с книжки? Ты же премию получил?
— Нет, премию мне не дали.
— Вот новости! Это почему? — округлила Зина глаза.
— Видишь ли, Зинок… — он подошел к ней, обнял ее за плечи: — У нас авария была. И меня лишили премии за нее. Правда, я не виноват, но так получилось.
— Раз наказали, значит виноват, — вывернулась Зина из его рук. Лицо ее вспыхнуло, стало злым и расстроенным. — Это что же, на одну зарплату выкручиваться?
— Как другие, так и мы.
— Другие… Большое тебе дело до других. Знал бы себя, не портил бы с людьми отношений, все хорошо бы было. А то для других ты хорош, а жена страдай. Бегай по магазинам, копейки выгадывай, чтобы обстановку хоть сделать приличную, — она всхлипнула.
— Копейки? — невольно улыбнулся Олесь. — Да я же тебе все до копейки отдаю и отчета не требую.
— Еще бы отчеты пошли! Сам, небось, признался, что я хозяйка хорошая. Как мы все это приобрели? A-а, небось, и не скажешь. А начинали-то с одной табуретки. Твои немного дали.
— Зина, замолчи, — предупредил Олесь. — Я про своих родных не желаю гадости слушать. И лучше прекрати все это.
— Нет уж, рот не заткнешь! — выкрикнула Зина сквозь слезы. Другие-то все о доме заботятся, а ты шут знает о ком! Премии не получил, а на дрянь какую-то полтораста рублей истратил!
— Книги мои оставь в покое. Я твои тряпки не считаю, — раздраженно отозвался Олесь и закрыл балконную дверь. Затем, сев к письменному столу, снова схватил газету и уставился в расплывающиеся строчки, пытаясь пересилить вспыхнувшее чувство злости и раздражения. Он потому и откладывал до последнего момента разговор о премии, — предвидел такую сцену. Как только дело касалось денег, Зину словно подменяли: она становилась такой алчной, такой завистливой и жадной, что ему становилось противно. И сейчас он еще долго сидел неподвижно, прислушиваясь к всхлипываниям и причитаниям жены, которая перечисляла все обиды, настоящие и воображаемые, с самого начала их знакомства до сегодняшнего дня.
Она лежала ничком на диване, уткнув красивую белокурую головку в шелковую подушку и плакала так жалобно, что на душе у Олеся становилось все муторнее. Наконец, он не выдержал, решительно отбросил газету и пересел на диван.
— Ну будет, Зинок, — устало сказал он и провел рукой по пышным волосам. Она затрясла головой и заплакала громче. — Перестань, я прошу тебя. Ну, подумаешь, важность, трюмо не купишь. Да нам и ставить его некуда.
— Нашлось бы… — глухо прозвучал ее голос.
— А если без него жить не можешь, возьми со сберкнижки, только не плачь, маленькая, хватит…
Она вздохнула и повернулась на бок. Олесь вытер ей лицо своим платком.
— Нельзя с книжки… Пальто зимнего нет у тебя. И я еще платье панбархатное хочу, а то у Райки есть, а у меня нету…
Можно было считать, что домашняя сцена кончилась. Вместе с досадой Олесь почувствовал и жалость к жене:
— Вся зареванная, дурочка. Нос распух, глаза красные. И из-за чего? Из-за ерунды. А ты даже не спросила, что за авария была. Может быть, я мог калекой остаться. Стали бы мы на одну пенсию жить, или бы ты от меня ушла? А?
— Да ну тебя, что ты страсти выдумываешь? — села Зина. — Фу, даже мороз по коже пошел. А про тебя я и так знаю. Забиякой в цехе ходишь, все перевернуть хочешь. Нашел, с кем связываться. Все равно, изобьют тебя, вот и вся награда. Сила-то солому ломит, мама говорит…
— Опять мама! Да что же у тебя совсем своего ума не стало? — он сердито встал и заходил по комнате. — Твоя мать собирает бабьи сплетни, а ты хочешь меня на ее лад переделать? И пожалуйста, не вмешивайся в мои дела. Ничего ты в них не понимаешь.
— Только то и понимаю, что без денег сидеть будем, — снова уколола она.
— И что ты все о деньгах? Разве мы из-за них на свете живем? Сколько есть еще хорошего, интересного!
— Где оно без денег-то это интересное? В кино раз сходить — и то десятка нужна. Зря ты деньгами так швыряешься.
— Зина! — почти с отчаяньем взмолился он. — Да хватит тебе все на рубли мерять! Ведь есть же хорошие люди, интересные разговоры, встречи — разве их на деньги купишь? Ты вот сидишь дома, дальше носа не видишь. А другие работают, интересы у них есть и кроме дома. Вот, хоть Марина… — он запнулся, но тут же решительно продолжил: — У нее на уме не тряпки да деньги, с ней интересно о многом поговорить. Познакомилась бы ты с ней получше, увидела бы, чем люди еще живут. И сама бы ты заинтересовалась.
Вся эта тирада произвела на Зину совершенно не то действие; про себя она решила, что тут дело явно нечисто, никого еще он так не восхвалял, да еще прямо в глаза жене. Злая ревность сразу высушила слезы. Разглаживая подушку, не поднимая глаз, сказала:
— Валентин говорил, лаборантки там у вас требуются. Может, мне и правда попробовать пойти? Буду всякие там опыты делать.
Олесь прикусил губу. Он только на мгновение представил себе, как они будут работать вместе: Зина и Марина… И чувство протеста поднялось с такой силой, что он еле удержался от гневного возражения. Овладев собой, сказал:
— Там дело новое, учиться надо. Вот на экспрессе…
— Ну да, кислотами всякими отравляться! И еще кто-то там командовать будет. А тут Валентин. Обещал помочь…
— Интересно, что это Валентин так заботится о чужих женах? — без всякого умысла сказал Олесь.
Но это замечание взорвало Зину, и она снова принялась обвинять мужа во всех смертных грехах, и под конец он был рад заставить ее замолчать любой ценой.
— Поступай, как знаешь, — резко оборвал он ее жалобы. — Но только потом, смотри, не плачь, что трудно, не справиться, надоело!.. Дело твое!
Вырвав такое сомнительное согласие, Зина мало-помалу затихла. Молчал и Олесь, барабаня пальцами по столу и бесцельно глядя в окно.
Повздыхав и утерев глаза, Зина, наконец, встала с дивана, поправила чехол, взбила и разложила подушечки и повертевшись по комнате, сказала, принимаясь за уборку стола:
— Значит, я поговорю с Валентином… Что он скажет…
Олесь молчал. Зина смотрела на него, потом нерешительно подошла и кончиком пальца коснулась его плеча.
— Олесь, — тихо прошептала она.
Он молчал.
— Олесь, не сердись… Честное слово, я так больше не буду. Сама не понимаю, что на меня находит. Нервы, наверно. Я не люблю, когда ты сердишься, Олесь, — жалобно протянула она и уже смелее погладила его по плечу.
— Эх, Зина, Зина, — вздохнул он и задержал ее руку в своей. Неладно мы стали жить. Почему?
— Потому что ты с меня требуешь много. — Она с облегчением рассмеялась и подставила лицо для поцелуя. Она не обратила внимания, какой это был вынужденный, холодный поцелуй.
Такие размолвки и даже более серьезные бывали и раньше, но почему-то эта была особенно тяжелой. Так хотелось видеть Зину нежной, ласковой и заботливой, чтобы она своей любовью заставила забыть о непрестанно грызущих думах о другой. Весь вечер он просидел за столом, силой заставляя себя заниматься, мысли же текли своим руслом.
Зина что-то шила на машинке, куда-то уходила, потом вернулась, спрашивала о каких-то пустяках, а он смотрел на нее, словно видел впервые, и странное чувство протеста поднималось в нем. Кто она, эта женщина? И почему живет здесь, среди полированных шкафов и буфетов? Как жить дальше? Неужели и завтра, и послезавтра, и через десять лет будут все те же разговоры о качестве обеда, об оторванной пуговице, о купленной вещи?
Стало душно, так душно, что он не выдержал и снова распахнул дверь на балкон. Влетел легкий теплый ветер, закачал над столом розовый абажур, шевельнул листву финиковых пальм и китайских розанов; сизая полоса папиросного дыма, свертываясь в кольца, медленно поползла наружу.
— Спать пора, — подошла Зина и обняла его за шею.
— Ложись, Зинок, я еще долго буду сидеть, — отозвался он и осторожно, чтобы не обидеть, разнял ее руки.
Потушив верхний свет, она скоро уснула крепким сном здорового человека с чистой совестью. Олесь сидел далеко за полночь. В открытую дверь влетали ночные бабочки, ударяясь о матовый колпак настольной лампы, торопливо тикал маленький будильник, пустела пачка папирос, да чуть слышно шелестели листки бумаги.
Письма Марины… Их совсем немного — дружеских, сердечных, то обстоятельных, с описанием мельчайших подробностей жизни, то торопливых, написанных наспех между заседаниями. И везде мелькает одно имя — Виноградов… «мой руководитель…», «талантливый ученый…», «изумительный человек…» По этим письмам он составил представление о Виноградове: идеальный образ, без изъянов и недостатков, только один и достойный Марины. Представил — и возненавидел. Он придирчиво перечитывал письма Марины, и ему казалось, что между строк угадывает намеки на любовь к этому человеку. И каждое новое письмо, казалось, подтверждало это, с каждым новым письмом Марина, та Марина, которую он узнал и полюбил, уходила все дальше, переписка стала казаться ненужной. Ревность, отчаянье, суровая решимость покончить со всем разом — через все это он прошел в свое время. Последней вспышкой борьбы с самим собой было последнее письмо, которое он написал Марине.
С чувством давнего стыда снова развернул ответ Марины.
«Если бы не твой почерк можно подумать, что писал не ты. Как это не похоже на тебя! Или ты раньше просто притворялся другим? Что за упреки, что за выражения? Кто дал тебе право подозревать меня в низменных замыслах, в желании спрятаться под сенью лаборатории от настоящей жизни? Ты пишешь: „Завод был для тебя только ступенькой…“ Ступенькой к чему? К почету, славе, деньгам? А может быть, я все-таки люблю науку, именно науку? Может так быть или нет? Мне казалось, что ты понимаешь меня лучше. А раз так — не пиши больше. Я все равно не отвечу». И все. Коротко и определенно. Больно было читать это письмо, но и тогда казалось: оно необходимо. И пусть не смущают Марину воспоминания о случайном увлечении…
Это было глупо, но все-таки объяснимо. Но вот что заставило его связаться с Зиной, повесить на шею ненужную блестящую безделушку — это было труднее понять. Была ли то любовь или временное ослепление? Как трудно разобраться даже в собственной жизни…
Собрав письма, он поднес было к ним спичку, но сейчас же отдернул, словно сам обжегся. Нет, больно… Все равно — что живое тело жечь…
Размышления кончились тем, что Олесь собрал все письма в пачку и запер их в столе на ключ, который всегда носил с собой.
Следовало бы уснуть. Маленькая стрелка будильника подбиралась к двум, но сон не шел. Возбужденный ум работал лихорадочно и четко. Олесь потушил свет и растянулся на диване, заложив руки за голову и глядя в светлый, синевато-серый квадрат окна.
* * *
Бывает так, что человек долго прячет от себя сознание о совершенной ошибке. И вдруг какой-нибудь случай так ярко осветит эту ошибку, что деваться некуда — приходится смотреть правде в глаза. Таким случаем, осветившим для Тернового его ошибку, стал приезд Марины. Оставайся она по-прежнему в Инчермете, она была бы только счастливым воспоминанием. Но Марина приехала, они встретились, и он с ужасом осознал, что не переставал ее любить, что снова вспыхнуло прежнее чувство, только стало более зрелым и оттого — более мучительным. А вместе с этим было жаль и Зину. Не виновата же эта девочка, что он, не разглядев ее настоящего характера, поспешил жениться, словно — отгораживаясь от прошлого.
…А было это так. Случилось, что вскоре после назначения Тернового на должность мастера, целая плавка на четвертой печи была забракована из-за ошибки лаборантки, неправильно определившей содержание хрома в пробе. Виктор Крылов рвал и метал и тут же написал в сатирический листок «Заусенец», редактором которого был и по сие время оставался Леонид Ольшевский. На незадачливую лаборантку нарисовали карикатуру, до того злую, что перед витриной «Заусенца» долго стояли хохочущие группы.
В тот холодный октябрьский день Терновой задержался в цехе после ночной смены и пошел домой, когда асфальтовые дороги завода уже опустели. У витрины «Заусенца» не было никого, кроме девушки в темно-голубом пальто и легкой шляпке, слишком нарядной для завода. Она со злостью кусала носовой платок, пристально разглядывая рисунок. По этой не совсем обычной реакции Терновой догадался, что перед ним — героиня происшествия. Услыхав шаги, она вскинула на молодого мастера покрасневшие глаза, хотела сделать независимый вид, но ей этого не удалось, и она отвернулась.
Если у Тернового до сих пор оставалась какая-то доля досады на виновницу крупной неприятности, то при виде задрожавших губ и слез на светлых глазах последние остатки неприязни улетучились под влиянием нахлынувшей жалости. Девочка показалась ему до смешного похожей на обиженную и нахохлившуюся яркую птичку.
— Любуетесь? — не удержался он от соблазна подразнить ее.
Вместо ответа девушка круто повернулась, так что разлетелись полы пальто, и каблучки ее дробно застучали по асфальту. Олесь без труда догнал ее.
— Чего же вы убегаете? — сказал он с улыбкой. Я хотел поближе познакомиться с вами.
— А я не хочу. Отстаньте, — заносчиво подняла подбородок девушка.
— Вот вы какая? Плавку мне испортили и знакомиться не хотите?
Она ахнула и остановилась.
— Так вы тот сталевар… Крылов?
— Нет, мастер. Терновой. А вы — Зина Лагунова?
Она кивнула.
— Как же это получилось, что вы подвели нас?
— Ой, не говорите, сама не пойму. Я так переживаю!.. И выговор на экспрессе закатили, и страхолюдину такую нарисовали. — Она снова замигала.
— Д-да, переборщили, — бросил он взгляд на хорошенькое личико. — Давно работаете?
— Нет, только с курсов. Я и в заводе-то никогда раньше не бывала.
— Вот почему я вас не видал… А где учились?
Олесь сам не мог бы сказать, откуда у него брались слова для разговора. Может быть, этому помогала ее манера слушать, вскидывая на собеседника большие, широко открытые, красивые глаза — так, будто она все воспринимала как невесть что неслыханное и важное. Болтать с нею было забавно, и дорога прошла незаметно.
Потом Олесь увидел ее на концерте, посвященном годовщине седьмого ноября. Зина выступала во втором отделении и очень мило исполнила популярную песенку. Ей много хлопали, и она чуть неуклюже раскланивалась, сияя счастливой улыбкой.
К великому удивлению Леонида Ольшевского, Терновой остался на танцы и почти все время провел с Зиной. Ее веселая болтовня развлекала его, и давно он не проводил времени так приятно.
С этого вечера он перестал сопротивляться влечению к милому, хорошенькому созданию, которое постепенно забирало над ним власть. Знавшие Олеся недоумевали: как эта вертлявая пичужка могла вскружить голову серьезному, вдумчивому парню?
Леонид был уверен, что Олесь не устоял перед красотой девушки. Но скорей всего, дело было даже не в этом. Просто потребность в ласке он принял за любовь.
Скоро Олесь познакомился с семьей Зины. Отец, бригадир вырубщиков на блуминге, зарабатывал очень хорошо, дом у них был, что называется, полная чаша. Сам он был человек неплохой, но недалекий; любил потолковать о высокой политике, газету прочитывал от заголовка до объявлений, при случае был непрочь выпить, а в дни получек неизменно приносил домой пол-литра. Дочь он любил до умиления, считал, что нет таких драгоценностей, которых она не была бы достойна, и любил похвастаться ее талантами хозяйки.
Настоящей главой дома была жена, Ольга Кузьминична. Властная и упрямая, она держала все в руках, из ее воли не выходили ни муж, ни дочь. Узнав мать, Олесь понял, откуда в характере Зины неприятные черточки, которые подчас коробили его, особенно эта алчность к вещам и деньгам.
К Терновому Ольга Кузьминична отнеслась благосклонно. Едва до нее дошли слухи, что он «увлекается» ее дочерью, как она постаралась во всех тонкостях узнать всю подноготную о нем и его семье. Сведения оказались благоприятными, и роман Зины получил материнское одобрение. Не нравилось ей лишь то, что Тернового называли беспокойным человеком, но будущая теща полагала, что «женится — переменится».
Зина не любила и не понимала Тернового. Она немножко боялась его, уважала, а потом привыкла смотреть, как на предназначенного судьбой суженого. Мечтала она о другом муже — помоложе, повеселее, чтобы можно было и погулять, подурачиться, и повеселиться, но мать высмеяла ее. «Дура, да с таким ветрогоном горя хватишь! Терновой — человек положительный, серьезный, из дому глядеть не будет, молоденькая-то жена сумеет — веревки из него совьет. А деньги какие получает! Там, на мартене, за каждый пустяк премии гонят. Обставитесь, дом построите, а там, глядишь, и машину заведете…» Почему-то машина была венцом представлений Ольги Кузьминичны о полном благополучии.
Семье Терновых будущая невестка не понравилась. Отец фыркал и молчал, а Евдокия Петровна была попросту ошеломлена, когда сын сказал, что собирается жениться на Зине. Она завздыхала, глаза у нее покраснели, и пока Зина была у них — упорно не выходила из кухни, где вдруг нашлась масса дел.
После ухода Зины она высказалась определеннее.
— Да ты любишь ли ее, сынок? За красотой гонишься? Не будет счастья у вас, вот попомни мое слово. — Олесь недовольно возразил, что счастье от них самих зависит. — Конечно, теперь вы все умнее родителей пошли. А кабы меня послушал, я бы тебе порассказала о ее семейке, о матушке ее.
— Все это пустые сплетни, — решительно прервал он.
— Сплетни, не сплетни, а уж что есть. Я-то, старая, думала, помощницей у меня невестка будет. Сколько девушек есть хороших… Вот, хоть Мариночку взять, чем не пара была бы?
— Эх, мама, вот Марина-то для меня не пара, — помрачнев, ответил тогда Олесь. — Надо рубить дерево по плечу. — Что-то кольнуло в сердце при упоминании о Марине, но она давно была далеко, а на губах еще горели поцелуи Зины.
— Рубил дурак один дерево по плечу, а вырубил — дубину на свою спину, — непочтительно заявила невоздержанная на язык сестра Гуля.
Но если на Гулю можно было просто прикрикнуть, то с матерью пришлось объясняться дальше.
— Вот ты говоришь о Марине, мама… Я и сейчас считаю ее лучшей девушкой на свете. Но ведь я-то для нее кто? Просто случайный знакомый. Уехала, по научной линии пошла, теперь у нее другие друзья. Что же мне поперек ее дороги становиться? А Зина девочка неплохая. И хорошо, что молода, в таком возрасте легче воспитывать. Ты же видала, какие у нее глаза правдивые, чистые. Такие глаза не обманут, все в них видно.
— Видно, что в голове ветер гуляет, — снова вмешалась Гуля. Зину она знала по Дому культуры и терпеть ее не могла.
Вспоминая теперь все эти убеждения, речи, споры, Олесь застонал от досады на самого себя. До какой степени может быть слеп человек, если вобьет себе в голову какую-нибудь блажь!..
И снова нескончаемым, потоком потекли мысли и воспоминания.
Сначала было хмельное счастье первых недель семейной жизни. Он был в восторге от хозяйственных способностей жены, с увлечением играл в «главу семейства», сам ходил с Зиной выбирать мебель и помогал вешать гардины в новой квартире. Приглашал к себе друзей, ходил в гости, тешился, как ребенок, получивший игрушку, завладевшую его фантазией.
Но скоро затуманенная голова прояснилась, и он увидел то, что видели все вокруг: что выбранная им подруга жизни — тщеславная и неумная, не имевшая за душой ничего, кроме недалеких устремлений к внешнему благополучию.
И не он ею, а она им управляла. При поддержке матери добивалась одной уступки за другой. Так она ушла с работы, так завела свой порядок в доме, так стала распоряжаться всеми деньгами, загромоздила квартиру вещами и постепенно ушла от него дальше, чем была в тот октябрьский день их первой встречи…
А когда спохватился и решил приняться за ее перевоспитание, пошли ссоры, скандалы, которых Олесь не выносил, упреки, от которых спасался бегством из дома, лишь бы не слышать их. Когда возвращался, она виновато ластилась к нему и незаметно получала все, чего добивалась.
Так и шла жизнь — по избитой, привычной дорожке, серая и нудная, не было в ней больших страданий и горя, но не было и волнений и яркой радости. Тусклая паутина обыденности затянула все лучшие чувства и порывы.
И надо же было случиться этой размолвке теперь, когда на душе сумятица и без того!
Олесь беспокойно повернулся на диване, потом вскочил и, потихоньку открыв двери, вышел на балкон. Небо серело предрассветной мутью, прохладный ветерок освежил горячую голову.
Казалось бы, как просто принять решение! Ошибся — ошибку надо исправлять: разойтись с Зиной, пока нет детей, пока ничто не привязывает друг к другу.
Но мешала совесть. Ведь Зина была совсем девчонкой, когда выходила замуж. Она ни в чем не переменилась, не стала ни лучше, ни хуже. Окружающие считали ее хорошей женой, заботливой хозяйкой. А разве поймут они, что еще мало для счастья иметь сверкающую чистотой квартиру, белоснежное белье и вкусный обед. Разве покажешь каждому свою душу, расскажешь о неутолимой тоске по другой, самой милой, самой единственной на свете?
Только когда розовые краски восхода упали на крыши зданий, Олесь забылся тревожным, не дающим отдыха сном.
Глава X
Похудевший и побледневший после продолжительной болезни, начальник мартеновского цеха Ройтман поднялся в свой кабинет с чувством живейшего удовольствия. Вынужденный лежать после сердечного приступа, он тосковал по привычному рабочему ритму, по шуму цеха.
Едва он вошел, как лавина дел, больших и маленьких, обрушилась, словно только его и поджидала. Шли рабочие с просьбами, заявлениями, с предложениями и возмущениями, то и дело звонил телефон, вызывая на совещания, начальники смен жаловались на шихту и простои, целая кипа бумаг была оставлена без движения и ждала внимательного разбора. Так бывало каждый раз после длительного отсутствия, но Ройтман не жаловался — был жаден на работу. Он привык к такой жизни, привык каждый день распутывать десятки узлов, привык отдавать себя целиком производству и не без тайной гордости говорил порой, что еле успевает прочесть газету, где уж там думать о книге.
Цех был истинным домом для Ройтмана. Здесь он чувствовал себя нужным, здесь от его ума и распорядительности зависела судьба дела. Больше пятнадцати лет отдано этим пылающим печам, раскаленным пламенным потоком стали, которые потом уходили из цеха аккуратными продолговатыми слитками и пускались в длинный путь по цехам завода.
Но за последнее время в этой привычной и любимой работе что-то разладилось. Стало сдавать натруженное сердце, и иногда страх и растерянность охватывали Ройтмана. Он чувствовал, нет, знал, что может скоро прийти такой день, когда его спросят: «Не слишком ли трудно работать в цехе? Может быть, лучше перейти в отдел?»
Да, работать было трудно, очень трудно, но Ройтман хотел остаться на посту до конца.
Эти мысли, это предчувствие странным образом лишали его уверенности в себе. Боясь допустить промах, а пуще всего — не выполнить план, он позволял Рассветову командовать и руководить вместо него, опирался на мнения и суждения Баталова, начал опасаться всего, что нарушало привычное течение производства. А цех, несмотря на это, работал все хуже и хуже. Аварии, срывы, поломки оборудования, плохое качество металла постепенно становились каждодневными.
На этот раз в цехе, кроме всех прочих забот, прибавилась еще одна — исследовательская работа Инчермета. Баталов, передавая Ройтману дела, отозвался о ней в выражениях столь туманных, что он встревожился. Еще один груз на шею!
С чувством, похожим на неприязнь, он встретил научных работников, когда они пришли договариваться о проведении опытной плавки.
После первого знакомства, первых, ничего не значащих фраз наступило молчание. Ройтман долго изучал план исследования, словно хотел найти в нем что-то противозаконное. На самом же деле он думал, как бы повежливее дать понять ученым, что ему сейчас не до них. Виноградов и Кострова молча ждали, и под их взглядами он чувствовал возрастающую неловкость. И когда молчание стало невыносимым, он, наконец, поднял глаза.
— Сегодня на первой печи будет выплавляться номерная марка, — сказала Марина, не дожидаясь вопроса.
— Да, но…
— Илья Абрамович! — заговорила она быстро, горячо, предупреждая все возражения. — Больше мы не можем ждать. До сих пор отговаривались тем, что конец месяца, нужно выполнить план. Месяц кончился, план выполнен, пошел июнь. Нужно когда-то и начинать. Мы тут много думали и решили, что лучше, если первую плавку дадут опытные сталевары. Сейчас работает Жуков, в четыре смену примет Калмыков. Кому же еще доверять, как не им.
— Я не уверен в мастере…
— Насколько я знаю Северцева, он мастер опытный, — негромко и спокойно сказал Виноградов. — Да мастеру, собственно, нечего будет делать. Мы будем сами вести плавку.
— А вдруг что-нибудь случится? Так меня за первую печь живьем тогда съедят.
— Да что это, к ним и прикоснуться нельзя? — воскликнула Марина с искренним недоумением, которое, тем не менее, прозвучало иронически. — Илья Абрамович, а не так ли было у древних племен? — Сами создадут себе идола, а потом поклоняются.
Виноградов бросил на нее недовольный и укоризненный взгляд. Марина поняла и насупилась. Она никак не могла запомнить, что не всегда острый язык — лучшее средство убеждения.
Выждав столько, сколько нужно для приличия, она спросила Виноградова:
— Я вам еще нужна? У меня там осталось незаконченным определение газа…
— Да, пожалуйста, вы можете идти, — с готовностью отпустил ее Виноградов. И когда за нею закрылась дверь, спросил Ройтмана как бы между прочим:
— Сколько лет вы работаете с Рассветовым?
— Скоро пять, — ответил тот, слегка недоумевая.
— Пять… Срок порядочный. Я выдержал только три.
— Вы тоже работали с Виталием Павловичем? — с интересом спросил Ройтман.
— Пришлось…
— И как вы его находите?
— Я не люблю людей, которые считают себя непогрешимыми и незаменимыми. С ними очень трудно.
Ройтман промолчал. На слова Виноградова он не мог ответить равной откровенностью и обрадовался, что телефонный звонок не дал затянуться неловкой паузе.
— Да, да, Григорий Михайлович! Это я. Да, вышел… сегодня. Спасибо! Насчет опытной? — Ройтман скосил глаза на невозмутимое лицо Виноградова и продолжал говорить в трубку: — Договариваемся, Григорий Михайлович. Сегодня проведем. На первой. Да… да…
Медленно положив трубку на рычаг, Ройтман с некоторой укоризной сказал:
— Что же вы заранее директору жалуетесь? Мы могли бы без этого уладить.
— Я не имею привычки жаловаться, как бы трудно мне ни приходилось, — суховато ответил Виноградов. — Очевидно, это личная инициатива директора. Я тоже считаю, что мы можем вполне договориться сами.
— Ну, ладно, ладно, я не хотел вас обидеть, — примирительно сказал Ройтман. — Предупредите мастера, пусть готовятся к опытной.
Виноградов вышел, и следом за ним появился нормировщик цеха Ольшевский. Ройтман незаметно поморщился. Он знал, какой сейчас последует разговор, и ощутил досаду.
— Илья Абрамович, я несколько раз напоминал вам о предложении изменить организацию труда в цехе. В последний раз вы сказали, что советуетесь с техническим отделом. Какой же результат?
Леонид был непривычно серьезен и говорил без свойственных ему шуток. Ройтман отвел глаза.
— Вы слишком торопитесь. Они еще не успели ознакомиться с вашим предложением.
— Ну, что ж, этого следовало ожидать. А ваше мнение, Илья Абрамович? Вы же читали?
— Смело, слишком смело… У нас это, пожалуй, не пойдет, — ответил Ройтман без особой твердости в тоне.
— Только потому, что смело? А разве вам самому в глаза не бросается, сколько у нас несообразностей? За счет чего план выполняется? За счет нескольких передовиков. Можно прикрываться средними цифрами. На других заводах давно принят план на всю печь, а не на отдельную бригаду.
— У нас этого нельзя. Потеряется ответственность. Как будем учитывать выполнение?
— Было бы что учитывать, а система найдется. И сталевары будут не только о себе думать, но и о сменщиках. Вы думаете, почему у первой печи такие успехи? Да потому, что они оба всей печи в целом думают, не подводят друг друга. Вот это я и предполагал внедрить.
— На словах всегда гладко. А на деле сталевары возражать будут.
— Возражать лентяи будут. Соберем собрание, пусть рабочие сами обсудят мое предложение. Я же не о себе забочусь.
Оба не заметили, что в открытой двери стоит Баталов и слушает с самым кислым видом; не выдержав, он вмешался в разговор:
— И что за страсть такая к выдумкам, ей-богу?! То ли у нас цех, то ли научная академия? План выполняем, начальство довольно, премии получаем…
— Кто получает, а кто и нет…
— Ага! Так бы и говорил, что о дружке заботишься. А то слов наговорил! «Ответственность!» «Контроль!» Люди от жары, как мухи, шатаются, а ему загорелось все вверх тормашками, поставить!
— Да-а… Долго мы до коммунизма с такими настроениями ехать будем… — поднялся Леонид. — Что ж, придется в другое место идти.
— Иди, иди, — вслед ему сказал Баталов и сел на освободившийся стул. — Новаторов развелось — спасу нет! Читали? — и он положил на стол Ройтмана смятую газету, которую до сих пор сжимал в кулаке.
— А что такое, Андрей Тихонович? — взял Ройтман газету.
— В бюрократы мы с вами попали. В зажимщики инициатив вы. А у меня ихняя инициатива вот где сидит! — и он хлопнул себя по багровой шее. Все с Витькой Крыловым носятся, как с писаной торбой. Почему вот стружку не учим по-новому заваливать.
— А в самом деле, почему?
— Ну, знаете, только и дел на мартене! Вот пойду сейчас приказ сочинять: учитесь, мол, у Крылова стружку плавить. Засмеют. Когда я таким же щенком был, меня близко к печам не подпускали.
Пока Баталов ворчал, шумно пил газировку и отфыркивался, Ройтман внимательно читал статью. Была она написана резко, но возразить против нее нечем — все правильно. Предложение Виктора, в самом деле, могло принести некоторую пользу, хотя и не решало всех затруднений. Но гневный разнос, который учинил Рассветов Туманову, повлиял на Баталова, да и Валентин Миронов не был беспристрастен в своем отзыве. А теперь статью прочитают, потребуют ответа с начальника цеха. Первым делом Татьяна Ивановна… При мысли о ней Ройтман поежился, словно вдруг стало холодно. Глаза задержались на подписи.
— Обратили внимание, кто писал?
— А то нет? — взорвался снова Баталов. — Главный баламут у нас. Когда только от него избавимся? Ей-богу, в тот день плясать буду.
— Напрасно. Терновой — умный человек. Умный и смелый. Далеко пойдет.
— Во, во. Еще вас с места сковырнет. Думаете, он зря старается?
— Бросьте ерунду, — поморщился Ройтман. И так было неприятно из-за статьи: Терновой мог бы поговорить с ним лично, а не писать. Но тут же с беспощадной правдивостью сказал себе, что беседа все равно не изменила бы положения. И, желая замять неприятный разговор, сурово спросил: — Почему до сих пор не провели ни одной опытной плавки?
— До вас оставил. Как вы решите.
— Почему?
— Нервов не хватает. Как подумаю, что над такой дорогой сталью издеваться будут, аж ноги подкашиваются.
— Если нервы слабые, нечего в цехе работать. Сегодня проведем опытную. На первой печи. На всякий случай, далеко не отходите.
— Чего там — уходи, не уходи, все разно загубят, — махнул рукой Баталов.
— Перестаньте каркать. Это же не ребятишки — исследователи.
— Ха! Это барышня-то приезжая? Она наисследует. А то еще исследователь: посадили Тернового женку у трубок стеклянных крантики вертеть. Смехота одна.
Ройтман знал привычку своего заместителя ворчать по всякому поводу и привык к ней, но сегодня она раздражала. Что-то фальшивое чувствовалось в этой манере. Поэтому с непривычной сухостью сказал:
— Опытные плавки будем проводить по плану. Есть такой?
— Есть… — нехотя выдавил Баталов и, воспользовавшись тем, что Ройтман потянулся за трубкой телефона, поспешил выйти.
* * *
Виноградов, Марина и Валентин уже были у первой печи. «Крутятся!» — с досадой подумал Баталов.
— Вам сказали, что плавка будет опытная? — спросил Виноградов.
— Да, слыхал, — нехотя подтвердил Баталов.
— Ферросилиций нам не нужен. А вот других ферросплавов прибавьте. Распорядитесь там.
— А кто за перерасход отвечать будет?
— Я вас попрошу: делайте, как говорят, остальное — наша дело.
— Ваше, так ваше. Кума с воза — куму легче. А силик пускай тут. Места не отлежит.
Он пошел к другим печам, даже не заглянув в первую.
А в печи билась, крутилась огненная метель, рыжие языки пламени выбивались из-за всех крышек завалочных окон.
Ванна забурлила. Взяли пробу металла и шлака. Виноградов распорядился забросить в печь еще извести.
Сталевар Жуков, до сих пор слушавший ученых без возражений, на этот раз не выдержал и заметил, что, по его понятиям, шлак вполне нормальный и делать его еще более густым не имеет смысла. Виноградов спокойно посоветовал ему выполнять указания.
Постепенно возрастала окисленность шлака. Когда Валентин обратил на это внимание Виноградова, тот успокоил его, сказав, что в данном случае важнее иметь шлак густой, пусть даже и с высоким содержанием закиси железа.
Ничего не понимавший Жуков обрадовался, когда прогудел гудок — половина четвертого. Кончалась смена, а с ней и «морока», как окрестил он сегодняшнюю плавку. Доводить и выпускать ее придется Калмыкову. Баталов превозносил его, как мага и чародея, и Жуков не без злорадства подумал: «Пусть-ка этот чародей попотеет над тем, что мы здесь заварили».
Мимо прошли бригады и мастера третьей смены. Марина еще издали увидела Олеся. Взволнованно забилось сердце. До сих пор она не могла привыкнуть, что видит его каждый день, но теперь она хоть научилась сохранять видимость спокойствия.
Против ожидания Олесь не остановился, а кивнув, прошел мимо. Марина проводила его обиженным, непонимающим взглядом. Что случилось? Значит, ей в самом деле не показалось, что он переменился, стал суровым и сдержанным.
Марина была настолько далека от мысли об иных отношениях, кроме дружеских, что совесть ее ничуть не мучили эти встречи и разговоры на работе. И внезапное отчуждение Олеся обидело ее. Голос Виноградова вернул Марину к действительности. Оказалось, что сменный мастер заупрямился и наотрез отказался вести плавку по опытной технологии. Наметанным глазом он увидел, что плавка уже идет не так, как следует. Особенно ему не понравилось состояние шлака. Не горячась, обстоятельно, с сознанием собственной правоты он доказывал Виноградову, что первая печь — слишком ответственный агрегат для таких рискованных опытов, что загонять в брак дорогую марку стали он не собирается и позора для передовика не допустит.
Марина слушала и не верила ушам. Бориса Северцева она знала еще в институте, он учился на два курса старше ее. В учебе, правда, звезд с неба не хватал, но зато первым был на любой трибуне и горячо призывал к свершению героических дел. Марина почему-то раньше не замечала, что он небольшого роста и сутуловат, что у него торчат уши и что он изо всех сил старается представиться более солидным, чем на самом деле.
Вся бригада исследователей не могла сломить упрямства Бориса, который ощущал молчаливую поддержку Баталова. Тот уже очутился здесь и безмолвно шевелил пальцами коротеньких рук, заложенных за спину. Конец спору положил Ройтман — его привела не на шутку рассерженная Марина.
Калмыков слушал, не вступая в спор. Худощавый и высокий, с горбатым носом и тонкими губами, он с дерзким видом сердцееда поглядывал на хорошенькую девушку-исследователя, не сомневаясь, что она исподтишка любуется им.
Лишись Калмыков популярности и восхищения окружающих — у него пропал бы главный интерес в жизни. В душе он презирал всех ученых, кропотливо, с тетрадочками в руках собирающих крохи его мастерства, но они нужны были ему для вящей славы. Он так и считал, что главная фигура на мартене — сталевар, а остальные крутятся вокруг, как мухи над медом. Бригада у него была отлично вымуштрована и, как хороший хор, подыгрывала главному солисту.
Как только бригады сменились и вопрос об опытной плавке был решен, Калмыков уверенно повел плавку дальше. И не с такими приходилось справляться. А что мастер кричал, так это его, мастера, дело обеспечить наилучшие условия работы для сталевара.
Казалось, все шло, как полагается. Инженеры и научные работники, каждый нашел свое место, чаще обычного поднималась крышка завалочного окна, чтобы можно было взять пробы для определения газов в стали. Но несмотря на эту видимость, какая-то смутная тревога все сильнее охватывала Северцева.
В газовой лаборатории сидела Зина Терновая. Она работала только третий день, ничего еще не знала и не умела и уже с утра начинала ждать, когда кончится смена. От нечего делать она грызла подсолнухи и рассматривала свое искаженное изображение в зеркальной поверхности сосуда Дьюара, похожего на стакан с очень толстыми стенками.
Войдя с очередными пробами, Валентин воровато оглянулся и поцеловал ее в затылок. Она испуганно отстранилась.
— С ума сошел?!
— Не сам сошел — ты свела. Разве можно быть такой красивой?
В самом деле, Зина сейчас была очень хороша. От жары лицо порозовело, нежный румянец на щеках стал гуще, губы чуть запеклись и казались нарисованными. Белокурые влажные волосы завились вокруг лица в мелкие колечки, распахнутый ворот синего халата открывал белую шею, и видно было, как под кожей быстро пульсирует жилка.
У Валентина внезапно пересохло во рту. Откашлявшись, он спросил хрипловатым голосом:
— А где твоя кикимора?
Кикиморой он звал за глаза вторую лаборантку, девицу тощую и некрасивую, в том возрасте, когда о годах уже не спрашивают.
— За сухим льдом пошла. Ой, что за жара такая! Так бы сама в лед закопалась.
— Твоя смена скоро кончается. А вот нам еще потеть здесь. Теперь слушай: вот эти пробы надо немедленно положить в сухой лед. Иначе водород из них выделится — улетучится — и показания будут неправильные. Поняла?
— Чего там не понять? Если в лед не положить — улетучится. Принесет Клавка лед — положу.
— Смотри, не забудь. А что ты вечером делаешь?
— Рита звала в лото играть.
— Молодец у меня сестрица. Приду тоже. О-бо-жаю лото! — шутовски протянул он.
— Ой, Валя, не надо! Еще сплетни разведут, скажут, что ты из-за меня ходишь…
— Так это же не сплетни, а сущая правда. Вот бы уговорила своего бирюка за Волгу съездить. Потанцевали бы вместе!
— А Вера?
— Как-нибудь уговорю. Ох, уж эти мужья и жены, как они осложняют жизнь любящих! — притворно вздохнул Валентин и сделал новую попытку поцеловать Зину.
Она уклонилась, засмеялась и, шутливо подталкивая Валентина, заставила его уйти. Сонную лень, как рукой сняло. Жарко было по-прежнему, но настроение сразу улучшилось. Зина вполголоса запела и стала собираться домой. Она не раздумывала, точно ли Валентин так влюблен, как прикидывается, но жить стало интереснее. Она иногда встречалась с ним у Риты, уходя домой — целовалась с ним на лестнице, подолгу разглядывала себя в зеркале, наряжалась и много пела. Оживление ее заметил даже Олесь и приписал его тому, что ей понравилась работа. «Безглазый дурак», — злилась Зина. Она не стала бы столько думать о Валентине, если бы Олесь по-прежнему лелеял ее. Но он стал раздражительным, придирчивым, а когда Зина пыталась приласкаться, отвечал до обидного рассеянно и небрежно — так порой занятый человек рассеянно погладит кошку, прежде чем сбросить ее с колен. И Зина понемногу втягивалась в этот шутливый флирт с Валентином.
У первой печи беспокойно шагал Северцев. Он сначала демонстративно отстранился было, но по мере того, как шла доводка плавки, стал терять свое напускное равнодушие. Ученые вели плавку как-то необычно, самолюбие же не позволяло спросить, почему они делают так, а не иначе. Складывалось впечатление, что они и сами не знают, что делают.
Подходил Баталов, в гробовом молчании крутил головой и так без единого слова уходил, изменив своей обычной словоохотливости. Это нервировало мастера еще больше. С самого начала ему не понравилось, что плавка ведется под очень густым шлаком, а разжижать его Виноградов запретил да вдобавок прочел целую лекцию на тему флокенов — словно только об этом и были думы.
Сделав подсчет приготовленных для завалки в ванну ферросплавов, Северцев убедился, что приготовленного хватит как раз в обрез, в расчете на нормальную плавку. Но когда взяли последнюю пробу, он похолодел: поверхность шлаковой лепешки сразу же покрылась серебристым налетом.
— Товарищ Виноградов, — шагнул он к ученому. — Надо раскислять, с опытом вашим ничего не выйдет.
— Ничего подобного. Раскислять будем в ковше, — жестко отрезал Виноградов.
— Вы сознательно губите плавку! — почти закричал Северцев. — Ферросплавов не хватит, подсчитайте-ка сами! Видите, шлак «седой». Плавка, не попадет в химанализ…
— Только без паники, — сдержанно посоветовал Виноградов. — Я немножко знаю эти азбучные истины. Лучше напомните Баталову, что нам так и не прибавили ферросплавов.
Но Баталов, с которым хотел посоветоваться Борис, словно сквозь землю провалился. Ройтмана с минуты на минуту ожидали с совещания у директора.
Так и не найдя ни того, ни другого, Северцев вернулся к печи. Логарифмическая линейка снова вынырнула из кармана, движок лихорадочно заметался туда и сюда. У мастера сердце замирало при мысли, что еще какие-то десяток-другой минут — и сто тонн прекрасной стали безвозвратно пойдут в брак. Этот исход, возможный позор для печи, все обвинения, которые обрушат на него Калмыков и Рассветов, все мыслимые и немыслимые последствия так запугали Северцева, что он уже совсем запутался в том, сколько и чего нужно прибавить, и бестолково затоптался у печи, чувствуя одно, что время идет, а углерод выгорает…
Виноградова и Миронова поблизости не было, одна Марина брала последние пробы. Она насмешливо, с сознанием собственного превосходства посматривала на растерявшегося мастера и предвкушала торжество Виноградова.
Как только подошел Миронов, Борис выхватил у него листочек с цифрами химического анализа пробы, взглянул на содержание углерода и в это время услышал негромкий совет Валентина:
— Пожалуй, надо раскислять ванну. Ферросплавов не хватит.
Валентин тотчас же отошел и, взяв у Марины пробы, понес их в газовую лабораторию, а Северцев, словно взбодренный его словами, мгновенно принял решение и крикнул:
— Заваливай силик в ванну!
— Что вы делаете? — рванулась к нему Марина.
— Отойдите, Марина Сергеевна, — сурово приказал Северцев. — Я беру ответственность на себя. Хватит вам издеваться. Давай, давай! — закричал он.
— Да как вы смеете? — взорвалась Марина, чувствуя знакомый, но редкий теперь приступ гневного бешенства, когда она могла что угодно натворить и наговорить.
Рабочие не слушали ее, ферросилиций быстро исчез в печи, и кипящая поверхность металла стала быстро успокаиваться.
— Вы… вы… Знаете, кто вы? — задыхаясь, крикнула Марина. — Вы шкурник и трус!
— Ого, — словно про себя сказал Калмыков.
— Да, да, трус, шкурник! — быстро продолжала Марина, которую подхватил горячий вихрь возмущения. — Вы думаете, шкурник — это кто только о личной выгоде заботится? Не-ет, у вас категория повыше. А все равно шкурник! Что вам наука, что вам будущее! Лишь бы сейчас ничего не случилось! Вы тут нам ерунды наговорили и про печь, и про позор, и про передовиков… А сами только трусили, как бы чего не случилось. Беликов!
Она опомнилась и замолчала не потому, что оскорбленный Северцев что-то закричал в ответ, а потому, что быстро подошедший Виноградов крепко сжал ее локоть и спокойно спросил:
— Из-за чего бушуете?
— Да ведь этот кретин сорвал нам плавку, струсил! — Марина чуть не плакала. — Он самовольно раскислил ванну, вся наша работа насмарку пошла!
— Ах, вот что? Раскислили? Н-ну, что же… Все-таки, не стоит браниться и кричать из-за этого. Со своей точки зрения он прав, следовало ознакомить его сначала хотя бы с основными положениями нашей теории. Я этого не учел.
Марина считала, что сколько бы Северцеву ни объясняли, он все равно поступил бы по-своему. Но спорить не хотелось. Она разом почувствовала крайнее изнеможение и отвращение к жизни. Как много крови может испортить такой вот дубина, который не понимает даже, на что замахивается!..
Теперь они были уже не нужны на плавке, и Марина медленно пошла в газовую лабораторию, собираясь заняться определением водорода в пробах. Только работа — теперь не такая уже нужная — могла вернуть ей равновесие. У дверей комнаты она столкнулась с Валентином и мельком заметила, что у него смущенный вид. Значения она этому не придала — ей казалось естественным, что все кругом расстроены.
Валентин был свидетелем разговора Тернового с Северцевым.
— Ну, отличились? — язвительно спросил Терновой.
— Уйди, Александр, и так тошно.
— Тебе тошно. А ему? — и Терновой показал глазами на Виноградова.
— Ну, если ты такой жалостливый, так берись сам, попробуй, почем фунт лиха! — раздраженно ответил Северцев.
— А что? Это идея, — сказал ничуть не уязвленный Терновой. — В самом деле, надо взяться. И сталевары у меня не такие знаменитые, жирком не заплыли, и за репутацию дрожать не приходится — и так вконец испорчена.
— А ты тут чего подковыриваешь? — вмешался Баталов, который, оказывается, никуда не уходил и теперь вместе с Ройтманом поспешил на место происшествия. — Правильно поступил Борис Семенович, не загубил плавку.
— Зайдите ко мне в кабинет, — сухо приказал Ройтман Северцеву. — Очевидно, придется заняться и вашим воспитанием. А вас, Андрей Тихонович, я просил позаботиться о том, чтобы обеспечить всем необходимым опытную плавку.
— Во, во. Теперь пойдет. Только этой обузы не хватало, — проворчал Баталов, ничуть не заботясь, что его может услышать Виноградов.
* * *
Марина сидела в опустевшей комнате газовой лаборатории, поставив локти на стол и опустив лицо в ладони. Она забыла, что с утра не успела поесть, и теперь ощущала слабость во всем теле и противный звон в ушах.
С трудом преодолевая скованность, отняла руки от лица и открыла ящик письменного стола, чтобы достать графики газовых определений. С неудовольствием задвинула подальше пудреницу и носовой платочек Зины; придется завтра делать замечание: стол общий, а Дмитрий Алексеевич не терпит ничего постороннего среди деловых бумаг. Зина, конечно, надуется, будет неприятно… Скверную же шутку сыграла с ней судьба! Зачем понадобилось Зине поступать на работу именно сюда? Как тревожно посмотрел тогда Олесь: «Надеюсь, вы подружитесь…», — сказал он, придя с Зиной в первый раз. А у нее даже руки тогда опустились. Конечно, ради Олеся можно многое вынести. Но разве не жестоко заставлять ежедневно видеть перед собой это живое доказательство нелепости ее приезда на «Волгосталь»?
Марина вынула шарик пробы, заложила в аппарат и включила ток, а сама занялась вычислениями. Привычное гуденье насоса, неторопливое течение струйки песчаных часов как-то незаметно успокоили ее. Внимание сосредоточилось на столбике ртути в аппарате.
Результат первого же определения удивил ее — настолько мало было водорода в пробе. Заинтересованная, сразу позабыв о неприятности, Марина вложила в аппарат вторую пробу, и так ушла в свое занятие, что даже вздрогнула, когда рывком распахнулась дверь и вошел Олесь Терновой.
— Олесь?! — удивленно сказала Марина и вдруг жарко покраснела. — Ты… Тебе Зина нужна? Она уже ушла домой.
Не обращая внимания на сбивчивые, спотыкающиеся слова, он медленно сказал:
— Я знаю, что у вас произошло на плавке. Думал, ты расстроена. Зашел успокоить.
— Спасибо, Олесь, — протянула она руку, которую он чуть пожал и тут же выпустил. — Была расстроена. И даже очень. Да не умею я долго плакать над пролитым молоком. А потом — я сделала такое открытие! Посмотри-ка!
И совсем позабыв об отчужденности Олеся, она ухватила его за рукав и заставила нагнуться к газоанализатору.
— Видишь? Понимаешь?
— Вижу, но не понимаю, — невольно улыбнулся он, глядя не на стеклянные трубки, а на милое, оживленное лицо Марины.
— Ах, боже мой, ну как не понять? Вот столбик ртути показывает, сколько водорода в стали. Мы такого низкого еще не имели на обычных сталях. Значит, даже те изменения, которые удалось провести, уже резко снизили опасность образования флокенов.
— А я-то спешил утешать. Ты сама хоть кого утешишь, — сказал он со своей обычной теплой улыбкой и сделал шаг к двери, но тут же задержался. — Мне хочется поговорить с Виноградовым. Как ты думаешь, лучше будет, если опытные плавки будет проводить одна и та же постоянная бригада, на одной и той же печи?
— Олесь! Это было бы идеально! Но… мы можем только мечтать о таких условиях. Кто же возьмется?
— А я?
— Ты? Да разве тебе разрешат? — она на мгновение нахмурилась, а потом тряхнула головой. — Лучшего мы бы и желать не могли. Но ты сначала поговори со своим начальством. И если ты в самом деле хочешь этого, то добьешься. Правда?
Он улыбнулся в ответ на ее улыбку, а Марина торопливо продолжала:
— А теперь мне нужно разыскать Дмитрия Алексеевича. Надо его успокоить и ободрить. Я-то знаю: он виду не показывает, а переживает больше всех.
И она побежала на площадку. Олесь медленно пошел следом. Виноградов, Виноградов… Первая мысль у нее — о нем. Что же, это и правильно. И нужно самому держаться, не поддаваться чувству.
Крепко сжав губы, так, что обозначились желваки на скулах, Терновой зашагал к своим печам.
Марина поискала у первой печи, но Виноградова нигде не было видно. Валентин еще не ушел и разговаривал с Северцевым. На вопрос, зачем ей Виноградов, Марина сказала:
— Порадовать его хочу. Плавка оказалась необычайно чистой по водороду.
— И что же из этого? — встревоженно сказал Валентин. — Может быть, это случайно.
— Цыплят по осени считают, — в тон ему откликнулся Северцев, еще переживавший обиду на Марину.
— Скептики вы все тут, как я погляжу, — задорно воскликнула Марина и пошла дальше, перепрыгивая через мелкие препятствия. А у Валентина пропала всякая охота разговаривать. Бросив папиросу, он поспешил в газовую лабораторию и мрачно уставился на прибор. «Сказать?» — мелькнула в голове мысль. Но это значит подвести Зинушку. Еще уволят, чего доброго. А без нее тут тоска смертная… Она забыла положить пробы в лед, как он предупреждал, и принеся последние пробы, Валентин увидел на столе рассыпанные шарики предыдущих. Он быстро кинул их в сосуд Дьюара, не думая о том, что они могут иметь какое-то значение. А теперь ученые, пожалуй, обрадуются, что водорода мало, отменят для плавки замедленное охлаждение… С другой стороны, если их постигнет неудача — стоит ли особенно жалеть об этом?
И Валентин решительно выкинул последние принесенные пробы, чтобы они не путали общих результатов.
Заглянув на заднюю сторону первой печи, Марина увидела, наконец, темный силуэт Виноградова. Ученый стоял, держась одной рукой за перила, другой не отводя от глаз рамку с синим стеклом. По желобу неслась, низвергаясь в ковш, золотая река расплавленной стали; багрово полыхали стальные ажурные конструкции цеха, клубился вверху тонкий голубой дым, металл излучал обжигающую жару, но Виноградов ничего не замечал.
— Дмитрий Алексеевич! — позвала его Марина. — А я вас везде ищу!
— Зачем, Марина? — спросил он, с трудом отрываясь от созерцания стали. Перед утомленными глазами плавали оранжевые и фиолетовые пятна на черном фоне, он ничего не видел, но голос Марины звучал бодро и весело, и он смутно удивился — почему?
— Пойдемте, я вам покажу что-то интересное. Выше голову, Дмитрий Алексеевич! Вы еще победите.
— Мы еще победим, — улыбаясь, поправил он и ощупью нашел ее руку. — Ведите меня, а то я совсем ослеп.
Результаты, обнаруженные Мариной, удивили его самого, но он ограничился одним приказанием:
— Возьмите еще пробу с разливки.
Но прежде чем Марина успела шевельнуться, Валентин схватил пробницу, сосуд Дьюара и ведро с водой.
— Я быстро, — сказал он и исчез.
Взяв пробу на литейной канаве, он оглянулся и на несколько минут положил шарики проб на край горячей изложницы — от высокой температуры часть водорода должна была выделиться. По крайней мере разница в содержании будет не так заметна… Затем, как ни в чем не бывало, бросил шарики в углекислоту и принес в лабораторию, где Марина стала сейчас же производить экспресс-анализ.
— Ну, посмотрите, — сказала она через пятнадцать минут, которые показались Валентину нескончаемо долгими. — Водорода уже несколько больше, но оно и понятно: во время выдержки ванна опять поглотила его из атмосферы. Но все-таки ниже, чем было за все время наблюдений.
«Еще не поздно сказать», — шептал Валентину внутренний голос, и он уже открыл было рот, чтобы признаться во всем, но тут неожиданно вошли Ройтман и Савельев. Директор не хотел уходить, не узнав об окончательных результатах испорченного опыта. Марина и им повторила то же самое.
— Так… И это значит?.. — спросил Савельев.
— Это значит, что можно обойтись без замедленного охлаждения, — услышал Валентин как раз то, чего боялся.
— На вашем месте я бы не торопился, — быстро возразил он. — Мало ли, какие могут быть случайности.
— Да что вы, не верите в зависимость флокенов от содержания водорода? — подняла брови Марина.
— Верю, но… нельзя же их автоматически отождествлять.
— Вы просто повторяете слова Рассветова.
— А к словам Рассветова можно прислушаться, он дело говорит, — стоял на своем Валентин. У него была мысль: если ученые поставят на своем и их постигнет неудача, у него будет возможность в случае чего сказать: «Я же предупреждал».
Виноградов слушал внимательно, потом поморщился и сказал:
— Есть два мнения, Илья Абрамович, и вы можете придерживаться любого. Мое мнение таково, что при данном содержании водорода, как показали многочисленные опыты, возникновение флокенов маловероятно. При этом мнении я и остаюсь.
И он решительно снял спецовку, показывая всем видом, что спор окончен.
Ройтман беспомощно оглянулся на Савельева, и тот принял поистине Соломоново решение: половину плавки отправить в прокат без обработки, а вторую половину подвергнуть обычному режиму охлаждения после прокатки на блуминге.
Глава XI
Только по счастливой случайности, неудавшаяся опытная плавка оказалась хорошего качества. Видимо, помогло то, что печь получила отборную шихту, опытные сталевары вели плавку быстро и правильно, помогли и изменения в технологии, которые удалось внести Виноградову. Марина торжествовала, и удивлялся один Валентин, который пережил немало неприятных минут.
Но, как говорится, раз на раз не приходится. И следующая опытная плавка это доказала. Хотя ее провели по всем правилам новой теории, добиться снижения водорода не удалось. А тут уехал в кратковременную командировку Савельев, и вся власть на заводе перешла в руки Рассветова. Первым же делом он запретил опытные плавки — «до особого распоряжения».
— Вот оно, начинается, — сказала Марина, когда все попытки уговорить Ройтмана оказались напрасными. — Пожалуй, зря я советовала вам, Дмитрий Алексеевич, ехать на «Волгосталь». Лучше бы сидеть в лаборатории института.
— Отсутствие роз и лилий начинает сказываться, — усмехнулся Виноградов. — В качестве противоядия припоминайте почаще мудрую латинскую поговорку — через тернии идут к звездам. Все же любопытно посмотреть, далеко ли зайдет Виталий Павлович.
— Меня вовсе не устраивает роль простого зрителя этой комедии. И если вы не хотите, то я приму меры.
— Марина! Куда вы? Марина?!
Но девушка уже исчезла. Каблучки ее дробно простучали по каменной лестнице лаборатории. Выбежав на улицу, она остановилась в замешательстве: куда это она собиралась пойти? Взгляд ее упал на здание заводоуправления. Ах, да! Ведь там помещается партком! И Марина направилась к подъезду.
…У Татьяны Ивановны только что закончилось совещание. В приемной еще толпились люди, плавал папиросный дым, слышался громкий разговор, дверь в кабинет то и дело открывалась. Марина взялась было за ручку, но секретарша остановила ее:
— Татьяна Ивановна сейчас уходит обедать.
Марина с досадой пожала плечами и круто повернулась к выходу, но тут ее окликнул голос самой Шелестовой:
— Марина Сергеевна, вы ко мне?
— Да, но вы же…
— Ничего, ничего, заходите, очень рада вас видеть.
И уведя Марину в кабинет, она усадила ее и села сама, не в свое кресло за, письменным бюро, а у крытого синим сукном длинного стола для заседаний. Кабинет был обставлен строго, и только на столе в граненом стакане стоял букет простых мелких роз, скорее похожих на махровый шиповник.
— Ну, рассказывайте, как идут дела? — с живым интересом сказала Татьяна Ивановна.
— Плохо, — мрачно сказала Марина, собирая опавшие лепестки в одну кучку.
— А что такое? — по тону Татьяны Ивановны незаметно было, чтобы ответ испугал или огорчил ее.
Задетая этим спокойствием, Марина стала перечислять все трудности, с которыми они столкнулись, все препятствия, которые воздвигали на их пути Рассветов, Баталов и Ройтман и в своем увлечении так сгустила краски, что рассказ даже для нее самой показался малодостоверным. Татьяна Ивановна слушала молча, ни одним движением не прерывая взволнованную девушку. Наконец, Марина выговорилась. Татьяна Ивановна выждала минуту и потом спросила:
— Дмитрий Алексеевич тоже такого мнения?
— Ах, Дмитрий Алексеевич! — махнула рукой Марина. — Он полагает, что все идет нормально. А я думаю по-другому. И заставлять учёного тратить время и нервы на все эти неурядицы — все равно, что забивать гвозди микроскопом.
Марина в душе осталась довольна таким сравнением, а Татьяна Ивановна еле сдержала улыбку.
— Вы нарисовали очень мрачную картину. Чего доброго вам захочется сбежать с «Волгостали».
— Что вы! — так искренне воскликнула Марина, что Татьяна Ивановна не выдержала, и долго сдерживаемый смех прорвался.
— Извините меня, но это у вас очень забавно получилось, — вытерла она глаза платком. — Очень хорошо, что вы так заботитесь о Виноградове. Мы тоже думаем о нем. Только посоветую вам не быть такой злопамятной. Вы, кажется, ни одного греха рассветовского не забыли, словно специально их записываете.
«Если бы она знала!» — подумала Марина, но промолчала: Виноградов мог остаться недоволен ее слишком большой откровенностью. А Татьяна Ивановна продолжала:
— Я поговорю с Ройтманом. И вопрос об условиях работы для вас мы, конечно, разрешим. Но вы, пожалуйста, не смотрите одним глазом, замечайте и хорошее, — пошутила она на прощание.
Марина ничего не сказала Виноградову о своем разговоре с Шелестовой, и он был несколько удивлен, когда Ройтман дал им возможность провести еще одну опытную плавку в ночную смену.
Это была тревожная ночь. Сталевар попался из средних, старик мастер Чукалин совсем отстранился от ведения плавки, мелкие неполадки и препятствия преследовали работников института и лаборатории с самого начала. А в конце, когда подали ковш для выпуска плавки, оказалось, что выпускное отверстие заварилось. Его пробивали ломами, прожигали кислородом, провозились около получаса, а сталь в это время продолжала кипеть, и не было заготовлено ферросилиция, чтобы ее успокоить.
Когда же плавку, наконец, выпустили, она была браком, годным только в переплавку.
На другой день разразилась буря. Несмотря на то, что двойная дверь кабинета главного инженера была обита кожей, сквозь нее доносились в приемную раскаты начальственного разноса.
«Виталий Павлович лютует», — переговаривались сотрудники конторы.
А Рассветов упивался возможностью показать свою власть. Перед ним навытяжку стоял бледный Ройтман, взволнованный начальник центральной лаборатории Вустин немилосердно терзал свою холеную бородку. Сидел один Валентин Миронов и с озабоченным видом рисовал в блокноте пузатых чертиков с бараньими рожками. Для него гроза шла стороной — он лишь исполнитель. Научные работники при этом не присутствовали, Ройтман не счел нужным приглашать их.
Голос его гремел и раскатывался, утеряв все бархатно-рокочущие ноты, не раз и не два он для вящей убедительности стучал кулаком по настольному стеклу и не скупился на красочные эпитеты. Он обзывал работников Инчермета авантюристами от науки, а их метод — сплошным шарлатанством, Ройтмана же и Вустина громил за то, что они посмели ослушаться его и допустили такое безобразие, такую безответственность, такое… Словом, Рассветов от души наслаждался. Неудача Виноградова доставила ему истинное удовольствие. Особенно приятно было преподнести эту пилюлю Савельеву — не увлекайся новшествами.
И Рассветов был крайне удивлен, когда Вустин, кротчайший, спокойнейший Вустин, знавший только свою теорию и науку, вдруг сдернул с высокой переносицы пенсне и голосом, срывающимся на фальцет, перебил:
— Довольно… Хватит! Я… я не позволю больше!..
Что он не позволит — было неясно, но Рассветов понял, что перехватил, и примирительно буркнул:
— Это не лично вам адресовано.
— Тем более. Я не передаточная станция. И всякому должно быть известно, что одна неудача еще не может опорочить весь метод в целом. И нельзя на этом основании срывать опыты.
Вустин разволновался, руки его дрожали, но он решительно отстранил протянутый Валентином стакан воды и продолжал, обращаясь к Рассветову:
— Мы радоваться должны — радоваться, что у нас работает такой замечательный человек, как Виноградов! Мы становимся участниками большого открытия! Я сам был в плену предрассудков, не понимал сначала всей важности новой концепции. Но с тех пор я имел возможность детально ознакомиться с теорией Виноградова и нахожу ее блестящей! Да-с, блестящей. И буду говорить это, где угодно.
И не дожидаясь разрешения, он вышел из кабинета. Валентин на всякий случай покачал головой. Значение этого жеста можно было истолковывать по желанию.
— Сегодня же напишите объяснение в главк, — приказал Рассветов Ройтману. — Я подпишу.
— Может быть, не стоит, Виталий Павлович? Ведь мы же не пишем объяснения по каждой забракованной плавке, — возразил тот.
— И очень плохо делаем, что не пишем, — стукнул кулаком Рассветов. — Чтобы через час объяснение лежало у меня на столе.
…В десятый раз написанное объяснение рвалось на клочки и летело в корзинку. Обхватив гудящую голову руками, Ройтман сидел у себя в кабинете и мрачно созерцал чистый лист бумаги. Он знал, что нужно Рассветову, но рука не поднималась.
Приоткрылась дверь, заглянул Терновой.
— Вы заняты, Илья Абрамович? Ну, я позже зайду.
— Да нет, заходите, заходите сейчас, — обрадовался Ройтман посещению, отвлекавшему от тяжелых раздумий.
— Я к вам по поводу исследовательской работы, — начал Олесь без предисловий.
— Ой, пожалуйста, не надо! Хватит с меня на сегодня! — взмолился Ройтман. — Только что нас изрядно пропесочили.
— А это у нас в новинку? — скривил губы Терновой. — Я потому и пришел, что, кажется, нашел средство прекратить эти скандалы.
— Ну, ну? — недоверчиво протянул Ройтман.
По-моему, работу по новой технологии нужно организовать иначе, — не смущаясь, спокойно начал Терновой, — опытные плавки нужно назначать по возможности на одну и ту же печь, чтобы их проводила одна и та же бригада. Мастер ознакомится с новой технологией, будет знать, что от него требуется, станет не мешать, а помогать ученым. И сталевар научится.
— М-да… На словах выходит сравнительно гладко. А на деле… кто из мастеров возьмется за такую нагрузку?
— Я много думал над этим, со всех сторон, кажется, обдумал. Хотел бы сам попробовать взяться.
— Александр Николаевич! — изумился Ройтман. — А вам-то зачем хомут надевать? И так Рассветов вас поедом ест.
— Не съест. Я жесткий. Дело в том, что меня заинтересовала эта работа.
— А на какой печи проводить?
— Думаю, Виктора Крылова выбрать. Самый подходящий человек.
— Что-то вы все Крылова выдвигаете? — сказал Ройтман не без значения — вспомнил недавнюю статью Тернового. Олесь понял, что имел в виду начальник цеха, и слегка усмехнулся.
— Виктор и человек хороший, и сталеваром может быть отличным. Поучить только надо.
— Ну, дай, боже, нашему теляти волка поймати…
— Значит, договорились? Попробуем сначала — и без огласки. Назначайте опытные плавки на четвертую печь, по возможности так, чтобы доводка приходилась на мою смену.
— Александр Николаевич, но ведь опытные плавки запрещены!
— Не на век же, — пожал плечами Олесь.
После его ухода Ройтман долго не раздумывал. Перо забегало по бумаге. Он знал, что Рассветову нужно совсем другое объяснение, что никуда его не пошлют, а напишут другое, но не мог остановиться.
А вечером его допрашивала Рита:
— Скажи, чего ты добиваешься? Чего ты добиваешься? Чтобы из цеха выгнали? Так уйти можно и без трепки нервов.
Она тянула ленивым, но настойчивым голосом, накручивая волосы ка бигуди, морщась от дыма — в углу рта была зажата папироса.
Ройтман уже лежал на высоко, почти стоймя, поднятой подушке.
— Не твое дело, Рита, — неохотно отозвался он.
— Будет мое, как свалишься на мои руки инвалидом. Ты же без цеха своего разлюбезного и дня прожить не можешь. Давно бы пора на спокойную работу перейти, здоровье сохранил бы. А то деньги — да тьфу на них, на деньги твои!
Ройтман про себя улыбнулся: бессребреницу Рита изображала плохо. Мягко он попросил:
— Перемени разговор. Довольно об этом. Ты же ничего не понимаешь!
— Конечно, где мне разобраться в высоких побуждениях! Но я понимаю одно: Виталий Павлович — сила, и не тебе с ним бороться.
— Это ты от Валентина наслушалась. Он перед ним на задних лапках ходит, хоть никто и не требует. Ты бы ему посоветовала не устраивать из нашей квартиры места для свиданий. Некрасиво. Рита оторопела и не сразу поняла, что муж имеет в виду Зину Терновую. Когда же поняла, попыталась возразить. Но Ройтман сухо попросил ее дать ему валидол и ничего не ответил.
Глава XII
Ранние июньские розы распустились на кустах, высаженных перед террасой. Тремя тоненькими струйками бил маленький, словно игрушечный фонтанчик; на его серой каменной чаше сидела, чуть покачиваясь на тоненьких ножнах, изумрудная стрекоза, готовая каждую минуту взвиться в воздух. По другую сторону дорожки, уходящей за угол дома, цвела метеола, наполняя воздух приторным ароматом. В саду фруктовые деревья простирали во все стороны крепкие ветки с зелеными шариками завязей. А у самого забора — глухого, выше человеческого роста — клены и ясени отгораживали пышными кронами этот уютный уголок от внешнего мира. За ними не видно было заводских труб и крыш, а гудки и шум завода доносились так слабо, что только подчеркивали обособленность жилища Виталия Павловича Рассветова.
Рассветов любил, возвратясь домой, оставлять за порогом все заводские дела и заботы. Он считал, что и так отдает слишком много производству, чтобы позволять заводу вторгаться в личную жизнь.
Но в этот вечер ему не удалось настроиться на обычный благодушный лад. Все было не по нему. Разбранил женщину, управлявшую хозяйством, без всякого удовольствия пообедал, не мог сосредоточиться на чтении — и вышел в сад. Все время преследовало ощущение недомогания; тихонько ныло под ложечкой, раздраженные нервы болезненно отзывались на каждый звук извне.
А в таких звуках недостатка не было. За стеной глухого забора Савельевых (Рассветов делил дом с директором) хохотали мальчишки и девчонки, собиравшиеся к ним играть в волейбол, серсо и прочие шумные игры. Рассветов не представлял, что бы он делал с такой оравой. Кроме старшей, Евгении, у Савельева было еще трое мальчишек разного возраста, но одинаково неуемного характера. Сам Рассветов был одинок. Жена умерла еще во время войны, сын и дочь рано оставили родительский кров и напоминали о себе редкими телеграммами. Рассветов научился усилием воли уходить от неприятных воспоминаний, дабы не изнашивать раньше времени нервную систему.
Но в этот вечер Рассветов не смог обрести покой, даже когда взялся за любимое дело — решение шахматных задач. Он весьма ценил эту гимнастику ума; она позволяла предугадывать самые хитроумные ходы партнера и парировать их своими ударами, представлять себе все возможные варианты атаки и защиты и неуклонно обеспечивать собственную победу, отнюдь не за счет умаления сил противника: Виталий Павлович знал, что такое заблуждение могло оказаться роковым.
Поломав с полчаса голову над красивой и остроумной задачей, помещенной в последнем номере шахматного журнала, Рассветов сам не заметил, как мысли снова устремились по руслу, ставшему привычным за последние дни. В голове вертелась фраза: «Белые начинают и выигрывают в два хода». Неважно, белые или черные. Но выигрывает тот, у кого крепче нервы. И не шахматную доску с агрессивным чужим конем видел он перед собой, а невозмутимое лицо Виноградова. Каким ходом он ответит теперь на действия Рассветова? Кажется, он поставлен в затруднительное положение. Что же он собирается делать? Наверняка ничего сказать нельзя. Рассветов, знает одно: ему потребуется вся изворотливость, вся сила воли для этой сложной игры.
Прошло несколько лет с тех пор, как Виталий Павлович Рассветов потерпел крах и из директоров завода волею судьбы был поставлен под начало Савельева на «Волгосталь». Удар был сильный, и не каждый сумел бы оправиться от него. Но у Рассветова хватило ума при падении не цепляться за тех, кто поддерживал его раньше, не увлечь их за собой. В свое время эта политика принесла плоды: Рассветова не забыли. И хотя прежнюю должность вернуть было нельзя, однако и на той, которую он занял, ему удалось захватить максимум власти.
Рассветов умело использовал старые заслуги в развитии мартеновского дела. Поначалу он был новатором, принимал непосредственное участие в разработке передовых по тому времени методов, были несколько раз переизданы его брошюры и одна небольшая книжечка, он охотно редактировал чужие статьи и писал свои — и слава знатока производства и крупного теоретика сталеплавления, осенившая его, с тех пор никем не опровергалась.
На «Волгостали» он был главным инженером, и не было такого мало-мальски важного вопроса, который можно было решить без его участия. Последнее слово оставалось за ним. От Виталия Павловича фактически зависело назначение и выдвижение работников, поощрения и наказания. И людям, выдвинувшимся вопреки его желанию, приходилось солоно.
Известность, авторитет — часто действуют гипнотически. И часть работников министерства поддалась этому гипнозу, а Рассветов сумел этим воспользоваться.
Он полагал, что это логически приведет к тому, что ему все-таки вернут пост директора завода. И неплохо, если бы этим заводом оказался «Волгосталь». Но с назначением дело что-то затягивалось, а Савельев и не думал подаваться. Хуже того, между ними начали обостряться отношения, и хотя директор пока еще уважал мнение своего заместителя, однако все чаще начинал действовать самостоятельно. И коль скоро он поймет, что может решать вопросы и сам, то Рассветову роль достанется жалкая. И потому надо во что бы то ни стало доказать, что решения он принимает неуместные, что попытка заключить договор с Инчерметом — просто-напросто глупость.
…Кто скажет, в чем корни ненависти? Чаще всего, она порождается причинами незаметными, на первый взгляд, совсем незначительными, и лишь позже обнаруживается, насколько все глубже этих видимых причин. Рассветов не считал себя виновным в гом, что ему могли приписать — в присвоении технологии номерной стали. Исследование делалось на его заводе, по его личному заданию, и то, что до нее додумался первым инженер Виноградов — чистая случайность. Так же мог разработать ее Иванов, Петров, Сидоров — любой технолог, любой исследователь. Технология принадлежала заводу, принадлежала Рассветову. До сих пор никто в подобных случаях не возражал, получал свою долю премии и успокаивался. Этот же мальчишка поднял крик на весь мир, словно его ограбили. Наивность дорого обошлась ему — в средствах самозащиты Рассветов не стеснялся. Он постарался убить его — если не физически, так морально. Оклеветанный, оплеванный, изгнанный отовсюду, куда могла дотянуться рука Рассветова, Виноградов, казалось, был навсегда лишен возможности встать на ноги. Какой же неукротимый дух должен был таиться в этом человеке, если он смог не только воспрянуть, но и явиться сюда, занести руку над Рассветовым с полной уверенностью в своей победе!
Было так или не было, но Рассветов готов был поклясться, что замечает огонек торжества в проницательных серых глазах, что прячутся под тяжелыми веками.
«Белые начинают и выигрывают…». Неважно, кто начинает. И неважно, во сколько ходов выигрывает. Важно только выиграть. И доцент Виноградов, научный работник Виноградов может найти, что проводить опыты за письменным столом куда спокойнее, чем делать полем экспериментов мартеновский цех «Волгостали». Хотя — создать невыносимые условия проще простого. Но это все-таки не помешает Виноградову проводить свои опыты. Хуже того, у него могут найтись сторонники и защитники; роль гонимой добродетели едва ли не самая привлекательная в глазах человечества. Вот и Вустин отказался уже от непогрешимых дотоле Эванса и Эндрью и принял Виноградовскую концепцию. Ройтман — что такое произошло с Ройтманом? Как он осмелился принести вместо объяснения совершенно возмутительную писанину?
Рассветов невольно встал и прошелся по дорожке, но тут же успокоился и снова опустился в плетеное садовое кресло.
Так ли уж выгодно выживать Виноградова с «Волгостали»? Есть и другие заводы, любой может стать полем деятельности для него. Пожалуй… пожалуй, не так плохо, что он пока туг, на глазах. Мало ли чем можно скомпрометировать полученные результаты! Была бы охота.
Больше всего бесило и смущало Рассветова спокойствие Виноградова. Его не возмущали препятствия — словно знал о них наперед. Ни малейшего намека на прошлое, ничего, кроме безукоризненной вежливости совершенно незнакомого человека!
Смех, топот ног за забором заставили очнуться. Рассветов снова увидел перед собой шахматную доску и пять фигур. Неожиданно пришло решение задачи. Два хода — и белые выиграли. Рассветов не был суеверен, в предзнаменования не верил, но хорошее настроение вернулось само собой. Откинувшись на спинку шезлонга, он огляделся.
Блекло-голубое небо начало наливаться сизой дымкой вечера. Сильнее потянуло запахом ночной фиалки. Рассветов решил было прокатиться в город, но в это время у калитки позвонили.
Рассветов никого не ждал и невольно поморщился. Но когда домработница открыла калитку, хмурое выражение уступило место приятной улыбке. Вошел Валентин Миронов. Он два-три раза в месяц приходил в гости по настоятельным приглашениям Рассветова.
Рассветов относился к Валентину со всей теплотой, на какую был способен, и порой думал, что если бы детей можно было выбирать — остановился бы на Валентине. Умен, честолюбив, понятлив, отменно воспитан… И не без чувства благодарности. Виталий Павлович помогал ему взбираться по служебной лестнице, а он платил своему покровителю искренним уважением и восхищением.
— Вот кстати, друг мой, — приветствовал он Валентина. — Поможете мне хандру развеять. Что делать — старею…
— Вы долго еще будете молодым, Виталий Павлович, — весело сказал Валентин и, осторожно подтянув брюки с острой складкой, уселся в предложенный шезлонг.
Рассветов одобрительно оглядел его стройную фигуру, хорошо сшитый костюм и нашел только погрешность в неудачно подобранных носках. На его замечание Валентин только беспечно, рассмеялся — такую погрешность он мог допустить.
Пока готовили чай, Рассветов предложил партию в шахматы. Валентин играл хорошо, но не увлекался настолько, чтобы выиграть у Рассветова. Кончив, Виталий Павлович смешал фигуры и спросил:
— Ну, как работается на новом месте?
Валентин сделал скучное лицо.
— Ерунда. Не вижу никакой перспективы. Переливаем из пустого в порожнее.
— Странно. Я думал, наоборот — игра изобилует острыми моментами.
— А именно? — поднял брови Валентин.
— Не лицемерьте, мой друг. Я имею в виду фиаско, которое потерпел уважаемый Дмитрий Алексеевич.
— Ах, вот что! Была вещь и похуже, но ему бабушка ворожит — все обошлось.
— Теперь вы говорите загадками.
— Был один случай… Отчасти я виноват. Хотел было даже рассказать обо всем, но последующее показало, что никогда не надо торопиться.
И он в слегка юмористическом тоне рассказал историю с пробами, умолчав только о вине Зины и о том, что подогрел последнюю пробу, дабы выделить из нее часть водорода.
Виталий Павлович снисходительно улыбнулся, словно ему рассказали о ребячьей шалости, налил Валентину вина и повертел в пальцах свою рюмку.
— Д-да, сюжетец не из тех, что рассказывают узколобым правоверным. При своеобразном характере милейшей Татьяны Ивановны откровенность могла вам дорого обойтись. Никогда не надо спешить вкладывать оружие в чужие руки — даже друзья могут легко оказаться врагами.
— Поэтому я и колебался.
— Можете выкинуть этот эпизод из головы. Ничего ужасного вы не совершили. Вся эта история только яснее показала, что проводимые опыты — не более, как шарлатанство, рассчитанное на простаков. Вы сами в этом убедились. Но разве втолкуешь нашим догматикам, что появление флокенов вовсе не зависит от этих несчастных долей водорода?! По-моему, прав Крэбидж со своей теорией внутренних напряжений. Вы читали в журнале Британского института стали? Нет? Советую ознакомиться.
Он принес Валентину из комнаты толстый глянцевитый журнал.
— Посмотрите на досуге… Что же касается новой технологии Виноградова, то как бы она не наделала худших бед, чем флокены. Кроме водорода, в стали есть и кислород, а его влияние как раз и не учитывается. Скорее, при данном методе оно усугубляется…
Осторожно поставив звякнувшую чашечку на блюдце, Рассветов откинулся на спинку кресла, лицо его приняло возвышенное выражение — ни дать ни взять, пророк, пекущийся о благе общества. Но Валентин отлично знал его и прислушивался не без желания понять, куда он клонит.
— Я скептически отношусь к ученым притязаниям нашего общего друга потому, что они столь же плодотворны, как поиски квадратуры круга. Предположим, содержание водорода несколько уменьшится. А другие показатели? При данном методе неизбежно увеличится число и размер неметаллических включений в стали. А эта штука похуже, чем флокены. Против тех хоть лекарство есть. А оксиды?.. Коль скоро они появятся — брак обеспечен.
Валентин прекрасно понимал, что неметаллические включения и метод Виноградова имеют друг к другу такое же отношение, как бузина и киевский дядька в известной поговорке, но предпочел сказать совсем иное:
— Что же делать? Если бы мое слово имело хоть какой-нибудь вес…
— Оно может иметь вес. Мы включили вас в эту комплексную бригаду вовсе не потому, что нам хочется содействовать доценту Виноградову в его сомнительном предприятии. Нам важен контроль, нужен свой глаз — вот что. Они будут доказывать то, что им выгодно, и они могут это сделать. Нам важно не поддаваться на удочку внешних успехов. И чем придирчивее вы будете следить за тем, что получается, чем тщательнее проверять результаты — тем лучше для завода. В таком деле некоторая даже излишняя предосторожность повредить не может.
Валентин ловко переменил тему. Он отлично понял Виталия Павловича: тот не в восторге от приезда ученых. Следовательно, нужно искать неметаллические включения в стали. Даже если их не будет…
Домой он шел в отличном настроении. К здравым советам Рассветова нужно прислушиваться. Пока сам по себе Валентин не представляет выдающейся фигуры, надо ловить всякую возможность выдвинуться. А слава, успех — как хороши эти вещи при соответствующем количестве денег!.. Роль Дон-Кихота всегда казалась Валентину смешной и бесполезной. Ловить счастье за холку — не в этом ли смысл самой выгодной из философий?!
Глава XIII
«„Волгосталь“, 15 июня
Дорогая моя Анечка!
Не сердись, родная, что я пишу редко и мало. Для этого много причин, и одна из них — несусветная жара. На мартене сущее пекло, а приходится проводить здесь не час и не два каждый день. И сегодня я не собиралась писать, но твои родственные упреки возымели свое действие. Итак, читай — и пусть тебя мучает совесть. Я пишу это письмо уже после полуночи, в комнате газовой лаборатории, в цехе. Спасибо, хоть печь, которая против окна, сейчас: остановлена на ремонт. А то совсем, как в аду на сковородке.
Но чувствую, что про печь читать тебе неинтересно. Тебе подавай роман. Любопытно узнать, как складываются мои отношения с Олесем. А никак. Отношения самые обыкновенные — ни драмы, ни трагедии. Встречаемся каждый день, говорим о том о сем — и без всякого подтекста. Думаю, меня не может упрекнуть ни в чем даже Зиночка, хотя она следит за мной во все глаза. Видимо, я уже научилась немножко скрывать то, что на душе. Тяжело, конечно, горько, но… что же мне, с собой кончать от несчастной любви?
Не пугайся. Это я так пишу потому, что вчера смотрела фильм — балет „Ромео и Джульетта“. Сначала идти не хотела, Дмитрий Алексеевич повел чуть не силком. Зато я была потом благодарна ему! Душа словно омылась.
У выхода столкнулись с Олесем и Зиной. Поговорили немного о фильме. Зине не понравился — зачем, говорит, Джульетта на одной ножке богу молится. Олесь ее оборвал. Все-таки я замечаю в нем какую-то скованность, словно хочет что-то сказать и не решается. А Зина… Не знаю, все-таки, что он нашел в ней? И зачем она работать пошла? Мне даже обидно за наше дело. Все это ей неинтересно, обязанности свои она выполняет небрежно, только и ждет, когда работа окончится. Вокруг нее Валентин увивается. Признаюсь, это меня насторожило, стараюсь не оставлять их вдвоем. И дела бы мне не было до них обоих, только Веру жалко Валька ведь не задумается „закрутить романчик“, если случай выпадет удобный. Как можно любить такого?
Как видишь, забот у меня хватает. Но по-прежнему львиную долю внимания требует наша работа.
После первых неудач наступило некоторое улучшение. Рассветову пришлось сдаться. Скоро начнутся у нас планомерные исследования. И знаешь, кто этому помогает? Олесь! Да, да, он самый! Добился того, что его официально включили в нашу бригаду, и плавки теперь будут проходить при его участии. Дмитрий Алексеевич подробно знакомит его с особенностями нашей технологии, чтобы не повторились прежние ошибки.
Дурочка я, дурочка! Ну, что мне из того? А внутри все просто поет от мысли, что буду работать с ним бок о бок! Но, пожалуй, если бы ты, Аня, видела его на работе, ты бы тоже восхитилась. Сколько силы, уверенности! Сколько мысли в его липе! Если бы не странное отношение к нему Рассветова, он давно бы занял пост куда более ответственный.
Вижу, вижу твою усмешку. Что ж делать, может, я и в самом деле пристрастна. Но ведь я люблю его, люблю, понимаешь? И нельзя не любить. Не знаю, как я буду уезжать отсюда, как вообще буду выносить эту жизнь и зачем только меня сюда понесло!»
Марина бросила ручку и спрятала лицо в ладонях. Сухие, без слез, рыдания душили ее. Не было рядом никого, кто бы мог подсмотреть, и она перестала сопротивляться нахлынувшему чувству отчаянья. Вскочив, она заходила по маленькой — восемь шагов в длину — комнате, Сжимая и разжимая переплетенные пальцы. «Олесь, Олесь, Олесь!..» — стучало в висках. До мельчайших черточек видела она перед собой его лицо.
Звякнул телефон. Марина рывком взяла трубку и хмуро бросила: «Слушаю!»
Звонил Виноградов, справлялся, кончена ли плавка.
— Заканчиваю обработку проб, скоро приду, — не слишком любезно ответила она и положила трубку.
Но мысли уже приняли другое направление. Снова присев к столу, не перечитывая написанного, она продолжала, торопясь закончить:
«Однако я несправедлива к судьбе — со мной все время рядом Дмитрий Алексеевич. Он далеко не тот сухарь, каким его считают другие и каким он мне самой казался. Вчера после кино у нас был прелюбопытный разговор о любви, долге, о цели в жизни. Не догадывается ли он о моих чувствах к Олесю?Целую тебя и детишек. Марина».
Работать с Виноградовым приятно. Он не скрывает самого процесса мышления, и это заставляет работать мысль других. Трудно объяснить, как это происходит, но от общения с ним становишься как-то богаче.
А между тем, мы совсем разные люди. Его вот ничего не волнует, помимо работы, а меня так и тянет вмешаться в заводские дела. К примеру, был такой случай. В такой жаре, в какой работают наши сталевары, им нужно больше пить. Для этого здесь специально полагается сушеная соленая рыба. Ценится она как лакомство. Я сама пробовала — очень вкусно. И однажды Баталов „разделил“ привезенную рыбу — рабочим поменьше, а конторским и начальству побольше. Все возмущались, возмущались, да и рукой махнули. А я Леню Ольшевского подтолкнула. Такую карикатуру в „Заусенце“ закатили — с Баталовым чуть удар не сделался!
А Виноградов ворчал: „Не своим делом занимаетесь“. У него, и правда, все силы и способности собраны в один кулак. А это надо, ох, как надо! Ведь нам и в самом деле приходится пробивать себе путь чуть ли не кулаками.
Дело-то, конечно просто объясняется. Ведь, если опыты Виноградова докажут его правоту (а они докажут), встанет вопрос о том, чтобы менять технологию. Думаешь, это простое дело? Уже один нагоняй за испорченную плавку мы получили. Обидно — мы здесь ни при чем совершенно. Случись еще что-нибудь — воплей не оберешься. Боюсь, надоест это Виноградову, плюнет на все и уедет. Ведь не на одной „Волгостали“ свет клином сошелся. А на другом заводе могут создать условия лучше.
Я же не хочу, ох, как не хочу уезжать отсюда. И знаю, что зря, и ничего поделать не могу. Так и получается, что „ум с сердцем не в ладу“…
Родная моя Анечка! Пусть мама ничего не знает о моих сердечных терзаниях. Зачем расстраивать ее понапрасну? Все пройдет, „как с белых яблонь дым“ — обязательно прибавил бы Леня.
* * *
Когда Марина вышла из цеха, полная луна сияла над заводом, как огромный голубоватый фонарь, и в ее свете странно желтым и неярким огнем светили матовые шары на столбах. Завод ночью казался незнакомым, непохожим на дневной.
Синевато-оранжевое пламя, вырывавшееся из вагранки над крышей чугунолитейного цеха, казалось венчиком огромного цветка, расцветшего в ночи. Тут и там вспыхивали зарницами огненные отблески в стеклянных крышах прокатных цехов. Мартеновские трубы вонзались прямо в небо, и прозрачные султаны дыма не закрывали летних звезд.
Высокие тополя на главной аллее, проходившей из конца в конец завода, чутко прислушивались к ночным звукам: мощному, сдержанному дыханию паровых котлов в котельной завода, к тяжелым ударам слитков на рольгангах блуминга… Массивное здание заводоуправления прижалось к земле слепой громадой, и только во втором этаже у диспетчера завода светилось окно.
От политых на ночь кустов зеленой ограды тянуло свежестью, сильный запах фиалки и табака вытеснил извечные заводские запахи — горящего каменного угля, мазута, гари, окалины…
За ярко освещенными проходными воротами сразу начиналась ночь. Площадь перед заводом была безлюдной, границы ее тонули во мраке. Марина опустила письмо в почтовый ящик у ворот и смело шагнула в темноту, но тут же приостановилась. Не замеченный в первую минуту, со скамьи под деревом у проходных встал кто-то в белом и направился к ней. К своему великому удивлению, Марина узнала Тернового.
— Олесь? Ты откуда? Ты же не работаешь сегодня?
— Я не с работы. Задержался в институте. Экзамен сдавал. Позвонил в операторную, как смена, заодно узнал, что ты еще работаешь. Решил подождать.
— Спасибо. А как экзамен? Сдал?
— Сдал, но неважно. На тройку. Надо бы лучше, но не смог.
— Не надо по кино ходить, — наставительно сказала Марина.
Он усмехнулся и тихонько сжал ее руку.
— Ты из меня совсем мумию хочешь сделать? Такой фильм нельзя не посмотреть. Может быть, он мне жизнь осветил.
— Понравился?
— «Понравился»! Слишком слабо сказано; у меня такое впечатление, словно чудо открылось. Да, вот это любовь… За такую любовь жизнь отдать не жалко.
— Положим, — если в жизни ничего больше не осталось. Но живут-то не одной любовью.
— Это верно… Но когда человек любит — что-то новое появляется, он сам другим делается. Не замечала?
Она громко рассмеялась и не ответила.
Вдвоем они медленно шли по площади, ни тот, ни другая не торопились возобновлять прерванный разговор, нарушить молчание, рожденное внезапной неловкостью. Только шаги их звучали в тишине.
Когда глаза привыкли к темноте, оказалось, что ночь не такая уж непроглядная, как почудилось сразу после яркого электрического света. Асфальт площади отсвечивал под луной, на тем косым треугольником лежала плотная, резкая тень памятника. Темными провалами чернели неосвещенные окна в фасадах домов, обступивших площадь. Впереди неподвижной стеной стояла темная масса парка. Оттуда тянуло густым, сладким запахом — цвели белые акации.
Марина приостановилась и глубоко вздохнула.
— Как славно! И надо торопиться от такой прелести в душную комнату! Бр-рр!
— А давай не будем торопиться. Пройдем до Волги и обратно, — предложил Терновой.
Вряд ли следовало соглашаться на такую прогулку. Но искушение было слишком велико. И Марина решила, что ничего плохого не случится оттого, что она хоть раз сделает так, как хочется. Давно уже не испытывала она ощущения такого счастья. Идти рядом с Олесем, видеть его лицо, порой случайно коснуться плечом его плеча…
Через ограду парка тут и там перекидывались отягченные кистями цветов ветки акации, широкие, как ладони, листья клена, кругленькие зеленые «сердечки» вяза… Олесь сломал повисшую поперек их дороги ветку акации и протянул Марине. Она прижала цветы к лицу.
— Осторожно, там шипы. Нос поцарапаешь, — предупредил Олесь.
— Мне все равно не больно, — ответила она, незаметно потирая щеку.
— Ну, что я говорил? Укололась?
— Чуть-чуть.
— Покажи-ка! Лоб, нос?
Он повернул ее к себе за плечи и замер, вглядываясь в приподнятое улыбающееся милое лицо. Глухо стукнуло и заколотилось сердце. Забыв обо всем на свете, он притянул ее к себе, осыпая поцелуями и лоб, и щеки, и невольно ответившие ему губы.
Марина пришла в себя первая и оттолкнула его.
— Олесь, нельзя… Олесь… ты забылся!..
И вырвавшись из его рук, быстро пошла вперед — к Волге.
— Марина! — крикнул он вслед. — Марина!!
Она шла быстро, почти бежала, пока деревья не расступились. Здесь ее нагнал Терновой.
— Погоди, Марина, не убегай. Все равно, я уже больше не могу притворяться. Мне надо тебе все сказать.
— Не надо, Олесь, не надо… Лучше молчи. Это нехорошо, — твердила она, не соображая, что «не надо», что «нехорошо». Она только боялась услышать что-то такое, отчего будет труднее жить.
Они сели на скамейке над Волгой. Марину охватил мелкий озноб, и она крепко стиснула руки, лежавшие на коленях. Он взял ее руки в свои и низко склонился, словно хотел поцеловать, но потом выпустил сопротивляющиеся пальцы.
Сначала он не находил слов; нервно чиркал и ломал спички, пока не удалось закурить. Марина глядела на Волгу, но не видела ни игры лунного света в мелкой зыби, ни бакенов, уронивших в воду золотые пунктиры своих отражений.
— Марина, ты помнишь то последнее письмо, на которое ты так рассердилась?
Она кивнула.
— Я давно хотел попросить за него прощения. Никогда я так не думал, как писал.
— А все-таки написал?
— Все-таки написал. Я мучился, Марина. Я отчаянно ревновал тебя ко всему… К институту, к твоим новым друзьям, к науке, к Виноградову…
— И к Виноградову?
— К нему больше всего. Я и сейчас ревную… Каждый час, каждая минута, когда ты, с ним — это же отнято у меня, украдено! Я люблю тебя, Марина, милая, родная, счастье ты мое!..
И как она ни сопротивлялась, но не могла разорвать кольца сильных рук, это исступленное объятье, от которого, казалось, сейчас порвется дыхание. Ни с чем не сравнимое счастье, нахлынувшее в первую минуту, сразу сменилось острой болью: все равно, эти запоздалые признания уже ни к чему. Отстранив лицо от его губ, сказала притворно ровным голосом:
— Конечно, и я люблю тебя — как друга.
Его словно хлестнули эти простые слова. Почти оттолкнув ее от себя, он гневно воскликнул:
— Вот-вот! «Как друга»! А что мне от такой любви?! Ну да, разве можно меня любить по-иному? Я ж ведь простой рабочий, не ученый, не выдающаяся личность! — он отвернулся.
— Олесь! — голос Марины звучал печально и укоризненно. — Зачем ты говоришь глупости? Потом сам пожалеешь, что обижаешь меня. Как ты не поймешь, что для нас же лучше, если мы будем просто друзьями.
— Так научи меня, как видеть в тебе только друга! — снова порывисто обернулся он. — Друга! А я засыпаю и просыпаюсь — все только о тебе думаю. Увижу тебя — дышать трудно становится. И дни бегут, бегут, а ты все дальше от меня…
Каждое слово причиняло Марине страдания. Она не могла не верить ему. И страстность, звучавшая в голосе, и взволнованное лицо, и холодные руки, в которых он снова бессознательно сжимал ее пальцы, — все это говорило об искренности. И все-таки все существо ее сопротивлялось. Принять эту любовь — значило изменить самой себе, изменить всему тому, что воспитывалось, складывалось в ней годами, значило — перестать уважать себя. И она молчала — молчала, хотя почти уже не оставалось сил противиться его голосу, его мольбам. Наконец, пересилив себя, сказала невыразительным, тусклым голосом:
— А Зина? Ты забыл о ней?
Он растерянно взглянул на нее. Похоже было, что он и в самом деле забыл о ее существовании.
— Да, Зина… Верно. Перед ней я виноват. Но тут получилось так… затмение на меня нашло какое-то. Надеяться мне было не на что. Я твердо был уверен, что потерял тебя навсегда. И встретилась мне Зина. Она же хорошенькая, ласковая. Этим и взяла. Показалось мне одно время, что смогу найти с ней счастье. Такое — незамысловатое. Одним словом, тихую пристань… — он рассмеялся сухим неприятным смехом. — А счастья-то и не получилось. Со стороны посмотреть — вроде все, как надо: и квартира, и обстановка, в гости вместе ходим. А внутри… до чего же это не то! Живем чужими людьми, ни одной мысли нет общей. Вот вчера слышала, что она про кино сказала? Мелочь, правда, но так во всем; а из мелочей жизнь складывается. И будь у меня хоть маленькая надежда, что ты сможешь полюбить меня… не как друга… не стал бы я так жить, как сейчас. Я бы прямо сказал Зине, что нам лучше разойтись. А если такой надежды нет, то не все ли равно, как жить. Марина… Что ты скажешь?
Она замерла. Как противиться этому голосу, как заставить себя выполнить долг? И в чем этот долг? Только ли в одной Зине тут дело? Если бы услышать эти слова тогда — три года тому назад!
— Марина, почему ты молчишь?
— Что же мне сказать, Олесь? На твоем месте я бы и спрашивать не стала. Раз можно решать и так, и этак, значит, нечего ломать того, что уже сложилось. И не могу я решать этот вопрос за тебя.
Теперь она была спокойна, только в груди было пусто и больно, да усталость согнула плечи.
— Почему? — спросил он, снова готовый вспыхнуть.
— Не гожусь я на роль разрушительницы семьи. Не хочу думать о тебе хуже, чем до сих пор. Ведь ты же любил Зину достаточно, чтобы жениться на ней…
— Это была ошибка! Я же объяснил тебе…
— А потом и я окажусь ошибкой — может так быть? И даже уважения ко мне не останется. Нет, не могу я поверить тебе, Олесь.
— Как хочешь, — вдруг совершенно другим тоном, сухим, обиженным, сказал он. — Напрасно я затеял этот разговор. Ты меня извини. Все-таки, мне казалось… А, ладно, не все ли равно, что казалось! — он махнул рукой и встал.
После этого не оставалось ничего иного, как отправиться домой. Марина поднесла к глазам руку с часами, но так и не рассмотрела ничего; движение было чисто машинальным, до сознания не дошло, сколько времени показывали светящиеся стрелки.
Обратный путь был ужасным. И луна, и парк, и акации — все казалось теперь грубой декорацией, взятой напрокат из старой пьесы. Реальной была только боль да слезы, подступившие к горлу горьким клубком. А все могло бы быть по-другому. Но об этом не стоило и думать.
В молчании они дошли до гостиницы. Здесь Марину ждал новый сюрприз. В подъезде стоял Виноградов; увидев девушку, он отбросил папиросу и сбежал по ступенькам.
— Где вы пропадали? Звоню в цех — говорят, лаборатория заперта, Кострова ушла. Жду — нет. Вы знаете, сколько сейчас времени?
— Понятия не имею. Да это не столь важно. Как видите, меня провожали, и с научным сотрудником Костровой ничего не случилось. Спокойной ночи, Олесь!
Она нашла в себе силы спокойно помахать рукой Терновому и вошла в вестибюль. Сидевшая у телефона дежурная, отдавая Марине ключ от номера, сказала Виноградову:
— Ну вот, пришла, а вы беспокоились. Я говорю: человек молодой, погулять хочется. В эти годы только и пользоваться жизнью.
Виноградов проводил Марину до самых дверей и тоном, так не похожим на обычный, заметил:
— Больше вы не будете работать ночью одна. Я сегодня пережил в воображении сотни происшествий, от простого несчастного случая до космической катастрофы. Этого достаточно, чтобы поседеть за одну ночь.
Марина попыталась улыбнуться, но губы ее только сложились в гримаску.
— Дорогой Дмитрий Алексеевич! Вы сами меня учили: не давайте воли воображению. И принимайте люминал от бессонницы.
Ни слова не возразив, Виноградов сдержанно поклонился и пошел наискосок в свой номер.
* * *
Иногда и у одиночества есть хорошие стороны. Можно, например, не ложиться всю ночь, и никто ничего не скажет…
Виноградов до сих пор считал себя не способным больше на сильные переживания. Но, увидев сегодня Марину с Терновым, испытал нечто близкое к удару. Оказывается, ничего он о ней не знает! Привык работать рядом с ней, делиться мыслями… Радость и невзгоды — все как будто пополам. А оказалось — у нее есть свой мир, в котором ему нет места.
Не нужно было большой проницательности, чтобы теперь догадаться обо всем. Вот почему так стремилась Марина на «Волгосталь»!
Он не находил себе места от ревности и тайного унижения. Почему вообразил, что Марина когда-нибудь сможет стать для него чем-то большим, а не просто талантливой помощницей в работе? Да разве ее мог привлечь такой сухарь, как он? Наука, теория, сухие абстракции… Во что превратил он свою жизнь?!..
А ведь не всегда Виноградов был таким. Знал он и юношеский энтузиазм, радость от сознания избытка сил и энергии. Даже катастрофа, при которой погиб его отец, мало изменила внешнее течение жизни. Так он и рос: в школе — отличник, гордость класса; в институте — украшение курса, горячий, порывистый юноша, умный и смелый теоретик.
Он кончил институт на второй год войны, на Урале, и был тут же послан технологом мартеновского цеха на небольшой металлургический завод. Назначение было воспринято, как посылка на фронт, хотелось скорее отдать все силы большому делу. Действительность оказалась совсем не радужной. И не в том дело, что приходилось сутками не покидать цеха, на ходу осваивать выплавку новых сложных марок и тут же обучать вчерашних школьников, заменять ими уходивших на фронт опытных сталеваров. Нет, высокий накал всех чувств, сознание долга перед Родиной помогли бы выдержать и не такие испытания.
На деле оказалось все проще, обыденнее и оттого — страшнее. С первых же дней прихода на завод Виноградову пришлось заняться освоением выплавки номерных марок стали. С восторгом взялся он за эту работу: номерная сталь шла исключительно по военным заказам, и, выполняя их, можно было прямо сказать, что непосредственно участвуешь в обороне страны. Но технология выплавки номерных была крайне несовершенной, много продукции браковалось — особенно по тем самым флокенам, которые с детства были личными врагами Мити Виноградова. Формально разработкой новой технологии занималась целая группа во главе с директором завода, но на деле работал один Виноградов. Он провел немало бессонных ночей, исследуя неподатливые структуры, поставил много опытов и руководил множеством опытных плавок, пока, наконец, не вырисовались основные представления об их особенностях, легшие затем в основу первой настоящей инструкции по выплавке номерных — с небольшими изменениями она существовала до настоящего времени.
Виноградов был счастлив, его поздравляли, представили к премии. А дальше началось непонятное. Уже не один Виноградов стал автором новой инструкции, у него появились соавторы, имя его упоминалось все реже и реже — и наконец о нем забыли совершенно. Завод получил знамя ГКО, получили премии и отличия несколько новоявленных авторов инструкции, а Виноградов заработал свой первый выговор по заводу «за допущенную халатность при исполнении служебных обязанностей».
Конечно, все могло бы обойтись тихо и мирно, удовлетворись Виноградов на первый раз скромной ролью незаметного помощника директора завода. Но он не был дипломатом и повел себя иначе. Стал писать в разные инстанции, возмущался несправедливостью, отстаивал свое авторство; вступился и институт, доказавший, что в инструкции по выплавке номерных сталей использованы основные положения дипломной работы Виноградова. Это имело не больше эффекта, Чем выстрел горохом из детской пушки. Группа Рассветова стояла неколебимо.
Началась глухая, ожесточенная война, выматывающая и силы, и нервы. Виноградов боролся изо всех сил — уже не за авторство, а хотя бы за то, чтобы не потерять человеческое достоинство. Но все преимущества в этой войне были на стороне Рассветова.
Скоро Виноградов очутился в роли футбольного мяча. С завода его не отпускали, несмотря на заявления, но перебрасывали с должности на должность, не давая сидеть на одной работе больше трех месяцев. Наконец, его надолго — на целых полгода — сделали мастером печей в мартеновском цехе.
Нельзя сказать, чтобы Виноградов вел себя совершенно разумно. Оскорбленный до глубины души, обворованный и униженный, он наделал много ошибок и промахов, а то и попросту глупостей. Если бы ему тогда хоть капельку теперешнего самообладания и хладнокровия!
Но каким тяжким путем он пришел к тому, чем обладал сегодня.
К концу третьего года работы на одной из печей его блока произошла авария, получил тяжелые ожоги и скончался подручный сталевара. И хотя аварию нельзя было предвидеть, и несчастный случай был только стечением обстоятельств, но вся тяжесть вины упала на Виноградова.
Начался громкий процесс. Виноградов вышел из него оправданным, но, казалось, навсегда сломленным человеком. Он уехал с Урала на восстановление одного из южных заводов, начал с самых нижних ступенек, работал до изнеможения, до сна без сновидений. Нанесенные ему раны заживали с большим трудом. И немало прошло времени, пока он снова вернулся к жизни, к труду, к исследованиям. После одной удачно проведенной на заводе работы он решил поступить в аспирантуру. В институте жадно зарылся в книги, в изучение нового, скоро выдвинулся, как способный молодой ученый, и утвердился в мысли, что его призвание — наука.
Отсюда, из института, он постепенно начал смотреть на заводы, как на нечто абстрактное, как на производственные единицы, обозначаемые условными значками. За этими значками перестали для него стоять живые люди. От пережитого у Виноградова осталась сдержанность, внешняя сухость, прикрывавшая обостренную чувствительность.
Музыка, несколько близких друзей, да в последнее время — общество Марины — только это и вносило разнообразие в размеренное существование. А теперь потух самый яркий огонек.
Глава XIV
Виктора Крылова обуревали отчаяние и бешенство. Такого стыда, такого унижения он во всю свою жизнь не испытывал — даже тогда, когда его пацаненком поймали в чужом саду и постегали для острастки. Дело было в том, что Калмыков выполнил свою угрозу: застав Виктора у себя в саду, он спустил с цепи сторожевого пса.
Сцена вышла самая безобразная. Калмыков с хохотом и издевательствами науськивал озверевшего пса; Люба плакала, упав ничком на траву и зажав уши исцарапанными руками, а Виктор, закусив губу, стойко оборонялся вывернутым из земли колом и постепенно отступал к знакомому лазу в заборе. Псу крепко попало, но и Виктор не ушел без ущерба — напоследок в зубах у пса остался клочок чесучевых брюк, а шелковую рубашку он сам располосовал о шипы колючей проволоки.
Происшествие никогда не обходится без зрителей; и Виктору казалось, что глаза собравшихся соседей жалят его пуще всех колючек в калмыковском заборе. Он не помнил, как добрался до дома, как взлетел по лестнице в свою каморку под крышей, сбросил разорванную одежду и кинулся в постель, задыхаясь от подступившего комка в горле. В эту минуту он не мог думать ни об оставленной Любе, ни об униженной любви, ни о чем ином, кроме своего позора. Он стонал от боли и ярости, вцепившись зубами в подушку, и в бессильном гневе отбил кулаки о спинку кровати.
Как теперь выйти на улицу, как показаться людям на глаза?.. Самые дикие, самые фантастические планы мелькали в разгоряченной голове. Подать в суд? Рассматривать не будут, никто в свидетели не пойдет против знатного человека… Остается убить себя — так жить невозможно… А он-то останется? И его убить. Или убежать на Дальний Восток, в Арктику. А мать? Ничего ты, Виктор, не сделаешь… Он же передовик, у него слава, ему все верят. И тут поверят, он придумает что-нибудь, все только смеяться будут…
Как бы он ни любил раньше Любу, сейчас он не мог даже думать о ней. Ну ее к бесу, не стоит она такого мученья. И тут же явилась другая мысль: вот Калмыков и добился своего; хвастался, что не видать ему Любы, так и выходит. Уведу у него Любку! А сам добьюсь, передовиком стану. Утру ему нос, утру!..
Но такие спасительные мысли пришли только поздно ночью, когда он, утомленный бурей чувств, начал постепенно приходить в себя.
Снизу доносились неясные голоса. Это к расстроенной матери Виктора прибежали соседки. Они громко ахали, возмущались, на все лады ругали Калмыкова и все советовали подать в суд.
— Пусть его оштрафуют, мерзавца такого!
— Ишь, огородился, ногой к нему не ступи!
— Где же это видано — людей собаками травить?!
— Что уж там — в суд, — махнула рукой мать Виктора. — Сам виноват, не лазай в чужой сад.
— Девчонку жалко — слезами исходит. Как бы над собой чего не сделала.
— Этот доведет. Уродушка объявился!
Под доносившееся снизу бормотанье голосов Виктор, наконец, уснул. Что ему снилось — можно было только догадываться. Он метался, скрежетал зубами и стонал, как больной.
На работу он шел так, словно к ногам привесили пудовые гири. Боялся поднять глаза, боялся встретить знакомых, вздрагивал от звуков смеха или веселого голоса.
У конторы цеха он увидел группу рабочих у витрины q областной газетой. Нахлобучив кепку, собирался пройти мимо, но не вытерпел, краем глаза поглядел и увидел снимок. Калмыков… Тот был изображен в эффектной позе у завалочной машины; подтушеванное лицо его казалось гордым и вдохновенным.
— Эк, раздраконили! Прямо сейчас в рамочку и на стенку, — насмешливо сказал Василий Коробков и нараспев прочитал фразу из очерка.
Виктор протискался ближе. «Орлиный полет» — назывался очерк. Он пробежал глазами несколько строчек. Калмыков такой, Калмыков сякой, золотой, серебряный… Эх, знали бы они!
И ссутулившись, без привычной живости, тяжело поднялся на площадку. Встречные держались так, словно ничего не знали; даже знакомые из Балки говорили о самых обычных вещах — о работе, о шихте, ворчали на жару. У Виктора начало немного отлегать от сердца.
Калмыков пришел немного позже — стоял в очереди у газетного киоска. Пришел довольный, сияющий, со свернутыми в трубку газетами. Но ни шутки, ни возгласы «с тебя приходится», не встретили его, люди неловко отворачивались, делали вид, что очень заняты. Только шумно подбежал Баталов, поздравил, пен мял его руку в пухлых ладонях, назвал гордостью и надеждой рабочего класса и снова умчался по делам. Мастер Северцев неловко сунул руку, глядя, куда-то поверх головы, пробормотал что-то вроде «только не зазнавайся» и занялся плавкой.
Торжества не получилось.
— A-а, герой явился? — встретил Калмыкова усмешкой Жуков, когда Калмыков подошел принимать печь.
— Хотя бы и герой. А тебе завидно? — огрызнулся Калмыков.
— Да уж чего завиднее. Какую дичь в огороде затравил! — с нескрываемой издевкой бросил Жуков.
— А тебе что? Твоего, что ль, тронул? Я сопляка этого предупредил: увижу с девчонкой — кобеля спущу. Знал он об этом? — Знал. Я еще и Любке порку задам — пусть хахалей не приваживает. Я у нее заместо родителей, я за нее и в ответе, — принял Калмыков благородный вид…
Жуков только рукой махнул.
В тот день работалось плохо. В бригаде царил унылый, молчаливый порядок, подручные прятали глаза; лица их были хмурыми и суровыми. Калмыкова это бесило, он без конца придирался по пустякам, пока первый подручный не потерял терпенья.
— Ты, Георгий Ильич, не слишком-то. Тут тебе не личный участок. Хотя и там распоряжаться так не следовало бы.
А Виктора весь день преследовали мысли о мести. Как хотелось отплатить, да так, чтобы в самое больное место попасть. Но как он ни старался хоть сегодня дать скоростную плавку — плавка вышла самой обычной, даже на полчаса против графика затянули.
После смены, выйдя из душа, увидел Тернового. Уже без спецовки, с влажными волосами, тот о чем-то договаривался с Ольшевским. Потом пожал ему руку и пошел домой. У Виктора мелькнула мысль: «Терновой! Вот у кого спросить совета! Тот слов на ветер не бросает!» Он заколебался, но Терновой сам, проходя мимо, окликнул его:
— Домой? Что стоишь? Пошли вместе.
В цехе Виктор, занятый своими переживаниями, не приглядывался к Терновому, но сейчас ему бросилось в глаза его бледное и измученное лицо.
— Устали, Александр Николаевич? Или больны? — спросил он невольно.
— Жара выматывает, — неохотно ответил Терновой. — А на тебя как, не действует?
— Жара-то ничего. Тут действует… — И, помолчав немного, вдруг решился: — Александр Николаевич, а как, по-вашему, смогу я Калмыкова догнать? Мне это обязательно нужно, вот как! — И Виктор отчаянно полоснул себя ладонью по горлу.
Терновому не нужны были объяснения, чтобы понять Виктора. Слух о происшествии в Дубовой\ балке дошел и до него. И желание Виктора показалось самым естественным.
— Одним прыжком ты его не одолеешь, — сказал он медленно и серьезно. — Надо много поработать. Но, если возьмешься как следует, всего можно добиться; Калмыков ведь не колдун какой-нибудь. Самый обыкновенный человек, только сталевар умелый, и опыта у него больше. Да и ты не лыком шит. Берись, я тебе помогу.
— Нет, правда? — весь встрепенулся Виктор, с надеждой поглядев на Тернового.
— Нет, кривда, — невольно усмехнулся он. — Если можешь, приходи ко мне часиков в семь, потолкуем обо всем обстоятельно. Я давно, хотел тебя пригласить, да все случая не выпадало.
От страшного сознания своего унижения и позора Виктор сразу перескочил к надежде выдвинуться, завоевать почет и уважение. Станет он знаменитым, будут к нему приезжать учиться, и никто уж не вспомнит, что его травили собаками в чужом огороде… В мыслях своих Виктор уже десять раз поставил Калмыкова на колени, пока подошло время, назначенное мастером. И уличные часы не показывали еще семи, когда Виктор поднялся на третий этаж нового дома и постучал в квартиру Терновых.
Открыл ему сам Олесь и проводил на балкон, где в плетеном кресле уже сидел Леонид Ольшевский.
Виктор впервые был у Тернового и с уважением посматривал на добротную обстановку. Особенное впечатление произвел на него письменный стол и забитый книгами шкаф. «Как ученый», — подумал он, пробираясь на балкон между кадками с цветами.
— Ты пока послушай, полезно будет, — сказал Олесь, усаживая Виктора, и кивнул Ольшевскому: — Продолжай, Леня!
— Ну что ж… Получил я, значит, от главного инженера свою тетрадочку с предложениями, смотрю, наискосок резолюция наложена: «Утопия и бред»! Знаешь, я человек глубоко мирный, но тут мне кусаться захотелось. Подумал, подумал… Дай, махну к Татьяне Ивановне! Иду и придумываю дипломатические подходы. Сочинил в уме целую аллегорическую сказку про то, как у нас на заводе скоростников в парниках выращивали.
— Рассказал? — спросил Олесь, прищурив глаза.
Леонид рассмеялся.
— А то ты нашей Татьяны Ивановны не знаешь! Только я начал от царя Гороха, а она мне: «Короче!» Я половину пропустил, начал прямо с аллегории, а она опять: «Что, собственно, вы хотите сказать? Если голым обличительством занимаетесь, то у меня нет времени». Озлился я! — сами понимаете. Вытащил тетрадь, хлопнул на стол. Вот, говорю, утопия и бред Леонида Ольшевского. Прошу заключения. Она посмеялась: «Я не психиатр», а тетрадку взяла, стала перелистывать, сначала так это, нехотя, а потом интерес появился. Вдруг отложила она ее и говорит очень решительным тоном: «Давайте расскажите, что вы предлагаете». — «Покороче?» — говорю. — «Подлиннее, только без завитушек».
Терновой улыбался, слушал Леонида. Он живо представил себе строгую, деловитую Татьяну Ивановну, как она смотрит внимательным взглядом, чуть наклонив голову набок и сложив на настольном стекле крепкие руки с широкой мужской ладонью.
— Со всей доступной мне серьезностью я рассказал ей, как мыслю новую организацию труда…
И Виктор услышал рассказ о новом плане, который натолкнул его сейчас же на новые, еще не совсем ясные мысли. Казалось, стоит только немного напрячь мозги — и придет то самое правильное решение, которое перевернет всю его жизнь…
— Леонид Андреевич, да как же все это правильно! — с загоревшимися глазами воскликнул он. — Что ж вы никому из нашего брата-сталевара не сказали? А еще где-нибудь по такому плану работают? Ведь я сам вижу: принимаю иной раз печь, аж досада берет; Журавлев домой торопился, завалку кое-как сделал, на середине бросил, ему баллы, а мне — шиш…
— Вот, вот, — серьезно подхватил Терновой. — А иной раз и сам сменщику своему ножку подставлял — тебе баллы, а ему — шиш.
— Ну, когда это было? — возразил покрасневший Виктор.
— Бывало, бывало, — вмешался Леонид. — А сам хочешь знать, в чем у сталеваров первой печи тайна успеха. Вот в этом самом. У меня с чего началось? Стал я наблюдать, как они работают. Не сразу и в глаза бросилось, что они так к пересменке готовятся, словно каждому самому дальше работать. А когда заметил, заинтересовался. И вот тут-то это самое «озарение свыше», про которое Валька все толкует, и явилось. А что, думаю, если все печи будут так работать? Ведь это ж какой выигрыш!
— Ну, и что Татьяна Ивановна? — спросил Терновой.
— Изругала меня. За то, что я кустарем-одиночкой копошился, никому не говорил ничего, никого не привлек… Оно, конечно, правильно…
— Ясно, правильно, — не выдержал Виктор. — Надо с ребятами, с комсомольцами поговорить. Неужели же никто не возьмется?
— Ну, а ты Виктор? — напрямик опросил Леонид.
— Да я бы с удовольствием. Только кто ж меня теперь поддержит? — и багрово покрасневший от смущения Виктор повесил голову.
— Что ты за глупости болтаешь, Виктор? — воскликнул Леонид, а Терновой досадливо поморщился и добавил негромко:
— Считал орлом, а он мокрой курицей оказался…
— У кого в жизни не случалось всякого?! — горячо продолжал Леонид. — Да если хочешь знать, Калмыков и сам теперь жалеет, что погорячился. Отговаривается, что крепко выпивши был. А тебе бы, самое правильное: его же приемами его и победить. Правда, соберем комсомольцев, поговорим, что скажут о новом плане. А как ты вообще-то, не против?
— Да когда же я против таких дел был? Только бы Журавлев с Локотковым захотели, а там бы мы такой класс показали!.. И сковырнем Калмыкова с первого места.
— Ты загодя не хвастайся. Расскажи лучше, что он на тебя взъелся?
— Паразит он потому что, жадина и кулачина. Он за свое место в цехе ух как держится, а сам передовым только прикидывается. Выгоднее так — народ передовиков любит.
— Значит, разлад на идейной почве, — с комической серьезностью установил Леонид. — Ну, а племянница его тут ни при чем?
— Нужна она мне больно! — буркнул Виктор.
— Что-о? — воскликнул Леонид. — Ты что это? Всерьез думаешь девчонку бросить? Подлецом, брат, и ты хочешь оказаться? Н-да… — и он даже отодвинул подальше свое кресло, презрительно опустив уголки рта.
— Вот что, Леня, уговоримся: не будем лезть человеку в душу, — заметил Терновой, — давай лучше пива выпьем — оно холодное.
И Виктор преисполнился молчаливой благодарности к Терновому. Разве можно, в самом деле, в двух словах рассказать то, что так смешалось в душе?
Пришла Зина, принесла бутылки с пивом, хмуро скользнула взглядом по Виктору. Тот невольно насупился, а когда она ушла, вскочил и начал прощаться. Терновой не отпустил его.
— Ты погоди, Виктор… У меня к тебе личная просьба.
Ему, мастеру, нужна помощь? Виктор всем своим видом выразил готовность идти навстречу.
— Ты, как, с опытной плавкой справился бы? Вот с такой, какую Калмыков завалил?
Что бы другое, только не это… Лицо Виктора выразило смущение.
— Я, видишь, думал, — продолжал Терновой, — что ты у нас сталевар смелый, любишь новенькое попробовать. Я обязался помогать научным работникам и подумал прежде всего о тебе. Конечно, если ты думаешь, что не справишься, я могу с Василием поговорить или с Алешей…
— Александр Николаевич, да я же еще ничего не сказал! — возмутился Виктор, польщенный доверием мастера. — Тут страшно только, что дело незнакомое. Не прогадаем, а?
— А я на что? А ученые? Изучим вместе все особенности, вместе решим, как к плавкам готовиться, как их проводить по всем правилам. Ты только подумай, Виктор, если это дело выйдет, если мы сумеем доказать, что можно избавиться от флокенов в номерных сталях, то… Ты представляешь, какое это великое дело для завода? Да что завод! Для всей черной металлургии…
— В масштабах вселенной, — изрек Леонид, глядя в потолок.
Терновой запнулся, поглядел на него и рассмеялся.
— Я и правда увлекся немного. Но разве не так, Леня? Это же наступление науки на косность!
Виктор вспомнил выступление Виноградова, вспомнил свои собственные переживания, которые, правда, уже позабылись. Но теперь он снова загорелся: ученым нужна помощь Виктора Крылова! Он спросил Тернового:
— И вы тоже будете этим заниматься?
— Конечно! Про что же я тебе целый час толкую?
— Не понимаю, Александр Николаевич, — не удержался Виктор от простодушного вопроса, — зачем вам всю эту обузу на себя брать?
— Видишь, Виктор… Плавки опытные, правда? Нельзя, чтобы результаты их были случайными. А то один сталевар и мастер сделают так, другие этак — и ученым надо много времени, чтобы понять, как лучше. А мы, как будем одинаково все делать, вот им сразу и будет видно, как на ладони.
Объяснение Тернового не отличалось особой ясностью, но Виктор понял по-своему.
— Значит, я вроде как ученым сотрудником становлюсь?
— Точно! Выпьем за будущего научного сотрудника Виктора Крылова!
И хотя Виктор отлично понимал, что Леонид Ольшевский по своей привычку посмеивается, но это ничуть не показалось обидным, и он с удовольствием выпил холодное пиво. Потом они с Терновым ударили по рукам. Напоследок Виктор все же заколебался:
— Только, выдержу ли я? Характер у меня, сами знаете… Разбросанный…
Это было наиболее критическое замечание, которое Виктор мог позволить о своей особе.
— А я тебя в руках держать буду, хорошо? Руки у меня не из слабых, — сказал Терновой.
На это Виктор был согласен. Он не подозревал, чем чревато для него это обещание.
Терновой еще раз вспомнил весь этот разговор поздно вечером, когда сел за свой стол. Подумал о том, чего не говорил никому, но что уже вынашивал в душе. Больше всего ему хотелось принять участие в опытных плавках даже не потому, что так он мог работать бок о бок с Мариной. В этом, как раз, было больше горького. Но опытные плавки могли стать хорошей школой для дальнейшего. Ему хотелось больше узнать о новой теории, о которой не написано еще ни статей, ни книг, сделать самому свои выводы и обобщения, накопить материал для предстоящей дипломной работы, проверить свои силы. Вдруг обожгла мысль: а если его так привлекает все новое, почему бы и в самом деле не стать научным работником? Или ему, рабочему парню, заказаны пути в науку? Стало жарко, мелкие капельки пота осыпали лоб. Но тут же усмехнулся и над собой, и над своей фантазией. Все это можно, конечно, теоретически. Но хватит ли сил кончить хотя бы институт? Да еще с такой путаницей на душе…
Случайно взгляд его упал на жену. Зина сидела недалеко от раскрытой балконной двери и словно прислушивалась к доносящейся из заводского сада танцевальной музыке — вышивание ее лежало на коленях, лицо было несчастное и жалкое.
Как он не подумал о том, что и она тоже может страдать? Жизнь и у нее стала нелегкая: муж вечно хмурый, придирки и недовольство по каждому поводу, никакой радости в ее-то двадцать лег!
Повинуясь внутреннему побуждению, он встал и, словно его что-то заинтересовало, подошел к двери. Постояв, прислушался к ноющему голосу Утесова и неожиданно для себя погладил пышные волосы жены. Зина хотела сердито уклониться, но вместо этого вдруг всхлипнула по-ребячьи жалко и прижалась к нему.
— Ты что, Зинуша, что с тобой? — наклонился он к ней.
— Ску-у-чно… — протянула она сквозь горькие и обильные слезы. — Все люди, как люди… гуляют, в кино ходят… а мы сидим, как два дурака… словно в тюрьме. И вроде бы я замужем, а хуже вдовы соломенной. Ведь лето, вечера какие! А ты ничего не видишь, как каменный!..
— Зина, потерпи немного. Сдам последний экзамен, возьму отпуск, поедем куда-нибудь.
— Экзамены, экзамены… Который год учишься. Не надоело? Все равно, больше получать не будешь. А выучишься — со мной совсем разговаривать не станешь. Ученую себе найдешь. Марина тебе нравится?
Вопрос был настолько неожиданным, что застал Тернового врасплох. Можно было откровенно сказать «да», сказать о своих чувствах к ней, разом разрубить узел — но момент был упущен. Мелькнула мысль о неизбежных слезах, истерике, о боли, которую он должен причинить жене, — и язык не повернулся. И поэтому он нашел спасение в уклончивом ответе:
— Почему ты так спрашиваешь?
— Просто так. Она всем нравится. А я вот не понимаю, что в ней хорошего? Черная, как цыганка. Только слова умные говорить умеет.
— Она и в самом деле умная. И красивая. Я всегда так считал. Я же ее давно знаю.
— Ты бы хоть когда пригласил ее к нам.
— К нам? — он представил себе всю нелепость такого положения и чуть не рассмеялся. — Что ей у нас делать?
— Что люди делают? Чаю бы попили, поговорили…
— Что тебе взбрело в голову? — нетерпеливо перебил Олесь. — Марина никуда без Виноградова не пойдет, а его звать неудобно, мы же совсем не знакомы.
— У них, наверное, любовь, — решила Зина, — он всегда на нее такими глазами глядит…
Она не подозревала, какую боль причинила Олесю даже таким пустым предположением. Не обратив внимания на помрачневшее лицо мужа, она стала уговаривать его поехать как-нибудь за Волгу. Уже сожалея о своем порыве нежности, Олесь неохотно дал согласие и снова сел заниматься.
Зина, ожившая и довольная, пересела ближе к нему и, деятельно орудуя иглой, начала бесконечные рассказы о том, что видела и слышала, что ей рассказали, что привезли в магазин… и все это подробно, с отступлениями и личными мнениями. Олесь почти не слушал ее, погруженный в решение замысловатой задачи, которая никак не давалась ему. Но, как бы ни была трудна задача, ее все же можно было решить, чего не скажешь о той, что преподнесла ему жизнь.
Глава XV
Прошла неделя — внешне совсем такая же, как любая другая. Так же пылали огненные факелы в печах, так же поднимались заслонки окон и завалочные машины подавали мульды с шихтой; так же время от времени звонки возвещали о выпуске очередной плавки и стальные конструкции цеха багрово вспыхивали в жарком зареве. Слитный и ритмичный гул цеха был, как дыхание и пульс живого существа: отними этот гул — и останутся только груды мертвого железа и камня.
Но для Марины Костровой эта неделя показалась чуть ли не самой трудной за все время. А ведь казалось, что все должно быть наоборот. Приехал Савельев, утвердил состав постоянной исследовательской бригады, очень одобрил инициативу Тернового, опытные плавки теперь следовали одна за другой. Тяжелая работа, постоянное напряжение, общие интересы должны были особенно сдружить и сблизить всех участников.
Но этого как раз и не случилось.
…Подходила к концу пятая опытная плавка. Началась она в ночную смену, и хотя был десятый час утра, Крылов и Терновой не уходили. Сменивший Виктора сталевар Локотков присматривался к не совсем обычному процессу плавки, а до смерти уставший Виктор все-таки находил в себе силы немножко фасонить перед ним.
Принесли анализ последней пробы. Валентин, посмотрев на цифры, сказал:
— Пора выпускать.
— А я считаю, что рано, — возразил Терновой.
— Он считает! А расчеты показывают, что пора, — вспылил Валентин. — Я приказываю выпускать!
— Отойди… диктатор, — негромко сказал Терновой, — мне надоело на помочах у тебя ходить. Встал бы сам на мое место.
Валентин не удостоил его ответом. За последнее время в его поведении появилась такая солидность, такая важность, словно он был лицом, облеченным чрезвычайными полномочиями.
— Дмитрий Алексеевич, мы загубим плавку, если она будет еще сидеть в печи, — обратился он к Виноградову.
— А что говорит Терновой? — спросил Виноградов.
— У Тернового уже ум за разум зашел, — резко ответил Валентин. — Можно подумать, что он собственным творчеством занимается, а не чужие указания выполняет.
— Замолчите! — невольно шагнула к Валентину Марина, сжав крепкие кулачки. — Что вы нам все время мешаете? Вы не верите ни во что, вы не хотите заниматься опытами, так лучше бы уж честно отказались — мы нашли бы, кем вас заменить.
— К счастью, это не в ваших силах! — дерзко ответил Валентин, но тут же спохватился и прибавил с подобием шутки: — У вас за последнее время жутко испортился характер. И не только у вас; Олесь тоже надел черный плащ мизантропа. Что с вами обоими, дети мои?
Валентин говорил с лукавым намеком, и Марина не нашлась, что ответить. Скривив губы в презрительной усмешке, она вскинула голову и поспешно ушла в газовую лабораторию — только бы не показать, как смутил ее этот прозрачный намек.
Впечатление, оставшееся после объяснения на набережной, черной тенью легло на ее отношения с Олесем. Куда девалась былая свобода обращения и простота! Теперь Марина боялась и подступиться к нему. Весь его вид говорил о том, что он затаил обиду, ничего не забыл, ничего не простил. Держал себя сурово и официально — этакий образцовый мастер, для которого существует только дело. Он не придирался, не повышал голоса, не ругал подчиненных, но работать с ним стало трудно. Даже Виктор, которому совсем недавно нипочем было бы и взбунтоваться, сейчас являл собою образец послушания.
Должно быть, Валентину было смешно смотреть на них со стороны… Но Марине вовсе не до смеха, когда перед глазами — суровое лицо, словно забывшее, что такое улыбка, с глубокой складкой между бровями и ледяным взглядом синих глаз…
Она не заметила, сколько времени просидела за столом, устремив глаза на чистый лист миллиметровки. От горестных мыслей ее оторвал приход Виноградова.
— Плавку выпускают. Возьмите пробы с разливки, а потом зайдите к секретарю Рассветова за актами прежних опытных плавок. Он должен был их утвердить.
Марина кивнула, быстро собралась и спустилась в литейный пролет. Мысли ее приняли другое направление. Дмитрий Алексеевич — молодец. Он, конечно, видит и понимает побольше Валентина, но уж никогда не позволит себе нетактичных замечаний…
А Валентин не пропускает ни одного ее шага — словно добровольно взял на себя роль злого духа. Вот и сейчас: подошел, остановился за спиной, а в голосе ехидная ухмылка:
— Ваш Виноградов — упрямый осел. За все его старания я не дам и ломаного гроша, пока Рассветов против опытов. — Марина не ответила на замечание. Вынимая из пробницы стальную палочку, спросила, не повернув головы:
— Плавка попала в химанализ?
— Как видите, — сквозь зубы, неохотно ответил Валентин.
— Так что не всегда и вас надо слушать, — не без ударения ответила Марина.
Валентин посмотрел ей вслед все с той же улыбкой превосходства: он-то лучше этих наивных энтузиастов знал истинное положение дел.
А в полдень Марина вихрем влетела в бухгалтерию мартеновского цеха; хлопнула входная дверь, сквозняк рванул страницы книги, которую читал Леонид Ольшевский. Все ушли на перерыв, и он один блаженствовал в пустой комнате за стаканом кефира и сборником стихов.
— A-а, Марина! Как всегда кстати, — рассеянно взглянул на нее. — Ну-ка, послушай, разве не великолепно:
Он не докончил. Марина яростно вырвала у него книгу и швырнула на соседний стол.
— Эгоист! Тупица! — воскликнула она со злостью и вдруг расплакалась, упав лицом на скрещенные руки.
— Марина! Да ты что? — растерянно и испуганно вскочил Леонид, даже не взглянув на книгу, по которой расползалось чернильное пятно. — Да полно тебе… Я ведь все вижу и понимаю. Только… ну, как тут вмешаться?
Не находя слов, он беспомощно топтался около стола, приглаживая растрепавшиеся кудри Марины, поправлял ее сбившуюся на затылок косынку и успокоительно похлопывал по плечу. С той же непонятной злостью Марина стряхнула его руку и выпалила:
— Можно помочь! Если бы ты был настоящим другом… А то одни любовные стишки почитываешь! — и она всхлипнула.
— Только ведь это же такое личное дело… — начал в смущении Леонид; он не представлял себе, как вмешаться в сложный узел отношений между его друзьями.
— Личное дело? — Марина подняла голову; мокрые, красные глаза ее широко открылись. — Бредишь? Дело самое общественное. Статью надо писать или жаловаться кому-то. Не может так дольше продолжаться. Посмотри, на что Дмитрий Алексеевич стал похож. Очень ему нужно так изводиться!
— Постой, постой, постой… — Леонид крепко потер лоб. — О чем ты?
— О чем, о чем! — передразнила Марина. — Где ты витаешь, поэт! В облаках? Я говорю о Рассветове. Опять нам палки в колеса ставит.
— Что там на этот раз? — сделал Леонид озабоченное лицо, а сам в душе ахнул: «Вот чуть не ляпнул глупость!»
— Не утвердил нам ни одного акта опытных плавок. Не помню, как я вышла от него… Говорил со мной так, словно перед ним козявка на задних лапках.
Теперь все стало понятно. Леонид сел, взял свою книжку, поскреб пальцем фиолетовое пятно и спросил:
— А нельзя обойтись без этих актов?
— Фу, как ты не понимаешь? Без этих актов никто нашу работу не примет. Рассветов знает — и издевается.
— Ты бы подождала горячиться, Марина. Ведь всего неделя прошла, как вы начали работать по-настоящему: Накопите побольше материала.
— И это все, что ты мне можешь сказать? Ты — мой друг? — и Марина, встав, окинула Леонида таким презрительным взглядом, что тот, несмотря на серьезность вопроса, развеселился.
— «Словно молния сверкнула, видел я в глазах твоих»! — Полно, Мариночка, не кипятись.
Против его ожидания, Марина не рассердилась и только печально сказала:
— Леня, дни-то бегут очень быстро. Оглянуться не успеем, как уже и уезжать надо, а у нас еще ничего не сделано. Виноградов сегодня сам идет к Рассветову объясняться. Как я не хотела бы этой встречи! Поцапаются они только — вот и конец нашим опытам…
И не дав Леониду возможности что-то сказать, как-то утешить ее, она ушла так же внезапно, как и появилась. Следовало пойти хоть немного соснуть после ночной смены, но разве можно было думать об этом, когда решался столь важный вопрос?!
И когда Виноградов ушел к Рассветову, Марина уселась в приемной и устремила взгляд на высокую обитую черным дерматином дверь, словно хотела пронизать ее насквозь. Из-за двери не доносилось никаких звуков — разговор велся в благовоспитанном тоне.
Рассветов и Виноградов еще не сталкивались так — с глазу на глаз. Посредником до сих пор был Вустин или Валентин, который входил все в большее доверие у главного инженера.
На этот раз Виноградов намеренно не взял с собой Марину. Ее вспыльчивость могла испортить все дело. Но он отнюдь не уклонялся от неприятной необходимости: если нужен разговор начистоту — пожалуйста, будем разговаривать.
Когда Виноградов вошел в кабинет, Рассветов разговаривал по телефону; бегло взглянув на вошедшего, он даже не указал ему на стул, а продолжал пристрастно выспрашивать и распекать своего собеседника. Речь шла об отгрузке металла, о перепутанных сертификатах, о чьей-то халатности.
Не дожидаясь приглашения, Виноградов сел. Он хорошо владел собой и ничем не выдал своих чувств — достаточно неприятных.
Тянуть телефонный разговор не имело смысла. Рассветов вдруг скомкал телефонную дискуссию, велел позвонить через четверть часа и швырнул трубку на рычаг.
— Ну? — отрывисто бросил он, повернувшись к Виноградову всем корпусом, и колючие глаза его впились в лицо ученого.
— Почему вы не утвердили эти акты об опытных плавках? — спокойно спросил Виноградов, раскрыв принесенную папку.
— Потому, что не доверяю полученным результатам.
Рассветову очень хотелось назвать акты «филькиными грамотами», но он сдержался.
— Вы считаете нас шарлатанами?
— Почему? Вы просто можете принимать желаемое за сущее.
— Но результаты этих плавок почти повторяют друг друга.
— Именно это и настораживает. Я не новичок в мартеновском деле и знаю, что воспроизвести во всех мелочах плавку нельзя. Отклонения — и серьезные — должны быть.
— Я приписываю наши успехи искусству мастера. Терновой весьма опытный человек.
— Меня можно не агитировать. Относительно Тернового у меня есть мнение.
Разговор напоминал стычку фехтовальщиков. Пока дело не дошло до настоящей схватки, и они только прощупывают друг друга осторожными уколами рапир. И вдруг прямой выпад:
— Вы против наших опытов?
— Определенно. Они дезориентируют людей. Внушают ложные надежды.
— Но это же нужно обосновать! — чуть повысил голос Виноградов и выпрямился.
Рассветов, наоборот, благодушно прищурился и отечески мягким тоном почти промурлыкал:
— Своими опытами вы рубите тот сук, на котором сидите. Имеете вы представление о том, что такое номерные стали?
Виноградов уже овладел собой; он на миг ощутил досаду на самого себя за то, что чуть было не потерял терпение. И с еле заметной иронией сказал:
— По-моему, некоторое представление имею. Я ими занимаюсь уже лет десять.
— И весьма односторонне. Конечно, флокены — ваше сильное место. А структура?
Виноградов слегка приподнял брови:
— Простите, не понимаю.
— Не понимаете, потому что на эту сторону вопроса вы не обращали внимания. А при том способе выплавки, который вы предлагаете, структура номерной стали ухудшится. Вот, пожалуйста, микрофотографии проб, взятых от ваших опытных плавок. Могу я утвердить такое?
И Рассветов вынул из стола несколько снимков. Сомневаться не приходилось: крупные посторонние включения — сульфиды, оксиды…
— Однако нигде не отмечено, что это именно наши плавки, — хладнокровно заметил Виноградов, возвращая фотографии.
— Очевидно, я должен приложить к ним протокол испытаний? — оскорбленно сказал Рассветов.
— О, нет, нет! — Виноградов поднялся и взял свою папку с актами. — Видимо, теперь придется прилагать к актам фотографии проб, коль скоро вы ввели это новшество. Хорошо, я договорюсь с Вустиным. Будем каждый раз составлять протоколы.
Он уже повернулся к двери, когда его остановил голос Рассветова.
Э-э… Оставьте ваши акты. Я просмотрю их еще раз.
Когда Виноградов вышел, Марина вскочила с места, тревожно глядя на него. Он нахмурился.
— Приказываю, немедленно отправляться спать. Что это за безобразие? Куда вы будете годиться завтра?
— Дмитрий Алексеевич, а как наши акты?
— Не поднимайте вы паники из-за пустяков. Дайте человеку покуражиться. Будут утверждены.
И это была вся награда за полчаса мучительного ожидания!..
Марину терзало любопытство, так хотелось узнать, что происходило там, за этой внушительной дверью. Но она воздержалась; лицо Виноградова подергивалось еле приметной судорогой отвращения — видно было и так, что свидание оставило неприятный осадок. Они молчали до самой гостиницы и только уже у дверей Виноградов попросил:
— Когда отдохнете, принесите мне последние иностранные журналы. Выберите все, что касается микроструктуры сталей и неметаллических включений.
Конечно, Отдыхать Марина и не подумала. Приняла холодный душ, выпила чаю и отправилась в библиотеку. Поручение доставило удовольствие — все-таки, предлог лишний раз встретиться с Верой. Они теперь только в библиотеке и встречались; отношения у Марины с Валентином испортились, и в гости к Вере она уже не приходила.
Но поговорить с Верой не удалось — у ее стола все время сменялись читатели, и Марина, забрав стопку иностранных журналов, уселась в читальном зале. Скоро в крупном исследовательском ежемесячнике попалась интересная статья — авторы писали о лабораторных опытах, в некоторых чертах сходных с теми, которые проводили еще год назад в Инчермете. Они подходили к вопросу несколько иначе, и методика опытов была другой, но мысль двигалась в том же направлении, и выводы приближались к тем, которые сделал Виноградов. Статью уже читали: на полях пестрели тонкие карандашные пометки, некоторые строки и даже абзацы были отчеркнуты. Марина читала с увлечением, ничего кругом не замечая. И вдруг ее словно ударило током — за спиной прозвучал знакомый голос. Олесь!.. Куда только девался интерес к ученым английским авторам, Марина оглянулась: он сдавал Вере большую стопку книг.
— Кончились экзамены? — спросила Вера.
— Кончились! — со вздохом облегчения подтвердил он.
— А ты похудел. Скоро в отпуск?
— Еще не знаю. Пока работы много.
Марина сидела, не зная, на что решиться. Сидеть и делать вид, что не замечает — сплошное притворство, да еще перед Верой; подойти, заговорить — язык не повинуется… А как, интересно, он поведет себя? Она не успела ни на что решиться — Олесь, словно почувствовав ее взгляд, обернулся, и глаза их встретились. Помедлив в нерешительности, он подошел к ее столу.
— Иностранщина? — кивнул он на пестрые обложки журналов.
— Зарубежный опыт, — с легкой улыбкой поправила Марина. — Хоть мы и недолго здесь пробудем, а отставать не следует.
В глазах Олеся промелькнуло тревожное выражение, почти испуг.
— Недолго? Почему недолго?
— Ну, как же? Сколько бы мы тут ни пробыли, а уезжать надо.
— Ах, да, верно, уезжать… — сказал он, и тон его показался Марине оскорбительно равнодушным. На языке так и вертелось язвительное замечание, но тут взгляд ее упал на его пальцы, нервно крутившие папиросу.
— Здесь курить нельзя, — негромко заметила она.
— Да, да, нельзя, — рассеянно согласился он и все же взял папиросу в рот, но тут же спохватился: — Извини, выйду покурить.
Когда он вышел, Вера поманила Марину к себе.
— Что с ним? На себя не похож.
— Не знаю… Может быть, неприятности? — сказала Марина. Она даже Вере не могла рассказать о своем разговоре с Олесем на набережной.
Вера вдруг притянула к себе Марину и зашептала:
— Маринка, не знаю, как быть… Ты прости, это, конечно, ерунда, пустые подозрения, но… ты не замечала, как Валентин ведет себя с Зиной?
Она покраснела до слез, но не сводила с Марины тревожных, вопрошающих глаз.
— Да нет, ничего особенного не замечала, — пожала плечами Марина. — Валентин любит разыгрывать из себя галантного кавалера. Я даже не обращаю на это внимания.
— Он меня с ума сведет! — с отчаяньем воскликнула Вера. — Понимаешь, у меня есть основания не верить ему. Часто пропадает где-то вечерами, столько заседаний появилось каких-то, с Рассветовым подозрительные свидания… А люди другое говорят. Знаешь ведь, иная рада настроение испортить. Я стараюсь не думать об этом, не верить, а все же… Теперь вижу, и Олесь мрачный ходит. Может, он тоже что-то замечает? Ой, будь она проклята, жизнь такая!..
— Верочка… — растерялась Марина перед этим взрывом давно сдерживаемого горя. — Не мучай ты себя так! Не может же он бросить жену и ребенка из-за какой-то пустышки!
— Может быть, и не бросит, — сказала Вера, которая уже овладела собой и принялась убирать книги со стола. — И даже скорее всего не бросит. Но я-то ни с кем его делить не собираюсь…
Она хотела еще что-то добавить, но в это время вошел Олесь, потом еще несколько читателей.
— Ты сейчас идешь? — спросил он Марину.
— Я? Нет еще… дочитать нужно, — растерянно сказала она и потом весь вечер жалела о своих словах.
Глава XVI
В этот солнечный день все сверкало на речной пристани «Волгостали», откуда то и дело отваливали катера, державшие курс к противоположному берегу. Сверкала мелкая зыбь взволнованной легким ветерком реки, сверкали начищенные части пароходов, раскидывали солнечные зайчики трубы духового оркестра, блестели глаза от предвкушения целого дня отдыха и удовольствий. Народ гулял по набережной, бойко торговали киоски мороженым, водами и пирожками.
Марина в это утро проснулась с тем же чувством радости, с каким в детстве встречала солнечный день. «Сегодня праздник!» — твердила она себе с улыбкой, не отрывая взгляда от потолка, на котором тени листвы и солнечные блики играли в пятнашки. Все еще улыбаясь, она скользнула рукой под подушку. Письмо — измятое, зачитанное письмо Олеся!.. Оно пролежало там всю ночь. Каким образом, когда он ухитрился положить его в карман ее халата — Марина не могла вспомнить. Она развернула его опять — не для того, чтобы перечитывать, а чтобы еще хоть раз посмотреть на свое имя, написанное его твердым, четким почерком. Но не удержалась — глаза опять заскользили по строчкам.
«Марина, любимая моя! Пусть я никогда больше не скажу вслух этих слов, но я хоть раз напишу их, и ты прочтешь и будешь знать, что я по-прежнему люблю тебя, и никогда это чувство не пройдет. Марина! Я только в тот раз, в библиотеке, вдруг с особенной ясностью понял: ты же скоро уедешь, и я, может быть, никогда тебя не увижу. Мне стало страшно: что же я делаю? Дуюсь, как будто у меня целая жизнь рядом с тобой и можно позволить себе эту роскошь. А остались считанные дни. Считанные дни, когда я могу видеть тебя, слышать твой смех, твой голос. Я не могу представить, что будет со мной, когда ты уедешь. Ты увезешь с собой весь свет, всю радость. Ты мне запретила говорить о любви, а все-таки получается настоящее признание. Милая Маринка, прости меня, что я не понял тебя сразу, не понял, что ты иначе и не могла ответить мне тогда, на набережной. Правда, какая нам радость от украденного счастья! Ну что ж, не судьба… Я сам виноват. Не знаю, как сложится жизнь дальше. Но помни: любить я тебя буду всегда и несмотря ни на что».
Сложные чувства одолевали Марину. Хотелось петь, а песни вспоминались только грустные, хотелось смеяться, а на глаза навертывались слезы. И это настроение не покидало ее все утро, даже тогда, когда она, мурлыкая обрывки песен, вертелась перед зеркалом в пестром сарафане. Тут ее и застал Виноградов, пришедший позвать ее завтракать.
— Как вы сегодня нарядны, Марина, — заметил он.
— Это хорошо или плохо? — и она с задорной миной повернулась на каблучках.
— Это слишком хорошо и оттого плохо, — полушутливо, полугрустно вздохнул он.
— Сейчас в тщеславии обвините и во всех прочих грехах? Боюсь я вас: насквозь видите!
А он подумал: хорошо бы обладать и в самом деле такой способностью, — тогда бы, по крайней мере, знал, почему она сегодня вся светится.
После завтрака Марина предложила ему поехать за Волгу — и он согласился; чувствовал, что в такой сияющий день не усидит за столом.
На набережной их внимание привлекло кольцо зрителей, окруживших маленькую площадку, где под медный грохот оркестра Гуля в паре с каким-то пареньком отплясывала «казачка».
— Гуля здесь, значит, и Леонид недалеко, — сказала Марина.
И точно — в толпе зрителей стоял Леонид, с самым печальным видом охраняя свой аккордеон и корзинку с припасами. Он тут же и сам их увидел и стал протискиваться поближе. Подошел, поздоровался, потянул из толпы на открытое место.
— Горе мне с Гулей, — пожаловался он. — Пляшет и пляшет. Где бы ни услышала музыку. И партнеры находятся, и толпа собирается. Вот и женись на ней.
— Танцуй и ты.
— Я? За кого ты меня принимаешь? Я редактор «Заусенца», подобает ли мне заниматься такими вещами? Но это между прочим. Вы куда это собрались?
— Думаем прокатиться за Волгу. Катер давно отошел?
— Минут десять назад. Слушайте, зачем вам ждать катера? Есть совершенно блестящее предложение: я вас на яхте домчу. Ветерок попутный, полетим, как пух! Ну?
Марина с сомнением оглядела невысокую худощавую фигуру Леонида. Тот возмущенно выпрямился.
— Что вы смотрите так подозрительно? Не верите? Да я уже сколько раз призы брал! Гуля, Гуля! — пронзительно закричал он, перекрывая оркестр.
Гуля бросила своего партнера посреди замысловатого коленца и подбежала, смеясь и тяжело дыша.
— Вот мой первый помощник в искусстве яхтовождения. Гуля, покатаем недоверчивых товарищей?
— Покатаем! — с такой зловеще-веселой интонацией произнесла Гуля, что Виноградов, скрывая опаску, покосился на утлое суденышко, которое Леонид гордо представил им как «свою яхту».
Будь Дмитрий Алексеевич один — ни за что на свете не доверился бы столь ненадежному способу путешествия, да еще в обществе таких сумасбродных людей, ибо слышал, что тому, кто не умеет плавать, кататься на яхте отнюдь не рекомендуется. Но черные глаза Марины смеялись, веселый ветер упругими ладошками мягко ударял по лицу — и Виноградов, махнув рукой на все возможные последствия, с каким-то внутренним задором отважился спрыгнуть с мостков в яхту.
Когда суденышко вышло на середину Волги, девушки последовали примеру Леонида и, сняв свои нарядные платья, остались в купальных костюмах. Один Виноградов постеснялся и покорился тому, что брызги то и дело летели на его изящную чесучевую пару.
Это была сумасшедшая, захватывающая дух гонка с ветром. Еле заметный у берега, на стрежне ветер окреп. Яхта неслась, наклонясь на борт и почти касаясь концом паруса воды, шипела пена, взлетали брызги, сверкали яркие блики, в груди шевелилось сладкое и жуткое ощущение полета. Леонид с помощью. Гули ловко управлялся с парусом и с удалью бывалого пирата распевал:
Девушки вторили ему, и даже Виноградов чувствовал себя бесшабашным удальцом. Он забыл, что не умеет плавать, что под ним темнеет грозная глубина Волги, что яхта их ненадежна и вдобавок ею управляют такие взбалмошные люди. Он всей душой ощущал только одно: без конца бы вот так мчаться по сверкающей неспокойной реке, пить этот влажный воздух, смотреть в отчаянные смеющиеся черные глаза!..
Крикнув «Держись!», Леонид положил яхту на другой галс, она резко накренилась, и Виноградову быть бы в воде, не вцепись в него Марина. Едва улеглась суматоха, вызванная этим происшествием, Марина накинулась на Леонида с яростным выговором, и тот только голову в плечи втянул.
— Но ведь я же остался невредим, — вступился за него Виноградов.
— Не вас мне жалко, а ваш костюм. Где бы мы его сушили? — воскликнула Марина, и не вонять было — в шутку или всерьез.
* * *
Совсем в другом настроении началось это утро у Мироновых. Валентин, сдержанно чертыхаясь, расхаживал по столовой и старался не глядеть на стол, где в беспорядке стояли закуски и две бутылки вина. Все это нужно было собрать в корзинку и отправляться за Волгу, но Вера вдруг заявила, что никуда не поедет. Черт их разберет, этих баб, вечно у них фокусы! Еще недавно сама с жаром обсуждала план поездки за Волгу, а теперь, пожалуйста, — преподнесла сюрприз!..
Сама Вера сидела в спальне, кормила Аленку. Лицо у нее было больное и желтое, плечи так жалко опущены, словно ее ударили.
Недавно нанятая няня стелила постели и делала вид, что семейная размолвка ее не трогает.
А Валентин был разочарован. Он так ждал этого дня! Зина сообщила, что Олесь тоже согласился поехать с ней в заволжский парк культуры, и он уже предвкушал вполне легальное удовольствие потанцевать с Зиной, выпить бутылочку вина в одной с ней компании. При мысли об этой красивой девочке, ее поцелуях у него приятно сжималось сердце. Любви тут, конечно, не было, но отчего, черт возьми, не развлечься, особенно когда собственная жена стала похожа на прочитанную книгу. Бросать ни ее, ни дочку он не собирался, а в остальном не видел ущерба для семьи — следовало только вести себя умно и не рисковать особенно. При мысли об Олесе Терновом он испытывал известное беспокойство и некоторую неловкость. Но оставить его в дураках — было все же забавно. Валентин знал прошлое увлечение Тернового Мариной и теперь пытался наблюдать за ними, надеялся подстеречь что-нибудь двусмысленное, но успехи его на этом поприще были незначительны. Что касается Марины, то он не удивлялся. Имея в запасе такого человека, как Виноградов, можно было стать разборчивой. А Терновой, по-видимому, был еще более блаженным, чем он, Валентин, о нем думал.
Однако как же решить вопрос с поездкой? Валентин уже направился в спальню, чтобы возобновить дипломатические переговоры, но в это время постучали. Он открыл дверь в передней и с приятным удивлением отступил. На пороге стояла веселая, нарядная Зина, а за ней — довольно мрачный муж ее.
— Еще не готовы? — воскликнула Зина. — Так и знала! Ну, никаких сил моих не хватает! То Олеся едва вытащила, теперь вы тут закопались.
— Мы, наверно, не поедем. Аленке что-то нездоровится, — сказал Валентин, пропуская их в столовую.
— Ну, во-от! Просто ты уговаривать не умеешь!
И Зина упорхнула в спальню. Валентин предложил Терновому сесть, но тот отказался и закурил, остановясь у открытой двери балкона. Ситуация казалась Валентину в высшей степени забавной.
Вера сразу увидела, что на Зину никакие доводы не подействуют. Зина уговаривала ехать горячо и многословно, и Вера, пристально глядевшая в ее хорошенькое бело-розовое личико, не находила в нем ни тени виноватости или смущения. Тяжело вздохнув, она уступила, но прибавила, что Аленку тоже берет с собой.
— Зачем, только мучить девчонку? — возразила Зина и хотела взять ребенка на руки, но Вера тут же передала Аленку няне и сказала, что будет одеваться.
Пританцовывая, Зина появилась в столовой, объявила, что все в порядке и завертелась перед трюмо. Валентин вскочил и начал укладывать в корзинку приготовленную снедь. Когда пришла Вера с Аленкой на руках, Валентин было нахмурился, но тут же сообразил, что так будет даже лучше, заулыбался, расцвел и заботливо взял у жены кружевной белый сверточек.
Зина была особенно хороша в этот день. Нежное лицо ее разгорелось румянцем, ажурная соломенная шляпка бросала легкую тень на чистый лоб, слегка затушевывая яркий блеск глаз, встречный ветер, играя узорчатой тканью платья, обрисовывал стройную фигуру. Она была весела, наслаждалась сознанием своей молодости и красоты и не упускала ни одного взгляда, восхищенного у мужчин и завистливого у женщин. Вот это и нужно было ей — наряды, развлечения, восхищение окружающих…
Олесь шел с таким видом, словно отбывал повинность. Удовольствия от этой прогулки он не ждал; что дома сидеть наедине с Зиной, что быть вместе с нею в одной компании за Волгой — от этого ничего не менялось. Ее кокетство с Валентином вызывало только раздражение да неловкость за нее перед Верой. Он нарочно захватил с собой сборник научных трудов, и хотя читать совершенно не хотелось, на пароходе немедленно раскрыл книгу.
Вера занималась Аленкой, которая капризничала и тихонько хныкала, а предоставленные самим себе Валентин и Зина расхаживали по всему пароходу, разговаривали и смеялись с многочисленными знакомыми, рассматривали в чужой бинокль берега и томились, сидя рядом со своими неразговорчивыми спутниками.
Веселой, непринужденной поездки; какие бывали раньше, не получилось.
Парк культуры и отдыха находился примерно в километре от берега и занимал обширную, живописную рощу с озером посередине. Озеро образовалось на месте бывшего здесь некогда рукава Волги; замкнутое почти со всех сторон, за исключением небольшого ручейка, пересыхавшего в жару, оно представляло собой удобный природный бассейн для купания в начале лета, когда вода в нем была значительно теплее, чем в Волге. Парк мог похвастаться дощатой эстрадой для концертов; площадкой для танцев и закусочной-павильоном, где продавали пиво и воды и где можно было достать нечто более крепкое, стыдливо завернутое в розовую бумажную салфеточку. Существовал даже навес для желающих почитать газету или журнал, сразиться в шахматы и домино.
Но большинство предпочитало располагаться на лоне природы. Сотни рабочих семей с утра в выходной день переправлялись сюда с патефонами, припасами, волейбольными мячами, со всеми чадами и домочадцами, и вскоре вокруг озера не оставалось ни одного дерева, которое не превратилось бы в подобие цыганского шатра в праздничный день.
Над озером стоял смех и гомон, пестрели купальные костюмы и яркие цветные платья, на низких берегах жарились полуголые тела, успевшие уже приобрести летний загар. Кое-где затягивали песни, танцевали под баян или патефон, сестры Федоровы перекрикивали Александровича, и все перекрывал чей-нибудь отчаянный визг.
Ясно было, что вблизи озера трудно найти покой и свободное место, и Вера предложила устроиться в глубине рощи, где не так людно. Валентин с готовностью согласился — он всегда соглашался, когда оберегал свое настроение.
Неожиданно их обогнала только что выскочившая из воды Гуля, шлепнула мокрой ладонью по спине Олеся и помчалась дальше, спасаясь от преследований Леонида. Но тот, увидев друзей, бросил погоню, наскоро пригладил мокрые волосы и указал дорогу к «самому гостеприимному дереву на всем побережье».
Под деревом находился один Виноградов. Лежа на расстеленной газете, он что-то писал в записной книжке, совершенно не обращая ни на что внимания. С подошедшими он поздоровался сдержанно. В их отношениях с Валентином появился заметный холодок с тех пор, как тот стал слишком настойчиво подчеркивать свои несогласия с опытами Виноградова.
Но отсутствие сердечности в приветствии Виноградова не тронуло Валентина. Ученый — что ж, он поживет и уедет, а ему оставаться здесь и работать; и лучше сохранить хорошие отношения с Рассветовым, чем служить помощником для чужого прославления. И поэтому, ответив на кивок Виноградова, он стал непринужденно распоряжаться, кому куда сесть, где что поставить, как устроиться.
Олесь сел подле Виноградова, и тот, заметив прижатую его локтем книгу, спросил, что это такое. Увидев сборник, он перебросил несколько страниц и заявил, что большая часть уже устарела. Терновой удивился — в сборнике были и работы самого Виноградова; постепенно начал завязываться интересный для обоих разговор, но тут на глаза Олеся легли прохладные влажные ладони, и по внезапно стукнувшему сердцу он безошибочно угадал:
— Марина!
— Смотрите! Два сухаря сидят и скрипят о производственных проблемах! Олесь, тебе не стыдно? Дмитрий Алексеевич, — какое вы мне слово дали? Безобразие! Олесь, живо собирайся — идем купаться! Я решила сегодня докупаться до синих мурашек. Верочка, пойдем с нами!
Но Вера отказалась и принялась убаюкивать разбуженную Аленку. Ее беспокоило, что у девочки как будто горячие ладошки. Она прикладывала нежные пальчики к своей щеке, трогала губами маленький выпуклый лобик, и ей было совершенно не до развлечений. В душе она горько кляла себя, что не устояла, не отказалась от этой поездки, которая ничего, кроме огорчения, пока не принесла. Глаза же против воли все время следили за Валентином и Зиной.
Олесь, подчиняясь веселому приказанию Марины, вскочил и словно забыл обо всем на свете, кроме того, что сегодня выходной, что он давно не отдыхал по-настоящему, что он еще молод и полон сил.
Виноградов смотрел им вслед, пока они не скрылись за кустами ивняка, загораживавшими вид на озеро, и позавидовал широким плечам и статной, как молодое деревце, фигуре Олеся.
— А вы почему не купаетесь, Дмитрий Алексеевич? — прозвучал голос Веры.
Он оглянулся и увидел, что они остались одни. Вера тихо покачивала уснувшую Аленку, и глаза ее были печальны.
В усмешке Виноградова сквозило явное смущение.
— Понимаете, за всю свою жизнь так и не научился плавать. А плескаться у берега как-то унизительно. Откровенно говоря, мне даже немного завидно: среди чужого веселья я теряюсь. А вот вы напрасно сидите. Девочку можно было бы и дома оставить.
— Можно, конечно. Но ей что-то нездоровится. Вот я и побоялась.
Большой мяч, пущенный неловкой рукой, упал между ними и укатился за дерево. Вера невольно вскрикнула.
— Безобразники вы этакие! Сколько раз говорила: играйте подальше от людей! Вон сколько места. Никого из вас не задели мои индейцы? — торопливо подошла Татьяна Ивановна.
— Нет, нет, ничего, — успокоила ее Вера.
— А, это вы, Вера Федоровна? Здравствуйте! И Дмитрий Алексеевич тоже тут? Молодцы, выбрались из духоты на волюшку. Какая у вас детишка славная! — села Татьяна Ивановна на траву около Веры, заботливо расправив свой синий сарафан в крупный белый горох.
— Да вот, беспокоюсь, не заболела ли, — сказала Вера.
— Ну, на воздухе ей все-таки полезнее, только от ветерка прикройте. Да, забот с ними много… Славик, младший мой, родился болезненным, сколько я с ним мучалась!.. Вовка даже обижался — «ты его больше любишь», — забавно вытянув губы трубочкой, прогудела Татьяна Ивановна, подражая своему Вовке. — Муж у меня тогда в Германии служил, с завода тоже не уйдешь, вот и устраивалась, как могла…
Между женщинами завязался разговор, интересный только для них, — о первых зубках, первых словах, о болезнях и шалостях, и Виноградов перестал прислушиваться.
Он сидел, скрестив ноги, и задумчиво смотрел на освещенную солнцем полянку, где бегали, визжали и гоняли мяч с полдюжины мальчишек. Отличить «индейцев» Татьяны Ивановны от других не было возможности; все они были загорелые до черноты, в одних трусишках и такие подвижные, словно каждый был заведен пружинкой.
Невольно представилось, что и он мог бы вот так же с доброй улыбкой следить за своими сорванцами, ощущать тепло доверчивых детских рук. И тут же вспомнилась своя чинная пустая квартира, письменный стол, темные шкафы — хранилища сотен книг. На миг усомнился: правильно ли поступил со своей жизнью, тот ли путь выбрал для себя?..
До сознания дошел голос Татьяны Ивановны — продолжение ее разговора с Верой.
— …Простая жизнь простых людей, стремление к личному счастью — что же тут обывательского? Мне всегда смешно становится, когда некоторые товарищи притворяются этакими железобетонными положительными героями: живет, мол, и дышит одним заводом, паровой молот для него слаще объятий любимой… Врешь, думаю, такой-сякой! Дома, небось, младенчику своему и животик и пяточки целуешь. И тебя только уважать за это следует.
— А есть такие, что и не целуют, — вырвалось у Веры. И тут же, сообразив, что выдает себя, поспешно добавила: — Вот, например, Дмитрий Алексеевич… Он до сих пор не женат.
Татьяна Ивановна повернулась к Виноградову и уставилась на него с таким изумлением, что он невольно покраснел, словно его поймали на некрасивом поступке.
— Как же это вы, Дмитрий Алексеевич?
— Эх, Татьяна Ивановна! Разные же судьбы у людей, — неловко усмехнулся он. — Так уж вышло, только, пожалуйста, не вздумайте жалеть меня! У нас, одиночек, есть тоже свои радости. А наука — она, как возлюбленная, соперниц не терпит. Она сама дает и радость, и муки, с ней испытаешь и величайший взлет, и горькое падение, надежды и разочарование. И самое большое достоинство — не изменяет и не уходит к другому.
— Значит, вы живете ради науки, как таковой? — и Татьяна Ивановна, склонив голову набок, изучающе поглядела на него.
— Что за страсть расставлять течки над «и»! — засмеялся Виноградов. — Или вам приятнее будет, если я продекламирую: «Нет, живу не ради науки, а ради освобождения человека из-под власти природы!» Но я, признаюсь, грешен: действительно люблю науку, как таковую, а потом уже думаю о том, что она может дать. Отнимите у меня возможность заниматься любимым делом — останется от меня только оболочка.
— А человечество? — спросила Татьяна Ивановна.
— Вас интересует человечество вообще или коллектив «Волгостали» в частности? — лукаво спросил Виноградов.
Теперь засмеялась Шелестова.
— Недаром Марина Сергеевна говорит, что вы видите насквозь. Признаюсь, я меньше всего думаю об абстракциях. Поговорим о «Волгостали».
— Откровенно? Только не обижайтесь. Удастся завершить опыты здесь — буду счастлив. Сорвут их мне, заставят уехать — есть другие заводы. Я не имею права рисковать научной идеей ради лояльности, скажем, к заводу «Волгосталь». Но был бы счастлив победить именно здесь. Это уж во мне говорит личное.
— Значит, если будут большие трудности, то вы попросту уедете, не попробовав бороться? А вы уверены, что на другом заводе вам будет легче? Ведь мы уже все-таки кое-что сделали для вас. Мне помнится, один умный человек иронизировал по поводу «роз и лилий» на пути ученого.
Разговор уже утратил свой шутливо-философский характер. И лицо Татьяны Ивановны изменилось, пропала добрая улыбка, строгие глаза требовали прямого ответа.
— Татьяна Ивановна! — так же серьезно ответил Виноградов. — Дезертировать я не собираюсь. Но могу ли я быть уверенным, что здесь, именно на «Волгостали», нашу работу не опорочат? Конечно, рано или поздно, но истина восторжествует. Но я предпочел бы, чтобы это было раньше, а не позже.
— Так, значит, есть опасность, что может помешать чья-то злая воля? — задумчиво спросила Татьяна Ивановна. Несколько минут она посидела, потом медленно поднялась. — Да, здесь, по-моему, что-то есть… Я была бы рада, чтобы вы в трудную минуту не забыли, где находится партком. Не нужно спасать идею в одиночку.
Виноградов немного проводил ее, а потом свернул к берегу озера. Хотелось одному обдумать разговор с Татьяной Ивановной, понять, что она знает, о чем догадывается и может ли помочь. Но когда поймал себя на том, что думает вовсе не о науке и опытах, а пытается среди пестрой толкучки людей различить темно-красный костюм Марины, — усмехнулся. Знал бы раньше, как обернутся дела, сто раз подумал бы — брать ли Марину на «Волгосталь»…
А Марина в этот день была счастлива. Пока ей ничего больше не нужно было от жизни; довольно того, что Олесь любит ее и понимает. Они не обменялись ни одним словом, которое нельзя было бы сказать при всех, ни разу не воспользовались случаем побыть вдвоем, уединиться; но играли ли всей компанией в мяч на воде, или гонялись друг за другом по берегу, стараясь вывалять свою жертву в песке, — они все время чувствовали себя рядом. Желания, даже слова были у них общими, каждый чувствовал, что переживает другой, и это удивительное чувство и притягивало их, и инстинктивно заставляло избегать друг друга. Один Валентин злился. Олесь никак не давал компании разбиться на парочки и столько же занимался Зиной и Гулей, сколько Мариной.
Оживленные, голодные, вернулись все под свое дерево и воздали должное содержанию корзинок. Вина было немного, каждому, досталась очень умеренная порция, на еду сыпался мелкий песок, но настроение было превосходным. Смех, шутки, анекдоты не умолкали ни на минуту.
«Эгоисты, эгоисты!» — горько думала про себя Вера. Но из гордости она переламывала себя — смеялась шуткам, разыгрывала роль хозяйки, угощала всех и старалась вести себя так же, как всегда.
— Споем-ка, Зина! — предложил Леонид, вытащив свой аккордеон.
Вера, убиравшая посуду, вздрогнула, услышав словно нарочно выбранную песенку:
Зина пела, не сводя с Валентина кокетливого взгляда, а он благодушно жмурился и курил, пуская к небу искусные голубые кольца. Подождав, пока Зина кончит, Вера предложила спеть хором. Согласились охотно. И опять это была лирическая — о том, как у ручья цвела калина, а девушка не знала, как открыться в любви.
— Ну и глупо, — сказал Валентин, когда кончили петь. — Пока она ходит и страдает, золотое время уходит. Счастье — штука капризная, его ловить надо.
— А что такое счастье? — живо повернулась к нему Гуля. — Кто даст научное определение счастью?
— Один очень умный человек изрек, что счастье есть отсутствие страха, — с шутливой назидательностью сказал Виноградов.
— Одно есть! Правда, не совсем точное. Кто еще? Ты, Вера? Ты много книг читаешь, вот и вспомни!
— Недавно мне встретилось такое определение: «Счастье подобно горизонту: оно впереди, позади, вокруг нас, но никогда не с нами», — немного печально процитировала Вера.
— Ну, это слишком грустно. И неправда. Счастье обязательно будет с нами. Иначе зачем тогда жить? Но вот какое оно?
— У каждого свое, Гуленька, — мечтательно улыбнулась Марина, не сводя глаз с подвижной золотисто-зеленой сетки листвы.
«Ты мое счастье», — подумал Олесь, опустив глаза, чтобы никто не мог прочитать его мыслей. А Марина продолжала:
— Я не знаю, какое оно и на что похоже. Знаю только, что само оно в руки не придет. За ним надо подниматься в горы, опускаться в пропасти, дробить скалы, переплывать океаны…
— Что-то уж очень далеко заехала, — перебил ее холодновато-насмешливый голос Валентина.
— Конечно, некоторые предпочитают искать счастье в окружности пяти метров. Принимая за центр свою собственную особу, — отпарировал Леонид. — Ну, вот хотя бы и ты. Попил, поел, искупался. Здоров. Страхи тебя не мучают. И ты уже счастлив. Верно?
— Определенно! — сказал Валентин и сел. — Эх, вы, философы! Напустили словесного тумана. А разберитесь в хитрой механике жизни и увидите — во все времена счастье именно в этом и заключалось. И как бы ни называли — борьба за существование, за повышение благосостояния — на самом деле это борьба за сладкий кусок. Самый неприкрытый материальный базис. А философы и словесники одели это потом в красивые одежды. Ты чего? — усмехнулся он, заметив, что Вера передернула плечами.
— Страшно. За тебя. Если ты не рисуешься цинизмом, а в самом деле полагаешь, что счастье в сладком куске.
— Пошла, поехала, — сморщился Валентин. — Нашла место для семейной сцены. Товарищи, пойдемте лучше танцевать. А теории оставим седым мудрецам. Будем просто жить!
— А разве жить просто? — протянула Гуля.
— Ребенок, и ты туда же? Не бери пример с других, не философствуй. Никто замуж не возьмет. Олесь! Я увожу твою жену. Слава богу, хоть она не умничает!
Олесь молча пожал плечами.
Вслед за ними, немного помедлив, поднялись и Леонид с Гулей.
— Верочка, может, и ты потанцуешь? А я займусь с Аленкой, — предложила Марина.
— Нет, нет, Маринка. Надо ехать домой. Что-то мне не нравится, как Аленка выглядит.
— Я тебя провожу, — вскочила Марина.
Вера стала отказываться, но Марину поддержали Виноградов и Олесь. Однако кому-то надо было оставаться с вещами, и Виноградову пришлось сказать, что останется именно он — прогулка по пеклу его не прельщает.
Жара и в самом деле была сильной. Успевшие уже запылиться деревья стояли неподвижно. Чахлая растительность побурела, и только кое-где в сырых низинах буйно росла трава и пестрели невзрачные цветочки. Редкие кучевые облака белыми пухлыми грудами млели в золотом зное, небо было бледное, белесо-голубое.
Марина взяла у Веры притихшую Аленку, чтобы мать могла немного расправить руки, и Олесь невольно залюбовался девушкой. Каким нежным, женственным движением прижала она к себе белый тугой сверточек; каким мягким светом засияли ее темные глаза, какая улыбка чуть раздвинула свежие губы!.. Ребенок — вот о чем смутно тосковал Олесь — о маленьком розовом существе, которое нужно ласкать и воспитывать, которому можно бы посвятить свои надежды и труды. Он не мог понять равнодушия Валентина к собственному ребенку — эта черствость еще больше отталкивала его.
— Разреши мне, Вера, — сказал он, наконец. — Марина, наверно, устала.
— Своего тебе нужно, Олесь, — улыбнулась Вера, глядя, как робко и неуклюже взял Олесь ребенка — именно тем движением, которое свойственно мужчинам, любящим детей, но никогда не державшим их на руках.
Марина отвернулась — внезапно сжало горло. Пересилив себя, она заговорила о каких-то пустяках и упрямо поддерживала этот разговор, пока они не дошли до берега реки.
Тут гулял ветер, вязли ноги в песке, в глаза летела мелкая пыль. Пароход уже стоял у пристани. Олесь побежал за билетом.
Вера воспользовалась этим моментом и сказала, зло блестя глазами:
— Я не столько из-за Аленки уезжаю, сколько из-за Валентина. Не могу смотреть, как он вокруг Зинки увивается! Неужели Олесь ничего не видит?
— Не придает значения, наверно. И ты зря расстраиваешься. Мало ли просто ухаживают?
— Ты не знаешь Валентина! А я его изучила. Так и распускает павлинье оперенье!.. И добро бы хоть было перед кем. Была бы хоть умная, интересная женщина — тогда понятно. А тут!.. Да ты сама присмотрись и увидишь.
— Верочка, ревность…
— Пережиток и так далее? Пусть так, а я все-таки не хочу делить своего мужа ни с кем. Уж в этом-то я собственница. Вот, как хочешь.
— Да я не о том… Зачем мучиться? Взяла бы и поговорила с Валентином начистоту. И если правда, то…
— Что «то»? Уйти? А если я его люблю? Вот такого, какой есть. А? Вот то-то и оно…
— А если Олесь и в самом деле ничего не видит, а она его обманывает? Кто-то должен же ему сказать!
— Кто же? Вот ты — например?
— Я?? — Марина залилась густым румянцем.
— Мариночка… — медленно сказала Вера. — Уж не любишь ли ты сама Олеся? Ну-ка, погляди мне в глаза.
— Люблю, Вера, — сказала Марина тихо, не поднимая головы. — Но только это никого не касается. Я ведь скоро уеду, так что все будет в порядке.
— Все ли? Маринка, Маринка… Завязался же узел…
Марина хотела ответить ей, но в это время показался Олесь. Разговор так и остался незаконченным.
Посадив Веру на пароход, Терновой и Марина возвращались обратно. Сколько раз мечтал он остаться вот так с ней вместе, а теперь, когда желание его исполнилось, все слова вылетели из головы, и он мог только глупо насвистывать и сбивать травы прутом. И Марина шла задумчивая, недавнее веселье исчезло, словно его и не было. Так они и дошли до своего дерева.
Виноградов был уже не один. Леонид раздобыл где-то шахматы и торжествующе вел партию к мату. Виноградов делал самые грубые ошибки, не замечая их, а Леонид нарочно не говорил ничего, про себя удивляясь тому, что ученый — и так плохо играет. Гуля тут же, посмеиваясь над обоими, извлекала скрипучие звуки из аккордеона.
— Уже натанцевались? — спросила Марина.
— Жарко слишком.
— А где Валентин?
— Они с Зиной решили еще пива выпить. А потом мы их потеряли из вида. Скоро придут.
Но те не шли долго. Их ждали полчаса, час, пошел второй… Олесь молчал, мрачно сжав губы, Леонид возмущался и порывался пойти на поиски. Терновой строго и резко сказал:
— Не смеши. Не маленькие — придут.
Напряжение достигло предела. Никто уже не мог ничем заняться, сидели и молчали, мужчины курили. Наконец, Леонид решительно встал.
— Пойду, узнаю хронику происшествий.
Но в этот момент мелькнуло голубое платье Зины, и она подошла одна — бледная и злая.
— Пойдите кто-нибудь, уведите Вальку! — крикнула она. — Напился и скандал затеял. Там они дерутся — я ничего сделать не могла!
Леонид бегом бросился выручать Валентина. За ним медленно последовал Виноградов.
Зина со злостью напудрилась, накрасила обветренные губы.
— Поедем домой, — сказала она Терновому.
— Где вы пропадали?
— Разве мы долго? Танцевали, потом в очереди за пивом стояли. А потом парни какие-то прицепились. Я его тяну домой, а он прямо все на свете забыл. Ну, поедем…
— С Мариной и Гулей поедешь. Мы тут уладим дела с этим красавцем. Очевидно, придется с милицией объясняться.
— На пьяном не вымещай, — тихо сказала Марина.
Он вскинул на нее удивленные глаза. Что она знает? Что видит?..
Глава XVII
Виктор встретил Тернового мрачным заявлением: «Ни черта не выйдет сегодня с опытной плавкой. Такое расплавление получили, что плавку на другую марку назначили».
Терновой поспешил заглянуть в плавильную карту. Рукой контролера ОТК было написано: «Расплавление мягкое. Вести плавку на заданную марку запрещаю».
Олесь стиснул зубы и нахмурился. Уже не одну опытную плавку дали они с Виктором на четвертой печи, и каждый раз она были экзаменом на крепость нервов и на сообразительность. Сейчас он даже позавидовал Виктору: тот для очистки совести поругался с Журавлевым, сдававшим плавку, но никаких решений от него не требовалось. Пожалуй, он даже радовался в душе, что может хоть одну плавку провести без напряжения.
Собственно говоря, от Тернового тоже никаких решений не требовалось: запрещение контролера было категоричным, и двух толкований не допускалось. Попытка повернуть дело по-своему могла при неудаче обойтись очень дорого. Но не мог Терновой спокойно подчиниться неизбежности; кроме того, он знал манеру некоторых контролеров страховаться от возможной неприятности. Следовало проверить все на месте.
Картина на самом деле была неутешительной. Анализ пробы ясно говорил о малом содержании углерода, а в печи, в средней ее части, все еще продолжалось кипение — такое, словно там жидкая сталь все еще реагировала с кусками не расплавившегося металла.
Хоть бы какая-нибудь зацепка, хотя бы маленькая надежда на то, что еще не все потеряно!..
Терновой оглянулся и увидел неподалеку мастера Чукалина. Худой, немного сгорбленный, он наблюдал за Терновым, сведя к переносице лохматые брови. Резкие морщины на старческом лице казались глубокими черными бороздками. Вид у него был крайне усталый, но Терновой не позволил себе поддаться чувству жалости.
— Вот, видите, Константин Иванович, — сказал он Чукалину, — к чему приводит ваше упрямство. Зачем вы мешаете ребятам по-новому труд на печи организовать? Получаются сплошные подножки. Как нарочно.
— Уж скажете тоже, «нарочно», — пробурчал старик. — Разве я препятствую? Пусть как хотят, так и организовывают. А я, видно, стар, пора мне в отставку. Понимать вас всех перестал. Делайте, как знаете.
— Да не сердитесь вы, а объясните, почему так получилось. Как Павел недоглядел?
— Шихту разносортную дали. Попробуй, определи, как она расплавится.
— Почему хорошей не дали? Надо было потребовать. Знали, что плавка опытная.
— Вот на опытную и дают, что похуже. А с кого спрашивать? Это с нас требуют и черт, и дьявол, и сто начальников.
— Когда известняк дали?
— Поздно дали. Высоко дали. Тьфу с вами со всеми, душу вымотали!
И плюнув под ноги, Чукалин зашагал прочь. Терновой не стал его задерживать. В голове вертелись мысли.
«Известняк дали поздно и высоко… то есть, на большее содержание железа в шлаке… Вот она, зацепка! Что говорит об этом Умрихин? Ага! При высокой завалке известняка обеспечивается лучший прогрев металла… Это мне на руку. Надо только содержание углерода поднять. Шлак сформирую позже…»
И, приняв решение, Терновой, пошел в газовую лабораторию, ни разу не подумав о том, что собирается нарушить запрещение.
Виноградов был занят какими-то вычислениями. Марина возилась с приборами и, на мгновение оторвавшись от работы, приветливо кивнула Терновому, но улыбка была мимолетной и невеселой.
— Дмитрий Алексеевич, будем проводить опытную плавку? — обратился Терновой к Виноградову.
Тот удивленно посмотрел на молодого мастера.
— Но ведь плавку назначили на другую марку, — возразил он.
— Назначили, назначили… Много они понимают. А я вижу полную возможность не только дать номерную марку, но и выплавить ее по опытной технологии. Только нужно договориться с Ройтманом, чтобы мне никто не мешал.
О чем он говорил с начальником цеха, какими доводами убедил его — Терновой не рассказывал. Послав своего помощника на остальные две печи, он занялся четвертой.
— Ты, Виктор, не обижайся. Придется тебе сегодня у меня в помощниках ходить. Как бывало когда-то. Тряхнем стариной?
— Тряхнем, — сказал Виктор.
Вообще-то Виктору уже порядком надоело то постоянное напряжение, которого требовали опытные плавки. Сколько раз он уже раскаивался в данном Терновому обещании, сколько раз хотелось ему плюнуть на все опыты и науку и вернуться к прежней спокойной жизни. Но тут он и натолкнулся на волю и характер своего мастера. Руки у Тернового и в самом деле были не из нежных. Он не позволял Виктору распускаться, снова и снова — насмешкой, укором, примером — подхлестывал его, непрестанно учил, и тот, неприметно для себя самого, начал меняться. Он уже стал привыкать к тому, что нужно ломать свой нрав, стал привыкать владеть собой, новые знания и представления превращались в приемы, в привычку. Но пока все это еще не стало второй натурой сталевара. И как школьники бывают рады, если их вдруг отпустят с урока, так и Виктор невольно обрадовался, что кто-то другой взял на себя его труд. В то же время он с жадностью следил за действиями Тернового, понимая, что не скоро представится случай снова получить такой наглядный урок.
Тщательное знакомство с плавкой убедило Тернового, что контролер ОТК ошибся еще в одном обстоятельстве. По всему было видно, что плавка расплавилась не менее получаса назад, а «работало» плохо просушенное отверстие. Это меняло всю картину, и надежда провести опытную плавку с успехом еще больше укрепилась в нем. Послав Виктора с пробой металла в экспресс-лабораторию, он велел потребовать полного анализа всех элементов, а сам отдал все внимание печи. Самое главное было сейчас — поднять температуру.
— Дмитрий Алексеевич, — попросил он наблюдавшего Виноградова, — передайте, пожалуйста, чтобы на печь прислали термопару. Нам без нее не обойтись.
Виноградов был вполне согласен с Терновым и тотчас же исполнил его просьбу. Все действия молодого мастера казались ему вполне правильными. Пожалуй, он сам на его месте не смог бы придумать ничего лучшего, чем то, что уже делалось. В эту тревожную смену он убедился в уме и сообразительности Тернового. Казалось, тот чутьем угадывает, в какую сторону пойдет процесс, что именно и в какое время нужно делать. Все его команды были краткими и ясными, движения уверенными, без тени нерешительности. И неприятное чувство ревности, которое часто испытывал Виноградов к Терновому, уступало место восхищению им. Не удивительно, что Марине он нравится. Только ли нравится? А может быть, она любит его? Мысль об этом пугала. Хотелось поскорее закончить работу на «Волгостали», увезти Марину подальше от опасной близости к Терновому. На всю жизнь он запомнил ту ночь, когда час за часом поджидал Марину и вдруг увидел ее вместе с Терновым. Правда, счастья не было на их лицах. Но искаженное страданием лицо Марины слишком ясно говорило о том, чему не хотелось бы верить. А когда Терновой пришел к нему с предложением помогать проводить плавки, Виноградов чуть не отказался. Победил разум. Но как было больно день за днем наблюдать его и Марину рядом. И нельзя было не признаться в душе, что они словно созданы друг для друга. Для человека постороннего не было ничего особенного в тех словах, взглядах, которыми они обменивались. Но обостренное чувство подсказывало Виноградову то, чего они, кажется, и не выражали в этих словах и взглядах.
— Правда, молодец Олесь? — прервал его размышления звонкий восхищенный голос Марины. Когда она подошла, Виноградов не заметил и чуть не вздрогнул от неожиданности. А Марина продолжала: — Так и вспомнилось, как я здесь практику проходила. Олесь сталеваром тогда работал. Просто ради удовольствия приходила смотреть, как он плавки ведет.
И она быстро взяла у газировщицы кружку с водой, увидев, что Олесь направился в их сторону. Выпив, он вернул ей кружку и улыбнулся такой улыбкой, что у Виноградова сжалось сердце.
Но привычка не выдавать свои внутренние движения не изменила ему ни в этот момент, ни тогда, когда Терновой обратился к нему:
— Дмитрий Алексеевич, придется несколько отступить от обычной опытной технологии и дать шамоту на шлак, иначе его не скачать. Я хотел обойтись без скачивания, но посмотрите — содержание фосфора возрастает.
Виноградов посмотрел не на листочек с записью анализа, а на закопченное, мокрое от пота лицо Тернового, на котором особенно ярко выделялись глаза.
— Конечно, делайте все, что считаете нужным, — просто ответил он.
Не теряя времени, Терновой крикнул, перекрывая шум цеха: «э-эй-оп!» и постучал кулаком по кулаку, давая знак забрасывать в печь шамот.
Через некоторое время, когда прибор показал, что шлак стал более жидким, Терновой подал новую команду и провел ладонью над бровями — готовиться к скачиванию шлака.
Виктор выключил форсунки, поднялась кверху крышка окна, и сразу же все на площадке окрасилось только в два цвета: ослепительно багровый и черный. Вспенившийся шлак сначала маленькими струйками, а потом раскаленным потоком устремился из ванны по шлаковому желобу под рабочую площадку.
Когда шлак уже скачали и снова включили форсунки, появился контролер ОТК. Он вел за собой Баталова, сердито размахивая руками — подкрепляя жестами неразличимые в грохоте цеха слова. Терновой увидел их, но повернулся спиной, занятый показаниями термопары.
— Гляди, гляди, так оно и есть, — злорадно сказал Баталов, который тоже взглянул на прибор. — Что это за температура? При такой температуре только хлеб бабы пекут. Ха! Загубил, парень, плавку, теперь ответишь. Ни в какую не разольешь. Вот оно к чему своеволие-то ведет. А все «я»! Доякался!
— Да помолчите вы! — с раздражением перебил Терновой. — Что за манера говорить под руку? Сколько показывала стрелка перед замером? — спросил он у Виктора.
— На нуле стояла.
— Ну, вот, на нуле. А у нас в цехе ноль? Да? Спасибо за такой ноль, у меня спецовка на плечах горит. Вот и внесите поправку.
Баталову такое простое доказательство не приходило в голову, но не признавать же себя побежденным! И он пробурчал:
— Все равно, мало.
Но Терновой чувствовал себя теперь на ногах крепче, чем раньше. Все, чему научился в институте, что почерпнул бессонными ночами из книг, неподатливых формул и сложных диаграмм, теперь в трудную минуту пришло ему на помощь. И охваченный веселой злостью и задором, он возбужденно и язвительно воскликнул:
— Ах, мало? Ну, а я считаю, что для такого химического состава стали эта температура вполне достаточна — целых сорок градусов превышения над ликвидусом!
Он не мог удержаться от маленькой отместки. Ликвидуса Баталов не выдержал. Он был практик, и все тонкости и учености теории металлургии были для него сплошной путаницей. Питаясь сохранить достоинство, он проворчал что-то в том смысле, что пусть в ликвидусах разбираются ученые, а сталеварам ими только голову морочить, а затем, усмотрев какое-то нарушение на соседней печи, полетел туда отводить душу.
Виктор тоже плохо понял, почему Терновой считает плавку достаточно горячей, и так и сказал:
— Не понимаю, Александр Николаевич. Все-таки, страшновато. Не посадим «козла» в ковше?
— Вот, Виктор, учился бы ты — так знал, что чем выше содержание углерода в стали, тем ниже точка ее плавления. Сейчас у нас углерода пятьдесят сотых процента, да марганец, хром, никель и другие элементы. А я знаю, при какой температуре такая сталь будет на границе между твердым и жидким состоянием, знаю ее ликвидус.
— Ага! А к выпуску у нас углерод выгорит, будет соток двадцать пять, значит, этот самый ликвидус будет выше?
— Именно. Да учти, что выпускать плавку нужно с превышением в восемьдесят, сто градусов…
— Ну, нипочем до такой температуры не нагреть, нечего и трепыхаться, — расстроился Виктор.
— Конечно, с таким настроением подходить — любую плавку загубишь. А я-то тебя считал лихим сталеваром. Теперь вижу, что только в подручные ты и годишься, — оборвал Терновой. — Посмотри и прикинь, что можно сделать еще, чтобы повысить температуру.
Давно уже Олесь не ощущал такого удовольствия от работы, как сейчас, изощряя всю свою изобретательность, чтобы сделать казавшееся невыполнимым дело. Он ощущал свою власть над той стихией, что клокотала в печи. Золотая, бурлящая, живая, она могла наделать бед, если ее упустить из каменных стен печи; но, запертая в небольшом пространстве, она подчинялась ему, и он мог сделать все, что хотел, что нужно было сделать. Виктору он поручил наблюдение за приборами и сводом, чтобы не поджечь его; не осталась неиспользованной ни одна возможность повысить температуру металла; даже гляделки в печи были заложены кирпичами, даже пробы Терновой брал сам, не полагаясь на то, что Виктор сделает это достаточно быстро.
Виктор следил за Терновым с восхищением и некоторым страхом. Стрелки приборов все ближе подбирались к опасному пределу; гудело пламя, рыжие языки его с черной оторочкой струящегося дыма со всех сторон вырывались из-за крышек, закрывавших завалочные окна, а Терновому все казалось мало.
Он был настолько поглощен плавкой, что не видел, когда подошел Рассветов, и только после резкого окрика обернулся, сдвинув брови.
— Что у вас тут творится? Извольте объяснить! — потребовал Рассветов.
— Некогда. После выпуска, — бросил Терновой и дал команду вторично замерить температуру. То, что покажет сейчас стрелка прибора, волновало его куда больше, чем разнос, который собирался учинять ему Рассветов.
И тот понял это. Отложив разговор до более удобного момента, он посторонился, давая дорогу рабочим, и тут увидел Савельева. Директор, видимо, пришел другой дорогой.
— Полная анархия в цехе, — раздраженно сказал ему Рассветов. Было ведь запрещено варить опытную плавку. А у них свои собственные законы: что хотят, то и делают.
— Что, плавка уже забракована? — перебил Савельев.
— Нет еще. Похоже даже, что ему удастся дать номерную марку. Но не в этом дело. Кто просил мастера Тернового лично распоряжаться?
— Видимо, он не мог иначе — я так это понимаю. Вы подумайте: молодой человек берет весь риск на себя. Значит, не легкомыслие толкает его. А посмотрите, как он руководит плавкой!
— Ему следовало бы оставаться сталеваром, — фыркнул Рассветов.
— Вы шутите, Виталий Павлович? — настороженно повернулся к нему Савельев, и Рассветов понял, что далеко зашел.
— Конечно, шучу. Но меня удивляет другое, Григорий Михайлович, почему вы так покровительствуете этим авантюрам? Уже второй месяц мы не можем быть уверены, дадим сегодня номерную сталь или нет. Такое напряжение нервов не оправдывается получаемыми результатами.
— Но ведь факт остается фактом: флокены почти исчезли.
— В известной степени вы правы. Но какова опасность увеличения других пороков? Вам известно, что в номерных сталях появились крупные неметаллические включения. Они, естественно, связаны с методом легирования в ковше, который практикует Виноградов. И мы рискуем оказаться в очень неприятном положении.
— Волков бояться — в лес не ходить.
— А во имя чего нам затевать все это? Чтобы доцент Виноградов написал новый труд?
— Пусть пишет. А мы внедрим его открытие на заводе. Отменим замедленное охлаждение, сократим срок выполнения заказов, — сказал Савельев, щуря глаза то ли от яркого света, то ли от желания подразнить своего заместителя.
— Наши инструкции обеспечивают выпуск металла достаточно высокого качества. И если бы тот же Терновой прилагал для их неукоснительного выполнения такое же рвение, как и для этих опытов, не понадобилось бы звать на помощь варягов.
— Н-да… Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет — пророк его… — без всякой видимой связи с предыдущим сказал Савельев.
Рассветова больно стегнула эта шутливая фраза. Он ее отлично понял. От ненависти стало трудно дышать, он чуть не скрипнул зубами. Но он не ушел, а продолжал стоять, потому что и Савельев не ушел, а направился к Виноградову.
— Дмитрий Алексеевич, — услышал он доносящийся словно издалека голос директора, — не забыли? Завтра в пять собираем технический совет. Будем слушать ваше сообщение о ходе опытных плавок.
Виноградов согласно наклонил голову. В это время к ним подошел Терновой и коротко доложил:
— Все в порядке. Плавка готова к выпуску, химический анализ нормальный, температура тоже.
Виноградов без слов пожал руку Терновому. И сразу спало напряжение, все задвигались, заговорили, послышался смех, а вертевшийся неподалеку Баталов восхищенно воскликнул:
— За шесть часов двадцать минут плавку дал! Эх, Александр Николаевич, и что ты из сталеваров ушел?!
Он хотел было похлопать Тернового по плечу, но встретил такой взгляд, что разом изменил намерение и без надобности поправил головной убор.
— Трудно работать по новой технологии? — спросил Савельев у Виктора.
Тот, счастливый, гордый, ответил независимым басом:
— Кому, может, и трудно, а мы и не такое освоим.
Уловив знак мастера, дал команду «на выпуск». Эта минута вознаградила его за все волнения.
Лучики смешливых морщинок сбежались к глазам Савельева.
— Орел? — кивнул он в сторону Виктора, обращаясь к Терновому.
— Толковый парень. Только учить надо.
— Я слышал, вы сами взялись за обучение новой технологии?
— Что я могу один сделать? Просто разъясняю, чтобы им понятна цель была.
— А вам-то самим она понятна? — не удержался от подковырки Рассветов.
— А что же не понять? Когда борешься со старым — всегда ясно, — не без вызова сказал мастер.
Виноградов, почувствовал, что беседа приобретает слишком острый характер, поспешил вмешаться и спросил Савельева, не хочет ли он взглянуть на выпуск стали.
— Голубчик, Дмитрий Алексеевич! — засмеялся директор. — Вряд ли эта сталь отличается по внешнему виду от любой другой. Это уж пускай поэты описывают «золотые потоки». А нам нужны результаты испытаний. Так не забудьте — завтра в пять.
Виноградов кивнул и пошел в газовую лабораторию дать Марине указания о подборе материалов. Он еще не успел взяться за ручку, как дверь порывисто распахнулась и навстречу выбежала Зина Терновая, вся в слезах, прижимая к лицу платок.
— Что у вас произошло? — строго спросил он у Марины. Красная от гнева, она слегка дрожащими руками собирала осколки стеклянного сосуда. Ей помогала возмущенная Женя Савельева. Вторая лаборантка с испуганным и виноватым видом водила пальцем по трубкам прибора.
— Что случилось, Марина Сергеевна? — повторил Виноградов, не получив ответа.
— Ничего особенного, кроме ежедневной халатности лаборанток, — подняла Марина лицо, выражение которого плохо вязалось со спокойным тоном. — Я вынуждена буду подать докладную начальнику лаборатории. Уже не в первый раз я замечаю, что пробы несвоевременно переносятся в сухой лед, определения водорода производятся небрежно, ни на один результат нельзя положиться. Куда годится такая работа? Пришлось поговорить с ними серьезно.
Как Марина «говорила» с лаборантками — можно было только гадать по ее выражению — злому, почти свирепому. Виноградов, разумеется, не мог знать, да никогда и не узнал бы, что произошло в действительности.
Марина несколько раз подмечала, что Зина небрежно относится к своим обязанностям. Ей тяжело было разговаривать с женой Тернового, она боялась, как бы та не перевела разговор в мещанскую склоку, и до поры до времени мирилась с промахами, исправляя их сама. Но, глядя на Зину, начала отлынивать и вторая лаборантка. На замечания Марины обе стали огрызаться. При горячем характере Марины долго это продолжаться не могло. Началось с пустяка. Зина разбила сосуд Дьюара. На замечание Жени она ответила дерзостью. Марина вспыхнула и потребовала извинения.
— Вот еще, извиняться! Что я такого сказала? — вздернула Зина нос. — За гроши на коленках ползать? Захочу — и уйду, не больно нуждаюсь.
— Чем скорее — тем лучше. Будет работать тот, кто нуждается.
— Вот, вот, чтобы тебе было удобнее с мужем моим шашни разводить! А то люди слепые, ничего не видят?! Бесстыжие твои глаза! Ученая, а мужа от жены отбиваешь!..
Зина залилась слезами.
Никакие соображения благоразумия уже не могли остановить теперь Марину.
— Да как вы смеете говорить такие вещи? — топнула она ногой. — Это вам везде грязь чудится, так вы, пожалуйста, не вмешивайте сплетни в деловые отношения! Я долго терпела ваши штучки из уважения к Олесю, но если вы начнете позорить его имя и мое, так вам не поздоровится!
Марина с наслаждением высказывала все, что у нее накипело на душе, испытывая странное облегчение. Никогда, за всю свою жизнь, не слышала Зина таких прямых, жестких слов, на которые нечего было возразить. Зарыдав в голос, она выбежала из лаборатории и едва не столкнулась с Виноградовым на пороге.
Тот сразу понял, что не узнает ничего больше того, что уже сказано, и с таким видом, словно не придал значения инциденту, сказал:
— Подберите, пожалуйста, материалы по опытным плавкам. Завтра в пять докладываем техническому совету. Что же касается лаборанток — советую ставить в известность руководителей, а не принимать собственных мер.
Марина глянула на него все еще неукрощенным взглядом, но промолчала. Через час на стол Виноградова легли две папки с подобранными материалами — графиками, таблицами, записями наблюдений.
* * *
Как ни хотелось Виноградову скорее уехать с «Волгостали» и увезти Марину, но все же он был очень неприятно поражен, когда на следующий день, придя на заседание технического совета, получил в канцелярии письмо от главного инженера Инчермета. Это был отказ в дальнейшем продлении командировки и настоятельное требование свернуть опытную работу на «Волгостали». Насколько позволял это официальный тон письма, в нем чувствовалось явное недовольство.
— Дмитрий Алексеевич, письмо из института? Плохие новости? — спросила Марина, заметив растерянное и недоуменное выражение на лице Виноградова.
— Почему плохие? Просто напоминают, что мы все-таки работаем в институте и не следует о нем забывать. Пора возвращаться.
— Уже? — у Марины испуганно взметнулись ресницы.
— Хорошенькое «уже», — сухо усмехнулся он. — Не могут же нам без конца давать отсрочку. Да, собственно, теперь уже незачем. Мы свое дело сделали.
Марина поспешно отошла к Татьяне Ивановне Шелестовой, прежде чем он успел что-либо добавить. Ее душили слезы гнева, казалось, что почва уходит из-под ног.
— Марина Сергеевна, что с вами? — встревожилась Шелестова.
С трудом владея собой, чтобы говорить спокойно, Марина сказала ей о полученном письме. К ее удивлению, Татьяна Ивановна приняла сообщение так, словно давно его ожидала.
— Действуют-таки, — пробормотала она и похлопала Марину по руке. — Ничего, все будет в порядке.
Заседание технического совета началось сравнительно спокойно. Савельев высказал мнение, что пришла пора сказать определенно, имеют ли перспективу новые методы выплавки сталей, и после краткого вступления предложил Виноградову сообщить о результатах проделанной работы.
Виноградов волновался — Марина угадывала это по его побледневшему лицу, по немного нервным движениям пальцев, перебиравших бумаги. Но, когда он заговорил, голос его был ясным и твердым.
Слушая его, Марина по привычке обводила взглядом лица присутствующих, и ее поразило плохо скрытое оживление и торжество, которое сквозило в деланно-равнодушной мине Рассветова. Сколько бы он ни притворялся незаинтересованным, но нет-нет да и мелькало выражение, делавшее его похожим на кошку, готовую выпустить когти. Марина забеспокоилась.
Но до поры, до времени все шло гладко. Доклад Виноградова произвел хорошее впечатление на членов технического совета, особенно поразили их результаты последних опытных плавок. Когда же Виноградов сказал, что при надлежащей отработке технологии можно будет совсем устранить флокены, в кабинете произошло легкое движение и пронесся шепот: утверждение показалось слишком смелым.
Первым откликнулся Рассветов.
— Мы не можем серьезно говорить о внедрении опытов в производство, пока цех несет груз имеющихся трудностей. У большинства мастеров невысокий теоретический уровень, производственный план выполняется цехом с трудом, технологическая дисциплина слаба…
— Разрешите один вопрос, — перебила Татьяна Ивановна. — Скажите, вам давали на отзыв докладную с предложением о новой организации труда в мартеновском цехе?
— Какое отношение имеет она к сегодняшнему вопросу? — не сдержал раздражения Рассветов. Когда говорила Татьяна Ивановна, он испытывал такое же ощущение, как если бы по стеклу царапали гвоздем.
— Самое прямое, — ответила Шелестова безмятежно. — Если бы предложение удостоилось более серьезного рассмотрения, половина возражений против новой технологии отпала бы.
— Не вижу смысла спорить. И вообще не вижу смысла в нашем сегодняшнем обсуждении. Видимо. Григорий Михайлович не успел еще проинформировать вас, что пришло указание вообще прекратить всякие опыты по номерным сталям, как вредно отражающиеся на их качестве, — небрежно бросил Рассветов свой главный козырь.
Марина чуть не ахнула вслух. Так вот что все это означало! Она взглянула на невозмутимое лицо Виноградова и только по легкому дрожанию век угадала, чего стоит ему эта невозмутимость, заметила гримасу неудовольствия, пробежавшую по лицу Савельева, растерянность у некоторых членов технического совета и устремила глаза на Татьяну Ивановну, словно спрашивая у нее совета и поддержки. Она чуть заметно ободряюще кивнула, и Марина, неожиданно для себя попросила слова. Недоумение, даже легкий испуг мелькнули на лице Виноградова, но Марина сделала вид, будто не заметила ничего. Что, в самом деле, все молчат? Надо же называть вещи своими именами! И, не спуская с Рассветова гневного решительного взгляда, она начала чуть дрожащим голосом, который вскоре окреп.
— Надо полагать, письмо это представляется Виталию Павловичу окончательным ударом по новой технологии. Почему именно Виталию Павловичу? Да потому, что не было на заводе человека, который столько бы ставил палок в колеса исследователям. И пора уже сказать об этом прямо. Любая мелочь, любой производственный или хозяйственный вопрос вырастал в огромный камень преткновения. Дело доходило до того, что приходилось вмешиваться парткому завода. Виталий Павлович не остановился и перед тем, чтобы бросить нам, научным работникам, обвинение в подтасовке фактов, нам приходилось переделывать испытания по два и по три раза. Так что можете не сомневаться, товарищи, в результатах, они проверены вдоль и поперек.
Легкий смешок пронесся по собранию. Марина передохнула и продолжала.
— Мы сделали свое дело — сделали, что смогли. Но смотрите, товарищи, не примите слишком поспешного решения. Не только наша судьба, судьба исследователей, сейчас решается. Решается большее — будет ли дана дорога техническому прогрессу у вас на заводе…
Задохнувшись, она села, хотя могла бы говорить еще и еще.
Рассветов даже не дал себе труда подняться, отвечая Марине. Откинувшись в кресле, он посмотрел на свои руки, лежащие на зеленом сукне, и спокойно сказал:
— Уважаемой Марине Сергеевне угодно несколько искажать факты, но мы отнесем это за счет полемического задора и молодости. Прежде всего, мне хотелось бы напомнить, что существует, все-таки, разница между научным исследованием и производственной технологией. И необходима еще очень и очень большая проверка, прежде чем решаться внедрять в производство тот или иной процесс. Я очень рад, что ученые подкрепили свою теорию практическими опытами, получили веские доказательства в виде положительных результатов. Но что до немедленного внедрения в производство — здесь я должен протестовать. Я обязан думать не только о служении науке, но и о заводе. Специфика производства не позволяет нам сейчас пускаться на авантюры. И вряд ли можно считать мои действия столь злокозненными, как здесь пытаются утверждать.
Все молчали. После запальчивого выступления Марины спокойные, трезвые слова Рассветова произвели сильное впечатление. Одна Татьяна Ивановна заметила не без ударения:
— Специфику производства нередко делают тем обухом, с помощью которого сокрушают хорошие начинания.
Ее слова вызвали в Рассветове глухое раздражение. Он знал, на что она сейчас намекает. Ну да, он предпочитает осторожность, особенно, когда это совпадает с его интересами… Хотелось властным окриком положить конец всей комедии, но пришлось взять себя в руки. Спокойным, тягучим тоном ответил:
— Татьяна Ивановна, не всегда же можно следовать только своим желаниям. Интересы государства требуют от нас сейчас выполнения плана по номерным, а не срыва его. А последнее неизбежно, если мы начнем ломку существующей технологии сейчас же. Поверьте, я и сам хотел бы найти в методе Виноградова панацею от наших бед, но… — и он развел руками с видом полной покорности обстоятельствам.
— Ну, а так, значит, вы считаете работу Виноградова и Костровой, заслуживающей внимания? — задала, казалось бы, наивный вопрос Шелестова.
— Разумеется, — оказал Рассветов, считая, что ничем себя не компрометирует теперь.
Заговорил директор.
— Виталий Павлович несколько опередил меня, сказав о полученном письме. Ну, коль скоро вам это уже стало известно, я поясню. Действительно, получено письмо из министерства. Рассмотрев предварительные итоги опытной работы, оно считает пока нецелесообразным внедрять новый метод в производство. Высказываются соображения, что легирование этих марок стали в ковше приведет к неоднородности структуры, к загрязнению стали неметаллическими включениями. Основания для таких опасений есть, поскольку этой стороны вопроса пока не касались. Приходится сожалеть, что научные работники уже уезжают. Нам остается одно: продолжать работу собственными силами. Я предварительно посоветовался с Аркадием Львовичем. Он считает, что это нам вполне по силам. А Виталия Павловича попросим возглавить это дело; ведь номерные стали находятся под его непосредственным контролем. Будем искать пути устранения тех недостатков, которые перечислены в письме министерства. Ваше мнение, товарищи? Дмитрий Алексеевич, вы не возражаете?
Виноградов кивнул. Как ни горько было Марине слышать об отъезде, она еле подавила улыбку при виде несколько ошеломленного выражения на полном, красивом лице Рассветова.
Глава XVIII
Накануне отъезда с «Волгостали» у Марины весь день было угнетенное настроение. Оказывалось все, что терзало ее за последние дни: сознание напрасно затраченного времени, утомление, возмущение позицией Виноградова, его нежелание бороться с препятствиями, возникшими на заводе, грусть от предстоящей разлуки с Олесем.
Она рассеянно укладывала в чемодан свои вещи, и порой слезы, которые Марина не пыталась сдерживать, падали на платья и тетради. С коротким стуком вошел Виноградов — вошел настолько быстро, что она не успела вытереть глаза и сердито отвернулась, спросив нелюбезным тоном:
— Что случилось?
— Нет, это у вас что-то случилось, я вижу, — подошел к ней Виноградов. — Марина, что с вами? Вы плачете?
— Да, плачу, — воскликнула она и, сев на кровать, закрыла лицо руками. — Мне обидно и больно: уезжаем, словно нашкодившие шалуны, спасаемся от расправы. Никому не только правоты не доказали, но даже пользы не принесли!
— Напрасно вы считаете, что мы не принесли никакой пользы. Нельзя ценность работы ставить в зависимость от практических результатов, полученных немедленно. Мы расшевелили людей, заставили их думать. Теперь их дело — добиваться внедрения новой технологии. А это займет немало времени. Нам же и так уже отказывают в продлении командировки, — мягко сказал Виноградов. Увидев Марину в слезах, он был огорчен этим до крайности.
Марина торопливо вытерла лицо, ладонями отбросила назад свесившиеся завитки волос и с упреком поглядела на Виноградова.
— Если бы вы настаивали, вам бы пошли в Инчермете навстречу. Но вы просто сами не хотите связываться, я же вижу. А люди нам поверили, помощи ждали…
— Какой помощи вы хотите от меня? Махать кулаками? — он пожал плечами и невесело улыбнулся. — Несколько плавок больше или меньше уже ничего не дадут. Но работа будет идти. Мы оставим здесь свои приборы, лаборатория будет продолжать начатое. Между прочим, Савельева уже неплохо справляется с газоанализом, на нее можно положиться… почти, как на вас. А нам с вами хватит работы в институте. Обобщим материалы, сделаем выводы, напишем статью. Ведь будет же какой-то резонанс.
— Я хочу, чтобы на заводе резонанс был!
— Смешная вы девочка! Нельзя же так рассуждать, «Хочу»! Конечно, было бы приятнее закончить работу без препятствий, увидеть полную победу на «Волгостали», где первыми внедрили бы наш метод. Но для науки, в конечном итоге, не столь уж важно, где она победит первой. На «Волгостали» или «Электростали», на заводе имени Серова или Днепропетровском. Все это наши, советские заводы…
— И каждый из них не более, как «комплекс агрегатов», — перебила Марина. — Конечно, все равно, какой из них послужит ступенькой для восхождения научных светил! Какое нам дело до людей, которые обманутся в своих надеждах, которым мы не покажем примера настойчивости и принципиальности!
Она выговорила эту тираду одним духом, самым язвительным тоном, на какой только была способна, и с удовольствием увидела, что больно задела Виноградова. Он встал, с трудом сохраняя невозмутимость, и, помолчав, сказал срывающимся голосом:
— Прощаю вам — зная вашу запальчивость. Поезд идет завтра в десять утра. Всего хорошего.
— Дмитрий Алексеевич! — крикнула Марина, вскочив с места, но он тихо и тщательно прикрыл за собой дверь. Марина не выдержала и уткнулась в подушку. После того, как она выплакалась, ей стало легче. Делами она заниматься больше не могла и поехала в Дубовую балку прощаться с родителями Олеся.
Виноградов слышал оклик Марины, но был настолько рассержен, что не смог бы сейчас с ней разговаривать. Всегда уравновешенный, он в эту минуту был близок к потере самообладания. А показаться в таком виде страшился. Слова девушки уязвили его гораздо глубже, чем она сама думала; уязвили потому, что в душе он чувствовал ее правоту.
Уже через час потянуло к ней, захотелось поговорить, в чем-то оправдаться, как-то осмыслить все происшедшее. Он долго боролся с собой, но в конце концов не выдержал и постучал в номер к Марине. Ее не было. Не было ее почти до полуночи. Виноградов раза три-четыре подходил, стучал, нажимал ручку и снова уходил к себе мерять шагами крошечный номер. Мысли, самые жестокие спутники одиночества, осаждали его.
Да, в словах Марины была обидная, неприкрытая правда. Кем он был на «Волгостали» до сих пор? Если уж признаваться откровенно — только гастролером. До этого дня его мало занимал вопрос: внедрят или не внедрят на заводе его метод? Важно победить в тайном споре с Рассветовым. Проведенных опытов было достаточно для доказательства универсальности метода в любых условиях. Добиваться большего не входило в обязанности Виноградова. Отчего же стало так больно, когда Марина подчеркнула это?..
Потому что понял; он уклонился от прямого боя. Можно ли так? Нужно ли так?
Вспомнились слова Марины: «Не показали примера принципиальности…» Верно, Марина, верно! Если он, обладающий возможностью бороться с Рассветовым, не сделает этого, что же станет? Терновой? А может быть, и Терновой. А с другой стороны, не ехать нельзя. Руководители института по-своему правы: цель командировки достигнута, задача выполнена; практика блестяще подтвердила теорию. Но ведь они поймут, что задача истинного ученого на этом не кончается. Им нужно объяснить, как необходимо внедрить на «Волгостали» новый метод. Борьба не окончена, она только вступила в новую фазу. «Нет, Виталий Павлович! — подумалось вдруг, и от этой мысли стало весело. — Мы еще посмотрим — кто кого!» Пусть не сейчас, пусть пройдет время, но своего мы добьемся. Марина, глупышка… она не может примириться с временным отступлением. А перерыв, в сущности, необходим. Надо разобраться в полученных результатах, надо время, чтобы убедить скептиков и маловеров.
А Марине нужно уехать. Незачем ей терзать себя. В институте, в привычной обстановке, по горло занятая работой, она успокоится, придет в себя.
Виноградов уже чувствовал себя более уверенно. Так бывало всегда, когда в хаосе чувств и переживаний возникала ясная ведущая мысль. Ей подчинялось все остальное, и оптимизм ученого брал верх над растерянностью человека. Сейчас захотелось поговорить с Мариной, изложить ей свои взгляды и соображения.
Он снова постучался к ней. Ответа не было. Но на этот раз он не огорчился. Нетерпеливое желание привести в стройный порядок разрозненные пока мысли заставило его вернуться к себе в номер и пересмотреть все, что было уже написано. Читая, он то утвердительно кивал, то морщился, недовольный неточностью выражений, поправил одно слово, вписал другое… Незаметно для себя увлекся, перо уже бегало по бумаге без остановок, остроумные доказательства, словно ответы на возражения невидимого противника, приходили сами собой, подкрепляя изложенное. Пожалуй, это и было то вдохновение, о котором с таким пафосом вещал Валентин Миронов.
…А Марина с Олесем в это время возвращались из Дубовой балки. В одиннадцать оба вышли: ей пора было возвращаться, а он шел на ночную работу. Шли медленно, старательно вышагивая в ногу. Их обгоняли рабочие, спешившие на завод, бросая равнодушный или любопытный взгляд на молчавшую пару.
Фонарей стало больше, дома собирались в улицу, четко вырисовывался внизу, на фоне темного неба, слитный силуэт «Волгостали».
Прошли еще один квартал.
— Не провожай меня дальше, опоздаешь, — остановилась Марина на углу проспекта Победы, где пути их расходились.
— Ничего, тут недалеко, — упрямо ответил он, свернув с ней вместе.
Марина прибавила шаг, ей не хотелось, чтобы у него в цехе были неприятности.
— Ну, Олесь, милый, простимся. Все равно уж, как говорится, перед смертью не надышишься. Надеюсь, удастся приехать еще.
— Что ж, до свидания, — вздохнул он и протянул руку.
Но она, словно не заметив руки, вдруг обвила его шею и несколько раз быстро и крепко поцеловала в губы. Он не успел обнять ее, прижать к себе. Она оторвалась от него и бегом бросилась к подъезду гостиницы.
Олесь стоял неподвижно, чувствуя пустоту в руках, и только властный заводской гудок, возвестивший половину двенадцатого, вернул его к действительности.
Глава XIX
Входя в кабинет Татьяны Ивановны Шелестовой, Ройтман не имел никакого представления, зачем его вызвали. Да и начало разговора показалось не настоящим: она расспрашивала его о здоровье, советовала поехать в Кисловодск, обещала помочь с путевкой. Вместо того чтобы успокоить, заботливость эта насторожила; отношения у Ройтмана с Рассветовым за последнее время так обострились, что он все время ожидал подвоха. Пока Татьяна Ивановна говорила, он односложно отвечал, почти ожидая, что она вот-вот от путевки перейдет к работе, затем осведомится, не хочется ли ему отдохнуть, а там предложит подумать о другом месте.
Татьяна Ивановна в самом деле скоро заговорила о работе и совершенно неожиданно упрекнула Ройтмана за то, что он не знает, что творится в цехе.
— Я не знаю? Помилуйте, Татьяна Ивановна…
— Не помилую, Илья Абрамович. У вас в цехе зародилось интереснейшее начинание, а я узнаю об этом не от вас, а от других.
Что она имела в виду — Ройтман не догадывался. Торопливо перебрал в памяти события последних дней и развел руками.
— Я говорю о предложении Ольшевского, — пояснила Татьяна Ивановна. — О переходе на коллективный план.
— Ах, вот что! Но, Татьяна Ивановна, эксперимент не внушает доверия. У нас это дело не привьется.
— Скажите, какой завод особенный! Везде можно — у нас нельзя. А четвертая печь работает?
— Разрешили им в виде опыта. Ну, там, вы знаете, молодежь, ей все нипочем. Со старыми сталеварами это не выйдет.
— Вы что, уже говорили с ними? Советовались? Или решили единолично? Ну, не радуете вы меня, Илья Абрамович! Только-только своя линия появилась у вас — и вдруг опять рецидив старого. Я знаю, чего вы опасаетесь. Как же: Рассветов не одобрил. А предположим, Рассветова нет. Делся куда-то. Как тогда решать? Или упадете без его мощной поддержки?
— Да нет, думаю, не упаду, — усмехнулся Ройтман, понимая, что это шутка и что никуда Рассветов не денется.
— А вы не усмехайтесь, — сдвинула брови Татьяна Ивановна. — Я у вас серьезно спрашиваю: какие веские возражения вы — именно вы — можете привести против предложения Ольшевского?
— Татьяна Ивановна… Не могу я так сразу. Надо потолковать с народом в цехе, с партбюро посоветоваться. Откровенно говоря, в предложении много заманчивого. Но… надо взвесить.
— Вот и взвесьте. Посоветуйтесь с техническим отделом, с плановым. А потом надо ставить вопрос на общецеховом собрании. Идет?
— Пожалуй, вы правы, — медленно сказал Ройтман, и его всегда печальные глаза повеселели. — Нет, вы в самом деле очень правы! — весело повторил он.
* * *
А у Виктора Крылова жизнь подошла к крутому повороту. Внешне он не изменился. Был тем же шумным парнем с резкими скачками настроения и неуемной фантазией. Но события последних дней, тяжелые переживания, тоска по Любе, которую он так и не видел с того злополучного дня, — все это притушило веселость, заставило больше думать о серьезных вещах, размышлять над вопросом: как жить дальше. Давало знать себя и влияние Тернового. Опытные плавки требовали внимания, дисциплины, знаний, и Виктор стал подражать своему мастеру не только внешне — его скупой улыбке, сдержанным жестам, манере красиво держать чуть откинутую голову; ему захотелось стать похожим на него и в другом. Хотелось иметь вот такую же власть над плавкой, такое же уменье побеждать обстоятельства, варить сталь не хуже Калмыкова.
Да, Калмыков… Вот тут-то, собственно говоря, и была загвоздка. Она и заставляла Виктора так долго, так непривычно и мучительно разбираться в себе, в своей жизни. Сначала он просто завидовал Калмыкову — его славе, его уменью, даже его заработкам. Потом невзлюбил Калмыкова за насмешки, за стремление унизить на каждом шагу — не только одного Виктора, но и всякого, кто был помоложе и не такой опытный, а пуще всего тех, кто не воспевал его. Здравый смысл подсказывал Виктору: не может быть настоящим передовиком тот, кто только за деньги да славу отдает свое искусство. Ведь нет в нем настоящей любви к своему делу; скажем, пришлось бы бесплатно сталь варить — сделал бы он это? Держи карман! Ушел бы, только бы и видели! А Виктор не мог представить себя без цеха, не у печи, а где-нибудь, скажем, в заготконторе. Выгони Виктора из цеха — на пороге ляжет, только бы не уйти!..
Злополучное происшествие в огороде Калмыкова вывело Виктора из состояния пассивного возмущения, потребовало действий активных, наступательных. И план Леонида Ольшевского подсказал ему настоящую дорогу.
Долго Виктор уговаривал Журавлева и Локоткова попробовать взяться за новое дело, и наконец все трое собрались в кабинете у Ройтмана — обсудить, как перейти на коллективный план всей четвертой печи. Кроме мастеров печи и Леонида Ольшевского, больше никого не было: Ройтман пока опасался широкой огласки, не зная, как пройдет эксперимент.
Споров и разговоров было много. Журавлев и Локотков уже не имели ничего против нового плана, но каждому хотелось знать: не прогадают ли, что получат от этого, почему выработка должна подняться.
И Ольшевский с Терновым терпеливо разбирались в старых счетах и новых вопросах, на примерах показывали ребятам, как много они теряют от неслаженной работы.
Ройтман слушал в пол-уха, больше думая о том, что скажет по этому поводу главный инженер. Сам он большого вреда от опыта не видел, но и не видел возможности распространить его на весь цех.
— Ну, ладно, так тому и быть, — сдался, наконец, рассудительный Локотков. — Теперь мы все друг за друга в ответе — так выходит. Попробуем.
— Только, чур, уговор: не подводить, а то все договоры по боку! — подхватил Журавлев. Его веселые черные глаза обежали лица товарищей и остановились на Леониде. — Двум смертям не бывать — одной не миновать. Только вот как начнут с шихтой зажимать — эх, и будет же смеху! Пусть уж комсомольский пост возьмет нас под свое крылышко.
— Смеетесь-то вы хорошо, д там как бы плакать не пришлось, — встал с кряхтеньем Чукалин и с силой продул изгрызанный мундштук. — Не дай бог, передеретесь все…
Но мрачные его слова никого не смутили. Взволнованный Леонид начал было на торжественной ноте:
— Ребята!.. — но тут же махнул рукой и весело крикнул: — Давайте по Маяковскому: «От ударных бригад — к ударным, цехам, от ударных цехов — к заводам!»
— Вот, пусть у нашей печи такой плакат повесят! — обрадовался Виктор. — Пусть все знают, за что комсомольцы взялись!
Поначалу никто в цехе не обратил внимания на затею ребят. После специальной статьи Ольшевского в многотиражке стали присматриваться, иные с недоверием, многие — с большим вниманием. Не верилось, что когда-нибудь неполадки со сменщиками станут только воспоминанием.
А ребята не торопились. В первую неделю выработка поднялась совсем незаметно, затем дела постепенно пошли в гору. И к тому дню, когда состоялось общее собрание цеха по вопросу о переходе на коллективный план, три сталевара имели такие результаты, о которых стоило говорить.
— Соплявки-то, ты гляди! — кивнул Калмыков на доску соревнования, у которой он перед собранием остановился вместе с Жуковым.
— На пятки нам наступают, шевелиться надо.
— Тут пошевелишься, когда свои же подножки подставляют. Ты почему вчера не потребовал тяжеловеса? Пришлось мне возиться с дрянью. А тяжеловес мальчишкам этим пихнули. Чужой руке подыгрываешь?
— Неудобно все только себе тянуть. Стыдно людям в глаза смотреть. И так тычут в нос, что на проценты живем.
— Слушай больше! «Проценты»! Я еще покажу, что такое Калмыков!
— Заладил: «я, я…» А что ты без нас безо всех? Ноль без палочки, — рассердился Жуков. — На чужих плечах выпрыгиваешь.
— А ты докажи, докажи! Завидно стало, что не про тебя пишут. Вот и фыркаешь.
— Тю, дурак, — плюнул Жуков и пошел прочь, не заботясь, следует ли за ним Калмыков.
Но тот все-таки пошел следом. Хоть и часто он задирал Жукова, но никак не мог не признать мастерства его. Досадно было только, что Жуков не поддавался на дружеские излияния и не водил с Калмыковым компании вне цеха. А то, что он любил читать и пил водку только по праздникам, вообще повергало Калмыкова в изумление.
— Тебя, Николай, только в рамочку и на стенку — как есть безгрешный святой, — издевался он не раз.
— Ну и повесь. Авось, стыдно станет, как я со стенки на твои безобразия смотреть стану, — посмеивался Жуков.
Но если Калмыков был слеп и глух ко всему, что не касалось лично его и его славы, то Жуков таким равнодушным не был. Он любил свою профессию не за славу и почет, а так, как любит истинный мастер создание рук своих. Ему приятно было сознавать, что из бесформенных кусков металла, из чушек чугуна получаются такие разные марки стали, и что пойдут они на самолеты, тракторы, пушки и танки, детские кроватки и мостовые фермы. Гордость его была гордостью рабочего человека, и нечестные приемы Калмыкова, его безудержная страсть к популярности были глубоко противны Жукову.
На собрание он пришел без определенного намерения, хотя и знал, о чем будет речь; мудрено бы не знать, когда за последнее время только об этом и спорили в цехе, только и говорили на рапортах, писали в «Мартеновке». Собрание сразу пошло в такой накаленной обстановке, что не прислушиваться к выступлениям было невозможно.
Виктор Крылов, разлохмаченный и потный, сердито ударял кепкой по столу и доказывал, что новая организация труда всех прямиком приведет в передовые и что никаких неполадок быть не может.
Леонид, слушая Крылова, досадливо морщился и совсем уже собрался выступить, но его опередил Чукалин.
— Ну, уж это ты, парень, надо сказать, загнул. Иные, которые, может, только и представляют, как бы им в президиуме посидеть, а только не всем это требуется. Не каждый может по триста процентов вырабатывать. Нам вот надо бы знать, как сделать так, чтобы все в цехе ровненько шли — процентов по сто десять, к примеру; и чтобы из-за заработка не передрались с новой-то системой. А то ты выполнишь норму на все двести, а другие оба — по девяносто. План-то по печи перевыполнен, а выгода тебе от этого, прямо скажу, собачья. А?
— У нас того нет, чтобы друг друга обманывать. А если кто попробует — то вот! — и Виктор невольно посмотрел на крепко сжавшийся кулак.
— Вот я и говорю: кулаками споры решать, — обрадовался Чукалин. — Ладно, у вас там все такие сознательные. А вот возьмем, к примеру, Мурзаева Петра. Хоть ты ему кол на голове теши, а если он зенки водкой залил, работы от него не жди. И откуда он только в цехе ее берет? — как бы в раздумье произнес он, но тут же, вспомнив о предмете разговора, обратился к Коробкову: — Василь, ты захочешь в одной компании с ним сталь варить, процентами делиться?
Тот мрачно и решительно потряс головой.
— Если Мурзаев будет дело портить — переведем в подручные, — сказал парторг цеха.
— Ты не прокидайся сталеварами-то, — не утерпел Баталов. — Осудить человека просто. Ты ему в психологию загляни, почему он пьет. Может, у него на душе муторно. А вы только говорить о чуткости горазды…
Сидевший тут же Мурзаев придал физиономии печально-угнетенное выражение. Кое-где вспыхнул злой смешок. Ройтман постучал карандашом по графину.
— Хватит уж спекулировать на нашей чуткости, — вставил с места Терновой.
— Товарищи, товарищи, уклоняетесь от основной темы, — заметил Ройтман. — Крылов, у вас все?
— Все, — ответил растерянно Виктор и сел, мрачно надвинув кепку на самый нос. У него было такое чувство, что он сам, своими руками, загубил дело.
Тут несколько неожиданно для всех слова попросил Жуков. Говорить публично он не любил, но если выступал, то можно было считать — дело стоит того.
— Я присматривался к опыту этому. И меня сомнения тоже брали, а теперь вижу — напрасно. Это поначалу кажется, что страшно. Я вот скажу про нашу печь: отчего у нас показатели хорошие? А потому, что у нас так поставлено: товарищей не подводить. И хоть план у нас у каждого свой, а болеем мы за всю печь. А что там говорят — неполадим, передеремся — так это, я считаю, бабьи разговоры. Есть, правда, и такие, которые только о себе думают, так те пускай поразмыслят, стоит ли им в цехе оставаться?..
— Ты сам пример покажи, а не агитируй, — сказал один из сталеваров.
— А я и не против. Считаю, что мы вполне готовы работать по-новому.
Алеша Саранкин, сталевар с шестой печи, взволнованно крикнул с места:
— Мы тоже на новую систему переходим!
— Похваляешься перед щенками? А меня ты спросил? Может, я не желаю у тебя да у Витьки на поводу ходить, — прошипел Калмыков на ухо Жукову.
— Не хочешь — никто не неволит; иди на другую печь. Мы с Родионовым как-нибудь обойдемся.
— Э-э, шалишь, брат, меня с первой печи выкидывать. Славу своим горбом для вас заработал, теперь будете на готовеньком сидеть? Сам-то боишься уйти, на другой печи шиш заработаешь?!
Но насмешки Калмыкова возымели как раз обратное действие. Жуков был хорош до той поры, пока его больно не задевали. Ни словом не ответив Калмыкову, он вдруг встал, бесцеремонно прервав выступавшего.
— Ты постой минутку, у меня предложение есть. Запишите там в протокол: прошу начальника цеха перевести меня на пятую печь вместо Мурзаева. А его можно на мое место поставить. Пусть тут к нему чуткость проявляют. Как, Василий Петрович, возьмем печь на свою ответственность?
— Я-то бы рад, да вот как Илья Абрамович?.. — сказал Коробков.
— Илья Абрамович, соглашайтесь, все на пользу идет.
— Что вы, что вы! — воспротивился Ройтман. — Кто же позволит славу первой печи разрушать?
— Была у нас одна печь первой, теперь и другие будут. Плохо разве?
— Этак вы все скоростниками станете, куда ж мы сталь девать будем? Литейный-то пролет нам никто не переделает, — выразил вслух свои сомнения Баталов.
— Быстрее поворачиваться придется, только и всего, — весело возразил Леонид. Он переживал сейчас необыкновенный момент осуществления своих замыслов и не мог даже по-настоящему возмутиться.
Большинство сталеваров решило перейти на новый график работы. Начальники смен, инженеры цеха, старшие и сменные мастера были больше всех довольны этим решением собрания.
Калмыков больно переживал «измену» Жукова. Петр Мурзаев был слишком плохим приобретением, и Калмыков знал, что теперь ни печи не видать первого места, ни ему — своей славы. Надо было соглашаться на коллективный план, черт с ним, ведь и раньше гак же работали. Но зло брало оттого, что его не попросили, хотели навязать ему свою волю, заставить «перенимать опыт» у какого-то сопливого мальчишки!.. Твердо решил, что Любку отошлет снова в деревню; хватит хахалей приваживать.
Туча-тучей шел Калмыков домой. В голове шумели выпитые натощак триста граммов. Карман оттягивала запасная поллитровка. Придя, прежде всего спросил у вечно испуганной жены:
— Любовь где? Пришли ко мне.
— В магазин пошла… Скоро будет.
— Никаких теперь магазинов. Сама ходи. А ее за ворота — ни на шаг.
— Что ты, Гоша, что люди-то скажут… — начала жена, но тут же умолкла от грозного окрика.
Не притрагиваясь к горячим щам, Калмыков налил стакан водки, выпил и понюхал корочку хлеба. Тяжелые, злобные мысли продолжали шевелиться в голове. Теперь уже стало казаться, что Любка причиной всему, что с нее начались у него неудачи. Грохнул кулаком по столу.
— Где Любка? С каких пор шляется? С хахалем небось?
— Да брось ты, Гоша, куда там ей… В очереди, наверно.
— Заступница?! Тоже против меня? — и быть бы жене битой, но в этот момент увидел Калмыков идущую по двору Любу. На ее исхудалом, бледном лице играла рассеянная улыбка. Эта улыбка привела Калмыкова в ярость. Небось, знает уже, как дядю на собрании опозорили, идет и радуется… Со злости хватил водки прямо из горлышка и, когда Люба вошла в кухню, бросил ей под ноги пустую бутылку.
Она вскрикнула и не удержалась на ногах: ударом кулака Калмыков свалил ее на пол.
— За что? Дядя, за что?.. — рыдающим голосом вскрикнула Люба, поднимаясь на колени и зажимая разбитый нос. — Тетя Настя, скажите хоть вы…
Но жена Калмыкова убежала в комнату и зажала уши, чтобы не слышать криков. Была она на последнем месяце беременности и боялась и за себя, и за ребенка.
А Калмыков словно озверел. Осыпая девушку гнусными ругательствами и побоями, он испытывал наслаждение, словно кулак его опускался не на хрупкое девичье тело, а на ненавистные физиономии врагов его.
Люба не помнила, как вырвалась от него и вылетела во двор, не чуя ног под собой, не замечая размазанной по лицу крови, с одним желанием — убежать, спастись от побоев.
— Стой! Убью! — кричал Калмыков, преследуя ее, но Люба выбежала на улицу, а там уже изо всех дворов выскакивали люди, привлеченные криками и воплями.
— А ну, давай сюда! — властно крикнула Любе соседка, пожилая, худощавая женщина, и, схватив ее за руку, втащила в калитку. — А ты, окаянный, домой ступай! Нету твоей Любки, кончилась твоя власть над ней. Пошел! Ну? Ударь, ударь, попробуй! — подступила она к Калмыкову.
Он огляделся. Со всех сторон подходили сумрачные, насупившиеся соседи. И руки опустились. Не было больше у него ни силы, ни власти. Угрюмо пошел прямо на кольцо людей. Но они не расступились перед ним, а, окружив, повели туда, откуда уже спешил участковый.
— Тетенька, куда ж я теперь? — рыдая спросила Люба.
— Не бойся, не пропадешь. Иди, умойся. А мне туда нужно сходить, рассказать про родственничка твоего охота. Теперь мы его приструним. Распоясался, подлюга, будто управы на него нет.
* * *
В отличном настроении пришел домой Виктор Крылов, захватив по дороге двух приятелей — отметить «переход в наступление».
Но в маленьком доме было пусто, лишь на кухне дремала толстая старая кошка.
— Посидите, я сейчас, — оставил Виктор товарищей в горнице, а сам вышел на крыльцо. Тут он столкнулся с тринадцатилетней сестренкой. У нее блестели глаза, щеки горели от возбуждения.
— Тонька, а где мамаша?
— Она к тете Кате пошла. Ой, Витя, что тут было! Твою Любку Калмыков убил! — выпалила она распиравшую ее новость.
— Как убил?.. — прошептал Виктор, бледнея, и бессильно прислонился к косяку; внезапно ослабевшие ноги еле держали. — Да чего ты молчишь? — закричал он, схватив за плечо испуганную сестренку. — Говори скорее!
— Да ну тебя, чего щиплешься? — вывернулась она из его рук. — Не совсем убил, а избил — страсть! Аж кровью вся умылась, — повторила Тонька чьи-то слова.
— Сейчас-то Люба где? — выпрямился Виктор, приходя в себя.
— Ее тетка Катя к себе взяла, мама тоже пошла туда. Народу там!.. Говорят, участкового позвали, протокол составляют, — тараторила девочка, спеша выложить важные сообщения.
— Что тут такое? Что за шум, а драки нет? — вышли оба товарища, привлеченные громкими голосами.
Упоминание о драке словно разбудило Виктора.
— Вот что, ребята, — хрипловатым голосом сказал он, — вы тут посидите, а я схожу, кой-кому бенефис закачу.
И ни слова не отвечая на вопросы, зашагал по дорожке.
Яростное намерение убить, уничтожить своего врага заслонило все остальные желания и соображения. Никогда прежде не испытывал он такого слепого, страшного гнева… На улице прибавил шагу, почти побежал; остановился только на момент, подобрал камень. Тут его нагнали запыхавшиеся приятели.
— Витька, одурел? А ну, бросай камень! Что задумал! За решетку хочешь?
Тяжело дыша, он молча рвался из их рук, но обмяк, увидев мать. На ходу заправляя под платок седые прядки, она спешила навстречу.
— Ты вот что… воин, негромко сказала она, подойдя. — Пошел бы девчонку успокоил. А на него, изверга, и без тебя управу найдут. Арестовали за хулиганство.
Совершенно разбитый после только что пережитого взрыва чувств, Виктор добрел до дома тетки Кати. Не заметил, как миновал калитку, прошел дорожку, поднялся по ступенькам.
Никого чужих уже не было, одна хозяйка хлопотала на кухне. Выглянув на шум открывшейся двери, приветливо сказала:
— Ты пройди в боковушку, там Люба-то. А я сейчас чайку согрею.
Завернутая в хозяйкин халат и теплый платок, Люба лежала на диване. Горело умытое лицо, блестели заплаканные глаза.
— Любаша! — рванулся к ней Виктор. — Да что же он с тобой сделал, изверг?!
Он шептал растерянные, жалкие слова, сам не соображая, что бормочет язык, и дрожащими руками гладил Любину русую голову, крепко прижимая к груди.
— Пойдем сейчас ко мне… Хозяйкой в доме станешь, на руках носить буду. Давно уйти надо было. Собирайся…
— Куда еще собираться? — грозно задала вопрос появившаяся хозяйка. — Куда ты ее в этаком виде-потащишь? Ничего, мой дом не хуже твоего, поживет и у нас.
— Я… она женой мне будет; к себе забираю, — упрямо заявил Виктор и взял Любу за руки. — Пошли?
— Жено-ой? Да разве так делают? Ох, горюшко мне с вами! А жениться надумал, так делай, как люди. Сватов пришлешь, сговор устроим, а там и свадьбу сыграем. Если Люба, конечно, согласие даст.
До Виктора, наконец, дошло, что тетка права. Не убежище сейчас нужно Любе — крыша над головой есть — важно почувствовать себя человеком. Пусть все видят — не из жалости ее взяли, а по любви, и девичье ее достоинство не унижено. Конечно, мысль эта не облеклась словами, но почувствовал Виктор верно. И с одним из свойственных ему непостижимо быстрых переходов настроения, он засмеялся и сказал совсем другим тоном:
— А что, тетя Катя, найдется там у вас и для меня чашечка? Мы вот тут с Любой обо всем потолкуем.
И как весело сияли Любины глаза, хотя вокруг одного из них начал проступать лиловатый кровоподтек!
Утром пронеслась сногсшибательная новость: Калмыков метет площадь перед заводом. Даже те, у кого было неотложное дело, помчались смотреть на это необычайное зрелище.
Люди собирались на площади небольшими группами, перебрасывались замечаниями, ехидными шутками. Подходили новые, задерживались прохожие, любопытствуя, почему собрался народ. А спектакль, в самом деле, был забавный: несколько хорошо одетых людей неумело орудовали метлами, явно конфузясь от излишнего внимания публики.
Но Калмыков работал споро, сосредоточенно, не поднимая головы. Будь в его силах — этой самой поганой метлой разогнал бы всех любопытных. Пришли зубы скалить на его позор! Ну, пусть порадуются на даровщинку, там дальше видно будет…
От безмолвной, сдерживаемой ярости приходилось стискивать зубы, даже челюсти заболели. Цыганское лицо его было страшным, и люди, охотно поддевавшие других «подметал», Калмыкова остерегались затрагивать. И только Мурзаев, несмотря на ранний час, уже побывавший в «пивбаре», остановился, чуть пошатываясь, и воззрился на Калмыкова с таким видом, словно не доверяя глазам.
— Калмыков?! Гляди, и впрямь Калмыков… Да ты никак и тут норовишь передовиком заделаться? Вот сейчас приедут с тебя кино снимать!
Калмыков не повернул головы. Ладно, пусть радуются… Однако знал бы наперед, как обернется дело, своими руками выставил бы Любку за ворота. О мести ей он и не помышлял, не так глуп был Калмыков: авторитет пока только пошатнулся, надо спасать то, что осталось. Да и труслив был, несмотря на все грозные замашки. До сих пор не мог забыть угрюмых и решительных взглядов своих соседей, звонкой, частой трескотни разозлившихся соседок. С такой силой лучше не связываться…
Глава XX
Уменье выходить из любого положения с наименьшим ущербом для себя было столь же присуще Виталию Павловичу, как животному кошачьей породы способность падать обязательно на лапы. Хитроумие было не последним из его качеств. Он, разумеется, заметил нескрываемо веселый взгляд, который бросил на него Виноградов на заседании технического совета после неожиданного решения продолжать опыты, несмотря на запрещение из министерства. Но ошибался тот, кто решил бы, что Рассветов сдался и признал свое поражение.
Через несколько дней после отъезда научных работников Валентина позвали к телефону.
— Привет, Валентин Игнатьевич! Рассветов… — пророкотал приятный баритон главного инженера. — Как у вас идут дела по уменьшению усадочной раковины?
— Нормально, — ответил Валентин, недоумевая, чем вызван вопрос.
— Я вас попрошу: захватите все материалы исследования и приходите прямо ко мне в три часа.
Рассветов тут же положил трубку, а Валентин вытащил папку и, покусывая губы, перелистал краткие, небрежно сделанные записи, необобщенные данные, которые все собирался на досуге посмотреть и оформить в таблицы. Было ясно, что отчитываться совершенно не в чем, и для чего Рассветову понадобилось вызывать его — сказать было трудно. И с не совсем приятным чувством Валентин в назначенное время отправился к главному инженеру.
Это неприятное чувство родилось давно — после неосторожной откровенности за рюмкой вина, когда Валентин рассказал Рассветову о случае с пробами первой опытной плавки. Не то, чтобы Рассветов пытался шантажировать — о, нет! Но всякий раз, когда в нем поднимался протест против Рассветова, когда ему хотелось заявить о своем несогласии или недовольстве, на ней останавливался усмешливый, «знающий» взгляд. Нервы Валентина не выдерживали. В конце концов он решил, что легче повиноваться, не спрашивая.
В кабинете главного инженера сидел Вустин и рассказывал Рассветову о последней новинке в области металлургии — литье стали в вакууме. В его речи то и дело мелькало «Бохумер Ферайн… высокий вакуум… поразительные результаты…» Рассветов, слушая его, делал пометки в большом настольном блокноте.
Валентин скромно, но с достоинством уселся подальше, прислушиваясь к рассказу Вустина. В передаче его новое слово техники звучало так увлекательно, так эффектно, что действительность казалась серой и примитивной.
— Да… Это достижение!.. — услышал Валентин реплику Рассветова. — Вот это способ борьбы с флокенами! Не то, что наша кустарщина! Валентин Игнатьевич, вы читали?
— Не успел еще, Виталий Павлович. Но я, конечно, прочту.
— Обязательно, обязательно, Аркадий Львович, ознакомьте, ваших сотрудников, пусть у молодых инженеров перспективы будут. Присаживайтесь поближе, Валентин Игнатьевич, у нас будет серьезный разговор.
Внутренне поежившись, Валентин присел к столу, передал папку Рассветову. Тот внимательно просматривал неряшливые записи, ничем не выражая своего отношения.
— М-м… Жаль, маловато, — закрыл ее наконец. — Следовало бы форсировать это дело. Как ваше мнение, Аркадий Львович?
Вустин подтвердил, что опыты Миронова, несомненно, очень интересны, но, к сожалению, затянулись.
— Меня же отрывали для этой… виноградовской работы, — обиженно возразил Валентин.
— Да, да, я это учитываю, — поспешил заверить главный инженер, чем изумил Валентина и заставил опасаться какого-то подвоха. — Но хотите или не хотите, а опыты с номерными плавками придется продолжать именно вам.
— Виталий Павлович! — протестующе воскликнул Валентин.
— Да, да, мой друг. Но, поговорив здесь с Аркадием Львовичем, мы решили, что вы сможете совместить обе эти работы. Продолжайте опыты на номерных плавках. Ведь, если нам удастся добиться повышения выхода годного, то…
— Я понимаю, Виталий Павлович, — пробормотал Валентин, который пока еще ничего не понимал.
— Вам известно, какое заключение дали по работе представители Инчермета?..
— Да, конечно. Возникла опасность химической неоднородности при данном способе раскисления стали, — почти точно процитировал письмо Валентин, ничем не выражая своего отношения к сказанному. Ему еще неизвестно было, куда гнет Рассветов. Следовало выждать. А Рассветов продолжал без малейшего замешательства:
— Вы слышали, что технический совет принял решение продолжать опыты по выплавку номерных сталей. Тогда же пришли к выводу, что метод следует модифицировать применительно к условиям нашего производства. Приоритета Виноградова это отнюдь не затронет. Но нам нужно искать пути преодоления недостатков метода.
«Модифицировать!» Теперь Валентину кое-что стало ясно. По-видимому, Виталий Павлович собирается предложить некоторые изменения новой технологии, что позволит ему, в случае успеха, говорить о роли завода (вернее, своей собственной) в доработке первоначального варианта. А в случае непригодности метод будет объявлен непригодным для производства.
Ситуация получалась забавная, но не совсем приятная. Валентин предпочел бы, чтобы кто-то другой взял на себя роль могильщика виноградовского метода. Но выхода не было. После длительных и весьма глубокомысленных излияний Рассветова на общие темы пришлось согласиться.
Следовало отдать должное организаторским талантам Рассветова. Все препятствия, как по волшебству, исчезли с пути Валентина, и работа над «доработкой» новой технологии началась. Нужно создать комиссию? Пожалуйста: комиссия была создана. В нее вошли из старой бригады только Терновой и Крылов, остальные были работники технического отдела и лаборатории. Помочь бригаде советом? Пожалуйста. На еженедельных заседаниях комиссии Рассветов подсказывал все новые и новые варианты, которые немедленно пробовались на практике. Параллельно Валентин пробовал на слитках опытных номерных свой экзотермический состав. Результаты получались самые неожиданные, несколько плавок пошло в брак. Каждая плавка обрастала массой фотографий шлифов, заключениями, записями, актами и графиками, схемами и математическими выкладками, выискивались невероятные зависимости, на что уходили несчетные часы рабочего времени, и за короткое время — чуть побольше месяца — был исчерпан весь фонд средств, отпускаемых на исследовательскую работу. После этого горячка сама собой утихла. Опытные плавки теперь стали проводиться только изредка, по специальному указанию директора или главного инженера. Зато на первый план выступало исследование, которое проводил Валентин и которое выдвигала умелая рука.
Толстая тетрадь Тернового, куда он заносил наблюдения над плавками, сначала быстро разбухла. Но уже вторая тетрадь: стала заполняться гораздо медленнее. Ему было непонятно все, что творилось. Средств нет — вот был наиболее ясный ответ. А в полученных результатах трудно было разобраться самому. Можно было бы написать Виноградову или Марине, но он боялся оказаться неучем в их глазах.
…Однажды, поднявшись на рабочую площадку до начала смены, Терновой споткнулся о толстый черный шнур. «Разбросали, неряхи», — недовольно подумал он, но в глаза сейчас же бросились расставленные на высоких треногах аппараты и прожекторы. Тут на него налетел Виктор, ожидавший неподалеку.
— Идите скорее, Александр Николаевич, только вас ждут!
— Кто ждет? Куда идти?
— Да киносъемка же, для журнала!
Только сейчас Олесь заметил, что цех по-парадному прибран, а у Виктора из-под спецовки, нарочно немного распахнутой, выглядывал белый воротничок и яркий галстук, что пышный чуб его обильно смочен и закручен в симметричные кудряшки под кепкой с синими очками.
— Ты по этой причине и вырядился? — хмуро спросил он.
— Хм… — смущенно тронул галстук Виктор. — Это ж культура.
— Вот что, «культура»! Иди и приведи себя в рабочий вид. Что-то я не представляю, как ты при галстучке будешь орудовать у печи. А попадешь на пленку — того хуже. Кто поверит, что сталь в белых перчатках варят? Ну, иди же, до гудка успеешь, — подтолкнул он Виктора.
Тот повиновался крайне неохотно. И хотя воротничок уже превратился в подобие липкого пластыря на шее, ему казалось, что теперь без воротничка уже и вид будет не тот.
— И что, ей-богу, парню шага ступить не даешь? Ровно наседка над цыпленком, — заметил Баталов.
— Вам же добра хочу. Зачем из работы балаган устраивать? — сурово возразил Терновой и направился в операторную.
— Куда ты, Александр Николаевич? — окликнул его Баталов. — Ты вон куда иди, видишь, машинки крутят, сниматься надо.
— С какой радости мне-то сниматься? — сдвинул брови Терновой.
— А как же? Не слыхал разве? Всю вашу бригаду снимают. Как борцов за новую технику…
— Что? — не поверил своим ушам Терновой и крупно зашагал туда, где расторопные люди двигали свои треножники с глазастыми аппаратами и белый свет вспыхивающих юпитеров побеждал жаркое сияние печей. Там он заменил несколько человек из бригады и Женю Савельеву.
Он тронул ее за рукав.
— Объясните хоть вы, что здесь происходит?
— Собираются снимать для кинохроники, — весело сказала она.
— Содружество науки и техники, популяризация достижений передовой мысли!
— Какая ерунда! — не сдержал раздражения Терновой. — Да где же здесь наука? С какой стати сниматься нам? Сейчас я это выясню!
И он быстро направился к ближайшему телефону, чтобы позвонить Шелестовой, но тут же увидел Татьяну Ивановну. Она шла, грозно нахмурив брови и сунув руки в карманы синего халата с таким видом, словно прятала крепко сжатые кулаки.
— Что тут делается? — резко спросила она Тернового.
— Я как раз хотел у вас спросить. По-моему, нужно протестовать. Виноградова здесь нет, а он истинный творец нового метода, и нечего притворяться, будто его никогда не было.
Назревал крупный скандал. Баталов побежал за Ройтманом, кинооператоры сердились за задержку, тут началась приемка печей новой сменой. На площадку поднялся величественный в своем белом кителе Рассветов. К нему тотчас же подошла Татьяна Ивановна, и директор завода вошел в цех в то самое время, когда она говорила громко, на всю площадку:
— Нечего нам подтасовывать факты! Никто этого не позволит. Я от имени парткома заявляю, что не допущу такого безобразия!..
И получилось так, что на пленку попал один Валентин. Рассветов кое-как спас положение и свой престиж: он вкратце рассказал о предложении инженера Миронова, о выгодах, которое оно дает производству, поразил цифрами неискушенных в технике кинорепортеров, и они решили дать небольшой рассказ о том, как растут на производстве молодые специалисты и как они двигают вперед науку. И сюжет и объект были привлекательными. Валентина сняли и в лаборатории, где его усадили за стол, заваленный папками, собранными со всех столов, и в литейном пролете цеха, где он руководил засыпкой серебристо-серого порошка в изложницы, записали отработанный диалог его с Баталовым и даже сняли разрезы слитков, где явственно было видно, что пустота в верхней части почти исчезла. А в дикторский текст вставили фразу о плодотворной работе коллектива завода над освоением новой технологии выплавки сталей.
* * *
Для дополнения своего репортажа оператор хотел снять Миронова в домашней обстановке. Как ни польстило такое предложение Валентину, но пришлось наотрез отказаться: семейная жизнь его теперь была не из тех, что можно показывать на экране в качестве образцовой. Было время — он считал свой брак идеальным. Однако спокойное течение жизни наскучило, захотелось снова свободы, нахлынуло легкое увлечение. Но однажды добившись своего, он разом охладел к Зине Терновой. Она стала просто одной из тех, кого он знавал и до нее. И памятная поездка за Волгу скоро стала казаться незначительным эпизодом.
Зато легкого примирения с Верой не вышло. Она не ссорилась с ним, не ругалась и не упрекала. Она просто молчала. Но это молчание было хуже ссор, истерик и скандалов — нельзя было ни оправдаться, ни защититься, ни обвинить в мещанстве.
Расстояние между ними с каждым днем все увеличивали десятки мелочей. Вера, если не была на работе, гуляла с Аленкой или занималась своими делами и держала себя так, словно Валентина дома нет. Несомненно, ей было трудно. Валентин замечал и тщательно запудренные следы слез, и слегка впавшие щеки, невеселый взгляд. Но напрасно он ожидал, что это ее сломит. Успокоение Вера находила в Аленке.
Смешная девчонка с каждым днем все больше нравилась Валентину. Она уже осмысленно таращила пуговки-глазенки, развернутая — лежала вся розовенькая и тащила в рот игрушки, дрыгая ножонками. Сколько раз хотелось Валентину подойти, взять Веру за плечи, вместе с женой склониться над кроваткой или над ванночкой! Но строгий взгляд Веры останавливал его. Она не давала Аленке даже целлулоидного попугая, купленного Валентином.
В тот день, когда происходила киносъемка, он вернулся домой в приподнятом настроении. Дела на заводе идут хорошо, должны же поправиться и домашние! И так захотелось, чтобы дома встретила прежняя Вера — милая, внимательная, с обычной лаской и чуть насмешливой улыбкой!.. Ну, посердилась немного — это право каждой жены — но нельзя же до бесконечности продолжать этот бойкот. Он заготовил убедительные фразы, готовясь начать решительное объяснение, представлял себе, как она станет постепенно уступать его красноречию, может быть, даже слезами, как он обнимет ее и снова покорные губы ответят на требовательные поцелуи…
Веры дома не было. Это несколько раздосадовало его, но намерение осталось прежним. Рассеянно проглотив поданный домработницей обед, с полчаса полежал на диване, проглядывая газету и то и дело посматривая на дверь. Потом вскочил — показалось, что в комнате душно. Посчитал пульс — сердце билось ускоренно. «Что это я — волнуюсь?» — иронически подумал он и вышел на балкон.
Садилось солнце, видневшаяся с балкона часть Волги была расцвечена всеми оттенками закатных красок. И этот закат, может быть, сто раз виденный равнодушными глазами, сейчас вдруг предстал совсем иным — почти таким же, как тот, которым они любовались с Верой в первый вечер своего знакомства.
Тогда они сидели на набережной, проходившие мимо, словно патрулирующие, пары не мешали и не раздражали. В небе и на воде постепенно тускнели цвета, немыслимый розовый оттенок начал постепенно бледнеть, наливаться синевой, прорвался и потух яркий зеленоватый свет, потом все как-то быстро заволоклось пеленой, на фарватере вспыхнули первые бледные огоньки, закачались в воде серебристые нити.
Он снова вспомнил испытанное впервые в жизни жаркое ощущение стыда, когда при попытке обнять ее, Вера спокойно и строго отвела его руку и в темных глазах ее засветилось удивление.
Да, Вера делала, его другим. С нею нельзя было быть пошлым, грубым; банальности делали ее колючей и злой, той самой Верой, которая рисовала для «Заусенца» острые карикатуры, а однажды не пощадила его самого…
Снова в памяти возникли обрывки былых разговоров, словно тихие голоса зашелестели в комнате. Стихи… Сколько их было прочитано!.. «Снова выплыли годы из мрака и шумят, как ромашковый луг…» «Вы когда-нибудь бегали босиком по лугу — когда он еще мокрый от росы?.. Валя, вы слышали, как ветер поет в молодых березках? Правда, Чайковский сумел это подслушать?.. Какое это удивительное чувство — настоящая любовь!.. Милый, конечно, я верю тебе… разве можно говорить неправду с такими глазами?».
Из-за Волги выплыла луна — красная, насмешливая. Словно подмигивала хитрым глазом: «Жди, жди!» Валентин вошел в комнату и щелкнул выключателем. Спросил у домработницы, где Вера. Та не успела ответить — в передней открылась дверь. Он быстро вышел, чтобы Вера не успела проскользнуть в спальню незамеченной.
— Что ты так поздно таскаешь ребенка по улицам? — сказал он совсем не то, что хотел, повинуясь мгновенному раздражению.
— О-о, ты вспомнил, что существует ребенок? Забавно! — усмехнулась Вера. Она стояла перед ним независимая, чужая, совсем не такая, какой он только что представлял ее себе.
— Вера, — шагнул он к ней, и голос его прозвучал просительно и несмело, — мы не можем дальше так жить. Надо поговорить.
— Избавь меня от всяких объяснений. Я устала и хочу есть.
Она прошла мимо, оставив Валентина на пороге. У него невольно сжались кулаки от обиды, но он понял: силой ее характер не переломишь.
Позднее он мучился над переводом статьи, рекомендованной Рассветовым. Многое позабылось, часто ускользал смысл, работа казалась ненужной и глупой. Хотелось пойти к приятелям, развлечься, но он поглядывал на жену — и желание пропадало.
Сидя у приемника, Вера шила что-то маленькое. Пела виолончель, разливая трепещущую грустную мелодию «Меланхолической серенады», и лицо Веры было нежным и печальным.
Как она близко была — и как далеко! Валентин нервно откашлялся и ожесточенно зашелестел страницами словаря.
Глава XXI
Последнее время, как замечали все окружающие, Терновой сильно изменился. В нем погасло что-то. Он так же ходил на работу, так же добросовестно исполнял свои обязанности, по-прежнему много читал, учил и воспитывал своих сталеваров, но все это делал словно по обязанности, без всякого интереса, как однажды заведенный автомат. От него не слышали смеха, а если усмешка и появлялась на его лице, то вынужденная и невеселая. Резкие морщины перечеркнули лоб, глаза смотрели сумрачно и равнодушно. Даже к друзьям он стал относиться холоднее, и Леонид не раз испытывал чувство обиды, не находя у него прежнего отклика на все замыслы, которыми, как всегда, была полна его голова.
— Ну, что ты, как неживой? — рассердился он однажды, после безуспешной попытки заинтересовать своим рассказом. — Что тебе — на все наплевать стало? «Разочарованному чужды…» Тоже мне, Печорин с мартена. Где ты живешь? Ну, где ты живешь? На луне? Разве тебе неинтересно, что Витька женился? Он тебя на свадьбу приглашал? И ты, конечно, не пошел? Эх, ты, чуткий человек!
— Не понимаю, что вам всем от меня нужно? — пожал плечами Олесь. — Ну, устал. В отпуске давно не был. И телячьи восторги проявлять тоже не умею. Это твоя специальность.
Леонид откинулся на спинку стула и с любопытством посмотрел на товарища.
— Нет, тут что-то не то. Обидно, что я уже недостоин твоего доверия. Ну, как хочешь, навязываться не смею. А только напрасно друзьями пренебрегаешь. Они еще понадобятся.
— Ладно, полно мне нотации читать. Пойдем лучше обедать.
Разговор происходил в воскресенье у Терновых. На столе лоснились тугими боками кроваво-красные помидоры, нежной оливково-зеленой кожицей ласкали глаза и дразнили укропным ароматом малосольные огурцы; только что вынутые из холодильника бутылки с пивом запотели от соседства с борщом, исходившим паром.
— Эх, ну есть ли месяц лучше августа? Когда еще увидишь такое изобилие плодов земных? — потер ладони Леонид. — У тебя, Зиночка, не обед, а настоящий голландский натюрморт!
— Какой? Что-то такого нет в поваренной книге, — ответила Зина.
Олесь метнул досадливый взгляд на простодушное лицо жены и посмотрел на Леонида. Но смеющиеся глаза его были устремлены на тарелку.
Зина с удовольствием хрустела огурцами, почти не прикасаясь к остальному. Положив мужчинам второе, она незаметно отодвинула свою тарелку.
— Почему ты не ешь? — хмуро спросил Терновой.
— Ну да, не ем! Ты просто не видишь.
Он продолжал глядеть на нее, и Зина, краснея под этим испытующим взглядом, принялась за котлету, но тут же поспешно встала и почти выбежала из комнаты, прижимая к губам салфетку.
Леонид посмотрел ей вслед, взглянул на неподвижное, словно окаменевшее лицо друга и удивленно спросил:
— Что с вами обоими? Все не ладите?
— Ладим, Леня. Отлично ладим. Мы с ней понимаем друг друга даже без слов. Давай откроем бутылочку пива и поговорим о чем-нибудь другом.
Он очень сосредоточенно выпил светло-желтое запенившееся пиво и, помолчав, сказал, словно они все время только об этом и говорили:
— Так, говоришь, Виктор женился? И счастлив? Как же это он с Калмыковым поладил?
— А она ушла от дяди. На работу поступила — ученицей в чугунолитейный, — с готовностью подхватил Леонид. — В общежитие ее устроили. Девчонка прямо расцвела. И, знаешь, хорошенькая такая!..
Он говорил и говорил, почти один, говорил, чтобы не дать повиснуть той гнетущей тишине, которая — чудилось — стоит за их плечами.
Но Леонид не мог долго выдерживать напряжение. Он скоро поднялся и простился, унося с собой впечатление, что у друга что-то неблагополучно. Он знал о чувствах Олеся к Марине, но вряд ли только этим объяснялось все, что происходит в его семье.
Беззаботный и веселый Леонид знал, конечно, что существуют несчастливые семьи, что не все складывается так, как хочет человек, но на собственном опыте он пока еще не испытал этого и потому вряд ли согласился бы с тем печальным утверждением, что жизнь — школа, в которой несчастье — лучший учитель, чем счастье.
Леонид настолько глубоко задумался, что едва не столкнулся с прохожим. Торопливый рывок в сторону, взаимные извинения — и он пришел в себя и огляделся.
Дневной жар заметно спадал, солнце низко висело над домами, и их длинные тени наискосок пересекали асфальт. В сквере, отделенном от панели чугунной, легкого рисунка решеткой, журчала вода из открытых для поливки кранов летнего водопровода, и это журчанье было слышно несмотря на шум — звонки трамваев, гудки машин, крики и смех играющих детей. В больших многоэтажных домах на проспекте Победы были открыты все окна и балконные двери, а во дворах на привычных местах беседовали группы женщин, играли баяны, заливалась и а всю улицу шальная радиола, кое-где уже яростно хлопали костяшки домино.
Город жил привычной мирной жизнью. Но как знать, какие драмы, какие сложные сплетения обстоятельств, какие судьбы были там, за тюлем занавесей, за горшками растений’ Эти отдельные жизни с их радостями и тревогами, весельем, горем, со всей сложностью и простотой сливались в один общий поток. Поток — да, он стремился по единственно-правильному руслу, к единой цели. Но значило ли это, что и каждая отдельная капля в нем так же кристально-прозрачна, что каждая струйка имеет такой же прямой путь, не наталкивается на препятствия, не закручивается вдруг в водовороте?
После ухода Леонида Олесь вошел в комнату, где Зина убирала со стола. Лицо у нее было надутое, глаза красные.
— Оставь-ка свои тарелки, Зина, садись сюда. Давай, поговорим, — сказал Олесь, садясь на диван.
— О чем? — передернула она плечами.
— Иди ко мне, сядь. Не хочешь? Ну, не надо. Зина, как же ты думаешь поступить, если у нас будет ребенок?
Тарелка едва не выскользнула из рук Зины, она подхватила ее и начала тщательно вытирать.
— Какой ребенок? — спросила, не глядя на мужа.
— Обыкновенный. Маленький. Как в других семьях бывают.
— С чего вздумал говорить об этом? Сто раз повторяла — рано нам ребенка. Не собираюсь я в няньки превращаться.
Говорила она вызывающе, почти грубо и все никак не могла кончить вытирать тарелку.
— Почему же ты мне в глаза не смотришь? Не бойся, я же ничего худого не хочу тебе. Может быть, тебе надо что-то мне сказать? — он говорил мягко, почти нежно.
— И что пристаешь? Все уже переговорено, — вздернула она плечами и направилась к двери.
— Зря ты меня слепым считаешь, — голос Олеся зазвучал суше. — Я все вижу и понимаю. Одного не пойму: почему молчишь? Боишься, что ли?
— Вот привязался! Чего мне бояться? Нечего говорить, оттого и молчу! — со слезами выкрикнула Зина, не выдерживая разговора.
Олесь прошелся по комнате, швырнул в пепельницу погасшую папиросу и снова сел на диван. Теперь лицо его было строгим и жестким.
— Зина, разве ты не замечаешь, что мы теперь почти чужие друг другу? Так продолжаться не может. Или мы в конце концов разойдемся или объяснимся начистоту и будем жить семьей, С ребенком. Ты странная какая-то. Для каждой матери ее ребенок — это смысл жизни. Чего ж тут бояться?
— Ты сам не знаешь, что говоришь! — прервала она с испугом. — Цель, смысл… да ведь это…
Она вдруг замолчала, словно ей зажали рот.
— Ну, ну? Что «это»?
— Обуза, вот что! Не будет его, не будет, не будет!
— Зина! — крикнул Олесь, уже не сдерживая себя. Затем тише добавил: — Имей в виду: если ты что сделаешь — я уйду от тебя. Поняла? Уйду. Слово мое твердое. И еще раз говорю: если есть что на душе — скажи. Не зверь ведь, пойму. Мало ли что бывает… Подумай хорошенько, чтобы потом не раскаиваться.
— Прямо там, раскаиваться! — вздернула Зина подбородок. — Больно ты много на себя берешь. Только это тебе не в цехе. Мучитель ты мой, вот кто!
— Мучитель? — он странно усмехнулся. — Это что-то уже новое. Ну, вот что. Уверток и вранья мне не надо. Сходишь к врачу. Будем знать точно. И убийцей ребенка я тебе быть не позволю.
— Ух, как страшно! Убийцей! Слова только, а на деле ничего особенного. Фантазии твои.
— Так ли уж фантазии? Мне не десять лет, немножко понимаю. Пойми ты, Зина! Какая бы правда ни была, все же лучше, чем нечестность…
Каждое слово Олеся било по больному месту. Зина давно бы уж разревелась и призналась во всем, но упрямство и страх мешали.
— Ну, хорошо, — поднялся он, наконец. — Решай сама, тебе виднее. Я в библиотеку пойду, может быть, зайду поиграть в шахматы. Вернусь не скоро.
Выдержка покинула Олеся только тогда, когда он закрыл за собой дверь. Руки, внезапно уставшие, чуть не выронили книги. Судорога боли прошла по лицу. Не много ли он берет на себя, выдержит ли?.. Ребенок… Чужой ребенок… Он-то не виноват ни в чем. А каково это будет: день за днем видеть его, держать на руках, заботиться о нем?! От одной мысли можно сойти с ума! Бросить, бросить Зину немедленно, пока окончательно не возненавидел ее!..
Но только сам-то он чем лучше? Видел ведь, как пошла по кривой дорожке его девчонка-жена, и пальцем не шевельнул, чтобы остановить. Увлекся мечтами о недозволенной любви, а рядом тосковала, не знала, куда деть себя нелюбимая жена… Нет, сам виноват — и неси наказание.
И снова сурово сошлись брови, крепко сжался рот. Сдержанный, как всегда, он твердо спустился по лестнице и зашагал к Дому культуры.
А в это время наверху, среди полированной мебели и кадок, с цветами, металась Зина, плача и ломая пальцы. Ее хорошенькая головка лопалась от непривычного обилия мыслей.
— Что делать, что делать? Вот она, когда пришла расплата за все игрушки! Валька, подлец… Ему-то все равно, это только, она не знает, что придумать, куда деться. Родить ребенка? Она еще с ума не сошла. Она чувствовала, что уже ненавидит ее, эту едва зародившуюся жизнь. «Оно» будет расти день ото дня, а вместе с ним будут расти и ее мучения. Нет, нет, нельзя, надо что-то делать. А как же Олесь? Он ведь не шутит. Он никогда не умел просто шутить. Зачем только замуж за него шла? Дура какая, мать послушалась, уговорили. Ох, какая же она несчастная, хоть в воду головой! В воду…
И вдруг представила себя лежащей на берегу Волги в мокром платье, страшную, распухшую… Застучали зубы от страха, она вскочила и побежала в ванную, подставила пригоршни под тугую струю воды, стала плескать на лицо, на шею…
Постепенно нервы успокаивались, мысли потекли более деловитые, практичные.
Знает или не знает Олесь? Пожалуй, знает — так странно говорил. Ну и что? Еще не доказано, а думать может все, что хочет. Только вот найти знающего человека, который бы посоветовал, что сделать, какое лекарство принять… До чего ж одной тяжело!..
В комнате уже темнело, но Зина не зажигала огня, свернувшись клубочком на диване и чувствуя себя самым несчастным существом на свете. И когда в передней раздался знакомый властный стук, возвестивший о приходе матери, она обрадовалась: вот кто подскажет, что делать!
Она включила по пути свет, открыла дверь.
— Ты чего, никак одна? — спросила Ольга Кузьминична, проходя в комнату и зорко оглядываясь.
— Одна. Олесь в библиотеку пошел, потом на турнир шахматный зайдет. Чай пить будешь? У меня варенье свежее сварено.
Зина ушла на кухню, Ольга Кузьминична уселась за стол. Ее полное, не старое еще лицо дышало сытым довольством и тщеславной гордостью, рыхлому телу было тесно в цветастом шелковом платье.
— Я смотрю, гардины ты купила новые, — обратила она внимание на окно.
— Ага. По тридцать пять рублей. Хорошие? — откликнулась Зина.
С приходом матери такое спокойствие охватило ее, настолько далекими показались все тревоги, что она даже вздрогнула и смешалась, когда мать испытующе спросила:
— А чего это у тебя глаза красные? Никак плакала? Опять со своим ссорилась? Чего не поделили?
— Да так… пустяки.
— А ты, голубушка, не увиливай. Мать я тебе или не мать? Значит, все знать должна. Из-за чего ругались?
Привычка к послушанию взяла верх. Зина неохотно выдавила:
— Из-за ребенка… Он хочет, а я нет…
— И дура. Пора иметь. Он у тебя из дома глядеть начал, ребенком привяжешь. Чего ж тут ругаться?
— Не хочу я ему уступать, — упрямо сказала Зина.
— Ты смотри, палку-то не перегни! Слушай меня, пока добром говорю.
— Ничего-то ты не знаешь, мама, — залилась слезами Зина. И сквозь горькие детские всхлипы мать разобрала ужаснувшие ее слова: — Хорошо, как на меня похож будет… А ну, как на Вальку? Олесь-то давно чужой мне…
С минуту Ольга Кузьминична сидела неподвижно, широко раскрыв глаза и часто дыша; и лишь когда до конца уразумела страшный смысл сказанного, протянула почти шепотом, перегнувшись через стол:
— Во-он что, оказывается, творится! Так-то ты мне отплатила за мои заботы? Для того я с тебя каждую пушинку снимала? Чего ж с тобой теперь делать? Избить да в перьях вывалять? Муж-то выгонит, вот помяни мое слово, выгонит! К матери придешь? Накликала матери позор на седую голову!
У Ольги Кузьминичны не было ни одного седого волоска, но она враз вообразила себя дряхлой и умирающей от горя, затравленной соседками и бессердечным зятем…
— А ну, рассказывай, как ты до такой мерзости докатилась?
И с жестоким пристрастием Ольга Кузьминична начала выспрашивать одну за другой все унизительные подробности, не оставила необысканным ни один уголок души. Когда первый приступ ярости прошел, она, как Зина и надеялась, начала размышлять, что же теперь делать.
— Да не реви! Думать только мешаешь! — оторвала она Зинины руки от лица. — Меры принимать надо.
— Олесь не велит. Говорит, узнает — уйдет от меня.
— Да откуда узнает-то? Сделаем так — комар носа не подточит.
— Боюсь я, — шепнула Зина и всхлипнула.
— А боишься — роди. Но уж если муж из дому выгонит — ко мне не приходи, на порог не пущу. Господи, и что за напасть такая? — ожесточенно вздохнула она. — Жили, как люди, а теперь ломай головушку!
— В больницу я не пойду. Олесь сразу узнает. Что тогда говорить?
— Да кто тебя в больницу гонит? Что, по знакомству не найдем?
— А вдруг неудачно? — шепнула Зина, уже сдаваясь.
— Первая ты на это пойдешь, что ли? У других сходило, ничего. Для чего тебе позориться-то, глупая? — вкрадчиво заговорила мать, притягивая к себе Зину. — Ты еще молодая такая, красивая, жизнь у тебя впереди. Да и Александра пожалей, как ему чужого ребенка воспитывать? Не хватит у него таких сил.
Она долго еще уговаривала, грозила, бранила, пока Зина не согласилась. В душе она давно приняла решение, но ей надо было увериться, что другого выхода нет.
Ольга Кузьминична ушла перед самым приходом Тернового. Зина еще прибирала на столе, когда он вошел.
— Мама была, — ответила она, заметив его вопросительный взгляд, и поспешно понесла в кухню чайные чашки.
Ее вид говорил о тяжелых переживаниях, но жалость в нем молчала. Заподозрив ее в измене, он теперь уже не мог верить ничему. Ему казалось — она лгала ему в течение всей их совместной жизни.
Через несколько дней после этого, часов около девяти вечера, к нему на работу позвонила Рита Ройтман.
— Александр Николаевич! — услышал он в трубке ее взволнованный голос. — Зине вашей худо стало, я скорую помощь вызвала, в больницу увезли!
— А что случилось? — заражаясь ее тревогой, спросил Терновой.
— По телефону говорить неудобно, — понизила голос Рита, — но только ей плохо, очень плохо! Илья, кажется, еще в цехе? Отпроситесь у него скорей!
С трудом Терновой уладил вопрос о замене его в цехе и бросился домой. Рита поджидала его.
— Ее в больницу Павлова повезли. Видимо… Ну, сами понимаете.
— Понимаю, понимаю… Спасибо за участие, — машинально пробормотал он и, похлопав по карману — есть ли деньги на трамвай, сбежал по лестнице.
Он не помнил, как доехал до больницы. Давно он уже не любил Зину, не верил ей, тяготился ею. Но сейчас вспоминалось только хорошее. Жалость, опасения за нее, остатки былой привязанности боролись в нем с негодованием и гневом.
В больнице ему ничего утешительного не сказали. Сильная потеря крови, явления сердечной слабости, бессознательное состояние — все это были плохие признаки.
— Глупая, глупая… — вырвалось у него.
Врач по его расстроенному виду поняла: муж новой пациентки не из тех, что толкают сами жен на преступление.
— Сейчас вы все равно ничего не узнаете, — мягче сказала она. — Позвоните завтра утром.
— Доктор, прошу вас, сделайте все возможное. Сбили девочку с толку, не своим умом она дошла до этого…
— Успокойтесь. Мы всегда делаем все возможное, а иногда и невозможное. Идите лучше. Мать у нее есть? Вы ей на всякий случай сообщите.
В решетчатой беседке, обвитой виноградом, несколько женщин мирно играли в лото. Над ними горела электрическая лампочка, остальное пространство — весь сад и огород — тонули в бархатной августовской черноте. Резко хлопнула калитка, заливисто залаяла и тотчас же успокоилась собака; поспешные шаги заскрипели по дорожке, и на пороге беседки появился Терновой.
— Играете? — криво усмехнулся он удивленным женщинам и, забыв поздороваться, обратился к Ольге Кузьминичне.
— На два слова.
Она вышла, передав мешочек с лото своей соседке.
— Вы давно видели Зину? Что она сделала?
— Да ты что, ты что на меня накинулся-то? Давно я у вас была, бывать-то не интересно — плохо принимаешь.
— Уж не врали бы! Вы научили Зину?
— Что такое? Чему научила?
— А тому, что вот сейчас Зина умирает в больнице, если не умерла еще! — не сдержавшись, со всей силой ненависти бросил ей в лицо Терновой.
— А-аа! — не своим голосом вскрикнула Ольга Кузьминична, так что все соседки, с любопытством слушавшие разговор, повыбежали из беседки, окружили их.
— Неправда, неправда, я ничего не знаю!
— Чего он сказал? Кого убили? О чем это? — посыпались вопросы. Ольга Кузьминична вырвалась из рук женщин, схватила Тернового за рукав.
— Что с ней, что с моей дочечкой?
— Бросьте притворяться. Стыдно. Зину на скорой помощи увезли в больницу Павлова в очень плохом состоянии. И если она умрет, на вашей совести это будет.
— Вот, вот, в суд на меня подай! — истерично завопила Ольга Кузьминична.
— Да кто ж на вас подавать станет? Загубили девочку — сами и мучайтесь, — резко ответил Олесь и исчез в темноте так же внезапно, как появился, нисколько не заботясь о рыдающей в голос Зининой матери.
Не было покоя в этот вечер и у всей семьи Терновых, куда Олесь пришел ночевать.
Притихшая Гуля молчала, и на этот раз ни одного жестокого слова не вырвалось у нее. Ей было жаль, но не Зину, а брата. Знала она много — больше, чем он думал, но не смела вмешиваться. Часов около двенадцати она еще не ложилась спать и делала вид, что читает, а сама нет-нет да и поглядывала в окно, где под старой шелковицей у врытого в землю стола сидели мать и Олесь и все говорили, говорили… Слов их не было слышно, да Гуля и не желала бы подслушивать секреты. Ей было только больно и обидно, что ее брат, умный, красивый, любимый брат так нелепо исковеркал свою жизнь.
…Кому, как не родной матери, рассказать обо всем, без утайки открыть свое сердце, сказать, не думая о словах, а только о мыслях и чувствах, словно не с другим человеком говоришь, а сам с собой!.. Можно прожить долгую жизнь, не испытывая этой потребности, но если придет такой час — хорошо тому, у кого есть мать!
Под влиянием всего случившегося Олесь был склонен винить самого себя, снова вспоминал обещания воспитывать жену, упрекал себя за невнимание к ней, за то, что совершенно разлюбил ее и пошел в жизни своим путем, не пытаясь повести ее за собою.
Евдокия Петровна слушала, до поры, до времени не перебивая; знала — надо дать выговориться. Но когда Олесь замолчал, не находя больше слов для своего осуждения, она медленно заговорила:
— Слушала я тебя, слушала и одного в толк взять не могу: неужто жизнь семейная только от одного человека зависит? Она-то, жена твоя, тоже должна была помочь налаживать ее. Вот ты говоришь: «Я не воспитывал, я внимания не уделял, я, я, я…» Ну, а она что делала? Сидела и ждала, пока ты ее воспитаешь? Эх, сыночек! С самого начала жизнь у вас неправильная пошла, да только слушать ты меня не хотел: у самого, мол, ум есть. А кабы послушал да поглядел внимательно, так и глаза открылись бы. Вот, говоришь, разлюбил ее. А ты ее вообще-то любил? Или она тебя? Вот то-то. Она тебя даже от семьи постаралась оторвать. Жених ты был завидный, вот что; устроиться захотелось потеплее. Мы-то, женщины, насквозь видим друг дружку. Ты посуди сам: если бы она тебя любила, разве так получилось бы? И воспитывать не пришлось бы, само все пришло, не захотелось бы отстать от любимого человека. Я вот не скажу, чтобы у нас с отцом твоим была такая любовь, как в книжках описывают, и всякое промеж нас бывало. Но крепко уважали мы друг друга, порознь и жить бы не смогли. Я для него и родные места покинула и никогда больше их не видала; отец твой сумел мне и родные места и отца-мать заменить. А ты вот свою дивчину не разглядел. Лелеял ее, как ребеночка, а спросу с нее не было. Она ж тебя потихоньку в свою сторону гнула. За деньги да обстановку продалась.
— Мама! — прервал возмущенно Олесь.
— А ты слов не пугайся. Можно и поделикатнее выразиться, а все суть одна. Нет, ты ее не оправдывай. Конечно, жалко ее, как человека. Еще такую глупость сотворила… Да это уж ее дело. Стыдно, небось, стало… Эх, сынок, сынок, оттого и проплакала я глаза свои — знала, не будет у вас настоящей жизни.
— Что же ты не помогла нам? — не удержался Олесь.
— А какой бы толк от моей помощи был? Да и не молоденькая я, от мамаши ее не отгрызусь. Своя семья еще есть. А правду сказать, — сердита я была на тебя. Ты почему на ней женился? Потому что на другой не посмел.
Олесь вспыхнул, резким движением вскинул голову, но она не дала ему возразить:
— Помню, говорил ты: надо рубить по плечу. А плеч-то и не измерил.
— Мама, ну что ты говоришь? Зачем это? Мне и так горько, а ты добавляешь. Не об этом я с тобой говорил.
— А нужно бы с этого начинать. Вот, говоришь, горько тебе. Оно, конечно, полегче было бы: ты бы пожаловался, я бы над тобой поплакала — вот и отвели душу. А зачем это? Не хлюпик ты у меня какой-нибудь. Умей уж правде в глаза смотреть. И подумай: как дальше жить собираешься? Вот так же — сырой головней тлеть?
— Как жить дальше буду — еще не знаю. Только не по-старому. С Зиной мы и так давно не живем, что ж тянуть комедию?
— А не боишься: скажут, загубил девчонке жизнь да и бросил?
— Конечно, скажут, и не раз. И похуже скажут: Но я-то знаю, для нас обоих это самый честный выход.
Было уже два часа ночи, когда Олесь по чуть скрипучей лесенке поднялся в крошечную комнатку под крышей, переделанную из чердака. Вот и снова вернулся сюда, куда думал уже не возвращаться.
Глава XXII
Кончался август, когда Зине, наконец, разрешили встать с больничной койки и ненадолго выйти в сад. И когда она в первый раз открыла дверь на крыльцо, ее сначала ошеломило и яркое солнце, и пестрое богатство цветника, и теплый ветер. Подумать только, она могла никогда не увидеть этого!
Неуверенными шагами, хватаясь за перила, она спустилась с крыльца и села в один из свободных шезлонгов. Несколько минут смотрела вокруг на деревья, на цветы, на песчаные дорожки, словно не веря собственным глазам, и вдруг засмеялась — тихо и радостно:
— Хорошо-то как!
Сидевшая рядом женщина недовольно сказала:
— Чего хорошего? До смерти надоело, домой бы скорее. Муж сына ждет не дождется.
Наверно, женщина и в самом деле была давно в больнице — кружевная прошивка, которую она вязала, была скатана в толстый сверток.
— А почему не выписывают? — Зина спросила просто так, без всякого интереса.
— Температура все держится. Колоть теперь стали — пенициллин дают.
Зина поежилась. Ее собственное тело было исколото и истерзано.
— Ох, и больно же! — вырвалось у нее.
— А то не больно? Ну да, потерплю. Было бы ради кого. А у тебя-то кто, сынок, дочка?
Похудевшее лицо Зины залилось румянцем. И как трудно оказалось прошептать одно лишь слово:
— Никого…
Женщина поджала губы и, ничего не сказав, снова принялась вязать, быстро мелькая тонким стальным крючком. Зина догадывалась — она думает о ней плохо, и ей хотелось крикнуть: «Нет, я не такая!» А какая же? Зачем все это сделано? И она вдруг почувствовала себя несчастной. Стало жаль и себя, и того неведомого, убитого — частички самой себя, что уже теперь не вернуть. Сдерживаясь, чтобы не заплакать в голос, Зина тихонько поднялась и побрела по дорожке.
Только теперь она осознала, что наделала. Простой вопрос, молча поджатые губы подействовали на Зину сильнее, чем все упреки и гнев Олеся, все долгие и бесплодные разговоры. «Вот так все и будут относиться», — застряла в голове мысль.
Пока она болела, Олесь несколько раз приходил в больницу. Ей передавали короткие записки от него, виноград, конфеты. Но его самого она не видала и вдруг заскучала так, как никогда не скучала раньше. Увидать бы его, поговорить, может, он опять — в самый — самый последний раз! — простит ее. Она теперь все поняла, будет совсем другой. Но поверит ли он ей? Поверит ли, что многому научили ее дни, проведенные в больнице, долгие часы лежания, когда только и остается думать да перебирать в памяти свою жизнь. Чаще всего она вспоминала первые месяцы жизни с Олесем. Как он тогда любил ее! Носил на руках, баловал… Похоже было, что так все время и будет. Что же случилось, почему он так изменился, стал чужим, непонятным?
Становилось страшно от мысли, что Олесь может и в самом деле уйти. Как же остаться одной, без поддержки? Куда деваться? И Зине хотелось скорее увидеть Олеся, убедиться, что все опять будет по-старому и что угроза его была пустой.
Зина с волнением и страхом поджидала Олеся. Никогда раньше не знала она, что значит ждать свидания, волноваться, подгонять время, а теперь не могла оторвать глаз от дорожки, ведущей к главному входу в больницу.
Но в этот день Олесь не пришел. Не пришел и на следующий. Вместо него являлась мать, громкоголосая, бесцеремонная, мучала вопросами и наставлениями, и Зина с тоской ждала ее ухода.
На третий день выписали ту женщину, с которой она разговаривала в первый день в саду. За ней прибыла серая машина с шашечками по борту, из нее выскочило несколько человек, а впереди стрелой мчался мальчик лет шести. За ним медленнее, но все-таки быстро шел мужчина с цветами, неловко улыбавшийся и все поправлявший вышитую украинскую рубашку.
Навстречу вышла сама мать. Расцеловалась с мужем, деловито передала ему ребенка, потом наклонилась к старшему и прижалась губами к стриженой головенке. Ее окружили, передавали еще цветы, слышались поздравления, потом все направились к машине.
Зина загляделась на них и не заметила, когда в ворота вошел Олесь. Увидела его лишь тогда, когда он отступил в сторону, уступая дорогу веселой процессии. Зина вскочила, но подбежать к Олесю не смогла: стало так страшно, так стыдно, что ноги никак не могли сдвинуться с места. Тут он увидел ее и подошел.
— Уже и выходить разрешили? — сказал он и передал ей пакет. — Вот тут винограда немного. Тебе можно?
Она молча кивнула и села. Сел и Олесь, тоже молча, покусывая длинную травинку.
Сколько было приготовлено слов, и все они вдруг куда-то исчезли. Зина и раньше не отличалась красноречием, а тут неловкость и волнение совсем лишили ее языка. Она отщипывала по виноградинке от увесистой кисти и проглатывала, не чувствуя вкуса ягод.
— Ты цветы-то поливаешь? — неожиданно спросила она..
— Что? Ах, цветы? Как же, поливаю, — отозвался Олесь.
— Меня, наверно, скоро выпишут, — помолчав, сообщила она.
— Выпишут? Это хорошо…
Еще посидели, помолчали.
— Ну, мне пора, — сказал он, наконец, поднимаясь.
Зина тоже встала, по привычке ожидая поцелуя, но Олесь только кивнул головой и сказал:
— Ну, пока, до свиданья. Завтра я не смогу прийти.
Он пошел, а Зина растерянно глядела ему вслед, сознавая, что он, наверно, уходит совсем. И когда Олесь был уже недалеко от ворот, ее словно толкнули, и она с криком бросилась за ним:
— Олесь! Подожди, Олесь! Вернись!
Он сейчас же возвратился.
— Ну, что ты, глупенькая, что ты? Не могу завтра прийти — так приду послезавтра. Занят я буду.
— Нет, ты сейчас, сейчас не уходи. Ты даже не поговорил со мной. Олесь, я так много хочу сказать тебе, только не знаю, как…
Они отошли в сторону, подальше от людей, и сели на траву. Олесь понял: как ни оттягивай решительную минуту, а она все-таки придет. И хотя решение его не поколебалось, ему было очень трудно. Тяжело было смотреть на похудевшее, такое прелестное личико, полное страха и мольбы. Тяжело было заставить себя сказать те слова, которые неизбежно вызовут слезы, заставят ее страдать. Но как же поступить иначе? Снова уклониться, снова начать жизнь, полную лжи и притворства?
А Зина, обхватив его руку обеими своими, торопливо, сбивчиво просила простить ее, умоляла не бросать, обещала, что все-все будет теперь по-другому. Она начала даже рассказывать о своем давнем проступке, произнесла имя Валентина… Олесь вздрогнул — он не думал, что это был именно он. Пересилив дрожь отвращения, сказал решительно:
— Не надо об этом. Было — и прошло. Но, Зина, все-таки нам лучше разойтись. И для тебя лучше и для меня.
— Бросаешь? — зарыдала она. — Зачем же ты тогда на мне женился? Сколько лет голову морочил, теперь не нужна стала?! Зверь ты бессердечный, вот ты кто! Хоть бы слово человеческое сказал!
— Зина… Зачем ты так говоришь? Нехорошо это. Не сможем мы жить вместе. Я тебя не люблю. И от совместной жизни нам никакой радости не будет. Нам нужно расстаться.
— А почему? Почему нужно? Тебе свобода понадобилась? Другую полюбил? — с внезапно блеснувшим подозрением спросила она. Эта новая догадка так ее поразила, что она и плакать перестала.
— Да, Зина, — тихо, но твердо ответил Олесь.
— Так я тебе развода не дам, вот, — жестко сказала Зина. — Подумаешь, разлюбил — полюбил. Не имеешь права семью ломать.
— Какая ж у нас семья? — невесело усмехнулся он. — Сожительство просто. Ну, заставят меня под одной крышей с тобой жить. А что толку? Все равно чужие… Лучше уж разойтись. Оставлю тебе квартиру, вещи, сама свою жизнь устроишь.
— А ты как же? — изумленно открыла Зина заплаканные глаза.
— К своим перейду пока. А потом, может, совсем уеду.
— К ней? — со злой ревностью спросила Зина.
— Может быть и к ней, не знаю…
— А я вот знаю! К ней, к ней! К Маринке, вот к кому. Змея подколодная, разлучница! Так я и чувствовала. Недаром все кругом тебя увивалась.
— Я ее любил еще раньше, чем познакомился с тобой.
— А молчал! Чего ты молчал? Я бы, может, и замуж не пошла за тебя. Обманул — думал, девчонка глупая, что с нее взять?! Эх ты, подлец!..
И она отвернулась.
Олесь молча опустил голову. Машинально нащупал папиросу, спички и закурил. Он страдал невыразимо; все было, конечно, не так грубо, не так просто, и не хотел он ее обманывать. Но упреки заслужены. Насколько легче было бы обнять сейчас Зину, поцеловать, сказать, что не оставит ее, забудет прошлое… Ну, хорошо, сейчас легче, а потом что? Опять слепое, унылое существование бок о бок: работа, еда, постель?.. Стало противно до тошноты. Хотелось скорее положить конец тягостной сцене, но никак не решался встать и уйти, пока Зина продолжала плакать и жаловаться на судьбу.
— Перестань ты плакать, Зинуша, — сказал он, наконец, как можно ласковее. — Прости меня, если можешь. Ведь разбитого все равно не склеить. Будь умницей, пойми: это же самый честный выход.
— И уходи, если ты такой честный, — глухо сказала она, не отрывая рук от лица. Он медлил, не зная, сказать ли ей что-нибудь на прощанье. Но она вдруг уронила руки на колени и с неожиданной яростью воскликнула: — Да уходи же! Долго ты меня терзать будешь? Вот возьму и назло вам всем помру!
— Э, Зинок, вот так рассуждать не годится! — Олесь ни минуты не верил в ее угрозу, но стало еще неприятнее. — Ну, не удалась наша совместная жизнь. Так разве этим все уже и кончилось? Ты размысли сама: какой толк тянуть волынку, ведь ты и сама меня не любишь. Привыкла только…
Он подождал, ответит ли она что-нибудь, потом притушил папиросу и встал. Зина не шевельнулась.
— Что ж… Я пойду, пожалуй. Ты не хочешь проститься?
— Очень это тебе нужно, — отозвалась Зина. — Уходи.
Шаги проскрипели по песку. Когда через несколько минут Зина подняла голову и огляделась, Олеся уже не было. Стало тоскливо и пусто. Голову сверлил недоуменный вопрос: почему же все так получилось?
Задумчивая, сосредоточенная, Зина машинально побрела в палату. У самого входа в больницу ждала мать с «авоськой», битком набитой всякой всячиной.
— Чего это я Александра твоего встретила сейчас? Был тут, что ли?
— Был, — неохотно подтвердила Зина.
Ольга Кузьминична самодовольно улыбнулась.
— Я ж говорила — прибежит, как миленький.
— Ничего он не прибежит. Приходил сказать, что… уходит… совсем… — и Зина закусила кончик носового платка, чтобы не заплакать. Самолюбие ее жестоко страдало, но лучше было сказать обо всем. Где-то в глубине сознания тлела маленькая искорка надежды, что еще можно все уладить, если сказать матери.
Ольга Кузьминична сразу вскипела:
— Что? Да я его, подлеца, в порошок сотру! Я этого дела не оставлю. Все ходы-выходы облазаю, а жизни ему не дам. Чтоб над моим родным дитем издеваться?
Зина представила, как мать пойдет с заявлением в партком, в райком, к директору, и всюду будут вызывать ее, Зину, нужно будет рассказывать свою жизнь… И она взмолилась:
— Не надо, мама, что ты! Хуже только будет. Не хочу я!
— Не хочешь? Ну и не хоти, а меня не тронь: знаю, что делаю. Тебе же, дуре, счастья хочу!
Она искренне была уверена, что хочет дочери своей счастья — такого, каким его понимала.
* * *
Заседание партбюро окончилось. В распахнутые окна вливался вечерний прохладный воздух, вытесняя из кабинета Шелестовой остатки духоты и табачного дыма. Горел верхний свет, освещая крытый синим сукном длинный стол со следами длительного и бурного разговора — полную окурков пепельницу, опустошенный графин, разорванные записки, исчерканные завитушками листки…
Татьяна Ивановна сидела одна за своим столом, поставив локти на стол и подперев кулаками побледневшее от усталости лицо. Глаза ее не отрывались от стаканчика с карандашами, но мысли были полны только что окончившимся заседанием, вернее, его решением. Разбирали «персональное дело» Тернового по заявлению Ольги Кузьминичны Лагуновой о том, что он оставил свою жену.
Татьяна Ивановна знала Тернового — не слишком покладистого, немного сурового и честного человека. Встречая его с прелестной девочкой-женой, любовалась этой молодой парой. Никогда ничего плохого не говорили о них, и Татьяна Ивановна испытала чувство, близкое к удару, когда в партком поступило заявление тещи Тернового. В самых несдержанных выражениях она обвиняла зятя в плохом обращении с женой, в разврате и прочих смертных грехах и напоследок просила «хорошенько наказать мерзавца, чтобы неповадно было жену бросать».
Материал по делу готовили тщательно. Сразу же установили: вздорные обвинения в разврате и плохом обращении оказались клеветой, но основное осталось; он с женой не жил, переехал к родителям и возвращаться не собирался. Инструктор парткома, которой поручили подготовку доклада, добросовестно старалась докопаться до истинных причин разлада. Но окружающие ничем не могли помочь.
Сами Терновые что-то скрывали — такое мнение создалось у инструктора после нескольких бесед с ними. Зина плакала и уверяла: она ни в чем не виновата, но и на Олеся не жалуется; заявлений писала мама, а не она, и если Олесь так хочет, она даст ему развод. Терновой твердил: «Не сошлись характерами», «разлюбил», и пустые отговорки эти ровным счетом ничего не объясняли.
Удобные формулы! Они могут прикрывать, что угодно — от подлинной трагедии до пошлого легкомыслия. Попробуй, разберись, если человек ничем не хочет помочь!
Пробовали разобраться. Выступали, говорили, даже слишком много говорили. Одни произносили высокие слова о долге, о чести, о сохранении семьи. Другие громили подлецов, обманывающих женщин. Третьи отстаивали свою точку зрения на право быть счастливым.
Терновой не делал попыток ни защититься, ни оправдаться. Видно было: он ждет, скоро ли окончится тягостная процедура. Отделался он сравнительно легким взысканием — вынесли выговор. Было еще одно предложение — строгий выговор с занесением в личное дело, но ни у кого не поднялась рука проголосовать за него.
Разошлись, недовольные и неудовлетворенные: наказали человека, а так и не поняли до конца — за что.
От тягостных раздумий Татьяну Ивановну оторвал телефонный звонок. Звонил старший сын.
— Мама, мы тебя со Славкой у проходных ждем, что же ты не идешь? Нам дядя сказал, что заседание кончилось. Иди скорей, а то Славка меня не слу-у-шает!
— Сейчас, Володя, сейчас иду! — заторопилась Татьяна Ивановна.
Вот и своя проблема: растут дети одни, скоро от матери отвыкнут. И то уже стала замечать в характерах ребятишек новые черточки, и не понять пока, плохие или хорошие.
Когда она показалась в проходной, к ней кинулся несдержанный Славик. Володя подошел степеннее.
— Ах вы индейцы мои краснокожие! — потрепала Татьяна Ивановна стриженые макушки. — Что это вам вздумалось прийти сюда? И в таком виде! Ай-яй-яй!
— А ты ведь обещала пойти с нами на набережную сегодня, — напомнил Володя.
— Поздно уже, Володенька, — возразила она. — Ничего не видно.
— Ты же обещала! Я еще больше люблю, когда поздно. Там пароходы, знаешь, ого! Все в огнях идут! Вот красота!
— Что ж, пошли на набережную, раз уж я обещала.
— Ур-ра! — закричали мальчишки, и словно не набегались за день, взапуски убежали вперед.
На танцплощадке в саду играла музыка, и народ больше стремился туда, в ярко освещенные аллеи, а на набережной в этот час было пустынно. Поэтому Татьяна Ивановна сразу увидела на одной из скамеек сгорбленную, очень знакомую фигуру. Терновой… Да, это был он.
Наклонясь вперед, опираясь локтями на колени, он или глубоко задумался или решал сложный вопрос. Чем-то очень одиноким повеяло на Татьяну Ивановну от этой неподвижной фигуры, и она не колеблясь подошла.
— Я вам не помешаю? — сказала первое, что пришло на ум.
— Нет, нет, пожалуйста, — встрепенулся Терновой и немного подвинулся.
Сыновья ненадолго подбежали к Татьяне Ивановне, выложили свои наблюдения и снова побежали на широкую лестницу набережной.
Татьяне Ивановне очень хотелось вызвать на откровенный разговор своего замкнутого соседа, но начать было трудно. Сидеть же так, словно воды в рот набрав — неудобно. И когда. Терновой вытащил портсигар, заметила:
— Курите много, — и, увидев, что он сделал движение убрать папиросу, поспешно добавила: — Курите, курите! Я просто сделала наблюдение: почти все заочники много курят.
— Помогает — сон отгоняет, — коротко пояснил Терновой. — Ну, а у меня сегодня, сами знаете, причина особая…
— Напрасно так переживаете. Были бы откровенны — может быть, и взыскания не вынесли бы.
— Да что взыскание! Заслужил. А слов правильных услыхал — до конца жизни хватит.
Еле заметная ирония неприятно задела Татьяну Ивановну, Сдержав себя, сказала:
— А что бы вы сделали, доведись вам быть на нашем месте?
— Не знаю. Зависит от случая. Только я, Татьяна Ивановна, считаю: неправильно заставлять жить вместе людей, если они хотят сами разойтись. А то насильно привяжут друг к другу, пока они врагами не станут, потом и сами уже рады развести, а сколько вреда сделано.
— Постойте, постойте, Александр Николаевич! — возмутилась Шелестова. — Это вы что же проповедуете? Свободную, так сказать, любовь? Хочу — живу, хочу — ухожу… А страдают жена, дети. И пускай страдают, да? Вот, как мне пришлось… — она закусила губу, спохватившись, что проговорилась, потом, махнув рукой, продолжала: — Мало кто знает, как мне пришлось. Пока я тут с двумя детьми мучалась, он только подарками отделывался да письмами. Потом только узнала: у него новая семья есть.
— Татьяна Ивановна… простите, я не знал, — запинаясь, сказал Терновой. — Но все-таки… Если он очень любит ту женщину… А его бы — силком заставили вернуться к вам. Была бы вам радость от такой семьи? Нужна вам половинка сердца? А может, и той не было бы? Замазывать трещину и делать вид перед детьми, что ничего не случилось?
— Да, если родители честные люди, — твердо сказала Татьяна Ивановна. — Раз на свет появились дети, нужно прежде всего думать о них. Очень трудно отказаться от личного счастья — я понимаю. Это требует мужества, даже отречения от себя. Но душу детскую калечить — преступление.
— Я с вами согласен. И если бы были дети… А если их нет? И нет надежды на них? Вот, как у меня получилось…
Он помолчал, собираясь с мыслями, и начал рассказ с того момента, когда в мартеновский цех пришла на практику студентка Марина Кострова.
Шло время. В полумраке Татьяна Ивановна видела только бледное лицо Тернового, его блестящие глаза. Он говорил и говорил, словно освобождаясь от тяжести молчания. Подошли утомившиеся ребятишки, запросились домой. Славик отчаянно зевал и хныкал.
— Подождите, ребятки, сейчас пойдем, — вполголоса сказала Татьяна Ивановна.
— Пойдемте, я вас провожу, — поднялся Терновой и наклонился к Славику. — Ну, герой, давай, понесу тебя, пусть ножки отдохнут.
Татьяна Ивановна запротестовала, но он поднял ребенка на руки и уже на ходу докончил свои рассказ — поневоле иносказательно:
— Вот, обвинили человека, что девчонке жизнь испортил. А спросил кто-нибудь, как он собственную жизнь искалечил? Ну, да я… то есть он не жалуется. Самое главное — быть честным, да?
— Да, конечно. На обмане жизнь не построишь, — ответила Татьяна Ивановна, крепче сжимая руку старшего сына, словно хотела и ему внушить эту заповедь.
Глава XXIII
В поздний вечерний час лаборатории и отделы Инчермета опустели, только кое-где слышались шаги запоздавших сотрудников и негромкие в общей тишине разговоры.
Давно пора было уходить и Марине. Она сидела совсем одна в громадной пустой комнате и, наверно, в десятый раз перечитывала полученное днем письмо от Леонида Ольшевского.
«Маринэ ты моя, Маринэ!Леонид».
Почему, думая о тебе, вспоминаешь стихи? Как хорошо, что ты уехала и я вернулся в нормальное состояние покоя. А впрочем, вру и вру. Мы все скучаем по тебе. Мы — это, в основном, я. За других говорить не буду, пусть сами пишут. Если буду признаваться от имени всех, пожалуй, утрачу свою яркую индивидуальность.
Как предполагаю, тебя должна интересовать судьба вашего детища, отданного в заботливые руки В. П. Рассветова. Могу порадовать: здравствует и развивается, но насколько нормально — судить не мне. Плавки „номерной“ отливают и так и этак, как вздумается лицу руководящему (он же Валентин Миронов). Впрочем, о таких вещах нужно справляться у Олеся. Он целую диссертацию пишет по этим плавкам. Я видел у него таинственную черную тетрадь, в которую хотелось бы заглянуть и Валентину. Он называет ее „кондуитом плавок“. Но что такое Олесь Терновой? Это микроб, мелочь, пустяк, по сравнению с важностью и значением, которые приобрел у нас Валентин. Недавно тут показывали выпуск кинохроники с его участием. Таким вышел красавцем! Девчата, говорят, всю пленку у механика по кусочкам растащили. Передавали, будто он пишет в научный журнал статью о своем открытии — каком-то новом порошке неизвестного состава для подмешивания в изложницы. А пока весь этот шум — ваш метод так и не утвержден, все еще в стадии разработки и доработки. Скоро вы его совсем не узнаете. Впрочем… не хочу вас зря пугать.
В цехе дела идут хорошо. Вчера самая последняя печь перешла на коллективный план, и по этому случаю твой покорный слуга предавался неумеренному ликованию. Новое дело не обошлось без жертв. Жуков не поладил с Калмыковым и перешел на пятую печь вместо Мурзаева. На первой печи Мурзаева терпели недолго. Выгнали с треском, перевели в подсменную бригаду. С горя отрок зело напился и попался в таком виде на глаза Савельеву. Быть бы ему за воротами завода, если бы не дядя. В копровом цехе устроил ребенка.
Да, к вопросу о дядях. Калмыкова-то судили товарищеским судом. За домашние художества. Он племянницу свою Любашку так избивал, что напоследок соседи вступились — не выдержали, отняли девчонку. Смотри ты! А в цехе такой передовой — прямо картину пиши! Помнишь, наблюдали за ним? Маленько вправили ему мозги. А Люба замуж вышла. За Виктора. Я всегда предвидел, что этим кончится.
Один я хожу бобылем. Не везет мне в любви. С Гулей мы слишком хорошие товарищи, чтобы когда-нибудь стать влюбленными. Опасное положение, правда?
Впрочем, я не жалею: примеры семейной жизни моих друзей не слишком вдохновляют. Ведь Олесь-то разошелся с Зиночкой. Что крику было, что скандалу! Сама Зина — ничего; понимала, что разбитое склеивать незачем — все равно трещины. Кричала ее мама. Добралась до директора, до парткома. Парню выговор дали. Но все равно разъехались они. Олесь к своим вернулся. У него такой вид, словно перенес тяжелую операцию.
Ну, надо закругляться. Перечитал письмо и головой покачал: кто скажет, что не старый сплетник писал, которому только и дела, что языком узоры вязать? А я виноват, что все новости носят несколько скандальный характер? Прости, Маринэ, и прими наилучшие пожелания. К нам не собираешься, а?
Как это похоже на Леонида! Приберечь самое важное к концу! Что ей Мурзаев со своими скитаниями по печам, какое дело до Валентина, пусть он хоть трижды получит ученое звание. Одна мысль вытеснила все остальные: «Олесь свободен! Свободен!» и за ней — вторая: «Что же делать?»
Если бы слушаться только своих желаний, Марина тут же стала бы хлопотать о переводе на завод, на «Волгосталь». Сейчас не было дела важнее, интересов жгучее, чем ее отношения с Олесем Терновым. Но все-таки она знала: ничего она не бросит, никуда не поедет, работа и долг удерживали на месте. Надо держать себя в руках, ждать, как развернутся события. Может быть, Олесь напишет сам? Не может же он не написать!
С утра, как только она получила и прочитала письмо, она ходила, как в тумане. То беспричинно улыбалась, то тревожно хмурилась, глаза туманила задумчивость, или в них вдруг вспыхивал смех. Каждую минуту нужно было напоминать себе, что находится на работе, где не место эмоциям, что нужно выполнять задание, и ничего поделать с собой не могла.
К концу дня Марина обнаружила, что работа осталась невыполненной. Тут уж она рассердилась сама на себя. На нее, такую исполнительную и точную, это было непохоже. И она решительно уселась за свой стол. Мало-помалу возбуждение улеглось, а необходимость производить сложные расчеты и пересчеты волей-неволей выгнала из головы все посторонние мысли.
Один за другим кончали работу сотрудники, запирали столы, шкафы, сейфы. Уходя, подружки окликали Марину, звали ее с собой, но она отрицательно качала головой, не отрываясь от своей работы. Простукали высокие каблучки последней из аспиранток, и Марина осталась одна в обществе пустых столов.
Постепенно на смену хаотическому разброду чувств и мыслей явилось так хорошо знакомое рабочее вдохновение, когда мысль бежит четко и логично от одного вывода к другому, соединяя в стройную, неразрывную цепь отдельные факты и наблюдения. Оживали мертвые кривые на голубой сетке миллиметровки, все Случайное, наносное, отсеивалось и в чистом своем виде вырастали общие закономерности.
Это были те счастливые часы, когда перо торопливо бежит по бумаге, спеша за стремительно развивающейся мыслью, когда от волнения холодеют кончики пальцев и щеки вспыхивают румянцем возбуждения. Но вдруг мысль натыкается на препятствие. Все!.. Факты, доказательства, гипотезы — все исчерпано… Глаза опять видят пустые столы, такие неподвижные и странные в полумраке, яркий колпак настольной лампы и исписанные листы бумаги.
Потирая затекшую руку, Марина снова вспомнила о письме и вытащила его. Читать целиком было нечего — она знала его почти наизусть. Но так приятно было снова увидеть имя Олеся Тернового. Оно, казалось, было написано огнем, а не простыми химическими чернилами.
Открылась дверь, и Марина быстро сложила письмо. От порога прозвучал удивленный голос Виноградова:
— Марина Сергеевна? Почему вы еще не ушли?
— Я уже ухожу, Дмитрий Алексеевич. Надо было докончить третий раздел отчета. Графики я уже все вычертила, получилось несколько интересных кривых. И описательную часть почти закончила. В основном я использовала данные, полученные на «Волгостали».
Она говорила и в то же время собирала бумаги, папки, книги, не поднимая глаз на подошедшего Виноградова. За последнее время она испытывала смутную неловкость в его присутствии, словно каждую минуту он мог сказать ей что-то недоговоренное.
Но когда все было убрано и он помог ей надеть легкое пальто — сентябрьские вечера были уже прохладными, — не оставалось ничего другого, как выйти вместе с ним. У подъезда стояла машина.
— Прошу, — сказал он, открывая дверцу.
И в этом тоже не было ничего особенного: Виноградов охотно подвозил любого из сотрудников Инчермета, которому случайно было по пути с ним. И все-таки Марина охотнее отказалась бы. Но объяснить этот отказ было бы нечем, и она вошла в машину, а когда тронулись, заговорила самым равнодушным тоном, на какой только была способна.
— Получила письмо с «Волгостали». Пишут о нашей работе.
— Да? Это интересно, — повернулся к ней Виноградов. — Что же пишут хорошего?
— Ничего хорошего не пишут.
— Как так?
— А вот так. Что там творится — не понимаю. Оказывается, производят всякие опыты, вносят изменения — и все это с нами не согласовано, ни о чем мы не знаем. Как же это?
— Очень просто. Лаборатория все фиксирует. Материалы будут, а больше нам ничего не надо. Мне нужны материалы для работы о методе выплавки стали без флокенов. Пусть там пробуют различные варианты. Если они не дадут результаты, нам не нужно будет тратить времени на их проведение. Все к лучшему.
— А пока мы здесь выжидаем, Рассветов потихоньку приберет к рукам вашу идею. Учить его этому не приходится.
— Марина Сергеевна, ничего страшного нет в том, что завод не принял наше предложение за догму, а отнесся к нему творчески.
— Вы всегда умеете выставить меня в роли заблуждающегося новичка, — с горечью сказала она. — А все-таки я чувствую, что вы не совсем правы.
Он взял ее за руку.
— Марина… Вы… вы обиделись на меня? Мне не хотелось вас огорчать. Именно вас…
— Почему? — она отняла руку.
— Стоит ли говорить «почему», если вы сами не видите?
— Не стоит, нет, не стоит, Дмитрий Алексеевич, — вспыхнув, быстро сказала Марина, снова боясь поднять глаза и встретиться с его взглядом. Выглянув в окно машины, она вдруг воскликнула:
— Остановите машину, пожалуйста, мне надо еще забежать в библиотеку.
И хотя они оба отлично знали, что библиотека может подождать до завтра, он не возразил ни словом; односложно передал просьбу шоферу, открыл дверцу и помог Марине выйти. Она торопливо поблагодарила его и пошла по обсаженной деревьями улице. Пройдя метров десять, оглянулась — Виноградов все еще неподвижно стоял у машины.
Два дня после этого Марина почти не сталкивалась с Виноградовым. У нее даже сложилось впечатление, что он намеренно ее избегает. То он куда-то уезжал, то был на совещании, то на ученом совете, то у руководителя работ, а на второй день его вызвали к директору института.
— Удивляюсь твоему спокойствию, — сказала секретарша директора, встретясь с Мариной в буфете в обеденный перерыв.
— А почему бы мне не быть спокойной? — удивилась Марина.
Секретарша пожала плечами.
— Да тебе-то, конечно, все равно. Эта история на одного Виноградова свалится.
— Да что за история? — спросила Марина, начиная беспокоиться. — Скажите, Люда, я же ничего не знаю.
— Что вы там такого натворили на «Волгостали», что дело чуть не к прокурору попало?
— Как к прокурору? Ничего не понимаю. Да объясните вы толком! — чуть не со слезами потребовала Марина.
Секретарша ничего не сказала. С таинственно-многозначительным видом она допила свое какао и удалилась.
А Марине кусок не шел в горло. Она оттолкнула тарелку и побежала наверх к Виноградову. В кабинете его не было. Девушка заглянула в одну комнату, в другую — его нигде не было. Не в силах успокоиться, она принялась расхаживать по коридору и, наконец, увидела, как открылась черная дверь директорского кабинета. Оттуда вышел Виноградов, бледный, но спокойный.
Когда он вошел к себе, не заметив Марины, стоявшей в конце коридора, она без всяких колебаний последовала за ним.
Виноградов стоял у стола, читая какое-то письмо. На звук открывшейся двери он поднял глаза, и вдруг смущение — такое неожиданное чувство в этом спокойном, сдержанном человеке — заставило слегка порозоветь его лицо.
— Дмитрий Алексеевич, что случилось? — с порога воскликнула Марина.
— Ничего, — медленно покачал он головой, складывая бумагу.
— Неправда. Дмитрий Алексеевич, неправда, зачем вы скрываете от меня? Вы уже мне не доверяете? — и голос ее дрогнул. Она подошла близко к нему, не отводя широко открытых ясных глаз и в забывчивости положила руку на его рукав. — Дмитрий Алексеевич, я имею право знать!
— Садитесь, Марина Сергеевна, — и он кивнул на стул, а сам обошел стол и сел на свое место. — Я не собирался вам говорить, поскольку дело касается одного меня. Но если вы настаиваете — я могу сказать, это не секрет. Двести тонн номерной стали, выплавленной по нашему методу на «Волгостали», зарекламированы сто семнадцатым заводом. Нет, не флокены, — предупредил он движение Марины. — Химическая неоднородность. «Белые пятна». Конечно, это неприятно, но… Никак не могу понять, откуда взялся этот странный порок.
— Вы поедете на «Волгосталь»? Дмитрий Алексеевич, возьмите меня с собой! Ведь я тоже имею отношение к этой работе.
— Не стоит, Марина. Поездка будет не из приятных. Придется во многом разбираться, много встретится трудностей, много неприятностей. А ваш характер — он не из таких, чтобы хранить спокойствие при всех обстоятельствах.
— Буду хранить. Обещаю вам. Я умею быть сдержанной, если это нужно. Дмитрий Алексеевич, да вы, в конце концов, не сможете обойтись без меня. Работы там хватит на двоих. И неужели вам не нужна поддержка?
При ее последних словах он печально улыбнулся и сказал:
— Вы умеете играть на всех струнах человеческого сердца.
Она смутилась, но тут же нашлась:
— Простите меня, — серьезно сказала она. — Это вышло нечаянно. А все-таки я считаю, что мне нужно ехать на «Волгосталь».
— Это уж как скажет Иван Васильевич, — уклончиво оказал Виноградов, но Марина по тону поняла, что он сдается, и вышла из кабинета, окрыленная надеждой.
Он сделает, он устроит так, что она поедет опять на «Волгосталь»! И тут же, спустившись в институтскую библиотеку, затребовала всю литературу по химической неоднородности стали.
Нужная информация до обидного была скудной. В основном она сводилась к тому, что при некоторых условиях сталь в слитке теряет углерод — обезуглероживается — образуются кристаллы чистого железа, которые, имея более высокую точку затвердевания, выпадают из жидкой стали. Но каковы эти условия, почему происходит это явление, говорилось глухо и разноречиво. Почему, почему именно в номерной стали, именно после перехода на новый метод выплавки и именно после их отъезда с «Волгостали» случилось это чрезвычайное происшествие? Вопросы не давали покоя, а то, что на них не было ответа, раздражало, мучало и в конце концов довело до головной боли. Марина додумалась до того, что готова была заподозрить завод в злом умысле.
У себя дома она вымыла голову горячей водой, что всегда делала, когда болела голова. Только кончила мыть посуду на кухне после скромного обеда, как в дверь постучали. Соседка по квартире открыла и крикнула:
— Марина Сергеевна, к вам!
Марина выглянула из кухни и страшно смутилась: в передней стоял Виноградов.
— Дмитрий Алексеевич! — покраснев, как мак, воскликнула она. — Вот неожиданность! Пройдите, пожалуйста, в комнату, я сейчас!
Что делать? Как показаться в таком виде? И с мокрой головой.
Она попросила у соседки большой платок и накинула на голову. Никогда, пожалуй, не казалась она Виноградову милее и желаннее, чем с этим ярким румянцем смущения на лице, со слегка растрепанными, круто свившимися мокрыми волосами, которые упрямо выбивались из-под платка.
— Вы, наверное, по поводу поездки на «Волгосталь»? — догадалась Марина.
— А скажите, вам действительно хочется ехать?
— Хочется ли? И вы еще спрашиваете! Да я готова ехать туда хоть сейчас!
— Почему?
— Почему? — она растерянно взглянула на него, не умея лгать и не в силах оказать правду. — Ну… потому что, мне кажется, вдвоем мы легче разоблачим всякие козни.
— Вы уверены в кознях? — рассмеялся он. («Какая она еще девочка!»). — Ну ладно, оставим в стороне всякие средневековые ужасы и поглядим с практической точки зрения. Я был у Ивана Васильевича, он согласен со мной, что ассистент мне необходим. А поскольку вам уже известно положение дел…
— …. Постольку еду именно я, и никто другой, — торжествующе закончила Марина. — Я готова расцеловать милого Ивана Васильевича за мудрое решение вопроса.
— Итак, завтра оформляйте командировку. Приказ будет подписан. А сегодня… Что вы думаете о концерте? Я взял на всякий случай два билета.
— Зачем это, Дмитрий Алексеевич? — с оттенком упрека сказала Марина.
— Знаете что, Марина… Мне много хотелось бы вам сказать. И было время, когда я готов был сказать. Но… теперь я вижу, что говорить не вправе. Однако, с вашей стороны, было бы напрасной жестокостью отказывать мне в дружбе. Можем мы быть друзьями?
Впервые Виноградов так близко подошел к признанию — и именно потому, что у него не оставалось никакой надежды.
— Хорошо, Дмитрий Алексеевич, — открыто взглянула на него Марина и без тени кокетства протянула ему руку. — Будем друзьями. Я могу только гордиться дружбой с вами. И я приду на концерт. Ждите меня в четверть девятого.
Он простился и ушел, даже не осмеливаясь задержать протянутую руку хотя бы секундой дольше, чем полагается.
Глава XXIV
Настал, наконец, счастливый день для Виктора Крылова. Четвертая печь вступила в строй после очередного ремонта, и комсомольские бригады ее вызвали на соревнование прославленных передовиков цеха. К этому времени улеглись распри, последовавшие после введения нового графика работы на печах, Николай Жуков вернулся на свое место после изгнания из цеха Мурзаева, а на пятой печи стал работать сталеваром бывший подручный Георгия Калмыкова.
В тот день, когда Жукову, Калмыкову и Родионову был вручен официальный вызов, Виктор пришел домой в радостном возбуждении. Он одним прыжком одолел ведущую на крыльцо лесенку, наступил на хвост дремавшей кошке, испугал своим шумным появлением мать, схватил в объятия Любу и закружил ее по комнате.
— Люба, Любаша! Радуйся и кричи «ура»! — чмокнул он ее в щеку. — Ну? Ура!!
— Да погоди ты, Витенька! — смеясь, отбивалась Люба. За какой-то месяц жизни с Виктором она так расцвела и похорошела, что трудно было узнать в ней прежнюю бледненькую девчонку. — Что ты так радуешься? Подарок получил? Премию?
— Лучше, Люба! Мы сегодня вызвали, на соревнование самого Калмыкова! Удава твоего зеленого! Вот, небось, извивается!!
И он залился веселым хохотом.
— Ой, Витя! — сразу стала серьезной Люба, в которой еще крепко жил страх перед дядей. — Напрасно вы это… А как вдруг не получится ничего? Да он тебя засмеет, со свету сживет. И так-то не ладите…
— Ну, ты меня, Люба, не пугай. Уже пуганый и травленый. Я ему этого никогда не забуду. Да не может того быть, чтобы мы не вытянули!
Он потянул ее к дивану, усадил и доверительно понизил голос:
— Ты думаешь, Любаша, мы это с кондачка решили? Нет, все заранее обдумано. Печь наша только из ремонта — раз; мы кое-чему за это время научились — два! Что ж, я даром, что ли, все эти книжки читаю? — и он показал на этажерку, где среди изобилия дешевеньких безделушек лежала пачка брошюр — рассказов об опыте сталеваров-передовиков. За последнее время Виктор приучился заходить в книжный магазин и покупать каждую книжку о скоростном сталеварении. Часть книг была из библиотеки — пришлось найти дорогу и туда.
— Да у меня в запасе еще козырь есть, — продолжал Виктор, уже перестав загибать пальцы. — У первой печи, что главное? Завалка идет быстро. Понимаешь, поставили две завалочные машины и жмут вовсю.
— А вы бы тоже поставили, — сказала Люба. В рассказе мужа она мало что понимала, но ее радовала его доверчивость, готовность поделиться с нею всеми замыслами. Люба искренне негодовала и радовалась, огорчалась и мечтала вместе с ним.
— Ишь ты, легко сказать: поставили. Что мы глупенькие? А если место не позволяет у нас? Будок каких-то понастроили…
— В другое место эти будки перенесли бы…
— Умница! — он снова поцеловал ее. Я то же самое сказал. На собрании я целую речь закатил. Долой, говорю, будки, которые загораживают нам дорогу вперед. Смеялись, конечно… Ну и в ладоши хлопали. А с будками пришлось побиться, пока для них места не нашли. Зато теперь у нас две машины работать будут. Недавно цех получил. Красота! Раз-два, раз-два! — с увлечением размахивал руками Виктор, управляя воображаемыми машинами. — А еще я чего сделаю. С пятой печью договорился. Как выпущу сталь из печи, так, чтобы заправку быстрее сделать, они мне на помощь своих людей дадут. А я им тоже помогу. Вот и еще время сбережем. Калмыков, небось, до этого не додумается.
Виктор хоть и хвалился, по своей привычке, однако понимал, что обогнать первую печь не так просто. За тремя передовиками — были годы отличной работы, опыт, за ними был даже просто авторитет непобедимых. Но и сам Виктор теперь не был таким легкомысленным парнем, наивно мечтавшим о славе, что в один прекрасный день увенчает его неведомо за какие заслуги. Недавно на комсомольском собрании с него сняли выговор, вынесенный в свое время за шлаковые лепешки.
Парень вырос. Сталевары с первой печи понимали это. Калмыков уже не усмехался презрительно при имени Виктора. Он темнел, сжимая кулаки, но знал, что угрозами ничего не сделаешь. Когда их официально вызвали на соревнование, он пришел в ярость. «Я покажу, как мне вызовы делать! Я щенкам молоко на губах утру!» И на следующий день выдал рекордно-скоростную плавку — такую, что ахнул весь цех, а у проходных вывесили «молнию» с портретом Калмыкова. Жуков с Родионовым тоже нажали — и в первые полмесяца четвертая печь опять оказалась далеко позади.
— Не трусь, друг! — хлопнул Виктора по плечу Леонид. — Впереди еще два с половиной месяца. Посмотрим, чья возьмет!..
Он знал, что говорил. Выдавать каждый день рекордные плавки — не под силу даже Калмыкову. А четвертая печь понемногу, но уверенно взбиралась кверху, и совсем недалек был день полного торжества Виктора, но, как нарочно, ему готовилось еще одно испытание.
* * *
— Нет, я скоро ума через наши порядки лишусь, — умирающим тоном объявил Баталов Ройтману и в самом деле взялся за голову.
— В чем дело, Андрей Тихонович? — осведомился Ройтман.
— Ну, опять Виктор Крылов дал скоростную…
— Отлично. В чем же дело?
— А что я ее, в карман разливать буду? Нет изложниц, нет ковша. На седьмой разливка идет. Скоро третья даст плавку. Пришлось задержать плавку в печи. Так этот скоростник новоявленный грозится, что в «Заусенец» напишет. И ведь напишет, не он, так дружки его.
— Созывается на днях совещание, будем решать вопрос, как увеличить мощность литейного пролета. Изложницы с Челябинского завода прибывают. А план на четвертый квартал нам увеличивают.
— Вот-вот, так я и знал!.. Вовсе уж дыхнуть некогда.
— Андрей Тихонович! — рассердился выведенный из терпения Ройтман. — Я вижу, что вам работать стало трудно. Так прямо и скажите, найдем вам должность полегче.
Баталов оторопело посмотрел на Ройтмана. Это откуда еще такая смелость? Как бы тебя самого… Но ничего не сказал, презрительно хмыкнул и вышел из кабинета, выражая гордое достоинство каждой линией коротенькой, толстенькой фигурки. Зрелище было комичное, но Ройтману сейчас было не до смеха. Его тревожило положение дел с опытными номерными плавками. Немного подбадривало то, что приехали научные работники; Ройтман надеялся, что Виноградов сумеет распутать загадочную историю.
Рассветов ничего не говорил, но выражение его хорошо передавало невысказанную мысль: «я предупреждал». Он также держался и с Савельевым, а про себя прикидывал, удержится ли теперь директор на своем посту. Следователь вот уже три дня не вылезал из юридического бюро и то и дело требовал людей, материалы, сведения. В своей беседе с ним Рассветов откровенно высказал свою точку зрения на новую технологию и подчеркнул, что придерживается этих взглядов с самого начала, но никто не желал прислушиваться.
Следователь, немолодой, худощавый, слушал внимательно витиеватую речь Рассветова, уснащенную техническими терминами и специальными выражениями. Рассветов дал свое объяснение возникновению столь редкого порока в забракованной партии номерной стали и, казалось, сумел убедить в этом следователя.
— Скажите, пожалуйста, — сказал тот напоследок, — при научных работниках этот порок не наблюдался?
Но захватить своим вопросом врасплох он не мог: Рассветов предвидел, что такой вопрос непременно возникнет, и приготовил собственное объяснение.
— При них не наблюдался. Но ведь они провели совсем небольшое количество плавок. Потребителю были отправлены какие-то десятки тонн. А ведь известно, что «белые пятна» проявляются не сразу. Когда же мы стали выплавлять своими силами, недостатки технологии сразу же обнаружились.
— Значит, ваше мнение…
— Мое мнение — и я его никогда не скрывал — заключается в том, что предлагаемый Инчерметом метод выплавки номерных сталей неприемлем. Он ведет, как я неоднократно подчеркивал, к химической неоднородности стали.
Рассветов поставил свою подпись под протоколом и удалился с сознанием выполненного долга. А где-то глубоко в подсознании шаловливой змейкой крутила хвостиком лукавая мысль: «А ну, докажи теперь, что ты не верблюд!» Относилось ли это к Виноградову или к Савельеву — трудно было сказать. Оба мешали Виталию Павловичу.
Иначе вел себя Виноградов. На вопросы следователя он откровенно сказал:
— Пока я ничего не понимаю. Нужно выплавить несколько плавок, проанализировать весь процесс. И заранее предугадывать результаты я не собираюсь.
Виктор, возвращаясь от следователя вместе с Терновым, был по случаю всего происшедшего в самом мрачном расположении духа и не видел ничего хорошего во всей истории.
— Выходит, во вредители мы можем попасть с вами, Александр Николаевич, а? — проворчал он, испустив тяжкий вздох. — Ну, пусть теперь меня мухи съедят, комары закусают, если я еще раз возьмусь помогать науке. На тебе! Всю силу отдавал, сколько крови попортил, покоя не знал, а теперь вредителем обзывают…
— Да кто тебя обзывает, что ты выдумываешь?
— А Калмыков? Он теперь проходу не дает, зубы скалит.
— Бедный мальчик перепугался, у него поджилки задрожали, — насмешливо заметил Терновой. — Эх, Виктор, молодец ты только на овец, я вижу!
— Да бросьте вы, и так тошно! Все так замечательно складывалось, вот-вот первую печь обогнали бы…
— На время придется об этом забыть. Теперь дело поважнее перед тобой.
— Что такое?
— Придется еще несколько опытных плавок выплавить. Я уже с Виноградовым говорил. Он будет искать причину брака.
— Не буду я с ним плавить! Вот пусть меня на месте разорвет, не буду!
— Будешь, Виктор. Надо нам свою правоту доказать и спасти хорошее дело.
— А соревнование — побоку? Ребят подводить?
— А ты не подводи. Сумей и опытные выплавить так, чтобы в брак не попали.
— Легко сказать! — с ожесточением плюнул Виктор. — Кабы знать, отчего он происходит, брак этот! Навязались эти ученые на нашу голову! Была одна технология, выплавляли себе потихоньку, никто во вредители не попадал.
— Рассуждаешь точь-в-точь, как Баталов. Вот тому как раз и нужно, чтобы поспокойнее. А ты представь себя вроде тех, что новые земли открывают. Пионером нелегко быть во всяком деле. Трудности встречаются немалые. Иные гибнут даже. Зато потом человечество им спасибо говорит, памятники ставит. Скажут спасибо и нам с тобой.
Но Виктор гибнуть не имел намерения и так об этом и заявил.
— Лучше уж я буду жить и докажу, что на нас сплошной поклеп возводится.
* * *
Каким бы жарким ни был золотой сентябрьский денек, а вечера уже холодные и рано опускается темнота над городом и степью. Чуть слышный запах начавшегося увядания примешивается к свежему воздуху и вызывает невольное чувство грусти, словно близится разлука с дорогим другом без надежды на скорую встречу.
Марина не могла бы утверждать, что такое именно чувство испытывал Виноградов, спускаясь с ней в Дубовую балку, но у нее у самой настроение было не из радужных. Все шло вкривь и вкось без всякого исключения. И к Терновым она ни в коем случае не поехала бы сама, если бы Виноградову не понадобилось срочно переговорить с Олесем. Это было настолько неотложно, что он не стал слушать возражений, оторвал Марину от грустного созерцания стен номера, рассердился, заторопил, и она против воли очутилась там, куда, думалось, никакая сила больше не приведет ее.
Дело в том, что первая встреча с Олесем по приезде не удалась. Он встречал ее на вокзале, с букетом цветов, радостный и оживленный, но она вдруг испугалась, что не сумеет справиться с собой и при всех бросится ему на шею. Выдержка, выдержка! — твердила она себе. И в результате вместо ожидаемого привета и радостной встречи Олесь увидел нестерпимо высокомерное выражение лица, услышал деревянный голос, и вообще Марина не походила на ту Марину, которую он знал и любил.
…За лето кусты георгин в саду разрослись так, что из-за них была видна только верхняя часть дома. Белые и бледно-розовые цветы смутными пятнами выделялись в неподвижной массе зелени, темные — неразличимого цвета — мохнатые шары свешивались с тонких, изящно выгнутых стеблей.
Отводя руками холодные крупные листья; Марина шла впереди Виноградова. В доме хлопнула невидимая за зеленью дверь, и кто-то сбежал по ступенькам. Марина не успела ни посторониться, ни отпрянуть назад и столкнулась со стремительно идущим, почти бегущим Олесем. На секунду они замерли, вглядываясь друг в друга, и тотчас же он с коротким восклицанием схватил ее за плечи, словно все еще боясь поверить себе.
— Маринка, ты?.. Ты пришла!.. Прости меня, просто я не успел прийти первым. Я эти два дня не живу, а мучаюсь. Больше так нельзя. Скажи мне…
Дальше Виноградов не слушал. Он вернулся к калитке, медленно вынул папиросу, закурил и оперся о забор, вглядываясь в темноту и не видя проходившей мимо дома дороги. Это были, пожалуй, самые горькие минуты в его жизни.
В большой комнате, где Леонид учил Гулю терзать недавно приобретенное пианино, раздвинули большой обеденный стол. Помолодевшая от радости Евдокия Петровна бесшумно бегала из комнаты в кухню, выставила свой лучший сервиз, уставила закусками весь стол и все поглядывала на неожиданного гостя; знала она о нем только по рассказам Марины и Олеся. Старик Терновой занимал Виноградова разговорами, но тот лишь делал вид, что слушает со вниманием — его интересовали не сорта яблонь и породы слив, а вопрос: о чем говорят Марина и Олесь под журчанье перебираемых клавишей.
А разговор был самый пустяковый для человека постороннего. Когда Леонид уступил место Марине и она, разминая пальцы, заиграла какую-то простенькую мелодию, Олесь облокотился о верх пианино и спросил:
— Ну, как тебе нравится наше приобретение?
— Замечательный инструмент. Чудесный тон.
В том же духе они продолжали все время, но о чем бы ни говорили губы — взгляды их говорили совсем о другом, и от этих взглядов, от того, что они угадывали мысли и чувства друг друга, ярким блеском разгорались глаза, краска покрывала лицо, учащенно бились сердца.
— Прошу к столу, — пригласила Евдокия Петровна.
И Виноградов невольно очутился на почетном месте около хозяина дома, а напротив него — две веселые пары, Леонид с Гулей и Марина с Олесем. Виноградов не узнавал Тернового. Тот ли это суровый человек, немногословный и замкнутый, который так уверенно руководил в цехе сложнейшими плавками, одним взглядом пресекал возражения, слово которого было авторитетным для подчиненных! Сейчас перед ним был просто мальчишка — мальчишка с блестящими синими глазами, с разгоревшимся лицом, веселый голос его оживляет все общество, а с губ не сходит улыбка!..
Смеха, шуток, болтовни за столом было столько, что просто немыслимо было заметить сосредоточенное молчание Виноградова.
Потом Дмитрия Алексеевича уговорили сесть за пианино. Куплено оно было совсем недавно, привыкнуть к нему не успели, играть — да еще хорошо — никто не умел, и потому все разом умолкли и расселись по местам, когда медлительные, негромкие аккорды адажио «Лунной сонаты» поплыли по комнате.
Притихнув и сразу утратив несколько возбужденную веселость, Марина сидела рядом с Олесем и всматривалась в спокойное, чуть печальное лицо игравшего. Она теперь хорошо знала: этот человек любит ее, любит той любовью, которая редко встречается на пути женщины. Она смотрела на медленно скользящие по клавишам пальцы, перевела взгляд на лицо, несколько минут изучала, словно хотела запомнить его правильные черты. Если бы не было на свете Олеся, если бы она не знала его — может быть, чувство Виноградова нашло в ней отклик. Но тут Олесь тихо и осторожно дотронулся до ее руки — и все мысли о том, что было бы возможно в иных обстоятельствах, вылетели из головы, осталось только ощущение счастья.
И нельзя сказать, чтобы она была глуха к музыке. Эти страстные метания во второй части сонаты, короткие отчаянные вскрики в конце каждой бурной музыкальной фразы, это стремительное движение ритмического рисунка, как всегда, вызывало в ней представление о человеке, который в горе ломает руки, бьется головой о глухую стену, кричит, взывая к кому-то, молит, не получая ответа. Но в сердце, полном счастья, не было места для боли и жалости. И постепенное замирание бурного порыва, переход к мрачной мятежности финала она восприняла, как уверение — все будет хорошо.
Как ни упрашивали восхищенные слушатели сыграть еще, Виноградов наотрез отказался.
— У меня не такое настроение, чтобы играть. Вы меня извините. Мы с Мариной Сергеевной пришли к Александру Николаевичу по делу. Вот, когда вся эта история разъяснится, тогда пожалуйста — буду играть для вас хоть целый вечер.
Эти слова сразу охладили присутствующих. Стало стыдно Марине — как она могла забыть! — и у Олеся стало строже, словно отвердело лицо, и Леонид озабоченно переглянулся с ним.
— Вы, может быть, пройдете в мою комнату? — предложил Олесь. — Там будет удобнее беседовать.
И вот они в низкой светелке под крышей. Низкий потолок, невысокое, вытянутое в ширину окно, простой стол и три стула, а в глубине — узкая железная койка и тумбочка. Почти спартанскую обстановку подчеркивало обилие книг, размещенных на простых сосновых полках.
— Для меня много неясных пунктов во всей этой истории с бракованным металлом. Оказывается, я напрасно надеялся на лабораторию — нигде не могу найти последовательных записей об изменениях в ходе плавок, — сказал Виноградов.
— Вам может рассказать Миронов, он заправлял у нас всем этим делом.
— Нет, нет, мне нужно что-то более объективное. Вы, кажется, вели фотографии плавок, как мы уговаривались…
— Я вел записи и очень подробные… Не знаю только, правильно ли, но старался не пропустить ничего.
— Мне именно это и надо. Я ведь только на вас и надеялся. Знаете, у меня такое чувство, что я в них найду разгадку, — оживленно сказал Виноградов.
Олесь с некоторым колебанием положил на стол две пухлые тетради в дерматиновых обложках и смущенно сказал:
— Только не знаю, как вы разберете. Я записывал для себя, не обрабатывал ничего.
— Да разве в этом дело? — воскликнул Виноградов, жадно раскрывая тетради. — Извините, я посмотрю их пока здесь.
Виноградов перелистывал страницы с загнутыми уголками, исписанные карандашом, испещренные формулами и цифрами. Марина в это время расспрашивала Олеся о Вере. Но ничего утешительного не узнала.
— Очень тяжело, она переживает все. Чем ей помочь — не знаю. И на глаза неудобно попадаться — словно я сам виноват. А с Валентином просто говорить не могу. Подлец и подлец.
— Скажите, что это за «экзомикс»? — прервал их Виноградов. — Вот тут вы пишете: «После разливки слитки в изложницах засыпали „экзомиксом“». И еще в одном месте. И вот на этих двух плавках, что забракованы.
— Это мироновская смесь для уменьшения обрези головной части слитка. Попутно с новой технологией он пробовал и свое изобретение.
— Состав знаете?
— В основном порошок алюминия и магния и еще какие-то составные части. Окалина, кажется, и еще что-то. Впрочем, я не уверен. Он не рассказывает о точном составе, хочет подать заявку на изобретение.
— На других марках он применяет эту смесь?
— Да, почти на всех. Опыты поставлены широко. Они начаты еще до вашего приезда.
— Не знаете, получался брак или нет?
— Я не в курсе дела, — сказал Олесь. — Вам лучше Вустин скажет. Но, насколько знаю, нет.
— Вы думаете… — начала Марина, но Виноградов перебил ее.
— Я ничего еще не думаю. И даже не предполагаю. Для этого слишком мало данных. И вам не советую спешить.
Он говорил сухо и строго, и Марина обиделась:
— Я же говорю, что никакого научного работника из меня не получится. Вы сами подчеркиваете это.
Словно не расслышав ее слов, Виноградов попросил у Тернового тетради, попрощался и пошел к выходу, не дожидаясь Марины. Она недоуменно подняла брови, повела плечами и, пожав руку Олесю, поспешила за ученым.
Глава XXV
Снова начались опытные плавки в мартеновском цехе. По просьбе Виноградова представители технического отдела и лаборатории записывали все ступени технологического процесса. Вместе с тем, чтобы проверить еще неясные подозрения, Виноградов попросил произвести засыпку новой термитной смесью «экзомикс» контрольных слитков номерных сталей, выплавленных по старой технологии.
Валентин был обижен этим донельзя. Он так привык уже к курившемуся вокруг него фимиаму лести, что просьба Виноградова показалась ему чуть ли не покушением на его авторитет.
— Если бы дело было в моей смеси, то и на других сталях появились бы различные пороки, — заносчиво объявил он. — Однако я работаю над ними с марта месяца, и никогда ничего не было замечено.
Но раз вы уверены в своей смеси, зачем вам волноваться? — резонно возразил Виноградов. — Вы лучше скажите ее точный состав и вообще, как вы ее применяете.
Но, как и сказал Терновой, в составе не было ничего особенного, смущал только высокий процент окалины.
Первые же две плавки — по старой технологии и по новой — оказались совершенно хорошими в готовом прокате. Только опытная плавка отличалась полным отсутствием флокенов, что и отметила себе Марина. Остальных это не интересовало — искали только «белые пятна», одни «белые пятна».
Марина на это время забыла о мартеновском цехе. Ее полем битвы стали лаборатории — металловедческая, механическая, микролаборатория… Она сама просматривала шлифы в микроскопе, изучала микрофотографии, серные отпечатки, результаты испытаний на сопротивление удару, разрыву, сгибанию… Рабочий день был уплотнен до предела и не кончался с гудком.
Но Марина не испытывала усталости. Все ее существо было исполнено радости и подъема, любовь утраивала силы и желание работать.
В эти дни пришло грозное письмо из министерства, в котором Савельеву предлагалось дать объяснение по поводу срыва «Волгосталью» ответственных заданий. Савельев по телефону долго убеждал дать заводу возможность и время самому во всем разобраться.
Следующие плавки проведи с засыпкой в изложницы «экзомикса». Против всяких ожиданий Виноградова плавки снова оказались хорошими. Ни в одной пробе не было «белых пятен». И снова опытные плавки не имели флокенов.
— Вы что-нибудь понимаете? — опросила Марина Виноградова. — Я — нет. Остается только предположить, что кто-то творил что-то незаконное со сталью в наше отсутствие.
— Постойте, постойте, Марина. Вы слишком скоры на заключения…
Однако такое мнение складывалось не только у Марины. На совещании по обсуждению результатов Савельев сказал:
— Вам не кажется странным, что с приездом ученых все пороки исчезли, как по волшебству?
— Видимо, мы недостаточно контролировали деятельность комплексной бригады, — проворчал Рассветов, который не мог не испытывать некоторого беспокойства.
И на следующий же день, когда выплавлялась номерная сталь, он лично проследил за всем процессом, не уходя с рабочей площадки. Давно уже он не проводил в цехе столько времени. Ему было очень тяжело. Пот лил с лица, синяя спецовка, которой он заменил привычный белый китель, противно липла к спине и плечам, сердце колотилось до того, что ему не раз и не два приходилось стоять у вентилятора. Хорошо еще, что захватил свой стакан — из него он мог пить, не опасаясь микробов.
Так прошли пять часов. Наконец, в ковш забросили раскислитель, бурлящая, кипящая, в снопах искр ринулась из печи ослепительная река. Казалось, можно было бы и отдохнуть, но Виталий Павлович не щадил себя. В сопровождении Виноградова он спустился в литейный пролет. Валентина они нашли не сразу: он наблюдал, как рабочие перелопачивают серый сухой порошок.
— Что это вы делаете? — спросил Рассветов.
— Перелопачиваем «экзомикс». Вчера истратили все, что было мной приготовлено. Составлял снова.
— Почему? У вас же старого сколько угодно?
— Я решил, что для контрольных плавок надо сделать все заново. Чтобы уж, знаете, никаких подозрений, — с нотой обиды сказал Валентин.
— А в наше отсутствие старой смесью пользовались? — спросил Виноградов.
— Конечно. У меня не было никаких оснований отказываться от нее.
— Я вас попрошу засыпать сегодня слитки старой смесью, — оказал Виноградов.
Валентин подчинился с оскорбленным и недовольным видом.
* * *
На предметном стекле микроскопа лежала отшлифованная пластинка пробы.
— Марина Сергеевна, загляните, — почему-то полушепотом сказал инженер-металловед, поднимая голову от окуляра.
Марина приложила глаз и увидела необычную структуру — такой она еще не видела в образцах этой стали.
— Вот, пожалуйста: чистое железо. Типичное «белое пятно».
— Поймали-таки… — откинулась Марина на спинку стула. — Но интересно, почему его не было вчера?
То, что озадачило Марину, для Рассветова стало сразу ясно. Так вот как понял его Валентин! Мальчишка, щенок! Виталия Павловича душил гнев — гнев человека, едва избежавшего опасности.
И когда на заседании были продемонстрированы результаты испытаний, Рассветов поспешил воспользоваться возможностью и отмежеваться от происшедшего. Особенный упор он сделал на то, что и прежде слитки засыпались смесью непроверенного состава, следовательно, виновником брака был не кто иной, как Валентин Миронов.
Валентин, дежуривший ночью на плавке, еще не ложился спать, и до его несколько отупевшего мозга не сразу дошел смысл сказанного. Широко открыв красивые большие глаза, он недоуменно спросил:
— В чем дело, Виталий Павлович? Ничего не понимаю!
Но Рассветов не удостоил его и взглядом. Обращаясь к Савельеву, он продолжал металлическим тоном:
— Инженер Миронов напрасно старается ввести нас в заблуждение. Если бы мне вчера не пришла мысль в голову спуститься в литейный пролет, мы бы до сих пор не знали, что под видом «экзомикса», вполне невинной термической смеси, Миронов употреблял нечто другое. И сорвал, таким образом, выполнение ответственнейших заказов.
— Но до сих пор вы предоставляли Миронову широкое поле для опытов, — напомнил Савельев.
— Я никак не думал, что его ненависть к Виноградову и его новому методу зайдет так далеко. Миронов употребил во зло полученные знания, из личной неприязни встал на путь прямого преступления…
— Неправда! — прервал его выкрик Валентин.
Савельев сделал ему знак молчать, и Марина с невольной жалостью поглядела на смертельно бледное лицо молодого инженера. Неверными движениями пальцев он расстегнул верхнюю пуговицу воротничка, губы его полуоткрылись, словно ему не хватало воздуха. Марина налила ему стакан воды, но он рассеянно отодвинул его в сторону.
— Продолжайте, — кивнул Савельев Рассветову.
— Собственно, этим все сказано. Я никак не мог сделать выводов из отдельных высказываний инженера Миронова о том, что работа Виноградова мешает его собственной работе. Видимо, таким простым путем он хотел скомпрометировать чужое дело.
Потрясенный Валентин не верил своим ушам. Такие вещи он меньше всего ожидал услышать именно от Рассветова, своего руководителя, от человека, бывшего до самого последнего времени образцом настоящего инженера, непререкаемым авторитетом во всех областях и — что скрывать! — доброжелателем.
— Взяли пробы смеси на анализ? — спросил Савельев.
— Да, недавно.
— Ну, и..?
— Анализ тот же самый. Но это ничего не значит. Кто докажет, что смесь бралась именно оттуда? — пожал плечами Рассветов.
— Какой смесью вы пользовались до сих пор? — обратился директор к Миронову.
— Той же, что и вчера, — сдавленным голосом ответил он.
— Кто может подтвердить?
— Рабочие литейного пролета.
Валентин ничего хорошего не ожидал, когда заговорил начальник лаборатории, и низко опустил голову. Но он-то как раз и подверг сомнению категорическое утверждение Рассветова.
— Миронов не мог не знать, что рано или поздно махинации открываются. Он не может считать нас всех дурачками. Следовательно, тут что-то другое. Возможно, состав смеси…
— Составленная точно по рецепту, она не дает пороков. Это могут подтвердить и присутствующие здесь ученые.
— Виталий Павлович, уверяю вас, тут какое-то недоразумение, — заговорил Валентин хриплым голосом. Он нервно откашлялся и продолжал: — Мне и в голову никогда не приходило активно мешать проводимой работе. Правда, я не верил в нее. Но не вы ли говорили сами…
Рассветов не дал ему закончить. Мальчишка и в самом деле мог высказать лишнее. И он, в упор глядя на Миронова, резко, как удар, бросил:
— А махинации с пробами первой опытной плавки?
Валентин беспомощно вскинул глаза. Губы его побелели.
— Что еще случилось? — строго спросил директор. — У вас тут, смотрю, настоящая уголовщина разыгрывается…
— Это целая история, которая, может быть, прольет свет и на остальное.
И Валентин услыхал от Рассветова рассказ — не то, чтобы искаженный, но настолько искусно переданный, что факты прозвучали очень подозрительно. Лица всех присутствующих омрачились.
— Это правда? — спросил Савельев.
— Нет! To-есть… я…
— Вы скажите коротко и ясно: имел место этот факт? — Валентин опустил голову.
* * *
— Ну, что вы думаете обо всем этом деле? — обратился Савельев к Виноградову, когда совещание кончилось и все ушли.
— Пока я еще ничего не думаю. Я столько слышал драматических историй в исполнении Виталия Павловича, что уже не верю им. Легче всего создать видимость вины.
— Ну, теперь ваша роль здесь окончена. Никто вас больше не будет обвинять. Вы своего достигли: блестяще защитили от нападок свой метод, доказали, что он вполне может быть внедрен на заводе. Именно в этом смысле я и буду писать в министерство. Вы довольны?
— В методе я и не сомневался. Но вы неправы: моя задача еще не окончена. Как я могу уехать, так и не выяснив причины «белых пятен»? В объяснения Рассветова я мало верю. Судя по виду Миронова, это открытие для него было такой же неожиданностью, как для остальных. А я уже по опыту знаю, куда может довести расследование, когда за него возьмется Рассветов. Зачем это?
— Ну, хорошо, а вы слышали, что сделал Миронов с пробами? Это ли не доказывает, что он враждебно относится к новому делу? Признаюсь, именно это произвело на меня отрицательное впечатление.
— А на меня отрицательное впечатление произвела позиция Виталия Павловича. Видимо, Миронов в чем-то переборщил. Но это не мое дело. В истории с пробами завод пусть сам разбирается. А «белых пятен» я вам не уступлю. Мне крайне любопытно узнать, какова же истинная причина. Ведь знать — это обезопасить себя в будущем. Вы согласны?
— Конечно, Дмитрий Алексеевич! Я просто думал, что вам уже некогда этим заниматься.
— Вам нужно связаться с моим институтом. У нас все тоже заинтересованы в том, чтобы защитить наш метод ото всех нападок. Теперь это вопрос принципа, если хотите. А что на этом дело не кончится — готов спорить, на что угодно.
— Конечно, не кончится, голубчик. Я сегодня же я напишу в Инчермет о том, чтобы вас пока оставили на заводе для выяснения истинных причин возникшего порока. Но, боюсь, дело с внедрением теперь сильно затянется — эта история кое-кого здорово испугала.
— И вас? — в упор спросил Виноградов.
Савельев засмеялся:
— Это значит — ставить вопрос ребром. Нет, меня-то не запугала, но все дело в том, что и директор — не всесильная личность. Он тоже кому-то подчиняется, вам это ведомо? Но бороться я за вас буду. Должны же там, наверху, некоторые товарищи внять, наконец, гласу разума!
* * *
Валентин не помнил, как добрался домой. Отяжелевшую от бессонной ночи голову упорно сверлила мысль: «Кто же виноват в случившемся?» Он теперь готов был даже самого Рассветова заподозрить в злом умысле. Теперь он от крайнего доверия разом перешел к сомнениям во всем. Ненависть, презрение, жгучее сожаление о своих заблуждениях не давали Валентину покоя. Он метался по дивану, не в силах уснуть. Кроме всех чувств, он испытывал страх — самый обыкновенный страх за свою личную судьбу, за свое благополучие, свое положение.
С детства Валентин рос в убеждении, что ему предстоит судьба необыкновенная. Мальчик красивый и умный, он сначала восхищал и умилял своих близких, потом пользовался таким же восхищением в школе и привычно нес славу первого ученика вплоть до выпуска. Мать не жалела средств на образование и воспитание своих детей и добывала их самыми разными, порой не очень чистыми средствами. В семье Мироновых понятия о морали были самые расплывчатые — можно делать все, но не зарываться, помнить о приличиях, о «людях».
Валентин любил себя и стремился продвинуться.
Рассветов показался ему именно Тем человеком, который способен подтолкнуть его к желаемому, пригнуть для него пониже золотой плод успеха. Его авторитет крупного теоретика, знания, манера держаться, повелевать — все производило на Валентина неотразимое впечатление. О, Виталий Павлович умел быть обаятельным, когда хотел. И даже, как ни смешно, его кошачья чистоплотность и брезгливость казались Валентину проявлением натуры высшего порядка. И снова он заскрипел зубами, вцепившись в подушку: предатель, предатель…
Он вспомнил, какие лица были у присутствующих на заседании: недоверие, осуждение, брезгливость…
Валентин настолько растерялся от полученного удара, что не мог придумать никакого выхода. Совершенно не к кому было обратиться, пойти посоветоваться, Не у кого просить совета, найти поддержки и сочувствия Вера, Вера — как она была нужна ему сейчас!
Потом он все-таки забылся. Спал тяжело, во сне стонал и скрипел зубами, вздыхал, ворочался.
Вера в это время, ни о чем не подозревая, работала одна в библиотеке. В раскрытое окно влетел пожелтевший листочек вяза и сразу напомнил о том, что приближается осень. Осень, осень — унылая, скучная пора… Но вряд ли она могла быть более унылой, чем сейчас. Все это тянулось с тех пор, как Вера убедилась в измене Валентина. Внешне жизнь как будто и налаживается. Повседневные заботы, необходимость разговаривать то о том, то о другом, наконец, само течение времени — все это притупляло первоначальную остроту оскорбления. И любовь не прошла, воспоминания о прошлых счастливых днях все сильнее мучали ее. Но сердце, упрямое, чистое сердце не хотело еще прощать. Вера видела: Валентину живется неплохо. Он весел, преуспевает на службе, развлекается с приятелями, к Аленке холоден… Нет, не могла она так легко примириться с тем, что станет снова одним из повседневных удобств для мужа.
У невысокого барьера, отделяющего стол от общего зала, все время сменяя друг друга, стояли люди. Книги, журналы, названия, листочки требований, читательские формуляры, полки стеллажей и шкафов — это был тот мир, которому Вера отдала несколько лет жизни.
Стукнула дверь, знакомый голос окликнул ее.
— Мариночка! Как хорошо, что ты зашла, — обрадовалась Вера. — А ты что такая серьезная? Не заболела? Или с Олесем поссорилась?
— Как это можно с Олесем поссориться? — возразила Марина со смехом, и черные глаза ее нежно засветились. — Ах, Верочка, я, наверно, кажусь тебе дурочкой со своим счастьем? Мне порой страшно делается: а вдруг все неправда? Смотрю, смотрю я на него и все-таки убеждаюсь, что мало еще знаю его.
— Не боишься? — Вера поддразнила: — Ты научный работник, а он простой мастер?..
— А он как раз и не простой мастер! Мой Олесь умный, душевный и беспокойный. Какой же он простой?
Вера невольно улыбнулась.
— А что? — смутилась Марина и покраснела. — Поглупела я? Только честно!
— Кто ж не глупеет от счастья? — вздохнула Вера. — Я ведь когда-то так же верила и любила…
— А теперь разлюбила? Из-за одного проступка?
— Нет, Марина. Это самое ужасное. Люблю я его, люблю, а простить не могу. Я его уважать перестала, понимаешь? Мой король оказался голеньким. Если бы он изменил оттого, что полюбил безумно, страстно, если бы тут было истинное чувство — что ж, мне было бы очень больно. Но я уважала бы его. В большой страсти есть такая сила, перед которой поневоле склонишь голову. А тут — прихоть. Мелкая гадость… Не могу. Зинку — и ту жалко, хоть я ее и презираю. Нет, не могу… — Вера зажмурилась от отвращения и спрятала лицо в сгиб локтя, лежащего на столе. Потом подняла мрачное лицо и продолжала: — И ему безразлично мое отношение. Ходит, посвистывает — все о славе мечтает. Знаю я его. В киножурнале показывали!.. Фу!
— Вера… — нерешительно сказала Марина. — А ведь не все у него хорошо.
— А что такое? — сразу встревожилась Вера. — Что-нибудь случилось? Несчастный случай? Он ранен? Убит? Да говори же скорее! — и Вера крепко схватила подругу за руку.
— Да успокойся, Верочка, ничего такого страшного не произошло. Тут другое. Крупная неприятность…
— Говори. Говори, я хочу все знать, — сказала Вера строго, не отрывая от Марины требовательных, широко открытых глаз.
Марина рассказала Вере все, ничего не скрывая: и о том, что делал Валентин в цехе, и о подлоге с пробами, и о новом дефекте в стали, и о том, что произошло на совещании сегодня утром.
— Дмитрий Алексеевич уверен, что тут просто случайное совпадение. Обвинение Рассветова не имеет под собой почвы. Но это нужно еще доказать. А пока найдут истинную причину, Валентину придется всего хлебнуть.
— Валя, бедный… Я же чувствовала, что не доведет его до добра эта дружба с Рассветовым. Как ему тяжело, наверно! Он ведь, как ребенок беспомощный. Не может бороться в одиночку. А ведь он сейчас один, совсем один, я знаю — в таких случаях люди сразу отшатываются. Да у него и друзей-то настоящих нет, одни собутыльники. А что он виноват — ни капельки не верю! Нет, я не могу, я должна увидеть его. Сколько времени?
Вера заметалась по библиотеке, хватаясь то за одну вещь, то за другую, что-то начинала говорить и тут же забывала. Наконец, она решила:
— Сейчас пойду отпрошусь, сбегаю домой…
Валентин уже не спал, а мрачно курил на балконе, не видя перед собой ничего. Волноваться он устал, предпринять еще было ничего нельзя, оставалось только стоически ждать.
В передней хлопнула дверь, через всю комнату быстро простучали легкие каблучки, и Вера почти вбежала на балкон.
— Валя! — слегка задыхаясь, крикнула она. — Я все знаю. Но я не верю, не верю!.. Этого не может быть. Все еще будет хорошо, вот увидишь!
Он вскочил, роняя стул, папиросу, нераскрытую книгу. На шее его порывисто сомкнулись руки, он опустил голову на такое родное, теплое плечо жены, и в горячей ее жалости и любви потонули, растаяли мелкие недостойные чувства, дрогнуло сердце и тяжелые мужские слезы заплатили за многое.
Глава XXVI
Дождливый сентябрьский день — один из провозвестников длинной череды таких же других — заглядывал в окна лаборатории. Медленные скучные капли шлепались о стекло и длинными дорожками сползали вниз. Снаружи мотались по ветру тощие деревца и роняли не успевшие еще пожелтеть листья. А клумбы под окнами были пышные, яркие, обильно пестреющие астрами, бархатцами и неприхотливой, неистребимой петуньей. В мокром асфальте главной заводской магистрали отражались разноцветные плащи женщин, делавшие их удивительно похожими на леденцы в цветной обертке.
Может быть, впервые в жизни хмурый, угрюмый день не повлиял на настроение Марины. Она вошла в комнату мартеновской группы оживленная, смеющаяся, роняя на пол капли дождя с чужого голубого плаща. Когда ей помогли освободиться от его складок, оказалось, что она прятала на груди несколько георгин такой же яркой расцветки, как ее губы и щеки.
— Смотрите, Дмитрий Алексеевич, какая прелесть! — подошла она к столу, за которым уже работал Виноградов. — Хотите, я вам поставлю?
— Спасибо, поставьте лучше себе. Мне они будут мешать, — сдержанно ответил он и снова опустил глаза к бумагам, чтобы не видеть, как ее быстрые, ловкие пальцы втискивают толстые стебли в неширокое горлышко колбы. Из вежливости спросил: — Где это вы их раздобыли?
— Стащила! Да нет, не глядите так укоризненно, мне их подарили.
Виноградову показалось, что он узнал их, эти георгины. С тех пор, как в саду Терновых он провел в их обществе самые горькие четверть часа, какие только знал, он навсегда невзлюбил георгины. И сейчас, словно уколотый ревностью, сухо спросил:
— Готовы материалы по вчерашней плавке?
Ему хотелось, чтобы они не были готовы, хотелось иметь предлог рассердиться на Марину, упрекнуть в рассеянности, но не пришлось. Уму непостижимо, когда она успевала все приготовить.
— Опять то же, — вполголоса сказал он, перебирая материалы и покусывая губы. — Видимо, в лабораторных условиях реакции протекают иначе. Посмотрите, как там идет дело у Миронова, и скажите, чтобы вторую плавку не шихтовал. Потом пойдем в цех, надо кое-что проверить. У меня возникло еще одно предположение. Заодно узнайте, когда будет очередная плавка номерной стали.
— Сегодня в ночь, на четвертой печи.
— Обычная?
— Да, конечно. Об опытной не договаривались.
— Так… Ну, хорошо. Придется сегодня проверить на промышленных слитках еще один вариант.
— Во сколько приходить?
— Справимся без вас. Я сам проведу плавку.
— Дмитрий Алексеевич! — обиженно запротестовала Марина.
— Проверьте, как идет плавка у Миронова.
Марина подчинилась. Оспаривать право начальника на приказания она не собиралась. Но все же было досадно — Дмитрий Алексеевич не хочет, а придирается…
С третьего этажа она сбежала на первый. Там, в громадном зале механической лаборатории, стояло столько машин, приборов и станков, что он больше походил на цех.
Красный сигнал светился над гудящей индукционной печью — набольшим огнеупорным тиглем, окруженным толстой спиралью. За ходом плавки наблюдал Валентин в темном комбинезоне и широкополой фетровой шляпе, из тех, что носят доменщики и сталевары, в темных очках-консервах, надежно прикрывающих глаза. В печи выплавлялась номерная сталь для отливки маленьких лабораторных слитков — на них исследователи пробовали различные варианты засыпки смесью «экзомикс».
— Скоро выпуск? — спросила Марина и, поднеся к глазам рамку с синим стеклом, заглянула в раскаленное жерло печи.
— Через десять минут, — хмуро сказал осунувшийся за последнее-время Валентин. — Будете присутствовать?
— Конечно. Там наверху мне пока делать нечего.
Валентин с горечью, но еле приметно, улыбнулся. Он теперь не верил никому, никаким словам о том, что ему хотят помочь. Постоянные неудачи, холодность товарищей по работе, тяжесть нависшего обвинения совершенно изменили его. Сдавали нервы, хотелось махнуть на все рукой и положиться на волю обстоятельств. Однажды он в таком смысле и высказался.
— Довольно, Дмитрий Алексеевич. Все равно мы ничего не добьемся. Будь, что будет, я ко всему готов.
Виноградов ответил с неожиданной резкостью:
— Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я делаю все это исключительно ради вас. Конечно, вопрос о вашей реабилитации играет некоторую роль, но не самую важную. Вы готовы ко всему… А готовы вы к тому, что эта история еще на неизвестное время задержит внедрение новой технологии? И если мы, вроде вас, сложим руки и пойдем на дно, то пострадаем не только мы — пострадает развитие науки, отечественной металлургии? Имеем мы на это право? Вот об этом-то и нужно помнить. В конце концов, сесть невинной жертвой за решетку — еще не самое трудное.
И дьявольское упорство ученого, его фанатизм заставляли Валентина барахтаться на поверхности, хотя более трудной задачи у молодого инженера не было за всю сознательную жизнь. В прошлом он видел одни ошибки, будущее казалось темным и страшным, а в настоящем, если бы не Вера — была бы оплошная пустота; оказалось, что настоящих друзей у него нет.
Плавка была готова к выпуску. Валентин в последний раз замерил пирометром температуру стали в печи, прибавил кусочек плавикового шпата, чтобы сделать шлак более жидким, и дал знак помогавшему ему лаборанту. Вдвоем они подвесили на опоры небольшой ковш, лаборант завертел ручку ворота, и печь наклонилась. Ослепительная даже через синее стекло струя полилась в ковш.
Когда сталь из ковша была вылита в маленькие изложницы, Валентин бросил сверху заготовленные порции термитной смеси. Взвился клубами дым, на поверхности слитков заплясали снопом брызги и ярко-голубыми, быстро гаснущими шариками, подпрыгивая, раскатились по полу.
Когда реакция прекратилась и поверхность стала медленно остывать, Валентин снял очки. Больше он был здесь не нужен.
Марина с Виноградовым отправились в мартеновский цех. Дождь уже прошел, из-за быстро несущихся облаков то и дело выглядывало солнце. По дороге Марина весело болтала о разных разностях, не обращая внимания на молчаливость Виноградова. Ее болтовня не мешала ему думать о своем.
В литейном пролете с помощью прибора, устроенного по принципу сейсмографа, Виноградов стал определять сотрясения почвы в местах, окружающих короб с «экзомиксом». Марина записывала показания прибора, сначала недоумевала — зачем это, а потом ее осенила догадка.
— Дмитрий Алексеевич! Вы думаете, что под влиянием сотрясений почвы смесь могла разложиться на компоненты?
— А вы как считаете? Может это быть?
— Если принять во внимание, что смесь находилась в коробе долгое время и учесть условия, преобладающие в пролете… Да, конечно, это так! Как только раньше в голову не пришло!
Она оживилась и, как всегда, когда являлась удачная догадка, начала дальше развивать свои предположения и соображения:
— Видимо, может быть так: под влиянием целого ряда причин смесь понемногу разлагалась, в известных местах ее химический состав менялся. Если при засыпке слитков в них попадала смесь такого измененного состава, то могли возникнуть вредные реакции, скажем, восстановление чистого железа или обезуглероживание стали. Но… — Она запнулась и поглядела на Виноградова: — Хоть это и просто, но есть вопросы: почему это касается только номерных сталей? Не играет ли здесь роль ее химический состав? И каким образом разлагается смесь? Какие именно реакции возникают?
— Вот это-то все нам и нужно выяснить, — сказал спокойно Виноградов, довольный в душе, что Марина не разучилась мыслить.
* * *
Виталий Павлович заболел и лег в больницу. Врачи лечили его от гипертонии, но они не догадывались, что не так болезнь терзает его тело, сколько снедает душу сознание допущенного промаха и опасение последствий.
С того самого момента, как Виноградов настойчиво взялся за изучение причин появления «белых пятен», Рассветов почувствовал: приближается решительная схватка. Но уже не было сил встретиться с противником лицом к лицу. Оставалось одно: уклониться, выиграть время, выждать, пока отбушуют страсти.
Он сам себе не мог простить поспешности в попытке сбросить груз ответственности на Валентина. Построенное на порыве вдохновения, обвинение рассыплется в прах, если будут найдены истинные причины брака.
Поначалу складывалось все как нельзя лучше. Заявление его произвело желаемый эффект, а пока стали бы производить расследование своими силами, новую технологию удалось бы под шумок похоронить. А раз уже дело скомпрометировано, потом сколько ни восстанавливай истину, труды мало помогут. Впечатление, что с этим делом не все благополучно, всегда сильнее, чем все доказательства обратного. Разумеется, Виталий Павлович держал про себя столь ценное наблюдение.
Ему в голову не приходило, что Виноградов проникнет в тайный смысл интриги. А оказалось, противник вырос, стал серьезным и беспокойным. Оставалось попробовать последнее средство.
Рассветов пристально следил за ходом опытных плавок и догадался о причине брака раньше, чем она была неопровержимо и добросовестно доказана. Тут он счел нужным лечь в больницу, благо с давлением у него и в самом деле неблагополучно, и сделал еще один шахматный ход.
…Поздно ночью в квартире Савельева прозвонил телефонный звонок. Слабый, болезненный голос спросил Григория Михайловича.
— Рассветов говорит… Из больницы… Вот, заболел я, Григорий Михайлович. Как бы не оказалось, что песенка спета…
— Ну, ну, бросьте вы, — с грубоватой бодростью громко сказал Савельев. — Поставят на ноги, не беспокойтесь.
Он не любил своего заместителя, хотя и уважал его, и испытывал неловкость оттого, что не знал, о чем с ним говорить в подобном случае. Рассветов никак не отозвался на попытку Савельева подбодрить его и продолжал прежним тоном:
— Григорий Михайлович, я попрошу вас об услуге…
— Пожалуйста, пожалуйста! — то же чувство неловкости заставляло Савельева быть особенно предупредительным.
— Мне очень неприятно, что так получилось с Валентином Игнатьевичем. Поспешили мы… Не разобрались. Судили по первому впечатлению. Я думал-думал над этим делом и чувствую: здесь что-то иное. Если поставят на ноги — займусь лично. А пока передайте ему мои искренние извинения…
Савельеву как-то не пришел в голову вопрос, почему Рассветов, если его так уж беспокоит совесть, не может позвонить на другой день в лабораторию и поговорить с Мироновым лично. Виталий Павлович продолжал говорить, и у Савельева невольно сложилось впечатление, что именно переживания, связанные с «делом Миронова», и привели главного инженера чуть ли не на край могилы. Он пообещал Рассветову и, положив трубку, вздохнул с облегчением. Похоже было, что кляузное дело начинает распутываться, коль скоро Виталий Павлович заговорил в таком тоне; этот человек отличался тонкий интуицией.
Но самая блестящая интуиция не может заменить неопровержимых доказательств, и в таком именно смысле высказался в частной беседе с директором работавший на заводе следователь. Савельев и сам понимал, что нужно найти истинную причину появления «белых пятен», а потому не спешил выполнить просьбу Рассветова. Потом же стало просто не до этого. Бывает, выпадают такие дни, когда неприятности сыплются одна за другой, словно их вытряхнули из мешка. С самого раннего утра позвонили из отдела техники безопасности: в транспортном цехе столкнулись два паровоза, сильно помят машинист; позже, к полудню, сообщили: в прокатном цехе лопнул редуктор, который никак не могли собраться заменить, ибо требовалась остановка стана на сутки. Не способствовал улучшению настроения и звонок из министерства; Савельев даже подумал с досадой: насколько там иные люди далеки от практической жизни; им легко иметь дело с одними бумажками. Бывало же так, что дипломатично составленная бумага давала отпущение самых серьезных грехов. Виталий Павлович — вот мастер писать; под его пером и тяжкая провинность может предстать детской шалостью. А может случиться и наоборот… И дойдя в своих размышлениях до этого «наоборот», директор приказал соединить его с Вустиным.
— Что-то вы долго возитесь с расследованием, друзья дорогие, — язвительно сказал он, услышав добродушный мягкий басок Вустина. — Можно подумать, тайну вечного движения открываете.
— Григорий Михайлович, все готово, только вот машинистка печатанием задержала. К вечеру будет доложено.
— Все готово, а я ничего не знаю? Аркадий Львович, вы меня удивляете своим педантизмом. Забирайте сейчас же все материалы, все черновики или что у вас там — и немедленно ко мне. Захватите с собой Миронова. Да, — спохватился он, — не забудьте пригласить Виноградова.
По правде говоря, Вустин был готов к докладу уже утром. Но на рапорте директор смотрел мрачнее тучи, и благоразумнее было подождать. Звонок Савельева означал какую-то перемену в обстоятельствах…
В приемной пришлось подождать: директор разговаривал с военпредом. Виноградов не усмотрел в этом ничего особенного, но Вустин, более знакомый с заводскими делами, насторожился. Он знал, что военпреда усиленно обхаживал Рассветов…
Когда спустя двадцать минут высокая дверь кабинета директора открылась, выпустив щеголеватого майора, и секретарша пригласила их войти, Вустин обратил внимание на Савельева. Тот, казалось, был смущен и расстроен, хотя и прятал свои чувства под личиной деловитой суровости.
— Ну, расскажите вкратце, что вы нашли, — сказал директор, полистав обширный материал. — Главное: что за причина?
— Утепляющая смесь, названная «экзомиксом», — сказал Вустин, но, увидев суровый взгляд, брошенный Савельевым на Валентина, поторопился добавить: — Однако Валентин Игнатьевич, как раз не причастен к этому.
— А кто же? Снова какой-то детектив?
— Дело очень простое: несоответствие химических анализов смеси и номерных сталей. Их нельзя употреблять вместе. Благодаря стараниям Дмитрия Алексеевича мы имеем теперь отчетливую картину возникновения «белых пятен», полностью снимающую обвинения в чьих-то злых намерениях. Попутно выяснилось интереснейшее обстоятельство!
И Вустин вкратце рассказал, в чем дело. Как и предположил Виноградов, смесь, долго лежавшая в коробе без употребления, частично разложилась на составные части, в некоторых местах образовался излишек окислов железа. Попадая в жидкую сталь, имеющую химический состав номерных марок, окислы восстанавливались до чистого железа сами и вызывали дополнительное обезуглероживание металла в прилегающих зонах. Так возникала химическая неоднородность — тот порок, о котором столько твердил Рассветов. И, подняв потеплевшие глаза на Миронова, директор сказал:
— Все хорошо, что хорошо кончается. Собственно, я уже был готов к этому. Позавчера звонил Виталий Павлович из больницы и просил передать вам свои глубочайшие извинения. Не судите его строго, человеку свойственно ошибаться.
Рассветов извинялся?.. Виноградов не верил собственным ушам. Такого ловкого хода он не ожидал. Рискнуть своим авторитетом… Впрочем, не так ли поступает хищник, попав в капкан? Он отгрызает плененную лапу и уходит хоть на трех, но живой…
Валентин выслушал Савельева молча. Его странная полуулыбка словно говорила: легко извиняться через другого человека. А кто возместит мне все, что я пережил за это страшное время?.. Директору стало неловко от его усмешки. И чтобы скрыть эту неловкость, он поднялся, стал благодарить Виноградова.
— Я рад, что неприятная история не разрослась и мы отделаемся только штрафом по рекламации. А платить придется, да… — он вздохнул и погладил жесткий бобрик седых волос. — Хорошо, что наши доморощенные экспериментаторы не нанесли большего ущерба. Ну, спасибо, Дмитрий Алексеевич, извините, что пришлось задержать вас здесь. Рады, что освободились? Когда собираетесь ехать?
«Хоть сейчас!» — чуть не вырвалось у Виноградова. Он-то надеялся, что директор тут же заговорит о судьбе дальнейших испытаний его технологии! А тот явно жаждал поскорее избавиться от беспокойных своих гостей. И уязвленный и разочарованный, Виноградов сухо сказал, высвобождая руку из пальцев Савельева:
— Сегодня подпишу акты и заключение. Поеду, видимо, завтра.
— Желаю вам всего доброго, — начал директор, но вошла секретарша и сообщила, что на проводе опять Москва. Савельев взял трубку, а Виноградов вышел.
В приемной сидели вызванные на совещание прокатчики и механики. Стрекотала машинка. Секретарша по телефону вызывала начальника производственного отдела. Жизнь шла своим чередом, и только Виноградов чувствовал себя так, словно его на полном ходу сбросили с поезда и он остался посреди сухой степи.
Итак, он победил… Но почему он чувствует себя как побежденный? Наверное, нервы сдают. Надо успокоиться, овладеть собой. Ведь получен интереснейший новый материал! Вустин прав: в истории металловедения еще такого не встречалось. Теперь можно написать значительную работу. А впереди?.. Впереди тоже много неисследованного.
И все же, несмотря на такие утешительные размышления, Виноградову показалось, что дальнейшая жизнь и работа лишились смысла. Главное — технология номерных, дело всей его жизни — осталось на бумаге. Сейчас, когда все было доказано, сделано — дорогу словно преградила глухая стена.
Никогда еще Виноградов не чувствовал себя таким одиноким. Кругом пустота — опереться не на кого. Даже Марина — и та теперь увлечена своим счастьем, своей любовью. Так стоит ли бороться дальше?
Возвратясь в гостиницу, он привел в порядок дела, уложил вещи, оставил у дежурной записку для Марины и поехал на вокзал.
Спустя час пришла Марина с Леонидом и Олесем. Они собирались подняться к Виноградову, но тут дежурная подала записку. Марина прочла, недоуменно подняв брови, и подвижное лицо ее сразу омрачилось:
— Ну, вот еще новость… — сказала она растерянно. — Дмитрий Алексеевич уезжает. Послушайте, что он пишет: «Протокол арбитражной комиссии подписан, наша миссия окончена. Если хотите, напишите заявление об отпуске, я захвачу его с собой…» Нет, этого допустить нельзя! Как же он может так уехать? Ведь теперь-то как раз и надо работать.
— Похоже на бегство, — пробормотал Олесь.
— Молчи! Ничего ты не понимаешь! Ему больше ничего не остается, как уехать, не может же он выпрашивать разрешение на продолжение работы. Есть же, наконец, и гордость у человека. Это они сами, здесь, должны были поднять этот вопрос, должны были просить остаться, ходатайствовать перед начальством… А они предпочли молчать. Так спокойнее.
— Вот именно. На земле мир и в человецех благоволение, — насмешливо фыркнул Леонид.
— Я о другом говорю, — продолжала Марина, не слушая его: — Ехать он, конечно, должен. Но нельзя допустить, чтобы он уехал вот так — обиженный, словно никому не нужный. Он устал, измучился, а мы — мы только о себе думаем. Вот что, мальчики! Пойдемте, может быть, нам удастся подхватить попутную машину до вокзала. Надо поддержать Дмитрия Алексеевича.
Попутную машину удалось остановить не сразу. Наконец, сигналам внял водитель потрепанного открытого «виллиса».
— Пожалуйста, как можно скорее к вокзалу, — попросила Марина, усаживаясь рядом с шофером.
— Речь идет о жизни и смерти, — добавил Леонид, закрывая за собой дверцу, и водитель так и не понял: шутили или говорили правду эти напористые молодые люди.
Глава XXVII
Известие об отъезде Виноградова сразу разнеслось по лаборатории. Многих оно неприятно поразило. Ожидали совсем обратного: теперь, когда достоинства новой технологии блистательно подтвердились, оставалось только быстрее внедрить ее в производство, пользуясь удобным моментом. Но ничего подобного не произошло. Похоже было, что технологии устроили «похороны по первому разряду», как выразился Леонид.
Возмущение окружающих невольно переносилось на Валентина, и он сразу почувствовал: официальное извинение начальства, о котором и знали-то немногие, ничуть не восстановило его авторитета в глазах коллектива.
Инженеры-исследователи и лаборанты, целый месяц помогавшие Виноградову в его напряженных поисках разгадки «тайны белых пятен», теперь шли к Вустину с недоуменными вопросами. Но и тот не мог ничего сказать — ему самому было неясно, чем руководствовался директор, отпуская Виноградова ни с чем.
Неясно это было и Татьяне Ивановне. И вечером, зайдя по своему обыкновению к Савельеву, чтобы обсудить вопросы, требовавшие совместного решения, она спросила:
— Григорий Михайлович, а как же все-таки обстоит дело с внедрением новой технологии выплавки номерных? Ко мне люди приходят, спрашивают. Что мы будем им отвечать?
Директор подозрительно посмотрел на Шелестову, но на серьезном лице ее не прочел ничего, кроме желания узнать правду.
— Можно подумать, у нас других дел нет, — сказал он недовольно. — Родное дитя дома и то вопросами замучило.
— Значит, вас тоже спрашивали? И кто же, интересно?
— Вустин, Ройтман… И другие.
— Ну, и..?
— Татьяна Ивановна, это допрос?
— Я не понимаю, Григорий Михайлович, почему вы сердитесь? Я помню, вы сами придавали этому делу большое значение.
— Не столько я, сколько вы с Вустиным. Но мне, действительно, это тоже показалось заманчивым и многообещающим. А потом увидел, что переоценил наши возможности. Слишком сложная ломка нужна. Тут ведь как в цепной реакции: одно влечет за собой другое. Потом, эта история с белыми пятнами — очень нехорошее впечатление получилось. Она показала, что и в самой технологии еще много белых пятен.
— Словом, хорошо только то новое, которое точь-в-точь похоже на старое, — усмехнулась Шелестова.
Задетый ее усмешкой, Савельев загорячился:
— Ну, конечно! Сейчас вы про меня думаете: консерватор, ретроград, такой-сякой… Но поймите, Татьяна Ивановна! Может быть, я рискнул бы еще одним выговором, если бы не одно непредвиденное обстоятельство: у меня был военпред и предупредил, что номерные стали будут впредь приниматься только по тем техническим условиям, которые подписаны обоими министерствами. То есть с той самой термообработкой в семьдесят шесть часов, которая записана, как условие. Какой же смысл внедрять новую технологию, если она лишается теперь значения? Ведь основного-то — отмены замедленного охлаждения — мы не сможем сделать. Вот, каковы дела.
— Но можно убедить Министерство обороны…
— Только при поддержке нашего. А оно, вы знаете, как на это смотрит.
— Да, жаль мне Виноградова, — покачала головой Шелестова.
— Не понимаю вашу тревогу за Виноградова! Все свои опыты он поставил, как хотел, материалы получил, остальное не должно его касаться.
— Григорий Михайлович, Григорий Михайлович, — вздохнула Шелестова. — Да как вы не поймете, что самая, может быть, большая победа наша в том и заключается, что перестал ученый думать только о своей теории! Виноградова уже теперь заботят практические дела, завод «Волгосталь». Если бы все ученые так приблизились к жизни, это ж было бы прекрасно! А у вас, я начинаю чувствовать, какое-то духовное родство с Рассветовым.
Замечание уязвило Савельева, он вспыхнул и заявил гораздо горячее, чем сделал бы в иное время:
— Рассветов — умный и крепкий руководитель. И живет заводом. Да вот, пожалуйста, пример: человек в больнице, а услыхал об аварии с редуктором, — и сразу мобилизовался на помощь: прислал свое предложение по ликвидации аварии. Вот почитайте.
Татьяна Ивановна внимательно прочитала исписанные убористым почерком странички почтовой бумаги, испещренные эскизами и формулами, и, возвращая Савельеву, сказала задумчиво:
— Да, решение смелое и оригинальное…
— Не правда ли? — подхватил оживленно Савельев.
— …Но я предпочла бы самый банальный, зато своевременный профилактический ремонт этого редуктора, — закончила Шелестова, словно не слышала Савельева. — Когда же вы, Григорий Михайлович, станете смотреть на Рассветова так, как он того заслуживает? Ведь никакими внешними эффектами нельзя прикрыть пороки его системы руководства. А народ с нас с вами спросит.
— Пусть не поднимают бурю в стакане воды. В конце концов, я отвечаю за завод; и поступаю так, как нахожу нужным.
Он сказал это резким, не допускающим возражений тоном, и Татьяна Ивановна промолчала. Можно было много еще возразить, но когда Савельев, чувствуя свою неправоту, начинал сердиться, лучше было не спорить с ним.
На другой день в партком пришел Ройтман.
— Я к вам за советом, Татьяна Ивановна, — начал он, усаживаясь у стола и утирая бледное, нездоровое лицо клетчатым платком. Его темные глаза были еще более печальны, чем всегда.
— Слушаю вас, Илья Абрамович.
— Не знаю, что делать. Баталов решил на пенсию уйти. Устал от новых темпов.
— Если вы думаете, что я заплачу от этого известия, то глубоко ошибаетесь, — шутливо сказала Татьяна Ивановна; она видела: Ройтман чем-то угнетен, и хотела немного отвлечь его.
— Дело-то вот в чем, — продолжал он, никак не откликнувшись на ее шутку. — Я теперь думаю, что пора и мне перейти на более спокойную работу. Куда-нибудь во второй обоз. Толку от меня в цехе мало, лучше самому уйти, не ждать, пока попросят.
— А это вы совершенно напрасно решили так, Илья Абрамович. Мне думается, что при сильном помощнике вы еще долго проработаете в цехе. А вам цех нужен, да и вы цеху нужны.
— Полно вам утешать меня, Татьяна Ивановна! Что же я не вижу, что стал подставной фигурой в цехе? — с горечью перебил Ройтман, и с той же горечью, словно прорвав невидимые затворы, высказал теперь все, что лежало на сердце, что было передумано бессонными ночами. — …Ведь я даже самостоятельного решения принять не могу, каждый шаг нужно увязывать и согласовывать. Даже работников себе не-могу подобрать по своему желанию. Вот сейчас мне нужен заместитель. Так кого еще дадут?
— А кого бы вы хотели?
— Я бы с удовольствием Тернового взял. Вырастет человек, потом сам руководителем будет.
— А справится он с этой должностью? — из осторожности спросила Шелестова, хотя сама знала — сомневаться в Терновом не приходится.
— Не такое это хитрое дело, чтобы не справиться. Да и помогли бы, он умеет людей слушать, добрые советы ему на пользу идут. Но ведь Рассветов ни за что не согласится — вот в чем дело-то, Татьяна Ивановна. И лучше уж мне сразу в отставку, пока совсем здоровья не потерял. Откровенно говоря, разочаровался я. Сколько лбом ни бей — только шишки набьешь. Стена ж стеной остается. Это я о Виноградове. На моих глазах человек работал; волновался, горел, днем и ночью — все в цехе. Всего себя, можно сказать, отдал. А что получилось? Вежливо выпроводили. Так стоит ли нервы портить?
На патетический вопрос о нервах Татьяна Ивановна ничего не ответила. Она видела: Ройтман расстроен им же самим принятым решением оставить цех. Поэтому сказала просто и деловито:
— С Виноградовым дело обернулось несколько сложнее. Военные заводы требуют поставки номерных марок в строгом соответствии с утвержденными техусловиями. Так что…
— Татьяна Ивановна! — перебил Ройтман. — А почему мы все время ведем разговор о номерных марках? Флокенам подвержены и другие стали, например… — и он быстро перечислил несколько марок, выплавляемых на заводе. — По существу, с них бы и начать.
— Илья Абрамович! — в совершенном восторге воскликнула Татьяна Ивановна. — Вы же правы, вы сами не знаете, как вы правы! И просто, как Колумбово яйцо. Почему же никто не подумал до сих пор об этом?
— Видимо, потому, что с самого начала шел разговор только о номерных. Конечно, они для нас — самое важное. Но не единственное. И, я думаю, поскольку нам запретили сейчас касаться номерных, испробуем на других, — ответил Ройтман очень буднично.
— Ну, а предположим, вам с завтрашнего дня предложили бы перейти на новую технологию. С чего бы вы начали?
— Сразу я вам сказать не могу, это надо обдумать, посмотреть.
— Так вот, пожалуйста, обдумайте и самым подробным образом напишите все, что нужно сделать, какие провести мероприятия, сколько нужно на предварительный период освоения и так далее. Возможно, придется ехать в Москву, воевать за это дело, так надо быть во всеоружии. Понапрасну в пессимизм не впадайте, буку для себя не придумывайте. И за Виноградова не беспокойтесь, никто не собирается бросать его на произвол судьбы.
* * *
В громадном и многообразном хозяйстве крупного металлургического завода, каким был «Волгосталь», работа над новой технологией выплавки номерных марок стали, действительно, была всего лишь каплей, но в этой капле, словно попавшей под микроскоп, ярко отразились внутренние пороки технического руководства. И эта же самая капля переполнила чашу терпения работников завода. Страсти разгорелись на собрании партийно-хозяйственного актива.
…Стояла очень теплая для октября погода, и участники предстоящего собрания не торопились в зал, а группами, парами стояли и прохаживались перед Домом культуры. По-осеннему ярко и обильно цвели астры, флоксы, львиный зев и анютины глазки, пламенели канны на длинных цветочных грядках.
— Что вы так загляделись на цветы, Марина Сергеевна? — спросил подошедший Ройтман.
— Примериваюсь, как бы незаметнее сорвать на память хоть одну канну, — с улыбкой повернулась она и заговорщицки понизила голос. — Да народу кругом слишком много.
Ройтман засмеялся и, сорвав цветок, поднес его Марине.
— Боюсь только, память о нас окажется столь же недолговечной, — сказал он в шутку, но Марина приняла его слова всерьез.
— Что вы, Илья Абрамович! Я за полгода на «Волгостали» такую школу прошла, что никогда не забуду ни завода, ни его людей, — горячо сказала она.
— Мы подоспели к объяснению в любви! Что я вижу! Цветы, волнение… Олесь, запирай ее на ключ, а то похитят из-под носа, — с нарочитым трагическим пафосом воскликнул подошедший Леонид.
С ним было еще несколько человек. С шутками и смехом они окружили Марину и увлекли ее за собой. Залился трелью звонок в Доме культуры, и народ неспешно направился к главному входу. Пошел со всеми и Ройтман, на ходу раскланиваясь с одними, приветствуя других, отвечая третьим. Мелькнуло еще одно знакомое лицо. Сталевар Виктор Крылов… Посолиднел, возмужал за лето. Какой у него франтоватый вид в новом сером костюме!..
Виктор сам увидел Ройтмана и с достоинством поклонился, но тут же не вытерпел и стрельнул глазами по сторонам: замечают ли, как умеет держаться передовик Виктор Крылов?
— Видала? — кивнул Марине Олесь. — Первым в цехе выполнил девятимесячный план. Молодец!
— Твой воспитанник. Только хвастун и задавака, — отозвалась Марина.
— А тебе как надо? Чуть стал передовым — сразу четыре пары крылышек? — вмешался Леонид. — Еще успеют причесать под святого. Следи за местной прессой.
В самых дверях зала столкнулись с Валентином. Он и Марина секунды две выжидательно смотрели друг на друга и поклонились одновременно. Олесь сделал вид, что увлекся разговором и прошел, не повернув головы.
Валентин, бледный, нахмуренный, пристально глядел им вслед, а в зале нарочно выбрал место подальше от них и от работников лаборатории.
А последние пришли на собрание почти в полном составе, удивив своим единодушием даже Вустина. Ему, обычно рассеянному и малонаблюдательному, на сей раз почудилось что-то необычное в их настроении. И, задумчиво теребя холеную бородку, он не раз и не два поглядывал в ту сторону, где собрались исследователи.
Среди них пробежал какой-то шумок, когда в составе членов президиума был назван главный инженер. «Как? Уже выздоровел? Ох, артист…» — проговорил негромко кто-то за спиной Вустина, и он, посмотрев на входящего на сцену Рассветова, должен был признать справедливость замечания. Виталий Павлович с полным достоинства видом поднялся по ступенькам и сел в первом ряду президиума, храня слегка скорбную мину.
Доклад директора о хозяйственной деятельности завода слушали с вежливым, хотя и несколько рассеянным вниманием. Обильно уснащенный цифрами, доклад был самым обычным. Сначала шла «положительная часть», где много места уделялось достижениям завода, отдельных цехов и участков. Потом следовало: «Однако в нашей работе еще имеется большое количество недостатков»…
Тут в президиум начали передавать записки от желающих выступить в прениях. Татьяна Ивановна, развернув записки, увидела в одной из первых имя Тернового. Потом прислал записку Ольшевский. А когда директор уже заканчивал доклад, Татьяна Ивановна с изумлением прочитала еще одну: просил слова Валентин Миронов. «Что они, сговорились?» — мелькнула мысль.
После «дежурного» выступления начальника планового отдела, повторившего некоторые цифры, названные директором, на трибуну поднялся Олесь Терновой. Отодвинув в сторону листки с конспектом выступления, он начал медленно, подавляя волнение:
— Мы слушали сейчас о наших достижениях… Но, товарищи, я слушал, и мне стыдно было: о каких достижениях мы говорим? Завод первоклассный, а технического прогресса — никакого. Правда, внедрили кое-какие новшества: термопару в мартеновском цехе, испарительное охлаждение вот налаживают… В прокатных цехах кое-что есть. Да только нам все это сверху, из министерства планируют. А вот мне бы хотелось поговорить о том, как техническое руководство, в частности главный инженер товарищ Рассветов, поддерживает творческую инициативу…
Рассветов насторожился уже сразу, как только назвали имя Тернового. Он ничуть не сомневался, что строптивый мастер попробует тут, на собрании, пожаловаться на преследования со стороны главного инженера. И едва заметная презрительная улыбка искривила его губы, когда он услышал-таки свое имя. Но усмешка тут же исчезла. Терновой заговорил совсем о другом.
— Мои слова покажутся некоторым неприятными, в том числе и вам, Григорий Михайлович, — полуобернулся Терновой к президиуму, где сидел Савельев. — Правда редко бывает сладкой. Я хочу сказать о тех опытах, которые в этом году проводили у нас работники Инчермета. Мы были обрадованы, когда они приехали. Помогали, чем могли и как могли. Ведь эти флокены замучили нас совсем… Ну, не секрет, чем кончились эти опыты. Какая-то грязная история произошла с Мироновым: сначала на него клеветали, потом перед ним извинялись — не поймешь, что к чему. Внутренний конфликт, наконец, уладили, а ученых отправили восвояси. Номерные же, как мы плавили раньше, так и плавим, флокены как были, — так и остались. А можно было бы избавиться от них. И вот я хочу задать вопрос — не только от своего имени, — почему такое большое дело, как опыты Инчермета, свели к частному недоразумению с Мироновым? И почему директор ни словом не обмолвился об этом и отказался от внедрения достигнутых результатов? Потому что с самого начала главный инженер был против новшеств в технологии выплавки номерных?
— Ну вот, народ начинает спрашивать, — вполголоса сказала Татьяна Ивановна Савельеву. Тот досадливо отвел глаза. Рассветов чуть слышно постукивал карандашом по столу, сохраняя непроницаемый вид.
Выступление Тернового было только началом, открывшим шлюзы общего недовольства.
Несколько раз выступавшие касались дел в мартеновском цехе. Упрекали Ройтмана за мягкотелость, за равнодушие к судьбе цеха. Это было неправдой — цех Ройтман любил, но только слепой любовью, любовью для себя. Боялся заглянуть вперед, не то что на месяц — на неделю. А теперь вот задумался над перспективой развития чуть ли не на десятилетие вперед! И, хотя сначала он не собирался выступать, теперь казалось: промолчать нельзя. Надо тоже встать на защиту большого дела. Нельзя дольше оставаться пешкой в руках Рассветова.
Рассветов!.. Это имя чаще всего повторяли с трибуны, и главному инженеру все труднее было притворяться невозмутимым на глазах всего зала.
— Это же форменное судилище, — нервно усмехнулся он после одного особенно хлесткого выступления.
Савельев откинулся назад, а Шелестова предоставила слово Валентину Миронову.
Второй раз за вечер Рассветов сделал попытку угадать, что сейчас будет говориться. Казалось, Валентина он знал довольно хорошо; на его месте и сам бы не упустил возможности сквитаться.
Появление Миронова на трибуне встретили неясным и неодобрительным шумом.
— Я хотел бы дать небольшую справку по новой технологии выплавки номерных. Я не собираюсь оправдываться, — несколько высокомерно вскинул он голову, снова услышав шум в зале. — Было время, когда я не верил в теорию Виноградова. Но события последнего месяца убедили меня. Теперь я считаю, что у нас достаточно оснований как можно скорее внедрить его метод в производство. И нечего бояться неметаллических включений, опасность вовсе не в этом.
С чувством злобного удовлетворения Валентин, не называя имен и не щадя самого себя, пункт за пунктом рассказал все, что затевалось для противодействия работе ученых, обо всех препонах и рогатках, обо всех затеях, которые должны были скомпрометировать новое дело.
— Кто его просил выступать со всеми этими разоблачениями? — с досадой сказала Марина. — Как ему теперь на заводе работать?
— Он знает, что делает, — возразил Леонид. — Он как будто подал заявление о переводе на другой завод. Ну, а если и не переведут — все равно не опасно. Рассветов заколебался на своем пьедестале.
Это было действительно так. Многим стало ясно, что после всего сказанного Рассветову трудно будет оставаться на прежнем месте и делать вид, будто ничего не произошло. В перерыве он сказал Савельеву, что плохо себя чувствует, и уехал домой, ни с кем не прощаясь. Савельев отпустил его, испытывая неясное чувство смущения и облегчения одновременно.
После перерыва выступления возобновились, но пошли они по несколько другому руслу: выступали больше с предложениями, как исправить те или иные недостатки. Попросил слова и Ройтман.
— Я выступать не собирался, но дело повернулось так, что нельзя промолчать, — с извиняющейся улыбкой сказал он. — Сегодня много говорили о номерных, но я хочу коснуться других сталей. Ведь технология Виноградова тем и хороша, что она годится для всех марок сталей, подверженных флокенам. Мы тут в цехе у себя прикинули и решили: можно внедрить новую технологию. Поначалу на не особо ответственных марках. А потом, когда опыт накопится, перейдем и к более сложным. Только сначала надо вот что сделать.
Выступление Ройтмана было самым обычным: никаких хлестких разоблачений, никаких персональных нападок. Просто и даже буднично он перечислял все практические меры, которые так нетрудно было бы провести.
— А новая технология дала бы заводу вот такую экономию…
Он назвал цифры, а в зале тихо ахнули: слишком это невероятно прозвучало. Но негромкий, с покашливанием, голос Ройтмана звучал убедительнее самых эффектных ораторских приемов.
— Вот от чего мы отказываемся, товарищи, когда отказываемся от новой технологии, — сказал в заключение Ройтман, уже сходя по ступенькам.
Татьяна Ивановна сияла: молодец, ах, молодец!
Ему хлопали долго и страстно, а Савельеву второй раз за вечер стало стыдно, но уже по другой причине. Как же он-то просмотрел, что Ройтман все-таки настоящий начальник цеха, а не мягкотелый слизняк, каким считал его Рассветов. Как часто еще душевную деликатность принимают за слабоволие, а грубую напористость — за рабочую хватку! Урок, снова какой урок!..
Бурное собрание закончилось около полуночи. В решении были отмечены недостатки технического руководства заводом; резко и прямо указывалось на консерватизм главного инженера, на противодействие ценным начинаниям и зажим инициативы. Было сказано еще многое, что заставило задуматься и Савельева и Шелестову.
Они вышли из душного зала на улицу, и в лицо ударил влажный, настоенный на прелых листьях осенний воздух.
— Садитесь, Татьяна Ивановна, — распахнул Савельев дверцу машины.
— Нет, нет, я пройдусь, подышу. Воздух-то какой хороший!
— А не боитесь ночью одна?
— Почему же одна? Вон со мной сколько провожатых идет.
Она улыбнулась и ушла с группой знакомых. Савельев подумал и отпустил машину, решив тоже пройтись пешком.
Народ неспешно расходился. Повсюду замелькали огоньки папирос, разговоры вертелись вокруг только что докончившегося собрания. Взявшись под руки, прошла стайка молодежи. Высокий задорный голос нарушил тишину ночи, к нему присоединились другие:
И Савельев невольно подумал: «Пожалуй, мудрость нашей жизни в том и состоит, чтобы до конца дней своих сохранять молодое беспокойное сердце, быть настойчивым искателем нового, не мириться с косностью и равнодушием».
Марина с Олесем шли одни. Случайно ли так получилось, нарочно ли друзья решили оставить их, они не задумывались. Важно было одно: они вместе, вдвоем и вдвоем им быть еще долго-долго.
— Завтра же напишу Дмитрию Алексеевичу большущее письмо, — сказала Марина, теснее прижимая к себе руку Олеся. — Расскажу ему обо всем. Мы скоро с ним встретимся, правда? Только боюсь, если ты и вправду займешь место Баталова, то придется мне с тобой бороться.
— Почему? — спросил он, не поняв ее тона.
— А как же? Тебе ж теперь придется ставить Виноградову палки в колеса «в интересах цеха». Все вы, руководители, такие.
Он крепко встряхнул ее за плечи, но не выдержал, рассмеялся и прижал к себе.
— Помнишь это место? — вдруг спросил он.
Она оглянулась и пожала плечами.
— Я здесь однажды сорвал для тебя ветку акации.
— Не надо, не вспоминай! Это место плохое, я знаю лучше.
— Любое место на земле будет для меня самым лучшим, пока ты со мной, — сказал он убежденно и страстно, целуя поднятое к нему милое лицо.
А над парком и поселком, над рекой и Заволжьем раскатился властный трубный голос завода, зовущий к труду, борьбе и победам.