ГОРНЫЙ ЛЕС
Кавказ, хребет Салават, маленькое селение Бум. Оно пленило меня своим коротким названием — Бум! — и тем, что селения… не было! Был лес огромных, во много обхватов старых каштанов, были заросли высоченной — по плечи! — травы, а вот селения не было. Под каштанами густая и прохладная тень, к стволам их можно прислониться, как к спинке дивана, обитого зеленым моховым плюшем. В зарослях высокой травы, разлапистой и лопушистой, живут квакши — изумрудные маленькие лягушки с белым надутым зобом и золотыми глазами.
Так вот — селения не было. То есть оно, конечно, было, но увидеть дома в зеленой путанице каштанов и лягушачьей травы было почти невозможно. Тем более, что дома отстояли далеко друг от друга и соединялись всего лишь узенькими тропинками, петляющими в высокой траве. Когда я возвращался в селение с гор и окунался в эту путаницу зелени и тропинок, я тонул. И, как утопающий за соломинку, хватался за первого встречного, задавая ему вполне дурацкий вопрос:
— Скажите, пожалуйста, где я тут живу?
В свое время появление в затерянной деревеньке незнакомого человека привлекло внимание, и, на мое счастье, все знали, где я живу, — все, кроме меня!
Я послушно брел за добровольным проводником, раздвигая лягушачью траву, склоненную над тропинкой. Старичок в безрукавке, в курчавой папахе цвета позеленевшей меди шаркал впереди, постукивая тяжелой клюкой. У дома гном-проводник останавливался, тыкал в его сторону палкой и, изумленно покачивая папахой, шаркал дальше, тут же скрываясь в траве. Но и сейчас еще я не до конца был уверен, что это именно мой дом, — дома тут все одинаковые. У всех красные черепичные крыши, у всех вдоль стены терраска. Первый раз в жизни в горах я обходился без проводника, а в селении без него обойтись не мог!
Соседних домов с моей терраски не видно. Я догадываюсь о них только по пению петухов да лаю собак. И мой дом тоже утонул в зелени; сухое стрекотанье цикад и журчание квакш глушат все звуки жилья. Щебечут ласточки, шныряя у косяков. Хозяйские куры разморенно сидят на корявых сучьях айвы, копошась в перьях. Трутся и сухо шелестят жесткие листья кукурузы. Лес млеет от жары и солнца.
И по вечерам за окном стрекочут цикады и квакши, мотыльки самых невообразимых форм и расцветок мечутся у лампы и на черном окне. А из глубины леса слышится: бум, бум, бум! Это горная река катит камни, и они глухо стучат о дно. За это, наверное, реку и назвали Бум, а уж потом, по реке, дали название и селению. Невидимое селение Бум на шумной реке Бум-чай.
В селении у реки и в горных лесах, окруживших их, мне предстояло прожить лето. Я прожил, и со мной не случилось ничего особо уж неожиданного или редкостного, — и все же эти горы, это селение и река надолго остались в памяти. Они прибавили той светлой силы, на которую опираешься в дни сумрачные и тусклые. И что бы потом ни случилось с тобой — ты всегда помнишь: был в твоей жизни счастливый лес, где все было хорошо.
Куда-то всегда едешь зачем-то. Что-то увидеть, узнать, найти. И это «что-то» потом определяет все твои помыслы, дела и маршруты. И ты уже не свободен, раз сделал выбор.
Нет, тебя не гнетет эта самому же себе навязанная несвобода, ведь у тебя ясная цель. И все же, уставясь в одно, невольно не замечаешь другого. Конечно, ты не глух и не слеп; уставясь, скажем, на лису, ты заметишь и встречного зайца. Но заяц этот по сравнению с лисой покажется тебе таким ничтожным и неинтересным, что ты и приглядываться к нему не станешь. А ведь заяц сам по себе может оказаться куда интереснее лисы! Но ты сделал выбор, ты кому-то отдал предпочтение: от одного этого все другое становится как бы сортом ниже. А оно, другое, не меньше достойно твоего внимания. А то и больше.
Выбрать — значит в чем-то себя ограничить? Или нет? Наверное, нет. Ведь мы выбираем свое. Каков ты — таков и твой выбор. Одному тоска без толпы, другому тоска в толпе, один не может без леса, другой без города. И это, наверное, хорошо, когда ты без чего-то не можешь и что-то тебя сильно влечет.
Даже просто шагая по лесу, мы постоянно делаем выбор: налево или направо, вперед или назад? Это в родном городе все равно: в какую бы улицу ни свернул — заранее знаешь, что там увидишь. А в горах, даже знакомых, ни одна тропа, ни одно ущелье не схоже с другим. и тут выбор твой как лотерея — выиграл или проиграл. Свернул не туда — и потянулась совсем другая цепочка событий. И вот стоишь на каждой развилке, как рыцарь на распутье, решая свою судьбу. И сожалеешь, сворачивая направо, что не увидишь всего того, что ожидало тебя на левой тропе…
Боюсь отдать предпочтение кому-то — в ущерб всем другим. Мне необходимо бывать в горах, как маленькому ребятенку необходимо время от времени дотрагиваться до матери: тут ли она? Ничего ли не изменилось в ее отношении?
Таким ли остался ты сам? Все та же ли мера добра и зла? Не разошлись ли твои слова и дела? Не расхлябался ли компас души? С чем ты сверишь его еще, если не с выбранной тобою землей и не с вершинами ее гор?
В селении отцветают великаны каштаны. Разморенный и распаренный входишь в их темную тень, словно в прохладный погреб. Прислонишься к плюшевому стволу и слушаешь Время. Растительное успокоение переполняет тебя: вот-вот пустишь корни и прорастешь. Медленное очищение от всякой скверны. Шелест листьев и тишина как мягкая успокаивающая ладонь на плече.
Но мы, городские, неусидчивые, как кузнечики. Мы дергаемся, как секундные стрелки, обгоняя самих себя. Мы так торопимся, что все вокруг сливается в серую ленту, — как обочина дороги из окна скорого поезда. Все мелькает: предметы, события, люди. Ничто не рождает отклика, не оставляет следа.
Даю себе слово не торопиться; никому не отдавать предпочтения, идти туда, куда больше влечет.
Легко сказать! Предпочтение-то уже отдано, раз тебя куда-то влечет! А раз влечет, то придется и торопиться?
Первые выходы в горы. Земля, вставшая на дыбы! Как только на этих отвесных склонах ухитряется вырасти лес. Заманчивая глубина ущелий. Солнечные пятна желтых осыпей. Зеленые горные луга. Еще выше зазубрины серых скал. И везде своя, особая, жизнь, такая же удивительная и таинственная, как жизнь на далеких планетах.
Русло реки Бум сейчас пересохло и похоже на развороченную булыжную мостовую, с колдобинами, залитыми водой. На камни осела соль, и они блестят, словно оледенелые. Жиденькая тень нависших кустов не прячет от пронизывающей жары: жара до озноба, до разноцветных пятен в глазах.
По сторонам зеленые стены склонов. Все притихло, и даже ветер не дышит. Застойный зной и сухой скрежет камней.
Большая колдобина на речной мостовой! Колдобина доверху нацедилась… горячей водой! Края и дно дикой ванны выложены плитняком, словно малахитовым кафелем. Из трещин дна струйками пробиваются пузырьки. Лезу в воду, вздымая лохмотья мути, пузырьки мурашками щекочут голое тело. А горячая-то вода, оказывается, лучше снимает усталость, чем ледяная. Так же как горячий чай лучше утоляет жажду.
Лесная баня с парилкой. По следам видно, что приходили париться кабаны, барсуки и косули. А пичужки и сейчас ждут, когда я уйду, чтобы выпить капельку минеральной воды. Когда на реке паводок и русло залито, к роднику, наверное, сплываются и рыбы глотнуть целебной водички.
Млеющая жара, блеск осохших камней, лесные курчавые склоны. А выше — скалы, а над скалами парит птичка ростом с ласточку. Это гриф — огромная птица гор, с размахом крыльев в три метра. Но на фоне горных громад даже гриф представляется ласточкой.
Щекочут под мышками пузырьки. Запах серы уже не кажется неприятным. И снова растительная расслабленность проникает и расползается по телу. Лес начинает гипнотизировать. Не беги, не торопись, остановись! На бегу невозможно думать. И зачем ты сюда пришел: себя показать или на нас посмотреть? Тогда наберись терпения.
Горожанин привык, что всё вокруг — зачем-то. Машины, дома, магазины. Телефоны, кино, рекламы. Во что бы он пальцем ни ткнул — всё «зачем-то» и «для чего-то». И ничего нет вокруг «просто так» и «самого по себе». Горожанин и в лесу начинает тыкать пальцем: дерево — дрова, зверь — воротник, птица — жаркое, а вся природа — кладовая или лечебница. И тут он пытается утвердить свой привычный удобно-съедобный мир. Понюхать цветок, поваляться на солнце, ягоды пощипать, посшибать грибы. Прошвырнуться с ружьем, удочкой помахать, сжевать рябчика или окуня и растянуться в тени. Взял, попользовался — и никаких обязанностей и забот. Но проходит время, и вспоминаешь уже не как ты «щипал и сшибал», а совсем другое, что было тогда вроде бы и ни к чему. Так солдат в окопах вспоминает не березовые дрова, а березы. А на чужбине вспоминают не рябчиков или карасей в сметане, а запахи оттаивающих дорог и простенькие песни овсянок…
И выходит, что самое главное совсем не то, что так бесспорно нам иногда представляется. Не потребы желудка, а память сердца.
Станет памятным и этот лес. Я ничего не собираюсь у него брать, но он все равно мне даст на дорогу, как это принято у друзей. Идешь в лес просто так, а вернешься с богатой добычей.
Лес исподволь наполняет тебя разными бесполезностями, невесомыми, несъедобными, но бесценными. Тем, во что нельзя ткнуть пальцем и положить в корзину. Тем, что мы не знаем, куда бы его приспособить. Но уже чувствуем их волнующую необходимость.
Бесценные бесполезности… бязь зеленых ветвей, а в прогале висящие снеговые вершины. По снежному склону туры бегут, положив на холку рога. Тени и блики колышутся на тропе. У серого камня мелькает шоколадная ласочка: то замрет, то вильнет, то вдруг возникнет, то словно под землю провалится!
А шум древесных вершин? А гул реки из сумрачной глубины ущелья? А запахи трав и цветов? Полжизни готов отдать и не жалко. А за что?..
Как увязать эти вот бесполезности с заботами земледельцев, мелиораторов, лесорубов? Не очень-то они увязываются с нашими профессиями, но прекрасно увязываются просто с нами.
Заманчивые предгорья. Заросли непроходимых кустов и рощи высоких деревьев. Путаница каменистых речных проток, тихих заводей, отмелей галечных и песчаных. В настороженной их тишине прыжки даже маленького кузнечика по сухим листьям представляются топотом зайца. А затрещавшая рядом цикада — шумно взлетевшим фазаном.
Река Бум, выкатившись из ущелья, раздвинула лес и горы, широко разлилась по равнине, замусорив берега и отмели камнями, корягами и пучками желтого тростника. Но и тут для кого-то родной дом, и кто-то не может прожить без этой земли.
И уже невозможно бродить просто так, ты жаждешь встречи с обитателями этого дома без стен и без крыши. И все твои пять чувств — как пятизарядное ружье! — нацелены на эти встречи. Раз отправился в лес — значит, во что-то уже прицелился. И я знаю во что — в диковинного черного аиста.
Я очень надеюсь увидеть здесь эту редкую и скрытную птицу. Еще отправляясь сюда, я уже знал, что стану его искать. Все вокруг внове, все интересно, но среди всего главенствует черный аист. Черный! Мало кто слышал о нем, все знают, все видели аиста белого, а этот черный. Еще меньше тех, кто видел его на воле.
Увидеть его на воле мне особенно захотелось после того, как я увидел его в клетке: неопрятная, грязная птица, унылая и взъерошенная, с жутко выкрученным крылом, топталась у замызганного корытца с грязной водой и комками помета. Никто на нее не глядел. Она не могла вызвать даже жалости — только брезгливость. И это одна из наших редчайших птиц, занесенных в Красную книгу…
Все во мне возмутилось. Кто же пожалеет, если эта птица — вот такая! — и в самом деле вымрет? Кто встанет на защиту ее — вот такой? А ведь такой ее сделала клетка.
Я обязан увидеть черных аистов на свободе, чтобы всем рассказать о них. Рассказать, что они совсем другие и что их нельзя потерять.
Клетка навела меня еще на одну редкую птицу — улара. Первый раз в жизни я видел улара в клетке: он умирал. Улар лежал в углу на земле, бледная пленка затягивала глаза, и клюв безвольно упирался в песок. Объяснили, что эти жители горных вершин не могут жить на равнине; грязный воздух равнин для них смертельный яд. С тех пор я невольно всматриваюсь в вершины гор, мысленно выбирая те, на которых могут еще водиться улары. Птицы чистых вершин.
Предгорья и горы, черные аисты и улары. И конечно же, все другие неисчислимые существа, для которых эта земля — родина. И которые для меня совершенно бесполезны и совершенно необходимы. Это все то, что со временем самым чудесным образом вдруг оборачивается бесценным и самым главным.
Черный аист. «Очень осторожная и молчаливая птица». «Близости человека избегает и придерживается самых глухих, малопосещаемых мест». Крупная птица, с размахом крыльев до двух метров. Повадкой и статью похож на аиста белого: большой красный клюв, длинные красные ноги. Также по многу лет возвращается к старому своему гнезду. Когда-то, как и белые, эти аисты тоже гнездились колониями до двадцати и более пар. Но теперь и одну пару редко удается найти.
Но я надеюсь не просто встретить, но и разглядеть вблизи тот удивительный цвет головы, шеи, спины, который — самую чуточку! — просматривался и в клетке. Ведь это только пишут, что он сверху черный. Все зависит от чистоты перьев и солнца: чернота его может полыхать и малахитовой зеленью, и аквамариновой синевой, и багрянцем рубина. Особый отблеск свободной жизни, который не увидишь ни на чучелах, ни на клеточных птицах. Аист шагает, нагибается, настораживается — и, как драгоценный камень, все время изменяется в цвете. Но разглядеть это можно только вблизи. и только в лесу.
8 июля.
Ночь за окном: теплая, черная — бархатная. В комнатенке почти светло и почти уютно. Настольная лампа стоит на кружке своего же света. Пододвинуть бы сейчас к свету книгу и про все забыть. Но в черное окно то и дело стучат: мягко, вкрадчиво, но настойчиво. А то вдруг сердито и торопливо. Обитатели ночи рвутся на свет.
Бабочки лопочут крыльями исступленно, словно за ними кто-то гонится и вот-вот схватит из темноты. С крылышек облачком искрится пыльца, и совиные глазки горят тревожным розовым светом. Иногда кто-то кидает в стекло камешки: это стукаются тяжелые и жесткие ночные жуки.
С вечера еще налетели в комнату мотыльки: сейчас они мельтешат у лампы. Гибельно очарование света для танцующих ночных эльфов. Отпугивай, отгоняй, а они снова будут рваться на свет и кидаться прямо в огонь. Как это все объяснить? Мотыльки, вспыхивая, сгорают прежде, чем успеваешь их отпугнуть; гаснет и мысль, так и не успев определиться. Утром я смахну со стола груду обгорелых телец, так ничего и не поняв, поражаясь бессмысленности смерти, разнообразию форм и красок этих обитателей ночи. Каждую ночь на земле в миллионах огней сгорают миллиарды крохотных шедевров неведомого, но великого художника.
У меня большие надежды на утро. Но когда ждешь — время нарочно останавливается. И тогда драгоценное время, время твоей жизни, вдруг становится в тягость, теряет для тебя и цену и смысл. Не нужна тебе эта вот неторопливая тягомотина. Ты готов прыгать по времени, как по камням через речной перекат, только бы поскорей!
То лопочут, то стучат о стекло посланцы ночного леса. Леса, в котором где-то дремлет сейчас черный аист. Стоя на одной ноге, уткнув длинный нос в перья плеча, как в меховой воротник.
9 июля.
Утро, солнце, широкие разливы Бум-чая. Надежды и нетерпение, скопившиеся за ночь, рвутся теперь наружу. Снова сладостное чувство встречи с утренним лесом: никогда бы его не терять, только бы не терять…
Снова все ново и незнакомо, снова все, как в первый раз. И каждый шаг — как открытие. Идешь сквозь утренний зеленый мир, ликующий и изумленный.
Радость рождает силы; все становится просто, все легко. И наполнено смыслом каждое мгновение твоего бытия.
С наслаждением продираешься сквозь кусты — это ликует зверь, сидящий в тебе. Затаив дыхание, смотришь с обрыва вниз: это птица, скрытая в нас, волнуется перед взлетом. Мы любим греться на солнце, словно ящерицы, и плескаться в воде, как рыбы. Древние голоса наших предков звучат в нас и ныне, тешатся в нас их бессмертные гены. Мы всё вобрали в себя и мы сами — во всем.
Бурый зайчишка замелькал у кустов ежевики, но перед тем как нырнуть в них — остановился. Встал столбиком, лапки крестом на пузечко, уши торчком. А уши-то грязные и немытые! И одно даже порвано: орел или лиса зайцу уши надрали за неосторожность.
Зашевелился у ноги желтопуз-глухарь — большая безногая ящерица. По виду толстый и неуклюжий, он неожиданно быстро втянулся в нору — еле успел схватить за хвост. И теперь чувствую, как он выкручивается и выворачивается, как упирается изгибами тела в стенки норы, как напрягается весь до дрожи. Пусть знает, как опасно оставлять хвост снаружи: а если б это не я, а лисица? А то спрятал голову, словно страус, и успокоился. Беда ему с таким длинным телом и с таким коротким умом…
Травяные солнечные поляны, колючие кусты ежевичника, рощи высоких деревьев, обрывчики берегов, полу пересохшие русла. И постепенно проникаешься тем, что называют «ощущением места». Каждое место рождает свои ощущения. У каждого свои «наборы» запахов, звуков, красок и силуэтов. Свои волнения и радости, свое особое настроение. Но в каждом месте есть что-то самое главное: в одном месте это цвет, в другом — запах. Как главная памятная зарубка: вспомнил место — вспомнил и цвет, вспомнил запах — вспомнил и место.
Тут ощущение зноя. Печет так, что мурашки по телу. Камни в русле полиловели и светятся. А небо выцвело, высохло и шелушится. На пыли у ног извилистый след змеи. След довел до дерева и исчез. Над головой в переплетении жестких ветвей темнеет длинное тело. Опять желтопуз! Вот тебе и увалень — на дерево вполз. А зачем?
Дерево зашлось цикадами — кажется, каждый листик его стрекочет. Уж не за ними ли охотится желтопуз? Что он нашел в этих пустышках, похожих на скрипучие катышки целлофана?
Желтопуз не спеша переползает с сучка на сучок, выставляя тупой чешуйчатый нос то справа ствола, то слева. Лениво моргает и смотрит вниз удивительно доверчивыми и добродушными глазами. И по глазам видно, что это не змея, а ящерица и что ей наверху страшновато.
Влезть-то влез, а вот вниз, похоже, ему не сползти. Так и есть: сорвался и брякнулся о тропу. Нет у него змеиной гибкости и цепкости. Хорошо еще, что не в воду, а то сразу пошел бы на дно, пуская пузыри, как пустая тонущая бутылка…
Когда долго живешь один, обостряется внимание к мелочам. Невольно начинаешь «мелочиться». Но «мелочи» приучают к порядку. И дико тебе: как это другие так громко топают, разговаривают и замечают вокруг только то, что само им лезет в глаза. Они еще на сжились с лесом, они пока еще слышат только себя.
Сколько в траве кузнечиков! Они разлетаются с треском, словно искры костра. Сезонное блюдо всех ползающих, бегающих и летающих. Один только черный аист сотнями их глотает. Но «сезонное блюдо» не унывает: скачет и бойко топочет ножками. А что ему остается делать?
13 июля.
Черный кот перебежал дорогу — вот это удача! Наслышан, что в здешних лесах живут особые дикие коты — черные. Наверное, меланисты. Встретить такую редкость, — конечно, удача.
Когда природа недодает зверю пигмента, зверь становится. белым — альбиносом. А если передаст — зверь станет черным, меланистом. И альбиносы и меланисты большая редкость. На воле трудно им уцелеть, природа не любит отступлений от положенного стандарта.
Один знакомый охотник увидел как-то на тяге белого вальдшнепа. Послушали бы вы этого всегда сдержанного и молчаливого человека, — он захлебывался, как мальчишка! и все боялся, что ему не поверят или подумают, что он этим хвастает. А он очень хотел, чтобы и слушатели испытали то восхитительное потрясение, которое обрушилось на него при виде чудо-птицы. Своими глазами он увидел легенду и сказку: раньше байки о белых вальдшнепах были для него такими же смутными и расплывчатыми, как рассказы о леших и чудиках. И вот он — воочию!
Теперь охотник больше всего боялся, как бы какой-нибудь бахало не убил его сказку. Подолгу — без ружья! — стоял он на вальдшнепиных тягах, надеясь снова увидеть белую птицу. Но не увидел.
Но сказка уже вошла в его жизнь, и он не мог больше смотреть на лес только охотничьим взглядом добытчика. Что-то новое открылось ему в лесу, а скорее, в самом себе.
К сожалению, его не хватило еще на один шаг, он так и не смог понять, что и самый обычный буренький вальдшнеп такая же удивительная сказка леса. И что дико палить в нее из ружья.
В общем-то, жизнь альбиносов — это трагическая жизнь всех «белых ворон»; их преследуют даже свои же сородичи. Ты не как все, ты не похож на нас — стало быть, ты чужой. Или будь как мы, не выделяйся, или мы изгоним тебя.
Меланистам, наверное, легче — хотя бы уж потому, что им проще укрыться от глаз.
Осторожно иду за черным котом, не по следам — какие следы на траве! — а как бы по заданному им направлению. На тропе зверя невольно перевоплощаешься — словно сам становишься им. «Кошачье ощущение» подсказывает тебе, где сейчас кошке приятней пройти. Сыплет мелкий дождь, и кошка не полезет мокрой травой или кустами, а выберет ходы чистые и открытые.
Так и есть! Посредине поляны темнеет комочек. Укрыться некуда, и я иду напрямик. Шагах в десяти ком взлетает и размашистыми прыжками стелется наискосок в кусты. Заяц! Промокший до шерстинки и потому потемневший. Черный кот навел меня на мокрого зайца, а сам незаметно ушел.
Но на обратном пути все же случилась удача. Наконец-то я увидел птицу, которую слышал тысячу раз, а увидеть никак не мог. Есть такие на редкость скрытные птицы: коростель, например, пастушок, выпь. Выпь, как бугай, ревет, ее и глухой услышит, а вот увидеть сумеет и не каждый глазастый. А коростель-дергач? Крякает, бывает, у самых ног, а попробуй-ка, разгляди! Так вот и эта птичка: слышу сто раз на дню, а не видел еще ни разу.
На этот раз она взлетела над дудником и… застрекотала кузнечиком! Словно одумавшись, птичка-сверчок камешком булькнула в заросли и умолкла. Поздно: невидимка выдала себя!
Погодя в непроглядных зарослях снова застрекотал кузнечик; никому бы в голову не пришло, что это поет птица. Но я уже знал, что это птица. И даже знал, какая она. И радовался своему маленькому открытию.
По лесу можно часами бродить бездумно и просто глазеть, но потом непременно окажется, что и бродил ты не зря и глазел не бездумно. Из леса всегда что-нибудь принесешь — даже если ни к чему там и не прикасался. Лес непременно тебя одарит.
Черный кот не испортил удачи! На отмели я увидел даже следы черного аиста — первое неоспоримое подтверждение, что он тут живет. Следы очень похожи на следы аиста белого, журавля или цапли. Но журавли и белые аисты тут не живут, им нужны болота, луга и поля, а у цапли более тонкие пальцы, лучше заметны когти и всегда отпечатывается длинный задний палец, чего у аиста не бывает. Поэтому след черного аиста много короче следа цапли, всего одиннадцать сантиметров, тогда как у цапли — семнадцать.
Вот тут он сидел. Вот тут он бродил. И привел меня к нему черный кот. Надо искать. Дело теперь за мной.
29 июля.
Днем высоко в горах рычала гроза, а ночью заревели и зарычали в предгорье протоки Бум-чая. Еще вечером я переходил их всего по колено; сейчас бешеная вода, бурая от ила, песка и хлама, выплескивается на берега, катит камни, ворочает коряги и бревна, вздувается буграми над глыбами и грозно ревет.
Каково-то сейчас рыбам, попавшим в этот водяной ураган? Не мало их побьет за ночь и повыбрасывает на берега. А утром потянутся к берегам лисицы, коты, еноты. Прилетит черный коршун. А может, и черный аист…
У птиц и зверей, как и у охотников, тоже есть свои приемы и способы охоты. Коршуны по утрам облетают дороги, высматривая сбитых машинами птиц и зверюшек. Лисицы подолгу бегут вдоль линии проводов, собирая разбившихся о провода птиц. Коршуны, лисы, шакалы после резкого спада воды проверят берега рек, подбирая уснувшую рыбу. Санитарный надзор природы. Падальщики процветают: дороги и линии проводов стали таким же стихийным бедствием, как ураганы и паводки. И нет пока новых Мазаев, которые бы спасли не только от половодья, но от проводов и машин.
…А черный аист все не попадается на глаза! И неудача должна бы, казалось, испортить если уж не жизнь, то настроение, а она не портит. И так всегда: бывает, и дождь полощет, и ночь не спишь, и комары тебя жрут, а утро придет — и снова радость! В лесу даже у неудач особые свойства: они не гнетут. От солнца это, что ли? Какой бы ночь ни была, а на рассвете все равно гремит ликующий птичий хор. А видели вы утреннего сарыча, кувыркающегося над лесом? Или игривую горлинку, турманом вертящуюся на лету? Даже солидный орлан совсем не солидно делает перекувырок — только хвост белый мелькает!
Подумаешь, не увидел аиста! Увижу завтра. Пусть через год: чем дольше ненастье, тем краше солнце.
Но я увидел. Дряблый, как вареная рыба, вышел я к берегу предгорного озерка и, не раздеваясь, плюхнулся в воду. Вода мутная и парная. Торчат из нее бегемочьи пучеглазые головы буйволов, тоже спасающихся от жары. Значит, недалеко деревня и озерко, наверное, искусственное. Высунулись и окунулись черные головы водяных черепах. Вынырнула носатая голова баклана, блеснула косым и зеленым глазом и снова исчезла. А за ноги и за руки кто-то щекочет! Словно я их отсидел и отлежал — мурашки бегают. Облачко рыбок окружило меня, рыбки щиплют тело губами! Пробираются под рубаху и нестерпимо щекочут. Неужели такие голодные? Хорошо, что у них мягкие губы…
Вдали у берега большие птицы. Вот подняли головы и насторожились. Аисты. Черные аисты! Сразу три.
Близко аисты не пустили. Дружно взлетели, мелькая белым подбоем крыльев и брюхом, блестя красными носами и клювами. И скрылись в вершинах деревьев, словно бы растворились.
Так вот какие они. и вот где их надо искать.
Выползаю на отмель, где только что были аисты. Черный ил, белые кляксы, сочащиеся следы. Следы ведут в воду: птицы стояли по брюхо в воде. А что, если…
Окунаю в воду красный пластмассовый козырек. Рыбешки сейчас же сплываются и тычутся в красное носом. Неужели и аисты подманивали их красным цветом своих ног и носов? Стоило им окунуть в воду клюв, и гамбузии, как галушки, сами прыгали в рот?
Неожиданная встреча, короткая встреча. Мало. Надо искать еще.
4 августа.
В зарослях кто-то громко храпел. Сладко так, со «сверчком» в носу. Вдох — выдох, хрр — хррр! Спит себе человек и похрапывает.
Но никого нет! Осмотрел траву, раздвинул кусты — никого.
А это цикада! Свиристит с промежутком, равным вдоху и выдоху. Рядом с нею стою, а все мерещится, что человек храпит!
А вообще-то цикады притихли. И квакш давненько не слышно. Утихли и птицы. Настало время вечерних сверчков. И тихих шорохов.
Быстрый лопот над головой: пеночка в солнечном просвете неловко схватила бабочку за крыло, и та неистово бьется, и пыльца с крыльев облачком затянула просвет.
В кусту ежевики кто-то тяжело и шумно ворочается: кабан или барсук? «Зверем» оказалась большущая черепаха! Она втиснулась в куст, застряла в нем и теперь выбирается, шурша и качая ветки. Вытаскиваю ее, тяжеленную, как булыжник. Машет когтистыми лапами, вытягивая жилистую морщинистую шею. А рот-то до самых глаз вымазан ежевикой!
Ежевика поспела всюду, нагретые ежевичники пахнут вареньем. Все спешат пировать: звери, птицы, насекомые. А вот, оказывается, и черепахи! И черные дрозды визгливо ржут в кустах, как игривые жеребята. Скорее всего — от радости.
16 августа.
Было время, когда я надеялся на арифметику. Если, к примеру, на пять километров пути встречал пяток зайцев, то был уверен, что встречу двадцать, если пройду двадцать километров. И бегал по зарослям, накручивая километры. Но чем я быстрее бегал, тем меньше встречал.
Теперь-то я понимаю, как глупо в лесу спешить. Все равно, что, поднимаясь на гору, топать без остановки — запомнишь лишь мельканье ботинок идущего впереди: и подъем преодолел, и на вершине был, а в глазах все одни сбитые задники твоего спутника.
Хочешь увидеть — остановись.
Объевшиеся скакуны-кузнечики так брякаются толстыми животами о сухую землю, что страх берет, — вот сейчас животы полопаются. Две большие бронзовки вгрызлись в сочный стебель. К ним сбегаются муравьи: сок пить и грызть сочную мякоть. Зеленые мягкие квакши прилепились к изнанке листьев дикого винограда. В узенькой проточке бьется голубая жилка воды — как лихорадочный пульс. Шлепнулась в воду пятнистая змейка и, чтобы не унесло, зацепилась хвостом, как крючком, за стебель и тоже бьется вместе с водой, как водороселька.
На тропе медвежья метка — вся из косточек алычи. Оскома у медведя сейчас от кислых плодов и ягод, не раскусить ему ослабевшими зубами крепких косточек.
Из мелочей, как из мозаики, складывается картина большого леса.
23 августа.
Ночевал на сухой поляне у реки Кара-су, что у селения Казмалар. Вечером и на рассвете долго и хорошо урчали козодои. Перелетая через поляну, они гулко хлопали в темноте ладошками крыльев. Осень скоро, а они разыгрались!
Утро выдалось шумное. Стонала вдали желна, негромко и задумчиво пела зарянка, крякали сойки, пролетели, посвистывая, щурки, и зеленый дятел квакал совсем по-весеннему.
Целый день продирался с конем сквозь чащу, заваленную камнями, и по булыжной «мостовой» пересохшего русла Аглых-чая. В чаще спасаешь от колючек, глаза, а на каменистом русле — ноги. Пекло, застойный зной и бесконечный цокот конских копыт.
…А аиста встретил вблизи от дома, на хоженых-перехоженых разливах Бум-чая. Черный, страшно важный, с красным огромным носом и на высоких красных ногах. Не хватало только очков и портфеля под мышку!
На мгновение мы оба окаменели. Я успел поймать его быстрый взгляд — как вспышку стекла на солнце. И разглядеть его знаменитые переливы: синь, и зелень, и блики багрянца.
Долю секунды все это играло перед глазами; но аист взлетел, прошумел словно ветер, и зелень вершин сомкнулась за ним.
Я бросился следом, высматривая просвет. Да, это лесная птица! Ни белому аисту, ни журавлю никогда так ловко не пролететь сквозь сплетения ветвей.
Из леса торчала разлапистая сушина, похожая на олений рог. Аист сидел на ней. Серая сушина, черная ладная птица и вечереющее небо, густой голубизны. Я вспомнил того бедолагу в клетке: замызганного, с выкрученным крылом. Птицу, вызывающую брезгливость. И вот такая же, а ты замираешь от восхищения…
Я попытался подкрасться ближе, пошел в обход, но когда снова увидел сушину — чудо-птицы на ней уже не было.
24 августа.
Сухая вершина, похожая на олений рог, оказалась примечательной. Вся трава под ней была забрызгана белыми птичьими кляксами.
Это могли быть и метки сарычей или орланов, но что-то подсказывало, что тут ночлег аиста. И вот сегодня, в первую лунную ночь, я решил это проверить.
С вечера я забрался на коряжистый тополь на берегу реки — чтобы не бродить по галечникам на глазах у аиста, если он и в самом деле ночует на примеченной мною коряге. Сижу верхом на развилке, прислонясь спиною к стволу, метрах в восьми над землей. Жду темноты.
Сверху все видно: серые галечники, песчаные и илистые отмели, валы зеленых кустов по берегам, темные гущи деревьев. А вдали освещенная закатным солнцем сушина, похожая на олений рог. На ней пока никого нет.
Медленно тонет в зеленые волны леса солнце, воздев, как руки, бледнеющие лучи. Огненная окаёмка сползает с кустов на вершины деревьев, тухнет и там, загораясь на облаках. Лес растворяется в сумерках и словно бы отодвигается. Но когда все становится мутным и серым и вот-вот станет совсем неразличимым, вдруг снова неясные, расплывчатые тени и пятна начинают словно бы уплотняться и приближаться. Догадываюсь, что всходит луна. Снова видны отмели и протоки, купы кустов и деревьев. Но окаёмка теперь на них не красная, а лазоревая. Ночной лунный лес.
С гор хлынул ветер, с далеких перекатов донесся плеск дробной воды, кусты и деревья заколыхались, рассыпая лунные искры. Стройный тополек на отмели заискрился, как бенгальский огонь! Листья сверкали и бились, словно фонтан воды.
Ветер накатывался и стихал. То лопот и плеск, сверканье огней, то тягучая тишина и мутное сиянье луны.
Галечники светлеют, словно засыпанные снегом. Река между ними черная, как смола. Перекаты дробятся тысячами огней, а в тихих заводях таинственно, сквозь черноту ветвей, просвечивают лунные тропки.
Все сверкает: рябь на перекатах, листья на кустах и деревьях, даже мокрые камни на берегу брызжут зеленым огнем. И поворот реки, как поток лунной лавы, втекает в черную пещеру леса, посверкивая сквозь заросли.
За горами моргают и дергаются зарницы, впечатывая в небо гребни хребтов. Потусторонний, нездешний свет, холодный и чуть тревожный.
Ночь черного аиста. И если уж заносить его в Красную книгу, — то вместе с этой ночью, с луной и горным ветром. И бесконечным усыпляющим стрекотаньем сверчков.
Сидеть неудобно, и ноги давно затекли. Сползаю с дерева, разминаю ноги. Бреду через перекат по колено в лунной зыби: брызги обжигают тело не то огнем, не то холодом. Слоистый на приплеске иловый берег. Четкие отпечатки следов: куличиные треугольнички, розетки енотов, крестики фазанов. Енотов сюда завезли из далекой Америки.
Вхожу в тень кустов. Словно в подвал спустился: темно и сыро. Иду на ощупь, раздвигая ветки, отводя от глаз колючки. То и дело приходится отгибать сучья вверх, подлезать под них и снова осторожно опускать на место. Сейчас главный твой враг — шорох: из-за шороха тебе ничего не слышно, а обитатели леса по шороху сразу же распознают тебя.
Нащупываю, отвожу, нагибаюсь, проскальзываю. Все ближе к сухому дереву, похожему на олений рог. Ждет ли меня там аист?
На сучьях и листьях колышутся светляки — яркие лунные крапины. Кусты редеют. Значит, не закружился: скоро поляна, а за ней и сушина. Вот она! Светлеет на фоне черного неба.
Ниже голых сучьев взъерошенное пятно, что-то вроде огромного птичьего гнезда: это живые ветви с листьями. Луч фонаря вонзается в гущу — вот он! Ослепительно белое брюхо, красный нос, высокие красные ноги. Нахохленный, как марабу.
Секундное замешательство, возня, взмах широченных крыльев, висящие из темноты багровые ноги — и тень возносится вверх.
Вот и все. На отросток оленьего рога наколота лазоревая луна. Лунные зайчики на листьях то замирают и настораживаются, то вдруг начинают суматошно скакать, как перепуганные кузнечики. Но снова стихает ветер, и все замирает. Ни звука. Только лунная изморось осыпает лес. Лес черного аиста.
13 сентября.
Можно больше и не бродить по разливам Бум-чая: аист встречен, давно знакома каждая протока, поляна, роща. И нового уже ничего не ждешь — а оно тебя поджидает!
Странный стук: словно кто-то сидит на берегу и постукивает булыжником о булыжник. Иду на стук. Поляна. Никого нет. Впрочем… Впрочем, один булыжник катится за другим! Вот догнал и — стук!
Черепахи! Осенняя черепашья свадьба — как у птиц бывает осенний ток. Черепахи играют в пятнашки. Женихи и невесты, вытянув из-под панциря жилистую шею, бегают парами: жених за невестой. Догнав избранницу, кавалер прячет голову в панцирь и с ходу бьет в панцирь невесты — тук! Остановись, не убегай. Жених сватается…
Со всех сторон, если приставить к уху ладонь, слышны черепашьи свадебные «барабаны».
Даже знакомый лес всегда таит неожиданности. И сколько бы ты ни ходил в него — всегда встретишь новое. Никогда раньше не слышал, чтоб черепахи стонали, широко разевая рот! Первый раз в жизни видел, как черепаха пила из речки воду. И вот осенний черепаший ток!
Мимо, молотя когтистыми лапами, на полной черепашьей скорости промчались еще двое влюбленных.
Выметнулся шустрый зайчишка и покатил, как колесо, пущенное мальчишкой, подскакивая на всех рытвинах и буграх. С кустов суматошно взлетела сойка, и клюв ее был красный и мокрый от ежевичного сока. Молодой зеленый дятел, ерзая на пеньке, засовывал в щели длиннющий язык — длиннее его самого! Снова запрыгал зайчишка: торчали два уха, подскакивал и вилял зад.
Заячья жизнь… Днем осторожные шаги охотника, зловещий шум ястребиных или орлиных крыльев, ночью жуткие крики сов, вкрадчивая побежка лисицы — ни днем ни ночью покоя нет. Потому, наверное, и спит с открытыми глазами. Живет — пикнуть не смеет и, только угодив в зубы, когти или под выстрел, кричит тоскливо и безнадежно…
Заходил утром сосед, просил порох и дробь.
Я не дал, пожалел зайца — пусть живет.
Аист встречен. И знаком уже лес, в котором он живет. Аист неотделим от этого леса, как лес неотделим от него. Исчезни эта птица — и лес в чем-то станет другим: бледнее, что ли, и уж, конечно, менее привлекательным. Исчезнет нечто создающее особое настроение, присущее только этому лесу. Словно читал увлекательную книгу, и вдруг, в самом интересном месте, не хватает страницы! Такая досада что-то незавершенное, несостоявшееся.
Черный аист нужен всем: достаточно его раз увидеть, чтобы это понять.
Между выходами в предгорье и в горы жизнь моя протекает хоть и в невидимом селении, но под вполне надежной крышей и за надежными стенами. Вот летние картинки этой домашней жизни.
По вечерам хозяйские цыплята взлетают на раскоряченную айву, долго возятся, устраиваясь на ночлег: пищат, клюются, лопочут крыльями. И я уже знаю, что ночью дождя не будет, и, значит, будут стучать в ночное окно мягкими лбами бражники, светя странными сетчатыми глазами. Однажды на свет прилетела даже пеночка и тюкала в стекло клювом, хватая комаров и мух.
Утром просыпаюсь от щебетания ласточек под окном. Щебечут наперебой, торопясь и перебивая друг друга, — наверное, рассказывают ночные сны. Я открываю дверь, и ласточки залетают в комнату, шаркают крылышками по темным углам, выгоняя притаившихся комаров и мух. А птенцы терпеливо ждут, уложив веером на краю гнезда клювики: снизу клювики похожи на пикового туза с желтеньким ободком.
Самка приносит завтрак, и пиковые тузы превращаются в разинутые кулечки. Как они выпрашивают: чуть не бьются в истерике! Самка не только кормит, но и поправляет внизу «матрасик», расталкивает птенцов. Если холодно — накрывает птенцов собой, как пуховым одеяльцем. Потом выносит «горшки»; они до смешного похожи на крошечные молочные пакетики. Самец же подлетает к гнезду стремглав, сует корм в ближний открытый «кулек» и быстренько улетает.
В гнезде есть слабый птенчик, здоровяки все время оттирают его от края и затаптывают под себя. Самец на это не обращает никакого внимания, а самочка время от времени расталкивает здоровяков и кормит заморыша. Несомненно, это многоопытная ласточка.
Однажды она уселась на край гнезда и стала зорко всматриваться в птенцов. Нацелившись глазом, она что-то быстро с них склевывала, а то вдруг втискивалась между ними, кого-то ловя внутри. Вылезала, встряхивала головкой, освобождаясь от прилипшего к клюву пуха или соломинки. Ласточка чистила гнездо от птичьих кусачих мух!
Случались и сцены ревности. Как-то появился неизвестный самец и стал подсаживаться на гнездо. Самка, занятая птенцами, не обращала на него внимания, зато самец-папа, вечно где-то пропадающий, на этот раз не отлетал от гнезда ни на взмах крыла: с яростным щебетанием он набрасывался на чужака. На шум, конечно, слетелись любопытствующие соседи: они проносились мимо, весело и озорно щебеча.
Из пяти птенцов в гнезде погибли двое: самый слабенький и самый сильный. Слабый выпал — или его выпихнули? — и ласточки не подлетали к нему, так как он молчал. А молчал он потому, что замерз и ослаб. Самый же сильный вылетел из гнезда раньше срока, он громко пищал, и его кормили. Но на ночь он в гнездо не вернулся, промерз в одиночку и смолк. И для родителей как бы перестал существовать. И погиб.
А золотая середина бодро верещит и пялит рты. Ждут положенного часа вылета. Вот оно — «вперед не суйся и сзади не отставай»!
Все, чему природа назначила «соваться вперед», снабжено как бы особой защитой, надежным запасом прочности. Ноги и лапы птиц и зверей вооружены копытами и когтями, головы — рогами и клювами. А вот те, кто суется вперед ранее определённого природой времени, лишены подобной защиты и за нарушение расплачиваются головой, — все, кто раньше срока покидает норы и гнезда, кто раньше времени просыпается от зимнего сна или возвращается с юга. Такие «вольности» природа не берет под свою защиту — действуйте только на собственный риск и страх.
На каштане у дома живет персидская белка. Ростом с нашу, но более грациозная, словно затянутая в тугую шелковистую шкурку золотисто-рыжего цвета. Хвост жидковатый, а ушки круглые, без кисточек. И грызет, конечно, не шишки — в предгорье ни одного хвойного дерева! — а грецкие и буковые орешки, косточки слив, алычи, фрукты и ягоды. «Гайно» она не делает: поселяется в дуплах или в углублениях у корней. Зверек, в общем, малоизвестный, как и многие другие, так же часто живущие рядом с нами. И если бы не улары, ради которых я тут, непременно бы занялся золотистой персидской белкой.
Об уларах тоже известно не много. Хотя главное знают все: где нет гор — там нет и уларов.
Но это, конечно, не значит, что если есть горы — то есть и улары! Больше того: все больше становится гор, из которых улары исчезли. То выбивают охотники, то вытесняют стада коз и овец. Улары становятся «островитянами», обитая лишь на отдельных вершинах выдающихся гор. И расстояние между такими обитаемыми островами все увеличивается и увеличивается. И на уларов уже начинают распространяться законы, по которым обитатели изолированных островов исчезают быстрее других. И процесс этот уже начался — уларовы «острова» все чаще становятся необитаемыми.
Пять видов уларов живут у нас: гималайский, алтайский, тибетский, кавказский, каспийский. Каждый вид на своих горах. Правда, улары гималайские и тибетские живут еще у нас на Памире и в горах Средней Азии. Все они малочисленны и удивительно осторожны. Самые красивые улары, на мой глаз, — кавказские. Встречи с ними я тут и ищу. Ищу уже с середины лета, одновременно с поиском черного аиста.
Искать уларов — это лазать по кручам. Не ходить, не бродить, а именно лазать. На четвереньках. А то и на животе.
30 июня.
Подниматься в горы лучше всего по ущелью и лучше утром: утром с гор дует освежающий ветер. А спускаться лучше под вечер: теперь ветер дует с равнины и снова освежает лицо.
А освежать его просто необходимо: оно обожжено солнцем и разъедено потом.
Сегодня случилось невероятное: посреди бела дня вдруг настала ночь! В глазах потемнело, узенькое ущелье наполнилось сумраком. Ритмы природы, смена дней и ночей крепко еще сидят внутри нас, хоть мы постоянно сбиваем их искусственным освещением. и эта нежданная ночь отдалась внутри, как сбой дыхания или перебои сердца. Я прислонился к буку, пытаясь понять, что случилось.
Склон напротив, буки, камни, папоротники растворялись в сумерках. Не порхали бабочки, смолкли птицы. Ночь наступала так быстро, словно зашторивали окно. Растерянность, древний страх неизвестности овладевали мной.
Но погодя так же быстро начало рассветать. Вот снова все вокруг уже не серое, а зеленое; видны стволы, камни, папоротники. Зазвучали голоса птиц, запорхали бабочки. По виду раннее утро, а на часах полдень…
Уж потом в селении мне сказали, что это было затмение солнца. А мне даже в голову не пришло: солнце-то в узком ущелье не видно. Теперь я понимаю растерянность древних людей при затмениях: нарушался привычный ритм, и ужас овладевал человеком.
Ритмы правят жизнью. Однажды я привез из Иркутска розового снегиря урагуса: в Ленинграде он продолжал жить по своему иркутскому времени. Просыпался на пять часов раньше — посреди ночи! — а засыпал после полудня. Бедняга был не в своей тарелке. А время — это только один из ритмов жизни. Сажая дикое существо в клетку, мы разом и грубо нарушаем все его привычные ритмы — что называется, вышибаем его из накатанной колеи. Да что животное: человек, вынужденный изменить свой привычный ритм, долго не может прийти в себя; и чем сильнее смена ритма — тем дольше он мучается.
Первое время в горах особенно угнетают узкие и тесные ущелья; в них чувствуешь себя, как в пещере. Давят стены, взгляд упирается в тупики, весь ты какой-то сдавленный, стиснутый — даже трудно дышать. И уши забиты грохотаньем реки. Неуютно в горах жителю открытых равнин.
Но постепенно, со временем обвыкаешься; глаза твои перестают скользить по небу, ища простора, и начинают всматриваться в то, что рядом и под ногами. Происходит смена масштаба; горизонт, что всегда был где-то далеко, на самом краю земли, теперь у тебя перед носом! И это тоже смена привычного: всю жизнь смотрел в телескоп и вот уставился в микроскоп!
После полуденного «рассвета» идти дальше не захотелось.
Заворожили те самые мелочи, которые так выпукло выставил теперь этот сузившийся горизонт. Целые россыпи маленьких чудес. А мы-то все торопимся, бежим без оглядки, досадуя на бесконечные километры. Нет чтобы взглянуть под ноги: ведь по чуду бежим, через чуда перешагиваем.
Неторопливая ночь у костра. Над жарким пламенем мотаются зеленые ветви. Ярусы ветвей перед глазами: все выше, все перепутаинее, все расплывчатей. Иногда в просвет проклюнется звездочка и заискрит, как росинка. И снова спрячется за листок. Вдруг сорвется сверху ночная бабочка — и винтом, торопясь, головой в огонь!
Лежишь и смотришь. И долго будешь потом вспоминать, хоть ничего значительного и не произошло.
Ритмы гор. Старики лезгины любят подолгу сидеть на берегу реки. Дремлют, привалясь к стволу бука или ореха, слушают гул воды. И живут до 120 лет…
13 июля.
В буковых лесах на склонах постоянно шуршат под ногами сухие листья, тут самый легкий на ногу сразу выдаст себя. А сейчас движется кто-то тяжелоногий. Кто-то грузный и неповоротливый то и дело скользит, оступается и сползает.
Непередаваемо это ощущение неминуемой встречи — нетерпение, тревога и любопытство! Кто там на круче?
А там — медведь. Сполз на четырех растопыренных лапах и замер у серого бука, похожий на глыбу, обросшую желтобурым мхом. Мохнатая курносая морда. Уши, как одуванчики, с солнечным искристым ободком. Смотрим глаза в глаза.
Тысячу раз можно видеть медведя в клетке; никогда он не будет таким, как в лесу! Вроде бы все и то — и все совершенно другое. Как живое существо и его чучело. Чучело лишено жизни, а клеточный зверь — свободы. Словно два разных вида: медведь клеточный и медведь лесной. Один порождает почтение, любопытство, а другой — только жалость и недоумение. Про лесного сочиняют были и небылицы, а про клеточных лишь пишут жалобы в общество охраны природы. Холеный, уверенный в себе зверь и жалкий замызганный попрошайка. А мы-то собираемся редких зверей в клетках сберечь! Может, и сбережем, но это будут уже другие звери…
На воле даже видишь иначе. Грифы и сипы в горах, например, поражают своими… маленькими размерами. И знаешь, что они огромны — крылья размахом в три метра! — а видишь пичугу с ласточку, плывущую выше скал. Слишком велики горы; на фоне их все становится мелким. А гриф в лесу, рядом с маковками деревьев, просто пугающей величины: что-то вроде ископаемого птеродактиля или современного планера. Да так ведь и есть: лапищи с наши руки, клюв — что утюг чугунный, а крылья накроют лошадь от морды и до хвоста.
Гриф не для леса, он просто не помещается в нем! И не для клетки, в которой он снова становится — также необъяснимо — мелким и жалким…
Большое счастье — идти и видеть. Никогда ты раньше не видел этих гор, а теперь — вот они! Их скрытая жизнь, их краски и звуки наполняют тебя. Вот и еще один уголок земли, ставший небезразличным тебе. Еще одна ниточка от тебя к земле.
Над вершинами Ладжар и Кечал-кая утром кружили сипы. Двадцать огромных птиц, как рой чудовищных насекомых, винтом поднимались вверх, а потом разлетались, плывя над склонами и ущельями. Их тени скользили мимо меня и, казалось, клонили травы. Похоже, что выводки сипов уже соединились в стаи: с этого времени и появляются у них особые «сторожевые» горки, на которых они ночуют и следят за полетом своих разведчиков.
Рыжий сарыч, прямо как хищный тетеревятник, упорно гнался за вяхирем: мышеед вдруг вздумал стать птицеедом. Птенцы, наверное, довели.
Среди зеленого леса бурый мирок — завал из бурых стволов. В сухих сучьях шнырит бурый крапивник, буроватенькая зарянка скачет по лохмотьям коры. Буренькая полевка шуршит под валежиной, удирая от бурой ласки. А если еще посидеть, то, наверное, увидишь и бурую ящерицу-веретенницу, и жука-оленя или бурого козодоя. Крошечный — весь на глазах! — мирок. А целой жизни не хватит, чтобы его до конца понять и разобраться во всех тонкостях его отношений!
Красная бабочка-крапивница вдруг погналась за красным хвостиком горихвостки. Добыча гонится за охотником! Бабочка-белянка догоняет белый хвостик каменки. А это ведь все равно, как если бы заяц бросился за лисой. Тем и кончилось: птички на лету развернулись и схватили бабочек. Что это — случай? Или способ птичьей охоты? Подслеповатые бабочки принимают цветные птичьи хвосты за своих сородичей и… попадают в птичий клюв! Да, наверное, тут ошибка. На что уж глазасты птицы, а тоже ведь ошибаются. Та же каменка погодя свечкой взлетела вверх и поймала на лету… белую пушинку! Растерянно опустилась на камень и брезгливо задергала клювиком, стряхивая ее.
Идешь и видишь.
С 19 июля по 23 сентября.
Птицы, которых ищут на… четвереньках! Улары этого стоят. Кавказский улар живет в горах Кавказа между Каспийским и Черным морями. И область его обитания рисуется на карте в виде вытянутой кляксы. На самом же деле это не сплошная черная клякса, а скорее созвездие точек: что-то вроде Млечного Пути. Звездочки и пустоты.
У каждой горы свои улары. И только жестокая непогода вынуждает их покидать обжитые места — и то недалеко и ненадолго. Улары связаны с родной землей почти так же крепко, как и растения. В этом их сила и… слабость: исчезнет гора — исчезнут улары. Да горе и не обязательно исчезать и рассыпаться: довольно, если начнется на ней выпас скота.
Летом улары «собирают цветы». Никто лучше их не знает, где и когда зацветают цветы. Охотники-горцы клянутся, что даже мясо их пахнет цветами! Каждое утро они слетают со скал, в которых ночуют, на горные луговины — клевать цветы. Пасутся, там же и отдыхают, а к вечеру помаленьку поднимаются к скалам, закусывая на ходу.
Самцы и самки у них похожи — не очень-то различишь. Но петушки вроде бы более длинноноги и на бегу кажутся выше самок.
Живут высоко в горах, у вечных снегов в мрачных скалах — за облаками! — большие серые птицы. Долгие звонкие свисты их звучат как голос самой горы. А сама гора как диковинный остров, парящий над морем облаков. Остров уларов.
Приближаюсь к уларьему острову снизу вверх, словно всплывая из глубины. Привычное состояние — течет пот. Мокрая рубашка облепила горячее тело. Пот щиплет глаза, словно едкое мыло. Поташнивает и стучит в висках. Опускаюсь на тропку шириною в ладонь, приваливаюсь к ледяному камню. Вот так бы сидеть и ни о чем не думать. Долго, долго. И ровно дышать. И не держаться за левый бок.
Прямо над головою обвислое брюхо тучи — серое и сырое. Кажется, ткни ледорубом — и польется вода. Встаю, протыкаю муть головой и влезаю в тучу. Темно и сыро. Не видно даже ближних камней; только узенькая тропинка, словно канат наверх. Лезу по каменному канату, больше всего боясь оступиться.
Высота 2650. В лунке у самой тропки гнездо горного конька. Коньков у нас пять видов: лесной, полевой, луговой, степной и вот этот, горный. Различить их на воле практически невозможно — очень уж схожи друг с другом. Их надежнее различать не по виду, а по месту встречи: лесной обитатель в лесу, степной в степи, а горный в горах.
В гнезде два птенца и яичко-болтун. Птенцы в длинном сером пуху — как в пушистеньких свитерах. И все равно им без мамы холодно: не успел отойти, как конек сел греть птенцов. Упорная и терпеливая птичка. Однажды я видел, как конька на гнезде засыпал неожиданный снег. Конек жмурился, хохлился, но сидел! Из снега одна голова торчала. Хорошо, что летний снег недолговечен в горах: проглянуло солнце, и снег потек.
Холодная, непроглядная преисподняя. Глыбы камней, пучки жесткой травы, промозглый туман. А ведь только вчера на солнечном хребте Рустамбаз-Салават от зеленых склонов так сильно пахло, словно я над корытом с медом стоял или над разбитым медведем ульем! Но самое поразительное было то, что ни один цветок в отдельности медом совсем не пах, — а я их, кажется, все перенюхал — желтые, белые, голубые. А вот все вместе — весь гребень хребта и склон! — прямо истекали медом. Цветами пропахли даже руки, которыми я раздвигал траву.
Погода в горах изменчива: только что были мрак и ненастье и весь мир затопила промозглость и серость, но вот туча сдвинулась, уползла — и мир засиял. Синь и зелень — больно глазам. Белоснежные облака шевелятся под ногами. Свежий ветер и глухой шум воды. От нагретых склонов поднялись столбы теплого воздуха, и тяжелые сипы кружат в них, поднимаясь вверх по спирали.
В ложбинах, где снег растаял совсем недавно, пятна ярко-зеленой травы. За серыми камнями прячутся от ветра голубые букетики незабудок. Между ними бродит незнакомая птица, похожая на самку большой чечевицы, и деловито шелушит бутоны одуванчика. Рогатый жаворонок тревожно попискивает, держа в клюве, как сигарету, какую-то гусеничку. Каждая мелочь останавливает внимание; уж очень пустыми кажутся горы. Жизнь богата — внимание рассеивается, жизнь бедна — и внимание нацеливается. Не потому ли в наш век так обострилось внимание к живой природе…
Впереди уже виден уларий остров — вершина горы Аджага, высотой в 3060 метров. Вершина воздушным замком стоит на облаке. Крутые склоны в глыбах камней, а выше — серые грани скал. Самое уларье место. Когда-то довольно было найти такой «остров» — а уж уларов на нем непременно бы встретил. А сейчас?
Есть! Один вразвалку выбежал на каменистый гребень: по виду серая куропатка, только ростом с глухарку. Названный за величину горной индейкой. Главный туземец этого острова в облаках.
Оба прячемся за камнями. Улар, по-моему, меня не заметил. Так и есть — «купается»! Из-за камня поднялось облачко рыжей пыли — словно там раздавили большущий гриб-пыхтун. Это улар повозился в пыли, суча ногами и крыльями, а теперь встал и встряхнулся.
Кидаюсь броском вперед, надеясь застать улара врасплох. Куда там: слышу лишь удаляющееся шипение крыльев падающей в пропасть птицы. Про уларов даже не скажешь «взлетел», — они чаще «падают». Бросаются с кручи вниз, сложив крылья и вытянув шею. И летят с шипением, как сорвавшиеся камни. И этот нырнул со скалы в облака — как в воду канул. Я заглянул в обрыв: тянуло холодом, в глубине шевелился туман, то открывая, то затопляя мрачные пики скал.
Облака и туман до неузнаваемости изменяют горы. И сейчас темные скалы то как бы всплывали из глубины, то снова тонули в ней. Несокрушимые, всегда неподвижные скалы шевелились, клонились, выгибались — жутко было видеть их странный танец.
Паденье улара было сигналом тревоги. Струями, позванивая, потек щебень — это всполошились и побежали невидимые из-за тумана горные козлы — туры. Как только они удерживаются на этих мрачных отвесных стенах, шевелящихся от тумана?! Долго слышался цокот падающих камней и звяканье плитняка — туры убегали все дальше и дальше.
Сижу у «ройки». Лунка взрыхленной рыжей земли, посредине след, похожий на след домашнего петуха, легкое серое перышко. Птичья «ванная»…
Поздно. Пора и мне устраивать свою «лежку». Надо, как улару, разгрести камни, взрыхлить затвердевшую землю — хотя бы каблуком! — и бросить спальник. Проживу ночь по-уларьи.
Плыву на уларьем острове по неспокойным волнам облаков. Витаю в облаках — полеживая на боку…
Путешествовать можно по-разному. Можно пройти пешком от моря до моря. Можно переплыть на плоту океан. А можно и так: сидя на горной вершине. Путешествуя не в пространстве — во времени. Моря и океаны облаков поплывут мимо тебя, и каждый день будет что-то случаться. Само Время, как океан, будет двигаться мимо. Заманчиво, сидя на вершине горы, плыть по морю времени и облаков…
Цель моя — самая корыстная: унести с собой этот уларий остров. Весь целиком! Хочешь пленить чайку — забирай с чайкой море, а со степным орлом — степь. Хочешь улара взять — бери всю уларью гору.
Унесу с собой улара и гору, не в кармане, конечно, и не в рюкзаке…
Зачем мне уларий мир? А кто его знает — зачем? Зачем-то он нужен, раз я забрался сюда.
Спальник мой на самом краю провала: чтобы все было видно на склоне и в глубине не вылезая наружу. Солнце еще над горами, но из провала уже тянет ночью. Туман поднимается вверх, как мыльная пена в котле. И вот уже ближние скалы видны, как сквозь мутную воду.
В скалах то сыплется, то грохочет. Туры бродят, обрушивая камни? Или работает Время? Туман по временам редеет, и тогда в прорехи видна жуткая лиловая глубина, стены, уходящие вниз, пики, торчащие в глубине. И оттуда несутся свисты уларов — унылые и протяжные. Ни грохот камней, ни вязкий туман не могут заглушить — это какой-то всепроникающий свист. Надежная связь невидимок: затаившегося улара не увидишь и в двух шагах, свист же его услышишь за километр. Никого не видно, а гора свистит.
Ночь: темнота, тишина. Неясное движенье теней. Редкое цвирканье летучей мыши. Холод жесткой земли проникает внутрь. Нет конца тишине, окоченению и шевелящейся темноте.
Где-то на карнизах спят, нахохлясь, улары. Им все тут привычно, знакомо: каждый звук, каждая тень. Это их мир, их родной дом. И сколько живых существ на земле — столько и разных миров. И проникнуть в мир уларов или горных козлов — это все равно, что побывать в других измерениях. Нескончаемо много миров вокруг. И можно в них побывать. Стоит лишь захотеть.
Наконец-то небо над гребнями чуточку посветлело, — проступила серо-стальная холодная полоса. Но в седловине она уже начала раскаляться; где-то там за горами солнце.
Похоже, и улары с нетерпением ждали рассвета; чуть посветлело, а они уже завели утреннюю перекличку. Сообщают соседям, что — слава птичьему богу! — живы, дождались утра, встречают солнце. У-у-у-у-у-ы-ы — джёёё! У-у-у-у-ы-ы — джёёё! Все те же протяжные всепроникающие свисты, но сейчас они не такие унылые и печальные. Радость утра и нетерпеливое ожидание солнца слышатся в них. После ледяной и мрачной ночи мне понятно их нетерпение.
Тороплюсь присвоить и это утро уларов. Оно передо мной: холодная синь, как отблеск воронова крыла, золотисто-иволговая заря со снегирино-красным пожаром в самых глубоких впадинах за черным хребтом.
Самые нетерпеливые улары стали срываться с уступов и с криком помчались вниз на сумрачные еще луга.
Желтизна разливается вширь и ввысь. Различимы отроги, лощины, груды скал. Снеговые вершины уж пожелтели от солнца. Вот и оно — красное, о золотым ободком — переливается как жемчужина. Выкатилось из-за седловины и всех обрадовало.
Звонко мяукая, слетели со скал на осыпи черные птицы: красноносые клушицы и желтоносые альпийские галки. Они, как и туры, тоже постоянные обитатели уларьих островов. И уларово утро без них потеряло бы половину своей неповторимости.
Солнце уже над гребнем, а улары все нежатся на карнизах и пересвистываются. И снова я понимаю их, мне тоже хочется хорошенько прогреться на солнце после холодной ночи.
И я клюю носом, пригретый его лучами.
Время от времени улары перелетают через провал со скалы на скалу — наверное, проведывают соседей. На фоне скальных громад они кажутся не крупнее сизого голубя.
Начало уларьего дня. Покой, тишина, солнечная полупрозрачная дымка. Глухо шумит река в глубине, но под облаками ее не видно. Близко просвистел и завозился улар; из-под лап посыпались камешки, стронули щебень на круче, и он потек, позвякивая. Помелькала и пожужжала у лица настырная муха. Смерчик, сердито шипя, покрутился воронкой и скрылся за поворотом, теребя по пути засохшие стебли травы. Клушица села на камень: иссиня-черная, с кораллово-красным клювом и лапами — смотрит на меня раскаленным глазом. И клюв ее уже раскрыт от жары.
Будни уларьего воздушного замка. События одного уларьего утра и ночи. Впереди еще день и вечер. Да помножьте это на 365 дней года. И откроется уларья жизнь. Весна, когда улары токуют: пыжатся, задирают хвосты и опускают крылья, и особенно часто свистят. Лето: выводят и растят птенцов, «собирают цветы». Осень: сбиваются в стайки, кончили линьку, отъедаются перед зимой. И зима: бури, морозы, снега. Скудная закуска на «выдувах» и на «выгревах», на которых не держится снег. Неприютно, сурово, мрачно. Снег и камень.
И было бы мертво — если бы не улары! Знаешь, что они где-то тут, и ждешь их тягучего длинного свиста, похожего на крик нашего кроншнепа.
А мне пора. Знаю теперь, что в скалах на горе Аджага живут 20–25 уларов. Знаю их ночь, видел их день. Один, сидя на камне, петушится: вытягивает шейку, задиристо осматривается, вызывающе задирает хвост, выставляя напоказ пышное белое подхвостье. Другой летит через провал, мелькая белыми крыльями.
Гора, на которой живут улары.
Заманчиво побывать в каменноугольном лесу. Идти, раздвигая папоротники и хвощи. Слышать всплески водяных чудовищ, шелест крыльев гигантских стрекоз. Но — невозможно. Каменноугольный мир безвозвратно исчез. Вымер. Что-то обреченное есть и в уларьем мире. И я рад, что успел побывать в нем и увидеть его. Скалы, конечно, долго еще простоят, а вот улары…
Скалы окружены стоянками пастухов. Крики людей, лай собак. Овцы до земли выстригают уларьи склоны У пастухов за спинами торчат ружья. И они уверены, что мясо уларов душисто, как цветок. Вымирание уже началось…
Предлагают одомашнить уларов. Возможно, что и удастся. Рядом с курицами и утками появятся в магазинах и замороженные улары. Но это не привлечет даже любителей уларьего мяса: оно не будет пахнуть цветами.
Уларьи фермы не заменят уларьих островов, висящих над облаками. Как не заменит журчанья ручья утробное бормотание крана.
Все горы перед глазами. Горные травяные луга. Ниже опушка леса — хилое буковое криволесье. Еще ниже курчавые и светлые лиственные леса. А глубоко и далеко, в дымке предгорья, голая степь. Чуть ли не все ландшафты земли — как на глобусе. И можно пройти их за день — от вечных снегов до жарких степей. Скатываюсь по склону вниз.
В лощине справа длинный язык лежалого снега — белая дорога вниз. Скатываюсь по ней стоя, бороздя ботинками бугристый снег, опираясь на рукоять ледоруба. Под снегом все громче плещет вода; и вот плеск уже гулкий, как в полупустом кувшине. Снеговая крыша над потоком истончается, и дальше съезжать по ней опасно. А вот и конец удобной белой дороге: из-под снега, как из трубы, хлещет ледяная вода. Темный зев снега дышит холодным паром.
Неприветливо и неуютно: снег, ледяная вода, голый щебень. Дно лощины усыпано им, как битыми черепками. Наползла туча, закапал дождь — и вдруг весь щебень зашевелился! Только что я крепко стоял на каменных плитках, и вот все под ногами шевелится, рябит, плывет — словно вода! Хватаюсь за выступ скалы — кружится голова.
Постепенно наваждение исчезает. Плитняк-то не шевелится! Это дробные капли дождя, оставляя на светлых плитках темные кляксы, вдруг превратили твердь в зыбь. Плитняк обернулся водяной рябью. Обман исчез: тонул на камнях, хватаясь за выступы!
Лицо задубело от ветра, но горное солнце такое злое, что и задубелая кожа вспухла и покраснела. У каждого ручья и снежника останавливаюсь и окунаю лицо в ладони, полные ледяной воды или снега.
После высокогорья в лес входишь настороженно: только что вокруг было широкое пространство безопасности и вдруг оно сжалось и сузилось — теперь каждый ближний ствол и куст таит неожиданность.
С первой же лесной поляны по-заячьи запрыгал медведь, мелькая в траве толстым задом. Посмотрим, что мишка делал. А ничего — в холодке лежал. Совсем еще теплая вмятина на траве. Медведь не любит себя утруждать: либо ест, либо спит.
Это в цирке он за подачку стоит на голове или гоняет на мотоцикле. А тут еда под ногами — открой рот и жуй.
Сажусь на медвежью постель и чувствую, что дальше идти невмочь. Разбито все, но особенно ломит колени — на крутых спусках им достается больше всего. Вытягиваюсь на медвежьей постели: спиной чувствую медвежье тепло, а носом — звериный душок. Частоколом вокруг толстые зеленые стебли дудок, ворсистые стебли крапивы; над головой широкие листья — как растопыренные ладони. Застойная жара, густой сироп из сырости и крапивы. Над лицом голубые просветы неба, там колышется свежий ветер, раскачиваются белые зонтики дудок — как белые облака. И сыплет из них белый снежок — крохотные лепестки. «Снежок» скапливается вдоль прожилок широких лопухов, виснет на ворсистых стеблях, засыпает меня и медвежью постель.
На белый зонтик вверху уселся малиново-красный чечевичник; раскачивается и свистит, топорща рубиновый хохолок: «Чего-то вижу! Чего-то вижу!» Басит в ухо шмель. Проныра крапивник высунул из-за стебля любопытный нос — от удивления приседает и дергает хвостиком. Совсем недавно он вот так же удивлялся медведю.
Рядом с постелью перевернутый лапой камень. Донышко у него еще мокрое. Пожеванный стебель зеленой дудки. Сдираю с уцелевшего конца жесткую кожуру — пахнет огурцом и укропом. Пробую на зуб: стебель хрусткий, сочный, чуть горчит и саднит язык.
От тепла и усталости клонит в сон. Постель готова, остается подсунуть рюкзак под голову и уснуть.
Проснулся в густых сумерках. Ночью куда пойдешь, останусь тут до утра. Привычная тишина, сквозь которую чуть доносится шум реки и крики сыча. От этих звуков ночь кажется еще пустынней и тише.
Через день я уже был в предгорье. Впереди мой дом, позади — уларьи горы. Сижу у ледяного ручья: может, это тот самый ручей, что выплескивается из-под снежного языка в лощине, где рябил под дождем плитняк и кружилась голова? Ручей несет из-за облаков горные новости. Мельтешат в нем белые лепестки — не с тех ли самых дудок, под которыми я ночевал? А когда придет в горы осень — поплывут сверху желтые листья буков.
Если ручей обмелеет, посветлеет, похолодеет — значит, на горных лугах зима. А вздуется, потемнеет от грязи, покатит камни — в горы пришла весна.
Все лето ручей несет лепестки цветов, — можно узнать, какие цветы в горах отцветают. Плывут лепестки черемух и яблонь, маков и ирисов, рябин, барбариса, боярышника. А потом ручей объявит, что поспели и осыпаются в горах черешни, яблоки, груши. Живая, текучая фенология! То ели и сосны высыплют семена, то был буран — и полный ручей лесного хлама.
Когда я не смогу подниматься в горы, я сяду внизу у ручья, и он расскажет мне обо всем, что творится там, за белыми облаками.
5 августа.
Чем ты дольше внизу — тем неудержимее тянет вверх! Не дают покоя не открытые еще острова уларов. Зачем они тебе, эти острова? Снова вопрос, на который нет ответа. Зачем мы пялимся на закат или восход? Зачем часами вслушиваемся в прибой? Зачем, наконец, плывем через океан на корыте? Сперва плывем, а потом уж подыскиваем этому какое-нибудь приемлемое объяснение.
Поднимаюсь в горы по широкому руслу Тиканлы-чая. Совсем недавно, после сильного ливня, тут буйствовала черная вода. Летом так всегда: побелеют вершины от нежданного снега — почернеет от ила в реках вода. И поползет по руслам густая каша из воды, грязи, камней и сучьев.
Сейчас вода схлынула, и между каменных глыб обнажился сырой лоснящийся ил, испещренный следами. Следы лесных мышей и лесных котов, трясогузок и куличков, куниц и ласок. А у шумящей скалы, в обход ее, натоптана медвежья тропа. Медведи спускаются с гор в предгорье на поспевающую алычу и ежевику. Очень соблазнительно посидеть на этой скале и покараулить медведя.
Сворачиваю в ущелье реки Сарал-чай. Следы недавнего паводка тут еще страшней. Дикое нагроможденье камней, сползшие с обрывов пласты и рулоны дерна. Покореженные, поваленные и ободранные деревья. Под обрывом водяной ураган продрался сквозь березовую рощу на островке — теперь все березы вкривь и вкось. Вот почему на узких речушках, таких спокойных на вид, не гнездятся кулики и зуйки! Даже оляпки и горные трясогузки редки тут.
По речушкам подниматься в горы можно лишь до поры до времени: рано или поздно пойдут непропуски, кручи, завалы, водопады — и придется выкарабкиваться на боковой склон. И ползешь по склону как жужелица, цепляясь руками за гнилые пучки травы, а ногами нащупывая крохотные уступы. Спасибо дождям: стекая по склону, вода за каждой кочкой выдолбила ступеньку.
Дотемна на гребень выбраться не успел, остановился на широком уступе, окруженном лесом, невысоко над рекой. Шум воды глушит все: вечерние песни птиц, шелест листьев, цокот скатывающихся камней. И от этого тревожно и неуютно, ты словно оглох, а глухому ночью хуже всего. Днем глаз, а ночью ухо — самые надежные сторожа: они предупреждают на расстоянии. Чутья мы почти лишились, а осязание… Не очень-то успокаивает, что ты обнаружишь опасность… коснувшись ее рукой! Вцепившись пальцами в чью-то шерсть или скользкую чешую. Потому-то так и надеешься ночью на ухо — а его словно заткнул шум воды.
Представляется, что все эти лесные чудики, лешие, кикиморы, вся лесная нечисть появилась лишь потому, что ночью мы плохо видим. Движется нечто смутное, непонятное, слышен шорох шагов. Что-то чудится! А будь у нас нос собаки, и мы бы знали, кто рядом с нами, — нам бы уже не чудилось. И много удивительных сказок не родилось бы на свете. Чем несовершеннее органы чувств, тем больше выдумок. Слепому видится, глухому слышится.
Вверху еще светло, там еще только вечер. Лезу по склону, как муха на свет, — посидеть у вечерних скал. Успею належаться на своем шумовом уступе.
Выбиваю каблуками ступеньки, прислоняюсь к крутому склону, как к дереву. Напротив уступы скал. Снизу слышно шипенье реки, а выше, в кустах, возится шустрая ласка.
Сколько часов в горах и лесах проведено так вот, с глазу на глаз с ночью, рассветом или закатом! Да что часов — дней и недель. Часто ничего не случалось, но никогда глаза и уши не были без работы. И ничто не проходило бесследно. Словно губка, пропитывался окружением: цветом его, запахами, ритмом, смыслом. Как растение, впитываешь соки земли и, наверное, опыляешься, как цветок. И зреют в тебе семена родства с землей, плоды внимания к ней.
Сумерки загустели, и на уступы скалы вышла рысь. Не вышла, а вдруг явилась: только что уступ был пуст — и вот рысь! Мягкая большая кошка с. высокими ушами и лапами. Смотрит вниз, где моя стоянка. Даже сумерки не могут скрыть четких пятен на ее боках; это не простая рысь, а парделевая. До недавнего времени густопятнистых рысей зоологи выделяли в особый подвид. Сейчас же считают, что это просто цветовая разновидность. Может, и так, но окраска рыси и в самом деле диковинная — рысь похожа на африканскую пятнистую геннету или индийскую леопардовую кошку.
Я не двигаюсь, я скрыт пучками травы, и ветра нет, но я уверен, что рысь меня все равно обнаружит: у хищников какое-то особое чутье на присутствие посторонних. Или они чувствуют чужой взгляд? Так и вышло: рысь повернула голову и уставилась на меня. Рысьи глаза словно просвечивают насквозь: они как две световых дырочки в сгустке темного тела. Кошка вглядывалась в меня и вдруг исчезла — так же мгновенно и необъяснимо, как только что появилась.
Мало пришлось мне видеть рысей на воле. И всегда они не выходили, не выбегали, не выскакивали, а возникали. Ни звука шагов, ни шороха листьев. Нет никого, и вдруг — рысь! Словно вылепилась из теней и бликов. И снова на них распалась — как бесплотное привидение. И самое точное слово тут — привиделось. Показалось. Но в памяти остается пронзительный взгляд больших круглых глаз, как бы висящих в воздухе…
Рысь для меня всегда была загадочным зверем… Узнать об ее жизни на воле практически невозможно. Есть только один верный способ — тропить зимой. День за днем идти по следам. Но в горах и это не всем по силам.
Встреча рыси — обнадеживающая примета: там, где хищники, непременно должно быть много зверей. Хищник — показатель благополучия и обилия. Он вершина живой пирамиды: раз есть «вершина», то должна быть и «пирамида». Пернатые и волосатые обитатели гор.
В темноте не спеша сползаю к ночлегу. На стоянке светятся четыре зеленых пятна, как четыре глаза! Но в глазах ни угрозы, ни страха; неживой, неподвижный свет. Подхожу и пинаю ногой, ожидая удара о гнилой пенек. Но что-то податливое отскакивает от ноги, катится, рассыпая зеленые искры. Чиркаю спичку — два старых черепа туров! Козлы, наверное, погибли в лавине, и черепа их лежат тут много лет: огромные закрученные рога проросли грибком и светятся.
Пока вожусь с костерком, черепа следят за мной зелеными бельмами, но чуть костер разгорелся — глаза потухли. Обступили костер серые буковые стволы, опахала зеленых ветвей заколыхались над ним. Выступили из темноты серые глыбы в косматых меховых папахах. Все это знакомое и привычное, ставшее почти домашним. Стиснутый свет костра — что-то вроде светлого шалаша, притулившегося у подножия горной ночи. А еще он похож на резиновый желтый шар, который то надувается, то сжимается, когда костер разгорается или притухает.
В полночь костер погас, и тут кто-то к нему подошел. Поднялся от реки по тропке, шагов за шумом воды мне было не слышно, но я проснулся, как от пинка в зад. Суматошно вскинулся, уставясь в темень, — над обрывом полоснул розовый зигзаг, и черная туша сверзилась за обрыв. Застучали, прыгая, камни.
И тишина. Никого. Темно, гул воды. Зеленое сияние турьих рогов. И тяжелые толчки крови.
Раздуваю костер. Снова я дома, за стенками света, в своем прозрачном световом шалаше. И уже спокойней, и ночь отступает — со всеми пугающими тенями и неясными звуками.
Утром на краю обрыва нашел медвежьи следы. Медведь брел по тропинке вверх, напевая под нос, — как это любят делать медведи: бурчат и гудят на ходу, как шмели. Выбрался на уступ и… чуть не въехал носом в костер!
Мы здорово напугали друг друга: я до утра подбрасывал в огонь поленья, а медведь, наверное, умахал от меня за три ущелья.
Утром поднимаюсь к «рысьей» горе. Вот место, где я вчера сидел. А на уступе-то серна! Ладная, ярко-рыжая, склонила шею и смотрит на меня сверху вниз. Черные рожки — два багорика. Разглядела и шарахнулась. Замерла, смотрит через плечо. Окончательно испугалась и понеслась, мелькая среди березок, кидаясь из стороны в сторону.
Обхожу скалы, лезу по склону выше — на гребне стоит вторая серна. Боком, во всей своей стройности, с солнечным ремешком вдоль спины. Звериная «пирамида» тут и в самом деле внушительная.
Гребень хребта совсем близок. Затягиваю ремень на бодрую ходовую дырку. На ремне путешественника три основные дырки: ходовая, предобеденная и послеобеденная. На все случаи походной жизни. Как указатель уровня бензина в моторе: бак полон, бак пуст. Заправился — и вперед. Вперед, только вперед, потому что все неизведанное — впереди.
Внизу сошлись два ущелья — Тиканлы-чай и Сарал-чай. Между ними горбом набычился хребтик Сарал. На конце его, над стыком рек, голова лесной вершины. Обычная лесная горка, таких вокруг десятки, и все-таки эта горка особенная. Гора — подъемник, горный лифт для парящих птиц! Она расположена так, что горные ветры, стекая по ущельям, сталкиваются под ней и восходящим потоком выплескиваются вверх! Всплеск, взброс, невидимый фонтан теплого воздуха бьет из-под горы в облака. Фонтана не видно, не слышно, птицы его находят на ощупь. Пернатые хищники любят парить. Разметав широкие крылья, плывут они и щупают ветер. Вот упругая теплая сила надавила снизу и понесла в облака. Теперь держись, не потеряй равновесия, не соскользни с невидимого столба-подпора — и без труда вознесешься в небо. А горы опустятся в глубину.
Птицы хорошо знают все подъемники гор. Утром, когда не прогрелись склоны и теплые вихри не потекли, они, тяжело загребая крыльями, тянутся к знакомым подъемникам; нащупав струю, облегченно распластываются на ней и, кружа, уходят ввысь. За полчаса, что я следил за горкой, над ней ввинтились в небо ягнятник, два белоголовых сипа, два стервятника, ворон и сарыч. Одни из них с вершины воздушного невидимого столба отваливали в глубь гор, другие скользили в даль туманной равнины. Разлетались по своим привычным местам.
Горные владения птиц. Где-то на склонах их гнезда, места ночлега. А вот лифт-подъемник. Там охотничьи угодья, тут места встреч. Налаженный распорядок жизни. Горы их дом, и они у себя. И только случайному пришельцу все видится непонятным, бессвязным и хаотичным. Даль, глубина, синие ярусы гор. Горный мир со своими законами и порядками. С особой и удивительной жизнью, пока еще мало понятной, только-только начинающей открываться.
Гребень хребта подо мной так узок, что на него можно сесть верхом. А рюкзак или шапку положить некуда: сразу покатятся вниз. Склоны почти отвесные, и не понять, как ухитряются на них стоять деревья. Камень тронешь — поскачет вниз как живой, выдирая траву и прошибая кусты. Все живое, казалось бы, должно скатываться с хребта, как с крутой и скользкой крыши. Но живое приспособилось, звери пробили тропы, на них копытца косуль, кабанов и серн. На грязи голые рубчатые пятки медведя. Уж ладно бы косули и серны, а то кабаны и медведи бродят по этой «крыше», как одичавшие коты!
Следы на тропинке свежие, четкие, словно в пластилине выдавленные. И паутины над тропой нет…
Иду по звериной тропке, чуть ниже гребня и слышу за гребнем приближающиеся шаги! Шаги зверя в лесной тишине — звук волнующий. Зверь идет, пока он еще тебе не виден, но вот-вот покажется — кто? Округлая мордашка косули с ворсистыми рожками и черными испуганными глазами? Или тяжелая башка медведя с мокрым широким носом, облепленным паутиной?
Шаг, еще. Приближается кто-то вкрадчиво, осторожно, не торопясь. Пошуршит сухим листом тихо. Остановился, прислушивается?
Встреча со зверем… Она всегда волнует. Почему совсем разные люди кидаются к окнам автобуса и электрички, если увидят лося? Мгновенно возникает что-то объединяющее. До того равнодушные, сонные, отчужденные, все вдруг бурно и радостно делятся впечатлениями, в полной уверенности, что их радость и восторг будут поняты, а чувства не будут осмеяны.
— Заяц! — И все кидаются к окнам. и все улыбаются. Какие струны начинают звучать?
Меня зверь не чует, иначе бы он не шумел. Зверь у себя дома, на знакомой тропе, он не торопится, он занят делом. А я стою неудобно, как на карнизе леплюсь, навалясь всей тяжестью на правую ногу. Нога начинает дрожать. А если ногу сменить, то нашумишь и выдашь себя.
Зверь близко, сразу за гребешком; копается в листьях, шуршит. Барсук? Кабан? Или медведица с медвежонком?
Нога от напряжения дергается, еще чуть, и сорвусь. Была не была! Отталкиваюсь руками от бука и выскакиваю на гребень.
Никого. Ни медведей, ни кабанов, ни барсука. В сухих листьях копается… дятел! Ворошит и расшвыривает их крепким носом, выхватывая длинным языком поживу. Испугался, взлетел, прилепился к стволу и осторожно выглядывает. Тебя обманули, ты обманулся, а приятно…
Что это за чудо — лес! Каков лес на самом деле, расскажут ученые; для нас же он всегда будет таким, каким он нам нравится. Переполненный встречами и неожиданностями.
Серая в крапинку змейка вильнула с тропы. Шумно захлопал в ветках дикий голубь вяхирь. Под наклонной плитой у гребня лежка серны, засыпанная черным горошком. В темных зарослях тиса старая стоянка оленей: погрызы, помет, утоптанная земля. Дом зверей.
Гребень горы перегородили скалы. Те самые, что виделись снизу уларьим островком, ради которых я и поднялся сюда: но скалы молчат. Ни звонко-тянучих свистов, ни звяканья щебня, плывущего из-под торопливых лапок. Каменная тишина. Умолкший орган.
Привалясь к шершавой глыбе, вожу биноклем по гребням и склонам. На каменной осыпи вроде кто-то движется. Но это всего лишь кеклики — каменные куропатки. Всего лишь… Не так давно и об уларах мы говорили: «Это не козлы, а всего лишь улары». И вот их нет.
14 августа.
Помните медвежью тропу под скалой у реки Тиканлы-чая? Каждый раз, поднимаясь в горы, я сворачивал к ней и каждый раз находил свежий след. Медведи постоянно проходили по ней ночью, спускаясь с гор в сады. Чем ломиться напрямик сквозь заросли и карабкаться через промоины и овраги, легче пройти руслом обмелевшей реки, скрываясь в береговой тени, и не беда, что скала нависла над берегом и перегородила дорогу: вода под скалой осохла, и приятно ступать потрескавшимися подошвами по прохладному сырому илу.
Ночь я провисел над медвежьей тропой. Хотел просидеть, а пришлось висеть. Хотелось увидеть, как косматые жулики ходят по ночам яблоки воровать.
Медведи знают, что воровать опасно, и ходят под прикрытием темноты. Лучше всего их перехватить тут, на скале: и видно и безопасно. И вот к сотням ночей, проведенных под звездным небом, добавилась еще одна.
Медведи за свои грабежи расплачиваются головой. Но очень уж слаб медведь на сладенькое. Груши, яблоки, алыча, ежевика — за них и косматой головы не жаль! И этих, наверное, не раз пугали, а они все ходят, рискуя получить в зад заряд из рубленой проволоки, гвоздей и канцелярских кнопок. И пусть еще скажут спасибо, что в селении у черкесов нет сейчас ни одного охотника! А то бы получили и пулю.
Будь я жителем гор, я бы нарочно посадил сад в лесу или взмотыжил бы на склоне лоскуток под кукурузу — пусть приходят медведи. Лунной ночью я бы смотрел на них из окна. Разве не стоят мешка кислого «дичка» дикий медведь и лунная ночь? Когда-нибудь мы станем приманивать к дому зверей, как уже приваживаем птиц. Но пока ничем не хотим делиться с ними, ни вершками, ни корешками.
В лесу никто не умеет жить только для себя. Пчела собирает мед и… опыляет миллионы цветов. Миллионы мышей кормятся семенами, созревшими на опыленных цветах, и сами — собой! — кормят хищных зверей и птиц. Дятлы выдалбливают тысячи дупел, в которых поселятся тысячи птиц. И медведь не только яблоки ест, но и… сады сажает! И не как-нибудь, а гнездовым способом: горстка семян на кучку навоза! Налопается яблок от пуза и погодя — за дело. В горах такие дикие сады так и называют — «медвежьи». И ходят в медвежий сад все кому не лень: барсуки, кабаны, дикобразы. И даже жители соседних селений; в их числе и те, кто в свой сад и скворца не пустит. Но медведь не такой скупердяй, чтобы сторожить свой сад день и ночь.
На сторожевую скалу поднимаюсь в сумерках, почти на ощупь, выцарапывая с уступов накопившуюся землю и камешки. Подниматься не трудно, но продержаться на таких зацепах всю ночь невозможно. Выручило кривое деревцо, торчащее из щели. Надавил рукой — не прогибается, навалился — держит. Ну и ладно: повисну на кривулине, ногами упрусь в уступ. Но долго еще пришлось возиться, приноравливаясь к неудобному положению: то сучья давили в ребра, то соскальзывали подошвы. Цокая, осыпались камешки — тут и мышь догадается, что наверху кто-то есть. Но вот устроился — полустою, полувишу. За спиной скала, перед глазами широкие галечники реки, за ними горбы уже темных гор. И небо над горами темное, и мигают первые звезды.
Река шумит как гигантский примус: сильно и ровно. Иногда шум ее вроде бы отдаляется и затихает, а то вдруг накатится, и тогда слышны даже всплески струй у камней и дробь перекатов. Меняется ветер. И это плохо, медведи могут меня почуять и обойти.
По главному руслу вода катит камни. Глуховатый подводный стук приближается, вот он рядом, вот затихает вниз по течению. А с верховья приближается новое постукивание: новый камень по-новому прыгает и стучит под водой. Ночь тянется под это неспешное тиканье подводных камней, шипение и плеск воды. Луна чуть заметно плывет над хребтами, высвечивая на черных склонах светлые скалы.
Широкие галечники под луной, как огромные серые листья в черных прожилках воды. На перекатах толкутся беспокойные лунные зайчики.
Порхает у лица летучая мышь. Жук какой-то скребется о кору у самого уха. За спиной время от времени начинает вдруг осыпаться земля, кто-то и там копошится. Ночь живет своей скрытой жизнью.
Медвежья тропа внизу четко чернеет на лоснящемся мокром иле. Тут и мышь незамеченной не прошмыгнет. Но никого пока нет.
Медленное течение ночи. Замлели бока, спина и ноги. Тягучая дрема обволакивает глаза. Ночь усыпляет. У ночных животных какие-то особые, усыпляющие голоса: лягушки, сверчки, медведки так урчат, словно нарочно убаюкивают. Спать, спать, спать — уговаривают они. Закройте глаза, на что вам наши ночные события. Но закрывать нельзя. Только закрой, и можно мгновенно уснуть. Растираю лицо рукой, тихонько ворочаюсь, устраиваюсь поудобней. Всматриваюсь в тропу.
За рекой над черным гребнем висят странные серебристые пятна — как летающие тарелки. Некоторые из них спустились на склоны. С трудом догадываюсь, что это же спящие облака, подсвеченные луной!
А ночь снова усыпляет мерным шумом воды, глухим перестуком подводных камней, сонным сиянием галечников.
…Идут! На отмель выкатились два темных шара: большой и маленький. Маленький шар то догонит большой, то отстанет; словно ударится и отскочит. Оба закатились в тень скалы и почему-то не выкатываются — неужели почуяли?
Первым из тени выкатился маленький шар. А сразу за ним и большой. Теперь большой подгоняет маленького. Заиленное место кончилось, и слышно, как когти шаркают по камням. Шары катятся в сад.
Вот я и с добычей: медведица с медвежонком! Медвежьи «окороки» с приправой из лунной ночи, плеска сонной реки и стука подводных камней. И серебряных облаков, свернувшихся калачиками на черных склонах.
Теперь я знаю, как медведи «идут на дело». А дальше ясно: вскарабкаются, объедят яблоки, до которых дотянутся, а не дотянутся — обломают сучки. Сложат из них «медвежьи гнезда», вроде вороньих. Потом отяжелело сползут — и домой, в горы. Медвежьи сады сажать…
Что-то удерживает меня на окаменелой кривулине. Я боюсь услышать выстрелы у селения. Толстые косматые шары, что прокатились внизу, уже не безразличны мне.
Жду настороженно и терпеливо. Вода в ближней протоке вдруг начинает странно вспыхивать и моргать — за горами заполыхали зарницы. Это к дождю. А я все вишу, то поддаваясь сонной одури, то просыпаясь. И перед глазами ночь, то тихая и лазоревая от луны, то тревожная и дерганная от зарниц.
Медведица не вернулась. Но и выстрелов я не услыхал. Она, наверное, все-таки что-то почуяла, когда задерживалась в тени скалы. И в горы вернулась другим путем.
На рассвете зашумел нудный дождь, все стало серым и скучным. С трудом я сполз со скалы, разминая одеревенелое тело, стараясь подавить противный озноб. Долго топтался и переминался на месте — ноги не слушались и подгибались. Болело все тело, и стучало в виски. Но утешало, что охотнику с ружьем было бы еще муторнее: перед ним лежала бы медвежья туша, в сосульках от слипшейся крови, с закатанными в шерсть репейниками, с торчащим из пасти прокушенным языком. А в кустах под дождем маялся бы и повизгивал медвежонок. И его надо было бы убивать, чтобы не околел зря от голода. И что делать с грудой мяса, и на что тебе облезлая летняя шкура. И вообще гори все огнем….
А до этого медведица каталась бы под скалой, скуля и воя, как сбитая машиной собака. А потом бы долго хрипела, уткнув морду в лапы, и внутри у нее что-то бы страшно булькало и клокотало. А испуганный медвежонок метался бы от кустов к медведице и икал от страха. И все это ради спасения грудки яблок…
Нет, я не зверовой охотник, я слишком хорошо знаю зверей, чтобы в них стрелять.
Лес молчит. Ночь молчит, и звери молчат. И нужен переводчик, который перевел бы их молчание на язык людей. Только человеческий голос сможет объяснить молчание природы. Мы должны говорить за тех, кто не умеет этого сделать сам.
С 24 августа по 6 сентября.
Мы не видим времени, но видим приметы его течения. Лето весну сменяет, осень — лето. Растут деревья, разрушаются скалы. Чтобы понять, что и как вокруг изменяется, нужно остановить мгновение. И начать от него отсчет.
Картины природы — это тоже остановленные мгновения, тоже точки отсчета. Пройдут года, и можно будет сравнивать: что и как изменилось? Станет видно: КУДА движется время? И КАК все вокруг меняется?
Нужно время, припечатанное к бумаге. Было и стало. И вот уже можно что-то понять и что-то сделать.
Ручьи времени стекают с гор.
На вершинах уже осень, и горные ручьи принесли первые желтые листья. Надо спешить, если хочешь подняться в горы, скоро подступы к уларьим островам станут почти неприступны.
Удобнее начинать поход по обмелевшему руслу, по осохшим речным галечникам. Тропа на них часто теряется, но если пригнуться и заслониться от солнца, да еще подняться на береговой склон, то сразу различишь продолжение тропы в виде белесой извилистой ленты.
Чем глубже в горы, тем уже река и теснее склоны. Вот и скалы перегораживают берега — как сторожевые замки. Вода подмывает их снизу, и скалы гудят, как органы. Стоишь под такой шумовой скалой и слушаешь гул. Он совсем не похож на глухой и обвальный грохот реки, скала разделяет ее слитный рев на составные звуки: то слышишь завывание ветра, то грохотание водопада или звон ручьев и плеск дождя. Шумовая скала рассказывает, из чего родилась река.
Выше скал река особо сужается, идешь теперь, как по тесному извилистому коридору, загроможденному глыбами, выбеленными бревнами и корягами. По сторонам оползают дробные осыпи, а небо голубеет где-то высоко-высоко, повторяя все повороты реки. Две реки — воздушная и водяная. Одна под ногами, другая над головой.
Между камней заклинились огромные рога погибших туров, завитые как раковина улитки. Издали они похожи на рубчатые шины автомобиля. Это даже и не рога, а только роговые чехлы с широким, как у духовой трубы, раструбом. Ветер завивается в них, и рога гудят, подобно шумящей скале.
Поднимешь, как кубок, а он переполнен шипением, плеском, шелестом и криками птиц. Вот так и ты начинаешь звучать, прикоснувшись к природе. С помощью нас она выражает себя, — а как иначе?
Коснуться тебя ветвями и листьями, открыться без слов, в надежде, что молчание будет понято. Идущему по земле неведома скука вагонного пассажира, он каждое мгновенье живет. Все оставляет след. Природа — колокол, а мы — его «язык».
Природа толкнула к скале художника, и он высек на ней козлов и оленей. С тех пор она вдохновляет нас. Могучее, неиссякаемое, вдохновляющее начало. Безотказный вечный двигатель.
Бросаю поющий кубок. Теперь он гудит иначе, широкий раструб уловил другие звуки. Прикладываю к уху ладонь — я тоже слышу горы.
Буковый лес. Тишина, молчаливые колонны серых стволов, пустынность. Осматриваешься, вслушиваешься — и никого. Но все кажется, что кто-то есть. Мешают слушать опавшие листья; целые вороха их шуршат под ногами. А остановишься — бухает сердце.
В буковом лесу особая безжизненность и пустынность — им не веришь. Слишком уж напоказ: смотрите — нет никого! Так фокусник тычет в глаза пустой ящик, а потом вынимает из него ленты и голубей.
Буковый лес долго меня обманывал. Я уж было поверил в его пустынность. Но однажды удалось захватить лес врасплох.
Началось, как всегда: я вошел в лес, и лес затаил дыхание. Тишина, от которой становится не по себе. Упадет чешуйка коры, а ты вздрагиваешь. Шевельнется у ноги сухой лист — чуть не подскочишь! Беда, если не умеешь отличать мертвых шорохов от живых: тогда по лесу не то что идти — дышать невозможно. Все будут чудиться чьи-то шаги, шорохи крадущихся лап.
Между стволов огромные глыбы камней, обросшие таким густым и мохнатым мхом, что его можно пластом сдирать, как шкуру со зверя. И мохнатые эти глыбы все время шевелятся от колебания теней и бликов.
Зеленый полумрак, пятна солнца на плюшевых глыбах, серые колонны в окружении зеленых перьев папоротников. И ни единой живой души. И совершенно ясное ощущение, что тут кто-то есть…
Сажусь под бук, втираюсь в углубление между корней, приваливаюсь спиной к стволу. Теперь пусть другие шумят, а я послушаю их.
Лесу некуда торопиться, в нем все происходит медленно. А медленное мы не видим. Мы замечаем прыжки кузнечика, но не видим, как растет дерево. Для нас все неподвижно там, где на самом деле все в движении. Кто кого перетерпит: лес меня или я его?
Все уже до листика просмотрел — никого. И ухо ловит только мертвые шорохи. Как вдруг… Вот еще особенность леса — в нем все случается вдруг!
Выше по склону, за переплетением обвисших ветвей, вдруг проступило рыжее пятнышко. Рыжее пятнышко размером в ладонь, чуть сквозящее за зеленым, но я уже твердо знал, что это серна. Рядом с пятнышком — из ниоткуда! — возникло второе, такое же рыжее и такое же маленькое. Две рыжих серны вышли из-за кустов, неслышно — как по воздуху! — прошли по склону между деревьями и скрылись. Оказывается, и в лесу серны так же уверенны, как и у себя дома, в скалах.
Снова за кустами сквозит рыжий бок, но теперь я уверен, что это косуля, хотя снова ничего, кроме пятна, не вижу. Так и есть: тонкая козочка, переступая точеными ножками, идет по склону, перешагивая через валежины.
Как они ухитряются ходить неслышно? Комара отмахнешь, и кажется, весь лес всполошил. Пошевелиться боишься, даже дышать. А они шагают себе — и ни единого звука!
Прикладываю к уху ладонь: кто-то чуть слышно возится на отрожке. Ожидаю увидеть птицу с дрозда или зверушку с ласку, и вижу огромного ярко-рыжего зверя! Олень? Нет, снова серна — черные, крючочком, рога. Но почему она такая огромная? От солнца! Стояла в тени и казалась маленькой, словно ее и не было, а шагнула на солнце — и раздалась! Насквозь пропиталась, набухла солнцем — даже светится!
Серна идет, пересекая полосы света и тени, — и меняется на глазах: то она ярко-рыжая, то темно-бурая, то маленькая, то большая, то исчезает, а то появится! Видение, зверь-оборотень.
Серна движется перебежками — рванулась и замерла. Поочередно, то у одного, то у другого ствола бука вдруг вырастает головка с рожками или золотистый задок с темным хвостом.
Серна скрылась, а ниже меня через папоротниковую поляну неслышно проскакал серый и крупный зверь. Олень! Зачем-то срываюсь и кидаюсь наперерез. Олень растерялся, увидев вдруг человека рядом. Наставлены на меня раструбы плюшевых ушей, дергаются мокрые черные ноздри, стеклянно блестят глаза. Олень кидается вниз, лохмотья черной земли взметнулись из-под копыт, замотались перья папоротников.
Инстинкт погони. Зачем-то бегу по склону, не таясь, шумно дыша и шурша листьями. Это обилие зверей вывело меня из равновесия — в каждом из нас, наверное, таится хищник. И скорее всего это волк: вот бы уж кто кинулся рвать и метать! Так и шалеют волки, ворвавшись в стадо овец, — столько доступной добычи!
Сигнал тревоги. Сигналит серна, крик ее похож на приглушенный крик сойки, что-то вроде свистящего хрипа.
Серна на выступе гребешка, нависшие ветки скрывают тело, видны только ноги. Ноги затанцевали, серна запрыгала вверх, став вдруг чем-то похожей на зайца..
Рухнул настороженный звериный мир. Я вломился в него, всех распугал, разогнал — и вот один.
А что бы сидеть спокойно! И видеть то, что всегда так умело скрывал горный буковый лес. И чего никогда не увидишь, как бы осторожно ты по нему ни шел.
Что это было? Откуда столько зверей? Чем этот лесной уголок привлек их к себе? Уж не той ли особенной тишиной, в которой даже страшно вздохнуть? И где сухой лист под ногой грохочет, как лист кровельного железа?
Звери живут в тишине, они порождение тишины. Потому-то ей и не веришь — в ней непременно кто-то таится. Она — как лесная тень: шагнул в нее — и исчез. Тишина и тень — желанный приют зверей.
После тенистого леса горные солнечные луга. Они поднялись как стены, и просто по ним не пройдешь. Поднимаешься, как по ступенькам, нащупывая уступы. А звери тут живут постоянно, на отвесных стенах у них набиты тропинки. Чтобы на них удержаться, надо иметь когти или копыта. и чтобы голова еще не кружилась. Не просто прожить жизнь, не ступив ни разу по ровному месту! Жизнь на отвесной стене.
За отрожком темнеет валун. Вдруг камень сдвинулся и пошел! Пасется запоздалый кабан. Пока я добрался до гребня, кабан, конечно, ушел, и я перевел дух на его «ступеньке». На кручах кабаны выкапывают «ступеньки» — уступы для отдыха, чтобы не скатиться во сне. И когда карабкаешься по склону, то часто на них отдыхаешь: сидя и даже лежа.
На самом краешке желтой осыпи серна — смотрит вниз. У меня на ее бы месте перехватило дыхание, было бы страшно открыть глаза, искал бы вцепиться во что-нибудь крепкое и надежное. Отползти подальше от края. Или… или броситься вниз! Да, да — пропасть манит! Жутко-сладкое ощущение: все кричит и противится, а глубина тянет и тянет. Потом говорят — «голова закружилась». Но я-то знаю — не устоял! Поддался гипнозу глубины, зову горных сирен.
А серны и козы любят смотреть с высоты. Высота не пугает их, как не пугает птиц. Впервые птица, наверное, взлетела в горах. Сорвалась однажды и… полетела! И проложила в воздухе первую голубую тропу.
Вот так — сорваться и полететь! Об этом в горах нашептывают все провалы — сорвись и лети…
7 сентября.
На рассвете в скалах свистели улары. Увидев меня, они завозились на осыпи, из-под лапок потек, позванивая, мелкий щебень. Это их опознавательный знак. Я очень его люблю: раз звенят — значит, тут! Чуть выше серой глыбы в медалях золотых лишайников, за пучками высохших эдельвейсов — серые шейки-бутылочки и белые букеты подхвостий. Улары волнуются, жмутся к краю скалы — и вдруг посыпались вниз как камни! С шумом неслись над камнями склона, пружиня упругими крыльями.
Испытанная уларья уловка — сорваться вниз и перенестись через ущелье на противоположный склон. Для этого им нужны секунды, а тебе надо полдня потратить. И все равно никакого толку: пока опустишься, пока поднимешься — они перелетят назад. Как положено, на четвереньках, поднимаюсь на опустевший склон. Я надеюсь, что кто-нибудь да остался. Но скалы тихи и пусты. Изредка, как тушканчик, проскачет сорвавшийся камень. Вспархивают крошечные вьюрки, черные, как угольки, в огненно-красных шапочках.
Снова знакомый звон и тихое цоканье щебня. Пониже и поперек осыпи бегут серебряные кувшины на золотых куриных ногах! Большие, тяжелые, неторопливые. Серые, как скалы их родной горы. С разводами на перьях — под камни, покрытые лишайниками, с белым горлом и белым подхвостьем — под пятна нестаявшего снега. На крепких ногах цвета золотистых тюльпанов. Дети суровых скал, укрытых глухим туманом.
Весь год улары стремятся подняться в горы как можно выше — удерживает их только снег. В июле — августе снег поднимается к самым вершинам. В это время улары живут у самой кромки вечных снегов. А весной, в апреле — мае, они живут много ниже, вылетая на первые проталины горных лугов. Но никогда они не спускаются ниже границы леса — даже зимой, когда снег в горах опускается до подножия.
И гнезда улары устраивают на больших высотах. Это неглубокая лунка под нависшей дерновиной или наклонной плитой, небрежно выстланная сухой травой. А то и вовсе нет выстилки, и тогда яйца лежат прямо на мелком щебне. И так за время насиживания исцарапываются, что и расцветки не разобрать. Яйца крупнее куриных, голубовато-зеленые, с бурыми кляксами и точками. Сидит улариха на них все 28 дней очень плотно и сильно худеет. А птенцы вылупляются на редкость крепкими и выносливыми. Это-то их и спасает; ведь вокруг гнезда, бывает, снег лежит, а по ночам прихватывает мороз.
Если уларку спугнуть с гнезда — она притворится больной: неуклюже полетит над самым склоном, бестолково хлопая крыльями, цепляясь хвостом и ногами за камни, словно теряя силы. Прием безотказный: каждый хищник в первую очередь кидается за больным и слабым, надеясь на легкую добычу. И прием-то такой смог выработаться только потому, что хищники всегда предпочитали преследовать ослабевших.
Через день-другой улариха уводит цыплят из гнезда и больше в него не возвращается. Теперь ее голос, похожий на грубое квохтанье глухарки, слышится на каменистых склонах. Уларята отвечают ей пискливо и тонко.
Растут уларята быстро и за три месяца становятся ростом с родителей. До осени семьи живут дружным выводком, а к зиме соединяются в стайки.
Улары растительноядны. Их обычная пища — листья, стебли, побеги, бутоны, цветы, почки и семена разных горных растений. Горцы уверяют, что улары никогда не пьют.
Опасны уларам орлы: беркуты и могильники. Конечно, далеко не каждое нападение орла заканчивается удачей. Но все же орлы — главная для уларов опасность. И, наверное, потому улары совершенно не выносят появления кого бы то ни было сверху — сразу же в панике срываются вниз. Погоня орла за уларом — картина потрясающая: смертельная гонка двух больших и прекрасных птиц среди диких скал, заволоченных туманом. Свист сильных и ловких крыльев, рассекающих разреженный воздух гор. Одна из тех картин, которые долго сохраняются в памяти. Увидеть это — редкая удача. И это надо именно увидеть — словами ничего не объяснишь. Но увидеть такую гонку удается все реже и реже: орлы и улары стали так малочисленны, что попали в списки исчезающих птиц.
Опасны уларам, особенно уларихам на гнездах и молодым, волки, лисицы, барсуки, каменные куницы и горностаи. И конечно, охотники-браконьеры, стреляющие уларов из тихих малопулек. Гибель уларов от естественных хищников «запланирована» природой. Многие тысячи лет хищники поедают свои жертвы, а тех не стало меньше. Миллионы икринок мечут рыбы, чтобы насытить жадные пасти своих врагов и тем самым сохранить нескольких мальков для продолжения рыбьего рода. А вот современного охотника в этом «плане» нет, для него природа не создала излишков, и он берет не свое. Потому-то тот, с малопулькой, убив одного улара, нанесет им куда больше вреда, чем орел, поймавший пяток. Для орла этот пяток был «приготовлен», он взял свое, а браконьер украл из неприкосновенного запаса. Он съел ту птицу, которая по планам природы должна была бы вырастить новый выводок. Выстрел браконьера весь этот будущий выводок уничтожил. Поэтому так опасен он, этот тихий человек с бесшумной малопулькой.
В высокогорье много невзгод: бури, обвалы, снегопады, гололеды. Не все выдерживают до весны. Но уцелевшие улары встречают весну весело, лихими свистами, танцами, драками. Петухи-улары иногда так упорно дерутся, что ощипывают друг другу шеи и головы догола!
И это происходит здесь, на этом вот уларьем острове, и на других разбросанных по горам «островах». Нигде на земле не увидишь больше этих красивых птиц — кавказских уларов.
Улары в горах — что-то совершенно особенное. Ученые, конечно, все о них знают: что едят, когда линяют и даже какие блохи на них живут. Но дело совсем не в этом. Улары в горах поражают воображение. У тебя перехватывает дыхание, восторг потрясает душу. И мрачный мир холодных камней сразу же оживает и наливается солнцем. И это в тысячу раз важнее всех научных сведений о них и уж, конечно, ценнее пера и мяса.
Охота моя удачна, хоть рюкзак и пуст. Добыча моя во мне. Я легко унесу с собой все эти огромные скалы, пласты снега, клубы тумана. Плеск ледяной воды, звон текучего щебня, сипа, плывущего в вышине. Все часы и минуты, что я провел в облаках. И чем дальше потом я стану отдаляться от этого уларьего мира, тем он будет становиться мне ближе и ближе.
Пора с облаков на землю. Смотрю на осенние желтые склоны с пирамидами серых скал. На глыбе, на самом гребне застыл силуэтом «кувшинчик». Счастливой зимовки, улар!
Ночь в диком яблоневом лесу. Под яблонями всклокочено кабанами, на сучьях темнеют «медвежьи гнезда» — заломы. Медведь он и есть медведь; груши и яблони обламывает так же безобразно, как прохожие обламывают весной черемуху.
Сейчас все медведи и кабаны на уборке лесного урожая. Медведям вершки, кабанам корешки. Пока медведь на яблоне яблоки срывает, кабаны под яблоней собирают падалицу. Медведь разрывается между землей и небом: и слезать неохота и оброненных яблок жалко. И вот тихая лесная ночь оглашается медвежьей бранью. И какой! Стоит просидеть ночку, чтобы услышать ночной скандал.
Взошла луна, но от луны в лесу не стало светлей: все какое-то пестрое, непонятное. Пустынно и одиноко прокричала сова.
Удивительно хорошо! Ночь и крики сов. Но — увы! — ни одного худого медвежьего слова. Хоть я и вслушивался с надеждой, даже приставлял к уху ладонь. Лунные амебы переползли с сучка на сучок, тени листьев шевелились на светлых стволах. и словно ведьмы на помеле темнели на яблонях медвежьи «гнезда».
Когда-то, возвращаясь из путешествий, я торопился рассказать об увиденном. Слушатели не понимали: что может быть привлекательного в диких лесах и горах? Тогда я начал догадываться, что я, наверное, ненормальный. Так дальтоник неожиданно узнает, что он не так видит краски, как все другие. Теперь я не навязываюсь со своими рассказами, я жду такого же ненормального, как и сам. Дорогой читатель: наверное, и ты немножко «того», раз книжку не отложил и дочитал до этого места. У каждого рассказчика свой слушатель. И я рассказываю для тех, у кого хватает терпения слушать. Но если терпение у тебя иссякает, лучше отложи книжку. В ней и дальше все будет то же: леса, пустыни и горы. Звери, птицы и змеи. Дни и ночи под чистым небом. Все тот же незнакомый нам мир природы.
Незнакомое почему-то всегда страшит. Уже по этому одному мы должны узнать природу — чтобы перестать ее хотя бы бояться.
Очень важно, что ты увидел: еще важнее, что ты почувствовал. Нужно везде побывать самому: другой и увидит не то, и не так почувствует. Без самого себя тебе в дороге не обойтись.
Только сам привезешь свое из дальних земель и принесешь из ближнего леса. А потом окажется, что это сугубо твое нужно еще кому-то. Так и собираешь друзей — слушателей и читателей.
Все мы смотрим на природу углубленно и просветленно, как обычно глядим в огонь. Что за счастье видеть и понимать! Видеть и понимать…
Слушай себя в голосах природы. Сверяйся с ней: в ней все нули всех наших отсчетов. Все печки, от которых принято танцевать. Все созвездья, указывающие пути. Потому-то слова мудрецов никогда не противоречат безмозглой природе.
Я не встречал еще дурня, который отправился бы с рюкзаком в парк, а не в лес. Никто не карабкается на отвалы породы — пусть они выше Монблана и Джомолунгмы. Значит, есть что-то в первозданности, что привлекательней рукотворного.
К полночи смолкли совы. Черное переплетение ветвей и звезды. Чуть различимый тоскливый звук заполнил все небо. Голос осени? Голос Вселенной? Вселенная говорит с тобой языком осеннего ветра — и ты понимаешь ее. Лежишь в медвежьем саду и слушаешь голос Вселенной…
18 сентября.
День отъезда. Лес и горы еще вокруг тебя, но словно бы отдалились, отстранились, замкнулись. Они угадали твое отчуждение. Суета сборов. Ты взял свое, ты доволен, ты спешишь, ты уже где-то далеко.
Пылит машина. Отроги еще обступают дорогу, перегораживают ее, словно пытаясь тебя удержать, но, передумав, вдруг широко расходятся, словно раскрывая руки.
Чем дальше от гор — тем они выше и выше. Из-за лиственных лесов поднимаются уже пожелтевшие горные луга, за ними скалы, вершины, снега. Громады гор раздвигаются и вширь: все те места, по которым ходил, теперь всего лишь пятнышко на неоглядной горной гряде. И пятно сужается, съеживается и превращается в точку.
…А все в глазах твоих горный лес, а в ушах — его гул.
Вот так же однажды уходил за горизонт желтый мир тростников, в ушах все звучал их жесткий шелест, а перед глазами колыхались и кланялись густые серебряные метелки — пушистые, словно пена.
Мне не придется побывать на других планетах, но я отчетливо представляю, как это произошло бы. Нечто подобное уже происходило со мной.
Ведь миры природы — леса, пустыни, степи, горы — это не выдумка, это не для красного словца, это и в самом деле особые миры, отличные от всех других, ни на какие другие не похожие — как миры далеких планет. И та же неизвестность, загадки и тайны, нетерпеливое ожидание нового, а потом пронзительная тоска расставания. Мир, который ты ощутил, который стал частью тебя, вдруг начинает отдаляться и уходить. Дальше, дальше, и вот он снова становится далекой манящей звездой. И ты начинаешь существовать как бы в двух измерениях: ты здесь, и ты всегда там.