«Гранд Отель» в Сальтшёбадене. Вот уже десять дней я отдыхаю здесь, в номере на первом этаже с окнами в парк. Через вестибюль можно попасть прямо на приморский пляж, у самого берега на невысоком постаменте стоит скульптура, изображающая бегущего мужчину, а внизу, в воде, – игривая наяда. Парусные яхты и моторные лодки бороздят прохладные весенние воды, хорошо прослеживается изгиб залива у противоположного берега и купол обсерватории на вершине холма.

Если не считать чуть повышенной температуры, то со здоровьем у меня все в порядке, гораздо труднее мне управлять своим настроением. Я сделался слезлив, как младенец, и чувствителен, как сентиментальная служанка; сочувствие к людям, животным, растениям, ко всему живому и неживому, но имитирующему жизнь, струится из меня с неудержимостью гриппозного насморка. Стоит кому-либо рассказать в моем присутствии о несчастном случае, жертвой которого стал абсолютно незнакомый мне человек, и на глаза у меня наворачиваются слезы, – вот и вчера вечером пришлось отвернуться, чтобы скрыть предательскую влагу: до того жалобным показался мне взгляд фарфоровой собачки, которую выиграл в лотерею кто-то из соседей по гостинице.

Перед обедом я захожу выпить кофе в маленькую кондитерскую «Roden Stugan» («Красный домик»). Фрекен поочередно выставляет передо мной кофейник, чашку, блюдце, я всякий раз машинально произношу одно из немногих известных мне шведских слов – «tak» («благодарю»), пока наконец не ловлю себя на том, что тикаю наподобие будильника. На одном-единственном слове беседы не построишь, а я испытываю необходимость завязать контакт с этой белокурой Сольвейг, которая, наверное, тоже признала во мне своего возвратившегося Пер Гюнта, только не знает, как выказать это. Нещадно коверкая английские и немецкие слова, я подкрепляю их оживленной жестикуляцией. Указывая поочередно то на окно, то на сердце, я даю ей понять, как прекрасна весна и море, яхты и горы. Фрекен задумывается. «Хейсо!» – произносит она с коротким удивленным вздохом, как это свойственно здешней манере речи, и делает знак в сторону коридора, где надпись на двери означает пол, к которому я имею честь принадлежать. Обозленный, я наскоро расплачиваюсь с ней, на своем родном языке бегло и гладко выражаю свое мнение относительно ее умственных способностей – однако на этот раз отнюдь не с целью, чтобы она, не дай бог, поняла меня.

В одиннадцать вечера еще совсем светло как здесь, так и в городе, где тем не менее с восьми часов зажигают свет; никогда в жизни не доводилось мне встречать столь симпатичный, яркий, нарядный город и такое сказочное буйство красных, зеленых и синих красок. Сюда мы прибыли на машине, но предварительно меня немного покатали по городу, среди каналов и скверов. Наконец-то я смог полюбоваться на расстоянии золоченым куполом ратуши, с которого не сводил глаз долгими больничными днями, и увидел вблизи господские дворцы и уютные домики рабочих. Один из каналов совершенно покорил меня своим живописным обликом: множеством голубых и желтых парусов, на носу парусных судов красуются резные фигурки святых. Суда эти сколочены крестьянскими руками, и крестьяне возят на них дрова. Благодаря каналам, они заплывают в глубь города, выгружают дрова на берег и способны хоть целое лето терпеливо ждать здесь, пока не сыщется покупатель. Крестьяне так и живут на барках, пьют водку и заедают сыром, все они – люди спокойные, тихие и наверняка очень счастливые. Да, здесь каждый счастлив, это ощущается в том спокойствии, с каким люди расхаживают по улицам, сидят на скамьях или, перегнувшись через парапет, задумчиво смотрятся в синюю водную гладь. Поначалу я убеждал себя, что это типичная иллюзия, которой я склонен поддаваться всякий раз, попадая в незнакомый большой город – он кажется необычным, неправдоподобным, игрушечным лишь потому, что я не здесь родился: по игрушечным улицам расхаживают кукольные человечки, едят понарошку и не всамделишную пищу и платят игрушечными монетами. Но затем стал размышлять всерьез, а разговорившись по душам с несколькими истыми шведами, понял, что спокойствие не столь уж относительное. Здешний народ, в течение ста двадцати лет не ведая войн, привык взвешивать ценность вещей количеством вложенного в них материала, их силой и прочностью: построенные из камня дома рассчитаны на тысячелетие, созданные из плоти и крови тела – на сто лет жизни, а вовсе не. до той поры, когда бомбе или огненному факелу вздумается оборвать их жизнь. Счастье считается здесь состоянием естественным, а несчастье – противоестественным.

Однажды утром, сидя на берегу, я греюсь на солнышке. Поблизости от меня взволнованно бегает стройная, белокурая девушка, расспрашивает встречных людей, явно разыскивая кого-то. Вдруг она порывисто оборачивается и устремляется ко мне. Я нерешительно встаю.

– Onkel! Onkel!

Плача и смеясь, она бросается мне на шею, принимается целовать меня. В дверях гостиницы появляется седовласая дама в серо-дорожном плаще. Это мать девушки. Не считая цвета волос, моя сестра Гизи, которую я не видел двадцать пять лет, мало изменилась. Родственницы прибыли из Осло утренним поездом. Мой зять и тезка, бывший корабельный капитан, шлет свой привет и просьбу беречь его сокровища, вверенные моей опеке на целых три дня.

Ноэми исполнился двадцать один год.

В затянувшихся сумерках мы с моей новообретенной племянницей долго прогуливаемся по парку и вдоль плотины. К сожалению она ни слова не знает по-венгерски, мать не рассчитывала на то, что наш язык когда-либо может понадобиться Ноэми. Но жадное любопытство девичьих расспросов постепенно превращает мой робкий англо-немецкий лепет в связную, плавную речь.

Ноэми, милая норвежская родственница, что же поведать тебе о моей южной родине, пощадив твои иллюзии, ведь ты столько мечтала о ней, слушая вечерами по радио цыганские песни!

Кое-что ты слышала дома и о нашей жизни, и обо мне, а последние мои злоключения, следы которых еще нетрудно заметить, тебе хорошо известны.

Ноэми, милая моя норвежская родственница, ты спрашиваешь меня, счастлив и горд ли я сейчас, возродясь заново и получив возможность заново начать жизнь в Ханаане, где я скопил свои драгоценности. Или, может, я ощущаю себя искалеченным и разбитым, как человек, потерпевший кораблекрушение и выброшенный на берег добросердечной волною, даровавшей ему в качестве милостыни остаток дней?

Как бы я себя ни чувствовал, я благодарен тебе за участие, милая Ноэми. Ведь я заслужил его в обоих случаях. Будь я бодр и уверен, я не был бы счастлив, – поверь мне! – однако не думай, будто меня сделало бы несчастным сознание того, что я потерпел кораблекрушение.

Возможно, я и впрямь потерпел его, но стокгольмские события тут ни при чем. Катастрофа произошла со мной, с нами гораздо раньше…

Ты удивлена… Да, удивлены мы оба. Ты поражаешься спокойствию, с каким я признаю себя потерпевшим кораблекрушение, признаю именно сейчас, когда мне удалось спастись… но ведь я не проклинаю судьбу, окидывая взглядом пустынный остров и зная, что для меня он – необитаемый и бесприютный… Я же в свою очередь удивляюсь… но чему?., прости, дай мне собраться с мыслями, они у меня пока еще рассеянны, да это и понятно, суровые волны сотрясли меня основательно.

Ага, вспомнил-таки!.. Ты, милая Ноэми, мнила узреть гордый корабль, который прорезает легкую ткань облаков своими вздутыми парусами, представляла в своем воображении изумрудно-зеленую фигурку святого на носу корабля. А вместо этого услыхала, как жалобно скрипит он под порывами штормового ветра, увидала, как тонут в бурных волнах его мачты, как торопится он укрыться от бури в надежной гавани… Все верно. Увиденное тобою суденышко это и был наш, мой корабль, и я не отрицаю, что с полными трюмами сокровищ он достиг цели. Но где была эта цель, на каком из мысов доброй надежды? Ведь предполагалось выменять на груды золота и алмазов тот драгоценный груз, с которым я, беззаботный лихой купец, отправился в путь на этом корабле – сам себе рулевой, сам себе капитан.

С этой надеждой покончено, лишился ценности весь дорогостоящий скарб – яркие стеклянные бусы, пуговицы, побрякушки, пахучее розовое масло, пестрые безделушки, – весь тот обменный товар, благодаря которому я мог бы обогатиться, доберись мы до Африки… И похоже на то, что покончено навеки… кроме того, ты права, Ноэми, остров этот для меня и впрямь…

Тебя удивляет, что я все же бодр и весел?

Видишь ли, Ноэми, на то есть своя причина: та земля или, если угодно, та часть света, откуда отчалил корабль и куда с неутолимой жаждой ты рвешься в своих мечтах, уже давно не Ханаан… Хотя на той земле живут многие миллионы людей, богатых и бедных, а природа там щедра, леса и поля, горы и долины не скупясь раздают свои сокровища… И все же… с некоторых пор не только я один, но, наверное, все мы чувствуем, что корабль этот, влекомый волнами над бушующим в глубине огненным морем, столь же ненадежен, как и сама огненная стихия… что каждый прожитый – пусть даже в богатстве и изобилии – момент не есть благотворный дар свыше… Знаешь, что я тебе скажу?… Еще там, на родном берегу, я в глубине души чувствовал, что все мы живем на гигантском острове Робинзона (должно быть, оттого и доверился я волнам). Живем каждый сам по себе покинутый и каждый в одиночку. И забота наша не в том, достигнет ли нагруженный богатствами корабль вожделенного берега. Смилостивится ли над нами морская стихия, подбросит ли уцелевшую от разбитого корабля доску, дабы мы могли за нее ухватиться? Знай же, Ноэми, дочь исконного племени мореходов: там, на суше, произошло моретрясение, даже если его ощутил и заметил не каждый; корабль честолюбивых надежд давно затонул, а те, кто воображал, будто судно все еще плывет, рассекая волны, – давно мертвы, покоятся на дне морском, так и оставшись сидеть на бархатном диване кают-компании, с выражением тупого самодовольства в остекленевших глазах.

Но я, как видишь, не погиб, разбитый корабль не утянул меня с собой в пучину, и предположения мои оправдались: дарованные мне дни будут направлены не на то, чтобы урвать у жизни побольше, а на терпеливое ожидание той малости, с какою можно начать жизнь заново. Я и прежде ходил по свету, как надлежит Робинзону ходить по острову, куда его вынесло равнодушной волною после того, как затонул под ним корабль Понимания, Сочувствия, корабль, добротно сколоченный вдохновенными, милостию божиею плотниками в середине прошлого столетия, а может, и ранее того – усилиями некоего человека отец которого также был плотником. И я воспринимал как дар всякий хлам и мусор, прибитый к берегу бурными волнами, жалкие останки некогда горделивого корабля? Во всем привык я видеть ценность подаяния, привык не жалеть о том, чего не имеешь, довольствоваться минимумом, не помышлять о максимуме, принимать от должника своего тысячную толику, отказываясь от остальной части долга, привык радоваться, если мой заимодавец требовал лишь фунт живого мяса и драл с меня лишь одну шкуру в уплату за пустячный долг.

Роптать на несправедливость судьбы, возмущаться против людской несправедливости – помилуй, Ноэми! На острове Робинзона нет места подобным чувствам! Если предал друг, изменил товарищ, обсчитал купец – не беда! Зато, как видишь, обнял незнакомый, спас чужой, вернув мне самую ценную одежонку – мою уцелевшую шкуру! Что из того, если Общество охраны гангстеров во сне лишило меня костюма и шляпы? Ведь с таким же успехом меня могли бы и пристукнуть, но ведь не сделали же этого, более того, позволили перебить мне кости, но не для того, чтобы наварить из них клея, а чтобы выманить из-под них угнездившегося в моем теле недруга.

Взгляни-ка, что это там, на отмели?… О, счастье рая, о, неземное блаженство!., эврика!., дырявая ложка, наверняка с какого-нибудь затонувшего корабля. Прости, я сбегаю за ней, пока ее не смыло волнами, – этой ложкой я выскоблю в скале себе укрытие, построю хижину, а через год на этом необитаемом острове вырастет мой дворец.

Помнишь, Ноэми, что сказал Цезарь, достигнув земли египетской?

Кто ни на что не надеется, тот никогда не впадает в отчаяние.

Я уже давно не надеюсь на многое. Я благодарен своим друзьям-соотечественникам, которые не дали мне погибнуть, благодарен всем, кто за меня тревожился, благодарен незнакомым людям за их молитву, благодарен Оливекроне за дарованные мне годы жизни. Благодарю тебя, моя милая родственница, за терпение, с каким ты выслушиваешь мои слова, хотя вижу, что от взгляда твоего не укрылось, как молодой человек, которого я тебе представил утром, выписывает круги возле нас. И благодарю читателя за снисходительное внимание.

В половине седьмого вечера мы садимся на пароход в Гётеборге, чтобы переплыть в Британию, а затем, через Лондон, направиться домой. Широко расстилается горизонт передо мною. Это будет мое первое за сорок семь лет жизни морское путешествие.