Дорога камней

Карелин Антон

ГЛАВА ПЕРВАЯ

ТАНЕЦ БЕЗЛИКИХ

 

 

Никто не хотел и не осмеливался унижать Старика.

Последний, решающий документ по поручению Совета был доставлен в Резиденцию чуть позже обеда, с тремя предуведомлениями и просьбами о скорейшем ответе только за последние полдня. И вместо должных трёх часов на принятие решения ему были предоставлены сутки — хотя Совету это было невыгодно в крайней степени.

Посланник к Старику за ответом — юный Элдор Бринак, сын его прославленного воспитанника-генерала — был изумительно робок и вежлив до лёгкой тошноты; впрочем, его искусственные манеры казались лишь слепком с поведения членов Совета и приближённых за последние несколько недель.

Все трепетали перед Смещаемым — кто из уважения, кто из милосердия, — но в то же время оставались полны достоинства, уверенны, надменны, внешне спокойны. Неудивительно. За ними стояла набирающая обороты реальная сила, тогда как за моим господином — сила, стремительно уходящая.

В те дни мне казалось, что невероятное почтение, предупредительность и тактичность, вся эта полутошнотворная где-то сладость, в момент Смещения оказанные ему почти каждым из тех, кто был рядом, — лишь дань человеку, последние пять десятков лет державшему в кулаке войска ОСВ. К полководцу, рассеявшему неостановимое, в считанные недели уничтожившему наиболее неожиданное и мощное нашествие на Империю сынов Хран-Гиара в далёком 225 году; тогда мне казалось, все это лишь слабая плата за отданную Империи жизнь.

Однако теперь, на старости лет, когда розовый покров навсегда спал с познавших слишком многое глаз, мне отчётливо видится, что основным чувством, руководившим действиями Совета, было не уважение, не опасение унизить величайшего полководца в истории Империи, нет-нет. Заговорщиками руководил тривиальный, непривычный высшим чинам Дэртара и ОСВ страх.

Совет и подчинённые ему структуры отчаянно боялись Старика.

Они знали, что, если ему придёт в голову воспротивиться вынесенному решению, огромное количество и офицеров, и солдат всей северной половины континента последует за ним, даже и не подумав ослушаться. Не подчиниться приказу. Ведь Диктатор, в отличие от Императора, в тот момент обладал далеко не формальной властью. Ни он, ни его предшественники никогда не были украшением Империи, и ни разу за прошедшие столетия величайшие полномочия Диктаторства даже не пересматривались, а приказы обсуждались высшим кругом Совета крайне редко.

Мой повелитель — сухощавый, молчаливый и давным-давно поседевший Старик, к редким словам которого прислушивался и сам Император, всегда обладал поистине сказочной властью. Но никогда, как и Его Величество Эйрканн, не воспользовался ею. Принеся присягу, он следовал интересам государства, которому служил, забывая о делах своих собственных. И брал правление войсками ОСВ лишь в годы военной опасности или войны.

Но теперь положение изменилось. Уже пять лет никто не держал в подобающей узде Совет, Гильдии и Храмы; отсутствие реального Правителя, который все своё время проводил в одиночестве, не интересуясь государственными делами, наконец-то привело к неминуемому развалу. К шторму, о котором сначала в шутку, потом с долей истинной тревоги говорили почти все старшие канцелярии, все через одного приближённые Двора, большая часть военных и высших правительственных чинов. И он надвинулся на всех нас, словно пенный шквал во весь берег, уйти от которого невозможно.

Военная Империя начинала стремительно распадаться изнутри — малозаметно, но всеобще. «Из-за чего?» — спрашивают теперь многие, пытаясь из груды ответов выбрать идеально подходящий. Единственного ответа нет. А если и есть, возможно, он таков: переросла себя. Она развилась настолько и в таком количестве направлений, что, закончив последние курсы, её составные-ученики разорвали её изнутри, стремясь к свободе и самодостаточности...

Вы все ещё хотите спросить: «Из-за чего?»

Из-за того, что сама система ОСВ расшаталась за долгие годы мира: государственная скрытность и миф о несокрушимом Дэртаре надёжной завесой укрыли истинную опасность кочевничьих нашествий даже от Общей палаты Совета, — что уж говорить о низах. Из-за внезапно ставшего очевидным обострения отношений государства и Храмов. Взаимопротивоположное стремление входящих в Дэртар структур к самостоятельности и единовластию приобретало характер целеустремлённости, сменяющей годы робких мечтаний, которые ей предшествовали.

И сделать со всем этим хоть что-либо с каждым месяцем было все труднее и труднее: даже самые послушные и любящие дети, став на ноги, стремятся уйти из родительского дома на свободу, а Империя ОСВ не желала отпускать ни одного из взращённых в своём подворье щенков...

По каждой из этих причин и по многим другим сама структура Объединённого Воинства стала обременительной, дорогостоящей и ненужной.

Стремясь к выходу из долгого застоя, самые различные властные сообщества и отдельные фигуры, могущества которых могло хватить, чтобы предвидеть ближайшие повороты судьбы, даже определить их направление и градус, рвались к определённости и свободе. Все зависело от денег и денежных интересов. Экономика диктовала политику, а не Идея, как прежде, и не было сил, способных противостоять океану денег, пробивающемуся сквозь подточенные горные кряжи двух с половиной векового ОСВ. Ведь Император молчал.

Высшие чиновники, руководствуясь интересами Империи и собственными, желая обрести власть, происходящую из смешения власти Диктатора и самого Его Величества, точными, рассчитанными и подготовленными шагами двигались вперёд. 20 июля 259 года на общем собрании абсолютным большинством голосов Совет Империи вынес решение поистине историческое — о немедленном роспуске Объединённого Светлого Воинства — громоздкой системы, пьющей кровь из крупных и мелких рыбин упомянутого океана. О реорганизации армий Дэртара.

Так Советом были выиграны огромные, колоссальные средства, которые Империя тратила на содержание ОСВ и контроль за блоками северных, отчасти юго-западных войск. Так были отданы на откуп профессиональные отряды и возглавлявшие их офицеры. Так Дэртар утратил статус средоточия всеобщей военной власти. Так начался процесс открытого, официального переформирования систем управления Военной Империи.

И власти Диктатора со дня на день должен был прийти конец.

Но для того чтобы вступили в действие резолюции такого уровня, Совет нуждался либо в открытом подтверждении Императора, — которого, несмотря на трехлетний тихий, многоглоточный ропот, даже в этом случае никто так и не осмелился побеспокоить, — либо в письменном согласии самого Старика.

И в этот момент все зависело от него одного.

Быть может, сейчас я выдаю то, что лучше оставить в тени, потому что многочисленные и очень популярные в последнее время историки найдут, как злоупотребить моими словами.

Многие в то время пытались тем или иным способом воздействовать на Таната Гиллара, привести его к тому или иному решению. Это длилось примерно около двух месяцев, начавшись в середине мая, и за это время все мы, непосредственные подчинённые Диктатора, составляющие внутренний круг, пережили очень многое. Очень многое подтвердили недомолвок, произносимых шёпотом слухов о высоком мире, в котором живём...

Непосредственно перед тем, как наследник Бринака пришёл со своей свитой принять подписанный или надорванный свиток с решением Совета, Диктатора посетила Её Высочество Катарина дель Грасси, и разговор снова касался решения, которое ему предстояло принять.

Я не был при нем в том разговоре. Мне, как и всем остальным, было приказано покинуть комнату, и впоследствии Старик не прокомментировал визит Её Высочества никак. Но Катарина удалилась не через выход, а с помощью переносящей магии, что, возможно, хотя бы косвенно свидетельствует о чувствах, испытанных ею в тот день. А через полчаса, когда юный Бринак прибыл с посланием Совета, мне, стражникам, представителям независимых сторон, посланнику и его свите было позволено войти.

Старик стоял у своего окна, разглядывая открывающийся вид, — по его словам, лучший вид в Империи. Он смотрел на столицу во всей её красоте, и всегда прямая его спина сейчас была сгорблена, а голова наклонена вперёд.

На несколько минут он замер так, неподвижно, а все мы, застывшие каждый на своём месте, в своей позе, ждали его решающих слов. Я из первых рук знал, что с нами почти все наиболее влиятельные маршалы и генералы; ночью накануне я и Колвин, старший секретарь по безопасности, встречались с шестнадцатью совершенно различными людьми, втайне от Старика заканчивая организацию того, что стало бы движущим ядром вооружённого переворота, подай он хоть один знак.

Многие ожидали только сигнала, лишь краткого слова, слишком хорошо зная, как только Диктатор уйдёт в отставку, их сошлют, арестуют или даже казнят. Раскол в высших правящих слоях зашёл слишком далеко, и противоборствующие стороны теперь были готовы на все.

При желании мы могли бы объявить открытое заседание Совета, и вместе с представителями Храмов, с полным сбором высших военачальников Империи принять иное решение; Хилгорр настаивала на этом больше двух недель, доказав, что по Закону это возможно. Встать на пути у неминуемого экономического кризиса-распада. Реорганизовать систему, не теряя отдельных блоков и частей. Без раскола армии, без перемещений огромных денежных средств и возможной гражданской войны. Без заговоров и мятежа.

Но это было непередаваемо дорого, труднопредставимо, сложно. Кроме того, слишком многие при этом теряли то, что жаждали получить. Человеческой натуре свойственно выбирать лёгкие пути. Обществу это свойственно в ещё большей степени. Поэтому заговорщики и вышли на более краткую дорогу, зная, что множество влиятельных гильдий и родов всеми силами поддержит роспуск ОСВ.

Юный Бринак, отец которого был одним из тех, кто создавал и в первом чтении принимал принесённое решение, сейчас был заметно бледен, руки его дрожали. Он знал, что в случае раскола, в случае переворота, который чуть ли не открыто предполагался рано или поздно и при дворе, и в народе вот уже больше года, все члены Совета будут взяты под стражу, и за жизнь их никто не даст и медного гета. И что его отцу эта участь предстоит среди самых первых. Потому что заговор против Императора начинал именно он.

Понимал это и сам генерал Бринак. Ещё он был одним из тех, кто знал единственную слабую сторону нашего старика. Знал, как он от всего этого устал. Видел, как немощен и надломлен. И был уверен, что, находясь у порога близкой смерти, отказавшись от предложенной молодости ещё двадцать пять долгих лет назад, сейчас он тем более бороться не станет.

А ещё он помнил, как давным-давно обожал его этот пожилой, немногословный, задумчивый и тихий человек. Именно поэтому в приёмной Диктатора и замер его юный сын, так похожий на молодого генерала. В этом был простой и верный расчёт. Ради чего существует Империя? Ради кого выносит решения Совет?.. Кто будет гибнуть первым в случае гражданской войны?..

Только сознавая, что Танат Гиллар в свои семьдесят два не имеет и десятой доли тех внутренних сил, что позволили ему стать величайшим Диктатором в истории ОСВ, Совет и решился начать именно сейчас. Не дожидаясь уже неминуемо скорой естественной смерти Старика. Рассчитывая, что сердце его ещё раз дрогнет при виде бледного мальчишки, пришедшего принять свиток, предоставленный днём ранее. Именно поэтому, ошибись они в расчёте на малый гран, заговорщики могли проиграть. Ведь в эту минуту все зависело от него одного. От старика, согнутого временем и чем-то, что пряталось, боролось, страдало внутри него...

Несколько минут спустя, когда напряжённое молчание, казалось, готово было проломить стены, мой повелитель обернулся. Лунообразное, вытянутое лицо его хранило обыкновенное отчуждение и спокойствие, разве что было немного более бледно, чем обычно. Глаза его сверкали чуть ярче и казались влажными. Взгляд его остановился на замершем, вытянувшемся Элдоре Бринаке. Мгновение он неподвижно смотрел на сына своего преданнейшего ученика, ныне ставшего врагом. Затем чему-то кивнул, подошёл к столу, открыл внутренний ящик и вынул из него уже приготовленную мною бумагу. Просмотрел её в последний, восемнадцатый раз. Кивнул мне и, приняв поданное перо, строгим и чётким почерком вывел на ней свою подпись.

Так было подписано Отречение.

Из воспоминаний Томаса Рэндэла, последнего личного адъютанта Диктатора Таната Гиллара; 289 г. ВЛ, для категорий доступа «А», «Б» и «В», Библиотека Дэртара, седьмой холл.

 

1

— Вы понимаете, к чему это приведёт?! — Судя по тону и по вибрирующей, всепроникающей силе голоса, Принцесса наконец-то позволила себе прийти в ярость, хотя внешне это было очень малозаметно; лишь сверкали её одухотворённые, темнее чем обычно, глаза. — Княжества распределят освобождённые войска, вместо того чтобы распустить их! Из малочисленных и марионеточных они создадут армии, 'которые уже через пять лет будут способны противостоять объединениям Империи!.. Вы же не принадлежите к тем глупцам, которые считают, что на это у них не хватит денег, — да они откажутся от всего!.. А жрецы?.. Что сделают Храмы?.. Раньше их придерживало существование единой централизованной системы, — да что там, весь мир сходился сюда, к общему центру, в Дэртар, — что будет теперь? Они выросли, черт возьми; надо же, они окрепли! Им нужно развитие и больше свобод! И вместо того, чтобы использовать эти стремления как рычаги, что делает Совет? И что позволяете сделать им вы?.. Все малыши, один за другим станут разветвлять сеть самостоятельных монастырей за пределами Империи! Через те же пять лет, а то и раньше, перенесут часть основных сил за наши границы, и церковь каждого из Богов станет надимперской! Что остальные?.. Что?! Мирские будут ещё быстрее: Гильдии тотчас переведут старшие филиалы и склады на территорию Гаральда или Талера, потому что там меньше и сбор, и налог, равно как больше правовых свобод! Это только начало, внешний признак вашего будущего, — есть и другие! Свара аристократии, чиновников и купцов приведёт к новому расколу — уже внутри этой будущей, малой, не всеобщей Империи, — и не будет силы, способной сдержать распад! Кто, вы думаете, займётся этим? Император?! И во что превратимся к этому времени все мы?.. — Глаза её кричали, светло-голубое платье звенящим переливчатым атласом струилось по бёдрам и плечам, волосы, стянутые в гладкий, иссиня-чёрный, увитый жемчужными лентами хвост, вздрагивали, хрустально позвякивали с каждым шагом, поблёскивая в ровном свете ламп. На ней почти не было драгоценностей — лишь кольцо с многогранным бриллиантом, украшавшее Инфанту с раннего детства, и тонкое платиновое колье, испещрённое шлифованной сталью, сапфирами и голубым хрусталём.

Вдохновлённая, движимая истинной страстью, она была необыкновенно красива — и яростна.

— Во что превратимся мы? — повторила она, повышая и без того резкий тон. — Огромное государство, надгосударственная система, уникальная, единственная, всеобщая?! Колосс, за два столетия сгнивший со всех сторон и трухлявый изнутри?.. Светлая идея, чёртова легенда, великая сказка, чистый вымысел, банальный миф, грандиозный обман?! — пылающим взглядом она буравила седой, узкий затылок старика, но он не отвечал, не реагировал никак, и искренняя внутренняя ярость постепенно сменялась в её лице глубокой, более спокойной досадой.

— Империя падёт, — переводя дух, сама себе ответила Катарина, зная, что Диктатор продолжит молчать. — Система рухнет сама в себя. Обезглавленная вашим уходом, с сердцем, покинувшим её уже пятилетие назад, с руками и ногами, рвущимися на свободу, в разные стороны, — лопнет, как пузырь, каким и будет являться без вас с отцом, без институтов, замков и цепей, которые представляет каждый из вас. Скелет разломится на несколько частей, печень и селезёнка вывалятся на траву и снег, покатятся по городам и селениям, кровь затопит весь континент, — вы же не рассчитываете на то, что все друг с другом не передерутся?.. Погибнут десятки тысяч, десятки... — Принцесса замолчала, отвернувшись от Диктатора и рассматривая батальную картину на стене.

Там несущиеся во весь опор бесконечные конные ряды сталкивались с широко торчащей стальной щетиной, выраставшей словно из-под земли. И повсюду, от горизонта до горизонта, над растоптанной землёй и полуобглоданным лесом пылало радужное сияние рассеивающей ауры Конклава. Высшей антимагии, которая перевела войну Седьмого Нашествия в руки полководцев и солдат. В худые руки тридцативосьмилетнего Диктатора.

Катарина коснулась языком горячей, сухой губы. Глубоко вздохнула. На бесконечно краткое мгновение ей послышались яростные, отчаянные крики, звон сталкивающейся стали и скрежет, скрежет, смертоносный вой сминаемых войск...

— Конечно, — через пару секунд более сдержанно продолжила она, — покой в конце концов установится. Система правления сменится, разбушевавшиеся реки вернутся в предназначенное русло... Но вместо Империи на месте Дэртара будет королевство. Или княжество. А вокруг него — множество других, таких же. Алчущих крови друг друга. На долгие десятилетия или даже века, пока ценой ещё большей крови кому-то снова не удастся объединить их в одно.

Принцесса снова резко повернулась к нему, устремляя в сторону Старика взгляд, способный бросить в дрожь почти любого.

— Вам нравится подобная перспектива? — почти выкрикнула она. — Неминуемая с момента вашего ухода?.. Нравится?!.

Слова Инфанты повисли в воздухе без ответа. В тишине, пронизывающей широкий, светлый кабинет с высоким куполом-потолком, каждый ощутил досаду, стекающую с её покатых плеч.

Досада Её Высочества происходила в основном из-за того, что все её очарование, вся убедительность и весь рассудочно-чувственный пыл слово за словом уходили в никуда. Старик так ни разу и не повернулся к ней лицом, сразу же после приветствия отступив к окну. Спина его живописала лишь молчание и вместе с тем смертельную усталость.

Катарина хорошо понимала, что это значит.

Он, несмотря ни на что, все же был мужчиной, и так же, как остальные, не мог не поддаться очарованию её сверкающих глаз, алеющих щёк, вздымающейся груди. Одухотворённости и сокрушающей силе, пылающей в ней. Природа была сильнее него, сильнее любого из них.

Мужчины, сильные мужчины никогда не могли устоять перед женственно-слабой Катариной, которая была сталью против железа любого из них; их собранность и воля улетучивались, развеянные очарованием светлого чуда с ураганом внутри, смытые валом искренней, неожиданно глубокой страсти, пронизывающей незабываемую, величественную стройность, нежность и красоту. Старик чувствовал то же самое. У него не было сил бороться с прекраснейшей из женщин мира.

А значит, не желая подвергать себя искушению всмотреться в её образ и увидеть там неисполнимую, умертвляю- щую своей недоступностью мечту, он предпочёл отвернуться и замереть, вслушиваясь в её слова, чтобы услышать и надлежащим образом ответить на них. Он тщательно спрятался от её горящей, пенящейся искренности плотной завесой усталости, старости и безразличия. И вся её страсть производила на его худую, кривоватую спину впечатление не большее, чем ярость котёнка на утомлённого, засыпающего пса.

Впрочем, Инфанта не собиралась останавливаться и сдаваться. В свои, по сути, десять — пятнадцать взрослых лет она уже знала о людях больше любого шестидесятилетнего. Принцесса понимала, что даже если не сейчас, то через несколько минут, часов или дней, её слова и направленная на него страсть проникнут сквозь поры воли-плаща и все равно возымеют действие.

И тогда, вспоминая их разговор и сожалея о том, что не мог, не позволил себе откликнуться на слова Принцессы так, как она того хотела, он начнёт склоняться на её сторону.

— Вы знаете, Гиллар, — после краткой паузы, полностью успокоившись, продолжила она, становясь так, чтобы её маленькое, чёткое и яркое отражение замерло на затемнённом стекле точно напротив его лица, — я уверена, нам с вами возможно идти по одному и тому же пути. В то время как Совету недоступен ни мой, ни ваш. Я не прошу вас о помощи и даже не пытаюсь изменить принятого вами решения. Зная вас, я сознаю, как это бесполезно. Присущие людям принципы мне хорошо известны и в целом понятны. — Она перевела дух и неожиданно улыбнулась. Затем опустила глаза и замерла, призывая в каждую клеточку тела холодный, стальной покой. Готовясь сказать самое главное н желая, чтобы эти слова он запомнил навсегда. Чтобы они впечатались в его разум и сердце подобно раскалённым щипцам. Зная, что не вздрогнуть от них он не сможет.

— Помните только одно, Гиллар, — медленно и тихо произнесла она, — после того, как вы собственноручно подпишете отречение и оставите столицу, чтобы насладиться покоем старости, взявшей вас за горло... кто-нибудь из особо дальновидных попытается востребовать вас. Будут ли это тупые правители Талера или прозорливые Гаральдские лорды, мне в высшей степени все равно. Потому что верно лишь одно... — полушёпот её взлетел к потолку, падая в бездонный колодец чернеющих небес, — если это случится и вы откликнитесь на их зов, я уничтожу вас.

Старик дрогнул. Дрогнул внутренне, бестелесно. Катарина неотрывно следила за тем и видела, как плечи его медленно опустились, — стена между ними внезапно рухнула, и напряжение, накопленное последними минутами молчания, теперь покинуло его... Он слышал все, что она хотела сказать. Он понял все, что должен был понять. Скорее, даже больше, — но это не особенно волновало её.

Катарина не воспринимала этого человека, как соперника или врага. За последние пять лет она успела глубоко проникнуть в него и по большей части понять силы, движущие им.

Нож, стоящий вне круга телохранителей у неё за спиной, цепко и внимательно изучал Диктатора, замершего у окна. Тот молчал, повернувшись к Инфанте спиной, рассматривая открывающиеся взгляду башни, галереи, улицы, площади, парки и дворцы. В позе его, по мнению Ножа, было что-то надломленное, особенно мгновение назад, когда напряжённые поднятые плечи застыли, словно маленький кривой горб. Словно старый воин осознал, что силы покинули его, — точно в тот момент, когда он наконец-то встретил противника, которого ждал всю жизнь. И, мысленно осознав себя, отчётливо пенял, что теперь уже слишком слаб для того, чтобы по-настоящему с ним бороться.

Насколько знал убийца, судьба этого Диктатора в действительности сложилась именно так. Он был слишком гениален даже для расчётливых вождей Седьмого Нашествия сынов Хран-Гиара, даже для адептов из клана Ушедших, что стояли у них за спиной. В свои семьдесят два он так и не встретил до сих пор никого, кто был бы ему ровней, и теперь ему предстояло уйти, так и не показав миру дарованные свыше и воспитанные жизнью возможности, так самому и не проверив, не познав их до конца.

Полководческий гений Гиллара, признаваемый всеми осведомлёнными людьми, в самом деле так и не был ни разу по-настоящему подтверждён. Седьмое Нашествие, неодолимое и смертоносное, после разгрома в шесть недель сейчас, тридцать с лишним лет спустя, почти никто не считал за угрозу достойного уровня. Быть может, Старик остался непобеждённым не потому, что был гениален. Быть может, ему просто не досталось противника сильнее; Имперская военная система сама по себе была организована настолько правильно и чётко, что победа над кочевниками была, по мнению многих, неминуема. Быть может, в большие сроки?.. С большими потерями?.. Быть может... Никто не мог бы точно ответить на этот вопрос.

Теперь же, когда против него выступали воистину гигантские, чуть ли не всевластные силы, радость сражения с которыми могла окупить долгие годы кропотливого служения, Старик не мог сделать решающий шаг. Он дал присягу следовать интересам Дэртара, и нарушить её, повергая Империю в море борьбы и ныне уже реального, столь близкого внутреннего кровопролития, не мог.

* * *

Долгую минуту ничто не нарушало длящегося осязаемого ожидания. Затем, в полной звенящей тишине, Танат Гиллар повернулся, заскрипев новыми туфлями простого офицерского кроя, к которым имел пристрастие с самого офицерского детства, с шести лет.

—  Отвечая на вопрос, Ваше Высочество, — безжизненным, ровным голосом, надтреснутым и чуть охрипшим, произнёс он. Замолчал. Пожевал губами, готовясь поднять на неё взгляд выцветших блекло-серых глаз. Поднял, посмотрел в безмятежное, ожидающее лицо... В глазах Принцессы застыла странная, едва заметно тоскливая недосказанность.

—  Я не желал бы раскола Империи, — сказал наконец он, устало и серо глядя на неё. — Не хотел бы анархического правления и расслоения интересов, как не желал бы расформирования Воинства, — с его сухих бледных губ сорвался крошечный вздох. — Но я не вижу иного пути. Для нынешних правителей Империи, не для себя.

В глазах Катарины медленно, в такт его словам разгоралось спокойное, уверенное понимание. Она видела и слышала каждое произнесённое слово, — и сотни остающихся несказанными. Она улыбалась — никто не замечал её улыбки, даже Старик, который смотрел прямо на неё.

—  Мне, — тихо сказал он, — было бы просто пойти на исключительные шаги. Но я сознаю, что при всей полноте влияния отдельного человека на массы существует предел, через который мне перейти не дано. Есть другой, кто мог бы изменить все, с самого начала до конца.

Губы Инфанты дрогнули, искривившись на мгновение: о, как она была с этим согласна!..

—  Но Он предпочитает не вступать в ширящийся конфликт. В расслоение интересов, о котором я упомянул... — Старик качнул головой, прислушиваясь к своим мыслям, тщательно стараясь сказать все так, как написал бы лучший и тщательнейший хронист, без единого лишнего знака, без вздоха. Голос его размеренно скрипел. — И я, вслед за Ним, понимаю, к чему приведёт прямое вмешательство Диктатора. Сколько оно будет длиться, чем закончится. И если одна дорога ничуть не лучше другой, пусть будет выбрана та... — Он запнулся, на мгновение замер, вздохнул... и твёрдо завершил: — ...которая будет выбрана.

На этом полководец замолчал. Впалая грудь его, не украшенная ни одной из полученных наград, облачённая в ежедневный серо-чёрный офицерский камзол, неуверенно всколыхнулась пару раз. Бледное лицо посерело. Принцесса явно истощила старика, силы его были на исходе — это видел каждый. Лагеру, согласно расположению в круге обращённому к Диктатору лицом, было абсолютно непонятно, как тот умудрился дожить до нынешнего дня и перенести напряжение последних недель на ногах. По мнению старшего телохранителя, Гиллара следовало отправить на покой. Все равно, в богатый дворец или домой, в деревню, из которой он пришёл. Его следовало просто избавить от всего этого, — чтобы спокойно дожил оставшиеся недели. Честно говоря, было жалко деда. Добрый ведь человек...

Нож, мыслящий дальше Лагера, в те же секунды был сильно удивлён. Он не ожидал, что постаревший, теряющий силы человек в нескольких словах, так спокойно и полно раскроет Принцессе причины, по которым собирается отступить. И, как показалось убийце, Катарина также ожидала не совсем такого ответа.

Подвижное, светлое, сияющее лицо Её Высочества замерло; прищуренные глаза краткое мгновение изучали сгорбленного, опустившего взгляд старика. Затем Инфанта кивнула.

В общем и целом, понял, нутром ощутил Нож, исходом этого разговора Катарина была удовлетворена.

— Я выслушала вас. Благодарю, — сказала она, не кланяясь и даже не кивая ему, в очередной раз наплевав на этикет, — и удаляюсь. Желаю оставить вас наедине с вашим падением... Диктатор.

Развернувшись, плеснув волной платья по мрамору светлых плит, взметнув черноту изящно свитых волос, Принцесса кивнула телохранителям и, сотворив знак общего переноса, покинула слабого, одинокого старика.

Избранный ею путь свидетельствовал о чувствах, обуревавших Катарину. Суть их составляла умеренная, сдерживаемая, спокойная печаль.

 

2

Как только он подписал неровный, сворачивающийся свиток, Элдор Бринак едва сдержался от открытого вздоха, а лица почти всех остальных, находящихся в приёмной, заметно просветлели. Бесстрастными остались лишь четверо: Дориан Стайн, присутствующий на церемонии как независимый наблюдатель от Совета Конклава, и три генерала, командующие блоками северо-восточных округов, которым Отречение Гиллара приносило в лучшем случае ссылку.

Личный адъютант Диктатора, пухлощёкий, среднего возраста, взволнованный и вспотевший человек по имени, кажется, Томас, выдохнул в момент подписания и никак, уже несколько ударов сердца, не мог вдохнуть; лицо его посерело от переносимого волнения.

Один из сопровождавших Элдора Бринака шагнул к Диктатору, склоненно принимая свиток в чёрный кожаный переплёт, закрывая его, предварительно расправив подписанное Отречение, и тотчас же безмолвно отступая назад.

— Б-благодарю вас... — с трудом переведя дух, юноша склонился, снятой шляпой касаясь пола, затем распрямился — кровь стремительно отлила от его и без того не в меру бледного лица — и добавил: — Вы поступили благородно, мой господин * все поймут и ославят это!..

В его словах была искренняя вера в сказанное. Старик бесстрастно отвернулся от юноши, лишь бросив на него краткий, ничего не выражающий взгляд. Затем опёрся на мгновенно подставленную руку секретаря и, не глядя на посланника Совета, направился к выходу.

В приёмном зале стояла гробовая, тяжёлая тишина.

У самого выхода Гиллар остановился, исподлобья глядя на генералов Финнегана, Виссенара и Дарса, седая, чёрная и темно-каштановая головы которых оставались непокрытыми до сих пор, — как у охранников, сопровождающих или слуг.

Мгновение он смотрел на них, взглядом не пытаясь сказать ничего, не выражая даже серой усталости, владеющей всем его существом.

В следующий миг три генерала — и наследник рода Амато, и выходцы из простых солдат — чётко, синхронно поклонились ему... Устав запрещал отдать честь гражданскому лицу.

Старик опустил глаза и вместе с адъютантом вышел в полумрак коридора.

Сумрак комнаты распался на череду светлеющих теней: входящие широко распахнули высокую двустворчатую дверь.

— Финнеган Лапрад! — холодно и чётко произнёс капитан двойной кварты внутреннего подразделения гвардии столицы, пришедшей за командующим второго северо-восточного блока войск, рапортуя впечатанные ночным инструктажем слова. — Согласно приказу специальной комиссии Высшего Совета вы арестованы и обвиняетесь в преступном злоупотреблении властью. Сдайте оружие, документы и кольцо, следуйте за нами.

Седоволосый генерал встал с аккуратной, непотревоженной постели, протянул капитану тёмный матерчатый пакет, в петле которого болталась крупная золотая печатка, и, сложив руки за спиной, молча кивнул. Краем уха он слышал, как судорожно плачет за тонкими створками внутренней двери жена.

Гвардеец справа, приняв вещи Лапрада, передал их одному из невидимых магов, присутствовавших при аресте и готовых к боевому вмешательству в любой момент; тот принял его, и пакет растворился в воздухе, уйдя под защиту магического покрова.

— Идёмте, — бросил капитан.

«...И потому, согласно всем вышеперечисленным причинам, настоятельно прошу Вас освободить меня от занимаемой должности старшего коморного третьего, четвёртого и пятого северо-западных блоков войск, перевести на менее ответственную и тяжёлую работу. С возможным выходом в отставку в течение ближайших двух-трёх лет».

Пишущий на мгновение замер, перечитав начерченные слова, затем отложил перо и посыпал блестящие строки тонким, похожим на пыль песком. Твёрдое, мрачное, осунувшееся лицо его не выражало ничего. Собственно, нечего было выражать. На столе, небрежно брошенные, лежали нераспечатанные прошения от представителей Гильдий, аристократии и других сторон, заинтересованных в скорейшем решении того или иного спора, череду из сотен которых он всю свою жизнь решал. Исписанным листкам не суждено было увидеть свет его ламп.

Впервые в жизни он, со всей своей властью, со всеми своими связями не мог сделать ничего, и отступление, вынужденная жертва, передача обязанностей и прав была призвана, чтобы выиграть время для других.

Но слишком мало было тех, кто после Отречения мог бы защитить его и таких же, как он. Неугодных Совету. Не в меру преданных старому порядку, а потому не вошедших в грядущую жизнь.

Бороться с этим было бессмысленно, потому что в борьбе с огромным, властным сообществом человеку невозможно победить. Следовало отказаться от главного, послушно и мирно передать полномочия и возможности в руки тех, кто все реальнее, все жёстче и быстрее приходит к власти. Следовало уйти на покой, чтобы сохранить хотя бы спокойную старость, покой и жизнь внуков и детей. Чувствам в данный момент было совсем не место.

Старший коморный вновь взялся сухими, короткими и толстыми пальцами за тонкое, светлое в крапинку, гладкое перо. Помолчал немного, пребывая в привычном, деловом сосредоточении, сопровождавшем любой из его трудов, — когда единственным из звуков, окружавших его, был трепетный свист грузного дыхания, — и вывел последние строки своего последнего прошения.

Подписано 21 июля 259 года. Нижеподписавшийся: Донованн Марц.

 

3

Заседание созданного в срочном порядке внеочередного внутреннего Комитета длилось без перерыва уже семьдесят пять часов; казалось, оно так и не будет закончено в срок. Но к четырём утра выполнение основных очерченных приказом задач было завершено. Каждый из фигурантов последней версии списка обсуждён и занесён в один из реестров, упакован в аккуратные картонные папки с синими тесёмочками.

Старшие ответственные, полковник Джереми Сайен и личный секретарь одного из Старших Советников Питер Макрил, быстрым шагом двигались в конец длинного пустого коридора к бежевой, обитой кожей двери, — вытирая пот и на ходу допивая терпкий глинтвейн, разносящий по телам обоих горячую свежесть и в третий раз за ночь теснящий подступающий липкий сон.

Дверь открылась, когда Сайену, идущему немного впереди, оставалось сделать лишь пару шагов, — в проёме возник низенький суетливый полурослик в форменном камзоле, торопливо устремляющийся вперёд, не поднимая глаз.

— Гил! — одёрнул полковник, с которым слуга едва не столкнулся. — Эй! Здесь, наверху!

— Прошу покорнейше!.. — затараторил полурослик, вытягивая шею и щурясь против яркого света, падающего со светильников потолка.

— Он прибыл? — не слушая, резко спросил полковник, вытирая лицо платком.

— Да, господа, я как раз шёл...

— Ясно, — передавая секретарю ополовиненный стакан, возвышающийся над ним полнотелый Макрил легонько и бездумно похлопал Гила по голове, отчего тот незаметно сглотнул. — Ну... пора.

— Вытри лицо, — мрачно бросил Сайен, поправляя сбившийся воротник, с трудом придерживая папки с синими тесёмками под мышкой.

Чиновник торопливо отёр вспотевшую голову светлым клочком мятой тонкой ткани, пригладил мятые седые пряди и принял из рук напарника меньшие две из четырёх. Оба старших исполнителя, возглавивших Комитет по прямому приказу спикера Высшего Совета тремя сутками раньше, на мгновение замерли перед дверью, около которой застывший на месте полурослик с двумя стаканами в разведённых в стороны руках изо всех сил жался к стене, стараясь слиться с ней и пропустить их вперёд.

— Идём. — Сайен решительно кивнул, и оба перешагнули порог, ведущий в кабинет.

Генерал Бринак ждал их. Соломенноволосый, широкий в кости мужчина лет сорока, расправив мощные плечи и по строевой привычке втянув немного выпирающий живот, он стоял у длинного, зашторенного окна, выводящего в заполненный работающими чиновниками зал; темно-зелёный камзол, расшитый сложным узором ещё более насыщенных цветом бархатных стеблей, почти сливался с сумраком комнаты, оклеенной зелёными обоями, обставленной в неброских растительных цветах.

На мгновение вошедшим показалось, что в центре сгустившегося сумрака плывёт отдельно от тела светлое, круглое, с широкими скулами человеческое лицо, — да двумя локтями ниже белеет что-то ещё...

В руках генерала была книга, которую, ожидая доклада, он решился посмотреть, — судя по замершей на синем бархате Луне с крошечной серебряной надписью под ней, поэтический сборник классических эльфийских преданий и легенд — один из четырёх существующих, а потому образованным людям весьма известный. Видно, у настоящего хозяина кабинета, ныне отправленного в неожиданно срочный отпуск, был утончённый вкус.

— Готово? — только и спросил генерал, откладывая книгу на стол, но почему-то не закрывая её и даже придерживая пальцем строчку, которую перед этим читал.

— Да, господин Высший Советник, — поклонившись, пыхтяще ответил Макрил, — четыре реестра. Всего получилось чуть меньше полутора тысяч.

— Много, — твёрдое, ровное лицо генерала мгновенно нахмурилось, — очень много.

— Мы учитывали все предъявленные критерии, — быстро объяснил Сайен. — Когда поняли, что слишком много, отобрали из них триста пятьдесят пять наиболее важных. Тех, с кем следует разобраться в первую очередь.

— Ладно, — секунду помолчав, затем дёрнув углом рта, резко ответил генерал, — сколько в каждой группе? Кто в какой папке?

— Восемьсот семьдесят пять колеблющихся, потенциально ничьих, — чётко отрапортовал Сайен. — Четыреста двадцать трёх рекомендуем взять под постоянное наблюдение. Остальные опасны.

— Хорошо, — бесстрастно кивнул Бринак, — сколько... последних?..

И секретарь, и полковник понимали, что имелось в виду. Вместе они по три раза перепроверили последний список. Четвёртый реестр. В который в результате было внесено всего тридцать девять человек. Вернее, двадцать шесть человек, семь полуросликов, пять гномов и один высокий эльф.

— Вот, — снова покрывшись потом, отчего-то на вытянутых руках, не подходя ближе, Макрил протянул генералу Папки и тут же, как только отдал их, отступил назад, вытягивая из кармана смятый влажный платок.

— Ваша честь. — Джереми Сайен слегка поклонился, передавая свои две, и, оставаясь подтянутым, бесстрастно твёрдым, заметно побледнел. На светлой коже его, вокруг чернеющих двумя провалами глаз были хорошо заметны тёмные круги напряжения и усталости.

Генерал Бринак принял все четыре папки. Первую, разбухшую, толщиной в три ладони, уже треснувшую и рвущуюся в нескольких местах. Вторую, несущую вдвое меньше покрытых мелким, плотным почерком страниц. Третью, меньшую ещё наполовину. И четвёртую, в которой помещалось лишь сорок листков.

Посмотрел на отступивших к порогу полковника и чиновника-бюрократа, на трое суток вырванных из жизни приказом высшего руководства и направлявших работу внеочередного внутреннего Комитета без перерывов, без остановок, без сна. На двоих, которые за три дня узнали о внутренностях Империи больше, чем за весь предыдущий служебный срок. Которым, суммировав данные, лившиеся в руки щедрой рекой, лично пришлось решать, кого именно поставить в последний, четвёртый реестр.

Он посмотрел спокойно и внимательно, неторопливо оценил.

Макрил оказался, пожалуй, даже более подходящим для этой работы, чем они ожидали. Сайен оступился в самом начале, когда осознал всю суть возложенной на него задачи; оба они дрогнули, ощутив масштаб, общий уровень, высоту. Оба пережили ночь сомнений и бессильного, бесполезного шатания из стороны в сторону, оба прошли сквозь моменты и даже часы, когда готовы были сломаться, выдать или хотя бы скрыться, уйти прочь, в тень, в бега.

Но сложная, филигранная работа была закончена, выполнена в срок. Значит, спикер не ошибся в своём выборе. Значит, ни тот ни другой не захотели оказаться в реестре номер три. Значит, чувствовали и понимали власть, неуклонно концентрирующуюся в руках Совета... Значит, несмотря на все сомнения, она действительно была.

— Вы свободны, — ещё раз осмотрев их, Бринак бесстрастно кивнул. — От имени Высшего Совета Империи выражаю вам благодарность; позже, когда все утрясётся, за проделанную работу вы будете повышены и представлены к награде. С этого момента будете работать в паре. Сейчас отдыхайте, у вас есть два дня. Помните — скоро Императорский Приём. Вы понадобитесь в понедельник, двадцатого. Вечером, после того как Диктатор подпишет Отречение, будет собран координационный совет по исполнению намеченного, и каждая из пар получит свои указания и задачи. У вас будет возможность набрать собственную группу; пока подумайте над надёжными, исполнительными, неглупыми людьми. На каждого должна быть представлена характеристика, выдержка из личного дела и отчёт... Сейчас это все. Отдыхайте.

Оба согнулись в кратких поклонах — резком и быстром у Сайена, грузном и неровном у Макрила — и, не ответив ни слова, быстро покинули сумрачно-зелёный кабинет, спотыкаясь о высокий порог. Им ещё предстояло обдумать услышанное. Заново осознать, в какой круговорот внесло их бурлящее течение вздыбившейся реки... Более того, им предстояло лечь спать.

Генерал отодвинул раскрытую книгу, смел бумаги, освобождая пространство, сел в кресло и, разложив папки по порядку, открыл первую из них, особо не помеченную никак. Вынул скреплённые листки общего списка, в котором замерли на бумаге расставленные в алфавитном порядке восемьсот семьдесят пять человек. Бегло просмотрев первые страницы, удовлетворённо кивнул.

Список во многом походил на такой же, предоставленный первой группой, столь же тайно работавшей последние дни на Высший Совет. Едва ли не полное сходство некоторых страниц проистекало из чётко обрисованных Советом качеств, необходимых для того, чтобы сюда попасть. Здесь были все те, чьи сила, богатство, влияние, опыт, связи и авторитет в пределах Империи значили что-то. Знакомые генералу фамилии мелькали примерно через десять — пятнадцать строк. То, что эти самодельные анналы новейшей истории были столь сходны друг с другом, лишний раз говорило о тщании и качестве проделанной обеими группами работы.

Вторая папка маркировалась нарисованным глазом, и за аккуратно уложенными в ней четырьмя с лишним сотнями людей по рекомендациям этого Комитета следовало как можно скорее установить неотрывное наблюдение. Слишком многие ещё колебались или вели двойную-тройную игру. От исхода их колебаний зависело слишком многое. Генерал понимал: чем точнее и быстрее Совету станет известно о действиях каждого, тем лучше.

Третий реестр, почти половина из списка которого были знакомы генералу лично, чиновник маркировал символом руки. Здесь были собраны люди, выбор которых уже сделан. Те, к кому следует применить чёткие, недвусмысленные и быстрые действия, — иначе потенциал каждого из них, и без того опасный, может стремительно возрасти в ближайшие несколько дней, превратившись в объединённый.

Генерал немного помедлил перед тем, как открывать четвёртую папку. Помеченную аккуратным чёрным кинжалом, который вырисовала на сером картоне маленькая уверенная кисть.

Затем глубоко вздохнул и кратким движением распустил синие тесёмки. Вынул список, уместившийся на одном листе. Прочёл его.

Странная, растерянно-кривая полуулыбка-полугримаса исказила его широкое, скуластое и бледное от усталости лицо: что-то из того, что он увидел, хранило отпечаток неотвратимого, насмешливого вмешательства судьбы.

Первая группа, закончившая работу на восемь часов раньше этой, была в своих суждениях более рациональна и жестока: к наблюдению представлялись лишь двести сорок восемь человек, но в четвёртый реестр они внесли пятьдесят два. И был в нем человек, не внесённый Сайеном и Макрилом: генерал Амато. Преданный воспитанник Гиллара, — хотя и не один из тех, кто пришёл вслед за ним из глубинки, из покосившихся тихих деревень, превращаясь в военных и штатных, поднявшихся из простонародья немыслимо высоко, — но один из тех, кто до сих пор стоял в тени Военного Диктатора, всегда играя вместе с ним, во всем поддерживая его.

Генерал Бринак точно знал почему. Он сам в своё время обожал Старика.

«Прямая атака на Дарса Амато может привести к недовольству гарнизонов, северных в особенности; в каждой из частей он известен, как поборник чести и достоинства, репутация его незапятнанна и чиста, — писали Сайен и Макрил, — и всякие нападки на него, включая устранение тем или иным способом, с большой вероятностью приведут к ожесточению отношения к Совету широких слоёв военных и штатских; этим активно и выгодно могут воспользоваться оппоненты. Рекомендуется включить генерала Амато в список людей, которых следует перевербовать (вероятно, с помощью шантажа с угрозой бесчестья) и за которыми необходимо постоянное наблюдение».

— Хм, — сказал генерал в пустоту, и тон его был странен.

Вытащив из внутреннего кармана один-единственный лист из предоставленных первой группой, который содержал краткую характеристику и резюме, генерал осмотрел написанное. Лицо его почти никак не изменилось, когда он прочёл: «Опасная приверженность высоким идеалам и Диктатору лично, проявляющаяся в...», «Одержим идеями народного правления...», «...активно действует, в то время, когда остальные ожидают...», «15 июля с.г. вёл тайные переговоры с Вильерой Даунт, темой которых было...», «По данным агентов Крафта и Гранта, вступил в сговор с личной группой Гиллара, готовящей на случай переворота...», «...болезненное восприятие понятий долга и чести, переходящее...», «рекомендация: немедленное пресечение всех действий; обвинение в заговоре против Империи и Императора; отвод от дел; внутренний трибунал без разглашения и повторного слушания; дополнительно: возможно обвинение в нечистой связи с Диктатором, которая могла бы иметь место во время...»

Генералу, перед глазами которого вот уже сутки стояло лицо человека, первой группой приговорённого к кинжалу, вдруг отчётливо вспомнились давным-давно забытые слова, которые он сам писал в характеристику к личному делу майора Дарси лет двенадцать назад.

Краткое, яркое, как звезда, воспоминание тех дней мучительно исказило его лицо. Он помнил:

«...Убеждённый последователь имперского Закона и правления, он является поборником долга не на словах, а в делах, и защищает честь офицера столь же пылко и стремительно, сколь солдат искренне любимую женщину; чистота поступков и чувств майора Дарса Дерека де Клер-Амато, подкреплённая по-воински чёткими манерами и воспитанием, полученным в доме прославленной династии, являются, бесспорно, положительными качествами, и, по моему разумению, майора Амато следует представить...»

Генерал опустил листок с резюме на зелёный бархат скатерти и закрыл тяжёлыми, крупными руками лицо. Глаза его, тысячи раз утруждённые за двенадцать бессонных дней и ночей, закрывались сами собой. Но перед внутренним взором Демьена Бринака стояло все то же юное, смешливое, сильное, молодое лицо, обрамлённое темно-каштановыми кудрями, с двумя горячими искрами всегда верных и отчаянно свободных глаз. Лицо, которому много лет завидовал бледный, скуластый и невыразительный, внешне рано подросший, созревший Демьен. Лицо, которое смеялось, улыбалось и трепетало перед стариком, милостиво впустившим его в свою тень.

Демьен Бринак открыл налитые свинцом глаза, внезапно ощутив, что действие очередного питья заканчивается, как усталость волнами гуляет по его телу, вселяя странную, тоскливую оцепенелость... долгую, плачущую, тянущую внутреннюю боль...

«...столь же пылко...»

«...в пенистой связи...»

Генерал внезапно схватил бумагу и, борясь с собой, но неудержимо сжимая кулак, комкая трепещущий, хрустящий лист, рывком вложил в четвёртую папку, с силой затянув темно-синие тесёмки, дрогнувшие кратким сухим треском, растаявшим в тишине.

Демьен Бринак размеренно и глубоко дышал, лицо его потемнело, глаза сверкали скрываемой, жгущей все тело лихорадкой, и стороннему наблюдателю, если бы был такой, могло показаться, что человека, обличённого огромными влиянием и властью, снедает безумное, всепоглощающе бешенство, сплетённое с внутренним протестом, что в глазах генерала, волей судьбы более других военных приближённого к Высокому Двору, застыло выражение зверя, пойманного в капкан. Яростно не желающего вонзать клыки в собственную лапу, но отчётливо слышащего стремительно приближающийся лай своры яростных псов.

Затем взгляд его, дрожащий и чёрный, переместился на раскрытую книгу эльфийской поэзии, мгновение замирал, остановившись и фокусируясь на ней...

Уголки его сжатых губ задрожали, рука внезапно рванулась вперёд; генерал схватил книгу и со сдавленным криком швырнул в угол кабинета.

Она упала, странно скрипнув деревянным переплётом, словно хриплая жалобная птица, и застыла в полутьме, будто брошенный, беззащитный птенец.

А затем на пол медленно скатился задетый книгой кувшин с водой для цветов. Лужа стремительно расползалась, в темноте похожая на свежую кровь.

Генерал вздохнул и закрыл руками лицо.

Утро застало его в широком кожаном кресле с высокой спинкой, в кресле, подаренном почти двенадцать лет назад вместе с честью присвоения полковника. Он рассеянно смотрел в размытую розово-серую даль, простирающуюся далеко вперёд и вверх за широким, распахнутым, полным холодного ветра окном, в клубящиеся предгрозовые облака.

Все в доме было свежо, неубрано и мертво. Получив второе из писем, он выгнал слуг, сжимая зубы, едва сдерживая руки, рвущиеся крушить, едва скрывая ярость и бессилие.

Письма и сейчас лежали на столе, распечатанные, полупрочтенные. Закапанные воском от таящих свечей, постепенно заливающим строку за строкой. Всего их было сорок два, и все они были доставлены за последние два часа.

Сэр!
Желаю Вам всего наилучшего.

Узнав о Вас ту тщательно скрываемую правду, о которой говорит теперь весь свет, я с негодованием отвергаю все полученные от Вас предложения как делового, так и личного характера. Вместе с письмом возвращаю мой долг.
Прощайте. 22 июля 259 г. ВЛ.

Конечно, Вы понимаете, что в данном случае, с Вашей нынешней репутацией, я не могу и не желаю принимать Вас в доме моих почтённых родителей; надеюсь, Вы не станете настаивать на личной встрече. Сожалею обо всем, что нас прежде связывало.
Пьер Сент де Гасье.

...ещё мне искренне жаль, что благодаря вам тень упала и на него, особенно после того, как он выбрал отставку, чтобы получить наконец заслуженный покой. Если бы это было в моих силах, репутация учителя была бы очищена вашей кровью, но, боюсь, ваша смерть ничего не изменит и не вернёт, — кроме, возможно, восстановления некой хотя бы формальной справедливости, которую принесёт самим своим фактом.
Искренне ненавидящий и презирающий вас, старший полковник Ванесса Венрай, третья стрелковая дивизия, пятый корпус. 22.07.259.

Ну ты! Блядский затраханный мудак! Вонючий педераст! Голубой урод! Только выйди на улицу, мы тебя живо всей сворой отдерём! Чёртов аристократишка! Траханый богатей! Деревенская скотина! Убирайся в свою Дряннову и заройся там в говно! А ещё лучше — сдохни! Мы будем тогда спокойны. Все.
Написано под диктовку Вильямом Блер.

У-у-у, сучья морда, пусть демоны облапят тя да разнесут твою чёртову жопу, — то-то будет радости!..
22 июля 259 г. ВЛ, 18 часов 27 минут.

Мужики приречных кварталов. Настоящие, блин, мужики!
Пользуйтесь услугами писчей семьи Блер.

Да! Да! Да!
22 июля 259 г. ВЛ, Джоанна Ам... Черт!

Наконец-то! Я дождалась этого, дождалась!..
Джоанна де Кастильон!

Мой адвокат придёт к тебе завтра утром, и я желаю уже через неделю получить развод. Желаю тебе оставаться всегда таким румяным, надушённым и твердолобым кретином, в которого я влюбилась только по глупости и по молодости.

Жаль, конечно, что твоя карьера теперь нигде, — ведь ты всегда так переживал за неё, тебе ведь столь дорога была твоя «фамильная» честь!.. Впрочем, я ведь предупреждала тебя, когда все поняла, я предупреждала тебя; ты выбрал сам, и наконец-то ты наказан за все это, за все, что я пережила... Дьявол, как же я!..

Прощай. Уверена, мы не увидимся больше никогда. Как ты этого хотел.

Уважаемый Даре Дерек Амато.
Ждём Вас в ближайшее удобное для Вас время по адресу...

Понимая всю тяжесть переживаемого Вами момента, мы хотели бы облегчить Ваши переживания и, насколько это возможно, умерить Вашу боль.

Наш клуб известен своей незапятнанной, кристально чистой репутацией даже среди наиболее притязательных поклонников истинных ценностей в жизни и любви. Членами его являются такие значительные люди, как глава суконной гильдии господин Вольдемар Вингранс или госпожа Матильда де Файвар де Пейрон; мы с пониманием отнесёмся к Вашим пристрастиям, убеждениям, философии. В отличие от остальных, мы ни в чем не обвиняем Вас. Наоборот, мы страстно желаем Вам помочь. В нашем салоне Вам будет легче высказаться, самому все переоценить, пе- реобдумать, заново озвучить, понять. Мы сумеем выслушать, понять и принять вас; более того, высказанная в нашем кругу, Ваша история приобретёт иной свет и наполнится новым смыслом.

Даре...
Твой Рон. Прощай.

Даже не знаю, как правильно написать тебе.

Да, ты все понял, я уверен, я вижу это по твоим глазам, чувствую всей кожей, плечи горят.

Я не могу оставаться с тобой, я даже не могу оставаться в этом городе, как не мечтал бы жить здесь всегда.

Уезжаю очень скоро и очень далеко; мне крайне тяжело расставаться с тобой, и ещё тяжелее знать, что ты сумеешь удержаться и не пытаться найти меня, чтобы снова разрушить мою жизнь. Но я также и рад, потому что знаю твою нерушимую твёрдость, — ты не воспользуешься моей слабостью. Не придёшь ко мне на рассвете или закате, зная, что твоя воля и страсть снова смогут меня сломить, потому что, кроме них, кроме света твоих пылающих глаз, в мире нет почти ничего.

Мы останемся разлучёнными до конца наших дней; быть может, увидимся за невидимой гранью Разделённой, или встретимся лишь за стеной предвечной Тьмы, по воле Владыки, защищающей наш мир. Но вопреки расставанию, мы будем вместе — во всех мгновениях, прожитых вдвоём. В мечтах, в страданиях, во снах. В стихах, не сложенных и не высказанных никем.

И я всегда буду помнить тебя.

Генерал Даре Амато медленно, тяжко открыл глаза, всматриваясь в поднимающийся солнечный диск, и внезапно ему показалось, что вечное Солнце взирает на него чьим-то пронзительным, бросающим в дрожь лицом.

Но у него уже не было сил, чтобы пугаться, удивляться или трепетать. Лоб его был покрыт испариной, лицо очень бледно, с висков тоненькими струйками стекал холодный солёный пот, губы и пальцы непроизвольно мелко дрожали.

На расслабленных, укрытых белым шёлком халата коленях покоилось лишь последнее письмо, с массивной сургучовой печатью, гербовыми знаками Высокого Двора и стандартными строками официального уведомления высших лиц Империи по вынесенному и подтверждённому обвинению в государственной измене. Строк, не использовавшихся в пределах Дэртара со времён Седьмого Нашествия.

Генерал не знал, что сегодня это обвинение предъявлено ещё почти полусотне человек; но если бы узнал, его решение не стало бы иным — он с детства шёл по дороге, с который было не свернуть.

В левой руке Амато сжимал тонкий крошечный кинжал со змеящимся холодным лезвием, на котором застывали капельки тёмной крови, смешанной с лёгкой серой пыльцой, — в ней также были измазаны обе руки генерала, его губы и лоб.

Единственная неумелая маленькая ранка на шее у самой вены, обагрённая медленно стекающей алой росой, также была посыпана слипшимся серым порошком, и края раскрытой плоти покрылись зелено-серым налётом.

Веки генерала становились все тяжелее и тяжелее, взгляд все мутился и расплывался.

В самую последнюю минуту, когда письмо белым крылом сорвалось на умащённый красным вином пол, когда кинжал выпал из трепещущих, сводимых судорогой рук, когда в горле клокотало что-то, чего невозможно было понять, генерал вдруг отчётливо увидел, что у Солнца, встающего над горизонтом и наблюдающего его уход, выцветшие, но твёрдые и бесстрастные стариковские глаза на худом, вытянутом лунообразном лице.

Мгновение человек смотрел в огромное алое пятно, занимающее весь его мир.

Затем веки победили, его накрыли ватные слабость, темнота и тишина. Несколько минут спустя Даре Дерек де Клер- Амато был мёртв.

— Вот книга, которую вы заказывали, мой господин, — низко поклонившись, произнёс старый слуга, кладя её рядом с кроватью, в которой необычно долго позволил себе нежиться полупроснувшийся генерал. — Я купил её у торговца географическими картами, и она обошлась мне почти за полцены, — беззубый рот старика растянулся в довольной улыбке.

— Спасибо, Винсент, — негромко ответил Демьен, окончательно пробуждаясь, потягиваясь с отчётливым хрустом и широко зевая. — Иди... Я подойду немного позже... пусть начинают без меня.

— Как скажете. — Слуга снова поклонился и скрылся, осторожно прикрыв за собой дверь.

Несколько мгновений генерал Бринак смотрел на мрачно-синий бархат с яркими блёстками звёзд и серебристым ликом Луны. Затем открыл книгу и нашёл нужную страницу, хранящую стихотворение неизвестного — как и большинство из них — эльфийского поэта. Медленно прочёл, вбирая в себя до странного краткий, вышелушенный, сухой слог. Для эльфийской поэзии совершенно не характерный.

Несколько раз перечитав, чувствуя, как горит в сознании каждое из сказанных древними слов, он стащил книгу в кровать, взял в руки бумагу, перо и быстро, почти без исправлений, написал на листке бумаги мгновенно родившийся в сердце перевод. Просмотрел его, ещё раз перечитал — и рывком отвернулся к окну.

Встал, тяжело и размеренно дыша. Коснулся рукой сердца, у которого висел маленький медальон, хранящий однажды подаренное судьбой невыразимое, недостижимое тепло. И, тяжело вздохнув, начал одеваться.

Листок лежал на столе, прикрытый пером, и медленная клякса расплывалась в нижнем углу, куда уткнулось плачущее перо. Солнце, пробиваясь сквозь занавески, светило на высыхающие слова:

Я на самом краю стою, И судьбе меня не спасти В час, когда чужим отдаю Все добытые милости. Я стою на краю земли, Но вперёд не шагну, не лишусь Жизни, поднятой из пыли... Заплачу за все, что свершу. Будет сердце меня убивать С каждым днём, несущим вперёд, Будут после меня вспоминать, Как не знавший трепета лёд, Но оправдан буду листвой, Что проносит, в небе скользя, Мимолётную просьбу той, Для которой я предал себя...

Генерал помассировал болезненно сжавшееся сердце, продолжая отрешённо смотреть в полузашторенное окно, — оно все ныло и ныло. Краткий сон не принёс ему отдохновения и необходимого спокойствия. Непозволительно значительные вещи были поставлены на кон, слишком многое он уже сделал, и сейчас, стоя у подножия очередного ступенчатого перелёта, отчётливо представлял себе, сколько ещё предстоит, — значит, нужно было собраться. Забыть обо всем, кроме единственно важного.

Кашлянув, натянув на плечи расшитый вязаными лентами тёплый плащ, он открыл медальон и несколько минут всматривался в лицо девушки, изображённой там, в масле крошечной миниатюры, которой магия придавала волнующую трёхмерную глубину.

Как обычно, она оказала своё воздействие, бывшее сильнее любого профессионального волшебства. Он успокоился, даже совесть и горечь в его душе замерли, оттеснённые обречённым обожанием. Генерал Бринак неожиданно кратко, сухо улыбнулся, на краткое мгновение снова возносясь к небесам. На сердце у него потеплело, и слегка увлажнились всегда непримиримо-стальные глаза.

Все-таки он испытал в жизни то, ради чего стоило жить. Ради чего умирали теперь один за другим тридцать девять столь разных, но в равной степени обречённых людей; ради чего в дальнейшем должны были погибнуть десятки и сотни.

И даже если ему предстояло остаться в истории, как одному из величайших заговорщиков, злых гениев Благодатной Империи, Демьен был согласен. Он все отдал бы за свет в её глазах...

Но родные ждали его в столовой. Нужно было идти завтракать.

— Смотри, книжка!

— Чего?

— Книж-ка! — Девочка присела на корточки, пытаясь вытащить из-под груды игрушек заваленную, пыльную книгу в деревянном переплёте с отделкой из плотного, густого бархата темно-синего цвета, с затёртыми и поблекшими блёстками, когда-то превращавшими переплёт в звёздное небо.

— Дэн, помоги же, — попросила она, силясь вытянуть её из-под общей груды, но все безуспешно.

Мальчишка, такой же раскрасневшийся от быстрого бега и прелести мимолётного поцелуя, который получил, ког- да-таки догнал её, с готовностью наклонился, ухватившись за книжный край.

— Давай, — сказал он, — тянем, когда я скажу.

— Угу. — Девочка кивнула, искоса глядя на него сквозь несколько выбившихся из причёски нежно-каштановых прядей.

— Тянем! — воскликнул он и рванул книгу на себя.

Бархат обложки треснул, но вложенной силы хватило, и вместе с частью наваленных друг на друга старых пропылённых игрушек темно-синее чудо вывалилось прямо на них. Оба упали, когда она подалась назад, и оба теперь с воодушевлением уселись вокруг неё, изучая обложку.

— Ну вот, — недовольно произнёс мальчишка, указывая на крошечное серебряное заглавие, висящее под нечищенной, потускневшей серебристой Луной, — эльфийский. Ни слова на нем прочесть не могу.

— Правильно, — с улыбкой упрекнула его девочка, — это я учусь, ты все бегаешь да скачешь...

— Бегаю лучше тебя, — рассмеявшись, возразил он. — И поцелуй получил я... Дедушка Демьен сказал, что из меня выйдет отличный солдат.

— Что же, — окинув его оценивающим взглядом, откидывая свои лёгкие каштановые волосы назад, юная наследница рода Амато лукаво и победно усмехнулась, — зато прочесть здесь ты ничего не сможешь. Это бесспорно. Значит, следующий поцелуй — мой.

Они неумело целовались над раскрытой книгой, разворот которой запечатлел одно из древних эльфийских стихотворений, пришедшее к людям из тысячелетней дали и оставившее шрам в душах некоторых из них.

 

4

Огромное пшеничное поле, утонувшее в солнечном свете, ласково шумело с южной стороны, созревшие колосья раскачивались золотистым, шуршащим морем, волны которого достигали невысокой серой каменной стены, укрытой зеленеющими деревьями, но заметной даже в буйных порослях плюща. Огибающей дом по остальным трём сторонам света, с севера высящейся малой дозорной, шпилями официальных стягов и широкими двустворчатыми воротами.

Сама стена защищала медленную старость владельца усадьбы лишь от глаз прохожих, которые изредка забредали в крохотную долину, прикрытую от ветров холмами, а от палящего зноя — зеленью разросшихся деревьев и трав.

Для взломщика или роты солдат серьёзным препятствием она бы не стала; впрочем, на это никто и не рассчитывал, так как внешне незаметная, но профессиональная и очень хорошо экипированная охрана за этой стеной и вне её все же была. Раскинувшуюся на двадцать пять акров усадьбу совсем недавно просто напичкали защитными устройствами, средствами наблюдения, сигнальными линиями и множеством ловушек — парализующих, связывающих, замедляющих, выбрасывающих в никуда и нужное время удерживающих там. На всякий случай дом и двор даже прикрывало защитное поле, сейчас, правда, неактивное.

Также в самом доме и в глубине дикой, очень густой рощицы, обнимающей усадьбу слева и сзади, находились два стационарных телепортационных круга, связанных напрямую с Высоким Двором.

Жужжали мухи. Что-то говорливо обсуждали птицы, устраивающие себе собрания то тут, то там. Во внутреннем дворе, затенённом плющевыми арками и широкими кронами нескольких высоких дубов, на гладких чёрных и темно-серых камнях, рядом с многочисленными родниками, ручейками и крошечными прудами, валялись, греясь и бездельничая, более двух десятков кошек и собак разных пород, преимущественно крупных, быстрых. Декоративных пищалок с очаровательными глазками и маленькими подзавитыми тельцами среди них не было. Хозяин таких не любил.

Птичий щебет и журчание воды, сходящейся в один широкий светлый ручей, вело прямиком в затенённый дальний угол геометрически неправильного прямоугольника-двора — в беседку из белого камня, почти полностью скрытую ярким цветением южного плюща, мелкие, розовато-белые соцветия которого красили тонкие колонны, резные стены, чуть изогнутые сверху, высокий купол и полуоткрытый, занавешенный ниспадающими стеблями вход. Сотни маленьких лепестков устилали широкие каменные ступени подобно расшитому тонкому ковру.

Всякий бродящий по двору и увидевший беседку, ощутил бы спокойную прохладу, безмятежность, царящую в ней. Любой захотел бы посидеть там, размышляя о своих несчастьях и тревогах или предаваясь спасительным мечтам; страшась упустить эту нежную цветущую тень, не желая опоздать даже на миг, он с трепетом вошёл бы в зелено-белый благоуханный сумрак, прислушиваясь к серебристому журчанию маленького фонтана, бьющего изо рта выгнувшейся сказочной рыбы, застывшей в центре беседки, на ребристом чёрном постаменте посреди прозрачных изломанных камней.

Каждый из забредших сюда, не раздумывая, чувствуя мимолётную улыбку, помимо воли возникшую на лице, ощущая призывное желание и тоскливую, мечтательную ностальгию, всепроникающую, будоражащую члены лёгкость, ступил бы сюда, навстречу хотя бы часу в здешней медленной, текущей у самых ног не знающей тревог тишине...

И остановился на второй из ступеней, краем неожиданно чуткого уха услышав тихий, неторопливый разговор двоих, уже занявших беседку до него...

* * *

...Наполовину невидимые, малозаметные, серые, бледно-розовые, мерцающе белые отсветы и тени двинулись в неторопливом, танцующем хороводе у самого входа, чуть раскачивая прикрывающие арку стебли плюща. Пространство медленно озарилось, отсветы вздулись подобно ткани тончайшего плаща, пряча и тут же открывая проявление, — и в светлом мерцании неуловимо быстро, хотя и совершенно спокойно возникла, становясь реальностью, высокая фигура пришедшего.

Старик, одетый в льняную белую рубаху и холщовые темно-коричневые штаны, в глубокой и горькой задумчивости неподвижно сидящий на скамье, поднял голову, увидел — глаза его расширились, впитывая свет и рождая внутренний огонь; он попытался встать, оттолкнувшись рукой от белого камня, но силы оставили его, привалившегося к стене, дышащего тяжело, с трудом.

Свет, озаривший сумрак беседки, расплылся, угас. Хоровод нежных бликов и теней остановился, поблек, укладываясь на плиты пола, на холодную мраморную белизну тонких колонн и резных стен.

— Спасибо, — не кланяясь, невзрачно произнёс старик, прислонённый к цветочному узору каменной стены, чувствующий прохладу, исходящую от неё. — Я как-то... не думал... не ждал... — Узкое, загорелое и высохшее, лицо его хранило отпечаток власти, смешанной с отрешённостью, в которой медленно, очень медленно таяла недавно перенесённая боль. Он неотрывно смотрел на гостя. Глаза его блестели.

Пришедший, высокий и стройный, был облачён в длинный мрачно-синий, едва не чёрный плащ. Он так и не убрал капюшона, наполовину скрывающего светлое, удлинённое лицо, и большие, раскосые глаза, в которых ярко сверкало древнее, живое серебро.

Ресницы его дрогнули, говоря беззвучное: «Да».

Старик смотрел на него, любуясь укрытой тенями, за последние годы побледневшей, но столь совершённой, ошеломляющей красотой. Радуясь, что снова так близко видит это лицо. Едва заметно улыбался, чувствуя слабость, гуляющую по всему телу, мелкую, взволнованную дрожь рук и ног. Ощущая, как камень, пленивший его сердце и тяжело висящий в груди, сейчас беззвучно и невесомо трескается, распадаясь на части, уносясь вместе с кровью прочь, исчезая где-то далеко в глубине ноющих локтей, узловатых коленей, сморщенных кистей и вечно холодных, все больше слабеющих ступнёй. Он сидел и смотрел на пришедшего; от этого ему было очень покойно и легко.

Секунды складывались в биения сердца, перетекающие в минуты, полные глубокого молчания и невысказанной тишины. Двое не говорили ни слова, и без того слыша и понимая друг друга; они прошли одной и той же дорогой — ничего, что на разной высоте.

Через некоторое время старик пошевелился, с тихим стоном коснувшись колючего сердца, замирающего перед каждым из внезапных, болезненных рывков. Оно билось неровно ещё несколько секунд, затем утихло, возвращаясь к ритмичному, замедленному перестуку.

— Что же, — хрипло и каркающе заметил хозяин усадьбы, — я к вашим услугам, мой господин... Приказать, чтобы подали завтрак?..

Среброокий мгновение смотрел на старика, затем едва заметно кивнул и отвернулся, рассматривая гроздья цветов. Старик хотел кого-то позвать, но внезапно закрыл рот. Затем улыбнулся, вытер чуть вспотевший лоб и склонил голову в ответ. Пара минут протекла в полном молчании. Оба сидящих на белых скамьях друг напротив друга смотрели немного наверх, в гроздья белых и розовых цветов, в иные миры и времена, разглядывая каждый своё. Снаружи послышались неуверенные шаги.

— Мой господин, — осторожно позвал слуга, — мне... я подумал, вы желаете завтракать; вот... принёс вам немного, может быть, вы?..

— Хорошо, Альберт, — улыбнувшись, взглянув на гостя, ответил старик, вставая, приглаживая морщинистой рукой редкие седые, выбившиеся наверх вихры. — Спасибо. Давай сюда.

Слуга вошёл, чуть дрожащими от напряжения руками удерживая стеклянный столик на железных колёсах, сервированный к утренней трапезе. Стараясь не качнуться при шаге лишнего, чтобы не расплескать уже налитое в оба высоких тонких бокала вино.

Войдя в беседку, он опустил его, подкатил к скамье; посмотрев оценивающе, поправил вилки, ложки и ножи на салфетках, отошёл назад, ожидая дальнейших указаний. Взгляд его, хранящий облегчение после полученного от старика согласия, мельком скользнул по тому месту, где неподвижно сидел молчаливый гость, невидяще прошёл дальше.

— На двоих? — совершенно спокойно спросил старик, глядя на него и чему-то улыбаясь.

— Я подумал... — тот замешкался и покраснел, опуская глаза, — мне показалось, вам будет не так о... приятнее. Приятнее.

— Иди, Альберт, — махнув рукой и кашлянув, кивнул ему старик, улыбка которого растворилась, оставаясь лишь в бледно-серых глазах. — Я справлюсь.

Подтянутый, седеющий слуга в строгом светло-сером камзоле с достоинством кивнул и, снова поклонившись, покинул беседку, полную переплетённых теней. Солнце ярко осветило лысеющую макушку, словно отполированную до блеска. Шаги его растворились в нестройном щебете птиц, в шелестящем пении листьев и ветвей, обласканных нежным ветром.

Старик хотел было встать, когда гость поднялся, чтобы пересесть ближе к серебристо-черно-белому столу, но краткое движение тонкой, гибкой ладони остановило его.

Пришедший сел. В воздухе плыл лёгкий, малозаметный аромат. Щемящая сердце тоска — где-то рядом она, где-то здесь — недостижимая твоя мечта.

— Ваше здоровье? — кашлянув, спросил старик, удерживая бокал; значило это: «За что мы пьём?»

Сумрак капюшона блеснул серебром, когда пришедший также поднял свой бокал, и тонкий луч света упал на лицо, чуть осветив его бледность, оживив её. Темно-алое вино колыхнулось, — так похожее на застывающую кровь, пусть не настолько густое. Бледно-пурпурная плёнка на узорном хрустале медленно сползала вниз, словно остаток от капли алого дождя, ударившей о стекло. Взгляд пришедшего застыл в глазах старика.

— Ты хотел бы узнать, — сказал гость. Голос его был не похож на голоса всех остальных; казался живущим отдельно. Сейчас он напоминал шёпот тяжёлого ветра, вязнущего в узких трещинах мёртвых, нагретых умирающим солнцем скал.

— Нет, — тут же прошептал старик в ответ; все в его тоне пыталось заверить гостя в истинности сказанных слов. — Я не вправе! — хрипло воскликнул он, остро чувствуя внезапно выступившие в глазах слезы. — Никто из нас не вправе этого желать!..

— Каждый хотел бы получить ответ, — с тихим вздохом донеслось из темноты. Сидящий медленно изменил позу; бокал в его руках приподнялся, правая рука опустилась на прохладный камень скамьи, узорная стена приняла тяжесть его спины.

Старик молчал, вглядываясь в укрытое тенями лицо и не спрашивая ни о чем.

— Если и есть среди вас тот, кто может понять... — медленно сказал он, — кто достоит знать, — это...

— Я... — внезапно с каким-то тихим отчаянием прервал его задыхающийся старик, хватаясь рукой за горло, — я не... я...

Гость поднял узкую ладонь, выпрямляя пальцы и разглаживая воздух перед собой. Задыхающийся старик замер. Сердце его, внезапно успокоившись, билось чётко и ровно. Боль в груди прошла.

— Это ты, — подождав ещё мгновение, опуская руку, закончил гость.

Старик сидел сгорбившись, не глядя на него, не смея смотреть. Тишина холодила им руки, медленно поднимаясь от светлых обтёсанных камней. Так минули несколько минут.

— Да, — сказал наконец старик, — я хотел бы знать. — Тяжело вздохнул и добавил, успокаиваясь, с горечью в голосе: — Слишком многое всем нам пришлось сделать, точно не зная.

— Они обвиняют в этом меня.

— Да, они обвиняют в этом вас... Больше им некого в этом винить.

— Ты тоже считаешь так?

— Нет. Мы не вправе винить вас хоть в чем-то. Мы не заслужили это: понимать вас. Я считаю... так.

— Ты думаешь, главное — право?

— В последнее время речь постоянно идёт о правах. Все хотят понять свои права, изменить их... — Старик осторожно приподнялся, пересел, отодвигаясь на шаг назад, стараясь запечатлеть в памяти образ сидящего столь близко. Глубоко вздохнул, пытаясь успокоиться, разогнать расползающийся вокруг туман, обрести необходимую ясность.

— О чем мне позволено спрашивать? — негромко выдохнул он.

— О том, на что не сможешь ответить сам, — ответил ветер далёкой вьюги, ледяной и колкой, яростно бьющей в плотно закрытое окно.

Старик задумался, перебирая рукой тонкую стальную цепь, на которой у пояса висели разные домашние ключи. В глазах его, смотрящих куда-то вдаль, застыла высыхающая река, от полноводья которой ныне остался лишь теряющийся в камнях ручеёк.

Он мог бы и не спрашивать об этом — единственном, что интересовало его, да и всю Империю вот уже пять лет. Он мог бы сам придумать сотню объяснений, каждое новое сильнее предыдущего; мог бы оставить вопрос незаданным, уважая право гостя быть самим собой, никому ни в чем не объясняясь. Он мог бы опустить голову и заплакать, беззвучно и искренне, словно ребёнок, хрупко надеясь получить к концу жизни утешение, о котором так долго мечтал. Обрести смысл изжитому и растраченному. Получить хоть что-то в обмен на жену, дом, детей и внуков, на радости, созидание и любовь, отданных шестидесяти долгим годам в столице, в сверкании Дэртара. Получить благословение тому, чего он не совершил и что самостоятельно, не прося совета и поддержки, совершал ежедневно долгие шестьдесят лет, подтверждение тому, что был все- таки прав, подписав этот документ, эту дьявольскую, ненавистную, чёрную бумагу!..

Он мог бы сейчас поклониться сидящему перед ним, выражая то безграничное почтение, которое питал к Нему всегда, и молча покачать головой, отказываясь задавать этот вопрос. Так совесть его была бы чиста, а преданность и вера совершенны.

И если бы цена вопроса, который он должен был задать, ограничивалась лишь смертью Дарса Амато и некоторых других, ранее близких ему людей, отставкой или переводом прежних сподвижников и друзей, сменой Империи на княжество, какую-нибудь чёртову федерацию или сказочную Республику, старик предпочёл бы молчать.

Но яростная, столь чувственная, полная жизненной влаги, влекущей высыхающие тело, разум и душу старика, юная Катарина была права. Сидящий перед ним в любой момент, как раньше, так и сейчас, в любую минуту мог бы взять Империю в гибкую и сильную ладонь, сжать её в кулак и тряхнуть, как дворник встряхивает нагадившего щенка; и не было силы, способной Ему даже возразить. Кто мог плыть против течения Иленн в дни весеннего разлива? Кто был способен остановить голыми руками обвал? Кто знал, как вытравить из разумов людей тысячелетний страх перед ночной темнотой?.. Кто мог противостоять Богу, глядя Ему в лицо?

Он вёл их из Тьмы к Свету, вёл больше чем два с половиной столетия; в Его руках разрозненные грызущиеся людские королевства превратились в Дэртар; под Его оком мир хаоса стал миром порядка, в котором можно было смело надеяться встретить с улыбкой завтрашний день.

Его осыпали радостью, рукоплесканиями и счастьем каждый год, в начале весны и в середине зимы, в день Его рождения; перед Ним рождались, взрослели, расцветали и любили. За Его спиной ругались, ненавидели и дрались меж собой, не смея выносить сор из избы под Солнце, Его всевидящее око. Под Ним умирали. Ему поклонялись, приходя в Храмы, как живому отображению воли Богов; Его страшились, нарушая Закон.

Теперь же все изменилось. Пять лет слишком многое значили для нетерпеливых, быстроживущих людей. Непонимание подтачивало их веру и верность, их терпение и покой. Образ Бога на земле поблек. Многие знали лишь сказки, помнили лишь вчерашнее. Те же, кто умел понимать, видели истинную Его роль. И не могли даже помыслить о том, чтобы роптать против Него.

Но сейчас к власти, переступая через павших, приходили те, для кого веры в Него уже не осталось; те, кто свыкся с мыслью о новом, ожидали Ухода и делали все, чтобы обосновать и ускорить его. Кто вместе с бумагой об Отречении Диктатора уже подготовили бумагу и для Него. Империя молчала, ожидая, когда новое решение Совета будет обнародовано, и, затаив дыхание, шёпотом перекликаясь из конца в конец, дрожала, пытаясь предугадать, предчувствовать любой возможный Его ответ. А кто-то махал рукой разочарованно, уверенно считая, что Император примет бумагу и молча, так же, как молчал последние пять лет, взирая на разрастающуюся лавину перемен, и, подписав её, уйдёт, так же, как ушёл Старик. Что Он — тоже бездумен и стар.

Диктатор смотрел на сидящего перед ним, и в глазах его застыло юное, взволнованное лицо Элдора Бринака, светлые волосы которого слиплись от пота, выступившего на висках. Не в Бринаке было все дело, не в нем одном. За ним стояли, теряясь в тумане, сотни, тысячи, десятки и сотни тысяч солдат, парады которых он все эти годы принимал. Те, что гибли за Империю тридцать четыре лета назад в кромешном аду, и те, которые рождались, взрослели, служили и уходили в запас все годы непрерываемого мира, полного спокойствия, расцвета и всеобщего роста.

Слишком мало осталось времени до момента, когда Совет, укрепив результаты предыдущей победы, начнёт действовать дальше, преодолевая ступени ещё одного пролёта, ведущего на самый верх. И тогда от ответа на этот будоражащий, пылающий в головах половины людей Империи вопрос будут значить жизнь, счастье, иллюзии, страдания и боль слишком многих совершенно разных людей.

Старик знал, что такое для каждого из них дом, друзья, семья, дети, спокойствие, достаток, единственная любовь. Знал, потому что сам всего этого был лишён. Знал, как может течь кровь из нескольких тысяч тел, сгрудившихся на склонах истоптанных холмов, знал, как смотрят белые, синеющие лица умирающих солдат, и как ошеломлённо, безумно горят глаза искалеченных, осознавших своё ужасное бессилие. Помнил, как ревёт в узких переулках смертельный магический огонь, как в хаосе заговора и предательства гибнут один за другим те, кто должен был радоваться и жить, — и видел, как день за днём нарастает то, что перехлестнёт и бывшие кочевничьи нашествия, все интриги двух с половиной столетий существования Дэртара и ОСВ...

Поэтому он пожевал пересохшими губами, сглотнул юр- лом, в котором стоял тяжёлый, горький комок, и спросил, страшась и надеясь получить ответ на этот столь мучающий его вопрос:

— Почему?..

Пришедший несколько мгновений молчал, и к обоим вплотную подступила напряжённая, ожидающая тишина.

— Ты бывал в Галерее? — спросил гость, и голос его на сей раз был холодно-спокоен, подобен пению альта в ледяных коридорах сковавшей тёмный замок зимы.

— Старик, не в силах ответить, кивнул.

Гость налил молоко из кувшина в продолговатый и ребристый, толстостенный стакан, подал ему.

— Там собрано лучшее, что есть в музыке, картинах и скульптуре. Все, отражающее древний, старый, нынешний и будущий мир. — Он поднял бокал и отпил плавно качнувшегося вина.

— Ты видел картины Лаана, Лины, Сиара? Тонкое, воздушное, светлое и вместе с тем строгое мастерство?.. — Голос Его, светлый и звучный, неслышно пел мелодию потерянной весны. — Среди людей им нет равных. Никто не смог даже подобраться к исчерпывающей точности, сквозящей в каждой из их картин, никто не смог остаться так радостен, сказочен и печален. — Пришедший посмотрел на солнце, в нескольких местах тонкими лучиками пробивающееся сюда. Капюшон сполз на плечи, открывая ниспадающие чёрные волосы, отливающие синевой. Глаза его ярко блеснули переливчатым серебром, светлая кожа словно озарилась изнутри сиянием живого божества.

— Рядом с ними работы людей выглядят лепнинными и нелепыми, неряшливыми и сладострастными. В них чувствуется яркость и ярость, видна мешанина цветов, постоянная погоня за ускользающим из рук. В каждой из них заключены убогость миропредставлений, скоротечность радости и расцвета, бегство от преследования и постоянный страх... Что могло бы случиться, если продолжать сравнивать нас?

— Явственное понимание, — поднимая опущенную голову, не задумываясь, ответил старик, глядя в Его глаза. — Есть младшие и старшие, низшие и высшие. Может ли быть иначе? Могут ли те, кто живёт больше, чем пять поколений людских, кто связан с тайными науками от рождения и постигает их втрое быстрее, чем самые способные из людей, кто созвучен этому миру, будучи рождён в его юности одной из Троих Творцов — Прекраснейшей, — могут ли они не быть совершеннее нас?.. — Старик осторожно, медленно вдохнул. — Было бы глупо и жестоко для себя и собственных детей не согласиться, смириться с этим раз и навсегда.

Высокий эльф, сидящий перед человеком и всматривающийся в его глаза, медленно встал, обтекаемый мрачносиним, почти чёрным плащом, ниспадающим на светлый каменный пол, и повернул тонко очерченное лицо к светлому, ласково-тёплому лучу.

— Ты смотрел когда-нибудь на картину Риссона «Бежевые птицы»? — спросил он, тонкой рукой касаясь хрупкой цветочной грозди и подставляя её под свет.

— Нет, — опуская стакан на стол, отрицательно покачал головой старик. — Не помню.

— Коричневые холмы в обрамлении бурых лесов. Небо, клубящееся грязью и обрывками сгустившейся пыли. Желтоватые крапинки цветов. Чёрные ветви мёртвого дерева, стоящего ближе других. И бежевые птицы, чистящие перья, суетящиеся, спорящие друг с другом за каждое из удобных мест... Но это не все. Внизу, в центре сухой прогалины, стоит, задрав лысеющую голову и сжимая в руке изорванную шапку, одинокий, ободранный и грязный старик, в глазах которого отражаются изумление и восторг. По лицу его текут слезы. Он смотрит так пристально, так страстно, что рано или поздно мы, видящие картину минуту за минутой, день за днём, находим среди сотни птиц этого странного, маленького, жалкого в своей беззащитности, в своём испуге птенца, разевающего рот, со взглядом, полным дикого страха, — внезапно заметим, что перья его светлее, чем у всех остальных. И даже больше. Присмотревшись, мы увидим, что только в его оперении есть единственная в этой картине белизна. И старик, стоящий под деревом, случайно встретивший в мире коричневой грязи незапятнанный белый цвет, поражён им. Он замер, не в силах пошевелиться, слезы текут по его лицу, он умирает и рождается каждый миг, что мы смотрим на него... — Эльф прерывисто, едва слышно вздохнул, опустил взгляд на хозяина усадьбы. Помолчал.- В чем смысл этой картины? — спросил он, не отводя взгляд.

Тот неосознанно пригладил седые клочком торчащие волосы нетвёрдой костлявой рукой. И ответил — тем, что было у него на душе.

— Страх безнадёжности всей прожитой жизни... владеет им, — прошептал он, с трудом шевеля сухим языком. — Посреди умирания он увидел расцвет. Рад, что хотя бы где- то, вдали от него, ещё существует настоящая, прекрасная жизнь. Он чувствует, что так в его жизни был хоть какой- то смысл... Быть может, своим трудом он хотя бы отчасти дал птенцу возможность родиться белым. Он мечтает, что белый птенец вырастет и проживёт жизнь так, как не удалось ему. Поэтому он плачет.

Пришедший молчал несколько минут, думая о чем-то своём. Длинные тонкие пальцы его осторожно гладили нежно-розовое соцветие плюща.

— Эта картина подобна зеркалу из сотни неровных кусков, в каждом из которых отражается своё, — сказал он потом. — В ней художник-человек запечатлел основы человеческих страстей. Жалость и уничижение, восхищение, радость и эгоизм. Жизнелюбие и страх. Взрослый эльф никогда не смотрел бы на птенца так, как смотрит на него человек. Чувствующий подступающую старость, улыбнулся бы, увидев далёкую юность так близко. В нем не было бы зависти, поглощающего недообладания и горечи, из-за смешения с которой так плачет восхищением и счастьем этот старик. В древних Высоких не было той ненависти к смерти, что многим из нынешних привита людьми, смешение с миропониманием которых так неизбежно. Человек всегда живёт, взирая на мир несовершенными глазами однодневки. Он рассматривает все вокруг торопясь, не успевая осознать увиденного, и почти никогда не успевает набраться того покоя, который Лаану и Сиару позволял творить, не заботясь больше ни о чем; его ведёт осознание смерти. Во всех помыслах и делах человеком руководит, помимо основных чувств и мотивов, одно: постоянное непонимание и сплетённый с ним, пронизывающий всю человеческую жизнь, — страх.

Эльф снова вздохнул, но неожиданно улыбнулся, опуская руку от цветов и оборачиваясь к блестящему мокрыми глазами старику.

— Но знаешь, что превращает людей не во младших, не в низших, как говорил ты, а в равных, лишь в чем-то иных? — спокойно, почти тепло спросил он.

«Надежда?» — хотел спросить старик, но мысленно прервал себя, ибо чем, как не светлой надеждой пропитано все, что творили и творят в искусстве эльфы?..

— Может быть... яркость? — помедлив, не осознав ещё своего слова, ответил он.

— Яркость, — не улыбаясь, кивнул гость. — Вы наполнены меньшей гармонией, но большей яркостью. Меньшей глубиной, но большей остротой. Меньшим пониманием, но большим озарением... В вас меньше покоя... Быть может, ваша боль сильнее. И разве вправе кто-то, как ни был бы он глубок и мудр, лишать старика его слез при виде птенца? Кто может плыть против течения Иленн в дни весеннего разлива? Кто способен остановить голыми руками обвал? Кто знает, как вытравить из разумов людей вечный, владеющий вами страх?.. Кто может противостоять Человеку? Народу Империи в его неуклюжих, исполненных жестокости, глупости и страсти шагах?..

— Я мог бы, — невесомо ответил Он самому себе, и в этом был неоспоримо прав. — Мог бы и дальше вести Империю вперёд, все вопросы решая за вас, — делая вас счастливыми и радостно-покорными. Но сколько продлилась бы такая дорога? И сколь далеко она увела бы нас от той, что простирается в сердце каждого из вас?.. Иными ночами я вижу доверчивых, улыбчивых детей, протягивающих ко мне руки, — и просыпаюсь, потом по нескольку дней не в силах уснуть... — Он замер, подался вперёд, блеснув расплавленным серебром бездонных глаз. — Но разве существует сила, способная заставить меня повернуть? Я ступил на свой путь, оставляя вам свой.

— Он говорил, и помимо сказанных слов старик явственно слышал иные, столь близкие, знакомые ему самому: «Я слишком долго был тенью Богов. Слишком большую власть я держал в руках, слишком часто мне было все труднее и труднее воздержаться от того, чтобы не употребить её, — ведь люди, которыми я правил, всегда были столь наивны, недалеки, торопливы и глупы... Ты был прав, что ушёл, — прав и для них, и для себя, тебе не о чем жалеть. Они правы, что убивают друг друга ради того, чтобы занять место поудобнее, стать сильнее. Наследники правы, враждуя между собой; Гильдии, Княжества и Храмы правы в погоне каждый за своим. Безликие тени, танцующие на рушащихся стенах и треснувших зеркалах. Непохожие на людей из сказки, которой Империя безвозвратно далеко была. Уверенные в силе. Предавшие светлое и всеобщее ради своего... Но они правы. Ибо отныне прав не тот, кто олицетворяет собой Закон, а тот, кто ищет свой собственный путь... Я слишком долго правил. Теперь старый порядок уходит безвозвратно и навсегда, Империя освобождается из-под моего крыла. В последние годы я видел многое, что не станет доступно вашему взору ещё десятки, быть может, сотни лет. Но я хочу, чтобы рано или поздно вы познали то, что пришлось познать мне. Я желаю, чтобы вы выросли. Выросли сами. Вот ваш ответ».

Он говорил, и помимо сказанных слов старик неразличимо тихо, едва-едва слышал иные — малознакомые, непонятные, расплывчатые, укрытые сумраком и очень тяжёлые:

Тени. Ожидание. Рассвет. Гладкий камень, стылый мрамор пола. Стены, превращённые во свет. Луч луны, в пустынных залах голый. Сотни окон, тысячи миров Рядом у руки твоей застыли... И потери бесконечной были, И холодный ветер вечных снов. В темноте, над жадной бездной ртов, Ищешь в небесах, рождённых светом, Тщась познать подобие Ответа, Угасая. Умирая вновь.

Невидимый ветер бился в лицо, мысли высокого и умирающего были переплетены, дыхание каждого медленно сменяло болезненную горечь на успокоение и тишину.

— Это он?.. Это Ваш ответ? — хрипло переспросил старик, не в силах оторвать блестящих глаз от одухотворённого, светящегося в сумраке лица.

Минуту эльф молчал. Пламя, поднимающееся за его спиной в иных мирах, подобно гигантскому, все сметающему плащу, медленно разгоралось.

— Настолько, насколько понять его смог Риссон, — ответил пришедший, и, повинуясь голосу покоя, призрачный плащ его шевельнулся, разглаживаясь, опускаясь. — Дальше него из вас не заходил ещё никто.

— Спасибо, — низко опуская голову, этим стараясь заменить необходимый поклон, сказал старик, и в голосе его вместе с печалью звучала и радость, какой она бывает в преддверии слез, — смешанная с выцветшей, горькой улыбкой. — Спасибо за Ваши слова. Мне кажется, Вы излечили меня.

Эльф мгновение смотрел на него, облекая умирающее, тлеющее лицо бессмертным серебром.

— Ещё нет, — после молчания без улыбки ответил он, — нет.

Старик молча глядел исподлобья, затаив дыхание. Ему показалось, что сейчас, вот просто так — здесь, именно ему — будут сказаны слова о том, что же ждёт их общий мир, что нависло над ним, — готовое вот-вот сорваться, и с диким воплем рухнуть вниз, на беззащитных, ни к чему не готовых, но столь самоуверенных и сильных в себе людей.

Пришедший взирал на человека отстранение и внешне бездумно. Что-то, быть может, решалось Им именно сейчас, — и ветер утих, связав птицам клювы, чтобы не щебетали в этот миг.

— Тебе следует позаботиться о себе, — сказал наконец гость. — Ты должен любой ценой прожить хотя бы месяца три. Ты ещё можешь увидеть те дороги, по которым идёт каждый из нас и мы все. Я хотел бы... чтобы ты успел их оценить. Крепись и ожидай.

Старик молчал; ему нечего было сказать.

— Был рад увидеть тебя, услышать твой вопрос, ответить на него, — весенним ветром прошелестел гость. И тихо добавил, уже растворяясь в кружащихся бликах, отсветах и тенях: — Прощай.

...Оставшись в одиночестве, старик положил руки на стол, склонил на них голову и застыл. Он уже ни о чем не думал, ни о чем не размышлял. Среброокий ушёл, тело и душу человека переполняла безмерная, вздыхающая печаль. Он снова, отчётливо и неоспоримо понял, что был одновременно прав и неправ, что впереди их всех ждут и поражение и победа одновременно, что получить что-то можно, лишь потеряв нечто иное, и что по-другому быть просто не могло никогда. Что самому сильному безнадёжно слабо среди танцующих без света и правил безликих теней.

Плечи его не шевелились, узкая, высохшая спина замерла; он был похож на старого, облезлого, подслеповатого и кривого, с превеликим трудом дремлющего, время от времени вздрагивающего пса. Впервые за много лет по его морщинистому лицу текли долгие, медленные слезы.

...Усталый путник, забредший сюда, увидевший беседку, олицетворение всех его надежд, отчаянно искавший утоления жажды последние несколько беспрерывно горьких лет, постоял бы минуту, так и не поднимаясь дальше второй ступени. Печально и протяжно вздохнул. И удалился бы, махнув наконец рукой, — так же неслышно, как и пришёл.