Глухой переулок стал дорогой к моему личному раю, аллеей моей славы, каналом моей энергии, потоком моей радости. Я бы не удивилась, если бы этот омертвелый городской рукав превратился в место для фантастического парада. Маленький доктор вышел бы из ворот, увитых ветками. Он был бы в своей обычной одежде, но на голове его был бы сияющий блестками цилиндр, а в руке – длинный манежный кнут из золотистого муслина.

Подходите, дамы и господа! Подходите! Не бойтесь, спектакль бесплатный! Ничего не бойтесь, открывайте ворота и окна, дамы и господа! Приходите, и вы увидите то, чего никогда не видели! Дамы и господа, откройте свои глаза и уши, смотрите самый уникальный спектакль в мире!

Шлеп, гоп, хлоп! Тра-та-та! Бум-бах-бум!

Слушайте, люди добрые! Слушайте историю потевшей, которая больше не потеет, дрожавшей, которая больше не дрожит, кровоточившей, которая больше не кровоточит, страдавшей от вечно колотившегося сердца, которая больше не страдает. Подходите, подходите! Раздвигайте ее ноги, щупайте ее пульс, вскрывайте ее мозг. Без колебаний! Давайте, прошу вас, давайте, вы не найдете больше ничего плохого, ничего!

И теперь заметьте, дамы и господа! Это та женщина, которую вы видели проходящей мимо ваших домов раз за разом, годы подряд, съежившаяся, как эмбрион, та тень, которая мимоходом касалась ваших заборов, та нищенка, которая останавливалась, дрожа от страха, у ваших калиток, та несчастная, которая бежала, преследуемая страхом, и чуть не ломала ноги в промоинах вашего тротуара. Так вот, посмотрите, кем стала та сумасшедшая!

И в этот момент со стороны улицы длинным прыжком антилопы триумфально явилась бы я. Красивая! До умопомрачения! Для «Плейбоя», для рекламы чулок Dim. Свободная. Длинная шея, длинные руки, длинные ноги, высокая талия. Я, здоровая как бык, но все же с трогательной хрупкостью в суставах, щиколотках, коленях, бедрах, плечах, локтях и запястьях. Я, сильная, но все же нежная в уголках губ, глаз, у крыльев носа, в ложбинке шеи у затылка. Я, сияющая молодостью, буду подхвачена на бегу ошеломленной толпой. С распростертыми руками, белокурыми волосами, развевающимися, как расшитый узорами веер. Веселая, радостная! Одетая в свое свадебное платье, сшитое Маринетт, семейной портнихой, которая знала меня с рождения, которая всегда меня одевала, у которой были золотые руки, но которой потребовалось двадцать долгих примерок, чтобы сшить это платье.

Затем я стала бы передвигаться большими кошачьими шагами, плавно, медленно. Глухой переулок представлял бы собой сплошной газон, наполнявший все вокруг благоуханием свежескошенной травы. Там были бы все деревья, которые я любила: пальмы, гранаты, лавры, апельсины. Все мои любимые цветы, все животные, все ароматы. И шум моря в погожие дни – моря, которое подталкивает свои волны без устали, подобно трудолюбивым челнокам, работа которых состоит в том, чтобы соткать пляж.

Доктор поднял бы свой кнут, плотное плетение которого легко коснулось бы моих бедер, и пошло! Опасный прыжок, опасный двойной прыжок, опасный тройной прыжок, большой прыжок в сторону, стойка на руках, свеча, колесо, кульбит, мостик. Гоп! Гоп! Тут пируэт, там скачок! И опять гоп! Гоп, жете с батманом, кошачий шаг, перекрестный шаг, пируэт. И пошло! Кувырок! Я делала со своим телом все, что мне хотелось, оно подчинялось мне, вело меня, куда мне хотелось. Со мной рядом больше не было той мясной туши, вечно потеющей, дрожащей, того постоянного отвратительного убежища моего безумного духа.

Какая победа! Все рукоплескали. Публика забрасывала нас цветами!

Но дела шли совсем не так. Маленький доктор продолжал сидеть в своем кресле, прямой, неподвижный, бессловесный, едва ли не жестокий, порой насмешливый в своем поведении. А я, как хорошо выдрессированная собака, приходила и с благодарностью приносила ему мои собственные открытия. Как когда-то приносила матери камешки, надеясь, что в ее руках они превратятся в драгоценности. Мать не принимала мои воображаемые сокровища, в то время как доктор слушал мои рассказы, не шевелясь, но очень внимательно, таким образом помогая мне самой понять точное значение моих повествований.

Я открывала для себя свое здоровье, свое тело, силу командовать им, преимущество двигаться свободно. Я испытывала огромную радость.

Я открывала для себя ночное время, жадно ловила его. Рождество. Освещенные людные места. Шикарные магазины без покупателей, такие яркие внутри, демонстрирующие свои сокровища любопытным: вечерние платья, меха, шампанское, фуа-гра, украшения, орхидеи. Сияющие зимние тротуары. Чередование света и тьмы на улицах. Люди в ночи. Тепло друзей в зимнем холоде. Алкоголь. Мужчины. Сильное волнение от входа в здание для беглого осмотра множества мужчин, находящихся там, от выбора кого-то. Завоевание. Игра покорительницы, покоренной.

Я открывала для себя гостиничные номера, однокомнатные квартиры, небольшие апартаменты. Те мужчины – знали ли они, с кем делили постель эти несколько минут? Никто не догадывался, что важным для меня было лишь делать то, что мне до сих пор запрещали. Лишь этого я искала, но искала с поразительной жадностью. Получается, что это и означало «построить свою жизнь»? Как легко! Потом я убегала одна, и это был самое приятное мгновение. Я узнавала, что такое одиночество и утренняя заря. Мне не было страшно. Незнакомая улица, ощущение «греха» во всем теле, тьма везде, насколько хватает глаз, а мне не страшно. Четыре или пять часов утра. Мне предстояло поспать от силы час-два до того, как проснутся дети. Но я знала, что не буду чувствовать себя усталой, что завтра мне предстоит такое же удовольствие.

Я открывала для себя косметику, духи, платья, черное белье, колье, серьги. В ресторанах я пичкала себя всем, чего мне хотелось, и все же я худела, худела. Все килограммы, прилипшие к моему телу, как гири к ногам каторжника, исчезали без всяких усилий с моей стороны.

Целыми неделями, а, может быть, месяцами у меня кружилась голова от радости, от здоровья, от алкоголя, от ночи, от новых ласк, от хорошей еды. Я проводила дни, развлекаясь исключительно этой новой игрушкой – моим телом. Все меня удивляло и все мне нравилось: как шевелились мои пальцы, как двигались мои ноги, как вздрагивали мои веки, как исходил из горла мой голос, как я совершала модуляции голосом, как хорошо все у меня функционировало. Я была я. Я жила.

Я развлекалась тайком, вспоминая при этом кровь, страх, трубу с глазом, пот. Я выстраивала их по очереди перед собой: они оставались снаружи меня. Я выставляла их со всеми подробностями, манипулировала ими – вначале с опаской, затем дерзко… они не входили в меня.

Я хотела, чтобы все это длилось долго, ведь я никогда не развлекалась по своей воле. Я не знала, что такое безразличие – вся моя жизнь была громоздкой, беспокойной, даже в детских играх. Я никогда не играла в прятки, салки, бабки, классы или догонялки по-настоящему. Глаз матери, который я путала с божьим глазом (и – бессознательно – с глазком камеры), присутствовал всегда и смотрел на меня, оценивая все мои жесты, мысли, ничего не упуская из виду. «Отец мой, я согрешила мыслью, словом, действиями и… бездействием». Хуже всего было то, что я могла согрешить, не отдавая себе в этом отчета. Грехи были похожи на микробы, они были повсюду, их не было видно, но они могли заразить меня в любую минуту и вопреки моей воле.

За грехом последовала вина, затем внутреннее Нечто. Я постоянно жила затравленной, преследуемой, выслеживаемой, виноватой до того самого дня, пока не познала смысл галлюцинации.

Вот тогда я поплыла по миражу здоровья и свободы с наслаждением, с фантастическим, внезапным и сильным голодом.

Но все же внутреннее Нечто вернулось – сначала исподтишка, приступами страха, пока однажды ночью не бросилось на меня в открытую, с силой сотрясая меня, встряхивая мою голову, которая ударялась о какую-то неизвестную постель, о черную бороду на лице уснувшего возле меня с открытым ртом мужчины, о тело сумасшедшей – той тридцатичетырехлетней женщины, у которой было уже трое детей, но которая оказалась в той убогой холостяцкой комнате. Я выбежала на улицу и увидела переполненные мусорные баки, пьяных бродяг, спящих на тротуаре, диких кошек, которых мой бег заставлял прятаться, рабочих, утренних проституток, омерзительных мужчин!

Конец жизни! Бесстрастность исчезла!

Я была всего лишь паяцем, марионеткой, роботом, куклой!

Какой смысл имело мое здоровье? Какой смысл был в моем теле?

Никакого!

Разразилась сильнейшая буря. Она сметала все. Новое оружие внутреннего Нечто было более грозным, чем предыдущее. Более грозным, чем кровь, более грозным, чем смерть, более грозным, чем сердце, идущее в атаку. Новым оружием Нечто была чистая тревога, прямая, холодная, простая, без ширмы, без щита, голая. Тревога без потения, без дрожи, без тахикардии, без энергии – толкающая меня к тому, чтобы дать деру или свернуться клубком. Я больше не была больной. Я была всего лишь нелепой, стареющей женщиной, ничего не знающей, чья жизнь не имела никакого смысла. Я была ничем. Таким ничем, что кружилась голова, таким ничем, что оставалось только выть до смерти.

Умереть, умереть и покончить со всем этим. Меня влекла смерть, меня соблазняла ее загадка. Соблазняла, потому что в ней было что-то другое, что-то непонятное для человека, что-то непостижимое. Именно этого я себе желала: непостижимого, нечеловеческого. Мне хотелось раствориться в частице электричества, дезинтегрироваться в замкнутом импульсе, хотелось быть уничтоженной, попасть в небытие.

Почему я не убила себя тогда? Из-за детей? Я не могла оставить им в наследство труп сумасшедшей, который обременил бы их жизнь так же, как мать обременила мою. Я не хотела привести их в хаос внутреннего Нечто. Правда ли то, что из-за них я не покончила с жизнью? Не знаю.

Я продолжала ходить в глухой переулок, но начала оскорблять маленького доктора. Я бросала ему в лицо все, что я слышала о психоанализе: что он делает людей еще более чокнутыми, что они становятся сексуально озабоченными, что он убивает их личность.

Я призывала на помощь психоаналитические термины, которые он просил меня, когда мы только начали сеансы, не применять. Я жонглировала словами «либидо», «самость», «шизофрения», «эдипов комплекс», «психотическое и невротическое вытеснение», «фантазмы» и всегда сохраняла для финала «перенос». Все потому, что мне было больно оттого, что я настолько отдала себя в его руки, что я настолько доверилась ему, что я настолько его любила!

Он был марионеткой Фрейда! Крепкие нити Фрейда заставляли его двигаться! Фрейд был жрецом психоанализа, той религии, о которой трепалась известная интеллектуальная элита, – помпезной, тщеславной и губительной.

– Да, губительной, маленький урод! Религии, от которой душевнобольной еще больше сходит с ума. Что вы, несчастный расстрига, вытворяете с душевнобольными вашей салонной болтовней, на телевидении, в массовых журналах? Всем известно, что вы практиковали дидактический психоанализ, как и все клоуны вашей породы. Зачем вам это? Чтобы распознавать значение жестов во время мессы? Ведь вы знаете, как люди ложатся спать, как и что они говорят, как кто-то другой стоит за вашей спиной и слушает вас, как все происходит в непроницаемой закрытой среде втихую! О чем вы могли говорить во время дидактического анализа? Ну? О неприятностях, которые вам, возможно, доставил ваш крах? О затруднении в выборе одежды для причастия?

Это не означает, что вы знаете, что такое душевная болезнь. Это ужасная болезнь! Это значит жить в густой патоке, состоящей из внешнего и внутреннего, из живого и мертвого, из пронзительного и глухого, из невесомого и тяжелого, из тут и там, из удушливого и неосязаемо легкого. Это значит находиться в плену прилипшего к больному омерзительного Нечто, изменчивого, порой завораживающего, тянущего тебя то туда, то сюда, режущего, все усугубляющего, давящего, висящего над тобой, не оставляющего тебя в покое ни на минуту, занимающего все пространство и все время, вызывающего страх, потливость, парализующего, подталкивающего тебя к побегу, представляющего собой непостижимость и пустоту! Но пустоту наполненную, пустоту уплотненную! Вы хоть понимаете, что я хочу сказать, вы, придурок?

Я больше так не могла. Выходя после сеанса, я шла прикладываться к бутылке, напивалась до потери пульса. Когда женщина употребляет выражение «прикладываться к бутылке», это вульгарно и мерзко, для мужчины это не так, и звучит как что-то сильное и немного тоскливое. Женщина угощается, попивает, в худшем случае пьет. Я отказывалась употреблять эти лицемерные слащавости. Я накачивала себя: уничтожала себя, гробила себя, презирала себя, ненавидела.

Я уже не владела собой. Я была никем. У меня больше не было ни желаний, ни боли, ни вкуса, ни чувств. Я была создана, чтобы представлять собой человеческую модель, которую не я выбрала и которая меня не устраивала. День за днем с самого рождения мне навязывались жесты, поведение, лексика. Мои потребности, удовольствия, стремления подавлялись, их огораживали, гримировали, обряжали, заточали. После того как у меня отняли мозги, после того как опустошили голову от всего, что являлось моим, ее наполнили мышлением, которое было мне абсолютно чуждым. А когда увидели, что пересаженная ткань прекрасно прижилась, что мне уже не нужно было, чтобы кто-то вытеснял те волны, что шли из глубин моего существа, мне разрешили жить, жить свободно.

Теперь, когда в глухом переулке я провела инвентаризацию этой неразберихи, когда я с точностью до деталей вспоминала то старательное промывание мозгов, которому я была подвергнута и благодаря которому я стала почти достойной своей матери, семьи, своего класса; теперь, когда я все это понимала, когда я раскрыла хитрость, с которой эти пытки были надо мной произведены и доведены до конца, – во имя любви, чести, красоты, добра, – что оставалось мне? Пустота. Кем я была? Никем. Куда мне идти? Никуда. Больше не существовало ни красоты, ни чести, ни добра, ни любви, как не существовало по тем же причинам ни зла, ни ненависти, ни стыда, ни уродства.

Разгадав галлюцинацию, я подумала, что появляюсь на свет, я подумала, что рождаюсь. Теперь же мне казалось, что, вынув глаз из конца трубы, я сделала сама себе аборт. Тот глаз был не только глазом матери, Бога, общества, он был и моим глазом. Разбилось то, чем я была, а на моем месте остался ноль, начало и конец, та точка отсчета, откуда все катится к большему или меньшему, к зоне мертвой жизни и живой смерти… Было ли это возможно – быть в возрасте нуля дней и тридцати четырех лет? Я была настоящим монстром. Самое страшное было не то, что я находилась там, а то, что я все понимала – с холодной ясностью и с той уверенностью, которую дает психоанализ. Я была великаншей, обездвиженной с помощью простой липучки для мух или же мухой, попавшейся в капкан для великанши. Гротескная, смешная, нелепая.

Ох! Ах, сумасшедшая! Ох! Ах, сумасшедшая!

Хуже всего была мысль, что и все остальные из моей среды имели ту же участь, что и я. Тогда почему я одна реагировала так хорошо и в то же время так плохо на дрессировку? Потому ли, что действительно мой разум был больным, или потому что я была слишком слабой и ломкой? Я принимала только такую альтернативу, которая была пропастью, адом.

Я продолжала ходить в глухой переулок, ложилась на кушетку, но больше ничего не говорила. Ничего. Мне больше нечего было сказать. Я больше не знала, что сказать. Доктор и я знали друг друга настолько, что мне достаточно было нескольких слов, чтобы поведать ему о том, что случилось после нашего последнего сеанса. Затем наступало молчание. Тягостное, угрюмое. Мне случалось даже засыпать там, на кушетке, спасаясь таким образом от абсурдной, ничтожной действительности.

Неясный, смутный – тот же пейзаж, что и в юности: серая, туманная пустыня под бежевым спокойным небом. Какой смысл имело без конца ходить туда? Постоянно одно и то же.

Почему я упорствовала, продолжая ходить в глухой переулок?

Кушетка. Мой взгляд устремлен на ткань, которой обиты стены, – серая и бежевая банальность, одновременно бесцветная и неопределенная. Мои глаза, смотрящие в мою собственную тревожную пустоту, одновременно туманную и гладкую.

В один из пасмурных дней своего детства в каком-то плоском и ровном месте без растительности, без рельефа я встретилась с отцом. Мне было лет шесть-семь. Он принес мне подарок: красный бархатный куб, перевязанный золотистыми атласными ленточками. Великолепно! В такой упаковке мог быть только очень красивый подарок. Я, как всегда, почувствовала себя смущенной двусмысленным присутствием отца, веселой нежностью и любовью, которые он проявлял ко мне. Он смеялся, его глаза сияли.

– Открой, посмотрим, что там внутри.

Я предпочла бы открыть коробку, когда его уже не будет, но он настаивал.

Медленным движением я потянула за золотистый узелок, и коробка резко открылась сама, демонстрируя чертенка, балансирующего на конце пружины, высовывающего язык, прожигающего почти вылезшими из орбит глазами, гримасничающего. Он был очень уродливым, глупым. Он напугал меня. Какое разочарование! Обескураженная, я расплакалась. Меня предали!

Моим чертенком в зрелом возрасте был этот маленький доктор. Я позволяла себе роскошь приходить три раза в неделю для того, чтобы увидеть чертенка, который разочаровывал меня и насмехался надо мной. Траты были громадными. Оплата сеансов поглощала почти все, что я зарабатывала. После того как я оплачивала разные услуги, газ, свет и питание для детей, оставалось еще по пять франков в день на все остальное. Было трудно. Но эти лишения соответствовали моей пустоте. Раз дети имели то, что им необходимо, зачем иметь больше денег? Я терялась в бессмысленности.

Я была безрассудным облаком, кружащимся вокруг невнятного центра. Прежде центром моей жизни сознательно или бессознательно я считала мать. Сейчас она была разъедена моим анализом, как кислотой. От нее ничего не осталось. Но я только и умела, что вертеться вокруг нее, ее принципов, ее фантазмов, ее страсти, ее печали. Если даже некоторые части моего существа распадались на отдельные густые волокна, на первый взгляд, свободно плывущие где-то вдалеке, фактически они были крепко пристегнуты к центру водоворота, представленного уже вынутым глазом матери.

В сертоне, особенно сухом и бесплодном крае Бразилии, то там, то сям можно встретить редкую растительность. Если попробуешь вырвать кустик, то обнаружишь, что у него крепкие корни и что в глубине они становятся все толще. Если упорствуешь, пытаясь откопать их, то замечаешь, что они сплетены с корнями соседних кустов и что все они соединяются в один крепкий ствол, который, углубляясь, становится все толще и в конце концов превращается в единый ствол, проходящий сквозь землю, как бур. И ты понимаешь, что на самом деле речь идет об огромном дереве, которое зарыло себя на двадцать–тридцать метров под землю в поисках воды. Следовательно, кусты, которые мы видим в пустынных краях, не что иное, как верхушки веток этого гигантского дерева.

Я была этими кустами, но, лишенная ствола, который питался бы в глубинах водой, я должна была умереть.