Наверное, все было оттого, что я с замиранием сердца мечтал о цирке, но, пожалуй, не меньше мечтал и о скрипке, — а потом скрипку-то мне купили, а в цирк все никак не вели, оттого, наверное, через разные промежутки времени вновь и вновь снился мне цирк, — однажды я увидел его издали за холмами, и меня словно бы кто-то вел туда, держа за руку. В другой раз я вдруг обнаружил себя стоящим посреди большего города, но цирк был тот же самый, тот же вход с вестибюлем на обе стороны. В тот раз у меня уже и билет был, я мог бы войти, но потом во сне все перепуталось, и я опять не побывал внутри.
Но в последний раз я досмотрел все до конца. Я стоял за кассой, у входа, и рядом со мной стоял взволнованный, бородатый хромой человек — директор, он отдернул одной рукой портьеру у входа и выкрикивал скороговоркой: «Прошу заходить, прошу заходить, извольте поспешить, сейчас начинаем, прошу, прошу». Народ так и валил — уйма народу, пестрая публика, служанки, солдаты, дамы в шляпках и бритые господа, — все толкали друг друга, смеялись и говорили громко. Я знал, что сейчас директор меня увидит, он и увидел, и сердито сказал, схватив меня за руку: «Прошу, прошу, есть билет? Если есть — прошу, а нет — алле марш!» У меня от испуга сжалось сердце, я залепетал, что билета у меня нет, но я и не в зрительный зал хочу, а вот, у меня скрипка… и в отчаянии показал ему скрипку, которую, разумеется, сжимал под мышкой. Он наклонился к самому моему рту и сердито ждал, когда я наконец кончу бормотать о том, что билета у меня нет, но я сочинил одну песенку, сам сочинил, на моей скрипке, и если он только позволит и впустит меня, то я ее сыграю там, перед публикой. И тут он громко захохотал, так, что мне была видна гортань его, словно глубокий-преглубокий туннель, а потом сурово промолвил, слово в слово: «Эх, мой юный помешанный друг, мне болтать с тобой недосуг». Я нашел этот экспромт на диво удачным и увидел, что директору приятно было мое невольное восхищение, он потрепал меня по плечу и сказал, чтобы я подождал, может и удастся что-нибудь сделать, потом обговорим это.
Позднее он в самом деле пришел в темный коридор, где я стоял весь дрожа, и сказал снисходительно и добродушно, что сама по себе игра на скрипке в общем параллелепипед. Я тотчас понял, что это означало: он не слишком верит, что я буду иметь успех. Я стал клясться и божиться, тогда он стал серьезным и объявил мне, что коли так, то можно попробовать, но прежде следует доложить военному командованию, где я получу печать, императорскую и королевскую. А пока дело делается, он покажет мне весь цирк с изнанки — актеров, зверей, — все, чтобы мне понятно было, что это такое и что нужно публике.
Сердце мое колотилось от радости, что я все-таки здесь, но при этом я и боялся. Я судорожно сжимал под мышкой скрипку и изо всех сил старался не забыть мелодию. Он вел меня меж бесчисленных занавесов, на которых были бесчисленные живые картины. Вверху, высоко, работали люди в красных одеждах. Я ожидал, что мы вот-вот увидим артистов или наездниц, но нет, перед нами оказалась широкая и длинная-длинная лестница. Я едва поспевал за ним — так скоро он бежал по ступеням. Затем мы шли через какие-то обитые бархатом комнаты; случайно я отворил одну из дверей, и к нам ворвался отчаянный шум и гам, и я увидел колышащиеся головы, множество голов. Директор крикнул мне, чтобы я немедленно закрыл дверь, это публика, она ждет представления и заглядывать ей сюда нельзя.
Затем он открыл железную дверцу: внизу раскинулся полукругом огромный зал. Посреди этого великолепного, с фонтанами и пальмовыми зарослями зала стоял красавец-мужчина и, стиснув зубы, с диким выражением глаз, душил женщину. Женщина издавала лишь тяжкие, хриплые вопли — зрелище было ужасное, я громко закричал и с проклятиями потребовал, чтобы ее вырвали у негодяя. Но директор схватил меня за руку. Болван, сказал он, да ведь это мои актеры, и все только игра, к тому же они не настоящие, а из воска, как в паноптикуме. Я присмотрелся получше и увидел, что лицо у женщины в самом деле неестественное, а глаза стеклянные.
Я был пристыжен и перевел разговор на другое, однако сердце мое все еще колотилось неровно. Теперь директор привел меня в большую неприбранную комнату, где на скамьях, как в школе, сидели пестро одетые и раскрашенные мальчики и девочки. Оказалось, это школа клоунов. Меня тоже посадили на скамью, и директор стал по очереди вызывать всех к кафедре. Один вышел на руках и несколько раз стукнулся головой об пол. Ему пришлось повторить свой номер. Затем вызвали высокого человека, он вынул нож и разрезал себе грудь. Из раны хлынула кровь, видны стали легкие, мужчина громко застонал и рухнул наземь. Директор одобрительно кивнул ему.
— Это пойдет, — сказал он, — это понравится.
Самоубийца вернулся на место, достал из парты иголку и нитку и, шипя от боли и гримасничая, зашил себе грудь. Я увидел, что вся грудь его изборождена такими же швами.
Выходили и другие, каждый умел что-то свое. Были чревовещатели, с поразительной верностью подражавшие голосам людей и животных, так что я отказывался верить собственным ушам. Один с таким совершенством подражал голосу ребенка, что у меня слезы навернулись на глаза, потому что он изображал умирающее дитя, — но, взглянув ему в лицо, я, ошеломленный, увидел, что глаза и губы его недвижимы. Другой изображал голос плакавшей и сыпавшей проклятьями женщины, потом выходили еще другие имитаторы женских голосов, слышался хриплый хохот, и в темноте полыхали недобрые глаза.
Тут директор заглянул в какую-то книгу и назвал мое имя. Я встал, он оглядел меня и вдруг быстро спросил:
— А ты что умеешь?
Я указал на свою скрипку и опять, запинаясь, пробормотал что-то про мелодию, которую сочинил. По залу пробежал смешок — директор сердито стукнул по столу.
— Опять ты злишь меня своей скрипкой! — воскликнул он. — Экая дешевка!
Я хотел рассказать, что мелодия, которую я сочинил, совсем особенная и, если мне позволят, я хотел бы сыграть ее. Но директор вызвал какого-то мальчика и велел мне идти с ним, чтобы он показал мне инструменты.
Меня отвели в другое помещение. Здесь стояли огромные машины и разные штуковины, все — музыкальные инструменты. Были там невиданных размеров трубы, которые действовали с помощью мехов, причем от каждого их вздоха из раструбов вырывались громоподобные звуки. Были там еще треугольники с комнату величиной, с паровым молотом. По необъятному барабану ходили кругом прирученные слоны и ногами отбивали дробь. Был также необыкновенный орган, управляемый электрической машиной, она одновременно приводила в движение тридцать клавиатур и тысячу стальных трубок, — а самая большая из них была с заводскую трубу. Дирижер стоял на высоком мосту; когда он раскинул руки, грянул единый аккорд и получился смерч — я уж думал, меня вышвырнет прочь отсюда. Перед музыкантами клавиатура была как в наборных машинах, и работали они все в очках, не отрывая глаз от нот.
У меня гудело в ушах и кружилась голова, когда я вернулся в то помещение, где меня ожидал директор. Я сказал ему, что инструменты видел, но ни одного не знаю и играть на них не умею. Он пожал плечами и сказал, что весьма сожалеет, но в таком случае — дело плохо. Мы оказались в это время около двух закрытых портьерами дверей, которые вели на арену. Артисты в самых разнообразных костюмах торопливо входили в одну из дверей, и всякий раз, как портьера отгибалась, оттуда бил в глаза свет разноцветных электрических ламп. Я хотел войти туда, но директор сказал, что раз уж я ничего не умею, то, пожалуй, лучше сперва осмотреть морг.
Мы прошли в другую дверь — темный коридор вел вниз, в подвал. Тусклые газовые лампы шипели на большом расстоянии друг от друга. По обе стороны в густом и туманном сумраке шли помещения — служители в белых халатах и с грязными лицами сновали тут взад и вперед. Меня охватил ужас, и я не решился заглянуть внутрь. В самом конце коридора директор остановился и заговорил с кем-то. Я тайком осмотрелся — вдоль самой стены тянулись длинные жестяные столы, и на них были выложены рядком обнаженные трупы: старцы, дети — а потом я увидел еще отдельные препарированные части человеческого тела. Из глубины струился тяжелый удушающий запах формалина. Я видел, что вниз ведет еще один коридор, уже вовсе темный. Директор говорил обо мне — он как будто советовал доктору оставить меня здесь. Доктор смотрел туда, куда вел темный коридор.
Тогда я стал умолять, чтобы мне позволили не оставаться здесь — я сказал, что уж лучше выучусь чему-нибудь, с чем можно будет выступить, если не выходит иначе. Они покачали головами, и доктор заметил, что акробатика, пожалуй, подойдет, потому что публика уже в нетерпении.
На сей раз меня отвели в высокое помещение, вроде чердака — через малюсенькие отдушины глубоко внизу я увидел город. Вдоль стен, прислоненные, стояли длинные и узкие лестницы. Повсюду валялись веревки, эспандеры и сетки — на лестницах работали мальчики-акробаты в розовых трико. Передо мной поставили лестницу, я должен был на нее взобраться. Когда я был наверху, лестницу снизу перекинули через улицу — я судорожно за нее ухватился, — а когда взглянул вниз, то увидел весь город, и по улицам бегали люди величиной с муравьев. Тут я тихо пискнул и потерял сознание.
Но я снова оказался там и долго, долгие недели, месяцы учился и упражнялся. Я лазал по лестнице вверх и вниз, — когда же это получалось уже хорошо и я даже научился как-то стоять на верхушке лестницы, тогда мне подали туда, наверх, стул, — я осторожно, сохраняя равновесие, поставил на лестницу стул и встал на него. Позднее мы проделывали то же с двумя и тремя стульями. И потянулось долгое, долгое время.
Потом, много-много спустя, я наконец-то стоял на арене, — но лицо мое к этому времени стало узким и морщинистым, и было оно раскрашено, как у тех, кого я увидел здесь в первый раз. Теперь это было так, что я здесь уже множество лет и знаю в цирке все углы и закоулки. На мне было розовое трико, и я устало топтался среди сумрачных боковых кулис, где то и дело пробегали униформисты, пронося ковры. Что-то надоедливо, тяжко гудело, а я был слишком усталым, чтобы полюбопытствовать, что это. И вдруг стало невыносимо, мучительно светло — бархатные занавеси передо мною раздвинулись. Там, за занавесями, теснились головы, головы — раздались короткие аплодисменты, потом настала выжидательная, наполненная шепотом тишина.
Я стоял один на ковре арены, плывущей в ярком белом свете. Бесшумным шагом я выбежал на середину — сноп лучей неизменно следовал за мной. Змеиным движением я поклонился в обе стороны, ложам. Затем схватил лестницу и стремительно, бесшумно — с такой легкостью, что сам не ощущал собственного тела, — взобрался на высоту пятиэтажного дома. Там осторожно встал на последнюю тоненькую перекладину и, сохраняя равновесие, покачивался несколько мгновений. Тогда, установив на кончике шеста, мне подали столик на железных ножках. Я схватил столик и двумя ножками легко поставил его на верхнюю перекладину лестницы. Потом влез на столик и встал на нем во весь рост, покачиваясь для равновесия. Далее последовали три стула, один на другом, — я слышал довольный гул и взобрался на шаткое сооружение. Последний стул был поставлен ножками кверху. На одну из ножек его, которая, колеблясь, кружилась в тишине, я, затаив дыхание, установил углом ог ромный квадрат. Все сооружение вибрировало подо мной так тонко, что я чувствовал, как пробегает до самой нижней лестничной перекладины биение моего пульса. Затем последовал шест: прошло несколько минут, пока мне удалось установить его прямо на верхнем углу квадрата. Потом я медленно взобрался по шесту — и вот я наверху, вегал, перевел дух. Горячий лот медленно стекал по моему лицу. Каждый мускул мой напрягся, словно лук, и трепетал. Я ждал, когда колебание сооружения достигнет мертвой точки — и тогда в гробовой тишине я выпрямился и достал из-под трико мою скрипку… Дрожащей рукой я приставил смычок… затем, нащупывая одной ногой, осторожно отпустил шест — наклонился вперед… несколько минут балансировал… и, воспользовавшись наполненной ужасом тишиной, отчего там, внизу, разинулись рты и сжались сердца… медленно, трепетно заиграл ту мелодию, которую услышал когда-то, которая давно, давно, давно прозвучала и прорыдала в моей душе.