— Ах, какое прекрасное утро! — пел член дорожной бригады, который в своем родном городке пять раз смотрел фильм «Оклахома!».
— Укачай мою душу на груди Авраамовой! — пел дорожный строитель, выучившийся петь, когда все члены семьи собирались с гитарами.
— Нас да ведет твой свет! — пел, веривший в Бога дорожник.
Лишь рабочий с беспалыми руками, который держал дорожные знаки «Стоп» и «Тихий ход», только слушал. Он никогда не пел.
— Почему ты никогда не поешь? — спросил член дорожной бригады; вообще-то, ему нравились Роджерс и Хаммерстайн и всегда он расспрашивал только о них.
Человек, которого они называли «Сахаром», просто пожимал плечами.
— Мне не хочется петь, — отвечал он, когда снисходил до ответа.
— Почему его зовут Сахаром? — спросил как-то один из новеньких. — Не сказал бы, что он такой уж сладкий.
Ему ответил верующий:
— Его инициалы СН. Как сахар — С и Н, знаешь?
И новенький засмеялся. Глупая шутка, но из тех, что облегчают работу на строительстве дорог.
Нельзя сказать, чтобы жизнь их была тяжелой. Ведь и этих людей подвергли тестированию, ведь их и поставили на работу, которая доставляла им наибольшее счастье. Они гордились тем, что их кожа болит от загара, что у них гудят растянутые мышцы, а дорога, длинной и тонкой лентой тянувшаяся сзади, была для них самым прекрасным в мире. Потому-то весь день за работой они пели, полагая, вероятно, что вряд ли когда-нибудь будут счастливее.
Не пел только Сахар.
Затем у них появился Гильермо. Невысокий мексиканец, говоривший с акцентом. Всем, кто у него спрашивал, Гильермо отвечал: «Пусть я и из Соноры, но мое сердце в Милане!» Если интересовались, почему именно (правда, чаще всего его об этом никто и не спрашивал), он объяснял: «Я — итальянский тенор в теле мексиканца» и доказывал это, беря любую ноту, когда-либо написанную Пуччини и Верди. «Карузо был ничто, — хвастал Гильермо. — Послушайте-ка вот это!»
У Гильермо были пластинки, и он пел под них. А на работе по строительству дороги он, бывало, подхватывал любую песню, которую запевал кто-нибудь, развивая любую тему, либо же пел облигато тоном выше, и его тенор воспарял под облака. «Петь я умею», — говорил, бывало, Гильермо, и вскоре его товарищи по работе стали отвечать: «Точно, Гильермо! Спой-ка еще разок!»
Но как-то вечером Гильермо честно признался:
— Ах, друзья мои, ну какой из меня певец!
— Что ты такое говоришь! — раздался единодушный ответ. — Конечно же, ты певец!
— Вздор! — театрально вскричал Гильермо. — Если я такой уж великий певец, почему же вы не видите, чтобы я уезжал и записывал песни? А? И это — великий певец? Вздор! Великих певцов специально пестуют, они становятся известными. Я же всего лишь человек, который любит петь, но у которого нет таланта. Я человек, которому нравится работать на строительстве дороги с такими, как вы, и орать во все горло, но я бы никогда не смог петь в опере! Никогда!
Причем сказал он это без какой-либо грусти, сказал пылко и уверенно.
— Мое место здесь! Я могу петь для вас — для тех, кому нравится, когда я пою! Могу музицировать с вами, когда мое сердце исполнено гармонии. Только не думайте, будто Гильермо великий певец, потому что это не так!
Получился вечер честных и откровенных признаний, и каждый объяснил, почему именно он счастлив в дорожной бригаде и почему ему не хотелось бы быть больше нигде. Каждый, разумеется, кроме Сахара.
— Ну, Сахар. Разве ты здесь не счастлив?
Сахар улыбнулся.
— Счастлив. У меня хорошая работа. И я люблю слушать, как вы поете.
— Тогда почему же ты не поешь с нами?
Сахар покачал головой.
— Я не певец.
Но Гильермо окинул его понимающим взглядом.
— Не певец, как же! Так я тебе и поверил. Человек без рук, который отказывается петь, это вовсе не обязательно человек, не умеющий петь. А?
— Что все это, черт побери, значит? — спросил человек, который пел народные песни.
— А то, что человек, которого вы называете Сахаром, обманщик. Он не певец! Да вы посмотрите на его руки. У него нет ни одного пальца! А кто отрезает людям пальцы?
Члены дорожной бригады даже не пытались угадать, мало ли как человек может лишиться пальцев, не их это дело.
— Люди лишаются пальцев, потому что нарушают закон, а отрезают их Блюстители! Вот как человек лишается пальцев! А что он такое делал своими пальцами, от чего Блюстителям захотелось его отвадить? Он нарушил закон, разве нет?
— Прекрати, — сказал Сахар.
— Если ты так хочешь, — сказал Гильермо, но другие особого почтения к тайне Сахара не выказали.
— Расскажи нам, — попросили они.
Сахар вышел из комнаты.
— Расскажи нам.
И Гильермо им рассказал. О том, что Сахар, скорее всего, был Творцом, который нарушил закон и которому запретили создавать музыку. При самой мысли о том, что Творец — пусть даже и нарушивший закон — работает с ними в одной бригаде, люди исполнились благоговейного страха. Творцы были редки, они были наиболее уважаемые из мужчин и женщин.
— Но почему ему отрезали пальцы?
— Потому что, — объяснил Гильермо, — впоследствии он, наверное, снова пытался создавать музыку. А когда нарушаешь закон во второй раз, тебя лишают способности нарушить его снова.
Гильермо говорил совершенно серьезно, и для членов бригады история Сахара звучала величественно и страшно, как опера. Они гурьбой ввалились в комнату Сахара и обнаружили, что тот сидит, вперившись взглядом в стену.
— Сахар, это правда? — спросил поклонник Роджерса и Хаммерстайна.
— Ты был Творцом? — спросил верующий.
— Да, — признался Сахар.
— Но, Сахар, — сказал верующий, — Бог вовсе не велит, чтобы человек перестал создавать музыку, даже если тот и нарушил закон.
Сахар улыбнулся.
— Бога никто не спрашивал.
— Сахар, — сказал наконец Гильермо. — Нас девять человек в бригаде, нас всего девять, и мы за много миль от других людей. Ты нас знаешь, Сахар. Мы, все до единого, клянемся на могилах своих матерей, что никогда никому ничего не скажем. Да и зачем нам это? Ты один из нас. Но пой, черт тебя подери, пой!
— Не могу, — ответил Сахар.
— Но ведь именно это предопределено тебе Богом, — уговаривал верующий. — Мы все делаем то, что нам больше всего по душе, и вот тебе на: ты любишь музыку, а не в состоянии пропеть ни одной-единственной ноты. Пой для нас! Пой вместе с нами! А знать об этом будем Только ты, мы и Бог!
Они все обещали. Они все умоляли.
И вот на следующий день, когда поклонник Роджерса и Хаммерстайна запел «Взгляни, любовь моя». Сахар принялся тихонько мурлыкать себе под нос. Когда верующий запел «Бог наших предков». Сахар стал тихонько подтягивать ему. А когда любитель народных песен затянул «Опустись пониже, мой милый Возничий», Сахар присоединился к нему и запел удивительно высоким голосом. Все засмеялись и захлопали, как бы приветствуя голос Сахара.
Сахар, само собой, принялся изобретать. Сначала, разумеется, гармонии, странные, непонятные гармонии, слушая которые Гильермо сперва хмурился, а потом, немного погодя, стал улыбаться и подпевать, почувствовав, насколько мог, что именно Сахар делает с музыкой.
А после гармоний Сахар принялся петь собственные мелодии, на свои же слова. Они изобиловали повторами, слова были просты, а мелодия и того проще. Однако он облекал их в удивительные формы, создавая из них песни, каких никогда и никто прежде не слышал; они звучали вроде бы неправильно, но тем не менее были изумительно красивы. Прошло совсем немного времени, и вот уже поклонник Роджерса и Хаммерстайна, любитель народных песен и верующий радостно или скорбно, весело или сердито распевали их, знай себе строя дорогу.
Даже Гильермо выучил эти песни, и они так изменили его тенор, что его голос, самый, (что говорить!) заурядный, стал каким-то удивительно прекрасным. Наконец Гильермо однажды сказал Сахару:
— Слушай, Сахар, ведь твоя музыка абсолютно неправильная, приятель. Но мне нравится, какое чувство она вызывает у меня в носу! Эй, ты можешь это понять? Мне нравится, какое чувство она вызывает у меня во рту!
Некоторые песни были религиозными гимнами. «Держи меня в голоде, Господи» пел Сахар, и бригада пела вместе с ним.
Были у него песни о любви. «Залезь в карман к кому-нибудь другому» пел Сахар сердито, «Твой голос слышу поутру» пел Сахар нежно, «Неужто все еще лето?» пел Сахар грустно, и бригада распевала вместе с ним.
Проходили месяцы, дорожная бригада менялась: один человек уходил в среду, а в четверг на его место заступал другой, поскольку на разных участках требовались разные навыки. Каждый раз, когда появлялся новенький. Сахар замолкал, пока человек не давал слово и можно было не беспокоится, что тайна будет сохранена.
В конечном счете погубило Сахара то, что его песни невозможно было забыть. Люди, уходившие из бригады Сахара, распевали его песни в других бригадах, в свою очередь члены этих бригад выучивали их и учили им других. Рабочие дорожных бригад пели эти песни в барах и на дороге: песни людям нравились, они быстро их запоминали. И вот однажды слепой Блюститель Закона услышал их песню. Он мгновенно понял, кто спел ее первым. Это была музыка Кристиана Харолдсена, поскольку в этих мелодиях, как они не были просты, по-прежнему слышался свист ветра в северных лесах, по-прежнему над каждой их нотой ощущалась тяжесть опадающих листьев, и… и Блюститель Закона печально вздохнул. Из своего набора инструментов он выбрал один особый, сел в аэроплан и долетел до ближайшего большого города, неподалеку от которого работала дорожная бригада. Слепой Блюститель сел в нанятую машину, и нанятый шофер доставил его туда, где дорога еще только начинала захватывать полоску пустыни. Там он вылез из машины и услышал пение. Услышав, как высокий голос поет песню, от которой заплакал даже незрячий.
— Кристиан, — сказал Блюститель, и песня прекратилась.
— Это ты, — сказал Кристиан.
— Кристиан, даже после того как ты лишился пальцев?
Остальные ничего не понимали — все остальные, кроме Гильермо.
— Блюститель, — обратился к нему Гильермо, — он не сделал ничего плохого.
Блюститель Закона криво улыбнулся.
— Никто и не говорит, что сделал. Но он нарушил закон. Вот скажем тебе, Гильермо, понравилось бы работать слугой в доме богача? Или не хотел бы ты стать кассиром в банке?
— Не забирайте меня из дорожной бригады, — сказал Гильермо.
— Именно закон определяет, где люди будут счастливы. Но Кристиан Харолдсен преступил закон. И с тех самых пор бродит по земле, смущая людей музыкой, которая вовсе не для них.
Гильермо понимал, что проиграл спор еще до того, как его затеял, но остановится уже не мог.
— Не делай ему больно, приятель. Мне было суждено слушать его музыку. Клянусь Богом, она сделала меня счастливее.
Блюститель грустно покачал головой.
— Будь честным, Гильермо. Ты честный человек. Его музыка только сделала тебя несчастным, разве нет? У тебя есть все, чего ты только ни пожелаешь в жизни, и однако из-за его музыки ты испытываешь грусть. Все время испытываешь грусть.
Гильермо хотел было возразить, но как честный человек заглянул в собственное сердце. И он понял, что эта музыка полна печали. Даже счастливые песни что-то оплакивали, даже сердитые песни почему-то рыдали, даже в любовных песнях, казалось, говорилось о том, что все умирает, а удовлетворенность — мимолетней всего на свете. Гильермо заглянул в собственное сердце, и там перед ним предстала вся музыка Сахара, и он заплакал.
— Пожалуйста, не делай ему больно, — пробормотал Гильермо, плача.
— Не сделаю, — ответил слепой Блюститель.
Он подошел к Кристиану, который покорно стоял и ждал, и поднес особый инструмент к его горлу. У Кристиана перехватило дыхание.
— Нет! — сказал Кристиан, но слово лишь оформилось у него на языке и на губах. Никакого звука не послышалось. Всего лишь шипение воздуха. — Нет!
— Да, — сказал Блюститель.
Члены дорожной бригады смотрели, как Блюститель увел Кристиана. Много дней они не пели. Затем, в один прекрасный день, Гильермо забыл о своем горе и запел арию из «Богемы». С тех пор они снова стали петь. Иногда они пели песни Сахара — эти песни невозможно было забыть.
В большом городе Блюститель Закона дал Кристиану блокнот и ручку. Кристиан тут же зажал ручку в складке ладони и написал: «Чем же я теперь буду заниматься?»
Слепой Блюститель засмеялся.
— У нас для тебя такая работенка! Ах, Кристиан, Кристиан, у нас для тебя такая работенка!
АПЛОДИСМЕНТЫ
На всем белом свете было всего две дюжины Блюстителей Закона. Это были замкнутые люди, которые надзирали за системой, почти не требовавшей надзора, потому как она и впрямь почти всем доставляла счастье. Это была хорошая система, но, как и самая идеальная система, она то тут, то там давала сбои. То тут, то там кто-нибудь вел себя как сумасшедший и наносил вред себе самому. И чтобы защитить всех и каждого. Блюстителю полагалось обнаружить это сумасшествие, поехать и устранить его.
В течение многих лет лучшим из Блюстителей был человек без пальцев на руках, человек без голоса. Облаченный в униформу, величавшей его единственным именем, которое было необходимо, — Власть. Он молча появлялся там, где требовалось его присутствие и, бывало, находил самый добрый, самый легкий и в то же время самый действенный способ решения проблемы, исцеления от сумасшествия и сохранения системы. Системы, благодаря которой мир впервые в истории стал отличным местом для жизни. Практически для всех.
Правда, по-прежнему находились лица — один-два человека в год, — которые попадали в плен собственных коварных замыслов, которые не могли приспособиться к системе, но и не могли причинить ей вреда, люди, которые продолжали нарушать закон, хотя и понимали, что он их уничтожит.
В конце концов, легкие увечья и лишения не излечивали их от сумасшествия и не возвращали обратно в систему, им давали униформу, и они тоже работали, блюдя закон.
Ключи власти отдавали в руки тех, у кого было больше всего причин ненавидеть систему, которую им полагалось блюсти. Сожалели ли они об этом?
«Я — да», — отвечал Кристиан в те моменты, когда осмеливался задавать себе этот вопрос.
В скорби исполнял он свой долг. В скорби он постарел. И вот, наконец, другие Блюстители, относившиеся к этому немому с почтением (ибо они знали: когда-то он пел великолепные песни), сказали ему, что он свободен.
— Ты отслужил свой срок, — сказал безногий Блюститель и улыбнулся.
Кристиан вскинул брови, будто желая сказать: «И что теперь?»
— Иди поброди по свету.
И Кристиан отправился бродить по свету. Униформу он снял, но поскольку он не испытывал недостатка ни в деньгах, ни во времени, редко какая дверь оказывалась перед ним закрытой. Он бродил там, где когда-то жил. Дорога в горах. Городок, где когда-то ему был знаком служебный вход в каждый ресторан, кофейню, бакалейный магазин… И наконец, то место в лесу, где от времени или непогоды разваливался, рассыпался дом, простоявший пустым сорок лет.
Кристиан был стар. Гремел гром, а он лишь понимал, что вот-вот пойдет дождь. Все эти старые песни, он оплакивал их в душе, и не потому, что считал свою жизнь особенно печальной. Нет. Просто он не мог вспомнить ни одной из них.
Однажды, сидя в кофейне близлежащего городка, укрываясь от дождя, он услышал, как четыре подростка, отвратительно бренча на гитарах, исполняют знакомую ему песню. Эту песню он придумал, когда жарким летним днем дорога заливалась асфальтом. Подростки были не музыканты и, безусловно, не Творцы. Но они пели эту песню от всей души, и, хотя в ней пелось о счастье, у всех кто ее слушал, на глаза наворачивались слезы.
Кристиан написал на блокноте, который всегда носил с собой, и показал свой вопрос мальчишкам: «Откуда эта песня?»
— Это песня Сахара, — ответил лидер группы. — Эта песня, которую сочинил Сахар.
Кристиан поднял бровь и пожал плечами.
— Сахар работал в дорожной бригаде и сочинял песни. Правда, его уже нет в живых, — ответил мальчик.
Кристиан улыбнулся. Потом написал (а ребята с нетерпением ждали, когда этот немой старик уйдет): «Разве вы не счастливы? Зачем петь грустные песни?»
Ребята растерялись и не могли найти ответ. Правда, лидер все же заговорил. Он сказал:
— Разумеется, я счастлив. У меня хорошая работа, девушка, которая мне нравится, и знаешь, приятель, большего я не мог бы желать. У меня есть моя гитара. У меня есть мои песни. И мои друзья.
А другой мальчик сказал:
— Эти песни не грустные, мистер. Конечно, слушая их, люди плачут, но они не грустные.
— Да, — поддержал его третий. — Дело в том, что они были написаны человеком, который знает.
Кристиан нацарапал на бумаге: «Знает что?»
— Ну, он просто знает. Просто знает — и все.
И тут подростки снова неумело заиграли на гитарах и запели молодыми, непоставленными голосами, а Кристиан направился к выходу, поскольку дождь прекратился и поскольку он прекрасно знал, когда уйти со сцены. Он повернулся и слегка поклонился в сторону певцов. Они этого не заметили, но их голоса звучали для него дороже всяких аплодисментов. Оставив их, он вышел на улицу, где уже начинали желтеть листья. Скоро они с легким, неслышным звуком оторвутся от деревьев и упадут на землю.
На мгновение ему вдруг показалось, будто он слышит, как поет. Но это был всего лишь последний порыв ветра, по-сумасшедшему проносившийся между уличными проводами. Это была яростная песня, и Кристиану показалось, будто он узнал собственный голос.