Сон мой – даже в реальном измерении времени – затянулся довольно надолго: уже смеркается, когда меня будят. С тяжелой, отупелой головой я начинаю собираться. В запасе у нас еще три часа, поезд на Берлин отправляется ровно в девять. У меня будет отдельное купе. Супруга моя берет на себя улаживание всех формальностей при переезде границы, так что я смогу без помех спать до утра. Сегодня двадцать восьмое апреля. Бодрящий, колючий ветерок со свистом прогуливается по «венским горам». Я готов к тому, что эта весенняя прохлада сейчас будет усиливаться; изнеженное дитя юга, я впервые совершаю путешествие на север, однако образованности моей хватает настолько, чтобы знать: для тех краев зима еще не кончилась. Да, надо бы купить егерское белье, если магазины еще открыты, вчера хотел об этом сказать, да запамятовал. Билеты, визы, деньги – все на месте? Тогда можно и поторопиться, Банди Гашпар с супругой уже поджидают нас в холле, дел у нас больше никаких нет, так что отправимся поужинать в какой-нибудь уютный ресторанчик на бульваре, вещи тем временем переправят на вокзал и погрузят в поезд, и мы сможем попасть на вокзал прямо из ресторана. (От этой перспективы мне делается не по себе, такси я переношу хуже всего, там не ляжешь, и голова у меня после такой поездки будет похожа на набитую впопыхах сумку, где все вещи перемешаны как попало и бултыхаются с места на место.)

Супруги Гашпар веселы и приветливы. Като хвастается тем что переводы Жигмонда Морица на немецкий подвигаются к концу, будет колоссальный том. Банди украдкой без конца посматривает на часы. – Ну как, Фрици, настроение бодрое? – Вполне. Все будет хорошо. А почему ты спрашиваешь, я настолько плохо выгляжу? – Нет, что ты… Но я и сам чувствую, что вид у меня довольно угрюмый. Возможно, лишь потому, что вечер на дворе, а впереди ночь. Если бы мы выезжали поутру, я был бы куда поживее. Вечер и ветер свистит за окном. Вечером да по холоду ждет меня дорога к северу. Гомер, лучами осиянный, уйди! – Ты, Оссиан, явись со смутной песней и туманной . Однако не слишком ли поддаюсь я элегической грусти в духе Оссиана?… Строки моего юношеского стихотворения лихорадочно перебивают прочие воспоминания, и неспроста, ведь называется оно «Северный свет» и подводит читателя к мрачной мысли: в конечном счете все сдвигается, перемещается к северу, в снега и льды, куда указывает каждый компас.

К северу, к северу Стрелка держит путь. Не сдержать экватору Меня жарою тут. По волнам прогретым Южных морей К северу, к северу За звездой своей… [32]

Ну что ж, давайте прощаться, то бишь до свидания – до свидания. Постойте, друзья, мне хотелось бы сесть рядом с шофером, тогда я легче переношу тряску. Не надо мне посторонней помощи, я и сам в состоянии усесться.

На вокзале нас провожает лишь неизменный Йошка. Хорошо, что рядом хоть одна родная душа. До чего же омерзительны венские вокзалы, грязные, вонючие, мрачные, вечно здесь холодно, вечно поливает дождь, а уж освещение какое убогое! Носильщики орут, как оглашенные; и Йошка стоит, повесив нос – этого я уже не в силах выдержать. Я прихожу к убеждению, что веселье и склонность к шуткам отнюдь не зависят от настроения, зато они необходимы мне вроде наркотического средства, и я насильственно пытаюсь разрядить обстановку, сколь ни противно мне заниматься этим в такой момент. Пока мы бродим взад-вперед по перрону, я начинаю теребить уныло притихшего Йошку. Что, брат, любовь к ближнему боком выходит? Вместо того чтобы киснуть тут, на вокзале, сидел бы себе в кафе «У крепости» за чашкой горячего чая. Ну, не расстраивайся, вот ужо вернусь из Стокгольма, тогда все будет по-другому. Помнишь, я тебе в прошлый раз рассказывал, какой мне приснился сон про клинику и Пёцля? Ну так вот, операция, конечно, пройдет удачно, но я еще не успею оправиться и буду, так сказать, на положении выздоравливающего… и разумеется, мы сразу же отправимся с официальным визитом к Пёцлю… Для меня это будет пока еще трудновато, оно и понятно, человек не совсем отошел после операции: к примеру, возможно, мне придется карабкаться по больничной лестнице на четвереньках, на коленях и на руках у меня будут кожаные подушки, как у безногих нищих, которые ползают по краю тротуара. Пёцль выйдет мне навстречу, как всегда приторно-учтивый, деликатно сделает вид, будто не замечает в моем поведении ничего особенного, и радостно воскликнет: «А, а, frent mich sehr, also gut gelungen? Gratuliere…» «Jawohl, Herr Professor, voriänfing aber, wie Sie sehen…» на что он поспешно перебьет меня: «Ja, ja, sind noch einige Schwierigkeiten, es wird schon… es kahn noch vielleicht»… И после некоторой напряженной заминки мы переведем разговор на другое, я вежливо распрощаюсь и, повернувшись к нему спиной, поползу по ступенькам вниз, перебирая кожаными подушками.

Йошкиного понурого вида как не бывало, он хохочет, а значит, все в порядке, нет нужды проявлять чувствительность, говорить друг другу «жалостные слова»; «сервус» – «сервус», и поезд трогается.

Я тотчас забиваюсь к себе в купе, мне удается вполне хорошо разместиться, и когда я лежу, то не слишком испытываю тряску. Сейчас было бы очень кстати, если бы кто-нибудь почитал мне вслух, тогда можно было бы ни о чем не думать. К счастью, приняв большую дозу снотворного, я просыпаюсь, когда небо на горизонте уже кажется серым: значит, самое неприятное позади, границу мы переехали и теперь находимся в новой Германии. Странно опять увидеть ее, да еще при таких обстоятельствах, ровно двадцать пять лет спустя. Как же молод я был тогда, в свои неполных двадцать три года! И сколь пылок, задирист и исполнен трагизма. Я привез тогда сюда свою первую жену, кроткую и страстную женщину с бархатными глазами, она была актрисой, и я романтически похитил ее у мужа – через темные артистические уборные и сценические люки, с револьвером в руке. Полгода мы скрывались под Берлином, в прекрасно-юном Фройденау, и нам казалось, перед нами жизнь без конца и края, а по вечерам на балконе мы говорили о звездах. Какой свежей ощущалась тогда Германия – удаль, размах, предпринимательские начинания. Помнится, в застраивающихся пригородах можно было бесплатно получить на три года шестикомнатную квартиру, если человек подряжался шесть лет отработать здесь. Я отсылал на родину юмористические зарисовки и трагические репортажи, с ликованием открывая для себя этот город. «Берлин ест!» – восторженно восклицал я, belegtes Brötchen во дворце Ашингер, словно сообщая радостные сведения о росте и развитии младенца. Теперь Германия словно бы посуровела и остепенилась. «Возрождение» проходит не столь весело и легкомысленно, как в былые времена рождение. Я рассчитывал увидеть новые застройки – их немного. На одном строящемся доме, весьма скромном, обнаруживаю надпись: «Даже такого нам бы не построить без нашего фюрера!» Мне невольно вспоминается бытующая в народе поговорка: «Без бревна и дом не построишь…» Других символических примет изменившихся времен я больше не встречаю.

К обеду мы прибываем в Берлин, на пригородный вокзал. Супруга моя спешит в гостиницу напротив, а я остаюсь побриться, иди, мол, а я уж как-нибудь сам сумею перейти дорогу. Однако самоуверенность моя оказалась чрезмерной. С бритьем я еще кое-как справился, но затем полностью утратил ориентировку. Медленно, семеня ногами, я пытаюсь пробраться к выходу, но вынужден убедиться, что в одиночку я уже не способен ходить по прямой. Ноги мои сами сворачивают в сторону – на сей раз у меня решительно вызывает комический эффект эта моя новая особенность: идти по кругу, когда сам смотришь вперед. Как есть верченая овца, торжествующе твержу я, мне доставляет искреннее удовольствие, что наконец-то представился случай проверить на опыте двойственность души и тела, в которую я верю, – ведь я нахожусь в здравом уме и трезвой памяти, с чувствами у меня все в порядке, мысль работает как надо, а тело все же не подчиняется мне, вернее, подчиняется, но не мне, а кому-то другому, кто вселился в меня. У моего тела есть своя душа, независимая от моего «я», и эта обособленная душа теперь взбунтовалась против меня и подбивает на бунт и мое тело.

Ситуация определенно юмористическая, а юмор выдержан в немецком стиле, этакий Fliegende Blätter. К событиям подключается и внешний мир. Стоит мне, хоть и по кривой, добраться до какой-либо двери наружу, как передо мной тотчас вырастает фигура в форменной одежде: Bitte die Fahrkarte. А я при всем желании не могу предъявить его, поскольку жена унесла с собою. Понурясь, ковыляю я к следующей двери: Bitte die Fahrkarte. Сцена эта разыгрывается пять раз кряду, пока я, торкаясь в стены, обхожу из конца в конец гигантское вокзальное помещение. Я слишком устал, чтобы вступать в объяснения со стражниками, и, похоже, мне никогда не выбраться отсюда, ведь если бы даже я и умел ходить по прямой, меня все равно не выпустят. Захваченный силой притяжения, подобно некоей планете, я вечно стану кружить здесь, вдоль стен и вокруг центра вращения. Через полчаса, когда я уже счел себя окончательно потерянным, супруга все-таки разыскала меня. Да что же это такое, где я запропастился, она с ног сбилась, пока меня нашла. Жена откровенно признается: она решила, что я уехал с первым попавшимся поездом, лишь бы избежать стокгольмской операции. Билет у нее, и я с гордо поднятой головой выхожу из своей тюрьмы, откуда самому мне ни за что бы не выбраться.

От обеда я отказываюсь под тем предлогом, что угорь слишком жирный. Зато решаю испробовать новое занятие: писать письма, не видя букв. Это удается мне довольно неплохо, надо будет поупражняться; оказывается, натренированные пальцы могут обойтись и без глаз, вполне можно писать с закрытыми глазами при помощи транспаранта – надо будет взять патент на это изобретение. Я пишу послание Дюле-Сосредоточенному и Дюле-Рассеянному, Цини и графине, и, как потом узнаю, они без труда сумели разобрать написанное.

После того как я несколько раз удостаиваю своим вниманием раковину умывальника, подходит к концу и этот тоскливый день. В одиннадцать вечера отправляется поезд на Треллеборг, а это уже Скандинавия. Я упрямлюсь, как капризный ребенок – уж коль скоро я попал в Берлин, то желаю разок прогуляться по Унтер-ден-Линден. Мы тащимся через всю Фридрихштрассе, хорошо еще, что сегодня воскресенье, поэтому магазины закрыты, и можно только разглядывать витрины. А вот и Café Kerkau, смотрите-ка, я все же узнал его. Сколько раз сидели мы тут на галерее с Этель Юдик! Zwei Melange, schön! – сказал официант и убежал, а мы с ней уткнулись в газеты. Сколько новостей в мире, сколько городов мелькает на фотографиях в журналах – Париж, Лондон… взгляни-ка сюда, как интересно! Это изобретение серьезное, ни о какой подтасовке не может быть и речи, на фотографии ясно видно, что аэроплан находится в воздухе, это машина Блерио, в прошлом году он побывал и в Пеште… газета пишет, он целый час продержался в воздухе! И мы с тобой полетим, представляешь? У нас будет не автомобиль, а аэроплан, если мы, конечно, разбогатеем! Да-да, а сейчас не мешай мне читать… в Испании вспыхнула эпидемия какой-то мерзкой новой болезни – инфлюэнца со смертельным исходом…

Треллеборгский экспресс – поистине элегантный, комфортабельный поезд. Наше купе крохотное, но зато великолепно оборудованное. Вполуха я слышу, что мы поедем морем, – наверняка я неправильно понял, как это поезд сумеет пройти по морю, а может, речь идет о каком-нибудь мосте? Я стараюсь поскорей уснуть, мы прибываем на место в шесть часов утра, а в воздухе уже сейчас ощущается прохлада.

Я просыпаюсь оттого, что поезд подо мной колышется, как на волнах. Что бы это значило – землетрясение или на меня опять накатила дурнота? Я с трудом встаю на ноги, поднимаю занавеску Обзора никакого, в свинцово-сером сумраке перед самым моим окном вздымаются красные железные стены. В халате и шлепанцах я выбираюсь в коридор. Лесенка, ведущая вниз из вагона, упирается в железный пол. Колеса поезда не крутятся, и все же он покачивается. Я спускаюсь по ступенькам, делаю несколько шагов и выхожу из тоннеля, куда загнали наш поезд. Мы находимся на пароходе, на гигантском пароме. Небо и море сливаются в сплошную черноту, разрываемую лишь огоньками бакенов. Где-то очень далеко – ночью горизонт всегда кажется более отдаленным – мерцают гирлянды огней. Прислонившись к поручню, матрос на чужом языке отвечает что-то на мой тихий вопрос – мы разговариваем тихо, так как на пароходе и в поезде все спят. Я не понимаю его слов, должно быть, это какой-то из скандинавских языков. Показывая на цепочку огней вдали, он говорит: «København». Ara, понятно – Копенгаген, я произношу мягкое скандинавское слово на твердый немецкий лад. В течение нескольких минут мне удается извлечь из его слов точную информацию: вот уже два с половиной часа мы находимся на воде и ровно в шесть часов прибудем в Треллеборг. Я забираюсь обратно к себе в купе, но так и не могу больше уснуть.

Холодное, неприветливое утро на берегу моря. Стальное царство судов, причалов, траверсов, подъемных кранов – откуда мне оно знакомо? Ну конечно же, нечто подобное я видел в графике Уистлера: поистине великий провидец тот, кому удается заранее познакомить нас с реальностью.

Пойдем же, пойдем, я по горло сыт путешествием, ничто меня больше не интересует. Не так представлял я себе свое первое путешествие на север. Слава богу, открытый вокзал находится тут же, рядом с морским причалом. Пригородным поездом нам добираться только до Мальме, всего полтора часа, а там пересадка на стокгольмский экспресс. В купе сразу поражает незнакомая обстановка – примета незнакомой страны: вместо скамей – огромные роскошные кресла, у нас такие можно увидеть лишь перед старинными каминами. Поезд проносится через светло-зеленый край – до чего же чистый, промытый, жгуче-сладостный здесь воздух, и тоже словно бы зеленый: ведь повсюду сосны, хотя кое-где на вершинах холмов пока еще проглядывает снег.

Итак, пересадка в Мальме. Мы решаем позавтракать. Ресторанчик – очаровательное небольшое заведение с кассовой кабинкой сбоку, барышня за кассой – белокурая Сольвейг, приветливо улыбается нам, обращаясь к ней, надлежит называть ее «фрекен». Официант рекомендует нам отведать smorgasbord; я впервые слышу это название, в течение шести недель он составит основу моего рациона. Я предполагаю, что это, должно быть, нечто вроде аперитива, и прихожу в ужас, когда на стол перед нами выставляют десятки кушаний на пробу: рыба всевозможных розовых, голубых и зеленых оттенков, разнообразное жаркое, аккуратные шарики рубленого мяса, а посреди всего этого великолепия в объемистом серебряном горшочке – сливки. К сожалению, я совершенно не ощущаю вкуса (точь-в-точь как во вчерашнем сне), вот разве что, попробовав одну рыбу, с удивлением обнаруживаю, что она сладкая: да и как ей не быть сладкой, если она приправлена малиновым вареньем.

Темная зелень сменяется светло-зелеными тонами, затем опять густеет до черноты – на всем протяжении четырнадцатичасового пути мы мчимся средь сосновых лесов. Сосны, голубые озера, выкрашенные в красный цвет деревянные дома без конца и края, – такова Швеция, наивно-романтический край холмов и журчащих источников, окруженных деревьями, синих вод и хуторских построек, краснеющих меж скал. Страна улыбается вам с простосердечием, любезностью и сдержанным обаянием деревенской невесты.

Но когда в третьем часу дня поезд наш прибывает в столицу, я чувствую себя донельзя усталым. Только и успеваю заметить, что едем мы вдоль морского побережья, среди заливов и каналов, ну и вижу сверкающую вдали вышку – золоченый купол городской ратуши. Вот и все мои впечатления о Стокгольме, и они не пополнятся еще в течение недели. Нас встречает госпожа X., которую известили из Пешта о нашем приезде. Багаж наш укладывают в машину, через окно я вижу лишь асфальт. Судя по всему, я и в самом деле выдохся, нет у меня ровным счетом никаких желаний. Машина останавливается у подъезда чистого, белого здания. На фасаде черными буквами надпись: «Serafimerlasarettet». Мне помогают подняться по лестнице, с которой нескоро предстоит спуститься обратно… если вообще предстоит. Неподалеку от лестницы из коридора ведет дверь в обыкновенную одноместную больничную палату. Меня принимают под свою опеку две стройные, чистенькие сестры милосердия в белых чепцах: раздевают меня, укладывают в постель. Все документы у меня забирают.

Марафонский бегун передал весть.