Матрена Демидовна за слезами да за стеклами сразу запотевших очков почти и не видела на свидании Яшиного лица. Тем более, что их отделяла друг от друга двойная перегородка из стальных сеток. Матрену Демидовну строго предупредили, что можно разговаривать только о семейных делах. Она ничего и не говорила.

— Отец вам кланяется, — начала было она, но слезы так сдавили горло, что больше сказать ничего не смогла. Стояла, скрестив худые руки на груди, чтобы не так заметно била дрожь, и молча плакала.

Плакала не потому, что горе свалилось на ее голову нежданно-негаданно. Нет. С тех пор, как война началась, она только горя и ждала. А чего еще ждать, когда город в осаде и кругом рвутся бомбы да снаряды, а пуще того — когда в городе враг. Смерть рыщет по домам, цепляется, что репей до кожуха, и смирную, и буйную голову равно сечет. А ее сыновья, нечего греха таить, никогда смирнягами не были, ни притворству, ни лицемерию не учены: что на сердце, то и на языке, что на уме, то и на кулаке — обиду стерпеть не могут, не то что… Вольной крови дети. И когда узнала, что сыны ее — подпольщики, не удивилась. Удивилась бы, когда б они не были подпольщиками. Это Лешенька да Яшко думали, что мать не ведает об их партизанстве. Она все ведала. Если сын трое суток дома не ночует, а на четвертую ночь приходит продрогший досиня, вымотанный до кровинки, только глаза блестят… «Обогрейся, сынок. Обогрейся, засни скорее». «Некогда, мама. Где Лешка?» И шепчутся, шепчутся потом до утра… Разве матери еще что говорить надо? Разве сердце ее обманешь? Все она знала. И какая беда их караулит в случае чего… И на все свое материнское благословение дала. Молча… И плакала теперь оттого, что не открылась сыновьям тогда, не была вместе с ними. Может, материнское чутье и уберегло бы их от какого неосторожного шага. Не велика бабья сила, да, может, в чем и помогла бы… А теперь чем поможешь?

Вот так и стояла все свидание, слезами облитая. Только бы не согнуться, не зарыдать, не надломить Яшину душу своей болью. Жене моряка, матери партизан негоже быть слабой… Когда дежурный объявил, что свидание окончено, почти спокойно сказала:

— Блюдите сами себя, нам хорошо будет.

Нет, ничего крамольного не усмотрели палачи ни в отцовском поклоне, ни в смиренном наставлении матери! А Яше эти слова сказали многое: и благодарность отца за то, что его сыновья оправдали надежды, и благословение матери пуще жизни беречь честь, достоинство, сыновнюю верность делу отцов… Материнские слезы! Огонь мартенов плавит и закаляет сталь, ядерный поток расщепляет ядра атомов и рождает энергию, которая движет звездные миры… Но только материнским слезам дано растопить сердце сына, закалить его любовью и ненавистью, дать ему абсолютную твердость и родить в нем энергию, способную смерть превратить в бессмертие!

Свидания, на которых нельзя было ни сказать то, что надо сказать, ни прикоснуться друг к другу, ни даже обменяться значительными взглядами, которые не привлекли бы внимания жандармов, были мучительны и для матери, и для сына. И Матрена Демидовна стала приходить все реже и реже. Пусть Нина ходит, они хорошо понимают друг друга.

Нина не пропускала ни одной возможности повидаться с братом, от комендантского часа до комендантского часа крутилась у следственной тюрьмы с авоськой, в которой всегда была передача для братьев — крохотный кусочек черного хлеба, пара луковиц, несколько вареных картошек. Бывают дни, меняющие человека больше, чем годы. Именно такие дни пережила Нина. Она стала замкнутее, хитрее, настороженнее, все о чем-то думала, до белизны в суставах сжимала кулачки, сдвигала прямые густые брови над переносицей и нетерпеливо топала ногой:

— Ну, ладно же!..

Она была вся, как пружина, как заряд в патроне, глаза горели, на лице обозначились резкие линии.

Однажды Яша, улучив момент, когда жандарм отвел глаза, жестами показал Нине, чтобы она принесла ему с передачей карандаш.

Долго мудрила Нина, как бы так запрятать карандаш, чтобы его не обнаружили при проверке. Наконец додумалась: в плетеной из кожаных лоскутков ручке авоськи просверлила отверстие и засунула в него карандашный грифелек, завернутый в кусочек бумаги. Хитрость удалась: жандармы не обнаружили недозволенного вложения. Но… и Яша тоже не догадался, что в ручке авоськи надо искать запретную передачу. Он вынул продукты, авоську передал обратно.

Три раза побывала авоська в Яшиных руках. И три раза карандашный грифелек возвращался к Нине. Нина чуть не плакала с досады, а передать Яше, чтобы он обратил внимание на ручку авоськи, никак не могла. Яков Кондратьевич посоветовал дочке сделать уксусной кислотой надпись на скорлупе яйца «посмотри ручку авоськи», дать надписи просохнуть, а затем сварить яйцо. Так когда-то делали матросы, посылая весточки своим товарищам-революционерам в царскую тюрьму. Пройдя через скорлупу, кислота осядет на белке голубоватой надписью. После этого даже под сильным микроскопом на скорлупе не удастся обнаружить никаких следов. Но и этот способ не годился — надзиратели принимали к передаче только чищенные яйца…

— Мама, у тебя припрятано немножко муки. Дай мне ее, — попросила Нина.

— И все ты находишь, ничего от тебя не спрячешь, — заворчала Матрена Демидовна. — Не дам я тебе ни горсточки, ни пылиночки. Ту муку я на свои девичьи серьги выменяла, для отца берегу. Нынешний хлеб, пополам со жмыхом да половой, есть ему нельзя, так я ему хоть раз в три дня какой коржик испеку или лапши сварю тарелочку.

— Мама, — не отставала Нина. — Леша и Яша так любят варенички с капустой. Давай сварим им хоть немножко… Ну, хоть десяточек. Им же там, кроме баланды, ничего не дают, а мы все лук да картошку…

Матрена Демидовна протерла кончиком платка очки, посмотрела на дочку:

— Уже что-то придумала, сорока?

— Придумала, мама. У меня есть кусочек вощеной бумаги, я напишу записочку и залеплю ее в вареник…

— Ой, смотри, Нинка, схватят тебя полицаи, прибьют до смерти.

— Я им глаза повыцарапаю!

— Ой, где ты взялась, отчаюга! Из-за тебя и нас с отцом на живодерню сведут!

Но муки на варенички все-таки дала.

— А ты, доченька, в той записке от меня словечко можешь написать?

— Ну что вы, мама. В записке — самое нужное…

— А может, словечко матери им сейчас и есть самое нужное?

— Мамочка, — прижалась головой к матери Нина. — Записка крохотная, в ней всего-то два слова: посмотри ручку. Нельзя больше, жандармы заметят.

— Ну, хорошо, — вздохнула Матрена Демидовна. — В другой раз… В другой раз обязательно напиши от меня.

На следующий день Нина пришла в следственную тюрьму при сигуранце.

— Буна дзиа, домнуле шефульс. Добрый день, господин начальник, — поздоровалась Нина с усатым дядькой в темно-желтой шинели, подпоясанной широким ремнем, на котором болталась кобура пистолета.

Дежурный жандарм поднял удивленные коровьи глаза на Нину:

— Шты руманешты? (Говоришь по-румынски?)

— Ну шты, пуцын шты; (Нет. Плохо говорю).

— О! Бине фетица! Хорошая девочка! — расплылся в улыбке жандарм. Ему явно льстило приветствие на родном языке. А девочка так похожа на маленькую Мариулу, что ждет не дождется отца с восточного похода. Право же, Йон Гайнеску не всегда был тюремщиком. Это война всему виной. Не война бы, так Йон, как и его отец, всю жизнь гонял бы отару но кудрявым склонам Карпат. Ой-йой, как хочется Иону на берег Быстрицы, повидать маленькую Мариулу, обнять жену… Но об этом он даже думать долго не смеет: не дай бог, капрал заметит!.. Гайнеску хмурит густые косматые, как соломенная стреха на старой хате, брови:

— Чи вре? Что хочешь, домнишора?

— Повтым домнуле, пожалуйста, господин, примите передачу для Якова Гордиенко, — ласково попросила Нина.

— Вчера Якову Гордиенко передача была, — с трудом подбирая русские слова, ответил дежурный.

— Господин начальник, ему же разрешено каждый день передачу носить, — еще ласковее сказала Нина, вынимая из авоськи пачку сигарет.

— Сигареты запрещено передавать, — снова поднял брови дежурный. — Можно только махорку россыпью.

— Так это не для передачи, это вам, господин начальник. — Нина осторожно положила сигареты на стол под самый нос дежурному.

— Ты смотри у меня, девка, — забубнил дежурный по-румынски. — Нам подношение всякое запрещено… При исполнении службы…

Он, не глядя на Нину, протянул руку, сгреб пачку и сунул ее в карман шинели.

— Что там?

— Пару картошек вареных, да луковички, да немножко вареничков мама сварила.

Он взял из рук Нины авоську и высыпал все ее содержимое на стол. Потом начал перекладывать по одной штучке со стола в авоську:

— Картоф можно. Лук можно. Вареники… варенички…

Он подержал в руках вареник, помял его, проверяя на ощупь начинку.

— Де че вареник?

— С капустой, господин начальник.

— Так, капуста… Ну, капуста… Таре ка Петра — твердуй. Понимаешь: твердуй камень.

— Яичка не было, господин начальник, пришлось тесто покруче замесить, чтобы не разварились, потому и твердые.

— Так, капустой, — дежурный разломил вареник прокуренными узловатыми пальцами, поковырял обломанным ногтем пережаренную с луком капусту, бросил в авоську: — Се поте — это можно.

Разломил второй:

— Се поте…

Третий:

— Се поте…

У Нины потемнело в глазах. И в ушах зашумело, будто морской прибой плеснул рядом. Сейчас он разломит еще вареник, увидит записочку и тогда…

— Господин начальник, — чуть слышно сказала Нина. — Что же вы так все вареники перемнете, брату ж неприятно будет есть их…

— Гм… — удивленно посмотрел на Нину дежурный. Он никак не мог понять, чего от него хочет эта девчонка. Но разламывать вареники перестал. Кинул несколько штук себе в рот, прочавкал, вытер усы:

— Сухой вареники. Вареники масло любит, Мульт, много масло…

— Мало масла, господин начальник, — покорно согласилась Нина. — Мало масла. С луком пережаренное — хорошо, это правда.

Он сгреб рукой оставшиеся вареники, как сгребают мусор, со стола в авоську, облизал пальцы:

— Гут. Буне. Карош.

— Авоську ждать буду, господин начальник, — показала Нина пальцем сперва на плетеную из кожаных лоскутов сетку, потом на себя.

…В тот день Нина вынула из плетеной ручки авоськи первое Яшино письмо, короткое, торопливое:

«Здравствуйте, дорогие!
Яков».

Не горюйте и не плачьте. Если буду жив — хорошо, а если нет, то что сделаешь. Это Родина требует. Все равно наша возьмет. Как здоровье батьки? Мы здоровы.

Привет. Целую крепко-крепко