* * *

Счастье будет, любовь не кончится — что враги ей и что друзья! В ресторанном пустом вагончике буду ехать всё я да я. В бутербродном и винно-водочном, — Каберне моё, Каберне! — В колыбельном, качальном, лодочном, где графины звенят по мне. На конечной неблизкой станции выйду молча в небытиё. Никогда не проси: остаться бы. Не твоё это. Не твоё.

* * *

Мы ехали читинским, в прицепном, храпел сосед, и плакала соседка. По Кальдерону, жизнь казалась сном, — но ведь была, — и улыбалась едко. Мы квасили с ковбоем с боковой — лихим парнягой в «стетсоне» и коже. И мерк вагонный свет над головой, и за окном созвездья меркли тоже. И вновь листва летела на перрон, бессонница терзала до рассвета, И мне никто — ни Бог, ни Кальдерон — не объяснял, зачем со мной всё это.

* * *

Какие наши годы, рядовой! Мы все давно убиты под Москвой, На этой безымянной высоте, на подступах к любви и красоте. И наши души лёгкие парят, и видят рай они, и видят ад, Светло скорбят и славят Самого, и им не нужно больше ничего.

Бражник

Глянь, на шторе — бражник с хоботком, можно сбить его одним щелчком, Слепенький, и носик — как вопрос, скрученный, слонячий, глупый нос, И на лапках серых — бахрома. Ах, не бойся, не сходи с ума, Он совсем недолго проживёт, он, ещё чуть-чуть, и сам умрёт, Но пускай — у нас, в тепле, в добре, дома, в конце света, в сентябре.

* * *

Я устала от вас, вы жестоки, вы волки, вы стая, Всё бы вам налетать и терзать, вырывая куски, — В чём ещё ваша радость, моя сволота дорогая, Потаскушки-подружки, врали записные — дружки? Выскребают изнанку души сентябри и простуда — До светла, добела, до горчащих кленовых стихов. Если б только понять, для чего тянет губы Иуда, И простить отреченье — до первых ещё петухов…

Причитальное

Ах ты, Русь-матушка, степь полынная, Дорога длинная, гарь бензиновая, Водка палёная, слеза солёная, Драка кабацкая, гибель дурацкая, Крест на дальнем погосте, белые кости, Смертушка ранняя, подоконье гераневое У мамки, у бабки, ломайте шапки, Да — в ноги им, в ноги! Катафалки, дроги, Не уйти от судьбы, выносите гробы — Крепкие полотенца… В новое оденься, Не жил счастливым — помрёшь красивым, Жизнь провороним — дак хоть похороним! Девки, ревите, вот он, ваш Витя, Санька, Серёжа, Ванечка, Алёша, Был живой, грешный, — лежит, сердечный, Холодный, белый: мамка ль не успела Беду отнять, в шифоньер прибрать, В глаза ей смотреть, первой помереть, Бабка ли продремала — поперёк не встала, Не заступила горю пути, не сговорилась наперёд уйти, — А что теперь! Костлявая в дверь, А лучше б сума, чума да тюрьма, Вместе б выхаживали, беду вылаживали, Дачки таскали, у запретки стояли, Кланялись до земли, кровиночку сберегли, Всё до нитки отдали, сытно не едали, Папиросы россыпью, рюкзаки под насыпью, Охранников матюги, Господи, помоги!

* * *

Один человек (он глуп, но не так уж плох) пишет погибшему другу стихи — на смерть, Естественно. Мол, прости, я тебя не спас, — плачет, конечно, и бьёт себя пяткой                                                                                                             в грудь. В год — по два стишка: в день рожденья и похорон. Общество одобряет такую скорбь. Семья усопшего за поминальным столом всегда отдаёт поэту лучший кусок. Он даже известен в определённых кругах как близкий к N.N., почти что его вдовец, Почти что апостол и даже евангелист — он слышал, как тот говорил, а вы уже нет.

* * *

Огонь умеет течь. Учись гореть, вода, и трепетать — земля, и воздух — таять. Мне голову кружит весёлая вражда, стремительная, злая, молодая. Пляши в моих глазах, свирепая искра. Душа, как ни терзай, неопалима — До пепла не избыть. Холодного костра в ней отсвет, голубой и негасимый.

Соседки

…И пахнет крутым кипятком на лестничной клетке. Тоску, как бидон с молоком, проносят соседки, Боясь расплескать невзначай, — обычные бабы, И сроду не звали на чай, да я не пошла бы. А глянешь — хоть вой, хоть кричи от лютой недоли: Несут её, как кирпичи, — сподмог бы кто, что ли! — Всю бренность житухи, всю блажь любови короткой… Восходят на верхний этаж усталой походкой, Авоськи влекут тяжело, вздымают, как гири. На лестнице грязной светло. И холодно в мире.

* * *

Слишком страшно? — Нет, не слишком страшно. Говорю тебе, не умирай. Самолётик беленький бумажный с экипажем попадает в Рай. Жили-были, верили, любили — всё пустое, горсточка вранья, Сердце из репейника и пыли, лёгкий-лёгкий ужас бытия.

* * *

За девятиэтажками болото — там рыли котлован под гаражи, Потом не стали строить отчего-то, теперь здесь летом утки, камыши. Здесь лягушачий хор у мутной речки, трамвайный мост, и драга вдалеке: Я как-то раз посеяла колечко в не золотом просеянном песке. Здесь стадион. Теперь, конечно, частный. Куда сквозь годы гнать велосипед? Мне думается, мы навек несчастны. А почему? — Велосипеда нет. А если б был, то всё бы изменилось, ушла из глаз солёная вода, И всё сбылось бы, что когда-то снилось, и то, что и не снилось никогда.

* * *

Поезд мой товарный, ангел календарный, быстрый огонёк, Шашки мои пешки, твёрдые орешки взяты на зубок. Эники да беники, вот и все вареники, белая мука… Отыграла дудочка, отплясала дурочка, утекла река.

* * *

Душа — синица, чудо в перьях, в груди поющий механизм, Чирикалка с особой трелью, игрушка-смерть, хлопушка-жизнь! Давай, без смазки и починки, для фата, выдерги, враля Играй привычно, без запинки, своё высокое ля-ля. Гони свои фиоритуры, рыдай почти что ни о чём — Для умника и полудуры, для конвоира за плечом, Для тех, кто смотрит сквозь прицелы, и тех, кто смотрит сквозь очки, — Покуда молоточки целы и струны тонкие — тонки.

* * *

Валентине Беляевой

Ни я тебя, ни ты меня не бро… Не Бродский, нет, — рифейский, что есть мочи, Наш климат, ядовитым серебром, холодной ртутью дышат эти ночи — Слепая, обнажённая зима, воительница, нет, Бритомартида, И изморозь оконного письма искристо-голуба… Моя обида, Недавний, быстротечный, нет, не сон, а всё равно, ведь я тебе не Бродский, И холодом рассудок утолён, — как камень, заморожен хлеб сиротский!

* * *

Увы, нет нимф, остались бляди, в обед и ужин макароны, И музы нас не посещают — и вправе брезговать, пожалуй. Нас в шею гонят отовсюду, не пустят на банкет в посольство, От наших вязаных жилетов кондратий хватит Лагерфельда. В загуле вечно сука-кошка и норовит загадить книги, Постель, ботинки, недра шкафа, её тошнит на табуретку… Какие музы, друг мой Постум, когда в триклинии разруха, Вода холодная из крана, какой там, к чёрту, лупанарий! В такую жизнь, в тоску такую блядей — и тех не дозовёшься. Я трус, а то бы взрезал вены и кровью написал всё это.

* * *

надоело скучно и противно а я заморожу лёд ромашковый желтоватый в формочках сердечками буду гладить им лицо и руки буду в чай его бросать и в минералку дзинь-дзинь-звяк по дну длинного стакана тает сердце ледяное и прозрачное ничего мне ничего не остаётся если всё кругом больно и бессмысленно и никто-никто обо мне не думает для кого настой ромашковый по формочкам разливаю в холоде выдерживаю заговариваю на красоту и молодость

* * *

…а по утрам неизменно яйцо и ко-ко-фея…
Татьяна Шуйская

По ночам — глинтвейн (по утрам — печаль да грудной голубиный ворк. Ко-ко-фея: глотни кофею. Включай свой компьютер, садись to work). Распоследнее дело — кино, вино в темноте глушить, горевать. И свечение видеть — оно одно провожает тебя в кровать. То звезда Фомальгаут ли, ангел ли, охраняющий сон в ночи? …Пряным варевом, как сургучом, залить                                                        рот свой жалобный — не кричи; Наложить на сердце своё печать, нежно в раны вложить — персты. Гефсиманское бдение по ночам. Авва Отче, как хочешь Ты…

* * *

Ругаться с бабками Лукерьями и с дворничихой тётей Фро, Рядиться к ночи в шляпу с перьями, чтоб выйти вынести ведро, Идти задворками, помойками, смотреть на звёзды и грустить… В домах скрипят дверьми и койками. И мчат за водкой во всю прыть Подростки, пацанва дворовая, шалавы самых юных лет. Проходишь мимо ты, суровая, как будто их тут вовсе нет, А после пальцами распухшими картошку чистишь, варишь суп И наизусть читаешь Пушкина, почти не разжимая губ.

* * *

Буду думать о тебе, о тебе, буду думать обо мне, обо мне. Помнишь рыбину с железкой в губе, прикорнувшую на илистом дне? Помнишь, как в её губу и зрачок прорастал стальной и острый крючок, И как леска дрогнула, порвалась, будто наших снов привычная связь? В мире нет теперь ни дна, ни основ, и волне моей не знать берегов, Рыбакам тонуть и рыбу собой под водой моей кормить голубой. По реке ли, по Оби, по Оке ходит рыба, завернула губу, В ней крючок пророс, убрать не могу — буду думать о крючке, о крючке.

* * *

буки приходят ночью приносят буквы буквы как блохи скачут ложатся в строчки ангел мой фиолетов кровоподтёчен кто ему сделал больно за всё ответит я отвечаю верую дальше прочерк от In nomine Patris до Mamma mia шествуют сумасшествуют буки                         буквы приносят попробуй-ка не возьми их.

* * *

Этот сквер, безусловно, от слова «скверно», здесь жабрей прорастает из жабр планеты, И мандраж — мандрагоры настой по венам, и короны корней оплетают эту Позабытую землю, пустырь, разруху — где ещё мне искать утешенья, веры? Только здесь, где так сумрачно, тихо, глухо, где полынь и пустырник не знают меры. И в груди — безвоздушие Торричелли. И, разбиты, гниют в лебеде качели.

* * *

Развлекалочка осени, мокрая поступь весны, Что-нибудь об Альенде, о Чили, о Кубе, Геваре… Что-нибудь обо мне: может, книги, пластинки ли, сны, — Что-нибудь, что ты выменять сможешь у баб на бульваре. Кто меня не хранил, как булавку, копейку, листок! Кто меня не листал, вырывая на память страницы! Я — бумажный божок, знаю свой невысокий шесток. Я — бумажный журавлик, нелепая, слабая птица. Я — дурацкий посланец, я только твержу: «Миру — мир, И готовься к войне, para bellum, и смажь парабеллум… Землю — пахарям, небо — пилотам, лады, командир? Звёзды — нам, стихотворцам, но это я так, между делом…»

* * *

Вокзальность бытия. Бельканто тепловоза. На сутки задремать. В отключку — телефон. Паршивые стихи. Наверно, лучше прозой. «Не лги себе». Не лгу. Включите микрофон! Я вам ещё прочту, я вам ещё посмею!.. «Не лги себе». Не лгу. Мне нечего прочесть. По-старому — нельзя, а лучше — не умею. «Виновна, ваша честь». Согласна, ваша честь. Мы валимся во тьму. Как дурни, мы похожи. Кому приспичит знать всех нас наперечёт? Колеблемый светиль… нет, всё-таки треножник. И что-нибудь ещё. Да, что-нибудь ещё.

* * *

Стёклышко прячешь во рту, уголёк — верную русскую речь. Мир сбережёт ли, склонится у ног, снимет ли голову с плеч, А всё одно — бормочи, бормочи, и пишмашинка тук-тук… Так — под расписку — от неба ключи брошены в лодочку рук: На! Как дитя, до рассвета играй, пробуй замки, чуть дыша, То открывай свой бессмысленный рай, то закрывай не спеша.