На свете, под стеклом, старый-старый снимок. Его, наверное, вырезали из какого-то журнала или книги и, хотя плотная бумага малость пожелтела и выцвела от времени, снимок хорошо сохранился. Низкие борта плавучей крепости будто впаяны в стальную гладь моря. В серое небо поднимается белая мачта с артиллерийскими площадками, дальномерными рубками, сигнальными мостиками. Яков Кондратьевич закрывает глаза и видит, как огромное красное полотнище флага взмывает по тонким плетеным канатикам-фалам к самой вершине мачты — клотику. Видит жерла орудий, которые, кажется, вот-вот вздрогнут от залпа и окутают корабль клубами порохового дыма, как тогда, в январе восемнадцатого, когда команда эскадренного броненосца пришла на помощь одесским рабочим, восставшим против гайдамаков. Десять лучших лет своей молодости отдал Яков Кондратьевич этой плавучей крепости.

Рядом со снимком броненосца — фотография бравого моряка: лихо заломленная бескозырка с тисненными золотом литерами на ленте — «Синоп», белая форменка с вырезом широкого воротника, большие, горящие огнем глаза, упрямая складка губ и усы — черные, пышные, боцманские усы! Таким видели палубного матроса Якова Гордиенко в огневые годы революции: на улицах города — в боях против гайдамаков и анархистских банд, в окопах под Рыбницей — против румын, в днестровских плавнях — против немецких оккупантов.

Он бы и сейчас показал себя в ратном деле — пятьдесят три года не возраст — да вот беда, второй год прикован Яков Кондратьевич тяжким недугом к постели, отекшие ноги трудно переложить с места на место, не то что… Старость да немощь никого не красят — ни корабль, ни человека. Когда в восемнадцатом Советское правительство приказало боевым кораблям уйти к Новороссийску, чтобы не достались оккупантам, старый «Синоп» уже не в силах был выполнить этот приказ: команда ушла на Дон бить атамана Каледина, а эскадренный броненосец нашел свою последнюю стоянку на морском дне…

Далеко-далеко ушли те годы. От «Синопа» осталась только фотография на стене, от друзей-товарищей — память в сердце, от былого — рассказы Якова Кондратьевича своим сыновьям… Неужели ж теперь он, как тот «Синоп», ни к чему уже негож стал?

— Мотя, — попросил Яков Кондратьевич жену. — Положи мне подушку повыше да позови хлопцев.

Яков Кондратьевич сам любил мастерить всякие забавные штуки и учил этому детей: ладить клетки для птиц, замысловатые крысоловки, вязать пестрые самодуры на скумбрию, вырезывать из древесного корня удивительные фигурки. Соседи говорили, что если бы Яков Кондратьевич занялся своими «штуками» всерьез, то в доме Гордиенко было бы достатка куда больше, чем от его плотницкого рубанка. Но бывший матрос только улыбался в ответ и, пока позволяло здоровье, плотничал на торговых судах, учил столярному мастерству детдомовских сирот и радовался, будто каждому ученику судьбу в руки вкладывал.

Сыновья охотно перенимали отцовское мастерство. Но Яша больше всего любил, когда отец, подкрутив кончики усов и лукаво прищурив один глаз, начинал рассказывать о кораблях, о дальних странах и штормовых морях, о мужестве и морском братстве. Это были удивительные истории, пережитые Яковом Кондратьевичем или услышанные им от бывалых моряков в годы флотской службы. Лешка устраивался поудобнее в стареньком кресле, Яша прикипал к табуретке, боясь шелохнуться, и даже егоза Нинка замирала, забравшись с ногами на самодельный диванчик. Тогда за окном, как за корабельным иллюминатором, ревели волны и свистали австралийские брестеры, африканские белаты и ветры других неведомых материков, скрипели старые акации, как мачты, белыми парусами вздымались и хлопали развешанные во дворе простыни, а комната наполнялась запахами соли, корабельных красок и морских водорослей. Иной раз так заслушивались отца, что только материн голос, зовущий к ужину, и возвращал их из плаваний у сказочных берегов, только он и напоминал, что они не на шлюпках Головнина у Курил и не на линкоре Лазарева в Наваринской бухте, а в своей полутемной квартирке на Нежинской. Не было бы этих рассказов, может, и не стал бы Яша учиться в спецшколе.

— Ну, рассказывайте, сынки, каким ветром дышите, какие песни петь собираетесь? Что в городе нового?

Такими словами в этот раз встретил Яков Кондратьевич своих сыновей.

Ребята переглянулись. Фашисты, подтянув новые войска, с каждым днем атакуют все ожесточеннее, трудно приходится нашим. И в городе неспокойно — поползли слухи, что скоро войска уйдут из Одессы, оставят город. Да нужно ли об этом говорить больному отцу до поры до времени?

— Что же молчите, сынки?

— Дела наши неплохи, батя, — начал Алеша, стараясь придать своему голосу бодрости и беззаботности. — Норму хлеба увеличили по карточкам. И на фронте после высадки десанта под Григорьевкой дела пошли лучше.

Алеша рассказывал о боях, о том, что сам вычитал в газете или слышал от товарищей. Отец уставился глазами в фотографию «Синопа», висевшую против него на стене, покусывал кончик уса. У небритого виска билась синяя жилка. Изредка по бледному лицу от виска к подбородку пробегала судорога.

Яков Кондратьевич закрыл глаза и вздохнул:

— Не надо обманывать, Алексей… Видно, в чем-то мы с матерью неправильно вас воспитывали. Но врать мы вас никогда не учили.

— Он правду говорит, батя, — попробовал заступиться за брата Яша.

— Помолчи, Яков, — строго сказал отец, не открывая глаз. — О тебе — особый разговор. Алексея не берут в армию, потому что пальца на правой руке нет… Понятно. Есть перед людьми оправдание. Хотя я на его месте все равно был бы в окопах… Моему товарищу, комендору Феде Ворончаку, в бою руку по локоть отшибло… под Белгородом. А он с боя не ушел, одной дрался… Палец — не голова, без него воевать можно.

Отец приподнялся на подушке, открыл глаза. И оттого, что болезнь высинила под глазами широкие полосы, они казались еще больше, еще пуще блестели антрацитовым блеском.

— А ты, Яков?.. У тебя чего не хватает? Натянул полосатку на грудь, так думаешь, уже и моряком стал?.. Вся беда, видать, в том, что все вам легко да просто досталось. Избаловала вас Советская власть. Хочу в школу. — Пожалуйста! — Хочу в комсомол. — Будь ласков! — Хочу в моряки. — Сделай одолжение, Яков Якович!.. И так во всем. А мы за это кровью платили… Только мы — темные, как мать-сыра земля, неграмотные, как пеньки осиновые, — понимали, что без Советской власти нам нет жизни на белом свете… А вы — ученые-переученые, Советской властью воспитанные да обогретые, — этого не понимаете. Дивно и горько мне, сыночки.

— Батя…

— Чего, батя? — оборвал Яшу Яков Кондратьевич. — Вы вчера, куда-то завеялись, а Володька с Абрамом прощаться к тебе приходили: эвакуируются вместе со школой. Они-то мне и рассказали, каково положение. Молодежь эвакуируют, значит, сдавать город будут. Это мне тоже по восемнадцатому году знакомо.

Яков Кондратьевич умолк, нахмурил брови, будто всматривался в далекие годы, припомнил уход кораблей из Одессы, эвакуацию коммунистов и комсомольцев, орудия броненосца, нацеленные на гайдамацкие курени: троньте кого, разнесем в щепки! Метнул черным блеском из-под бровей на притихших сынов:

— Почему ты, Яков, не уехал со школой? Почему вы оба не уходите?.. Меня жалеете?.. Так мне с этой палубы все равно не подняться! — Яков Кондратьевич зло стукнул кулаком по краю кровати и отвернулся к стене.

А Яше показалось, что в глазах отца блеснул не сухой угольный блеск, а что-то такое, чего он раньше в них никогда не видал.

— Мать боитесь оставить? — снова начал Яков Кондратьевич, не поворачивая к сыновьям головы. — Так ее с Нинкой, авось, не тронут… Да и негоже мужчинам за мамкину юбку… Вон ведь какие лобури уже выгнались, на коленях дуги гнуть, небось, можете! Или у вас гордости никакой нет, чертовы дети?!

Яков Кондратьевич жестко вытер ладонью усы и повернул голову к сыновьям:

— Гордиенки вы! Гор-ди-ен-ки!.. Может, от того самого приказного казака Василя Гордиенка род ведете, что против живоглота Посполитаки народ поднял? Может, запорожская кровь течет в наших жилах!.. Придут фашисты, заарканят, штыком в спину погонят на фронт. Против кого воевать будете? Против тех, с кем я Советскую власть завоевывал? Против их детей?.. Да лучше бы я с гражданской не вернулся, чем таких бардадымов вырастил…

В изнеможении откинулся на подушку. В наступающих сумерках бескровное лицо сливалось с белой наволочкой. Только усы да тени под глазами выделялись еще резче, строже и непримиримее.

Яше было жаль отца. Мучается. От бессилия и от того, что не знает, как поступят его сыновья в тяжелую минуту. А сказать правду?.. Нет, нет! Тайна!.. А отец подозревает в трусости… Как поступить? Что бы посоветовал Бадаев? Антону Брониславовичу он приказал признать себя дезертиром… А как быть ему, Яше? Признаться трусом?.. Или открыться отцу?..

— Вы неправы, батя…

Это сказал Алексей. Голос тихий и робкий. Такого Яша никогда не слыхал у старшего брата.

Отец не шевельнулся, словно не слышал.

— Вы неправы, батя, — громче и тверже повторил Алексей.

— Что? — спросил отец. — Что? Перечить отцу вздумал? Или надеешься на то, что я слаб и не в силах отходить тебя тренчиком!

— Не горячитесь, батя, — спокойнее и ровнее сказал Алексей. — Сами же сказывали, что и тогда, в восемнадцатом, не все уходили из Одессы.

— Как не все? — приподнял голову над подушкой старый матрос. — Как не все уходили?

— Ну, были такие, что оставались… По заданию партии. Ведь были?

— Ты мне про партию да про Родину толковать брось, — сурово понизил голос отец. — Для такого разговору право заслужить надо. А перед памятью тех, кого партия здесь оставляла, даже мы, моряки, потом головы преклоняли. Ты знаешь, что за люди то были?

— Знаю, батя. Вы сами нам рассказывали о них… Были они, теперь наш черед пришел.

— Уж не вас ли с Яковом тут оставить решили? Куда уж там — подпольщики! — в голосе отца дрогнула злая насмешка и вдруг оборвалась гневом: — Сами надумали! Игру затеяли! Ох, какими же дурнями вы у меня выросли!.. У тех же оружие было, ор-га-ни-зация! А у вас что? Как цыплят, передушат вас… Человек один… Человек один ничего не может!

Отец разволновался, зашелся долгим и трудным кашлем. Яша улучил момент, прошептал Алексею на ухо:

— Зачем разговор затеял? Волновать его нельзя, сказать правду — тоже.

Алексей тихонько отстранил Яшу ладонью, подождал, пока отец придет в себя.

— Вы же говорили, батя, что мы — Гордиенки: гордые, значит, сидеть сложа руки не имеем права. Так я вас понял? А организация будет.

— Будет, — устало передразнил отец. — Вы думаете, это так просто? Будет! Объявление на углу Дерибасовской вывесите о наборе в организацию, что ли?.. Сами погибнете и других погубите.

— Да не можем же мы, батя, рассказывать вам… не имеем права… — чуть не плача с досады, выговорил Алексей.

— Не можем, батя. Клятву дали, — подошел к самой постели Яша.

— Чего-о?.. Чего не можете? — испуганно и удивленно спросил Яков Кондратьевич. — Какую клятву?..

Он вдруг ослаб, притих, прикрыл глаза бледными веками и долго-долго лежал молча, о чем-то думая, вспоминая, взвешивая. Нервная дрожь пробежала по лицу. Плотно сжатые губы вздрагивали, и от этого большие усы шевелились. Наконец, Яков Кондратьевич глубоко вздохнул, нащупал Яшину руку, сжал:

— Трудно вам будет, хлопчики… Ой, трудно. Труднее, чем нам в восемнадцатом…

— Знаем, батя.

— Знаете?.. Ничего вы не знаете, потому что в жизни все сложнее, чем вы думаете. Вообще дела в жизни не всегда идут гладко, а в подполье…

Отец умолк и долго испытующим взглядом смотрел на сыновей.

— Значит, не сами выдумали?

— Нет, батя, — тихо ответил Алексей.

— А хотя бы и сами? — загорячился Яша. — Я все равно потрох из них выпускал бы!

— Горяч ты, сынок, — холодная рука отца снова легла на Яшину ладонь. — Горяч. Подполье это… Алексей сумеет. А тебе трудно будет. Ты горяч, как лошонок, и прям, как мачта. Но мачта тоже под ветром, если б не гнулась, сломалась бы. Понял? На то она и гнется, чтобы не сломаться.

— Надо будет, согнусь, — ответил Яша. И тут же добавил: — Согнусь, чтобы снова выпрямиться.

— Это — новое у тебя, — удивился отец. — Кто-то, видать, уже школил.

— Есть такой… — потупился Яша. Перед глазами у него встал Бадаев. Странно, они с отцом даже незнакомы, а и тот и другой подметили в нем неумение притворяться, тот и другой сказали о мачте, пружинящей под ударами ветра. Значит, правда. Ну, ничего! Если надо — в нитку вытянусь… Другие умели, и я должен суметь…

Отец пошарил рукой под матрацем, достал маленький затейливый ключик, протянул Алексею:

— На, отомкни мой сундучок. Есть там связка бумаг всяких. Подай.

Морской сундук, кованый, раскрашенный, с узким дном и широкой резной крышкой, выклеенный внутри цветными картинками, доставшийся матросу Гордиенко от старого боцмана, был для ребят вместилищем тайн. Казалось, что отец все свои удивительные рассказы о море доставал из этого сундука. Там лежала старая отцовская тельняшка, широкий ремень с бронзовой бляхой, намотанная на катушку лента с бескозырки, гюйс — синий воротничок с тремя белыми полосками и множество других интересных и волнующих вещиц, о которых отец мог рассказывать часами. Ключ от хитрого, открывающегося со звоном замка никогда еще не приходилось держать в руках ни Алексею, ни Яше. Даже мать могла прикоснуться к морскому сундуку только для того, чтобы осторожно смахнуть с него тряпочкой пыль.

Отец долго развязывал вылинявшие тесемки, разворачивал хрустящую вощеную бумагу, перебирал пальцами, будто узнавал на ощупь пожелтевшие, пахнущие старым деревом бумаги. Наконец, выбрал одну из них — сложенную в восьмеро, потрескавшуюся на сгибах, испещренную поблекшим шрифтом газету — и подал ее Алексею.

— Тут про комсомольцев-подпольщиков сказано.

Алексей зажег свет и стал бережно разворачивать газету. Яша успел прочитать огромные буквы через весь лист — «Коммунист» — и ниже, мельче и светлее: «Орган подпольного Одесского губкома Российской Коммунистической партии большевиков. Январь 1920 года». Но отец устало махнул рукой:

— Не сейчас. Потом прочтете. Это вам останется.

Алексей сложил газету, передал Яше, положил сверток обратно в сундук, щелкнул звенящим замком.

— Мать поберегите, — тихо сказал отец. — Не надо ей говорить про подполье. У нее и так горя на плечах, что грунта на якорных лапах.