ПЕСКИ
В здравом уме и твердой памяти говорю: пустыня — интересная земля, прекрасная земля. Хоть земли там и нет.
Земля без земли, земля без воды, земля без травы. И если уж сравнивать земные ландшафты с далекими планетами, то пустыня для этого подходит больше всего. Все вокруг незнакомо и непривычно: под ногами не земля, а песок, в руслах рек не вода, а камни. Озера исчезают на лето, дожди высыхают, не долетев до земли. И снег не тает, а испаряется. Леса без прохлады, без тени, без листьев. Болота покрыты не мхом, а солью. Ветер не освежает, а сушит. И лучшей погодой в пустыне считают пасмурную. И солнце, великое солнце, которое всюду рождает жизнь, в пустыне убивает ее!
Адская жизнь на раскаленной сковороде. Но жизнь! И жизнь удивительная, какой нигде больше нет, — жизнь на песке.
Инопланетные существа. Ящерицы, ныряющие в песок, змеи, плавающие в песке. Птицы, живущие под землей, и звери, летающие по воздуху. Одни пьют… траву и воздух, другие совсем не пьют. Одни непрерывно едят, другие могут не есть по году.
В пустыне можно встретить обитателей тропиков: удава, гиену, гепарда, дикобраза и медоеда. Разве этого мало, чтобы поехать в пустыню? Пустыня поймала меня в капкан — спасибо за это ей!
С чего же все началось?
Началось с каракала — пустынной рыси. В детстве я увидел ее на рисунке Я смотрел на большую стройную кошку так же, как смотрел на изображения слонов и львов: все это было где-то далеко, недосягаемо, сказочно — за морями и за горами. Позже я увидел каракала в клетке и узнал, что этот прекрасный зверь, оказывается, обитает и у нас в стране, в пустынях нашего юга! Но прошло еще много лет, прежде чем я смог побывать на его родине. За эти годы пустынные рыси стали такими редкими, что даже зоологам стали казаться сказочными. И надо было поторопиться, чтобы их увидеть.
Вечно это рассудительное — «а зачем?».
Зачем тебе каракал? Интересный представитель кошачьих — говорят зоологи Пушнина! — говорят охотники. Редчайшее исчезающее животное! — волнуются натуралисты. Вот и пусть волнуются натуралисты, пушники и зоологи. А нам-то зачем каракал?
Вот это я и хотел понять. Нужен ли он всем тем, кто не собирается писать о нем научных статей и не станет сдирать с него шкуру?
И повел меня каракал в пески…
Пустыня покорила окончательно и навсегда — стоило только ее увидеть. Желтое и голубое! Бескрайнее голубое небо, нескончаемые желтые пески.
Я радовался непохожести этого мира на все, что до этого видел. Все вокруг было другое и все в первый раз!
Непохожесть тоже уже вымирает, как вымирает нетронутость… Одинаковость вытесняет разнообразие.
Мы осушаем болота и обводняем сухие пески. Срываем горы и засыпаем впадины. Прореживаем густое и заполняем пустое. Создаем очень удобную в обиходе и очень скучную в жизни одинаковость. И вот уже реклама обещает туристам: «Удобства, комфорт! Вы везде будете чувствовать себя, как дома». Но зачем ехать, если «везде, как дома»?
Человеку нужен весь мир. И именно потому, что он, мир, очень разный! А вот станет везде одинаковым — и можно сидеть на месте.
Апрель — я укладываю рюкзак. Больше всего я боюсь расспросов — как объяснишь, почему ты едешь в пески, где ни моря, ни фруктов, ни овощей? Где в одних очках и то уже нестерпимо жарко? Слава аллаху, никому до меня дела нет. А свои домашние давно привыкли.
Пустыня манила своей непонятностью. Нет воды, а жизнь есть. В очках жарко, а ходят в ватных халатах и меховых шапках. Пекло, а пьют горячий чай! А гиены, гепарды и каракалы — чем не Индия или Африка?
Так я когда-то распалял себя и — молча! — оправдывался перед другими. И собирал рюкзак.
Я не боялся разочароваться в пустыне. Хотя бы уж потому, что меньше всего хотел увидеть то, о чем уже знал. Я жаждал увидеть еще никем не описанное, свое. Ведь кроме пустыни вообще есть еще и моя пустыня. На встречу с нею я и спешил.
Каждый рассказчик в рассказе своем сжимает время, отбирает самое интересное и значительное. Но жизнь в пустыне — это не чтение книги. Жизнь не книга, где на каждой странице захватывающие события. Будет много дней тягучих, пустых и скучных. И надо научиться терпеть и ждать.
А мне не терпелось увидеть Невиданное. Я знаю, что и там будут дни и ночи, то ясные, то пасмурные. Как всегда. Но не как везде! В пустыне по-особому будет всходить и садиться солнце, другие там будут дни и ночи, а шум саксаульников совсем не похож на шум березовой рощи или соснового бора.
Затаскиваю в купе свои набитые рюкзаки. Сосед сразу спрашивает:
— Куда?
— В пески.
— В пустыню? — И с удовольствием вспоминает: — Брата тоже раз посылали. Так он там первый год одну воду пил. И ничего не ел. Тетка, его хозяйка, не успевала чайники кипятить. Отощал — думали, помрет. Спасибо, тетка заставила пить молоко с перцем. И все равно чуть не помер.
— Значит, в пустыню? — переспрашивает погодя. И смотрит.
Начало апреля. Путь от Ленинграда до Ташкента — это путь из полузимы в полулето. Катишь по весне со всеми удобствами — глядя в окно. И лето сменяет зиму в пятьдесят раз быстрее обычного — словно пустили весеннюю киноленту на самую большую скорость. Ты сидишь, а весна мчится мимо.
В Москве зимний холод, снег на крышах, сосульки, покрытые льдом пруды. А утром за окном уже ранняя весна: волнистые вспаханные поля, снег белеет только в промоинах и обсадках. Обсадка вдоль дороги голая, серая, прозрачная. Редко мелькнет яркое оранжевое пятнышко — зимний дубок с необлетевшими листьями. Сырость и холодный туман. За Пензой у грачиных гнезд, похожих на ведьмины метлы, первые нахохленные грачи.
Мрачно сидят под дождем, нехотя копошатся в гнездах.
Речка Сызрань — желтые обрывы на берегах, серые илистые отмели. И малиново-красные кусты лозняка!
Волга. Она еще подо льдом, но лед уже рыхлый, серый, пятнистый. Тянутся по нему темные полосы зимних дорог. И всюду черные фигурки рыболовов-подледников — как стаи пингвинчиков. Солнечное марево над весенней рекой. На берегу рыбаки смолят и конопатят лодки. Сквозь желтую высохшую траву пробивается зелень.
Новое утро, и поезд катит уже по бескрайней желтой степи. В окна бьет яркое солнце — жмуришься от простора и света. За окном диковинная желтая весна!
Станция Изимбет. В канавах ажурные груды перекати-поля. Укатанные до блеска степные дороги. На обочине столбиками суслики.
Мугоджары. Желтые холмы и увалы. Сюда дотянулись отроги Урала, тут выше — потому в лощинах снова белеет снег.
Весна тут чуточку отпустила и обошла возвышенность, как вода обтекает береговой мыс.
Станция Берчогур. Пологие холмы, в лощинах заросли мелкого — последнего! — березняка. Первые цветы — белые и золотистые. А в небе и на столбах силуэты орлов: на столбах они похожи издали на грачиные гнезда, а в небе — на черные махровые полотенца. Преддверие незнакомой земли.
Неугомонный сосед выпытывает:
— Зачем в пески — там же ничего нет?
— А это смотря, что вам надо, — загадочно отвечаю я.
«Глупец или жулик?» — задумывается сосед.
Станция Соленая. Снова ровная желтая степь, но уже с залысинами — вестниками пустыни. Первые верблюды, неподвижные как монументы. Стрижены «лесенкой», а чтобы не мерзли, на них напялили телогрейки — ватные одеяла с двумя вырезами для горбов.
Первая весенняя трясогузка — старая знакомая! И незнакомые — черные! — жаворонки, похожие на скворцов. Один пел на лету, странно поводя крылышками вверх и вниз.
Станция Челкар. Все больше лысины на ровной, как футбольное поле, степи. Тусклое озерко с белой окаемкой из соли. Первые пылевые смерчики, похожие на белые раскидистые кусты — только «кусты» эти движутся, крутясь, по дорогам.
Большие Барсуки — первые настоящие пески! Бестолковое нагромождение песчаных бугров, поросших колючими кустиками и пучками желтого тростника. В низинках кривые низкие сосенки и кустики краснотала. Странная смесь пустыни и карликового северного леса.
— И чего тут хорошего? — задумчиво говорит сосед.
— А это смотря, что считать хорошим! — снова загадочно отвечаю я.
«Жулик, определенно жулик!» — решает сосед. И отодвигается.
Станция Копотай. Пески отодвинулись и ушли за горизонт. За окном ровная полупустыня. Ни кустика, ни деревца. К насыпи намело сугробы песка, и их утыкали пучками тростника, чтобы не засыпало рельсы. На обочине верблюд презрительно смотрит вдаль — туда, где белым столбом дымит костер. Нет, не дым — это крутится соляной смерчик! У страусиных ног верблюда белое болото с черными кочками, засыпанными солью.
— Н-да… — говорит сосед. Я молчу.
Станция Саксаульная. На станции Саксаульной давно нет саксаула, как не осталось тайги на станции Тайга или тигров в заповеднике «Тигровая балка». Впервые закрадывается тревога: чего бы, казалось, в пустыне-то брать? А взяли — под корень. И даже с корнем! Саксаул ведь не пилят, не рубят, а выдергивают трактором из песка — как морковку. И песок начинает течь…
Аральск. Солнце, жарко! На горизонте что-то блестит: море или мираж?
Казалинск. Первая ласточка! По ленинградскому календарю природы это уже половина мая, хотя по настенному только половина апреля. За два дня поезд увез на месяц вперед — в будущее!
Сумерки. Весь Казалинск, как изморозью, усыпан солью. Взойдет луна, и он заискрится. Сосед молчит. Я — тоже.
Ночь. Поезд ровно плывет по степи, покачиваясь под свисты ветра. Из черной глубины, где-то у самого горизонта, подмигивает огонек. Костер пастуха или фонарь в юрте? Мягко постукивают колеса.
Утро. Поезд стоит. Станция Туркестан. Зеленые лужайки, зеленые деревья. Даже на плоских глиняных крышах трава дыбом и краснеют маки. На крыше пасется белая коза. Приехали в лето.
За Туркестаном разливы воды. Поезд идет по высокой насыпи, как по мосту. Столбы стоят по пояс в воде. Лопоча, взлетают испуганные утки.
Скоро Арысь. Летняя зеленая степь, цветы, большие — пирамидками! — ферулы. Суслики по стойке «смирно» провожают грохочущие вагоны. Прямо как стрелочники — только флажка в лапках нет! Зато у одного во рту красный мак!
Скоро Ташкент. Сосед пересчитывает чемоданы.
— Через два дня я назад, — сообщает он. — Самолетом.
Цветут бело-розовые сады. На обрыв карабкается черепаха.
Ребятишки размахивают букетами огненных тюльпанов. Воркуют горлинки, по крышам перелетают, мелькая пестрыми крыльями, майны. Шумят на тополях листья. На третий день поезд из зимы прибыл в лето.
От Ташкента путь на запад. Кончился зеленый ташкентский оазис, и начались пески. Каракумы. До горизонта волны песчаных барханов. Кое-где на песчаных буграх охапки сухого серого хвороста — кусты саксаула.
Пески, пески. От них не отвести глаз, как от моря. Стою, прижавшись лбом к стеклу, пока все не утонет в ночи. Потом над черными волнами всплыла луна, огромная и багровая, как красное солнце незнакомой планеты.
Вот сойду и ступлю на землю этой планеты. И все, как в детстве, будет вокруг в первый раз. Жизнь на песке. Жизнь открытая, оголенная, нараспашку. Тут все оставляет след — даже кузнечик, даже муха! Обитатели песков сами расскажут мне о себе — письменно!
— Там же ничего нет! — вспоминаю соседа.
Вот и посмотрим.
Космонавт Нейл Армстронг впервые шагнул на Луну. За несколько лет до него я впервые шагнул в пустыню. Не знаю, кто из нас был более возбужден — он или я? Он видел Землю со стороны — прекрасное и единственное Хранилище Жизни! Я видел самую убогую, самую бедную ее частицу — но и она казалась прекрасной! И она была Хранилищем Жизни. Жизни, какой нигде больше нет.
Нет, пустыня не ошибка природы! Она необходима и закономерна, как лес, степь и горы. И у пустыни свой смысл и резон. Она показатель условий, сложившихся на Земле. Ноль на градуснике не виноват, что именно при нем замерзает вода! Сама пустыня не расползается вширь — только с нашей «помощью». Уничтожить ее нельзя. Где взять океан воды, чтобы ее оросить? Отнять у лесов, у полей и гор? А вдруг они тогда превратятся в пустыню! Тришкин кафтан не перекраивать надо, а научиться его носить.
В живом организме нужно все. Вынул сердце — поставь насос. Уничтожил волков — сам займись волчьим делом. Отравил пчел — сам опыляй цветы. Превратил пустыню в цветущий сад… А какою ценой? Вдруг подорвал здоровье Земли? И она заболеет неизлечимо?..
Первая ночь в пустыне. Песок шуршит по палатке. Да нет, не песок, а дождь! Темень и холодина. Выглядываю в оконце: черное небо, светлый песок, кляксы кустов саксаула.
В четыре часа за палаткой… пропел петух! Сразу за петухом, — давясь и надрываясь! — заохал ишак — «петух восточный». Просыпаюсь сразу с двумя петухами! И с верблюдом! В поселке глухо, как паровоз, прогудел верблюд. Потом летала какая-то птица и кричала младенцем — уу-аа! Уу-аа!
Пустыня будила по-своему, совсем не так, как будят лес и горы. Меня пугали жарой, а я промерз до костей, меня пугали засухой, а я промок.
Неожиданная пустыня!
Днем хлестали струи дождя, ветер мотал седые кусты саксаула, и мокрая рубаха липла к пупыристому телу. Полыхали молнии и скрежетал гром — словно рушились с неба глыбы.
По пухлой от пыли дороге расползались черные, как нефть, ручьи. В выбоинах набухали лужи с мусором и пузырями. До кустов саксаула нельзя дотронуться: тронешь — и обольет.
Я бежал к своей палатке — единственному сухому месту на этой «иссушенной земле». И позади тянулись странные светлые и… сухие следы! Темный мокрый песок лип к подошвам, открывая песок сухой и светлый.
В палатке сбросил сырое, напялил все, что было сухим, и, позванивая зубами, забился в спальник. А дождь барабанил и барабанил.
Пустыня не подтверждала прочитанного и продолжала удивлять. Утром над палаткой стайкой пронеслись… кулички! За ними не торопясь пролетела важная… цапля! У груды камней очага семенила… серая трясогузка! А рядом с ней на тонких ножках раскачивался… зуек! И если дальше перечислить, то так и придется без конца ставить многоточия и восклицательные знаки! Околоводные птицы жили в безводных песках!
А варакушки! Скрытные обитательницы густых кустов и сырых низин уверенно и беззаботно скакали по песку среди жидких кустов джузгуна и саксаула, открыто хвастаясь своими синими шелковыми «слюнявчиками» на грудках. Стройные, обтянутые, быстрые, с лихо заломленным кверху хвостом. В наших зарослях разве что услышишь их вечернюю песню, а тут, пожалуйста, напоказ: синий «слюнявчик» с черной звездочкой, с рыжим кантом внизу!
Я выбрасываю им из палатки замлевших от холода мух и бабочек, и они хватают их чуть ли не на лету.
Перелетные птицы движутся через пустыню на север. Пустыня для них не безбрежное желтое море, которое надо перелететь за один прием. В пути можно подкрепиться и отдохнуть. Даже поплескаться в весеннем озерке с водой. В пустыне, как и в море, есть свои «острова».
Пустыня удивляла каждый день. Кончились дожди, холода, туманы, высохли и посветлели пески, и пустыня развернула пергаменты с бесконечными таинственными письменами. Если снег — книга белая, то пески — книга желтая. И у книги этой ни конца, ни начала, и пишется она каждый день и каждую ночь, — вот уже тысячу тысяч лет. Склоны барханов разлинованы ветром в косую линейку — пишите, кто хочет! И пишут: звери, птицы, ящерицы, жуки. Пишут ногами, хвостами, носами и животами. О себе, о доме, что было, что есть. О врагах, о друзьях, о приключениях и событиях. И всегда только правду — одну голую правду Дневники обитателей песков, их подлинные автографы.
Каждый день ветер стирает написанное — но каждую ночь все пишется заново. История с продолжениями, бесконечные как и сама жизнь.
Огромны исписанные страницы: по ним мало глазами водить — их надо измерять ногами. И если рассказ песчаного таракана можно прочесть за десяток шагов, то рассказ ушастого ежика растягивается на километры.
Глаза разбегаются: нечитанные истории, невиданные растения и животные! Таракан… песчаный, ежик… ушастый! А растение заразиха, как огромный кукурузный початок, воткнутый в песок! И одолевает тебя страсть узнавания и разгадывания, и ты снова в детстве. Завидуйте детям, все разгадавшие!
К загадкам неравнодушны даже звери. Я видел в горах стадо серн; сбившись в кучу, теснясь, принюхиваясь и вытягивая шеи, они осторожно подходили к камню с красной тряпицей, забытой туристами. Серны видели Непонятное. Лисица зимой то и дело сворачивает то к пласту дерна на бугорке, то к потерянной рукавице, то к головням костра, — «что там такое?» Это не просто поиск наживы, это и исследование, узнавание. Я знаю охотника, который ловит лисиц не на мясо, а на любопытство. Идет по полям на лыжах, время от времени сворачивает в кусты, продирается внутрь и ставит капкан. Редкая лисица, идя по лыжне, могла удержаться и не свернуть в кусты — «зачем туда лазал охотник»? Охотник забросил все другие приемы — 150 лисиц за один сезон поплатились головой за свое любопытство.
А толстые глупые кеклики! Охотник делает щит, украшая его разноцветными тряпками. Прикрываясь им, он подбирается к куропаткам. И вместо того чтобы скорее спасаться, кеклики сами бегут навстречу, вытягивают шейки и поднимаются на цыпочки! А как же, ведь перед ними загадка!
Загадки тревожат воображение. Будь моя воля, я бы в учебниках ребятам не отгадки давал, а загадывал бы им загадки.
Как загадывают их мне пески.
Раннее утро. Я в теплой рубахе, а познабливает. Гряды песчаных барханов лежат подобно китам-полосатикам огромными брюхами вверх. Песок так упруг, что даже следа не остается. Во впадинах между барханов кочки сухой травы, похожей на взъерошенных дикобразов, стройные тонкие деревца песчаных акаций. Тут и там глиняные бугры с пучком саксаула на маковке. И какая-то инопланетная тишина окружает тебя.
В узких ущельях влекут повороты — что там, за ними? А тут увлекают барханы — что дальше? Поднимаешься по крутому склону, идешь, как по крыше, по уплотненному ветром горбу, снова сбегаешь на каблуках в межбарханье.
Все дальше и дальше — хватило бы только воды во фляге, не кончилась бы в аппарате пленка.
Начинались славные дни, когда не хватает времени, когда некогда пить и есть и злишься на ночь, что она отрывает от дела.
16 апреля.
А в пустыне-то есть леса!
Однажды я ушел в самую глубь песков, поднялся к вечеру на огромный песчаный вал и внизу, в широкой впадине, увидел, лес! Тускло-зеленоватое дно равнины, на нем сизые клубы полудеревьев-полукустов. Лес черного саксаула — лес пустыни. Зеленое пятнышко в океане желтых песков.
В тени саксаула, прозрачной, как крыло стрекозы, я поставил палатку. И стал жить.
Во всяких лесах бывал: сосновых, еловых, березовых. Но впервые попал в лес пустыни — саксауловый. Странный лес! Деревья похожи на раскидистые кусты, стволы у них мутносерые, изборожденные и крепкие, как старые кости. Иные кручены-перекручены, чуть не в узлы завязаны — словно удавы, умершие в корчах и мгновенно окаменевшие. Другие поднялись как пугала-ведьмы с костлявыми растопыренными руками и седыми космами на ветру.
Все непривычно для глаза. Лес не зеленый, а серо-оливковый. Тень под деревьями зыбкая, прозрачная — тень не тень. Да и откуда быть тени, если на деревьях… нет листьев! Вместо листьев какие-то тощие хвощинки-веточки. Лес без шороха листьев…
Под каждым деревом светлое глинистое пятно. Как кружок сыра — все оно в дырках-норках. В норках живут подземные крысы-песчанки.
Между деревьями жиденькая песчаная осочка. На кончике каждого зеленого стебелька висят плодики — три поджаристых воздушных пончика. Когда на них наступаешь, они щелкают как хлопушки. Среди осочки краснеют маки. Тут и там зацветает ревень, разложив на песке огромные — с лист газеты! — зеленые листья.
Все непривычно для уха. Шумят саксаулы по-своему — словно сипит кто-то сквозь сжатые губы. И ветер не охлаждает, а обдает жаром, как из открытой печки. С треском перелетают поверху саранчуки — большие, как птички. С лета цепляются за хвощинки и долго возятся, раскачивая ветки. А понизу шныряют пичужки, похожие на мышей. Они шуршат по опаду, мелькая черными хвостиками, поставленными торчком.
А вот и знакомый голос — синица поет. Синица-то синица, да не давно знакомая — желтогрудая, а пустынная — серая. И стук знакомый — дятел. Дятел-то дятел, да тоже не наш, а пустынный белокрылый. И заяц поскакал не русак, не беляк, а заяц-песчаник.
Незнакомые деревья, неизвестные птицы, невиданные зверьки. Неслыханные звуки, непривычные запахи. Странно шумит на ветру странный лес. Лес, в котором не укрыться от солнца, где осенью осыпаются… ветки, а зимой, бывает, вырастают грибы! А весной он весь — как пшеном! — сверху донизу усыпан крохотными желтенькими цветами. Лес без прохлады, без тени, без листьев. Таинственный и молчаливый.
18 апреля.
Первая ночь на новом месте — звездная и холодная. Мерзну даже в спальном мешке. И немножко тревожит дыра в палатке: в нее может забежать или заползти кто угодно. Под утро так и случилось — кто-то бойкий скакал по ногам. А когда я дрыгнул ногой, этот «кто-то» выскочил в дырку и стал скрестись в полотнище.
Песчаный человек! — вспомнил я. Ростом он с флягу, бегает на двух ногах, обут в сыромятные чувяки. Дикий человечек песков. Никто в него, конечно, не верит — но маленькие следы двуногого существа часто попадаются на барханах. Именно бега, а не прыжков зверька или птицы.
…Один мохноногий тушканчик, оказывается, умеет не только прыгать на двух ногах, как кенгуру, но и бегать, как человек! Его-то двуногий след и породил легенду о маленьком человечке песков. Вот он сейчас и отплясывал на моих ногах!
Заткнул дыру рюкзаком — но сон не шел. В темноте рядом с палаткой застрекотала малая мухоловка — милая птичка, видом и цветом похожая на зарянку, только меньше ее. Потом заворковала горлинка, за ней бодро «кикнул» дятел и трескуче пробарабанил на саксауле. В шесть пятьдесят поднялось солнце и глухо затутукал удод. Пора.
Песок после ночи влажный и плотный. На кусте сидит пустынный сорокопут-жулан и подозрительно смотрит на меня черным глазом. Ага, в рогульке у него заклинена убитая пеночка. Только я отвернулся, как он по-воровски юркнул в куст и пеночку утащил.
Под кустом шуршат и возятся крохотные скотоцерки: цвета глины, незаметные, а хвостики черные и торчком — сразу в глаза бросаются. И, наверное, не без умысла. Именно в таких местах под кустами, в путанице ветвей и мусора, любят прятаться змеи. Мельтешат перед ней стоячие броские хвостики, и змея, завороженная их доступностью, бьет не в птичку, а в хвост. Хвост спасает жизнь птичке — как хвост ящерицы. А самих скотоцерок — совсем так же! — обманывает маленькая пустынная черная бабочка. Когда она, дергаясь, порхает над самым песком, кажется, что летят две одинаковых бабочки — ведь под нею порхает ее черная тень. Кого хватать? Птичка бестолково кидается, а бабочка улетает.
Выхожу из леса в пески. Цветущие кустики астрагалов уже роняют лиловые лепестки, и они лежат под ними как лиловая тень. От цветов течет по песку тонкий запах роз — ароматная «тропинка» к лепесткам и нектару. По этим тропинкам летят и ползут насекомыши. Жук-чернотелка выпячивается из песка лакированным задом вперед — как автомобильчик из гаража. С вечера она зарылась в песок и вот теперь выкапывается, каким-то неведомым образом угадав под песком, что уже наступило утро.
Жук — каспика, полосатый, как зебра, тоже приплелся по пахучей тропинке и старательно жует опавшие лепестки. Тронешь пальцем — подожмет лапки и обомлеет. А зачем? И большие жуки-чернотелки при встрече вдруг замирают и утыкаются «лбом» в песок — бьют земной поклон. Я не знаю, зачем, хотя смысл в этом какой-то есть. Да и что я вообще еще знаю? Спасибо, хоть не путаю саксаул с аксакалом…
В понижениях между барханами грудками лежат странные жуки-чернотелки — белые! И только мертвые. Целые кладбища белых чернотелок. И ни одной живой — никогда и нигде!
Жуки-чернотелки на ходу больше всего похожи на заводные игрушки — бредут «механически», по-неживому перебирая ногами. Словно завели жука на всю жизнь ключиком и пустили. И он идет. Идет и идет, пока завод не кончится. А кончится — остановится на ходу, где придется. Часто встречаю таких чернотелок, умерших на ходу. Так и стоят на песке, как чугунные памятники самим себе.
Но чугунными — темными! — они стоят недолго: пронзительное солнце пустыни высушивает и обесцвечивает. Чернотелки становятся белотелками. Ветер сдувает их, сухих и легких, вниз, в ложбинки-кладбища. Кладбища белотелок.
Шагнул на бугор песка, заметались, заскользили по нему непонятные легкие тени: туда-сюда — и нет никого! Нетронутая песчаная рябь. Лишь в одном месте словно бы перышком тронули. Подсовываю ладонь и просеиваю песок сквозь пальцы — ящерка! Маленькая, головастенькая, совершенно неразличимая — как слипшийся комочек песка. И только на спине красный бубновый туз. «Тузик». Метнулась с ладони, шлепнулась на песок и… исчезла. Так плашмя и утонула в песке!
Каждый вечер «тонут» в песок обитатели дневных барханов: круглоголовки, чернотелки, песчанки, удавчики. И «выныривают», «всплывают» ночные: гекконы, скорпионы, тушканчики, песчаные тараканы и тарантулы. Пески живут днем и ночью.
Из песка вылез клещ. Помедлил и направился прямо ко мне. Шагаю вправо — и он вправо, влево — и клещ влево. Отступаю — гонится сзади, и неотступно, как гончая собака за зайцем!
Зароешь в песок — выкопается, отбросишь — вернется. Словно ты магнит, а он иголка. По ветру, хоть против ветра — клещ будет ползти к тебе. Скройся за куст — найдет. А ведь нет у клеща ни носа, ни глаз…
Ночью хищный жук-скарит, бегая по барханам, чует зарывшихся чернотелок и выкапывает их, как лиса мышей. А если чернотелка пытается убежать — гонится и на бегу откусывает ноги. И кто-то из них при этом скрипит — от ужаса или от ярости.
Опаляет солнцем и сверху, и снизу. Пески, как и наст, отражают солнце. И ветер надраивает тебя наждаком.
А тихим вечером у палатки пел и пел соловей. Соловьи сейчас, как и малые мухоловки, летят на север. С песнями!
20 апреля.
Интересно! Интересно — значит, надо. Вот и иду.
Пончики осочки потрескивают под каблуками. На кустах сидят странные пичуги — угольно-черные! Негромко покрикивают: чип, чип! Под кустами стоят столбиками песчанки и тоже покрикивают: биб-биб! Кажется, что зверьки и птички переговариваются; они недовольны моим появлением. Терпите — должен же я познакомиться с вами! Что я знаю о черных птицах? Одно название — черные чеканы. И то, что они пролетные, на гнездование не останутся. Какое мне дело до них? А интересно! А о песчанках совсем ничего не знаю.
Стелю на песок сухую траву и усаживаюсь у норок песчанок — зверьков с птичьими голосами. Погодя высовываются черноглазые усатые мордочки. Усы, ушки, плечи, по пояс — и вот уже сидят у нор, как цирковые собачки. Розовые пальчики сцеплены у пушистой грудки, длинные хвосты как акварельные кисточки. Песочного цвета, на песке кормятся, под песком живут — зверьки-песчанки.
Сегодня забрел далеко и вдруг стало страшно: а что, если не найду дорогу к палатке? Нет надежных примет — нескончаемые волны песка. Г лазу не за что зацепиться, все вокруг одинаковое. Помню, как-то в степи я спросил у чабана: как он находит дорогу к своей стоянке? Старик опешил: зачем искать, надо просто на стоянку идти! Пришло время — поворачивай и иди!
— Куда поворачивай? — настаивал я.
— Я же сказал — к стоянке!
— А где она, ее же тебе не видно?
— Ну и что? — поражался старик. — Где была, там и есть!! Стоянка же не верблюд, — втолковывал он, — с места на место не ходит! Где ты ее оставил, там ее и найдешь!
Для кочевника не задача вернуться в то место, из которого вышел — как бы он ни кружил по степи. Он не следит за дорогой, он просто знает, в какой стороне стоит его юрта. Мне это казалось чудом. Но, забегая вперед, скажу: со временем и я в песках научился ходить, не думая о дороге; я «чувствовал» свою палатку… спиной. Ухожу, а где она, — чувствую. И спина ни разу не подвела.
21 апреля.
Рядом с палаткой след игрушечного броневика! Две рубчатых параллельных полоски. Прошла черепаха — броневик песков. Ну что ж, почитаем дневник черепахи. Ведь кроме того, что она медлительная как… черепаха, мы мало знаем о ней. Ну слыхали еще, что может долго не пить и не есть, что можно встать на нее ногами и ей будто бы ничего не сделается. А вот если на спину перевернуть — то так и будет лежать, пока не околеет. И все. Так что стоит почитать новости черепашьей жизни, написанные собственноножно.
Веду глазами по черепашьей строке, привыкаю к черепашьему почерку.
Когда читаешь книгу, то попутно разглядываешь и рисунки. Вот и сейчас: читаю след и разглядываю «рисунки» по сторонам. На песке кружевные вензеля песчаного таракана. Таракан похож на маленькую черепашку, но под песком он ползает так же легко, как и по песку. И тогда оставляет подпесочный след в виде вздутого валика, который часто путают с подпесочным следом удавчика. На песке след таракана похож на тонкую кружевную ленточку. Но этому таракану хищный жук-скарит или ящерица оторвали половину ножек с одной стороны, и вот правая сторона стала обгонять левую — и пошел таракан выписывать вензеля, рассказывая о своем несчастье! А еще таракан рассказал фантастическую историю: оказывается, воздухом можно не только дышать — воздух можно… пить! Под кустиком астрагала скопилась сухая растительная труха. По ночам она впитывает влагу из воздуха, а таракан ее ест. Так с помощью трухи таракан добывает из воздуха воду и живет там, где воды нет. А на вид безголовый…
Слева от черепашьего следа вверх животом мертвая круглоголовка — тот самый «тузик» с красным пятнышком на спине. Кто-то ее убил и пытался затащить трупик в норку. На месте преступления остались отпечатки пальцев… ног. Вооружаюсь лупой и опознаю преступника — песчаный тарантул! Убить убил, а вот в логово свое затащить не смог. Сидит, наверное, сейчас в глубине и смотрит вверх во все восемь глаз.
Черепаший след пересекает след скаптейры — золотистой в черную сеточку ящурки. Эта пишет сразу всеми четырьмя лапками, носом, животом и хвостом. Пишет о том, что ищет личинок. Вот ткнулась носом в песок, что-то учуяла и начала копать. По плечи зарылась, до задних ног, а личинку все-таки сцапала. Сквозь землю чует!
След черепахи тянется с бархана и на бархан. Черепаха ищет низинку с травой. И мне бы пора тень искать: солнце уже так печет, что становится жутковато. Но где укрыться, если вокруг никакого укрытия? Приглядываюсь к обитателям песков — должен же быть у них какой-то опыт! Как песчанке, правда, в нору мне не залезть и в песке, как «тузику», не утонуть. Не укрыться и в тень травы, как это делает черная бабочка.
По самому пеклу мчится муравей-фаэтончик. Вытянутое брюшко торчком вверх: от этого муравей как бы втрое меньше и, значит, втрое меньше нагревается солнцем. Но этот прием я давно перенял: стоя я тоже меньше, чем лежа.
Стрекоза уселась на саксаул, повозилась и нацелилась тонким хвостом прямо в солнце — превратилась из широкой буквы «Т» в чуть заметную точку.
Все уменьшают себя, чтобы меньше нагреться и сэкономить влагу! Может, и мне лучше встать на голову и нацелиться ногами в солнце!
Собаки ложатся в тень верблюда. Орел парит в прохладной вышине да еще норовит попасть в тень единственного на небе облачка. Все экономят воду внутри себя — потому что снаружи ее нет.
И мне остается терпеть и экономить воду во фляге. Теплую, горько-солоноватую, противную — но драгоценную. Из крохотного родничка, что я обнаружил недалеко от палатки.
Тянется след черепахи. Рядом печатаются мои следы.
Серая большая агама с обрюзглой мордой вползла на засохший куст и уставилась прямо в солнце. Туркмены называют ее «проклинающая солнце». Солнце, великое солнце, дающее всюду жизнь, в пустыне превратилось в убийцу! И проклинать его тут — не кощунство.
Агама волнуется: клином отвисла чешуйчатая синяя борода, посинели бока. Не выдержала, шлепнулась на песок и понеслась. И вдруг взорвалась!
Под нею взлетел песок, как вода всплескивает от камня. Агама вдруг вздулась и бесформенным комком закатилась за кочку. Агаму душил удав! Песчаный удавчик: песочного цвета, с глазами на самой макушке. Он лежал у кочки, выставив из песка только глаза. Его никому не видно, а он видел все. Лежали на песке два глаза, смотрели и ждали: не бежит ли кто, не приближается ли пичужка, приняв глаза за блестящие зернышки?
Удавчик оплел агаму петлями тела, как удавками. Резиновый рот его наползает на агамью пасть: агаме нечем дышать и нельзя защититься зубами. И только длинный хвост ее конвульсивно дергается, подметая песок.
Глазу невозможно разглядеть бросок удава: вот он просто лежит, а вот уже оплел свою жертву. Это стремительней, чем бросок лассо. Это меньше мгновения. Когда-нибудь это чудо снимут на ленту «рапидом» и все увидят, как ленивый и апатичный удавчик может мгновенно кидаться и затягиваться петлей.
Удав заглатывает агаму, распялив пасть, наползает на нее, как чулок на ногу. Вот и агамий хвостик ушел в него, как в нору. Вздутый комок продвигается до желудка. Остановился. Удавчик облизывается раздвоенным язычком, осматривается и, уткнув нос в песок, уходит в него широким извивом. Драгоценные капли влаги из воздуха через труху попали в жуков, с жуками попали в агаму, а с нею влились в удава. И это еще не конец путешествию капель воды: потому-то удавчик так торопится скрыться в спокойную глубину песков.
Судя по черепашьему следу, не такая уж она и медлительная! Столько уже позади барханов, а она шагает себе и шагает. Правда, тут поскользнулась и скатилась со склона колесом. Да еще и на спину перевернулась. И ничего! Повозилась, поерзала, махая растопыренными когтистыми лапами, изогнула шею, уткнулась лбом в песок, напряглась и… перевернулась на костяное брюхо! Вот тебе и «медлительная», вот тебе и «неповоротливая»!
Снова тянется след. Черепаха, оказывается, отчаянная путешественница: не напрасно брюшные щитки ее блестят, как подошвы ботинок путешественника.
Черепаха упорно ищет обетованную землю, травяной черепаший рай — в голых песках ей нечего делать. Снова скатилась с бархана — на этот раз на брюхе, как на салазках. Так и вижу, как подскакивала на песчаной ряби — как санки на снеговых застругах! Ничего, пусть разомнется: всю зиму спала без просыпа. Человек из шестидесяти лет двадцать лет спит — тоже не мало, треть своей жизни. А черепаха из шестидесяти спит пятьдесят пять. Хоть и долго живет, да мало что — кроме снов! — видит.
И все же за эти пять лет черепаха видит такое, чего нам и не снилось. Кто из нас ползал на животе? Кто зарывался в песок?
Черепаха ведет к развалинам, к груде рыжих поломанных кирпичей. Заброшенное кладбище. Кладбище в пустыне — самое живое место: там ниши, там норы, там тень и, значит, убежища!
Так и есть: в нишах глиняного вала прячутся черепахи. Видны в глубине их граненые панцири. Огромные, как кокосовые орехи, и маленькие, как орехи грецкие. Прячутся от жгучего солнца и терпеливо ждут вечерней прохлады.
Из норки песчанки высыпали птички! Выводок каменок-плясуний, удивительных «подземных» птичек. Увидя меня, птенцы, как мыши, один за другим юркнули снова в нору. А старые каменки в стороне приседают и подскакивают — пляшут вприсядку.
В таких местах любят гнездиться сычи и удоды. Прячутся змеи и ящерицы. В похожем месте однажды я чуть не споткнулся о кобру. Кобра встала на хвост и зафыркала. Это была мудрая старая кобра, а старые кобры не станут кусать по-дурному — они постараются отпугнуть. Кобра встает на хвост — во всей красе показывает себя. Потом начинает фыркать. Иногда — особо дурную овцу или туриста! — может сильно ударить носом, чтобы не лез.
Кобра, стоящая на хвосте, похожа на нераспустившийся бутон какого-то диковинного цветка. «Цветок» содрогается от ярости и брызжет злостью. Цветок фыркает и свистит. Всеми силами кобра показывает — не подходи! Кобре жалко тратить яд — ведь ты для нее не добыча. Для кобры яд так же дорог, как для врачей: а для них он на вес золота. Кобра пытается яд сохранить.
При убожестве змеиных мозгов такое старание надо ценить. И не вводить кобру в непредвиденные расходы…
Я так и сделал: обошел ее стороной и сфотографировал издалека. Может, другие при встрече с коброй чувствуют себя героями. Я же нет. Никто лучше кобры не умеет напоминать, что ты лишь всего-навсего простой смертный…
Ветер посвистывает в развалинах надгробий. Затерянно и уныло. Ветер пересыпает песок с ладони на ладонь. До горизонта — и дальше! — ни тени, ни зелени, ни воды! Земля солнечного огня. и никакой жизни тут быть не должно. А она есть! Полдня читаю исповедь черепахи — а сколько картин из жизни песков! Перевернул черепок, а из-под него жук-скарит. Бросился прямо под ноги! Не укусить он хочет, а спрятаться от солнца в мою тень.
На большом кладбище — кладбище маленькое, черепашье. Груда сухих панцирей — как пустые консервные банки. Большие и маленькие. Я разгребаю ногой, и они глухо постукивают. Понятно, почему все развалины в белых птичьих кляксах: хищники высматривают с высоты черепах и приносят сюда — на разделку. И вот за годы скопилась «посуда».
Из одного панциря выползла мохнатая фаланга. Из-под другого, вызывающе задрав членистый хвост с шипом, выбежал скорпион. И черепашье кладбище полно жизни. Выполз жук-миномет и сразу сделал стойку на голове — нацелился. Первое серьезное предупреждение: тронешь — пальну ядовитым паром!
Скарабей катит шар бегом и… стоя на голове! Щелкаю его по панцирю — он сразу же встает на задние лапки, а передние задирает вверх: сдаюсь!
След моей черепахи уводит дальше. Черепаха упорно карабкалась на барханы, то и дело оскользаясь, а то и сползая вниз. И мои ноги ползут и тонут. Хватаюсь за пук селина, но он не выдерживает, и я выдираю его с корнями. Под корнями сырой песок, а из песка смотрит на меня геккончик — глазастый, как лягушка, и пятнистый, как леопард. Поразительное порожденье сухой пустыни! Ему бы — мягкому, нежному! — в сыром болоте жить, а не в жестких прокаленных песках.
Геккон стоит на кривых тонких ножках, таращит на меня глаза и… виляет хвостом, как обрадованная собачка! На глаза ему налипли песчинки, и он стирает их… языком! Протирает глаз, как донышко блюдца. Сперва один, потом другой. Глаза сияют, словно шлифованные влажные гальки.
Охотится сцинковый геккон только ночью. А на день закапывается в песок — до самого влажного слоя. Тем и спасает свою нежную кожицу и свою жизнь.
В песках всегда есть этот влажный слой: в зависимости от погоды он то поднимается вверх, то опускается в глубину. И вместе с ним то выше, то ниже проводят день все те, кому не по силам дневное пекло и сушь пустыни. В полдень пески пусты — но под ними в глубине скрыт слой жизни, влажный слой, спасающий от жары. Не будь его, и пустыня в самом деле была бы мертвой. А так под поверхностью мертвых песков слой живых существ — как планктон в океане.
Но не спасет тебя и этот всех спасающий слой; в песок с головой не зароешься, как геккон.
На гребне бархана стоит на пяточках — пальцы жжет! — ушастая круглоголовка. Цветом похожа на песчаную — тоже что-то вроде комочка песка! — только комочек этот тяжелее раз в десять. Песочный хвост ее с черным — словно обугленным! — кончиком то сворачивается, то разворачивается — как «тещин язык». И вдруг мгновенно мирная ящерица обернулась в разъяренного дракона! Пригнулась, как для прыжка, хвост завила собачьим кренделем и красную пасть разинула до ушей! Да что до ушей — пасть с ушами! По углам развернулись красные складки — как два красных веера!
И этакое страшилище кидается в ноги, подобно рассвирепевшей дворняжке. Увеличь ее в сотню раз — и перед тобой воскресшее ископаемое чудовище, какое увидишь разве что в кошмарном сне.
Я переступаю с ноги на ногу, а круглоголовка пляшет свой воинственный танец. Когда нет у тебя острых когтей и больших клыков, а каждый тебя норовит обидеть — бери на испуг! Нападай первым, да разинь рот пошире, да разверни веером красные «уши». Вот схвачу, укушу, проглочу! Может, и испугаются…
А если нет — убегай. Или затрясись и утони в песок.
Круглоголовка так и сделала: прижалась к песку, задрожала и утонула. Быстрый и верный способ спасения: метнись под бархан, а еще лучше в куст, и утони там в песок. С глаз долой и из сердца вон.
Путь преградила длинная и крутая гряда. Никому бы не поверил, что черепаха может вскарабкаться на такую — но вот ее след! Лезу на четвереньках, поднимаюсь на гребень, встаю. Вот он — черепаший рай! Под грядой большая низина — зеленая от травы. Краснеют маки, желтеют странные ромашки — одни желтые пуговки без белых лепестков. Но перед раем ад — узкое, но длинное глиняное болото. Оно скоро высохнет и превратится в такыр, гладкий и крепкий, как асфальт. Но черепаха не стала ждать: слишком, заманчивые запахи плыли с другой стороны.
Смело вползла черепаха в густой кисель и увязла. Она ворочалась, выдиралась, но вязкая жижа от этого только больше и больше налипала на панцирь и лапы. И засыхала на них коростой.
Я опоздал: солнце вмуровало черепаху в густую глину, высушило ее и убило, не оставив ни единой царапины!
Вот она — неподвижная, как булыжник. Темная точка в конце длинного повествования, написанного самой о себе.
Старая Черепаха. На панцире вмятины и борозды: орел бросал с высоты на камни, лисица пробовала на зубок. Никто не смог одолеть — одолело солнце.
Старая черепаха — все щитки в морщинках. Каждая морщина — год жизни, сколько морщин — столько и лет. Как кольца на пне дерева.
Считать мне их некогда — манит зеленый черепаший рай. После голых сухих барханов тут и в самом деле рай: хоть и жиденькая, а тень, хоть и реденькая, а травка. Рыжие пончики осочки, маки, лиловые кустики астрагалов, белые эремурусы. Багряные кисти ревеня с расстеленными на песке листъями-лопухами. Эта вот благодать и грезилась черепахе в ее длинных зимних снах.
И не ей одной! Вижу сразу нескольких черепах — эти попали в рай. Но ведут они себя не по-райски: дерутся! Или в пятнашки играют? Гоняются одна за другой — бегом! Догонит и стук щитком! Чур-чура — ты пятна!
А некоторые… бодаются! Как два драчливых барана, кидаются лоб в лоб и — бряк! Но не лбами, а щитками; головы они на мгновение прячут. Другие кружатся каруселью, норовя одна другую цапнуть за лапу или за хвост своим попугайским клювом. Подсовывают друг под друга головы, норовя перевернуть противника на лопатки.
После драк и игр обкусывают листики и травинки, жадно жуют, подталкивая травинки в рот бугорчатой и когтистой лапой.
…А мы привыкли считать черепах чуть ли не мертвыми булыжниками! Не пьют, не едят, в воде не тонут и в огне не горят. И пригодны они разве что на гребешки да на пепельницы.
Жизнь черепах не балует. И в раю у них много забот. Трудно им уцелеть. Потому-то каждый год жизни оставляет на щитке морщину-борозду. Морщины лет — одна глубже другой…
22 апреля.
Для нас жизнь животного — как бы длинный пунктир. Черточки — это наши встречи, всегда случайные, всего лишь отдельные моменты их скрытой жизни. А просветы — это их жизнь без нас. Чтобы соединить пунктир в непрерывную линию, нам приходится что-то домысливать, о чем-то догадываться. Другое дело след на песке — это уже непрерывная запись. Единая линия жизни. Но и ее невозможно прочесть день за днем.
Преследовать зверя трудно. Не просто читать и его следы. Есть еще способ — исчезнуть, стать невидимкой. Укрыться в засаде.
Я снова в черепашьем раю. Сижу в кисейной тени саксаула. Сегодня пусть ходят другие — я буду сидеть. Другие — это жители рая. На километры кругом ни души — только струйчатые барханы. И зеленое пятнышко черепашьего рая.
Первой прошла большая длинноногая жужелица — черная в белых горохах. Быстрая, хищная, нацеленная; пробежит и замрет — словно высматривает и вынюхивает. Самая крупная жужелица, жужелица Манергейма. Она может одолеть даже ящерицу.
Словно соринки, гонимые ветром, мечутся по песку муравьи-фаэтончики, задрав брюхо вверх. Пролетные вертишейки садятся на песок и, ловко выстреливая языком, бьют муравьев как острогой.
Проскакал тонкопалый суслик, похожий на рыжего зайчика. Или на белку. Два-три прыжка и столбиком — осматривается. Вся жизнь у него с оглядкой: прыг, прыг — и столбиком, и глазами по сторонам. А то допрыгаешься…
Вдруг припустил со всех ног: у норы пробороздил с разгона, нырнул в дыру, дрыгая задними лапками.
Прилетела красноголовая чечевица и спросила: «Чего ты видел?» Вдруг проурчал козодой и смущенно умолк: урчать ему положено ночью.
Голое глиняное пятно изрыто норками, и края у норок заглаженные. Обитатели их мне известны — песчанки. Но когда я к ним подходил, в одну из норок втянулось что-то длинное, серо-желтое, в поперечных полосках. Не змея: змей с поперечными кольцами в пустыне нет.
Из норы высунулась усатая мордочка. Исчезла и тотчас высунулась из другой. Самая нетерпеливая песчанка — или разведчица! — присматривается ко мне. Вот выскочила целиком, уселась на пятки, подергивается, готовая в любой момент провалиться сквозь землю.
Не шевелюсь. За первой выскочила вторая, третья — из всех норок. Подземные крысы шныряют вокруг. У них, оказывается, горячая пора — сенокос. Старые большие песчанки далеко упрыгивают от нор, стригут траву, заталкивают ее лапками в рот поудобней и с травяным снопиком скачут назад. Суета сенокоса: мелькают в зеленой осочке светлые зверьки, стригут, тащат в зубах пучки, снопики и букеты. У одной в зубах красный мак, у другой — ромашка. Траву раскладывают у нор сушиться. Веточки густой полыни затаскивают под землю, в гнездо, чтобы выгнать блох.
Высунулись из нор и молодые: они меньше, с толстыми носами и глупыми глазами. Они еще боятся отбегать от нор. Усаживаются на пятки, берут в ручки сохнущие травинки и усердно их зубрят. Самые смелые скачут старикам навстречу и вытаскивают травинки прямо у тех изо рта. В разгаре сенокос: старики косят и носят — молодые опробуют.
Ко мне они пригляделись и больше не обращают никакого внимания. Только когда уж слишком громко щелкает аппарат, самые ближние вздрагивают и подскакивают.
Пригляделся к песчанкам и я и все чаще кошу глаз на большую нору в сторонке, в которую втянулось то, полосатое.
Ага, что-то светлеет в темном овале! Толком не разглядеть, но чувствую — не песчанка. Большой чешуйчатый нос высовывается чуть заметно, тягуче-медленно — по сантиметру в минуту.
Вот нос, вот желтый внимательный глаз, толстая чешуйчатая шея. Варан — крокодил песков! Это его первый выход после зимней спячки. Подходя, я спугнул его, не дал погреть замлевшее в спячке тело — и вот он лезет снова.
Самая крупная наша ящерица — в полтора метра. Извести ее не успели только лишь потому, что появились дешевые заменители кожи. А до этого кожи варанов бойко кроились на ремешки и кошельки.
Варан не торопится. У меня же давно замлела спина и песок нестерпимо поджаривает. Варан высовывается из норы со скоростью растущего растения. И все время не сводит с меня настороженного золотого глаза. То помашет длинным раздвоенным языком — не поймешь, принюхивается или пробует струйки ветра на вкус? То широко раскроет кожистое ухо — прислушивается. Пахнет весной, привычно шумит саксаульник — вот только кто-то сидит…
Наконец выполз, сладко зевнул во всю щучью пасть и блаженно распластался на горячем песке похудевшим за зиму животом.
Лежит и блаженствует. А я поджариваюсь! Все довольны вокруг: суслик в осочке мелькает, поет синица серая, пыжится хохлатый жаворонок, дремлет варан — один я как грешник на сковородке!
Стройная черная оса волоком подтянула к вараньему носу большую гусеницу, бросила ее и забегала, ища свою норку. Варан чуть сунулся вперед и гусеницу проглотил. Оса растерянно покружила и улетела за новой. Приволокла вторую, такую же толстую, а он и вторую съел. Наверное, он и осу бы съел, но та вовремя улетела.
Скоро и соседям моим стало невмоготу. Смолк жаворонок и лег за пучок травы. Песчанки и суслик спрятались в норки. Варан отполз в тень куста эфедры. А у меня ни тени и ни норы…
Но ты видел сенокос подземных крыс и весенний выход варана! Огромная красивая ящерица смотрела на тебя внимательно золотым глазом. Ты видел, как оса угощала варана. Заметил его плоское отощавшее за зиму брюхо, вялые задние лапы, — они еще не отогрелись на солнце. Длинный красный язык выпархивал из сомкнутых губ длинной струйкой огня. И понял ты, что такой вот живой варан драгоценнее всякого кошелька — даже напиханного деньгами!
Вечером натянул веревку, повесил белый вкладыш от спальника, навел луч фонаря и стал ждать, кто завернет ко мне на огонек.
Саксаулы протянули к свету густые ветви. У экрана кружится мелюзга, и по вкладышу мечутся тени. Но вот с гудением стали вываливаться из темноты грузные жуки-скарабеи. С лета тыкаются в экран, и экран вздрагивает, как от ветра. Тяжело падают на песок, ворочаются, ползают какими-то заколдованными кругами, роют норы, закапываются.
Приковыляли чернотелки, уткнулись в песок лбами и замерли в низком поклоне. Прилетели хрущи, вцепились в экран, повисли и замерли. Пришагал из темноты большущий жук-блябс: сделал стойку на голове, нацелив «хвост» в звезды.
Дикие мои соседи спешат на огонек. Прилетели шустрые ночные бабочки, забегали по экрану вверх и вниз. Пухлые крылышки трепещут, и сыплется с них, посверкивая, пыльца. Прилетели сверчки — черные, усатые и глазастые. Носятся возбужденно по экрану наездники — тощие, длинные! — и барабанят по нему усиками, как барабанными палочками. Прилетел бешеный бражник, стал тыкаться в экран мягким лбом — словно бодается.
Уныло ноет комар, ядовито звенят москиты. Мохнатые бабочки-совки растерянно кружат по вкладышу, зябко подергивая крылышками. Села нежно-зеленая златоглазка: такая нежная, что насквозь просвечивает, такая златоглазка — как два огонька сияют!
С шумом продрался сквозь ветви разбуженный саранчук. Прилетел, вихляясь на расхлябанных крылышках, муравьиный лев, похожий на маленькую стрекозу.
Живая воронка из насекомышей завивается над огнем. Сверху в нее вниз головой ныряют верткие летучие мыши — только крылышки мельтешат. Серый геккон на серой ветке хватает мух. А внизу на песке хватают бабочек пучеглазые жабы.
А из черноты летят, ползут, скачут все новые жуки, бабочки, мухи и комары.
Свисают над огнем серебристые, словно заиндевелые, ветки. И мечутся в странном танце, танце огня, обитатели леса пустыни, мои соседи.
23 апреля.
Сегодня проспал и чуть не сварился в палатке. Выскочил босиком и запрыгал — песок раскаленней железа! Пустыня показывает коготки. А ведь только еще весна — что же здесь будет летом?
Идешь, а голова наливается тяжестью, во рту горько и вязко, сердце толкает в ребра, с трудом качая загустевшую кровь. Сейчас бы облиться водой и встать на сквозняк, расставив руки. Но вода и сквозняк и во сне не снятся.
Днем в палатке как в мартеновской печи. Поэтому рядом с ней я натянул тент, под него положил надувной матрац — мягко, тень и вроде даже шевелится воздух. Сидишь нагишом, стараясь не шевелиться, и все равно весь течешь. По силам одно занятие — пить чай. Чай кипячу на костерке из саксаульих веток — они горят синим пламенем, как облитые бензином.
Ни думать, ни двигаться невозможно. Отупение и обалдение. Ощущение мокрой тряпки, сохнущей на припеке.
В полдень на верблюде подъехал пастух: долго смотрел на меня с высоты — живой я или нет? Я дрыгнул ногой и пополз к чайнику. Потом мы пили чай. Я все тек, как неотжатая тряпка, а он меня запугивал. Знаю ли я, что скорпионы заползают ночью в постель? Я кивал и, отогнув угол матраца, показывал ему сразу дюжину скорпионов. Они наползли туда ночью, в дневное пекло ни один из них не отважится из-под матраца и клешню высунуть! А вечером я их разгоняю.
Знаю ли я, что живет в песках ок-илян — стрела-змея, которая прыгает и протыкает верблюда? Я развязываю полотняный мешочек, и из него выскакивает — как чертик на пружинке! — глазастая змеиная голова. Стрела-змея — безвреднейшая из всех ядовитых змей. Чтобы укусила ядовитым зубом — надо ей палец засунуть в глотку; там, в глубине у нее ядовитые зубы. Да и ядовиты они только для маленьких ящериц.
Пастух хотел запугать меня, а похоже, запуган сам. Но вида не подает. А знаю ли я, что живет в песках змея-спираль? Чего не знаю, того не знаю. Наконец-то пастух меня поучает, как и положено аборигену. Так знай — есть змея-спираль! Совьется и винтом по песку! Как змеевик. Ну змеевик-то ты должен знать — кто змеевик не знает? Песок днем горячий, чтобы брюхо не припеклось, скручивается змея в змеевик и катится боком! Хитрая.
У меня нету сил спорить с ним. Я только слушаю и киваю. Я и сам бы сейчас свернулся в спираль и укатился бы куда-нибудь в речку.
Пастух разохотился: есть еще — летает по воздуху! Летит, извивается и блестит. Летучий змей. Веришь?
Я киваю и подаю ему кружку с чаем. Сейчас я верю во все.
Чабан взгромоздился на своего верблюда и затерялся в раскаленных песках, как мираж. На прощанье подмигнул:
— Испытание на выживаемость, да? — Он читал, что сейчас в моде такие вот испытания — во льдах, в песках, на воде.
К вечеру, как всегда, спала одуряющая жара. Но от всего — от песков, от кустов! — еще пышет жаром. Но это уже истекающий в небо жар: земля отдает то, что накопилось в избытке. Земля остывает и переводит дух.
Постепенно все становится серым. Только небо на закате блекло-желтое, и на его бледности четко и резко рисуются жесткие суставчатые ветки и скрученные жгутами стволы.
Странный шум, похожий на шум накатывающейся волны, нарастает в глубине саксаульного леса. Это ветер. Нахлынул, зашумел, обдал теплом, зашевелил жесткие ветки. А погодя потянуло прохладой и свежестью — и легче стало дышать, и можно было даже встать и двигаться.
Засвистел рыжехвостый тугайный соловей — неторопливо и чуть грустно, как свистит у нас в сумерках певчий дрозд. Над тентом затикал геккончик. Он давно живет рядом со мной, но появляется и «поет» только по вечерам. Представляется, что он выползает с палочкой в лапке и, как дирижер по пюпитру, постукивает по сучкам: внимание, начинается ночь! Тик-так!
Ночью над пустыней всплывает луна, и пески — до самого горизонта! — становятся голубыми. Все словно погружается в прохладную тень подводья. Заросли саксаула становятся кущами водорослей, а волны барханов — морским дном.
Легко и прохладно после струящейся дневной жары Иду, оглядываясь на светлое пятнышко палатки, утонувшей в дымных лунных кустах.
Тишина. И голубые пески. Нездешний, удивительный мир. Мир далекой планеты.
Далеко — чуть слышит ухо! — неясные стоны. А рядом, в расплывчатом темном кусту, таинственное бульканье-тиканье. Шорох своих же шагов. И черные скобки следов печатаются на песке.
Лениво тянется лунная ночь. Ни движенья, ни звука, ничто не настораживает, ничто не тревожит. и все-таки чего-то ждешь! И что-то влечет тебя дальше и дальше в голубые барханы. Слишком все призрачно и необычно, чтобы не ждать и не идти.
С бархана на бархан — как с волны на волну. С голубого гребня в темный провал. Из провала снова на светлый гребень. Все дальше, все глубже в сияющее неоновое пространство.
Приставишь к уху ладонь — и в ухо тебе тишина. Голубой сон спящей пустыни.
Даже знание не может погубить эту фантастическую красоту. Я знаю, что тикают на кустах гекконы. А постанывает вдалеке сыч. Урчит козодой: вчера я осветил одного фонарем, и глаза его загорелись рубинами. Знаешь все и всему поражаешься.
Что-то блестит как вода. Жму ногой — твердо. Это такыр, до звона засохшее «озеро» глины.
Поет на такыре сверчок — как далекий колокольчик звенит. Раскорякой бежит чернотелка, катя сбоку свою круглую тень.
Давно не видно палатки — и пусть. Не хочется возвращаться к привычным вещам. Смотрю и смотрю на голубую землю: сухую, бесплодную, мертвую и… прекрасную.
Задумчиво тикает лупоглазый геккончик: чешуйчатое горло его дрожит, а в черных огромных зрачках сияет луна и голубые пески.
Не часто наяву попадаешь в сказку, не часто явь такая же удивительная, как и сон. Время остановилось, все пронизано лунным светом. Сияние поседевших песков, пятна кустиков саксаула. И прохлада. Спасительная прохлада — долгожданная, легкая, возвращающая жизнь.
Воровски — как крабишка! — пробежал ногатый тарантул. По-утиному, вперевалку, проползла толстая чернотелка. А потом, словно птица, пронеслась над песками тень, мелькая неясным белым пятнышком. Тушканчик! А белое пятнышко — кисточка на хвосте.
Где-то тут и черный паук каракурт, которым пугал пастух. В самом деле ядовитый паук от укуса его гибнут овцы, кони, коровы. Людей он чаще кусает ночью: спящий может нечаянно придавить паука. Тогда надо прижечь укус спичкой — яд обезвреживается огнем. Каракурт опасный паук, и рассказы о нем не выдумка. Это не скорпион, укус которого не сильнее пчелиного, и не фаланга, которая и вовсе безвредна. Гигант верблюд гибнет от укуса паучка ростом с горошину.
Пугал пастух и многоножкой ростом с овцу. Он видел ее следы — извилистая полоса шириной с чабанью шапку, истыканная тысячью ножек. Может, бежал дикобраз, волоча по песку растопыренные колючки?
Сколько везде таких выдумок! И надо бы их собрать, как собирают вымирающие слова и обряды. Красная книга баек, выдумок, ошибочных представлений. Они уходят бесследно, а жаль. Целая эпоха познания природы, общения с ней. От сказок и баек до наших нынешних представлений. Что было — что стало, что потеряли и что нашли…
Места обитания многих зверей сейчас сократились в десятки и сотни раз. Часто от них остаются одни названия. «Кулан-булак», «Кулан-тепе» — Куланий родник, Куланий холм. Памятники вымершему тут кулану. о куланах не помнят и старики, а родники и холмы — помнят Только по названиям гор и урочищ можно восстановить теперь их прежнее распространение. Названия как отзвук былого. Так в ущельях гор видишь выцарапанных на скалах оленей или архаров, которых давно уже нет. А от скольких уже ни следа, ни названия, ни рисунка.
В байках охотников и пастухов сохраняется нечто такое, что непременно трогает сердце и волнует воображение.
Гигантская многоножка, летающая змея, змея-спираль…
Поживем — увидим.
Странными путями приходится иногда узнавать о редких животных. Как-то нашел в лесу хвостик летучей белки, оставленный ястребом или совой. Но саму летягу удалось встретить лишь через пятнадцать лет! В выстилке старых гнезд находил перья птиц, которых никогда в этих местах не видел. В погадке сыча нашел череп карликового тушканчика, а самого его так до сих пор и не встретил.
В промоинах и ущельях находят рога архаров, которые давно уже там не живут. В каменистых черных пустынях десятками лет сохраняются даже лежки джейранов — «ископаемые» лежки! На почерневшей от солнца щебенке видишь светлый овал. Здесь когда-то лежал джейран; устраиваясь на отдых, он копытил землю, переворачивая загоревшие камешки светлым донышком вверх. По степени потемнения донышка можно примерно прикинуть, сколько десятилетий назад он тут лежал. Встречаются лежки, которым более полувека.
Черное небо и голубые пески. На засохшем кусте тикает тихо геккон. Где-то у горизонта урчит козодой. И эти чуть слышные звуки только усиливают плывущую тишину.
Пора в палатку. С высокой песчаной гряды весь мой саксаульник внизу кажется клубами курчавого дыма. В который раз упоминаю про дым, а лучшего сравнения не найти. Клубы застывшего дыма, посеребренного светом луны. А вот и белая точка моей палатки, — как белая искорка.
Тишина и сиянье луны. И свист рыжехвостого соловья, неторопливый и чуть печальный.
24 апреля.
Вышел в пески в семь утра. Свежо, резкие длинные тени. Пески просыпаются по заведенному порядку.
В семь двадцать выползли первые большие чернотелки. В семь сорок появился первый жук-каспика — белый в черную полоску. В семь пятьдесят заметно пригрело и запорхала черная бабочка. Восемь двадцать — на лицо липнут первые мухи, пролетела первая репейница. Восемь тридцать — выползла греться первая скаптейра, сетчатая ящурка. Восемь сорок — промчался по песку первый «тузик». В девять часов закружил первый коршун — значит, над нагретым песком уже поднимаются токи нагретого воздуха: мне их не видно, но коршун нащупал их крыльями. В девять пятнадцать первый охотничий след скаптейры — прогрелась и отправилась на охоту. Все точно по расписанию.
К девяти часам во рту копится вязкая горечь, губы становятся чешуйчатыми и начинает царапать в горле. Тянет горячим ветром, и гребни барханов начинают дымиться — песок заметает следы. А какие были следы на восходе: четкие, ясные — как чеканка! Каждое утро видишь эти шедевры чистописания — и каждое утро ветер безжалостно их стирает.
Солнце, поднимаясь, испаряет меж барханов ночную прохладу и тень. С утра опускаешься в эти впадины, как в прохладную тихую воду. Даже матовый налет сырости на серебристых листьях акаций. А днем спускаешься в межбарханье словно в ванну с горячей водой — дух захватывает и обжигает ноздри. И на теле выступают пупырышки — как в парилке на верхней полке. И цедишь сквозь зубы уже не воздух, а обжигающий кипяток. Дунь на голую руку — и опалишь, как паяльной лампой.
От раскаленных склонов пышет огнем. И только над самой головой лоскуток голубого неба — такого свежего и голубого, что так бы вот взял и облился им! Так всегда: с вершины барханов небо кажется тусклым, сухим, добела раскаленным, а спустишься в межбарханье — и небо становится свежим, влажным, насыщенно-голубым. Испепеляющий зной вокруг, а там, в лазоревой глубине…
…А там, в лазоревой глубине, летит, сверкая и извиваясь, летучий змей. Не чудится, не кажется — летит, поблескивая, змея. Почти бесцветная, длинная, извивается. Помелькала и скрылась за гребнем, косматым от веющего песка.
Но такого не может быть, тут что-то не так, нет на земле летающих змей! Спешу по бархану вверх, подыскивая хоть какое-нибудь приемлемое объяснение. Помутилось в глазах? Но почему тогда я сейчас все ясно вижу — до песчинки, до стебелька! Я очевидец, а кто мне поверит? Я и сам не верю себе. Но я же видел! Вот только сейчас…
На гребне засвистывает поземка. Песок сечет по ногам. Никаких следов.
Я закрываю глаза и все вижу снова. Летит и блестит, как лента легкого целлофана.
Орел выронил полоза из когтей? Но полоз падал бы вниз, а не летел по ветру? Да и орел не такой растяпа, он бы непременно спустился к добыче, и я бы увидел его.
Никого. Жмусь в тени тощей песчаной акации, а когда тень уходит — передвигаюсь за ней. Ветер мотает обвислые ветви, я то на солнце, то в тени — то обдает светом и жаром, то укроет тенью и свежестью.
Как тут живут! Я могу вернуться к палатке, облиться водой из родничка, сесть под тент на ветерок. И остывать, остывать, остывать. А потом пить чай, размачивая ссохшееся нутро. А как они?
Перевеянный прокаленный песок. Горячий, иссушающий ветер. Ни капли воды. Ни пятнышка тени. День за днем, день за днем. За одну живучесть их надо бы сохранить. И всем показывать — поразитесь! Поразитесь силе жизни и совершенству природы.
Одно из «совершенств природы» — саранчук вцепился в листья акации и жует. Ветер мотает его вместе с ветками, но он крепко держится. Сразу и ест, и пьет. Акацией, как насосом, качает воду из глубины. И какой — метров десять — пятнадцать! И так уже брюхо набил, что блестящие пояски на животе разошлись и в просветах дышит тонкая кожица — вот-вот обручи-пояса не выдержат и брюхо лопнет! Обжора затих, обвис обессиленно и уснул.
Щеку щекочет муха, надеясь на капельку пота. Но пота нет, щека засохла и шелушится. Дунул на муху краем рта — и щеку обжег.
Шипя и завиваясь волчком, бредут смерчики. Вдруг отрываются от песка и ввинчиваются в небо. Долго потом сыплется сверху труха и сухие травинки. Лицо и шея горят. Веки смежаешь в узкую щелочку, но пронзительный свет все равно проникает в мозг. И лучше глаза закрывать — иначе кружится голова.
Медленно тянется день. На акации у ствола старое птичье гнездо, чашечка его полна песка. Песок медленно течет из щелей: песочные часы пустыни высыпают минуты…
Для обитателей этой иссохшей земли я должен бы быть заманчив, как ручей, как переполненная лужа, как бочка с водой, наконец! Как я ни высох сверху — внутри я все равно на три четверти из воды. И должен распространять восхитительные флюиды влаги, свежести и прохлады. И ко мне — словно на водопой! — должны бежать, лететь и ползти обитатели этих безводных песков. Я для них как живая приманка.
Но вокруг никого. Обитатели пустыни обходятся без меня и без воды. И в этом неописуемом пекле один только я ношу с собой воду! Я, сам состоящий из нее на три четверти. В песках я что-то вроде ходячей фляги. Пузырь с водой, катящийся по барханам. Бочка с водой, которая все время хочет пить… Страдающая от жажды вода!
К вечеру ветер стих.
Осматриваю склоны и впадины — вдруг что-то подскажет разгадку? И ничего: все стерло ветром, все замело песком.
Загадали пески загадку. Дело теперь за мной.
Ночью к палатке пришел геккончик. Смирно стоял в сторонке, смотрел на огонь и вилял загнутым хвостом. Зачем-то время от времени открывал розовый, как у котенка, ротик, словно зевал, и протирал языком огромные глаза. Налюбовавшись, ушел в темноту, все так же по-собачьи виляя хвостиком.
25 апреля.
Вышел чуть свет и до восхода ушел далеко. События утра повторялись: в том же порядке, что и вчера, появлялись жуки и выползали ящерицы. И снова к девяти часам стало жарко. Разогретая сетчатая ящурка, испугавшись, метнулась к кустам, налетела на бугорок, прыгнула с него, как с трамплина. Пролетела по воздуху чуть не метр, в шесть раз длиннее своего тела. Если большой варан мог бы прыгать с такой же резвостью — он пролетел бы по воздуху десять метров — ни зайчатам, ни сусликам не было бы спасения! Но природа, дав преимущество в росте, непременно ограничит в резвости. Природа никому не дает безраздельного преимущества. У каждого своя ахиллесова пята. Первый нынче вараний след. Первые дни после спячки вараны отогреваются и почти не отходят от зимовочных нор. Потом проверяют ближние норы песчанок, сея переполох и страх. И вот уже пустились в странствия по пескам в поисках добычи и приключений. В норах сейчас много неопытных малышей, к тому же там всегда прячутся ящерицы, жуки и гекконы.
Вараний след похож на след огромной раскоряченной жабы. Цепочка из пучков царапин. Ширина дорожки двадцать сантиметров — варан прошел средненький, в метр с небольшим. У пучка травы застрял лоскуток чешуйчатой кожицы; значит, варан линяет. У того, что был у норы, кожа на пояснице и задних лапах тоже висела лохмотьями.
Если варана догнать, он остановится, повернется к тебе узким рылом и начнет пугать — шипеть как проткнутая шина. Бока его работают, как мехи, как насос, — вот бы приспособить резиновый матрац надувать! Разевает зубатую пасть, машет длинным раздвоенным языком, хвостом хлещет. И похоже, может ощутимо хлестнуть; и уж наверняка сшибет при охоте ящерицу или песчанку.
Я не собираюсь догонять варана, но узнать, зачем он вышел в пески, надо. Что он ищет после выхода из норы?
Странный вараний след пересек след еще более странный: словно кто-то чертил палочкой на песке буквы «К». Длина буковок шесть сантиметров, расстояние между ними — тринадцать. Такой диковинный след может быть только у сов, а судя по размерам его, — наследил сыч. Для чего шагал этот домовый сыч по таким бездомным пескам?
Два-три таких «почему» — и можно шагать целый день.
Домовый сыч любит гнездиться в постройках. Туркмены зовут сыча «богачом» — он один занимает большое кочевье. И еда ему, богачу, сама в рот идет. У места сычиной дневки скапливаются погадки — комочки с непереваренной шерстью и косточками грызунов. На них слетаются мухи и приползают жуки, на мух и жуков собираются зверьки и птицы — богачу остается их только хватать.
Сычиный след подошел к норе и… скрылся в ней. Неужели сыч залезет к песчанкам в нору? Птица охотится под землей!
Вараний след тянется от бугра к бугру, скрывается в переплетениях обнаженных корней, виляет в понижениях меж барханов. Вот-вот увижу впереди тело ящера, вразвалку идущего по песку.
След перевалил через непонятный бугорок; словно под песком спрятано «куриное яйцо. Смахнул песок, а под ним… гриб! Еще бугорок, с горошину. Сдуваю песок — зеленая закорючка ростка. А если сгрести ладонью песок пошире, увидишь тут и там тощенькие зеленые ворсинки — какая-то травка пытается прорасти. Но поздно: она сразу же высохнет, как только высунется из песка. И грибы будут торчать из песка… сушеные.
В стороне странное пятно на песке: вроде протерлась дырочка на холсте, а ее заштопали. Или пришлепнули песок печатью с иероглифами. След так и называют — „печать тарантула“. Песчаный тарантул забрался в норку, и „запечатал“ за собой вход. Ветер скоро печать загладит, и никто не узнает, что тут, под песком, тарантул спит.
Растрепанный высохший „початок“ заразихи, вокруг следы маленького зайчика — или нет? Конечно, нет; очень уж тонкие и длинные пальцы у этого „зайца“. Тонкопалый суслик орудовал. Сперва растрепал заразиху, а потом на склоне лунки копал, а в лунках не чешуйки тюльпаньих луковок, как обычно, а… надкрылья майских жуков!
Катит шар скарабей. Вот выбрал место, роет нору, выгребает головой песок, как бульдозером. Торопится. И все равно не успел зарыться: налетела ушастая круглоголовка и слопала скарабея!
Еще картинка: на склоне нос к носу чернотелка и сетчатая ящурка. Чернотелка склонилась в традиционном поклоне, ящурка распласталась — обе не двигаются. Что это? Ящурку озадачила неподвижность жертвы? Или стойка ее напоминает боевую стойку ядовитого бомбардира-блябса? Я ушел, а они так и остались гипнотизировать друг друга.
А варан мой ни с того ни с сего вдруг припустился бежать! Так и вижу, как из-под его кривых жабьих лап брызжет песок. Промчался тридцать шагов, оставляя между отпечатками лап извилистые борозды от хвоста. И снова пополз лениво и не спеша, ведя кончиком морды над самым песком — словно принюхиваясь. До чего зримо пишут о себе обитатели песков: смотришь на след, а видишь живое существо, со всеми его ужимками и повадками.
Посреди следа комок влажного песка с несколькими надкрылышками жуков. Ясно, что не помет, — а что? Уж не варанья ли это „пробка“ — вроде медвежьей „пробки“? По выходе из берлоги медведь оставляет на следах особую „пробку“. Только после этого у медведя появляется аппетит, до этого он ничего не ест. Может, и у варана в спячке кишечник тоже „пробкой“ закрыт? И вот варан раскупорился…
След варана пересек встречный вараний след: вараны начали широко ходить. И скоро, наверное, начнутся вараньи свадьбы. Мало кто видел их, и никто еще не сфотографировал. И мне не придется, с каждым днем ходить все труднее, а приближается пекло и вовсе непереносимое. Полчища комаров стерегут у нас тайны леса, на страже тайн пустыни стоит жара. Минутами становится жутко — а вдруг упадешь? Тяжелая волна жара ударит в голову, все поплывет в глазах. Что тогда?
Фляга уже пуста. На уши давит, как при посадке самолета, в горле спазмы. Словно паришь в невесомости, а барханы как бы отдаляются и двоятся.
Бреду назад, подставляясь на гребнях даже самому легкому шевелению ветра, ловлю его всем телом, больше всего боясь непонятного жуткого раздвоения барханов, тяжелых толчков в виски.
И вдруг вижу четкий след „спирали“!
Бесконечная цепочка параллельных косых черточек. Диковинный след переваливает через гребень, спускается по пологому склону. Это несомненно след „змеи-спирали“, о которой говорил чабан. Но идти по нему я уже не могу. Голова переполнена вязким зноем; я несу ее на плечах, как горянки носят на головах тяжелые кувшины с водой — осторожно и ровно, тяжесть расплавленного свинца.
След спирали… Ни одно живое существо не может оставить такого странного следа, если… если оно и в самом деле не скручено, подобно змеевику! Щелкаю аппаратом, хотя совсем не уверен, что пленка в нем не расплавилась. На всякий случай рисую след в блокноте. Никто из живых существ не может оставить такой вот след! Никто! А след — вот он — у ног…
Вползаю под тент и лью на голову воду. Странно, почему вода не шипит и не пузырится? Но что за блаженство! Тень, влага и хотя бы подобие прохлады! Нет, не блаженство — это спасение. Немощное тело наше может нормально существовать в узкой щелке от 36 до 37 градусов. Всякая другая температура для него — болезнь. Здоровье в пределах градуса!
За тентом сияние белых песков и белого неба. Все раскаленное добела. Туда сейчас руку страшно выставить — все равно что сунуть ее в кипяток.
До вечера лежу врастяжку, закрыв глаза, раскачиваясь на волнах в такт толчкам загустевшей крови. Полузабытье, полусон. Состояние черепахи, впадающей в летнюю спячку.
В сумерках зашумел саксаул, и потянуло ветром. И сразу под тентом тонко заныл комар и запорхали… поденки! Нежнейшие, почти прозрачные насекомые, всегда роями толкущиеся у воды, — откуда они тут, почему не испепелились за день?
Потом зачирикал геккончик и усыпляюще долго трещал козодой. Обалдение дня проходило. Можно было вставать. Я осветил геккончика фонарем: серая кроха с выпученными глазами. Чирикая, он задирает хвост и рывками ползет по ветке: то ли кого-то зовет, то ли кого-то пугает. Как спасается этот кусочек слизи, почему давно не обуглился и не рассыпался в порошок? Жизнь поразительная, неправдоподобная, — жизнь в огне.
26 апреля.
Жизнь поразительная!
Когда песок начинает жечь пальцы, ушастая круглоголовка встает на пяточки, задрав пальцы вверх. Когда воздух даже на гребне бархана становится неподвижным — круглоголовка начинает обмахиваться хвостом.
Сегодня поймал путорака — пегую землеройку песков. Симпатичная крохотная зверюшка: остроносая, с большими серебряными усами, с розовыми голыми ушками. Шкурка серая с белым брюшком и овальным белым пятнышком на спине. Зверюшка замечательна тем, что должна непрерывно есть. Стоит не поесть с полчаса — и симпатичная обжора сдохнет. Какое-то непрерывное жующее и переваривающее устройство! Деловито слопав одну чернотелку, путорак принимается за другую, да так жадно, будто не ел неделю, хотя каждая чернотелка в половину его самого. Говорят, что он даже не спит; боится уснуть и околеть с голоду! Ест непрерывно — днем и ночью.
Наверное, преувеличивают. Должен же он тратить время и на охоту. А как же зимой? Зимой жуки и ящерицы прячутся, где путораку их столько найти?
…А путорак доел третью чернотелку и поводит носиком-хоботком — нет ли рядом четвертой?
Сегодня в пески не пошел. Сидел в саксаульнике у нор песчанок. И повезло: из крайней норы вылез… сыч!
Высунулась круглая голова с влажными золотыми глазами. Потом вылез весь — но что за вид! Обшарпанный, ощипанный; перья на спине и крыльях потерты, белые стерженьки торчат, как иглы у дикобраза.
Ковыляя, сыч отошел от норы, пригнулся, подскочил и взлетел. То ли у него гнездо в норе, то ли он запоздал там с ночной охотой. По виду ясно, что лазать в норы для него не диковина. К тому же, как иначе поймаешь ночью дневную песчанку, если к ней в дом не вломишься!
Из срединной норы поселения не спеша выбралась старая толстая песчанка. Встала столбиком, огляделась и почесала под мышкой. Растерла кулачками толстые щетинистые щеки. На миг задремала, разморенная солнцем. Но тут же вздрогнула, проснулась и… увидала меня! Куда подевались старость и лень! Песчанка задергалась и… заплясала! Лапками отбивала чечетку — тра-та-та! А потом взвизгнула и провалилась в нору, выбив облачко пыли. И под землей зазвучала тревога: тра-та-та! Тра-та-та! То тут, то там! На миг из норок выглядывали взъерошенные головки зверьков и снова прятались. Взлетала пыль, словно зверьки с силой захлопывали за собой дверь. Всполошила всех старая крыса!
Можно часами сидеть у звериных нор или у птичьих гнезд. Это то самое, о чем говорят: лучше один раз увидеть! Время, рождающее понимание. И сочувствие ко всему живому.
Что же делать с летучей змеей и змеей-спиралью? Должно же что-то за этим быть! Я не интригую читателя, я и в самом деле ничего не знаю и ни о чем не догадываюсь. Я просто не знаю, как быть.
В пустыне многое озадачивает.
Сегодня, идя к этим норкам, на песчаной залысине я увидел след… маленького велосипедиста! Ровная рубчатая полоса пересекала песок. Когда я зимой показывал этот снимок, все не задумываясь отвечали, что это след велосипедных шин.
— Угадали! — говорил я. — Это катался на велосипеде человечек песков. А на самом деле это был след большого египетского таракана…
Над снимком следа спирали гадали долго и безуспешно: невозможно было вообразить, кто — и как! — мог оставить такие следы. С летучей змеей было проще: ее следов не было и она могла показаться.
— Но все-таки? — спрашивал я.
— Да мало ли что… Но ты же сам знаешь, что летучих змей нет.
Я знаю. Нет. Но я же видел ее — своими глазами!..
Рядом на ветку вползла агама и скосила на меня желтый глаз. Глаза агам, как и глаза хамелеонов, могут поворачиваться в разные стороны: не шевеля головой, она может все вокруг видеть. Обладай я талантом агамы, я бы ясно сейчас увидел, как позади из реденькой щетинки песчаной осочки поднялась змеиная голова на длинной шее. Но я лишь краешком глаза и мельком заметил нечто, что принял за торчащую сухую ветку. Мгновением позже я повернулся, но „сухого сучка“ уже не было. Рассказываю я вот к чему. Видели, как степные птицы, жаворонки или каменки, вдруг ни с того ни с сего опускались в траву и… попадали в пасть змее! Что это — знаменитый „магический“ взгляд, гипноз? Или птички блеск чешуи принимают за блеск желанной воды? Или что-то еще?
Может быть, и „еще“! Однажды ловец змей рассказывал, как охотился на птиц полоз. Хитрость змеи была в том, что он… никак не охотился: не подкрадывался, не преследовал, не заползал в гнездо. Он просто поднял над полынкой шею и не шевелился — обернулся тем самым „сухим сучком“, который только что торчал у меня за спиной!
Степные птицы любят садиться на возвышения: камни, пласты дерна, засохшие стебли — сверху ведь лучше видно. И ловец убеждал, что полозы это знают. И нарочно „оборачиваются“ сухим сучком. Заметив удобную присаду, птичка снижается, присаживается — и попадает в зубы. Что-то вроде охоты на подсадную…
Непременно проверю и „сучок“ и „блестящую лужу“. Так ли? Или это тоже одна из расхожих баек.
День прошел незаметно. Хоть и пекло, но совсем не так, как в открытых песках. Хоть и кисейная, а все-таки тень. И к палатке я шел не разваренный и не засохший. Шел и не знал, что приближаюсь к разгадке.
На склоне из-за пучка селина вильнула серая змейка и, свернувшись спиралью, закатилась за кустик ферулы!
Из ферулок скрыться некуда — чистый вокруг песок. Она должна быть там, я сейчас увижу ее — змею-спираль!
Постоял, успокаиваясь, и стал сползать на боку, упираясь в песок каблуками и локтем. Кустики рядом, я вглядываюсь, осторожно наклоняясь то вправо, то влево. Вот она! Полу разинутая пасть и из нее свисает ящерица. Круглые перламутровые глаза. Так это же давно мне знакомая стрела-змея!
Это она метнулась, схватила ящерицу, свернулась спиралью и скатилась по склону в траву. И вот от ящерицы уже один хвост торчит.
Вот и след. Но он совсем не похож на след-спираль, он совсем не такой, что я фотографировал и рисовал. Какая-то чертовщина: змея катилась спиралью, а след на спираль не похож! И он короткий — шаг-полтора. А тот тянулся через весь бархан. И полоски были косые, словно бы спираль не просто катилась, а как бы ввинчивалась вперед. Отгадка снова превращалась в загадку.
Стрелка могла на мгновение стать спиралью — когда хватала ящерицу и с нею скатывалась под уклон. Но и тогда ее след был другим. А чей же тот, что в косую линейку с бархана и на бархан?..
1 мая.
Вернусь ли я когда-нибудь снова в пески? Зачем мне это испытание на выживаемость за свой счет?
Но я возвращался — и не один раз. И готов туда ехать снова. Все неприятности скоро позабывались, а вот необыкновенность песков, их непохожесть на все привычное, чудо жизни в огне на расстоянии поражали еще больше и еще больше влекли. Сколько раз за зиму возвращался я мысленно в этот вот высохший саксаульник, сколько раз сожалел, что все там сейчас происходит без меня!
Странное и беспокойное ощущение: ты здесь, а все, ставшее тебе таким знакомым и близким, где-то там…
Там каждый вечер выползает на ветку геккон и, дергая хвостиком, тихим тиканьем объявляет ночь. И луна отражается искрой в его стеклянных выпученных глазах. Каждое утро там поет рыжехвостый соловей, печально и славно, как певчий дрозд. И где-то там летающая змея и змея-спираль. И саксаулы сипят на ветру сквозь сжатые губы.
Всплывают другие пустыни — с другими лицами и другими тайнами. Лихорадит от нетерпения, и руки тянутся к рюкзаку. Моя планета ждет меня.
Фантасты выдумали планеты из чистого золота и серебра, с драгоценными камнями вместо булыжников. Поселить бы их самих на этих бессмысленных планетах, лишенных жизни! Выдуманы планеты с молочными реками и кисельными берегами, с лесами, в которых вызревают окорока и торты. И непонятно, почему космонавтов там снабжают анализаторами, а не касторкой.
Но почему-то ни один фантаст до сих пор не придумал планеты, достоинством которой была бы ее разноликость и красота! Красота, тайна и разнообразие фантастических живых существ — от чего перехватывает дыхание! Как у нас на Земле…
У пустыни своя красота. Чем дольше живешь в ней, тем ощутимей она выступает. Туркмену доказывать это не надо: он сам часть ее, он ею пропитан, в нем ее зов. Ему легко петь о том, что видят глаза, потому что все вокруг него — песня.
…А вокруг меня сейчас пекло! Первое мая, первый день последнего весеннего месяца. Но это в календаре, а на земле — разгар лета. Отцвели цветы и пожухли травы. Саксаульники загустели, ветер в них шумит басистей и глуше.
Теперь вхожу в пески часов в шесть, а к двенадцати возвращаюсь — дальше невмоготу. После четырех снова можно выбраться из-под тента и ходить до темноты. А еще лучше — ночью.
Все больше поражает слаженность жизни в песках, подогнанность всего и вся. Вот исключи хоть самую малость, и сразу что-то заскрипит и застучит в этом отлаженном механизме. Благополучие этой земли складывается из того, все ли на ней есть что положено. Полным списком! Потому что каждая птица и зверь, каждая ящерица выполняет совершенно необходимое дело. И если вдруг что-то исчезло — или только начало исчезать! — надо трубить тревогу. А если не спохватиться, промедлить, все начнет исчезать одно за другим. Только полный список: от высохшего гриба до черного саксаула, от комара до каракала!
А следов каракала нет…
Сегодня встретил пустынного воробья! Ладная и красивая птичка, пожалуй, самая симпатичная из всех наших десяти видов воробьев. Поменьше воробья обыкновенного, нежно-серая с черным горлышком и масочкой на глазах. Ловко, скорей по-синичьи, чем по-воробьиному, лазал он в обвисших ветвях песчаной акации, раскачиваясь на ветру. Стараюсь разглядеть его как можно лучше, ведь нигде в мире такой птицы больше нет. Да и у нас она живет только тут. А „тут“ — это всего лишь пятнышко, прилепившееся с запада к реке Амударье. Но и в этом пятне воробей встречается не везде, а только там, где вздымаются гряды барханов, поросших белым саксаулом и песчаной акацией. И с чудесными кустами эремоспартона, похожего на тонкую японскую вышивку.
На акации было гнездо пустынного воробья. Оно похоже на пук сухой травы и устроено под старым гнездом пустынного ворона. И не без умысла: гнездо ворона служит зонтом от солнца. Яички спрятаны внутри этого травяного пучка. Стенки у гнезда очень плотные и очень толстые; такое гнездо впору бы строить нашим клестам, которые выводят птенцов зимой. Но я вспоминаю ватные халаты туркменов, их большие бараньи папахи — все так и должно быть: толстые стенки спасают пичуг от жары. Попробуйте-ка тут под солнцем раздеться: это не только ничуть не поможет, это смертельно опасно. Учитесь у воробья.
Вход в гнездо с северной стороны — тоже не без ума. Но самый главный птичий расчет в том, что яички в этом гнезде не надо насиживать! Они сами себя насиживают. Гнездо-инкубатор. Не всегда, правда, это у хитрого воробья получается, но в поздних кладках бывает часто. Тогда в жару воробей залетает в гнездо только затем, чтобы яички перевернуть. А воробьят ему высиживает солнце!
Четкая ровная синусоида — след удавчика. Размашистые извилины со сдвигами на изгибах — изящный и легкий след стрелы-змеи. А вот след, который нигде не увидишь, — след кукушки! Пролетная кукушка топталась у ферулы, склевывая гусениц. Наследила кукушка, которая для нас неотделима от лесных вершин!
Самый короткий след — отпечаток двух птичьих лапок. Козодой присел на песок и тут же взлетел. Следы, как запечатленные мгновения жизни. Я тут был! И подпись. и по одному отпечатку можно представить целый кусок жизни скрытого дикого существа.
…А вот каракальего следа все нет и нет, хотя глаз ищет его постоянно.
Сегодня ночью ходил к далеким солончакам. Луны не было, и казалось, идешь по дну черного океана, и не звезды над головой, а светящиеся медузы. и тишина, какая бывает, наверное, только на океанском дне.
Вдруг крик впереди — негромкий, но жутковатый! Голос протяжный и какой-то „пустынный“: „Тар-лии! Тар-лии!“ Вроде при-дии, при-дии! И я иду.
Под ногами похрустывает щебенка, шуршат сухие стебли. А голос зовет и зовет. Не приближаясь, не удаляясь, заманивая дальше и дальше.
Теперь-то я знаю — это кричала авдотка. Пустынный кулик с золотыми глазами сыча. Весь день она лежит неподвижно, сливаясь с песком и сухой травой, а придет ночь — авдотка начинает бегать, летать и кричать. И унылый голос ее тревожит пустынную ночь.
Небо в россыпи ярких звезд. Включаю, фонарь — звезды и на земле! У ног целое созвездие из восьми зеленых искр — глаза паука-тарантула. Не пожалела природа на него глаз! А вот знакомые рубиновые звезды сцинкового геккона. Он стоит и виляет хвостиком. Похож на игрушечную резиновую собачку, что со свистулькой — нажми и пискнет!
За кустиком, на границе света, сияют два розовых глаза — за кустом насторожился заяц-песчаник. Вот глаза покатились, подпрыгивая.
Падающей звездой прочертил темноту лазоревый глаз джейрана.
Выключаю фонарь, и сразу гаснут земные звезды, а звезды над головой становятся ярче. Снова щебень поскрипывает под ногой, авдотка зовет и зовет, а я иду да иду…
Орнитологи про авдотку знают все: что ест, сколько несет яиц и когда линяет. Местным же жителям авдотка известна как птица таинственная. Она пугает ночными жутковатыми криками и подозрительным поведением: любит по ночам бегать у трупов овец, коней и верблюдов. Орнитологи, конечно, объяснили бы, что авдотку интересуют не трупы, а жуки, которые к ним собираются, что ничего в этом загадочного и таинственного нет и что суеверия неуместны. Но пастухи все равно бы им не поверили. И я не верю — хотя все так и есть… Но не нужна нам авдотка-жукоед, подавай нам загадочную ночную птицу. Такой мы видим ее, и нам не нужно другой. Пусть в ночном небе слышится заманчивый печальный голос. Пусть пастухи рассказывают, как загадочные птицы пляшут танец смерти вокруг павших коней. Они ведь и в самом деле пляшут.
Охотники ловят авдоток так: вкапывают в песок тазик с водой, а вокруг заборчиком втыкают… спички. В спичечном заборе оставляют проход, в котором ставят капкан или подвешивают петлю. Уверяют, что авдотка ночью бегает только по чистому песку, не наступая на стебельки или веточки. Она ни за что не перешагнет через спички, а непременно войдет в проход и попадется, осчастливив охотника кусочком сухого мяса.
Видел авдотку и днем. Когда бежит, ее и издали видно, а ляжет — и с глаз долой. Словно рассыплется на сухие стебельки, веточки и песчинки. Лежат тогда на земле только два ясных камешка, как два янтаря — круглые, золотистые и блестящие. За такие глаза называют авдотку „глазуном“. А за то, что день лежнем лежит, — „лежень“. И надо бы как-то еще назвать за ночные унылые крики. Но как?
2 мая.
Птичье гнездо… свалило дерево? Своими глазами вижу: гнездо повалило дерево! Много лет гнездились на коряжистом саксауле орлы. Каждую весну они надстраивали гнездо — гнездо раздавалось вширь и ввысь. А дерево все старело, не выдержало тяжести и рухнуло.
В гнезде два орленка: сперва они, похоже, выкатились из гнезда, но потом снова в него вскарабкались. Внизу, конечно, опасно — и лиса, и барханный кот! — но родители у орлят орлы, а с ними шутить опасно.
Сегодня день странных встреч. Долго не могу понять, что меня настораживает? Что-то не то происходило вокруг и не так. Да ведь я вижу то, чего не должно быть! Варан, удирая, почему-то не в нору спрятался, как всегда это делает, а убежал, пыля, на бархан. Песчанки тревожно пищали у нор и так их много, словно вся колония высыпала на меня смотреть. А на меня почти не обращают внимания, вертятся по сторонам, тревожно свистя. Больше обычного вижу змей, хотя уже здорово припекает и пора бы им в норы прятаться.
Разгадка явилась снизу. Только что под ногами была твердь земная, и вдруг словно на шаткий мостик шагнул. Земля дрогнула, колыхнулась, мотнулись кусты саксаула, с барханов обрушились лавины песка. Землетрясение!
Ничего страшного не случилось: земля подергалась и успокоилась. А вот все норки — засыпало! Этого-то и боялись норники, боялись быть засыпанными. Потому-то загодя и покинули норы. Но как узнали они, что будет землетрясение?
Когда бежит по степи большое стадо сайгаков, из нор выскакивают суслики и песчанки, выползают змеи и ящерицы — чтобы на них посмотреть. Подземным жителям любопытно увидеть диковинных зверей — рога в кольцах, морда тыквой! А сайгаки их всех затаптывают. Но все проще: от сотен копыт сотрясается земля, норники загодя ощущают дрожь и спешат покинуть норы, боясь землетрясения.
В каждой пастушьей байке всегда что-то есть. Не просто взяли и придумали, что варан-де высасывает молоко у коз. Видели — и не раз! — как подползали вараны к лежащим козам. А зачем к козе подползать, если не за молоком? Пастух привык, что от его стада всем что-то надо: волку — мяса, галкам — шерсти, скворцам — мух. Вот и варан ползет — конечно, за молоком! Вот и козодоя козодоем назвали, а он молока в рот не берет. А что над стадом порхает да рот у него до ушей, так это он жуков и бабочек ловит. Пастухи много видят. И все объясняют по-своему.
Рассказывают о змее-гюрзе, которая, высовывая из дупла язык, принимает глупых птиц на „червячка“. Птицы летят одна за другой, а она их кусает и убивает. А потом выползает ночью и глотает отравленную добычу.
Уверяют, что орел-змееяд развешивает под гнездом ядовитых змей, чтобы никто в гнездо не забрался. И в самом деле под гнездами змееядов находили висящих змей. Дотошные знатоки разоблачат суеверия пастухов и будут этим гордиться. А нам всем от этого станет почему-то скучнее. И саксаульники чуточку потускнеют.
Как быть с „байкой“ о летучей змее и змее-спирали? Ведь след зарисован и сфотографирован!
И я его снова нашел! Вот он, у моих ног — точь-в-точь такой же, как и тогда. Косые черточки одна за другой…
Теперь я иду по следу — с бархана на бархан! След, покружив по пескам, привел меня… к моему саксаульнику! И потерялся рядом с палаткой. Загадка была у меня под боком!
Ночь я провел в саксаульнике, скликая змей.
Давно был задуман некий эксперимент. Если на манок можно приманить рябчика, селезня, даже оленя и лося, то почему бы не приманивать змей на их „голоса“, записанные на магнитофонную ленту? Существуют же специальные службы, которые с помощью записанных голосов отпугивают с аэродромов и от посевов птиц. Отпугивают криком тревоги. А если включить не тревогу, а зов призыва — то можно и приманить.
Я записал шипение разных змей, надеясь, что это звук их призыва, а не тревоги.
И вот я в ночном саксаульнике „пою“ на разные змеиные голоса. Магнитофон стоит на чистинке у песчанкиных нор, окруженных кустами, я с фонарем сижу в сторонке, привалясь спиною к коряжистому стволу.
Солнце еще не зашло, но уже светит косо, приятно грея, высвечивая на стволах морщины и растягивая по песку четкие тени. Подремывает на закатном солнышке серый сорокопут. Шуршит, копаясь в сухой траве, тугайный соловей, резво скачет, склонив бочком голову и всматриваясь под ноги черным блестящим глазом; крылышки у него полуопущены, длинный рыжий хвост с белыми крапинками по ободку лихо задран вверх. Где-то далеко кукует кукушка — все никак не привыкну в пустыне к ее лесному позыву.
Порхает бабочка — беленькая с оранжевыми солнышками на крыльях, похожая на нашу зорьку, только солнышки у пустынницы очерчены снизу черным. Потом я узнал, что это одна из редчайших наших бабочек и коллекционеры разыскивают ее годами. И хорошо, что не знал, а то бы, наверное, соблазнился редкостью и погнался. А так мы расстались мирно: я проводил ее взглядом, зорьки всегда вызывали у меня какое-то особое приятное чувство.
Бледно-желтая — „сухая“ — заря пустыни. Путаница сухих, словно бы запыленных ветвей. Густеют сумерки. Чирикает первый геккончик. Пробежал хищный скарит, выставив челюсти, словно раскрытые клещи. Будь этот жук ростом с собаку — не было бы на земле хищника более свирепого и беспощадного. Он убивает и сытый. Убивает до тех пор, пока рядом с ним что-либо движется. Попав в ямку-ловушку вместе с другими, он всех убьет — даже фаланг, скорпионов и ящериц!
Соловей смолк, пролетел, пошлепывая в ладошки крыльев, козодой. Совсем уж темно — пора включать змеиные песни. И магнитофон мой тихонечко зашипел, а я стал ждать, что выйдет из моей затеи.
Клубятся в темноте кусты саксаулов. На небе проклевываются звездочки. Тишина, слышно, как в ветках над головой возится кроха-геккончик.
Время от времени я включаю фонарь и направляю его в сторону магнитофона. Но там пока никого.
Вдруг ясный шорох у песчанкиных нор. Быстро веду лучом и вижу, как из крайней норы — что и в прошлый раз! — выскочила глазастая птица и, оттолкнувшись длинными мохнатыми ногами, распахнув широкие мягкие крылышки, бесшумно взлетела вверх. Тот же обшарпанный сыч! У него и в самом деле гнездо под землей! Земляная сова…
А у магнитофона никого. Пустая, похоже, затея: ведь змеи слышат не ухом, а брюхом. Для них стук шагов куда доходчивей любой музыки. Но зачем же они тогда шипят? Других пугают шипением, а сами его не слышат?..
Из саксаульника всплыла луна, и кусты засеребрились инеем. Картина уже привычная и все же одна из тех, которые потом долго помнишь. От кустов протянулись лунные тени, а на стволы легли лунные пятна.
Наверное, я не раз засыпал, уткнув лицо в колени. Когда просыпался и осматривался, все было то же: серебристые клубы кустов на пожелтевших полянах и черно-синее небо в большущих звездах. И тягучая тишина.
Я вставал, перекручивал пленку и снова дремал, дыша в колени.
В последний раз проснулся уже под утро. Небо посерело, потянуло ветром. Поблекшие кусты саксаула шевелились. Завозились у гнезда толстенькие пустынные вьюрки. Заворковала горлинка.
Вот и всё — на мои призывы никто не приполз. Сворачиваю провода и шагаю к палатке, похрустывая пончиками осочки. К похрустыванию шагов вдруг прибавляется непонятный хруст с кустов слева. Сворачиваю к коряжистому упавшему стволу — теперь уже слышится не тихий хруст, а громкий треск. Он похож на что-то очень знакомое.
Ну конечно-же — шкварчит яичница на горячей сковородке! Или же шипят капли масла на раскаленной плите. Песчаный человечек готовит завтрак.
У куста свернулась скобкой коричневая змея с черно-белым узором. Она возбужденно ерзает на одном месте и… шкварчит! Из центра свернутого в крендель тела торчит тупоносая голова; два золотых глаза с черным зрачком уставились прямо в лицо, у граненых губ огоньком порхает красно-лаковый язычок. Это знаменитая эфа: я много слышал о ней. Знаменита тем, что в каждом ее ядовитом зубе спрятано по смертельной дозе яда. И тем еще, что на голове отметина — силуэт белой летящей птицы. Иногда узор этот больше похож на крест — за это ловцы называют ее „крестовкой“. Многозначительное название…
Первое, что пришло в голову, — какой прекрасный узор для ковра! Я видел ковры с точно такой расцветкой: коричневый фон, белые пятнышки и зигзаги, и черные расплывчатые овалы. Узоры, как и байки, тоже всегда с чем-то связаны, чем-то порождены. Вглядитесь в сплетение кружев — в них узоры цветов, ветвей и трав. Восточные узорные минареты — да это же заразихи, торчащие из песка! А ковры, как поля маков и тюльпанов. Или… как кожа змеи.
У эфы еще особенность: стрекочет она не горлом, а… боками! На боках особые вытянутые чешуйки, при ерзаньи изгибов тела чешуйки задевают друг за друга и „шкварчат“. Вот как ногтем ведешь по гребенке. Завтрак с песчаным человечком не состоялся.
Когда я выкинул эфу сучком на чистый песок, чтобы лучше ее разглядеть, она вдруг вывернулась странной петлей и… поползла боком! Не головой вперед, как ползают все нормальные змеи, не хвостом, как умеют ползать некоторые из них, например слепозмейки, а боком! Середина тела выгибалась петлей, петля выбрасывалась вперед, а голова и хвост к ней подтягивались. Змея ползла боком, словно краб. А на песке за ней оставался… след спирали! Тот самый загадочный и необъяснимый след. Вот как все объяснилось.
Я сейчас не могу понять, почему след этой змеи отпечатывался именно таким, но он отпечатывался: косые полоски одна за другой! Кто мог бы представить, что змея может ползать… вперед боком? Куда проще было представить змею, свернувшуюся в спираль, и представили, и напустили дыму. Но в этом „дыму“ все же тлел огонек…
Змея, ходящая боком. Она не менее поразительна, чем змея-спираль. Вот она: все дальше и дальше уходит в пески, петлей изгибая узорное тело. Уходит боком…
Я записал стрекотание странной змеи; правда, с таким же успехом я мог бы записать и шкварчение сала. Жалею, что у меня не было этой записи раньше — вдруг на стрекотание кто-нибудь бы приполз? Пусть даже и не змея — все равно. На рябчиковый манок тоже, бывает, прилетает не рябчик, а ястреб. Но я когда-нибудь это проверю. И непременно!
4 мая.
Даже в тени саксаульника все начинает сохнуть. Осыпаются маки; опавшие лепестки особо яркие среди жухлой зелени. Завяли синие ирисы, осыпались лиловые астрагалы и желтые эфедры. На ревене уже кисти красных семян. Зацвели темно-лиловыми цветами седые акации: теперь их широкие, колыхающиеся на ветру „подолы“ оторочены нарядной лиловой каймой.
Чаще стали встречаться эфы; но в голые пески они выползать не любят; поэтому-то странные их следы и сейчас встречаются редко. По утрам они греются у заброшенных норок песчанок, свернувшись своим знаменитым кренделем. Можно пройти рядом, даже перешагнуть через нее — не пошевелится. Этим и опасны „ждущие“ змеи — они не выдают себя. Те же, кто разыскивает добычу активно, вовремя уползают от человека, на них нечаянно наступить нельзя.
Постоянно встречаю в песках серых стройных стрелок, а в саксаульнике — коричневых разноцветных полозов — очень похожих на эф.
В гнезде пустынного ворона черные воронята обессиленно сложили головы на край гнезда и разинули от жары малиново-красные рты. Реже стали встречаться черные чекканы и черные каменки. Угольно-черные птички эти очень заметны среди тусклых кустов; видимо, им почему-то выгодно быть заметными, ради этого они еще и садятся на самые видные сучки.
В кусте кандыма на склоне бархана гнездо саксаульной сойки. В гнезде яички, похожие на яички дрозда-рябинника. Некоторые гнезда соек построены в виде шалашика, с крышей, — как у нашей сороки. Да и цветом саксаульная сойка на сороку похожа — черная с белым. Может, они для того крышу делают, чтобы их сверху на гнезде было не видно? Неудачно ее назвали: она совсем не сойка и вовсе не саксаульная! С сойками ничего общего не имеет и в больших саксаульниках никогда не живет. Гнездится она в песках, с редкими кустами кандыма, акации или белого саксаула. Но в повадке у нее что-то есть соечье: увидев человека или зверя, непременно поднимет крик. Взлетит на высокий куст и заведет свое частое чир-чир-чир-чир! За этот крик ее называют „чир-чире“. По виду маленькая сорока, по крику сойка, а бегает, как куропатка или кулик.
Шаг у нее размашистый, широкий — и за это ее называют еще „иноходцем“.
У цветущих „початков“ заразихи натоптано сойками — они прибегают к ним, как в закусочную: у „початков“ всегда роятся разные насекомые.
Разгадан и след „гигантской многоножки“! Когда пастух рассказывал о нем, я уже стал кое о чем догадываться. Так и вышло: широкий след с отпечатками тысяч ножек оставлял… сухой куст перекати-поля! Ветер катил по песку ажурное колесо, и за ним тянулась полоса, истыканная черточками, полосками и зигзагами — в самом деле очень похожая на след многоножки или огромного песчаного таракана. Разгадка не очень обрадовала, она как бы давно напрашивалась, и оставалось только произнести ее вслух. Я и принял ее как само собой разумеющееся, несколько удивляясь, почему пастух об этом сам не догадался. Только позже, через несколько лет, я понял, что пастух имел в виду совсем другое. Конечно же, он много раз видел бегущие перекати-поле и следы, которые они оставляли. Но тот след, о котором он говорил, хоть и был похожим, но другим. Оставили его тысячи переселяющихся фаланг. Оказывается, фаланги — очень редко, видели это всего раз или два! — по неизвестной причине вдруг собираются массами и, выстроившись в колонну, переселяются на новое место. Колонна фаланг — фаланга! — течет по пескам, оставляя загадочный след. Не за это ли фаланг и назвали фалангами?
Шествия фаланг я не видел, но зрелище это, несомненно, фантастическое: тысячи мохнатых „пауков“ плотной колонной текут по песку, гонимые непонятными импульсами и направляемые еще более непонятным инстинктом.
Когда я спустился во впадину, в которую укатился кустик перекати-поля, то там, где он застрял, увидел на песке широкие лунки, вмятины чьих-то лап. Я еще не нагнулся, чтобы получше их разглядеть, как почувствовал — это следы каракала! Долгожданного каракала! Он существует, он где-то рядом!
Но сейчас же пуститься вдогон уже не было сил. Завтра, как можно раньше!
Вечером выстирал всю одежду, чтобы не было запаха пота и дыма. Пока вертелся с рубашкой, высматривая, куда бы ее повесить, рубашка высохла у меня в руках! Жара и сушь становятся нестерпимей. Но след каракала найден!
5 мая.
Проснулся еще до света. В посветлевшем треугольнике входа палатки серое мутное небо, черные густые кусты. В пять пятнадцать прокуковала кукушка. Пробасил на лету жук. В пять двадцать пять застрекотали у палатки скотоцерки. В семь пятнадцать из-за бугра показалось солнце — пора!
Хохлатый удод, деловито кивая, озабоченно бродит по полянке, суя нос во все щели. Вдруг размашисто — как дятел! — начинает долбить землю, сует в нее клюв, что-то хватает, подбрасывает вверх, ловко ловит и с трудом глотает, поводя шеей.
Компания ремезов с писком, как наши синички, возится в ветвях саксаула.
С трудом вылезаю на песчаный вал, отделяющий саксаульник от барханных песков. Над песками, покрикивая, пролетели щурки — стайка ярких бумажных стрелок. В конце разлапистого следа ушастой круглоголовки лежит сама хозяйка, спит, еще не проснулась — укрыта песочным одеялом до головы.
Вот и вчерашние вмятины. Следы кара-кулака — черного уха, как называют каракала туркмены. Редчайшая кошка песков. Рысь пустыни.
Ветра ночью не было, и следы хорошо сохранились. И все же они не очень четкие; наверное, потому, что у каракала на подошвах растут жесткие волосы, что-то вроде волосяной щетки, которые помогают ему ходить по горячим сыпучим пескам, предохраняя подушечки от ожогов. Теперь смотреть в оба: каждая „запись“ этой исчезающей кошки драгоценна — каждая „буква“, каждая „запятая“.
И надо помнить, что ты-то днем по следу идешь, а след этот оставлен ночью. Все, о чем он расскажет, происходило в ночной темноте.
Каракала скрывала ночь, и все же он старался так идти, чтобы прикрывали его бугры или кусты кандыма. Как всякой кошке, ему важно было напасть внезапно — долгое преследование ему не под силу. Подобраться к жертве как можно ближе, а потом в два-три прыжка накрыть ее лапами и придушить.
След каракала сошелся со строчкою скорпиона.
У места встречи след скорпиона вдруг резко изменился: между царапин от лапок исчезла полоска от хвоста. Понятно: скорпион испугался и задрал вверх свое боевое оружие! Но это ему не помогло: каракал придавил лапой скорпиона и… слопал! Съел он и двух чернотелок — тоже было видно по следу.
Через километр каракал лег — на песке отпечаталось брюхо. Потом прыжок, толока, капельки крови. Написано кратко и четко, как в военном рапорте: услышал прыжки тушканчика, притаился, тушканчик приблизился на прыжок — и в конце своего жизненного повествования оставил красную точку…
След каракала тянется дальше — что для него жучишки и тушканчик размером с мышь!
Зверь сворачивал к норкам песчанок, огибал бугры с раскидистыми кустами белого саксаула, переваливал через гребни барханов, но добычи не было.
След пересек след „тузика“, а дальше — скаптейры. Но их каракал уже не видел, он прошел тут раньше, чем эти дневные ящерицы выползли на промысел.
Утром на след каракала присела саксаульная сойка — конечно, из любопытства. Она и меня провожает из любопытства, перелетая с куста на куст и непрерывно крича свое чир-чир-чир! Потом ныряет с куста вниз и, пригнувшись, мчится по песку, прикрываясь кустиками и пучками селина, иногда странно и резко посвистывая — прямо как наш пастушок болотный!
На следах каракала следы пустынного ворона: бродил косолапо вразвалку, приглядывался, тыкал в песок носищем. Неужели по следу понял, что это рысь прошла! Если так, то он найдет каракала, надеясь на остатки его добычи. Даже если каракал и спрячет свои недоедки, как это делают рыси, ворон отыщет их. И мне теперь полезно приглядываться к этим черным носатым пройдохам — они могут помочь отыскать каракала или хотя бы его кладовую.
Снова на следах каракала лежка. Потом отпечатки коротких шагов, как бы заглаженных щеткой — каракал крался пригнувшись, почти волоча по песку брюхо. Снова лежка. И огромный — в четыре метра! — прыжок. И неудача. За пучком селина лежка зайца: прямо с лежки зайца покатил по песку, вперед ушей выбрасывая длинные задние ноги. С полсотни метров следы каракала дробили заячьи отпечатки, но момент внезапности был утерян, а заяц все набирал ход. Каракал отстал, остановился и свернул в сторону.
Давно уже припекает, поднимался ветер. Теперь я чуть не бежал по следу, не вглядываясь в мелочи, — хочется догадаться о главном: куда он ведет?
След еще покружил по пескам и привел меня… к моему же саксаульнику! Конечно же — ведь в нем родник. И может, единственный на все окружающие пески. И я, выходит, все это время жил рядом с каракалом и даже об этом не подозревал! А каракал почему-то не выходил в пески и не оставлял там следов.
С высоты песчаного вала виден весь саксаульник. Во-он и палатка моя белеет. Возвращаясь, я всегда останавливаюсь на этом гребне, чтобы посмотреть на этот если и не зеленый, то все же оазис среди желтых голых песков.
Сейчас саксаульник затянуло пыльной песчаной дымкой — ветер усиливается. В песках больше делать нечего. Пора к роднику, к палатке — в свой оливково-серый рай, шипящий от ветра, мутный от пыли, с тенью как от крылышка стрекозы…
Окончательно след каракала потерялся в саксаульнике у нор песчанок: тут он топтался, принюхиваясь к норкам. Но ни рыть, ни караулить не стал, а вспрыгнул на поваленный ствол, прошел по нему и соскочил в осочку, где следов уже не было видно.
Я побродил кругами, вглядываясь в рыхлую дерновину. Неожиданно выпугнул перепелку — как эта плохая летунья отчаивается пересекать пустыню! Пронеслась парочка горлинок. Пасутся две черепахи, старательно жуя высыхающие травинки.
Я сажусь на поваленный ствол. Кругом такой уже знакомый лес — если можно называть лесом эти развесистые, редко растущие корявые деревца. Когда я тут поселился, лес был совсем голым, серебряно-сизым, под каждым деревцом лежала густая опядь веточек, сияющая на солнце как иней. Сейчас деревца загустели, стали оливковыми, полянки между ними выгорели, пожелтели, но в тени еще краснеют последние маки, белеют маленькие ромашки и зеленеет осочка.
Шипит саксаульник, свистит тугайный соловей. Из нор песчанок вылетают фонтанчики пыли — песчанки прочищают проходы.
В тени на пеньке дремлет кукушка в полосатой тельняшке. Щебеча, промчалась компания розовых скворцов. И где-то в этом лесу лежит сейчас каракал — пустынная рысь…
…Когда я подходил к палатке, в стороне, у родничка, посветило ярко-рыжее пятно и исчезло. Если бы оно не исчезло, я принял бы его, наверное, за высохший лист-лопух ревеня. Но оно исчезло, и я понял, что у воды только что был каракал! Кинулся вслед, выбегая из-за кустов на чистинки, чтобы дальше увидеть, — куда там! Рыси умеют быть незаметными. И у родника никаких следов; там такая земля, что и следов ботинок не остается. И все-таки это был каракал, и я его видел!
Все эти дни, что я жил в саксаульнике, каракал, наверное, ходил к роднику — каждую ночь он был со мною рядом. Он лакал воду в каких-нибудь тридцати шагах, а представлялся мне звездой, далекой и недостижимой. Я искал его за горизонтом, а чтобы догадаться покараулить у родника!
А теперь поздно: зверь понял, что выдал себя, что им интересуются. Подходя к роднику, он будет теперь вдесятеро осторожней, а перехитрить настороженную рысь безнадежно. И она скорее подохнет от жажды, чем подойдет к роднику, у которого затаился охотник.
Занимая родники, человек обрекает зверей на гибель.
В летнее пекло тянутся к воде джейраны, сайгаки, каракалы, лисицы, волки. А у родника стоянка: люди, собаки, овцы. И сразу пустеют огромные пространства пустыни или степи: никто зверей не стрелял, никто не ставил капканов — а они исчезли. Так вот исчезли куланы. Так чуть не исчезли сайгаки. И постепенно исчезают джейраны. А птицы! Все меньше саджи и бульдуруков, журавлей-красавок, дроф-красоток. Родник для многих обитателей пустыни — жизнь. Отнимая его, мы отнимаем у птиц и зверей жизнь.
Жизнь немыслима без воды. И если иные обитатели пустыни добывают ее не из родников и ручьев, а из воздуха, травы или из тела жертвы, то это не значит, что они обходятся без нее. А скольким она необходима в своем первозданном виде: текучая, мокрая и холодная! Пусть даже теплая, мутная, стоячая, даже горько-солоноватая — но вода!
А мы ее отнимаем. Пастухи с собаками сидят прямо на родниках и колодцах — хоть бы чуточку в стороне! Охотники прячутся у воды, твердо зная, что зверь придет — рано или поздно. Все меньше незанятых родников — все пустынней пустыни и безжизненней степи. А ведь магазины и те закрывают на переучет! Не пора ли закрыть на переучет пустыню? Все проверить, все подсчитать, какие остатки, где излишки, нет ли злоупотреблений? Вдруг окажется выгодней не забирать роднички, а отдавать? Отдавать, чтобы не губить вольные стада джейранов, сайгаков и стаи птиц.
Природа предусмотрительна. Заботясь о сохранении Жизни, она рассредоточила и спрятала ее в тысяче тысяч тайников и хранилищ на земле и в воде. Огонь жизни рассыпан на искорки — искра тлеет в каждом живом существе! В жуке и верблюде, в каракале и ящерице, в человеке и комаре. Каждая искра жизни — это составная огня: чем больше искр — тем ярче и жарче огонь.
Но искры гаснут. Одна за другой. И огонь тускнеет. Мы уже поняли это, спохватились и пытаемся жизнь сохранить. Но пока мы еще очень медлительны и неумелы. Надеемся, что все образуется само по себе. Мы все еще не поняли до конца, что вся жизнь земли теперь зависит только от нас. Только от нас…
Доведенные жаждой до бешенства, волки лезут к воде напролом сквозь отару, душа по пути овец и собак, — только бы лишь пробиться к воде! Каракалы, барханные и степные коты спускаются по обкладке в. глубокие колодцы и, срываясь, гибнут в них. Журавли-красавки приводят к корыту с водой птенцов, а собаки их душат. Все ли знают, что такое жажда в жару?..
Кто скажет за не умеющих говорить? Кто вступится за их право на жизнь? Жизнь, сохраняющую искру великого Огня Жизни? Только мы, хранящие в себе искру того же огня.
Лежа под тентом, я переживал радость встречи с диковинным существом — рысью пустыни. Пусть радость недолговечна — пришла и ушла. Но остается память, и она поддержит тебя — радость не проходит бесследно. Вся моя жизнь тут — цепочка таких вот радостей. И я благодарен всем, кто мне их принес. Пустыня открылась вдруг по-особому. Нет, это не бросовая земля, не земля, побитая камнями цивилизации. Она часть всей Земли, в ней скрыт тот же великий смысл, что в лесах, степях и горах. Но у нее своя шкала ценностей, и оценивать надо ее иначе. С ней можно — и надо! — ужиться. И пустыня хранит искры жизни. Жизни, порожденной песками. Какой нигде больше нет. Ни на Земле, ни во Вселенной.
Конечно, все можно преобразить. И вот вся земля — цветущий сад. Великое изобилие. Великое однообразие и одинаковость. Куда спасаться от них?..
15 мая.
Брожу по саксаульнику и пескам, все надеясь на новую встречу. Но каракалы потому и уцелели, что умеют скрываться. Невидимки песков. и, как всяких невидимок, выдают их только следы.
Но не было и следов. Каракал, напугавшись, либо не выходил из кустов в пески, либо переселился в какой-нибудь другой саксаульник. И теперь походы мои — это просто прощание с саксаульниками и песками. На все смотрю в последний раз. Есть другие пустыни, более покладистые или более грозные, населеннее или безжизненней, возможно более интересные, — но не такие. А эта пустыня уже моя. Она не что-то общее и безликое — и в этом все дело! Я протянул ей руку и заглянул в глаза — теперь мы лично знакомы. И мне ее не забыть — что бы со мной ни случилось.
Не забуду и золотистого пятнышка у родника — вспыхнуло и потухло! Видение золотистой кошки — мгновенное, как солнечный блик. Исчезающее с лица земли существо…
Мимо палатки летит озабоченный ворон. На него вдруг набросился тювик: птицы сцепились и всклокоченным комом упали вниз. Тювик скоро взлетел к своему гнезду, а ворон сел на сушину и обиженно заорал: „Дур-р-р-ак! Ду-р-р-рак!“
Эх ты, ворон, так и не показал мне осторожного каракала!
Вечером с прощальным визитом прикатил к палатке еж. Почти белый, только чуть желтоватый на лбу, с большими настороженными ушами. Я посадил его до утра в кастрюльку. Он сейчас же стал недовольно брякать крышкой. Тогда я угостил его майскими жуками и чернотелками — еж затих и захрумкал.
Утром я сфотографировал, как он выбирается из кастрюльки. Вывалился и покатил колобком по бархану.
Пора и мне.
Ухожу, оставив пятно костра, и неразгаданную загадку летучей змеи, и крошечный родничок, дающий жизнь тысячам живых существ. Корявые саксаулы. Теперь я понимаю, почему они так жарко горят: ведь они, заслоняя других, вобрали в себя весь губительный жар солнца!
„Прощайтесь, уходя“.
Последняя запись. Ее еще нет. Она появится в дневнике только через четыре года. Но появится!
25 апреля.
Спустился в знакомую впадину между барханов — как на дно желтой чаши. Застойная одуряющая жара. и тишина. А вверху над гребнями веет ветер, там хоть можно дышать.
Вдруг вверх взвыло и зашипело, из-за желтого гребня выползла крутящаяся воронка, завивая сухую траву, пыль и мусор. Совсем как тогда — четыре года назад!
И в неистовой круговерти блестит что-то длинное и извилистое — как в прошлый раз!
Смерчик прополз по гребню, вдруг сник, обмяк и рассыпался. С вышины полетели травинки и пыль, а летающая змея, извиваясь, легла прямо к моим ногам. За секунду до этого я уже понял, что это… старый змеиный выползок! Змея, линяя, стягивает кожу с себя целиком. Смерчик где-то подхватил выползок и превратил его в блестящую летающую змею. Смерч породил легенду — он же ее и развеял. Отгадка лежала у ног на песке — как длинная лента измятого целлофана.
…К ночи я вышел к поселку.
Начиналась путаница дорог и тропинок, канав и арыков. Ямы, кучи земли, столбы и гудящие провода. Начиналась земля, на которой росли яблоки и арбузы, но которая не рождала сказок. Сказки остались в песках позади.
Позади сказочная земля, где змеи ходят боком, где маленькие песчаные человечки катаются на велосипедах. Там живут подземные птицы и птицы-иноходцы. Ящерицы, у которых рот с ушами, и удавы, плавающие в песке. Звери и птицы, редкие и красивые, как драгоценные камни.
Светили фонари станции. Тоскливо брехали собаки, лязгали буфера, пахло пылью и нагретым мазутом шпал.
Всего за три дня перенесся я из зимы в лето. Теперь за один переход вернулся из прошлого в настоящее, с очевидностью осознав, что жил в уходящем.
Колеса стучат на стыках. За окном темень, черные волны барханов, как волны ночного моря. Ни проблеска, ни огонька.