Моя приятельница, критик искусства Дори Аштон пригласила меня на интимный обед, в свой нью-йоркский дом – пятиэтажный срез между другими домами. Манхэттен, но старая дверь, отваливающаяся штукатурка снаружи и обшарпанные полы, и ветхая мебель внутри. Это не от бедности, а от американской моды радикалов – быть как бедные. У Дори это выглядело особенно парадоксально, потому что кругом стояли скульптуры известных мастеров, и на давно не крашенных, грязноватых стенах висели картины самых известных современных художников.

Я знала, что был приглашен интересный гость – переживший геноцид писатель, лауреат Нобелевской премии Эли Визель. Дори хотела меня с ним познакомить. Его имя и он для меня не существовали сами по себе, а всегда были связаны с трагедией геноцида, с гетто, с желтыми звездами Давида и ямами убитых.

И вот он пришел – невзрачный, сутулый, угрюмый — с женой Марианой, нарядной, крашеной блондинкой.

"Какое праздничное угощение!" – воскликнула Мариана, увидев на столе разлитый по тарелкам суп. "Садитесь, садитесь, – позвала Дори. – Суп – это еда оседлого человека, а не слоняющихся кочевников".

За обедом много говорили о том, что, наверное, было интересно. Смеялись. Дори рассказывала о каком-то знаменитом тогда писателе. Maриана оживленно рассказывала, как они недавно были Париже. Визель за все время не произнес ни слова, как будто находился в каком-то своем пространстве, из которого не хотел выходить. Но Дори попросила его рассказать притчу "об этом, знаешь, который всегда молчал". "Тем более, что сам Эли сегодня молчит",  – сказала она. 

Визель оживился, обвел всех глазами и заговорил о Шмерле. Он как будто вспоминал и разглядывал этого неудачника — ободранного, голодного, кто тихо жил и тихо умер.

"Как мой брат Веня, – заметила Мариана. – Он тоже был тихий и никогда не жаловался". Визель не обратил  на нее внимания и продолжал. Его голос звучал мелодично, чуть нараспев, а лицо его то удивлялось, то становилось грустным, то мечтательным.

Визель столько видел и писал о людях, о страшных жестокостях, смерти, убийствах, но сейчас в его воображении был тихий Шмерль: "Песчинка, которую ветер поднял и погнал на Другую Сторону. Там ангелы любовно встретили его, и откуда-то прозвучал голос: “Шмерль, дитя мое!” Это был голос Небесного Судьи. Шмерль не слышал этих слов с тех пор, как умерла его мать. И теперь его душа рыдала от счастья".

Визель так плавно, так великолепно преображался то в Небесного Судью, то в ангела, то в самого Шмерля. Небесный Судья говорил о том, как Шмерль жил, как прощал все плохое, никому не завидовал, как делился всем, что у него было; говорил о его терпении и доброте в мире зла. "Теперь ты в мире справедливости, и заслужил все, что захочешь!" "Правда?” – спросил удивленный Шмерль. "Правда", – ответил Небесный Судья. “Правда?” – переспросил Шмерль. “Правда! Правда!” – закричали со всех сторон ангелы. “Ну, если так, – сказал Шмерль смущенно, – я хотел бы каждое утро горячую булочку со свежим маслом”.

Визель закончил. Он ожил, повеселел. Казалось даже, что его горькие морщины чуть разгладились. Не обращая внимание на наши аплодисменты, он протянул свою чашку к чайнику, налил себе чай и стал пить.

"Хочешь горячую булочку со свежим маслом?", – спросила Дори.