(Шестое путешествие Гулливера)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Читатель, конечно, вновь немало удивится, узнав, что вопреки печальному опыту, когда лишь чудесная случайность помогла мне снова вернуться в Редриф и увидеть обожаемую отчизну, а также не менее обожаемую семью, и несмотря на то что я клятвенно обещал горячо любимой супруге провести в мире и спокойствии остаток дней своих, посвятив жизнь только домашнему очагу, — после всего этого я тем не менее в шестой раз решился принять участие как хирург в одном весьма сомнительном по своему исходу предприятии.
Это может показаться тем более странным, что с момента моего возвращения из Фа-ре-ми-до моя горячо любимая жена, глубоко прочувствовав свой материнский и супружеский долг, всячески старалась подчеркнуть многочисленные опасности, которыми чреваты мои путешествия; угрожая моему здоровью и даже жизни, убеждала она, они в конце концов могут раз и навсегда сделать попросту невозможным выполнение мною обязанностей главы семьи и лишат меня всякой ответственности за благополучие горячо любимой жены и детей.
Вряд ли я смогу когда-нибудь в полной мере воздать по заслугам моей возлюбленной супруге за образцовое выполнение ею своих обязанностей. В молодости она была очень хороша собой, многие просили ее руки, но она, трезво взвесив все обстоятельства, великодушно избрала именно меня спутником жизни, связав свою судьбу с моей и подарив мне тем самым радость взаимной любви.
С тех пор она не упускала случая пользоваться супружеской привилегией: она постоянно понукала меня к наиболее ревностному исполнению семейного и мужского долга, что почитается святой целью брачного союза. Всю нашу совместную жизнь моя любимая жена, честно выполняя свой долг, не уставала напоминать и вдалбливать мне, что первейшим достоинством настоящего мужчины является беззаветное служение жене и семье. В этом занятии она усматривала свое призвание и подчиняла ему все иные соображения, все редкие радости, жизни; с фанатической верой трудилась она над тем, чтобы я представал перед другими людьми не иначе как в виде идеального семьянина, готового ради семьи пожертвовать всем, даже самим собой.
Помыслы моей дражайшей супруги, заботящейся исключительно о моем благе, были направлены на то, чтобы окружающие ценили и уважали меня как идеального мужа и настоящего мужчину. Нередко, когда я в минуты малодушия или тоски, а то и просто устав от тяжкого труда во имя благополучия семьи, хотел найти забвение в легком развлечении — в такие минуты только ее сильная, непоколебимая воля и крепкая рука спасали меня от того, чтобы когда-нибудь мои внуки могли отозваться обо мне как о легкомысленном и подлом человеке, не пекущемся о семейном благе. В этих случаях моя любимая жена не знала усталости, чтобы сберечь мою пошатнувшуюся репутацию. Она учила меня тому, что стоит лишь поднатужиться, и я могу заработать еще денег то там, то здесь. Она брала меня с собой, когда ей требовалось купить шляпку или платье, с единственной целью доказать своим приятельницам и моим друзьям, какой я заботливый, внимательный муж. Она безостановочно пришпоривала мои бока, то и дело побуждая к достойным поступкам и доказательствам бескорыстия, к самопожертвованию и прочим христианским добродетелям. Она хитроумно находила повод к тому, чтобы я как можно чаще демонстрировал все свои добродетели. По утрам она безбожно трясла меня, если я позволял себе поваляться в постели; когда на меня нападала меланхолия, она тут же выпроваживала меня на службу — словом, делала все, чтобы сохранить мое доброе имя.
Постепенно она-таки добилась, что все окрест стали смотреть на меня как на одного из самых уважаемых и добропорядочных граждан округи. И вот когда на мое любимое отечество, забывшее в своей наивности о том, что на земле еще существует человеческая подлость, и в поте лица трудившееся над усмирением Греции и над тем, чтобы вынудить к изгнанию короля Трансвааля, дабы прикарманить несколько немецких колоний, словом, когда в самый разгар этих занятий на мою родину коварно напали немцы, возмущение этой беспримерной наглостью заставило взяться за оружие каждого честного британца, в том числе, разумеется, и меня.
Пламенный призыв родины защитить от врага слабых женщин и детей выбил слезу из глаз моей обожаемой супруги, и она, как истинная патриотка, во имя отчизны готовая на все, ни минуты не колебалась: если нужно, если потребует родина, заявила она мне, она готова принести в жертву святой цели все, даже… мою жизнь. Итак, моя нежная и горячо любимая жена торопила меня скорее отправиться на войну.
На первых порах я нес тыловую службу в Ливерпуле. Моя жизнь в этот отрезок времени была весьма нелегкой, ибо почти всего себя я отдавал общему делу, которому служил бескорыстно, воодушевляемый, как и мои соотечественники, святой целью: защитить от варваров наших слабых жен. Наряду с этим я старался проявить максимальную заботу и обеспечить безбедное существование моей жене и детям. И хотя я горел желанием поскорее очутиться на поле брани и славы, меня удерживало от этого шага главным образом то, что в этом случае моя обожаемая жена вынуждена была бы жить на весьма скромное, отнюдь не достаточное пособие, которое государство выплачивало семьям призывников.
Наконец моя любимая супруга, которая проявляла естественную заботу о моем уязвленном самолюбии, нашла выход из этого двусмысленного положения, целиком отвечавший моему мужскому достоинству и возвращавший мне потерянный было душевный покой. Она заставила меня застраховаться в одной из открывшихся в те времена страховых контор, хотя полис для военнослужащих в ту пору был очень высок и сопряжен с уплатой весьма солидной ежегодной суммы.
Добывание денег для страховки настолько вымотало меня, что в 19… году я заявил о своем желании добровольно отправиться на передовую.
Как военного хирурга меня прикомандировали к торговому судну “Куин”, в задачу которого входило держать под прикрытием военных кораблей транспортную связь между Англией и Америкой по опасным океанским линиям, проходящим через зону действия немецких субмарин.
Итак, на рассвете 26 июня 19… года я распрощался с любимой женой, которая поначалу горько рыдала, но затем, взяв себя в руки, напомнила мне о моем воинском долге, как то полагается истинной жене солдата.
В тот же день, пополудни, с небольшой поклажей и в полном снаряжении я причалил к борту корабля и получил от его командира необходимые инструкции. С попутным ветром наш корабль вышел из порта, и 3 июля, оставив часть груза в ирландском городе Г., мы вышли в открытый океан.
Некоторое время мы беспрепятственно продолжали свой путь. 6 июля мы находились в точке на широте 1?2 11 ' и долготе 49?22 36 '.
В тот день — стыдно признаться — мною владело какое-то беспричинное веселие, отнюдь не вяжущееся, более того — откровенно противоречащее плачевному положению моей беззаветно любимой отчизны. Читатель, верно, сможет простить мне этот грех лишь в том случае, если я откроюсь, что незадолго перед тем принял небольшую дозу спиртного. Итак, у меня было отличное настроение — я подчеркиваю это свое признание потому, что дал зарок писать только правду, только то, что действительно происходило со мной, без утайки и без прикрас, в отличие от иных путешествующих, которые, описывая события, стремятся лишь к внешнему эффекту. Сказать по чести, я даже пел. К вечеру я получил радиограмму от жены, в которой она извещала, что чувствует себя вполне прилично, что зубная боль у нее прошла, что она купила по сходной цене пару перчаток и потому, если и мои дела идут столь же хорошо, как и у нее, я могу ни о чем не беспокоиться.
И тут меня будто пронзило молнией, ужас и отчаяние охватили меня после прочтения радиограммы: я вспомнил, что на прошлой неделе забыл внести последний страховой взнос в компанию, которая в случае моей гибели должна была выплатить моей обожаемой жене двадцать тысяч фунтов стерлингов. Оставалась всего неделя, в течение которой я еще имел право погасить свой долг, но если бы за это время меня настигла смерть, то все прежние взносы пропали бы и супруга не получила бы ни пенни. В какой-то мере меня все же успокаивала мысль, что при подобном исходе вся указанная выше сумма страховки отойдет государству, ибо фонд страховой компании принадлежал моему любимому отечеству, за которое я готов был пожертвовать жизнью, защищая от врага наших слабых жен и сирот.
Так, преисполненный сомнениями и страхами, я проснулся на рассвете 10 июля — день этот сохранился в моей памяти навечно. В тот день на палубе внезапно послышался страшный шум. С топотом мчались матросы, дико орал капитан. Я понял, что наш корабль торпедирован немецкой подводной лодкой, причем совершенно неожиданно, ибо в этих водах — мы как раз плыли над самым глубоководным районом — нападений не отмечали.
Первое, о чем я подумал, был непогашенный страховой взнос, и моему мысленному взору предстало укоризненное лицо любимой жены, заставившее меня громко вскрикнуть от сожаления. Корабль быстро стал погружаться, и у меня хватило времени лишь на то, чтобы прыгнуть в спасательную шлюпку, в которой уже находилось человек двадцать. Спустя несколько минут наш гордый “Куин” со всем оснащением и драгоценным грузом на борту скрылся под вспучившейся волной.
Я рассчитывал, что наш шлюп подберет какой-нибудь крейсер, но, увы, демону несчастья, видно, захотелось, чтобы я до конца испил чашу моих бед: через три часа ужасный взрыв сотряс воздух — шлюп наткнулся на блуждающую мину и раскололся на части. Выброшенный в воду, я какое-то время старался спастись вплавь, горько проклиная ту минуту, когда, забыв о своем богатом горестями опыте, в шестой раз бросился в неизвестность.
В довершение всего я попал в водоворот и быстро потерял остаток сил. В последний раз взглянул я вверх, чтобы навеки проститься с сияющими в солнечных лучах облаками, которые так мирно плыли по небу, затем раскинул руки я отрешенно отдал свое измученное тело воле океана. Несколько мгновений я, легко покачиваясь и вращаясь, опускался в просвечивающую зеленью пучину — помню, с каким наивным, достойным жалости удивлением взглянул я на плоскую красную рыбину с комически разинутой пастью, когда она ткнулась в мой нос и испуганно шарахнулась в сторону. Я тоже широко открыл рот в надежде скорее встретить смерть, более того, как ни странно, я даже сделал несколько ритмичных, правильных вдохов, точно рыба, вынутая из воды, как бы желая в последнюю минуту научиться от водоплавающих дышать под водой.
Но затем я, конечно, потерял сознание и не могу сказать, сколько времени — минуты или часы — длилось это состояние, очень похожее на смерть.
Я пришел в себя на чем-то мягком и упругом и, почувствовав, что живу, подумал, что выловлен сетями и нахожусь на палубе какого-нибудь судна. Однако, открыв глаза, к своему величайшему изумлению, увидел над собой плотную массу зеленой воды, в которой сновали невиданные рыбы, морские змеи и ящеры. Я попытался поднять руку, но ощутил огромное сопротивление. В ушах как-то странно гудело, казалось, они были чем-то заложены: я дотянулся до уха и на его месте нащупал круглый, с ладонь, короб или, если угодно, диск, присосавшийся к моим вискам. Все более поражаясь, я поймал себя на том, что непроизвольно делаю обычные вдох и выдох.
С глухим стоном я попробовал сесть, но в тот же миг услышал рядом какой-то свистящий шорох; повернув голову, я увидел, как на бледном и мягком фоне преломляющейся среды, что тянулась до самого горизонта, окруженного цепью гор, показалась женская головка неописуемой красоты — она вглядывалась в меня с любопытством и вместе с тем отчужденно.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Видение — иначе я не могу назвать то, что предстало моему помутившемуся рассудку и лихорадочному взору, — длилось всего несколько мгновений, потом оно стало медленно расплываться в сверкающей голубовато-зеленой воде и, окутанное туманной пеленой, исчезло вовсе.
Я встал на ноги и с изумлением, граничащим с испугом, принялся ощупывать свои члены, все с большей очевидностью убеждаясь, что я жив и не потерял чувствительности, хотя, разумеется, с оговоркой на чрезвычайные обстоятельства и не в том смысле и мере, как это могли бы истолковать жители суши. Вокруг меня и надо мной гудела уходящая в бесконечность прозрачная толща вод, но мои ноги упирались в твердую почву, простиравшуюся насколько хватает глаз. Подводную твердь покрывала неведомая мне растительность, невдалеке как-то чудно поблескивало маленькое озерцо, за ним поднималась небольшая, мягко очерченная возвышенность.
Откуда сюда проникает свет, я не мог понять; одно было несомненно: как это ни покажется немыслимым, я нахожусь под водой, причем весьма глубоко, по всей вероятности на самом дне, и… живу. Эта мысль на мгновение привела меня в ужас, и я решил, что вот-вот умру, что это минутное состояние вызвано агонией умирающего и что безжалостная судьба просто пожелала показать мне место, где я почию в бозе. Вспомнив о жене и детях, я в отчаянии схватился за голову — и снова обнаружил на своих висках какой-то предмет в виде присосавшейся раковины.
В ту же минуту у меня промелькнула мысль, что своим спасением я каким-то образом обязан этим раковинам. Сомнений больше не оставалось — дышал я ритмично, а пульсирующая кровь и биение сердца доказывали, что мой организм получает ту своеобразную смесь кислорода и азота, которая является основным условием всякой органической жизни. Прошла еще минута, и я понял, что эти химические элементы попадают в мои легкие не через рот и нос, как это вообще принято, а через ушные проходы, разумеется, с помощью приставленных к моим вискам раковинообразных приборов.
В моей памяти немедленно ожили полученные в школе сведения об обитателях подводного мира, которые, как и мы, дышат кислородом и также имеют легкие, с той лишь разницей, что кислород они добывают из воды при помощи особого органа жабр.
Итак — в этом больше не приходилось сомневаться, — пока я лежал без сознания, кто-то непонятно зачем и каким образом приладил к моим ушам особую приставку, которая заменяла жабры, чья-то рука оснастила меня “жаберными протезами”, подобно тому как бывают протезы ног, рук и даже ушей (слуховые аппараты). Теперь стало совершенно ясно, что ни о чем другом и речи быть не могло; я даже, помнится, тогда подумал: как странно, что торжествующий человеческий разум, усовершенствовавший свой глаз в фотографическом аппарате, свой слух в телефоне, благодаря изобретению пропеллера поднявший человека, как птицу, к облакам, что этот человеческий разум до сих пор не задумался над тем, чтобы завладеть глубинами бесконечного океана, сконструировав по образцу жабр такой дыхательный аппарат, который позволил бы превратить человека в свободно плавающую рыбу или в человека-амфибию, подобно тому как самолет превратил его в парящую птицу.
Размышляя об этом, я тогда был почти убежден, что попал в страну, где эта проблема разрешена. Во мне проснулась склонность к приключениям, пробудился тот самый инстинкт путешественника, который послужил причиной стольких несчастий и злоключений в моей жизни (и снисхождения к которому я смиренно прошу у читателя, ибо только этот беспокойный инстинкт и сделал возможным появление моих путевых дневников, которые, тешу себя слабой надеждой, обогатят скромными и непритязательными сведениями мировую историю путешествий).
Затем я подумал, что неплохо бы узнать, какие они, здешние обитатели, населяющие подводное царство. Я предположил, что это высокоразвитые существа, весьма продвинувшиеся в математике и смежных с нею технических науках, что позволило им превзойти жителей наземных стран — об этом свидетельствовало хотя бы изобретение искусственных жабр.
Рассуждая таким образом, я пришел к выводу, что владельцы здешних мест должны быть где-то неподалеку: ведь с того момента, как они приладили жабры к моим вискам, вернув мне дыхание, должно было пройти всего несколько секунд — в противном случае я бы неминуемо погиб. Чтобы дать возможность глазам привыкнуть к таинственному освещению, я начал понемногу двигаться. Делая руками плавательные движения, я осторожно направился в сторону поблескивающего озерка.
Гибкие водоросли и травы опутывали мои ноги, за каждый шаг приходилось бороться. Мельчайший красный песок завихрился подо мной, и из него выскакивали стаи рыбешек причудливой формы со змеистыми усиками и плавниками. Теперь, когда я несколько освоился, видеть стало лучше. За озером мне почудились силуэты довольно правильных вертикальных зданий — это только подтверждало мое предположение о том, что я попал в обитаемый район, застроенный разумными существами. С большим трудом добрался я до берега: передо мной распростерлось ослепительное зеркало дивного озера — только теперь я поймал себя на мысли, как это удивительно видеть на дне океана другой, отграниченный от основной массы воды локальный водоем, поверхность которого, топорща и окольцовывая ее, удерживает в особых границах какая-то неведомая сила.
Вскоре я разгадал и эту загадку. Наклонившись к зеркальной глади, я увидел свое испуганное, побледневшее лицо, искривленный в гримасе рот и раздувающиеся ноздри; с двух сторон к моим вискам были приставлены зеленые тарелочки-раковины. Я нагнулся еще ниже и, погрузив ладони в жидкость, зачерпнул ее, а потом поднес к глазам. Сверкающие, свинцового цвета капли мягко скатились с моих пальцев. Я тотчас догадался, что держал в руках hydrargyrum, или попросту ртуть, здесь, на дне моря, этот текучий металл образовал целое озеро.
Продвигаясь вперед сначала по узкой косе, а затем по колено утопая в ртути, я наблюдал неисчислимую армаду существ, совершенно неизвестных науке о животном и растительном мире океана: причудливых рыб, диковинные водоросли, морских пауков, крабов, змей и множество иных рептилий, подробным описанием которых я не хочу докучать читателю. Все это убедило меня в одном: я нахожусь на глубине, куда не проникал еще ни один исследователь и откуда, естественно, до нас не доходило никакой информации. Достигнув противоположного берега, я остолбенел: прямо передо мной в расщелине скал высился столб или скорее башня, сложенная из колец правильной геометрической формы. Она сужалась кверху, и ее макушка скрывалась в двадцатиметровой вышине. На верхних кольцах-этажах башни я заметил какое-то непрерывное движение, похожее на метание крошечных черных языков пламени.
В надежде поскорее что-то узнать я приблизился к странному сооружению и обнаружил, что в стенах башни на одинаковом расстоянии друг от друга расположены щели размером в ладонь. С радостью я констатировал, что по краям они украшены орнаментом, словно свидетельствуя о том, что здесь обитают не просто разумные, но и культурные существа. Когда же я нагнулся, пытаясь заглянуть в одну из щелей, с карниза с неприятным шорохом сорвалось какое-то существо, стало быстро-быстро карабкаться на следующий этаж, там повернулось и, тяжело дыша, содрогаясь всем телом, панически вытаращило на меня глаза.
Движение, с каким неизвестное существо повернулось ко мне, казалось столь осознанным, что я от изумления тоже застыл на месте и некоторое время мы смотрели друг на друга в упор, пока мне наконец не удалось овладеть собой.
Легче нарисовать, чем описать то существо, которое я увидел. Это необычное животное — если оно было таковым — не превышало по длине (или высоте) двадцати пяти сантиметров. С первого взгляда его вытянутое цилиндрическое туловище напоминало угря. Но вскоре я вынужден был признаться самому себе, что невиданное существо не принадлежало ни к рыбам, ни к змеям: оно имело ярко выраженную голову, шею и туловище со сложной системой конечностей. Но самым поразительным, что с первого взгляда привело меня в замешательство, была голова этого существа: она имела свое лицо — в том смысле, в каком мы обычно говорим о лице человека. Под широким, выпуклым и лысым черепом с очень высоким лбом располагались два прищуренных, беспокойно бегающих в глубоких глазницах зрачка; вместо носа — две дыры, под ними, прикрывая рот, трепыхалась длинная реденькая бороденка. От толстой, почти сливающейся с туловищем шеи отходили две тонюсенькие конечности в виде рудимента рук. Сзади также виднелись две расплющенные, растопыренные пятерни, похожие на недоразвитые крылья, — когда существо передвигалось, они делали беспомощные махательные движения, словно агонизируя. Два коротких, в виде шкворня, отростка по бокам выполняли функцию ног — они состояли как бы из двух крупных подшипников, посаженных на перепончатые пальцы, заканчивающиеся когтями.
Установить, какими конечностями пользуется существо для своего передвижения, было невозможно, равно как не представлялось возможности сказать, ползет ли оно на животе или ходит выпрямившись на ногах, а быть может, с помощью крыльев-культяпок мечется в воде. Каждая из конечностей производила впечатление рудиментарного остатка чего-то такого, что некогда было полноценным органом, или же, наоборот, зачаточной формой заново начавшей развиваться части тела. Диковинное существо обладало буквально всем, чем, согласно естественнонаучной классификации, полагается обладать лишь отдельным видам животных порознь, — у него были и ноги, и руки, и крылья, и плавники, его тело покрывали и волосы, и шерсть, и перья, и чешуя, но все это находилось в уродливом, недоразвитом состоянии. Казалось, оно служило природе экспериментальной моделью, на которой испытывались различные варианты живого в самых причудливых сочетаниях, чтобы затем перенести опыт на других животных. Словом, это существо походило на манекен в витрине протезной мастерской, который демонстрировал искусственные ноги, искусственные руки, искусственный череп и даже грыжевый бандаж. В одном лице оно совмещало в себе млекопитающее, рыбу, птицу, а скорее всего червя, но поразительнее всего (и это я позволю себе заметить лишь шутки ради), что во всем обличье этого существа было и нечто человеческое. Ибо, несомненно, одной из главных причин моего потрясения был пригвоздивший меня к месту поистине человеческий взгляд этого существа, который оно бросало на меня из-под высокого лба.
Да простят меня уважаемые сограждане за сравнение, пусть мимолетное, этого удивительного червя с человеком, но ведь обитатели подводного мира часто служат для нас предметом подобных чисто внешних, комических аналогий. Кто не узнает в аквариумах широко известного морского конька — рыбу, голова которой всем нам напоминает голову скакуна? Или другую рыбу, плоскую и неповоротливую, с большими круглыми зрачками и скорбно опущенными уголками рта — олицетворение человеческого страдания?
Я подумал обо всем этом, едва оправился от первоначального потрясения. Когда же я протянул руку, чтобы дотронуться до странного существа (во время своих скитаний я привык преодолевать брезгливость и отвращение — их пересиливали любознательность и научная страсть), то услышал звук, похожий на фырканье, и уродец проскочил между моими пальцами. В следующую минуту он уже исчез из виду.
Я обошел башню, заглядывая в щели. Часто мне чудилось, что из мрака за мною следят горящие зрачки и при каждом моем повороте существа, подобные описанному, перескакивают с места на место. Трех или четырех из них я решительно видел в одной расщелине, но они быстро спрятались. По беспрестанной возне и шуршанию чувствовалось, что там, внутри, идет скрытая жизнь, и хотя я ничего не мог разглядеть, все же меня не покидала уверенность, что за стеной кишмя кишат странные существа, которые при приближении к их жилищу невиданного, возможно, враждебно настроенного пришельца, в испуге забились в щели и украдкой следят за ним.
Предположив, что они вновь вынырнут на поверхность, стоит мне отойти от башни, я свернул на узкую тропу. И тут передо мной открылось новое удивительное зрелище, которое сразу же заставило меня забыть об отвратительных маленьких уродцах.
В конце тропы возвышался помпезный дворец — колизей из розового мрамора; высокие монументальные стены его скрывались в полумраке, так что купола не было видно. Но то, что было доступно взору, настолько потрясало своей красотой, что ноги мои вросли в землю.
Под аркой дворца стояла очень высокая женская фигура прекрасная, как сон, как мечта художника, величавая, словно скульптура. Как она была одета, мне разглядеть не удалось казалось, она плывет в облаках. Первое, что бросалось в глаза, были ее волосы — золотистым потоком, мягко переливающейся, трепещущей волной расплывались они в бесконечности.
Она сразу увидела меня. Что-то крикнула, повернувшись к воротам, и с неописуемой грациозностью скрылась из виду. Не знаю, что произошло со мной в ту минуту, — помню только, что, тяжело дыша и захлебываясь, я ринулся к воротам, прошел по широкой овальной балюстраде, затем миновал выложенный разноцветными плитами коридор. В ажиотаже я поначалу даже не обратил внимания на препятствие при ходьбе — гладкие золотистые нити все сильнее оплетали мои руки, шею и ноги. В конце концов они совсем связали меня и я не мог больше сделать ни шагу. Тысячи и тысячи тонких нитей спеленали меня, и я очутился в нитяной бобине, в шелковичном коконе, в сетях. Перед моими глазами перекрещивались упругие, тонкие волоски. Вероятно, нечто подобное испытывает шмель, когда глупо тычется в паутину, уготованную ему пауком, и в своих попытках вырваться из нее еще больше запутывается.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Мое изумление было тем более велико, что нити, спеленавшие меня, были, собственно говоря, невидимыми, по крайней мере для моих глаз и в данной среде. Должен заметить, что освещение в этой удивительной стране было вполне достаточное, чтобы человеческое зрение схватило самые мельчайшие предметы, и я чувствовал себя так, словно гулял по английскому парку или полю в яркий солнечный день. Равномерный свет, однако, не имел центрального источника, и потому в Капилларии понятия тени не существует, зато есть множество оттенков освещения — от розоватого до густого бордо, от бледно-сиреневого — через все цвета радуги — до ярко-желтого и пурпурного кармина.
Но обо всем этом у нас еще будет повод поговорить. Пока же достаточно сказать, что прочные нити, в которые я попал, точно шмель в паутину, были на редкость эластичными и почти неосязаемыми. Необычное состояние продолжалось несколько минут: я лежал на спине и с интересом рассматривал стройные переплетения куполообразного зала над своей головой. По своей архитектонике постройка казалась чрезвычайно монументальной — головокружительно высокие, мощные колонны, уходящие ввысь, будто предназначались для здания, построенного на века. Они покоились на могучем постаменте, рассчитанном выдерживать колоссальный груз. Исходя из этого, я мог бы предположить, что предо мною обитель великанов, грозных духов или же полубогов неведомого мира, если бы предшествующий опыт не убедил меня в обратном.
Не премину тем не менее отметить, что на всем, что я увидел, лежала печать незавершенности, фрагментарности. Монументальные колонны не имели карнизов, кровля была уложена явно наспех и поддерживалась временными лесами. Однако самое вопиющее противоречие обнаруживалось между архитектурой дворца и его интерьером. Тяжелые мраморные стены были увешаны по-детски наивными безделушками, кружевами, картинками, повсюду стояла игрушечная мебель, хрупкие полки неизвестного назначения были уставлены экзотическими плодами и цветами все это по стилю напоминало красочные, изящные, но мелкие поделки в японских бумажных домиках.
Погруженный в собственные мысли, я вдруг почувствовал, что лицо мое, словно живой водой, обдало легким дуновением ветра. С трудом подняв голову, я от неожиданности лишился дара речи: рядом со мной, в каких-нибудь трех шагах, стояло то прекрасное видение, которое так пленило меня под аркой дворца. Высокая, на редкость стройная и вместе с тем дородная женская фигура в розовой пелерине и с букетом дивных цветов в рассыпающихся, будто струящихся волосах стояла передо мной. Ее лицо, озаренное обворожительной улыбкой, не выражало ни страха, ни удивления — оно было прекрасно, это лицо, невероятно, ангельски прекрасно: сказочно мягкая голубизна ее сверкающих словно два драгоценных камня глаз купалась в аметистовом сиянии губ; нигде ни намека на угловатость, никаких следов твердости или решительности. Подперев подбородок изящными длинными пальцами, она спокойно и улыбчиво глядела на меня. Я пролепетал что-то вроде приветствия — судя не манере держаться, я счел ее за придворную даму и, не будучи уверен, девушка передо мной или замужняя дама, осторожно назвал ее миледи.
Она широко раскрыла глаза и громко рассмеялась, а затем энергично кивнула головой. Легкая волна окатила меня, и в ту же минуту я почувствовал, как ослабли нити на моем теле. Я принял сидячее положение, а затем, когда прекрасное создание еще раз встряхнуло своей божественной гривой, поднялся на ноги.
Теперь мы стояли друг перед другом. Почтительно склонив голову, я довольно гладко (если учитывать особые обстоятельства и вполне понятное смущение, владевшее мной) произнес несколько фраз по-английски, заранее имея в виду, что хотя я и гость неизвестной цивилизации, тем не менее обязан дать понять, что, поскольку эту страну открыл я, мое горячо любимое отечество имеет полное право рассматривать ее как британскую колонию.
Я сказал, что зовут меня Гулливером, по профессии я хирург, что я прошел курс обучения в лучших английских университетах, что, наконец, я являюсь членом Королевского хирургического общества. Я вкратце охарактеризовал свои скромные заслуги, выразившиеся в обогащении жанра приключенческой литературы на моей отчизне, не забыв упомянуть и о премии, которую получил от Национальной Академии за трактат на тему “Роль шейного позвонка в истории развития человеческой цивилизации”. В заключение я сообщил, что моя жена и дети пользуются любовью и уважением лучшей части общества города Редриф и что, как солдат, я имел честь быть среди первых, кого призвало на военную службу отечество, вынужденное вести оборонительную войну за полный захват вражеской Германии.
После такого краткого представления я поднял голову и с удивлением обнаружил, что передо мной стоит уже не одна упоминавшаяся миледи, а по крайней мере дюжина: они столь бесшумно и с такой легкостью подпорхнули сюда, что я и не заметил. Их было весьма сложно отличить друг от друга, и если я скажу, что они были одна красивее другой, то, по сути дела, воспользуюсь весьма тривиальным выражением. Во всяком случае, в ту минуту я не мог ни одной из них отдать предпочтение. Я было совсем приготовился, учитывая прирост аудитории, повторить все ранее сказанное, когда ближе других стоящая ко мне дама сделала движение, от которого я буквально остолбенел. Улыбаясь, это прелестное создание, подобно птице, раскинувшей белые крылья, с легкостью сбросило с себя пенистую пелерину и в следующее мгновение предстало предо мной совершенно обнаженным.
Памятуя о своих соотечественниках, я считаю первейшим долгом подчеркнуть, что основной причиной моего шока было, разумеется, то чувство скромности и стыдливости, каковое положено иметь добропорядочному отцу семейства и примерному мужу. Но в то же время должен признаться, что в не меньшей мере меня бросило в жар от того, что я увидел. Тело этого удивительного создания — и, как я убедился позднее, всех остальных, кто окружал меня, — с одной стороны, воплощало в себе совершенство всех форм, всего очарования красоты, о ко- торой лишь могли мечтать женщины Земли, а с другой — по своей особой материальной природе далеко превосходило все, что нам известно о живой материи. Наука, занимающаяся изучением морской фауны, знает несколько пород случайно обнаруженных редчайших рыб, которые невидимы в океане благодаря тому, что их тело прозрачно, как морская вода. Так вот, тела окружавших меня существ отличались не только изящными и гибкими формами, не только шелковистой кожей, до которой можно было дотронуться и явственно ощутить, — в довершение всего они еще светились каким-то особым, благороднейших опалово-матовым сиянием, в котором можно было видеть, вернее дорисовать в своем воображении, все внутренние органы этих чудесных созданий.
Я решительно помню, что уже в первую минуту заметил, как за стоящей передо мной обнаженной фигурой виднеется другая, такая же, просматривающаяся сквозь тело первой женщины, словно мерцающая туманность. Через шелковистую кожу и округлые формы просвечивал остов туловища, но он вовсе не был так вульгарен и отталкивающ, как скелет, красующийся под стеклом в наших клиниках; позвоночник этого существа казался выгнутым из тонкого желтоватого плексигласа и производил впечатление изящного и хрупкого рыбьего хребта. Ясно различались легкие — два голубых расплывчатых пятна и сердце — розовое пятнышко посредине. А в целом создание казалось прозрачной алебастровой статуей, в которой мерно бился пульс и непрерывно бежала по венам алая кровь, являя собой — в совокупности всех качеств — совершенный идеал легкости, изящества, утонченной красоты и напоминая ожившее белое облачко, готовое в любую минуту рассеяться.
Я был так потрясен красотой открывшегося мне зрелища, что готов был часами стоять недвижимо, если бы не неожиданное приближение ко мне дам. Признаюсь, я ждал, что моя необычная внешность — льщу себя надеждой, что с земным человеком они встречались впервые, — вызовет страх или, уж во всяком случае, удивление у этих слабых созданий, и я полагал, что стоит мне заговорить — словами или жестами, — как они дадут волю своему любопытству и забросают меня вопросами, откуда я прибыл, из какой страны, кто такой и т. д. и т. п., как это обычно бывало в моих предыдущих странствиях. Но ничего подобного не произошло. Моя персона действительно их заинтриговала, но совсем с иной стороны, чем я себе представлял. Я привлек их интерес не как дальний пришелец и не как вестник незнакомых миров. Любопытство, с которым они меня рассматривали, не свидетельствовало ни об удивлении, ни о страхе. Мое лицо и фигура также мало их интересовали. Их внимание привлекла моя одежда: одно прелестное создание дотронулось до полы моей куртки и, приподняв ее, обменялось громким восклицанием со своими подругами. Те как-то странно хохотнули, после чего послышались другие неразборчивые возгласы, нечто вроде “Холи! Холе! Уй-йе!” и им подобных, которые можно воспроизвести только фонетически.
Я пробовал объясниться, повторяя одно и то же слово на различных языках. Потом, применив известный метод Берлица, указал на себя и произнес: “Человек”. Но и это не возымело действия: стоило мне открыть рот, как очаровательные дамы на мгновение затихали (одна из них с завидной любознательностью даже изогнулась и заглянула мне в рот), но уже в следующую минуту они будто забывали, что я пытаюсь им что-то сказать, и продолжали шумно обсуждать мое платье, заставляли поворачиваться то вправо, то влево, беспрестанно издавая короткие гортанные звуки — совсем как птицы, запертые в клетке и беспокойно щебечущие и чирикающие. Уже тогда я заметил, что каждое восклицание сопровождалось у них особой мимикой: они то закрывали глаза, то высоко поднимали брови, то облизывали языком губы. Я совершенно опешил, убедившись, что они не обращают ни малейшего внимания на то, что я пытаюсь им сказать, — ив этот момент одна из милых дам взяла мою руку и, как будто это являлось самым обычным делом на свете, поднесла ее ко рту, вонзила зубы в мой большой палец и даже причмокнула, словно смакуя его.
Ее острые зубки прокусили палец почти до кости, и я невольно вскрикнул от боли. Услышав мой крик, дамы подняли головы, отскочили в сторону, затем опять громко засмеялись и посмотрели на меня так, словно я наконец произнес нечто вразумительное и теперь можно без труда догадаться, кто я такой. Кое-кто попробовал подражать моему крику. А одна из них бесцеремонно схватила меня за руку и потащила за собой с такой силой, которую трудно было заподозрить в ее слабом теле. Остальные, что-то щебеча, устремились за нами.
Моя проводница стремительно влекла меня по широким коридорам. Я едва успевал разглядеть, что вдоль стен стояла разностильная странная мебель и висели различные безделушки, а коридоры были богато убраны коврами, люстрами и декоративными предметами. Но каково было мое изумление, когда, обернувшись, я вдруг увидел, как кое-кто из дам в сопровождавшей меня свите нет-нет да и остановится у какого-нибудь куска мебели и, мурлыча и втягивая носом воздух, легонько отломит кусочек, положит себе в рот и проглотит. Тогда я еще не подозревал, что в этой удивительной стране все предметы обихода сделаны из съедобных продуктов, чаще всего из сахара или шоколада.
Посреди зала, куда мы наконец пришли, стоял огромный стол овальной формы с большой хрустальной вазой в центре. Еще перед входом сюда проводница отпустила мою руку и вместе с другими, шумно выражая восторг, забегала вприпрыжку вокруг стола. На столе я увидел гигантское блюдо — это позволило мне предположить, что стол накрыт к обеду или ужину. Мои дамы, совсем позабыв про меня, жадно устремились к своим тарелкам. Признаюсь, мое тщеславие несколько покоробило то обстоятельство, что я вызвал столь непродолжительную сенсацию. Мне оставалось только пожать плечами и, видя, что и это не вызвало никакой реакции, демонстративно сесть перед одним из свободных приборов.
Самая высокая из дам — та, что привела меня сюда, — наклонилась вперед и приподняла крышку над блюдом-суповником. Раздалось клокотание и шипение; королева (так я назвал про себя свою проводницу) протянула руку к блюду и вытащила из него какую-то черную колбаску — в следующую минуту я с ужасом убедился, что бросаемые друг за дружкой на тарелки дам “колбаски” корчатся и подпрыгивают, точно живые. Можно представить, как я был ошеломлен, когда и на мою тарелку бросили колбаску, в которой я без труда узнал одного из тех уродцев, что встретились мне на пути ко дворцу!
С отвращением и омерзительным чувством в желудке я украдкой покосился по сторонам, чтобы знать, что я должен делать и не опозориться. Моя соседка по столу не выказывала и тени смущения: взяв в руки лежащий рядом с тарелкой широкий и острый нож, она принялась потрошить подпрыгивающего маленького уродца — двумя пальцами прижала его головку к тарелке и хорошо натренированным, сильным движением нанесла ему удар ножом. Брызнула желтоватая мозговая жидкость, моя соседка собрала ее в ложку, с аппетитом всосала густую кашицу, а выжатую, сморщенную “колбаску” без лишних церемоний бросила под стол.
У меня вошло в привычку, в каких бы краях я ни очутился, приспосабливаться к местным обычаям, даже если мой вкус и моя природа противятся этому. Я подумал также о том, что устрицы, например, которые у нас считаются великим деликатесом, вероятно, у них вызвали бы такое же отвращение, как у меня то, что с таким вожделением они сейчас поедали. И я героически поборол брезгливость и проделал ту же операцию со своей порцией еды, что и моя соседка по столу. Брызнул мозг — в ту же минуту извивающееся животное дернулось в предсмертной агонии и, сморщившись, замерло. Мною овладели такой ужас и отвращение, что я чуть было не упал в обморок. Нож выпал из моих рук. Возможно, именно полуобморочным состоянием была вызвана последовавшая за тем галлюцинация, но мне показалось, что я совершенно отчетливо увидел, как с тарелки на меня глянуло бледное человеческое лицо с закатившимися глазами, широко разинутым ртом и каплями холодного пота на изборожденном морщинами лбу.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Лишь спустя несколько месяцев, к концу первой четверти времени моего пребывания в Капилларии, я осознал все значение первой трапезы, которая так меня поразила и привела в крайнее смятение. Не стану докучать читателю подробной историей этих нескольких месяцев, тем, как я, несмотря на свои сорок лет, научился дышать жабрами, как познал законы жизни этой страны, как после многих недоразумений и сюрпризов нашел отгадку необыкновенному воздействию, оказываемому на меня обитателями здешних мест, как распознал их привычки, как освоился среди них и как выучил их язык настолько, что впоследствии путем непосредственных контактов и обмена информацией смог получить подтверждение и новые доказательства всему тому, к чему поначалу я пришел посредством наблюдения и интуиции.
Мои достижения в этой области в значительной степени затрудняло то необъяснимое и почти непереносимое безразличие, с которым я был встречен обитателями этой страны. Уже с первой минуты можно было предположить — и это подтвердилось впоследствии, к нашему обоюдному удовольствию, — что земляне никогда еще не проникали в этот заповедный уголок океанского дна, по крайней мере никто из живых (что касается жертв кораблекрушений, то о них я скажу несколько позже). Приняв все это во внимание, я полагал, что мое появление в подводном царстве должно было быть таким же редчайшим и сенсационным событием, как, скажем, появление в один прекрасный день живого марсианина в Лондоне или Париже. Надо сказать, что в первые дни тщеславие мое сильно разыгралось — еще бы, на мою долю выпала редчайшая честь представительствовать от всего рода человеческого на форуме разумных существ, до сих пор и не подозревавших о людях. Внутренне я тщательно подготовил себя к тому, чтобы наилучшим образом разыграть эту трудную и в высшей степени ответственную дипломатическую роль: как позаботиться о том, чтобы прежде всего достойно обеспечить интересы моего дорогого отечества, как удовлетворить своим поведением и обращением вполне законное жадное любопытство туземцев и вообще как держать себя, находясь в центре всеобщего внимания?
Вскоре, однако, я вынужден был убедиться — не без горечи и уколов уязвленного самолюбия, — что вся моя психологическая подготовка была абсолютно напрасной. Прекрасные создания ничем не обнаруживали интереса к моей персоне, им было безразлично, кто я такой, откуда прибыл. Ощупав меня с ног до головы и, как я уже упоминал в предыдущей главе, даже укусив меня за палец, дабы понять, съедобен ли я и если да, то каков на вкус, дамы вскоре потеряли ко мне всякий интерес и, не обращая на меня ровно никакого внимания, продолжали на моих глазах жить своей непонятной, пустяковой, почти игрушечной жизнью.
После уже упомянутого обеда (который оставил меня совершенно голодным, так как я не сумел преодолеть брезгливость) я попробовал было еще раз привлечь к себе их внимание. Я встал и, будучи убежден, что туземный язык не принадлежит ни к одной из известных мне языковых групп, классифицированных в курсах наших университетов, стал знаками и жестами объяснять моим сотрапезницам, что прибыл сюда из далекой страны и что главной моей целью является драгоценное для истории путешествий изучение обычаев и общественной жизни неведомых стран, а с другой стороны, — информация о жизни землян, о чем обитатели других миров, вполне естественно, не могут иметь никакого представления.
Но уже при первых словах моей страстной речи я почувствовал, что меня не слушают. Меня то и дело перебивали какими-то короткими, птичьими восклицаниями, потом одни дамы вскочили из-за стола и начали танцевать, другие принялись сосать конфеты. В конце концов все общество покинуло стол и с шумом перебралось в соседний зал, оставив меня одного в полном смущении и растерянности.
Тому, кто женат или, на худой конец, сравнительно долгое время имел дело с женщинами и знает женский характер, знакомо это странное чувство, возникающее в человеке в тот момент, когда он начинает о чем-то серьезно рассуждать, строит целую систему логических предпосылок, и в самый кульминационный момент, когда он готов сделать выводы и обобщения, венчающие его блистательную аргументацию, милостивая государыня, то бишь его супруга, вдруг заявляет: “Пардон, одну минутку” — и бежит на кухню или, того лучше, заглядывает в магазин дамского нижнего белья, что напротив, а затем, через полчаса, снова возвращается к нему и, застав его в том же стоячем положении, на том же месте, с нетерпением примется ждать, когда же он, наконец, закончит свою болтовню. По ее пустым репликам, по всему ее поведению он, огорошенный, понимает, что у нее нет ни малейшего представления о том, что он говорил в тот момент, когда она оставила его с носом. Задумавшись, он совестится напомнить своей собеседнице, о чем, собственно, шла речь, и вдруг начинает чувствовать, что, вероятно, все это не так уж и важно, ибо в противном случае вряд ли она забыла бы об этом с такой легкостью.
Таким образом, все, что мне удалось узнать о жизненном укладе и законах в Капилларии, все, о чем я собираюсь поведать читателю, является плодом моих личных наблюдений и выводов, без какого бы то ни было вмешательства со стороны: никто не задавался при мне вопросом, узнаю ли я все то, что мне нужно, никто никоим образом не спешил мне на помощь, более того, сомневаюсь даже, замечал ли кто-нибудь мое присутствие.
Капиллария, или страна женщин, как я назвал ее сам для себя, занимает территорию на дне океана между Соединенными Штатами Америки и Норвегией, на глубине около четырех тысяч метров. Благодаря теплым течениям почва океанского дна здесь необыкновенно плодородна для развития животного и растительного мира. Изучение фауны и геологические исследования позволили мне заключить, что биосфера океана является древнейшей биосферой нашей планеты; она возникла миллионы лет назад, в те незапамятные времена, когда большая часть суши представляла собой выжженную необитаемую пустыню. Уже тогда в океане — этой прародине всего живого — обитало неисчислимое множество различных видов и классов живых организмов. Когда, с какого времени появились здесь человекоподобные существа, я так и не выяснил. Жители Капилларии, ойхи, как они себя называют, не признают исторической науки и не ощущают потребности в культе традиций. Что же касается типа их организма (мне очень трудно найти подходящее слово), то главной его особенностью является не столько отличие от человека, сколько тот удивительный факт, что все ойхи — существа однополые, а именно, в чем мне представилась неограниченная возможность убедиться, существа женского пола, или, если угодно, самки. Более того, они являются таковыми в самой ярко выраженной и законченной форме; это обстоятельство я спешу подчеркнуть, с тем чтобы наши ученые не приравняли их к примитивному типу однобрачных существ, размножение которых происходит по образцу низших хордовых организмов посредством самооплодотворения или спорообразования. Об этом, как я убедился, не может быть и речи — размножение у ойхи происходит тем же способом, как и у любого двуполого млекопитающего высшего типа, с той, однако, разницей, что…
И здесь я должен временно остановиться, дабы предпослать некоторое пояснение, сделать несколько предварительных замечаний, с тем чтобы не оскорбить чувств моих любимых соотечественников, и особенно гордого племени мужчин, к которому я сам имею честь принадлежать, чтобы они не обвинили меня в нагромождении ложных и недостойных объективного путешественника сведений, либо в искажении наблюдаемых фактов, ошибочное и поверхностное истолкование которых привело меня к утверждению, что в природе якобы существуют явления, которые подрывают высокий и благородный авторитет мужчин, подвергают сомнению их господство над миром, выставляют в неприглядном свете того, кто в действительности является творцом и властителем всего сущего на Земле, чью беспредельную храбрость и прочие совершенства именно в наше время славно подтвердили многочисленные победные сражения, штурмы, блистательные атаки, отважное презрение к смерти и сама героическая смерть на поле брани. Дай бог, чтобы меня как минимум поняли в том смысле, что я, скромный путешественник и хирург, не ищу иного призвания, как развлечь своими бесхитростными историйками наших доблестных солдат, моих храбрых английских однополчан в редкие минуты отдыха; дай бог, чтобы мои прекраснодушные соотечественницы тоже с интересом прочитали бы эти путевые заметки — я счел бы тогда, что достиг большего, нежели заслужил. Но превыше всего для меня истина, ибо я, к сожалению, не наделен от природы ни красноречием, ни фантазией и потому вынужден компенсировать перед читателем отсутствие этих прекрасных природных качеств тем, что скрупулезно собираю во время своих странствий скромные факты, которые, быть может, и не интересны, но по крайней мере надежны и истинны, в чем легко может убедиться каждый, кто захочет их проверить.
Итак, еще раз умоляю мужскую половину моих образованных читателей с научной объективностью подойти к объяснению порой весьма странных шуток природы и не принимать близко к сердцу все то, чему она учит, — будем же снисходительными к природе, которая, как нам известно, не отягощена даром разума и мудрого предвидения, украшающего венец ее создания человека: ведь природа не кончала университетов и не имеет докторского звания и дипломов, природа необразованна и безграмотна, она прозябает в неведении и самообмане. Так простим же ей то, что она позволяет себе порой играть грубые и плоские шутки, нередко переходя ту грань, за которой наступает просто невежливость по отношению к джентльмену и — еще того хуже — по отношению к британской конституции и законодательству, о которых, как почему-то мне кажется, она просто не имеет элементарных понятий.
Я имею в виду такие шутки природы, как, например, сотворение известных видов низших животных, обитающих главным образом в морях, женские экземпляры которых по размерам значительно превосходят мужские и являются более развитыми, чем последние, что противоречит, казалось бы, всем правилам приличия, есть также вид морских пауков, самки которых в двадцать, а то и в тридцать раз больше самцов, вследствие чего они имеют, прямо скажем, варварский и бесчеловечный обычай, более того — правило: самки хватают и заглатывают самцов, стоит только тем показаться им на глаза (хотя самцы всячески пытаются уйти из их поля зрения), когда инстинкт продолжения рода заставляет их искать свою пару. Аналогичную картину наблюдали у одного вида рыб: самцы этого вида по сравнению с самками настолько малы, что в страхе перед последними постоянно пребывают в их анальном отверстии и подстерегают удобный случай, чтобы проникнуть в деторождающие органы самки, благо они располагаются по соседству, а не, например, между глаз — это позволило бы безжалостной хищнице проглотить самца, прежде чем он исполнит свой долг.
Mantis religiosa (жук-богомол), например, именно так И поступает: во время совокупления самка поворачивается и откусывает голову гораздо более слабого и менее развитого самца — не правда ли, довольно странная, мягко выражаясь, привычка религиозной жучихи? Я мог бы привести бесчисленное множество других примеров в подтверждение того, что одно замечание королевы ойх Опулы, с которой однажды я имел честь дискутировать по этому поводу, если и не простительно, то, во всяком случае, вполне объяснимо.
Эта примечательная женщина, будучи настоящей ойхой, не признавала ни истории, ни традиций. Однажды, когда я рассказывал ей о нашей истории и главным образом о священных канонах библии (речь как раз шла о том, как бог создал человека), она немало удивилась тому, что мы представляем себе дело таким образом, будто сначала бог сотворил мужчину, Адама, и тот из одной части своего тела, а именно, по свидетельству библии, из ребра, сделал женщину, Еву. Эта легендарна ее взгляд, находится в вопиющем противоречии с законами природы и всем жизненным опытом. Если уж заниматься такой беспредметной символикой, в которой лично она не чувствует никакой потребности, то она представила бы дело единственно возможным образом, а именно: вначале была Ойха (на их языке это означает Человека, совершенную Природу и даже более того), то есть существо, подобное обитательницам Капилларии, которое оплодотворялось и размножалось само собой, как это и посейчас можно наблюдать у ряда низших организмов.
Позднее, из соображений удобства, а главным образом из эстетических соображений (которым, замечу от себя, ойхи придают первенствующее значение), прародительница ойх выделила из своего тела и окончательно избавилась от причинявшего ей разные неудобства безобразного органа, с помощью которого в ее организме легко происходило самооплодотворение. И с тех пор этот орган, который мы чванливо и самонадеянно зовем “самец”, хотя он на самом деле является особым живым придатком самки, словом, с тех самых пор этот орган живет, вернее паразитирует, в окружающей ойх среде; не имея самостоятельной функции, он пребывает в постоянной, ненасытной тоске и желании вновь соединиться с телом, от которого был отторгнут как недостойный.
Не премину заметить; это ужасное и столь оскорбительное для нас, мужчин, заблуждение королевы объясняется фактором, на котором я подробнее остановлюсь в следующей главе, а здесь коснусь лишь суммарно. Речь идет о том, что в Капилларии самец, у нас являющийся гегемоном, прошел обратный путь развития. Он совершенно деградировал, превратился в атрофированного уродца и влачит свое существование в качестве всеми презираемого и униженного домашнего животного: его тело составляет едва ли одну пятидесятую часть тела ойхи, и вся его жизнь подчинена удовольствию и развлечению ойх. Это крохотное домашнее животное они называют буллоком, и я прошу читателя воздержаться от тошноты, если теперь сообщу, что маленькие уродцы, которых я видел в щелях круглой башни по дороге ко дворцу и которых несколько позднее вновь лицезрел на своей тарелке за пиршественным столом, и были теми самыми буллоками в натуральную величину и в своем подлинном виде.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Если все же мне удалось собрать некоторые важные сведения, к которым я пробился только посредством устных бесед, и, с другой стороны, если благодаря разъяснению своих хозяек я могу в какой-то степени сопоставить общественное и государственное устройство Капилларии и европейских стран, то все это сделано не благодаря, а скорее вопреки готовности ойх оказать мне такого рода услугу — всего этого я добился с помощью хитроумных маневров и приемов.
В первые недели, когда я усиленно проникал в дух и суть языка ойх, я готов был уже поверить, что мы никогда не поймем друг друга. Этот язык — один из своеобычнейших языков, которые мне когда-либо приходилось изучать. Слова и выражения, обозначающие абстрактные понятия, в нем отсутствуют ойхи обозначают словами только вполне конкретные, осязаемые предметы; более того, слова, обозначающие эти предметы (вы чувствуете, как трудно мне выражать свою мысль?), охватывают, собственно говоря, не сам предмет, а скорее те чувства, те эмоции, которые соответствующий предмет пробуждает в мире настроений ойх, причем с определенной эмоциональной окраской; короче говоря, язык ойх состоит исключительно из эмоциональных восклицаний.
Гибкость и разнообразие языковых средств ойх обеспечиваются тем обстоятельством, что одно и то же слово имеет различные акценты и окраску, изменяющие его смысл. Для примера сошлюсь на лексикон младенца: междометие “а” или “уа” в зависимости от того, как его произнес ребенок, может означать и радость и раздражение, желание чего-то или, наоборот, отказ. Само слово “ойха” в строгом смысле тоже есть не что иное, как эмоциональное восклицание, и если транскрибировать его фонетически точно, то я должен был бы каждый раз ставить на конце восклицательный знак; слово “ойх” — крик радости и наслаждения, которое испытывает уроженка Капилларии от самого ощущения, что она живет, дышит и что благодаря своей красоте и жизнелюбию она способна опьяняться прелестями жизни, которые раскрывает перед ней мир и она сама в этом мире.
Ибо — пользуюсь случаем еще раз подчеркнуть — жизнь ойхи проходит в вечном коловращении вокруг радостей и утонченных наслаждений. Подобно тому как их язык приспособлен исключительно для выражения эмоций и нюансов настроений, их деятельность и все поступки направлены лишь на то, чтобы держать нервную систему и душевную настроенность в том высоком напряжении, которое для жуира тождественно цели и смыслу жизни.
Буквально все в их мире служит тому, чтобы ублажать их чувства; с другой стороны, каждый орган их чувств в высшей степени чувствителен к различным внешним раздражителям, которые, скажем, для европейца имеют значение лишь при соблюдении особых условий. Так, например, я лично видел, как одна из привилегированных ойх впала в настоящий сладострастный транс, сопровождаемый потоком слез, при одном виде куска алого шелка: карминный цвет тонкого лоскута оказал на нее такое же воздействие, как самое горячее любовное признание, могущее когда-либо вскружить голову лондонской или парижской великосветской даме. Подобное опьянение чувством способна вызвать в мире ойх музыка, исполняемая на особых инструментах, и в еще большей степени дегустация тонко приготовленных яств и блюд, которые каждый раз придают трапезе оттенок настоящей оргии, превращая еду в своего рода культ. Если к тому же учесть, что постоянное волнение и касание воды, которая, как известно, тяжелее воздуха, оказывает щекочущее воздействие на всю поверхность их чрезвычайно чувствительной и нежной кожи, заставляя трепетать буквально каждую пору, то можно без преувеличения сказать, что ойхи с момента своего рождения и до самой смерти ни на секунду не испытывают недостатка в том редком, наэлектризованном состоянии, которое мы привыкли называть словом “блаженство” и которое означает высшую степень телесного наслаждения.
Что касается любовной жизни ойх, то я пока воздержусь от подробного рассказа о таинственном способе, посредством которого они заботятся о продолжении своего рода, и отмечу только тот факт, что любовь у них не имеет ничего общего с этим последним понятием; для них любовь — самоцельное искусство наслаждения, которое возникает в преклонении и обожествлении двух существ без какой бы то ни было задней мысли, имеющей своим последствием появление на свет третьего существа, т. е. ребенка. И в этом, как и во всем прочем, ойх интересует единственная цель — высшее чувственное наслаждение, приобретающее характер почти коматозного состояния. Говорить более подробно и детально об этом я затрудняюсь, ибо почти невозможно выразить на европейском языке суть их любовных занятий, без того чтобы это описание не выглядело запрещенной пропагандой эротики, хотя на языке ойх и применительно к их чувствам и понятиям любовный акт в Капилларпи представляется чистейшим и благороднейшим культом наслаждения и радостей, сравнимым у нас разве что с культом музыки и поэзии, который в нашем обществе не только не запрещается сильными мира сего, но, напротив, пользуется их поддержкой и вниманием.
Живя в Капилларии, я и не помышлял, что все, что я вижу и слышу вокруг, может быть расценено как безнравственная, непристойная распущенность. Я воспринимал жизнь ойх как высочайшее и целомудреннейшее материальное проявление живой души, находящейся в состоянии, похожем на необыкновенно пленительный сон, — именно так сами ойхи воспринимали жизнь и пользовались ею.
Таковы несколько предварительных замечаний, сделанных мною лишь для того, чтобы читатель понял, почему я вынужден был прибегнуть к известным уловкам — о чем теперь искренне сожалею, — дабы, не ограничиваясь пассивным наблюдением, привлечь к собственной персоне интерес абсолютно индифферентных ойх.
Кажется, я уже упоминал, что королева ойх Опула почтила меня особым расположением и даже дружбой, разрешив находиться в ее свите и по мере возможности развлекать ее. Развлечение столь высокопоставленной и избалованной особы оказалось делом не таким легким, как может показаться моим соплеменникам, особенно если принять во внимание, что все то, чем обычно мы развлекаем дам у себя в Европе, в глазах местных обитательниц не имеет ни малейшего интереса. Вскоре я заметил, что ее величество склонна выслушать только ту логическую или образную информацию, которая хоть в какой-то степени связана с чувственным раздражителем, — и тогда я попробовал во время беседы настолько приблизиться губами к ее прозрачному, миниатюрному и похожему на чайную розу уху, что мое дыхание постоянно приводило в дрожь нежную раковинку. Спустя некоторое время я, опустившись на колени, нашел еще более нежную точку и достиг, наконец, полнейшего эффекта.
Я был поражен тем обстоятельством, что, казалось бы, столь примитивный, состоящий из одних восклицании язык при определенных условиях способен выразить самые сложные понятия — все, о чем я хотел рассказать, королева схватывала быстро, легко и совершенно точно, как если бы свою речь я произносил по-английски почтенной миссис Пэнкхерст, например, или мисс Эллен Кей, которые, как известно, в процессе своей деятельной кампании за эмансипацию женщин изрядно поднаторели в искусстве витийства и дискуссий.
Вышеописанным способом я, правда весьма суммарно, сумел ознакомить ее величество с основными научными принципами, дающими представление о положении европейских женщин в ходе исторического прогресса. Откровенно и без всякой утайки я поведал о печальном угнетении женщин в нашем обществе, чудовищные масштабы которого чреваты опасными последствиями, как о том нас предупреждают новейшие исследования ученых. Веками мужчины отнимали у женщин все те права, гарантировать которые является священным долгом любого цивилизованного общества.
Мужчины присвоили все жизненные льготы и продолжают ревниво держать их в своих руках по грубому праву сильного, которому все дозволено по отношению к слабому полу. Женщинам не разрешалось ровным счетом ничего из того, чем постоянно пользовались мужчины. Женщины не могли работать и получать образование — только мужчине предоставлялось право день-деньской надрывать свое здоровье в сумасшедшем, титаническом по напряжению труде, притупляющем все человеческие чувства и гибкость души. Мужчины имели право жениться, плодить детей, содержать семью — женщины же были лишены этих прав.
Но самой вопиющей несправедливостью, от постыдного злоупотребления которой именно в наши дни особенно стонут униженные и угнетенные женщины, является то обстоятельство мне даже было стыдно признаться в том ее капилларскому величеству, — что европейские женщины освобождены от воинской повинности, узурпированы в святом и высоком праве, которым пользуются в наши дни мужчины всех без исключения стран Европы, вместе и порознь; мужская половина каждой страны в отдельности получила сегодня право защищать границы своей родины, подвергшейся нападению вероломного и треклятого врага. Англичане, французы, немцы, русские, мадьяры, австрийцы, сербы — все имеют равное право защищать друг от друга свою родину, подвергшуюся (разумеется, внезапно) нападению коварного противника, — все, кроме женщин, у которых ни в чем и нигде нет никаких прав.
Закрепощение женщин, естественно, привело, согласно законам диалектики, открытым учеными мужами, к деградации их и к отсталости; они, женщины, духовно регрессировали и опустились, как то в высшей степени убедительно показали нам великие пессимисты современности Стриндберг, Ибсен, Вайнингер и другие.
За долгие века угнетенного положения, пока за них трудились мужчины, женщины, лишенные возможности работать на других и уставать за других, вынуждены были заниматься самими собой, вследствие чего они в красоте и изяществе превзошли мужчин, и тем самым им не оставалось ничего иного в их отчаянно безвыходном положении, как только пользоваться радостями жизни без того, чтобы взять на себя хотя бы часть ее тягостей. Если для мужчины цель, смысл и назначение в жизни во все времена устанавливала жестокая необходимость, заставлявшая их заниматься не тем, что человек желает всей душой, а тем, к чему принуждают его житейские обстоятельства, то есть трудиться в поте лица ради пользы других, которые, пока это им выгодно, милостиво позволяют и ему влачить жалкое существование, то женщины, бедняжки, вынуждены жить в собственное удовольствие, позволяют любить себя и лелеять, да к тому же еще обречены на вечное страдание от избытка жизненных утех.
На вопрос ее величества, какой труд обеспечивает мужчинам наибольшие возможности для процветания, я упомянул нескольких богатых и уважаемых друзей, а затем, вкратце изложив их жизненный путь, заключил, что в качестве врачей, адвокатов, учителей, предпринимателей и художников эти джентльмены напряженным трудом добились достойного места в обществе и почета; общественное мнение окружает ореолом тех славных мужей, кто поставил все свое накопленное состояние на красивую, из хорошего дома жену, кто может дать приличное приданое своим дочерям, прежде чем попадет в милостивые объятия смерти, чтобы отдохнуть, наконец, от трудов праведных.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Страстные приверженцы женского равноправия, борющиеся по всей Европе против отнюдь не столь уж печального положения женщин, наверняка удивятся, а возможно, даже не поверят тому, что Опула, королева ойх, посвятившая жизнь поискам радостей и наслаждений, играм и сладостям и, следовательно, по нашим представлениям, живущая невообразимо бедной и примитивной духовной жизнью, с непостижимой быстротой ухватила смысл и значение тех сложных проблем, с которыми сталкиваемся мы, жители суши, и которые я изложил ей. Это тем более удивительно, если учесть, к какому постыдному и унизительному способу я вынужден был прибегнуть, чтобы через ее чувства хоть как-то проникнуть в совершенно безучастное сознание ойх, и все это при помощи языка, вернее, звуков, состоящих исключительно из вздохов, охов, ахов, восклицаний и вызывающих скорее эмоции, нежели логические представления.
Я и сам немало удивился, когда по ходу моего повествования она вдруг одернула меня, сладко потянулась и, кинув взгляд из-под длинных ресниц, сделала знак остановиться; мол, она все поняла и я могу надеяться. Последнее замечание я не совсем уразумел — в какой связи оно находилось с моим вполне объективным рефератом? Но у меня не было возможности задуматься над этим, так как ее величество Опула перевела разговор на другую тему.
Она дала мне понять, что я болтал много лишнего, и совершенно ошеломила заявлением, что у меня абсолютно ложные представления об отношениях двух полов человеческого рода. Из моего рассказа она ни в коей мере не может заключить, что наши женщины угнетены, и вообще она не понимает, что я имею в виду, говоря об “угнетении”. Правда, земные женщины, как я их описал, живут не так хорошо, как ойхи, но у ее величества сложилось впечатление, что наши мужчины живут и того хуже и стоят на еще более низкой ступени развития, находясь по отношению к женщинам на положении прислуги.
Столь неожиданное заключение, утверждавшее прямо противоположное действительности, так меня огорчило, что я начал горячо и даже зло протестовать. Опула с улыбкой выслушала меня и, помолчав, попросила объяснить, чем я мотивирую свое заявление, будто мужчины на Земле более развиты и свободны, а потому именно их следует считать элитой человечества. На каком основании я считаю, что именно они определяют человеческий прогресс и руководят движением человеческого общества к будущему, к лучшей и совершенной жизни?
Счастливый от сознания, что могу, наконец, рассказать о гениальных умах моего пола, я с ходу назвал несколько имен, которым принадлежат величайшие открытия, идеи, изобретения, теории, которые, с одной стороны, содействовали материальному развитию человечества, а с другой — помогали осуществить духовные запросы и чаяния людей, рвущихся к высоким целям. Я рассказал о гениальных естествоиспытателях, в лабиринте абстрактного царства логики открывших такие взаимосвязи, которые позволили людям преодолеть сопротивление неживой материи и передвигаться по суше, в воздухе и на воде свободнее и быстрее, чем любое другое земное существо. Я поведал о том, что в результате эволюционированного многовекового труда Человека сегодня можно рассматривать как высшее проявление жизни; в своем лице он сконцентрировал все, что природа выработала в тысячах тысяч других форм живого: ему присущи одновременно свойства и млекопитающего, и насекомого, и рыбы, и птицы. Всем этим мы обязаны прежде всего мужской половине рода человеческого, на протяжении столетий с поистине муравьиным тщанием и упорством собиравшей и складывавшей кирпичики того грандиозного здания науки, откуда человек будущего сможет взирать на весь земной шар и достанет рукой до звезд. Здание это растет, становится все более могучим и грандиозным и вскоре достигнет небосвода, того самого престола Неизвестной Силы, которую Кант назвал категорическим императивом, того престола Высшей Силы, который род людской призван завоевать и освоить.
Чтобы сделать образнее и доходчивее эту абстрактную картину, я обрисовал обсерваторию на вершине высокой голой горы, вдали от суетной жизни, в наивысших слоях беспредельного воздушного океана. Стеклянный купол этой обсерватории, точно огромный глаз, обращенный к небу, уставился на мерцающие звезды; через его зрачок наблюдает звезды одухотворенный человек: это седовласый муж, отрешенный от низменных телесных страстей и материальных забот: вся его жизненная энергия, каждое биение его сердца устремлены в божественную, почти абстрактную точку, находящуюся в фокусе линз телескопа, которая чем меньше, тем сильнее, тем больше увеличивает и приближает Недостижимое.
Я описал и самого ученого, этого идеального Мужчину, Рыцаря Будущего, Фаворита Неизвестности, который, переступив порог тюремной камеры своей личной суетной жизни и подавив в себе инстинкт самосохранения, представляет все человечество, борется за весь человеческий род и терзает себя тем, что должен стать больше, чем есть на самом деле и чем был рожден.
При этих словах королева снова прервала меня и со свойственной ей наивной простотой и простодушным трюизмом, но в то же время с неотразимой ясностью и прямотой спросила, что значит “стать больше, чем есть” и как это выглядит в натуре. Весьма осторожно и в некотором смущении я попытался объяснить, что этого пока еще не знает и сам Идеальный Мужчина, но считает своим святым долгом познать и приблизиться к этому. Он заполняет дни и ночи напролет тем, что беспрерывно учится, читает, пытается понять все, что в глубине веков открыли и собрали давно усопшие предшественники, — и все это с пламенной верой, что однажды если не он сам, то кто-нибудь из его будущих духовных сподвижников достигнет того, к чему он стремился. Я рассказал о книгах, которые писали древние, собирая в них все, что наблюдали и испытали за свою короткую жизнь. Эта постоянно растущая книжная пирамида, с вершины которой сверзаются и разбиваются насмерть ее строители, притягивает к себе все новые и новые поколения живущих, которые упорно пытаются взобраться на нее, с тем чтобы на закате жизни, когда, наконец, они достигают ее вершины, возвести своей мыслью новый этаж. И до тех пор будет расти эта пирамида Восприятия и Познания, пока в конце концов не достигнет Неизвестности, о которой мы уже говорили.
Здесь ее величество сделала знак остановиться и снабдила мой рассказ комментарием, который, с одной стороны, с комической прямолинейностью истолковывал мою метафору, а с другой — с непреложной очевидностью свидетельствовал о ее недюжинной способности к прикладной математике. Она заметила, что пирамида, о которой я рассказывал, не может вечно расти ввысь. Ведь человеческая жизнь — не важно, идет ли речь о мужчинах или о женщинах, — в среднем не превышает пятидесяти-шестидесяти лет, имеются даже признаки, что со временем она будет укорачиваться. Теперь, если согласиться со мной и принять, что пирамида знаний неуклонно растет, мы вскоре окажемся перед малоутешительным фактом: вновь рожденные “каменщики”, прежде чем они доберутся до ее вершины, состарятся и у них не останется ни сил, ни времени, чтобы продолжать строительство. Придется все начинать сначала. Со своей стороны она, Опула, предложила бы другое: прежде чем возводить пирамиду, не лучше было бы направить все силы, все способности мужчин, которыми я так восхищался, на то, чтобы человек, на протяжении жизни вбирающий в себя все большую сумму знаний и учености, не погибал бы в свои пятьдесят-шестьдесят лет, унося в Ничто весь накопленный опыт и всю премудрость, собирание которой новорожденный вынужден будет начинать с самого начала.
Вообще говоря, из всего, о чем я распространялся, ее величество, как она выразилась, почерпнула мало что интересного. (На языке ойх “понятно” и “интересно” выражаются одним словом.) Ее внимание привлекла лишь одна картина, и то главным образом потому, что напомнила ей хорошо знакомые вещи. Речь идет о башне обсерватории, но не о ее сверкающем стеклянном куполе, а о самом основании — просторном, покоящемся на колоннаде зале, который рисовался ее воображению.
И королева, подключившись к моему рассказу, вкратце, но весьма толково поведала мне, наконец, о том, о чем я лишь смутно догадывался, а именно о происхождении в Капилларии помпезных дворцов и массивных замков с, как ни странно, незаконченной строительством кровлей, о причинах удивительного сочетания монументальных залов и балюстрад с интерьером, украшенным хрупкими безделушками, о воздушных одеяниях — и вообще о том роскошном излишестве, которое могло явиться только результатом напряженного труда, хотя никаких следов работы, приложения каких бы то ни было усилий, наконец, просто занятий чем-либо полезным я со стороны ойх при всем старании не обнаружил.
Только из объяснений королевы я узнал, что все в Капилларии строят буллоки, те самые маленькие, устрашающие уродцы, о которых я даже подумать не могу без содрогания. С какой целью они все это делают, ойхи не знают, да их это и не интересует — они никогда не анализировали причин явлений, их может интересовать само явление как таковое, да и то лишь в той мере, в какой данное явление затрагивает их органы чувств. Известно, однако, что буллоки — эти захиревшие, убогие члены, вернее, домашние животные общества ойх — с незапамятных времен упрямо трудятся, прилагают невообразимые усилия во имя неизвестных целей, не имеющих ничего общего с их жалким материальным существованием, ибо они не только самих себя, но и своих потомков приносят в жертву этим усилиям. Мне не раз приходилось видеть их за работой: они принимались строить огромные здания, закладывая такой глубокий и основательный фундамент, требующий колоссального труда, что, казалось, в законченном виде вся конструкция, покоящаяся на такой основе, должна иметь поистине фантастический вес. Я кое-что смыслю в архитектуре и берусь засвидетельствовать, что все постройки, в которых жили ойхи, по существу были незавершенными строительством колоссальными дворцами с башнями, огромными колизеями, которые так и остались недостроенными.
Опула разъяснила, что я был недалек от истины: буллоки действительно бросали строительство дворцов не по своему желанию и сознавали, что они незакончены, по вынуждены были оставлять работу в тот момент, когда ойхи находили постройку уже вполне пригодной для жилья. Как высоко буллоки возвели бы здание, если бы им дали его закончить, установить до сих пор не удалось, так как ойх никогда не интересовал этот вопрос. Они просто выжидали, когда постройка достигнет известной высоты и станет вполне пригодной для их жилья, а затем опрыскивали все помещение сильно пахнущей жидкостью (по аромату, кстати, очень напоминавшей духи, которыми пользуются наши дамы). Буллоки-строители тут же подыхали от этого запаха, их выметали за порог, и ойхи занимали новый дворец. Оставшиеся в живых буллоки тут же закладывали фундамент для нового здания, и так продолжалось веками, в результате чего в Капилларии теперь насчитываются тысячи недостроенных дворцов и обитаемых замков, находящихся в полном распоряжении ойх.
На мои жадные вопросы королева, безучастно пожав плечами, ответила, что жила однажды больная ойха, помешанная на идее, будто знает язык буллоков и даже может разговаривать с ними. Эта несчастная, которую впоследствии уничтожили ее подруги за преступную связь с грязными уродцами, утверждала, что буллоки как-то объяснили ей значение строительства этих дворцов. В сознании этих презренных червей укоренилась навязчивая идея, будто бы над их плотной и текучей средой (то есть над водами, давящими на океанское дно) существует другой, более разреженный, более светлый и несравненно более обширный и свободный мир, чем тот, в котором они живут, и пробиться к нему можно лишь при условии, если достигнуть поверхности моря. И буллоки объединились, с тем чтобы соорудить такую башню, которая поднимется над водой и вынесет их на поверхность океана, где они смогут соединиться с божественными существами, которые населяют те дальние-дальние сферы. Однако, как мы видим, башню им никогда не достроить — в самом разгаре строительства ойхи завладевают ею, и буллоки вынуждены все начинать сначала. Сопоставив печальную их участь с участью наших пчел, я перестал задавать вопросы.
Выяснилось также, что буллоки не только обеспечивают ойх жильем, но и снабжают их одеждой; более того — мне уже приходилось об этом говорить, хотя и с непреодолимым чувством отвращения, — они служат для ойх пищей. Тончайший, почти воздушный шелк, покрывающий прозрачные тела ойх, производят самые зрелые буллоки, причем почти таким же образом, каким у нас добывают шелковую пряжу. Достигший преклонного возраста буллок при нормальных условиях (если его раньше не употребили в пищу или не отравили духами) окукливается. Происходит это таким образом: он выпускает изо рта тонюсенькую длинную черную нить, чтобы кокон получился плотным и непросвечивающимся. Ойхи — аналогично тому как мы поступаем с шелковичным червем — опускают кокон в горячую воду, куколка погибает, а пряжу распускают на нити. Как-то такая пряжа попала ко мне в руки, я припрятал часть ее, а когда проделал химический анализ, к своему удивлению обнаружил, что по составу она близка к нашим чернилам или типографской краске.
Сравнительно очень немногие буллоки доживают до преклонного возраста, когда из их мозгового вещества вырабатывают важнейшее сырье для “ойховских” нарядов. Обычно их умерщвляют значительно раньше — ведь мозг буллоков является главным продуктом питания уроженцев этой страны, почти лакомством, а кроме того, он играет еще одну важную роль в жизни ойх, о чем — правда, не без колебаний — я скажу несколько позже. Пока же упомяну лишь об одной специфической особенности этого продукта.
Из моего описания первой совместной трапезы с ойхами читатель, верно, помнит, каким способом выжимали ойхи мозговую жидкость из головок буллоков. Однако только значительно позднее я узнал, что мозг буллоков как лакомство и десерт может быть приготовлен различными способами. Ее величество сообщила мне, что в сыром виде и без предварительной обработки он гораздо более низкого качества. Но существует известное средство, которое, если его скормить буллокам, превращает мозг этих уродцев в изысканнейший деликатес. Это средство, к сожалению, добывается не на дне океана: оно время от времени спускается с морской поверхности на дно и представляет собой слоеные, многолистные формы, испещренные маленькими черными точечками.
И королева показала мне одно из этих удивительных растений. Я даже вскрикнул: это была научная книга (если память мне не изменяет, “Так говорил Заратустра” Ницше), разбухшая от воды и в совершенно неудобочитаемом виде. Вероятно, она вместе с другими книгами попала сюда с какого-то затонувшего корабля. Опула разъяснила мне, что предназначенных к съедению буллоков ойхи несколько недель вволю откармливают этим растением, чтобы их мозг приобрел приятный вкус и легко усваивался организмом.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
При следующей нашей встрече ее величество призналась, что поймала себя на каком-то новом и очень приятном, дурманящем ощущении, вызванном моим последним рассказом (как известно, всевозможные варианты радостей в их наисложнейшем сочетании имеют первостепенное значение в искусстве жизненных утех жительниц Капилларии).
Опула попросила меня подробнее рассказать о тех существах, которые, судя по моим описаниям, сравнительно близко стоят к “чувственным натурам” (слово “сознание” у ойх заменяется словом “чувство”, выражающим высшую форму проявления жизни), то есть к ним самим, и которых я назвал “женщинами”, вызвав тем самым у нее известные ассоциации, в чем я имел возможность убедиться (это лишний раз доказывает, что язык ойх восприимчив к передаче определенных понятий).
Будучи весьма образованным мыслителем, сведущим в вопросах методики, я сразу понял, что мою собеседницу интересует не общественное положение наших женщин, а сама женщина как таковая, в земном смысле этого слова, то есть женщина в ее связи с мужчиной, иными словами — любовь. Это последнее понятие или состояние мне не надо было раскрывать перед Опулой; чувство это она отлично понимала сама, ибо, как я уже упоминал, ойхи почти поголовно влюблены друг в друга.
Я был совершенно искренен и вовсе не желал заискивать перед моей собеседницей, когда предпослал своему рассказу вступление о том, что не только не знал, но даже никогда не грезил на земле моей горячо любимой отчизны, славившейся красивыми женщинами, о таком расцвете женской красоты, вернее, о стольких возможностях прекрасного, сколько мне довелось увидеть в Капилларии. Вместе с тем я невольно признал, что и на Земле главной характерной чертой и отличительным свойством разбираемого нами слабого пола — по крайней мере в глазах мужчин — являются красота и обворожительность, которая более всего действует на мужчину. Я хотел было перейти к понятийному определению “красоты”, процитировав несколько относящихся к этому вопросу вечно действующих формулировок Лейбница, Канта и Шопенгауэра, но Опулу это нисколько не интересовало. Заданные ею по ходу моего рассказа наводящие вопросы относились, собственно, к одному: неужели понятия “красота” и “женщина” слитны в нашем мышлении (разумеется, на присущем ей языке она употребила слово “в мечтах”)? Я вынужден был признать, что в основном это действительно так, хотя… Объяснения различия понятий “заинтересованность” и “незаинтересованность” Опула не стала ждать — ее любознательность целиком была направлена (позднее я узнал, почему именно) лишь на то, чтобы понять, какое чувство вызывает в нас то, что мы, буллоки суши, называем женской красотой.
Подавленный и совершенно уничтоженный этими ее последними словами, я уставился на нее: ведь королева ойх впервые открыто и прямо применила по отношению к мужчинам Земли это унизительное определение, показав тем самым, что проводит прямую аналогию между нами, мужским населением Земли, и жалкими червями, населяющими Капилларию. Но Опулу мало беспокоило мое оскорбленное самолюбие: повелительным тоном она потребовала от меня объяснений.
Итак, мне не оставалось ничего иного, как поведать о том, что красота женщин действительно является немаловажным фактором в нашей жизни, хотя лучшие умы человечества не придают этому большого значения с точки зрения развития общества (за исключением, быть может, апостолов сомнительной науки евгеники). Рассказал я и о том, что в соответствии с вышеизложенным стремление к красоте является целью всех женщин и одним из могущественных факторов естественного отбора.
Воспользовавшись случаем, я попытался было аргументировать слабое развитие женщин, объяснив его их угнетенным положением в обществе. Не имея более высоких и благородных идеалов, женщина вынуждена делать единственным содержанием своей жизни стремление любой ценой понравиться мужчине, своей красотой вызвать в нем такие чувства, которые в часы досуга она умело использует в собственных интересах. Я, как мог, описал ту жалкую, постыдную борьбу, которую ведет женщина за благосклонность мужчины. Привел я и слова некоторых наших знаменитых социологов и поборников женского равноправия, которые с благородным гневом бичуют одну из величайших бед человеческого общества — отношение к женщине как к предмету наслаждения. Несколькими смелыми штрихами я постарался обрисовать атмосферу современных больших городов — ту дикую погоню за наслаждениями и жизненными утехами, в центре которой, точно барометр богатства и процветания, всегда находится красивая женщина.
Не удержался я и от того, чтобы не рассказать Опуле о безрассудном культе женщин в восемнадцатом веке, насяедие которого и поныне чувствуется в ряде наших пережитков. Мужское тщеславие рассматривает красивую женщину как предмет роскоши, как блестящую безделушку; из этого, естественно, вытекает, что женщина, находясь на более низком уровне сознания, не видит, куда идет человеческое общество, в чем его предназначение; она добивается только того, чтобы пользоваться кратковременным превосходством, которое ей обеспечивает ее красота, и отнюдь не заботится о будущем всего человечества. Противореча самому себе, я выдвинул постулат, что подобное положение женщины характерно только для высших сфер общества, то есть для очень узких кругов, а посему не представляет опасности для цивилизации в целом. Миллионный трудовой люд вовсе не смотрит на женщину как на предмет роскоши, народ ценит женщину как мать, как жену, привлекает ее к работе по дому и в хозяйстве, предоставляя возможность быть человеком, верным товарищем мужу по жизненной борьбе. Жаль, однако, что все это длится, пока женщина действительно пребывает в состоянии только Человека, а не Женщины как таковой; стоит же проявиться в ней специфически женскому началу, пробудиться грубым животным чувствам, как она сразу же начинает тяготеть к высшим привилегированным кругам. Члены высшего общества выбирают для себя наиболее совершенных и привлекательных женщин из низших кругов. Тот, кто жил в больших городах, хорошо знает, что аристократы красоты не тождественны аристократам по рождению или по рангу: достаточно вспомнить о головокружительной карьере дочек дворников или бедных горничных, которых наметанный мужской глаз поднял из безвестности, чтобы, подобно драгоценному камню, они засверкали в оправе из дорогих мехов и шелков, демонически покоряя мужские сердца.
На этом месте Опула вновь меня перебила: ее заинтересовало слово “жаль”, которое я обронил, вернее, чувственная окраска этого чисто логического определения. Она спросила, действительно ли я сожалею, что упоминавшиеся выше дочери привратников или горничные — красавицы? Если так, то выходит, что я, подобно другим “мыслителям” — земным буллокам, хочу, чтобы женщины были бы уродками, а не красавицами, как им того хочется, — ведь если судить по мне, то мирное сожительство, прогресс всего человеческого рода гарантируется именно этим условием.
Вопрос Опулы столь меня озадачил, что в первую минуту я не нашелся что ответить. Только спустя какое-то время я собрался с мыслями и уже пустился было в рассуждения относительно “борьбы полов”, как ее величество опять, на сей раз весьма решительно, меня остановила, сказав, что этим она не интересуется, так как на этот счет уже имеет свое мнение. Из того же, о чем я пытался здесь распространяться, со всей очевидностью явствует, как она и предполагала, что мы, земные буллоки, попросту завидуем нашим женщинам — завидуем тому, что они красивее нас, совершеннее и счастливее и, следовательно, во всех отношениях выше нас, что, впрочем, вполне естественно. Наше беспокойство проистекает по той простой причине, что мы осознали свое подчиненное положение, в котором находимся у собственных жен, но в своей обиде (на языке ойх это слово означает также “глупость”) не замечаем, как выворачиваем факты наизнанку.
Что же касается моей болтовни о женщине как предмете наслаждения, роскоши и игры, то это звучит так же, как если бы тень назвала себя источником света. По поводу “бедных горничных” и “дочерей дворников”; она не понимает, почему я говорил о них с таким пренебреженим, когда сам признал, что они стремятся к одинаковой с мужчинами цели: к богатству и процветанию, с той лишь разницей, что мужчина достигает этого величайшим напряжением сил и труда, а женщина берет все это в свое законное владение по праву того, что она просто женщина. Не свидетельствует ли это, что сам факт ее существования означает больше или, уж во всяком случае, то же самое, что у мужчин их “заслуги” и их “сила”? Само существование женщины — разумеется, женщины совершенной, то есть красивой, — дает ей право на жизнь и является ее заслугой, и вполне естественно, что она живет тем, ради чего родилась на свет — ради удовольствий и радостей. Вряд ли я сам серьезно верю, когда отзываюсь о женщине как о предмете, заявила королева ойх. Ей и без моих разъяснений ясно, что мужчина, выбирая себе женщину, как я выразился, для любви, одевает ее в бархат и шелка ради того, чтобы доставить ей удовольствие, ибо понимает, что только та женщина, которая сама извлекает максимальное удовольствие от любви, может принести и ему радость — в противном случае счастье мужчины было бы неполным, а в известном смысле и просто невозможным.
Как может быть “предметом наслаждения” кто-то, кто сам испытывает наслаждение? Только больной или отупелый ум способен утверждать подобное. Я говорил о шелках, бархате и золоте, которые мы складываем к ногам женщины “в обмен” на ее любовь, но можно ли назвать “обменом” ту сделку, в которой одна из сторон при этом не только не теряет, но, напротив, приобретает? В данном конкретном случае получает лишь одна сторона — женщина: мужчина дарит ей материальные блага только за то, чтобы она склонна была принять их и внутренне пережить. И действительно, что дает женщина мужчине, кроме права давать ей? И это весьма странное право, получаемое мужчиной от женщины в обмен на все, что он для нее делает, воспринимается им как радость и наслаждение, пока полное изнурение и смертельная усталость не убеждают его в том, что он реализовывал лишь свою обязанность, а вовсе не право: он просто подчинялся необходимости, а не удовлетворял свою мечту. Таким образом, получается весьма любопытная ситуация: тот, кто берет, ничего не давая взамен, не может быть ни “предметом роскоши”, ни “чужой собственностью”, ни просто “игрушкой”, а является не чем иным, как победителем, сильнейшей стороной, более высокоорганизованным существом. Акт, совершаемый этим существом, не зиждется на основе взаимовыгодного и равноправного договора или соглашения, а является недвусмысленной победой более совершенного пола над менее совершенным.
Глупость буллоков ничто так не характеризует, как тот факт, что они хотят раскрепостить женщину, вместо того чтобы освободить самих себя от ее власти. Им следовало бы вступить в соревнование с женщиной или по крайней мере взять с нее пример, подметить ее секреты, преодолеть свою отсталость и наивность и достичь той стадии развития, которая позволила женщине сделать мужчину своей добровольной жертвой.
И Опула, пользуясь паузой, пока я собирался с мыслями, чтобы возразить ей, обратилась к теме, которой я боялся больше всего: она стала отыскивать сходство между нами, мужчинами Земли, и теми уродцами, которых в Капилларии называют буллоками. Только сознание долга и зарок не замалчивать ничего из того, что я видел и испытал за время своих путешествий, придают мне силы следовать за логикой рассуждений Опулы по данному поводу, — рассуждений, о которых я и сейчас не могу думать без чувства стыда и оскорбленной мужской гордости. К сожалению, я вынужден был признать, что многие сведения, сообщенные ею о буллоках, соответствовали действительности; поэтому я не могу замалчивать их и относиться к рассказу Опулы как к капризу или беспочвенной игре воображения.
Опула начала свой рассказ с признания того, какими средствами ойхи захватывают те дворцы и замки, которые строят буллоки с целью достичь поверхности океана. Едва башнеподобное здание достигает известной высоты, достаточной для жилья, несколько ойх внезапно проникают во внутренние покои и разбрызгивают жидкость, о которой я уже упоминал в предыдущей главе, сравнивая ее запах с широко распространенной в Европе парфюмерией. Странно, что буллоки вопреки тысячелетнему опыту не отдают себе отчета о грозящей им опасности и даже не помышляют о защите. При появлении ойх среди полчищ прилежно работающих животных возникают замешательство и паника: буллоки хватаются за голову, дрожат всеми своими нескладными членами и издают своеобразные пискливые звуки.
Дурманящая жидкость, которой ойхи выкуривают их из помещения, вначале, видимо, вызывает в буллоках повышенную реакцию на окружающее — они, очевидно, догадываются о причине своего возбуждения, однако не могут предвидеть его конечного результата. Покинув строительные леса, буллоки начинают кружиться вокруг ойх все в более быстром темпе, невообразимо при этом гримасничая и корча рожи. Затем они обычно нападают друг на друга, отчаянно толкаются и кусаются; эта возня и драка достигают своей кульминации в тот момент, когда, как иногда случается, кто-либо из буллоков — случайно или с намерением — набрасывается на одну из ойх. В этом случае буллоки образуют плотное кольцо вокруг якобы подвергшейся нападению ойхи и начинают настоящее сражение между собой, поднимая ужасающий шум и устраивая свалку, в которой нередко убивают друг друга. Наиболее яростно сражаются так называемые буллоки-галанты, нанося удары и раздирая на куски своих братьев стриндбергов, или струборгов (тех самых, кто набрасывается на ойх). По утверждению Опулы, ойхи, наблюдая за этим странным побоищем, до колик в животе хохочут над галантами, которые пытаются их защитить, когда речь, собственно, идет о том, чтобы им самим спасать свою жизнь. Правда, среди буллоков встречаются иногда экземпляры, которые смутно осознают грозящую им опасность и пытаются спасти если не самих себя, то по крайней мере с таким трудом возведенное здание, памятуя о том, ради чего его начинали строить. Ойхи называют подобных буллоков “гонгами” или “кантами” и с особенным усердием уничтожают их из-за неприятного запаха. “Канты” забиваются под карнизы и в труднодоступные щели строящегося здания, пытаясь помешать ойхам возвести хлипкую кровлю и оборудовать под заурядное жилье могучую конструкцию, которую вновь и вновь тщатся закончить буллоки с единственной целью соорудить лестницу и подняться по ней в высокий и свободный мир. Выкуриванием и уничтожением “кантов” ойхи не особенно себя утруждают; для этой цели им служит другая разновидность буллоков, так называемые “коэты” или “поэты”, и среди последних особенно активные “готы”, или, что то же самое, “гребнистые гете”, а также “вульде”, “вильде” и “даннунциос”, которые, как это ни парадоксально, тоже терпеть не могут своих дурно пахнущих собратьев.
Вообще, как ни странно, но отвратительные существа, чье карликовое тело в бесцельном и глупом эволюционном раже изуродовала природа, культивируя вкривь и вкось недоразвитые плавники, крылья и щупальца, легкие и жабры таким образом, что излишние несовершенные органы только мешали их свободному движению, вместо того чтобы оставить и развить до совершенства лишь единственный, простейший орган, который, по крайней мере для ойх, идеально соответствовал бы своей цели, — словом, я хочу сказать, что в душе этих несчастных червей вопреки всему осталось место чувству тщеславия по отношению к ойхам. Встречаются среди них — и в не малом количестве такие экземпляры, которые проникают в среду ойх, кокетничают с ними, усваивают их привычки, жесты и мимику в надежде, что смогут приглянуться им. Мне приходилось наблюдать, что когда ойхи, готовя обед, бросают в котел откормленных буллоков, эти дамские угодники не только не отбрыкиваются, но как бы соревнуются друг с другом, кто первый из них прыгнет в кипяток, утешая себя смехотворной иллюзией, будто этот акт вызван не голодом и аппетитом, а особым расположением и благосклонностью ойх, которые относятся к ним как к своим избранникам.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В эти самые дни, если помнится (ибо в отношении хронологии моих записок я предоставлен исключительно своей памяти ведь там, на дне океана, я был лишен возможности делать заметки ввиду отсутствия соответствующих канцелярских принадлежностей), Опула впервые проявила интерес к слову “брак” в нашем земном смысле и к значению этого понятия вообще. В моих рассказах частенько фигурировало это слово, и однажды я невольно произнес его с такой горечью (сколько бы я ни подчеркивал, все равно будет нелишним еще раз напомнить читателю, что язык ойх состоит исключительно из эмоциональных восклицаний), что вызвал интерес и даже сочувствие у своей собеседницы.
После непродолжительного колебания я решил, что наилучшим способом объяснения будет конкретный пример, и в качестве такового избрал собственную персону. Когда я еще жил в Англии, все окружавшие в один голос признавали, что мой брак является образцовым для своего времени с точки зрения его духа и морали. Этот брак венчал собой счастливую и удачную любовь. Я снискал славу мужа, достойного зависти, ибо стал обладателем молодой и красивой жены, руки которой в свое время безуспешно добивались богатые и влиятельные мужчины.
Не скрыл я от Опулы и того, что в те дни был восторженным и весьма способным молодым человеком, исполненным пламенной веры, с душой, открытой красоте и добру. Будущее представлялось мне безгранично сказочной перспективой, мне казалось, что я могу сдвинуть горы и открыть на их месте неведомые источники, из которых фонтаном бьет счастье и чудодейственная энергия, способные изменить судьбу всего человечества. Я еще не знал, что меня ожидает, но вера в святую троицу — красоту, добро и истину — наполняла меня сознанием, что я достигну той вершины, той высочайшей ступени познания жизни, откуда смогу взирать окрест как бог, как творец всего сущего, как хозяин, а не игрушка собственной судьбы и природы. В этот период жизни я познакомился со своей будущей женой, которая определила направление и придала конкретное содержание моим беспорядочным мечтам и воображению. Она была еще очень молода, я же был скромным, неимущим юношей. Я решил сделать ее своей, и она, догадавшись о моем намерении, беззаветно обратила всю силу и власть своей красоты на то, чтобы подхлестнуть мое желание, стать в моих глазах тем идеалом, который в минуты слабости и уныния воодушевляет и зовет к действию. Покончив с детскими мечтами и грезами, я поступил в университет и по прошествии положенного срока окончил его с дипломом врача. Никогда не забуду тот счастливый момент, когда возбужденный, исполненный счастья, я показал ей этот документ — плод пятилетнего неустанного труда и лишений. Сладкий поцелуй и подбадривающий взгляд были моей наградой более полного удовлетворения я не получал за всю свою жизнь. Вскоре подвернулось место на службе: взяв в компаньоны своего коллегу, я основал хирургический кабинет и стал обладателем известного капитала, что дало мне возможность жениться.
После такого введения я попытался рассказать Опуле о счастливых днях медового месяца; прибегая к разнообразнейшим восклицаниям, я объяснил ей, как мы с женой готовились к устройству семейного гнездышка, как строили планы на будущее, как обдумывали обстановку нашей спальни — каким будет большое трюмо, ее пеньюар, хрустальный туалетный прибор и т. д. На свадебном вечере моя супруга поразила присутствующих своей красотой: каждый из гостей счел своим долгом поздравить меня с тем кладом, обладателем которого я стал, и я, осчастливленный, отвечал, что вечно буду ценить его.
Затем я обрисовал своей собеседнице обычный день своей семейной жизни. При звоне будильника я тихонько встаю с постели, стараясь не потревожить сладкий полусон жены; на цыпочках пробираюсь в свой рабочий кабинет, где мой слуга уже ждет меня с начищенной обувью. После завтрака я спешу в клинику — мое утро проходит в прилежном труде, и только к полудню выдается немного времени, чтобы я мог выполнить свои общественные обязанности: посетить несколько политических обществ, членом которых я имел честь состоять. По дороге домой я захожу в магазин и делаю для своей жены покупки, список которых она предусмотрительно заготовила для меня еще с вечера (за моими покупками обычно ходит мой слуга).
Тем временем супруга моя уже встала, оделась, позанималась с детьми и отправилась в экипаже на прогулку, дабы показать знакомым себя и свои наряды и тем самым продемонстрировать материальное благополучие семьи и общественное положение своего мужа. Мы приходим домой одновременно — мой слуга и я. Он помогает снять пальто мне, я же помогаю раздеться жене, которая входит в дом следом; раскрасневшаяся, она милостиво протягивает мне руку для поцелуя, выражая довольство тем, что понравилась всем встречным мужчинам и вызвала зависть своих подруг. К обеду она переодевается; я тем временем разливаю вино в бокалы и, когда она появляется в столовой и подходит к своему месту, подхожу к ее стулу и помогаю ей усесться (аналогичную процедуру проделывает с моим стулом мой слуга). За столом у нас обыкновенно бывает несколько гостей, которые учатся у меня хорошим манерам и завидуют тому, как я обслуживаю свою красивую и вполне светскую супругу.
После обеда моя жена ложится немного отдохнуть, а я сажусь за деловые письма. Потом наступают часы врачебного приема; по окончании его я ненадолго заглядываю в клуб, где мы обычно обсуждаем важнейшие политические события: в мире всегда случается такое, что делает актуальным политику, экономические или политические разногласия с другими странами, которые могут привести к столкновениям, если нам не удастся каким-либо иным способом отстоять интересы отечества и его сограждан. Тем временем моя супруга наносит визиты приятельницам, едет к портнихе. Она неутомима в стремлении с честью выполнить священный долг каждой женщины — всегда быть красивой и желанной, всегда служить стимулом и наградой за напряженную деятельность мужчины. Вечером, когда мы остаемся одни, я могу получить эту награду, сладость которой не потребовалось долго объяснять Опуле — достаточно было одного короткого и счастливого восклицания.
Признался я ее величеству и в том, что, разумеется, не всегда мое счастье было безоблачным. Нередко моя жена пребывала в дурном расположении духа или грустила. На моем пути вставали безумцы, которые, завидуя нашему счастью, пытались отвоевать ее у меня. Своей цели они добивались ухаживанием, настойчивыми обещаниями настоящей любви и прочих благ. Моя жена нередко колебалась, чем доставляла мне неизъяснимые страдания. Но в конце концов всегда побеждал я, и обольстители вынуждены были признать, что в той борьбе, которую как самую беспощадную борьбу за существование описали Дарвин, Вайнингер, Ференц Мольнар или Эндре Ади, сильнейшей стороной оказывался все же я. Было у меня и несколько дуэлей, в которых раны своим противникам наносил преимущественно я: как хирург, должен признаться, что это были весьма серьезные ранения, одно из которых, увы, имело смертельный исход.
Поведал я Опуле и о том, что в кризисные моменты супружеской жизни я часто размышлял над проблемой, занимавшей многие умы нашей эпохи, — над проблемой о положении женщины. Я нередко посещал театр, с моей точки зрения являющийся форумом взволнованной человеческой души и актуальной политики. Будучи весьма начитан, я широко пользовался творениями современных поэтов и поэтов прошлых веков, пытаясь извлечь квинтэссенцию из произведений гениальных мужей, которые в совершенстве раскрывали тайну того явления, что мы называем одним словом — Женщина. Я познакомил свою слушательницу с теми великими умами, которые смотрели на женщину с точки зрения высшей морали и высшей мудрости, а также и с теми, кто усматривал в ней лишь грубый и вящий объект телесной любви, то есть смотрел на женщину весьма примитивно, так сказать, невооруженным глазом.
В построенной мной схеме под одну рубрику попали Золя и маркиз де Сад, натурализм и порнография (о последней я распространялся весьма пространно, с подробностями, повторить кои здесь мне не позволяют приличия); в особый, привилегированный раздел я объединил признанных прозекторов тайн женской души — Флобера, Стендаля, Батайя — и весьма кратко резюмировал содержание целого ряда современных драм, представив Опуле творчество Ибсена, Стриндберга, Метерлинка, Гауптмана, Шоу, Бернштейна. О пьесах, посвященных разрыву супружеских уз, я рассказал отдельно, дав понять, что драматурги по-разному — иногда иронически (прибегая к приему так называемого “треугольника”), иногда трагически — живописали последствия женского непостоянства…
Здесь Опула неожиданно перебила меня, задав совершенно непостижимый с моей точки зрения вопрос: какое платье носил Стриндберг и в чем была одета Элеонора Дузе на генеральной репетиции “Дамы с камелиями”? Она попросила описать это с подробностями, ибо все остальное, о чем я повествовал, ей ясно с полуслова, а в этом вопросе она испытывает потребность в более конкретных сведениях.
Несколько ошарашенный, я вынужден был все же повиноваться. Я сказал, что туалет Стриндберга мне описать ничего не стоит — все европейские мужчины в принципе носят, можно сказать, униформу: очень простого покроя одежду, задача которой — скрыть от глаз мужскую наготу и контуры тела наиболее экономным способом. Для этой цели служат, собственно, пять частей туалета — одна из них укрывает туловище, четыре других, меньших по размеру, соответственно — руки и ноги. Обычно такой туалет шьют либо из серого, либо из черного материала (ни в коем случае нельзя смешивать расцветки) и изготовляют в виде отдельно пиджака и отдельно брюк с тем, чтобы естественная граница двух частей обнаженного тела — туловища и ног — не была бы заметна. Такую одежду носят все мужчины в Европе; носил ее и вышеупомянутый Стриндберг, пока был жив, хотя, если быть откровенным, мне не совсем ясно, какое отношение это имеет к обсуждаемой теме.
Затруднительнее оказалось ответить на второй вопрос — наши дамы одеваются в самые разнообразные и самые богатые наряды. Цель их гардероба двоякая как и в животном мире: с одной стороны (хотя это и не самое главное), платье должно служить защитой от непогоды с другой же стороны (что существенно важнее и едва ли не основное), оно предназначено выявить и подчеркнуть специфически женское начало в женщине, служить обольщению мужчин, будоражить мужское воображение таким образом, чтобы вызвать впечатление душистого цветка, предназначенного для того, чтобы его сорвали, или, что еще желательнее, вожделенного плода.
Тут Опула попросила меня не прибегать к такому количеству сравнений, ибо ей непонятно, зачем они. Как она заметила, земные буллоки вообще злоупотребляют в своей речи метафорами в такой же степени, в какой профанированные (обезображенные) ойхи, среди которых они живут и которых я называю “женщинами”, злоупотребляют платьем, пытаясь с его помощью придать видимость совершенства своим телесным несовершенствам. Как только мы испытываем недостаток интереса и чувства к тому, о чем говорим и к чему хотим возбудить интерес и любовь у других, продолжала она, мы тут же прибегаем к сравнениям, как бы компенсируя этим отсутствие иных доказательств, подобно тому как торговец говорит о масле, что оно “как миндаль”, а о миндале, что он “как масло”, ибо не верит в то, что его товар может говорить сам за себя и производить должное впечатление самой натурой. Если наши переродившиеся ойхи испытывают потребность в одежде, дабы производить впечатление цветка или плода, которые хочется сорвать, то это, очевидно, происходит по той простой причине, что без одежды они выглядят не вполне цветками и не вполне плодами. Но все это не столь уж существенно, ибо на основе моего рассказа она составила приблизительное представление о том, о чем хотела знать. Не понимает она только одного: как могло случиться, что, когда меня обнаружили на дне океана, я был в той же одежде, какую, по моим описаниям, носили земные буллоки.
Только тут до меня наконец дошло, что Опула принимает меня не за буллока, то есть за мужчину, а причисляет к разряду дегенерировавших земных ойх, то есть к себе подобным существам женского пола. Мой внешний вид, мое физическое обличье действительно подходило, с ее точки зрения, скорее к “чувственному организму”, каким являются представители женского пола, нежели к тем маленьким уродцам, которые в Капилларии связываются с представлениями о мужском начале. Я поостерегся сразу указать ей на ее ошибку, — откровенно говоря, в стране ойх это заблуждение выглядело для меня скорее как комплимент, чем как оскорбление. Кроме того, мне показалось более дальновидным не просвещать Опулу относительно истинного положения вещей — ведь, к сожалению, я не мог надеяться, что она согласится беседовать со мной и проявит прежний интерес к моей особе, после того как узнает, что по существу я ближе стою к тем червям, которые вызывают в ней лишь презрение и гадливость.
Благодаря ее ошибке я мог пользоваться доверием и расположением Опулы и в дальнейшем, и потому я не нашел в себе храбрости, чтобы отказаться от этого. Она считала меня пусть ухудшенным, но все же вариантом ойхи и полагала, что в конечном счете мы придем к единому мнению относительно буллоков. Поэтому я дал весьма уклончивый ответ по поводу своего костюма, сославшись на пиратов, которые напали на наш корабль перед тем, как он пошел ко дну, и силой заставили меня переодеться. Из этого моего объяснения Опула смогла, однако, заключить, что земные буллоки физически почти не отличаются от земных ойх, что представляется ей весьма странным, но ни в коей мере не означает — и это подтверждается, в частности, моими рассказами, — что по душевному, чувственному и умственному складу существуют какие-либо заслуживающие внимания различия между земными и капилларскими разновидностями буллоков. Это обстоятельство, продолжала Опула, волей или неволей признал я сам, когда отвечал на ее наводящие вопросы в подобающей форме.
Читатель легко может представить себе мое удивление: ведь я все время пытался убедить Опулу в прямо противоположном тому, что, как оказалось, она извлекла из моего рассказа! Я попросил ее уточнить, в чем она видит тождественность тех и других буллоков и почему имеющиеся между ними различия не могут быть названы даже “заслуживающими внимания”.
Из ответа Опулы я, наконец, понял то, что до тех пор лишь смутно жило во мне неоформившейся догадкой, подобно тому как в ребенке живет тайна его происхождения: я узнал о том, какую роль, с точки зрения естественной и физиологической, играют в Капилларии буллоки, участвуя в ответственнейшей работе по сохранению рода. Кратко, буквально в нескольких словах я сообщу о тех сведениях, что, безусловно, отвечают интересам научной объективности и совести путешественника-естествоиспытателя; поверьте, я далек от желания неприличными подробностями возмущать своего скромного и стыдливого читателя.
Итак, ойхи, так же как и наши женщины, — живородящие существа и рождают себе подобных маленьких ойхинят. В вопросе зачатия в Капилларии мало что смыслят, подавляющее большинство ойх даже не знает, что для зарождения эмбриона требуется кое-что сверх здорового материнского организма и хорошей пищи. Правда, некоторые ученые ойхи, в большей степени похожие на наше “переродившееся” племя, в свое время пытались указать на то (это я установил с трудом, после перекрестных вопросов), что те ойхи, в рационе которых отсутствует тот самый деликатес, которым местные жительницы лакомились в первый день моего пребывания в Капилларии, а именно свежевыжатые мозги живых буллоков, не рожают до тех пор, пока не почувствуют аппетита к этому блюду. Видимо, в мозговом веществе буллоков наличествует какой-то особый препарат, без которого невозможно размножение; справедливости ради следует, однако, отметить, что мнения по этому вопросу расходятся. Что же касается буллоков, то они, по всем признакам, зарождаются из шлакоотбросов морского дна; размножаются ли они друг от друга, как многие иные черви и пресмыкающиеся морских глубин, — на то нет никаких доказательств. Не удалось также до сих пор разгадать, рождаются ли они живыми иди выходят из яиц, подобно всем рептилиям. Ясно только одно: они живут в тех же районах необъятного океанского дна, где обитают ойхи, и отдельно, в диком виде, не встречаются, а лишь в окружении ойх, всегда и везде, в огромном количестве, как своего рода паразиты — о разведении их беспокоиться не надо, они разводятся сами по себе и в достаточном количестве, будучи всегда готовы удовлетворить потребности ойх.
Вот и все, что мне удалось узнать от Опулы по поводу природы буллоков. Вряд ли этого было бы достаточно, если бы мне не представилась возможность дополнить эти скудные сведения собственными заключениями, сделанными на основе моих скромных наблюдений и исследований, которые я провел в Капилларии вполне самостоятельно, без какого бы то ни было вмешательства ойх. Эти исследования, которые по праву могут считаться выдающимися открытиями в нашем научном мире, для Капилларии оказались настолько само собой разумеющимися и неинтересными, что, когда я изложил их Опуле в надежде сразу снискать славу Дарвина или Ньютона, открывшего родственную связь ойхов и буллоков, она лишь пожала плечами и с полным безразличием сказала, что все это вполне возможно, однако нисколько не интересно и вовсе не занимательно.
Пути и средства моего открытия я описывать не стану — боюсь, это наскучит читателю; ограничусь лишь изложением конечного их результата.
Буллоки, которых в Капилларии считают полезными рептилиями, подобными нашим шелковичным червям, и о которых знают в лучшем случае лишь то, что они являются хорошим стимулятором для размножения ойх, — эти самые буллоки в действительности, как о том еще и поныне свидетельствует мифология ойх, происходят… от самих ойх! Только из-за своеобразного, прямо скажем, дегенеративного способа рождения буллоков этот факт им неведом. Каждая ойха во время родов имеет в своей плаценте сто или двести зародышей буллоков. Едва видимые простым глазом, личинки эти и являются новорожденными буллоками; естественно, что ойхи, испытывающие брезгливое чувство к любой материи, в отличие от наших естествоиспытателей, обожающих копаться в ней, до сих пор не заметили этих почти невидимых невооруженным глазом личинок. Послед ойх буквально кишмя кишит ими; мельчайшие зародыши буллоков имеются и в фекалиях ойх (во время родов). Когда затем послед и фекалии разносятся подводным течением по дну, личинки буллоков застревают в водорослях, в коралловых зарослях, попадают в ил; там они начинают развиваться. Отсюда и зародилось представление, будто буллоки изрыгнуты грязевым покровом морского дна.
В конечном счете можно было бы сказать, придерживаясь взглядов наших естественников, что ойхи и буллоки находятся в такой же взаимозависимости друг от друга, как мужчины и женщины на Земле. Но в Капилларии, где отсутствует представление о поле, где понятие о человеке как о высшем существе, венце создания, распространяется только на ойх, утверждать, будто ойхи и буллоки являются двумя половинами одного целого, двумя равноправными компонентами одной высшей жизненной силы, было бы по меньшей мере столь же неразумно, как если бы у нас, на суше, какому-нибудь сумасбродному ученому пришло в голову доказывать, что человеческое достоинство определяется не умом и благоразумием, не душевными качествами и человеческим сознанием, а исключительно качеством печени, почек, селезенки, полового органа или фермента, способствующего обмену веществ в нашем организме.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В один из последующих дней Опула высказала необычное мнение по поводу одного весьма сложного вопроса; хотя это мнение и было сформулировано ею с предельной ясностью, оно находилось в таком вопиющем противоречии со всем, что я знал и во что верил, что мне потребовалось немало времени, прежде чем я смог собраться с мыслями.
Ее величество, королева Ойх, делала смотр одной из построек буллоков и милостиво разрешила мне сопровождать ее. В фосфоресцирующем свете, отражаемые в зеленой волне, легко покачивались ряды возводимых буллоками вавилонских башен район новостроек в пригороде столицы Капилларии, творения неутомимо работающего упрямого сонмища буллоков. Каждая башня была подобна бесконечной, возносящейся к небу лестнице, а все вместе они овеществляли собой попытку реализовать единственное чаяние — вырваться однажды на поверхность того океана, в глубинах которого трудятся, борются и погибают эти несчастные пресмыкающиеся, вновь и вновь забывая о том, что им вовеки не суждено достичь своей цели.
Мы вошли в одну из башен. Опула с видом знатока осмотрелась вокруг и заявила, что это здание, с точки зрения ойх, через непродолжительное время будет вполне готово. Три стены уже достаточно высокие, и как только четвертая сравняется с ними, она отдаст распоряжение своим подругам явиться сюда с пульверизаторами.
Трогательно было видеть оживление, суету и трудолюбивое рвение маленьких буллоков. Они не оставили работу даже при появлении Опулы; лишь двое-трое из общей массы отделились от карниза, приблизились к нам и стали плавать вокруг, вытаращив маленькие глаза. “Следят за нами!” — улыбнувшись, проронила Опула и добавила, что среди этих уродцев попадаются существа, наделенные инстинктом художника, — они-то и украшают стены возводимой башни различными рисунками. Все, без исключения, рисунки изображают ойх в различных позах; это дает возможность заключить, что в этих маленьких чудовищах подсознательно живет смутное представление о красоте и счастье — истинной цели жизни. Работяги-буллоки презирают своих собратьев-художников и всячески издеваются над ними. Опула попыталась звукоподражанием передать мне звучание кличек, которыми буллоки окрестили художников: они зовут их “идолопоклонниками”, а рисунки с изображением ойх — “идолами” и “божествами”. Сами же художники выражают значение своих картин звукосочетанием “рок” или “судьба”.
Из всего сказанного я понял наконец то, что для Опулы представлялось само собой разумеющимся, а для меня до последнего момента непостижимым: почему буллоки не распознают, что ойхи являются единственным врагом и экспроприатором их труда, почему они не объединятся против ойх, вместо того чтобы уничтожать друг друга. Только теперь я понял, что буллоки считают ойх высшим существом, некой метафизической силой, абстрактным понятием, под которым они понимают саму жизнь; бороться против этого, по их представлению, аналогично тому, что бороться против самого себя, против жизни как таковой. Наивные художники среди буллоков, как, впрочем, и среди людей, называют эту силу божеством; создавая свои картины они как бы приносят дань божеству, умоляя об искуплении.
Я пригляделся к одной из таких картин-идолищ: перед ней на коленях стояли буллоки, которые при появлении Опулы отскочили и, указуя на картину, начали толкать локтями друг друга. Только перифрастическими средствами в состоянии я описать то, что было предметом этюда с двумя ойхами: если бы я вздумал напечатать копию с этой картины, то никакая цензура ни одной страны не дозволила бы мне подобной публикации. Короче говоря, картина изображала тривиальную скабрезность, содомский акт (кроме двух ойх в ней фигурировало несколько буллоков), подобный тому, что рисуют на порнографических картинках, которыми в нашем обществе развратники забавляют милых дам, в решающую минуту вытаскивая из кармана фотографии, призванные разжечь их воображение.
Я брезгливо отвернулся и посоветовал Опуле обратить свой взор на массу работающих в поте лица своего буллоков. Воспользовавшись случаем, я попытался представить это зрелище таким образом, чтобы возбудить в ней интерес и уважение к тому, к чему уж столько раз тщетно стремился, а именно к мужскому труду, к мужской сметке, воле, находчивости.
— Вот, смотри, — говорил я патетическим тоном, — есть, оказывается, нечто выше простого счастья и утех, есть чему посвящать жизнь: это долг человека во имя святой и высшей цели. Кант утверждал: над моей головой — звездное небо, а во мне — категорический императив. Эти маленькие существа возводят огромную башню, чтобы достичь своей цели, а вы каждый раз разрушаете результаты их усилий и труда, но вновь и вновь они принимаются за свое, исполненные веры и энтузиазма. И разве эта борьба, пусть без надежды, не прекраснее, не возвышеннее изнеженного сладострастия и погони за утехами жизни, разве подобное отрицание жизни во имя высшей цели не достойнее для души, чем погрязнуть в буднях настоящего, не желая прекрасного будущего?
Ее величество с изумлением взглянула на меня и заметила, что мои взгляды на пространство и время кажутся ей чрезвычайно скучными и она просит оставить эту тему. Высокое и глубокое, прошлое и будущее — все это преподобные глупости, которые невозможно испытать (“почувствовать”, “насладиться”, как она выразилась), ведь для ойхи нет высоты или глубины, она живет тем, чем живет, то есть своей душой, своими чувствами, считая себя центром мира, и довольствуется только настоящим, вечно одним настоящим и оттого всегда счастлива. Что же касается высокой мечты буллоков, то она не находит ее ни на йоту интересной и оригинальной. Ну, чего добьются они, если даже на минуту предположить, что им удастся построить до конца одну из этих своих башен? Ну, выберутся они на поверхность океана, ну, попадут на сушу, в ту страну, о которой я рассказывал и откуда, по моим словам, произошел. А дальше что? Где в той стране более высокая, более счастливая форма жизни? Там, наверху, буллоки несколько большего размера, но по существу из всего того, о чем я поведал, она видит, что земные буллоки такие же глупые (читай — “несчастные”), если не глупее, чем здесь, на дне. Быть может, они несколько самоувереннее — в этом и вся разница, да, пожалуй, еще в том, что они еще хуже, если только это возможно, осознают свое положение и обманывают себя.
Все, что я говорил о браке, продолжала Опула, по сути дела не отличается от разведения буллоков в Капилларии. Что наши буллоки прячутся в цилиндрообразные одежды — тоже вполне естественно: этого попросту хотят наши земные ойхи, которые не терпят, чтобы мы могли чем-то щеголять, вызывать желание и на этой основе вести праздный образ жизни за счет ойх. Кроме того, из моих признаний она, Опула, без труда может доказать, что наши бедные буллоки в глубине души тоже смотрят на ойх как на божество и, отрицая их превосходство, лишь доказывают, что подсознательно чувствуют свою ущербность.
Упавшим голосом я попросил ее пояснить, что она имела в виду, говоря это. Ничтоже сумнящеся, Опула процитировала мои же высказывания, но в собственной интерпретации. Я признал, сказала она, что “женским вопросом”, как мы, жители Земли, это называем, у нас занимаются исключительно мужчины, так называемые “великие умы” (вряд ли здесь следует принимать в расчет тех немногочисленных феминисток, которых Опула попросту не считает за женщин, видя в них дефективных мужчин). Таким образом, над решением “женского вопроса”, который женщины разрешают без всяких усилий самим фактом своего существования, бьются величайшие мужские умы, представители интеллектуальной элиты, причем с крайним рвением и самопожертвованием. Почему же тайну женской души с таким, достойным лучшего применения, упорством всегда исследуют одни мужчины, почему венский характер анализируют мужчины и все величайшие открытия на поприще этой тяжелейшей науки связаны с именами мужчин, а женщины служат им лишь объектом для изучения? Низкий уровень жизни женщин, ее духовную бедность я пытался аргументировать тем, что, мол, они сами себя не в состоянии понять и объяснить, у них нет собственного мнения о собственной душе и потому якобы, чтобы составить о них правильное представление, нужен трезвый мужской ум.
Опула решительно настаивала, что наши так называемые “специалисты по женскому вопросу” с большей охотой — если бы могли — предпочли бы стать женщинами, нежели просто специалистами. Что же касается Стриндберга и прочих пессимистов, которые усматривают низость женской натуры в том, что женщины, видите ли, предпочитают получать удовольствие от собственной личной жизни, чем ломать себе голову над тем, кто такой Стриндберг и как сделать его счастливым, то они просто завидуют женщинам: как говорится, видит око, да зуб неймет. Да и вообще за всеми этими шарлатанскими теориями и хитро сплетенными построениями чувствуется, что где-то в глубине души у всех наших буллоков живет затаенное желание самим стать женщинами, “опуститься” до их уровня и бросить строительство вавилонских башен. Ведь я и сам признал, что женоподобных мужчин наши женщины любят больше, чем мужеподобных женщин — наши мужчины; что иное может это означать, как не стремление к единому человеческому типу, то есть к “падению”, “погружению на дно”, одним словом — к “феминизации”. Еще короче — каждый земной человек тоскует по Капилларии, по океанским глубинам, которые до сих пор довелось познать только мне, Гулливеру, и где пребывает в счастье и радости лишь один-единственный пол, ницшеанский “сверхчеловек”, на которого более походят женщины, чем мужчины.
Этот смутный инстинкт не только не опровергается, но скорее подтверждается тем, что я рассказывая о содомской любви, которая случается и на Земле как одна из форм вырождения…
Святой Антоний в пустыне подвергся искушению женщинами и обратился с мольбой о помощи к Богу как к силе, равной по своему могуществу с женщиной, которую он тоже считал Богом, иначе бы не попросил такой могучей защиты, чувствуя, что сам, при всем своем человеческом величии, слаб для борьбы против существа, которое мы даже не хотим признать за человек. Разве не потому мы воспринимаем как трагедию, когда мужчина погибает из-за женщины, и как комедию, когда женщина преследует мужчину, что остро ощущаем страстное стремление к совершенству?
Опула замолчала, и я, до той поры скептически, с опущенной головой, внимавший ее речи, мысленно перебирая контраргументы, внезапно взглянул на нее. Ее лицо было спокойным и холодным и вместе с тем таким ошеломляюще прекрасным, что слова застряли в горле. С колотящимся сердцем я некоторое время молча стоял перед ней, затем возбужденно, не в силах унять дрожи, в отчаянии воскликнул:
— Но что же, что тогда значат эта путаница в мыслях, это смутное желание, это неуловимой стремление, эта тоска по свободе, которые живут в сердцах несчастных? Объясни мне, я этого не понимаю, дай какой-нибудь знак, укажи мне путь, который ведет к истине!
Опула нагнулась и ловким, натренированным движением руки схватила одного вьюном вертящегося буллока и подняла его на уровень моих глаз. Я впервые увидел в такой близости это маленькое странное чудовище.
— Посмотри, — спокойно сказала она, и ее прозрачные бледно-желтые пальцы точно язычки пламени крепко обхватили пружинящее тельце животного. — Видишь этот запутанный, сложный механизмик? Когда-то, как ты сам говорил и как о том свидетельствуют наши легенды, он не был самостоятельным, а служил лишь для определенных целей как часть одного целого, которое вы там, наверху, называете Человеком, а мы здесь, внизу, называем ойхами, то есть Женщинами. По своей форме он в общих чертах и сейчас еще напоминает о своем происхождении, если верить описанию, которое ты дал внешнему виду земных. “мужчин”. Этот орган, эта часть целого, постепенно отделился от нас и начал самостоятельно развиваться. При этом он снабдил себя всем необходимым для Целого, а не для Части: глазами, ушами, ртом — взгляни, у него есть и плавники, и крылышки, он хотел вобрать в себя все, полагая, что станет совершенным от того, что, обретет подобие всех совершенств. Но мудрость жизни не дано переступить даже тому, кто хочет стать мудрее самой жизни; тот, кто хочет обогнать природу, не может идти иным путем, как только тем, который обусловлен самой природой, — он может обогнать ее, но лишь в своей области…
Не понимаешь? А между тем это очень просто. Из своих ушей, которыми тебя наградила природа, ты можешь сделать более совершенный орган слуха: ведь у вас есть телефоны, которые позволяют усилить слух в тысячи раз. Ты можешь сделать свои глаза более совершенными — ведь вы, если верить твоим словам, в телескопы рассматриваете Луну и, вооружившись особой линзой, видите даже инфузорию на глубине, где плавают киты. Вы способны усовершенствовать и свои нижние конечности, предназначенные для того, чтобы передвигать ваш организм с места на место, — с помощью железной дороги или самолета вы делаете их в тысячи раз более быстрыми. Таков естественный путь совершенствований, ведущий к успеху; воля, разум и предвидение на службе природы — это и есть святая триада, посредством которой природа превосходит самое себя, проявляясь в наиболее совершенной форме своего существования — в человеке. Нужно соблюсти только одно условие, прежде чем начать что-либо совершенствовать: понять, для чего тот или иной орган, чему он служит. Ибо тот, кто захочет видеть ухом, а слышать глазами, свернет с тропы и никогда не достигнет результата. Этот вот червяк, эта ничтожная частичка удивительных ойх восстала против Целого, возомнила, будто она может превзойти Целое, заменить Целое, обойтись без него.
— Вообрази, — продолжала Опула, — что в один прекрасный день ухо восстало против человека, отделилось от него, стало самостоятельным и начало новую жизнь. Но сколько бы оно ни тужилось, оно не способно ни на что иное, как только быть органом слуха — видеть оно никогда не сможет. Ухо только улещает себя и превращается в жалкое посмешище, в несчастного уродливого изгоя, не только не приобретая того, о чем мечтало, но и теряя все, что имело: оно глохнет в тщетных потугах видеть. И так произойдет с любой частью Целого, которая вознамерится присвоить себе иные функции, чем те, что отведены ей природой, будь то глаз, который вдруг захочет слышать, или ухо, которое замыслит зреть.
— Но разум… — начал было я.
— Вот именно, разум, — подхватила Опула и улыбнулась. Как ты думаешь, в чем его предназначенье? Можешь ли ты дать точное определение? Я скажу тебе так: разум предназначен не для того, для чего вы там, наверху, его используете. Это сложный и чрезвычайно тонкий орган, который притаился и трепещет внутри, в костяной вазе черепа, невидимый даже в нас, ойхах; тысячами шелковистых нитей он проникает во все сочленения нашего тела, собирая воедино радость и боль и перераспределяя их. Разум стремится преобразовать в радость, наслаждение и счастье все, что он собирает извне, даже боль, если только не мешать его работе, не вынуждать его заниматься тем, к чему он не способен.
— А самосознание… мое “я”… этот могучий инстинкт познать истину… душа, наконец…
Опула снова улыбнулась.
— Тот, кто ищет что-то для своего “я”, ищет не истину, а только собственную правду. Оставь свое “я” — ведь мы говорили об органе, который вы, земляне, называете мозгом, а этот орган не есть “я”, он есть лишь часть его, пусть сложнейшая и наиболее совершенная, но все-таки только часть. Как вы называете свою душу? “Я”? Нет, вы зовете ее “моя душа”, правда же? Тем самым ты признаешь, что не ты олицетворяешь душу, а она лишь является частью тебя — точно так же, как если бы ты сказал “моя рука” или “моя нога”… Оставь свое “я”! С помощью сложнейшего органа, который ты называешь душой, тебе не дано узнать, кто ты… Но к чему беспокоиться? Ведь пользуешься же ты без всякого зазрения совести своей рукой или ногой для целей, которым они служат, — так пользуйся и душой точно так же… Все отдай тому единственному существу, которое мы обозначаем радостным восклицанием “ойха”, а вы на Земле несколько сухо зовете “Человек”…
— Человек… душа… тело… радость, горе… ойха, — лепетал я. — Но если в этом все и заключается… кому я должен верить… кто будет думать о Человечестве… какой орган… кто займется родом человеческим… моими соплеменниками… женщинами и мужчинами… вообще Человечеством, у которого есть призвание на Земле?… Ты говорила только о Человеке… о его теле, душе, руках, ногах, о глазах и ушах… о пяти органах чувств, которые служат телу, человеку… Шестым органом чувств ты назвала душу… Но кто займется всем Человечеством, если душа будет занята лишь одним Человеком?
Опула улыбнулась.
— Ты забыл о седьмом чувстве?
— Любовь, — прошептал я, окончательно уничтоженный.
Опула вновь улыбнулась и высоко подняла пружинящего буллока.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Вода вокруг нас переливалась лучами. Вдали сверкало ртутное озеро. Над головой плескались рыбы и какие-то адские чудовища: откуда-то вынырнула устрашающая голова с зелеными глазами, усами и щупальцами. Чуть поодаль чернела бесформенная масса — все, что осталось от затонувшего корабля. Из его трубы, подобно струе зеленого дыма, тянулась огромная морская змея. Останки корабля беспрерывно шевелились — всю палубу, мачты и трюмы облепили буллоки, которые усердно разбирали судно по частям, складывали разобранное в штабеля, жадно рыская повсюду, все проверяя и вынюхивая. Теперь я уже понял, что это именно буллоки нашли меня, когда я, полуживой, без сознания, опустился на дно; это они обступили меня и спасли мне жизнь, приладив к ушам искусственные жабры, посредством которых под водой могло жить и единосущное млекопитающее. Этот тончайший аппарат — подводные искусственные легкие — был изобретен ими уже давно, примерно тогда же, когда у нас, наверху, появились самолеты и пароходы. Прежде чем я очнулся, буллоки покинули меня и поспешили на новую работу.
Они спасли мне жизнь, они первые проявили ко мне участие, эти маленькие уродцы — труженики, искатели, добытчики, открыватели, воины, страдальцы, все усилия которых пронизаны одним-единственным смутным чаянием: пробиться к нам, на сушу, чтобы объединиться с нами в лихорадочных наших буднях.
Вдруг искусственные жабры на моих ушах начали гудеть, в голове зазвенело, я почувствовал, как грудь мне сдавило, и впервые подумал о той колоссальной толще вод, которая навалилась здесь на меня — бесшумно и бесконечно. Казалось, вот-вот я захлебнусь. Я раскинул руки, и из груди моей непроизвольно вырвался пронзительный, скорбный стон. И в этот момент я почувствовал, как кто-то приложил ладонь к моему рту.
Обернувшись, я увидел Опулу, глядевшую на меня с удивлением и сочувствием. В то же мгновение я замолчал. Она стояла прямо передо мной и через ее сильное и в то же время хрупкое тело, точно сквозь пелену тумана, проглядывали колышущиеся водоросли. Она была столь неописуемо прекрасна, что на какую-то долю минуты я почувствовал, будто перестаю существовать; мое сознание, мое “я”, все то, что до сих пор я ощущал как непосредственное проявление своего бытия, рассеялось и словно бы исчезло, чтобы безраздельно уступить место этой единственной реальности. Она наклонилась надо мной, и я вдруг понял, что скорее соглашусь на то, чтобы она жила вечно, чем убедиться в том, что жив я сам. Если уж выбирать между нами, то важнее быть ей, чем мне.
Она закрыла своим телом зеленые воды над моей головой; меня охватили счастливый покой и блаженство, будто я гляжу на Солнце, я, дитя темной и грустной Земли, ее уроженец, плод и семя, взираю на Солнце, которое так давно не видел и которое, о боже, так хочу увидеть вновь!
И пока я все это переживал в себе, я потерял контроль над тем, что говорю, мои губы сами собой Что-то лепетали, произнося горячо и страстно какие-то слова, не имевшие ничего общего с тем блаженным, примиренным состоянием, в котором я находился. То, что я говорил, запинаясь, сумбурно и бессмысленно, видимо, звучало следующим образом:
— Ты не похожа ни на кого, кого я раньше видел, Опула, королева морских глубин. Ты ни на кого не похожа, но ты та, о ком я всегда знал, что где-то там, на Земле, ты существуешь — в улыбке, во взгляде, в цветении лугов, в аромате весны, под ласковым звездным небом, в буре и в сиянии солнца. Я всегда знал, что ты, божество, где-то рядом, быть может, прячешься за моей спиной или промелькнешь на мгновение быстрее света. Я знал, что ты таишься от меня в траве или в деревьях и что я найду тебя, если только буду очень внимателен. И я напрягал зрение, как только мог, широко раскрывал глаза и всматривался, всматривался — порой мне чудилось, что я тебя нашел, нашел в самом себе и что ты — это я. Но теперь я не знаю, во что верить. Я ли это или ты? Быть может, я действительно ты. Дай поцеловать твои волосы, эту золотую россыпь солнечных лучей. Или не волосы, а глаза или лучше — колени. Но нет — для этого мне надо согнуться, а я уже знаю, что сгибаться запрещено. Скажи, что мне делать, скажи, кто я? Нет, нет, я не хочу пасть до тебя — ведь я знаю, что ты безразлична ко всему и тебя мало заботит звездное небо. Ты не думаешь о нем, но, может быть, потому, что ты сама звезда? Ведь тебе не надо тянуться к небу, как мне. Скажи, что мне делать? Кто ты, божество или чудовище? Ибо ты не похожа на меня — вот все, что я знаю. Я много страдал, боролся сам с собой и мне подобными. Но не сгибаться! Ты понимаешь меня, ведь правда? Я хотел бы целовать тебя — но нет, лучше не надо, я должен идти, у меня дела, я не могу здесь оставаться. У меня дела там, наверху, здесь у вас очень темно и слишком душно, а там меня ждут. Я люблю тебя. Я не имею ничего общего с этими уродцами, понимаешь? Неправда, что я хочу того же, что они, что я такой же! О, я хорошо знаю, о чем ты думаешь про себя: красота, добро и истина единое целое; не может быть добром и истиной то, что безобразно. Но кто лучше знает, что безобразно и что прекрасно, как не собственная душа? Зеркало, которое отражает твое лицо, может ли оно быть безобразным, может ли оно быть грубым и корявым, если показывает красоту? Нет, то, что отражает прекрасное, и само прекрасно. Ведь, правда, я подобен тебе? Нет, я не подобен тебе, ибо я хочу большего, чем ты, тя хочу тебя! Отдайся мне, прошу — скажи, что мне делать? Там, наверху, мерцает какой-то свет — я должен идти туда! Пойдешь со мной? Я уведу тебя отсюда, из этой глубины и мрака, и ты почувствуешь то же, что и я, ибо достойна того: я выведу тебя из этого склепа. Я должен, мне необходимо поделиться с тобой тем наслаждением, тем упоением, тем любовным угаром, который ты вселила в меня, — неужели ты не чувствуешь потребности в этом? Довольно, довольно — ты спокойна и можешь ждать, но я не могу больше ждать! О как ты зла и как добр я, как ты дурна, скверна и как я хорош и чист! Я тоже хочу стать дурным, я тоже хочу оскверниться — не могу ждать больше, не могу!..
Вот что я бормотал, это я хорошо помню; глупая, скверная муть выплескивалась из меня. Я вытер рот и взглянул на руку: на ней остался след грязи, мути и пены. Я не смел даже взглянуть на Опулу, уверенный, что она смеется надо мной.
Я был страшно возбужден и ждал, когда смогу справиться с этим приступом умопомешательства и приду в себя; Но в это мгновение я услышал испуганный возглас и невольно посмотрел в ее сторону.
Опула, широко раскрыв глава, почти со страхом уставилась на меня и даже вытянула вперед свой пальчик.
Я в замешательстве оглядел себя и — о ужас! — понял причину ее удивления.
Что мне сказать тебе, читатель? Как завуалированное, чтобы не показаться неприличным, объяснить тебе улику, по которой Опула, пока я признавался ей в неземной любви, поняла, что я вовсе не ойха даже в том ухудшенном земном варианте, который сложился в ее представлении на основе моих же рассказов…
— Буллок… — произнесла она, не спуская с меня глаз. Буллок… — повторила она и стала медленно пятиться.
Я хотел броситься за ней, но “буллок” встал преградой между нами, словно специально, угрожающе и бесповоротно, решил разделить нас и вынудить меня к остановке.
Я был разоблачен и больше не мог отрицать, что по существу принадлежу к той же презренной породе, которая для ойх пригодна в лучшем случае служить пищей или строить жилье. Я чувствовал, что окончательно пал в глазах Опулы и отныне никогда не буду удостоен ее расположения.
Я ощутил непреодолимое желание покинуть Капилларию и, если можно, бежать отсюда. Но что-то не позволяло мне сделать это…
Мне казалось, будто меня схватил за пояс какой-то гигантский буллок, о котором я раньше предполагал, что он находится в моей власти. Теперь же он показывал свое превосходство и силу и с откровенной наглостью диктовал, куда мне идти. Я мучительно пытался умерить свой пыл. Тщетно! Вода забурлила вокруг нас, я бежал, задыхаясь, бросался вплавь и вскачь, словно меня несла лошадь. Так мы кружили между башнями — туча буллоков мчалась за нами, напряженно вытянув головы, разрезая голубые воды, словно выпущенные стрелы с оперением.
Я понимал, что если хочу спастись, то должен бежать в другом направлении, я чувствовал, что мы несемся прямо в пропасть. За одним из поворотов показался фасад того здания, в воротах которого я впервые по прибытии в Капилларию увидел одну из ее обитательниц — ойху. Сейчас ворота были распахнуты настежь. Я ворвался в них, сметая все на своем пути. Несколько ойх шарахнулись от меня в стороны… Многочисленные двери захлопывались передо мной, и я отскакивал от стен точно пропеллер, потерявший управление и натыкающийся на глухие двери повсюду, где за ними исчезали ойхи. Через несколько минут появилась Опула, испуганная и бледная, с кривой усмешкой на губах, — взбесившийся буллок бросился за ней и поднял меня к крыше, откуда, потеряв силы, я тяжело рухнул вниз. Я трепыхался подобно раненой птице, потом снова поднялся вверх, закружился в вихре все сильнее, сильнее, встал на голову, как гусеница, в ушах у меня зазвенело и загудело… и я не помню, что случилось потом, ибо свет померк в моих очах и я потерял сознание.
Когда я пришел в себя, у меня было такое чувство, будто я только сейчас попал в Капилларию и мне предстояло заново пережить необыкновенные приключения первого дня. Я лежал на дне, связанный, спеленутый той самой тончайшей золотой паутиной, которую выделяют ойхи и которая повсюду в их царстве развешана точно сказочные плащи.
Я попробовал поднять голову, но тщетно. Спустя минуту после того, как я по дал первые признаки жизни, меня приподняли, не развязывая ни ног, ни рук, и усадили на низенький стул. Рядом со мной, на другом стуле сидела Опула с фатой на голове, перед нами стоял маленький столик, за которым заняла место одна важная ойха.
Как я понял, я присутствовал на заседании Верховного Трибунала Капилларии, и Опула представляла здесь обвинение, отчего и восседала рядом со мной. Не знаю почему, но последовавшая затем процедура своей церемонной торжественностью и вынесением мне приговора вызвала в моей памяти нечто давно пережитое. Я напряженно вспоминал, где я все это мог видеть, но только в тот момент вдруг догадался об этом, когда после объявления приговора меня выводили из зала, — даже в безразличном оцепенении, в котором я находился, меня невыносимо раздражала мелькнувшая в уме, неизвестно по какой ассоциации, догадка, что совершаемый надо мной серьезнейший судебный акт непонятным образом напоминает совсем другой обряд — обряд моей собственной свадьбы.
Суд был скорый. Опула выступила с обвинением, будто бы я ввел ее в заблуждение, с дьявольским искусством заставив поверить в то, что в стране, откуда я родом, я представляю род ойх. Когда же обнаружилось, что я на деле являюсь буллоком, о чем она смутно догадывалась и раньше благодаря той особой симпатии, с какой я отзывался об этих существах, она, Опула, сочла невозможным дальнейшее мое пребывание среди ойх, ибо я заражал атмосферу. В связи с этим она обращается к Трибуналу с просьбой вынести справедливый приговор.
Приговор был вынесен через несколько минут. В соответствии с особыми, но, безусловно, исключительно гуманными законами страны приговор носил альтернативный характер и позволял мне самому выбрать одну из двух мер наказания. Первой из них была смерть, вторая мало чем от нее отличалась. Речь шла о том, что я предпочту: быть ли, подобно обыкновенному буллоку, приготовленным и съеденным в день рождения Опулы или пожизненно выполнять каторжные работы, которые мне предстояло отбывать как трудоспособному буллоку среди других собратьев, воздвигающих дворцы для ойх (разумеется, последняя мера наказания будет сопряжена с тем, что меня закуют в цепи, как то положено рабам). Мне показалось, как это ни странно, что, по мнению ойх, смертный приговор являлся более мягкой карой. Когда зачитывали первый вариант приговора, Опула повернулась ко мне и улыбнулась — ее улыбка была столь пленительной и робкой, что на мгновение я поддался искушению выбрать эту меру наказания; пусть я умру, промелькнула мысль, но этот очаровательный ротик все же укусит меня. Но здравый смысл все-таки одержал во мне верх, и я почтительно и униженно заявил Трибуналу, что предпочитаю пожизненные каторжные работы.
Меня проводили в темную камеру, развязали руки, а ноги еще туже спеленали длинным шнуром. Это был последний раз, когда я видел ойх. Меня оставили одного и закрыли дверь. Всю ночь я провел в одиночестве, во мраке, среди морских пауков и крабов. Я проклинал судьбу и ту роковую минуту, когда после стольких преследовавших меня неудач вновь решил отправиться в путь; я дал зарок, если когда-нибудь освобожусь отсюда, не покидать больше берегов любимой отчизны. Затем, смертельно усталый и отчаявшийся, я заснул. Вероятно, во сне меня поместили в большой наглухо закрытый деревянный ящик и переправили к месту каторжных работ, ибо утром я проснулся уже на каторге. Я лежал на каком-то карнизе, а вокруг дружно трудились буллоки. С любопытством и сочувствием они наблюдали за мной в поторапливали тоже начать работу.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Рассказ о втором периоде моей жизни в Капилларии, который был хоть и не столь заманчивым и веселым, как первый, но зато значительно богаче событиями, происшедшими за время моего пребывания среди каторжан-буллоков с момента вынесения мне приговора до бегства из Капилларии, будет краток, и я лишь в строгом порядке перечислю те факты, которые по праву может ждать читатель от писателя-путешественника моего типа, чьей единственной заслугой ввиду отсутствия писательского и поэтического дара является достоверное и искреннее описание того, что он видел.
Именно поэтому я опускаю историю первых трех месяцев своего пребывания среди буллоков, ибо вполне достойно стать предметом самостоятельной книги описание того, как я привык к обществу маленьких уродцев, как проникся к ним уважением, как открыл в них существование души и многих иных добродетелей, как освоил их язык, их привычки, как сначала по принуждению, против собственной воли, а затем вполне сознательно и добровольно стал горячим энтузиастом и полезным членом их общества, как победил их недоверие и завоевал симпатию к себе, ибо поначалу они действительно относились ко мне с подозрением — наиболее осведомленные из них знали, что я попал к ним из среды ойх, и, к величайшему моему удивлению, эта весть вызвала у них не уважение и зависть, на что я рассчитывал, а скорее насмешливое снисхождение. Читатель вправе претендовать на то, чтобы я не докучал ему жалобами на свою чувствительность, и поэтому только замечу, что сам виноват в том, что меня Не сразу приняли всерьез: насильственная разлука с Опулой болезненно сказалась на моем душевном состоянии, я чувствовал себя таким побитым и несчастным, что в своей печали действительно первое время был невыносим.
Безнадежная любовь к Опуле заняла такое место в моей душе, превратила меня в такого эгоиста, что буллоки вполне естественно почувствовали ко мне антипатию, ибо сами они с головой ушли в решение важнейших общественно-политических проблем, воодушевленные идеей, требующей от личности полного самоотречения во имя интересов общества. С разрешения читателя я, пожалуй, начну свой рассказ именно с этого в надежде, что мои скромные наблюдения принесут известную пользу тем нашим выдающимся деятелям, которые решают ныне судьбы Европы и ведут ее к процветанию и лучшему будущему. Ради этого я охотно пожертвую тем верным и дешевым, но недостойным серьезного мужчины успехом, который мог бы снискать у скучающих дам и романтически настроенных студентиков, падких до медоточивых любовных излияний.
Башня, в которую меня сослали, была не из самых больших, но, несомненно, принадлежала к числу древнейших и наиболее развитых в Капилларии. Фундамент ее заложили много лет назад предки нынешних буллоков (продолжительность жизни буллоков значительно короче, чем ойх), которых привел в эти края знаменитый Колко — прародитель Кар-кар-ка, нынешнего правителя башни. Долгое время население башни мирно сосуществовало с населением соседних башен, пока в конце прошлого века сильнейшее гончарго (так называют они катастрофу, сходную с нашими землетрясениями, но вызванную тем, что ойхи выкуривают буллоков и занимают их башни) не послужило поводом для серьезного конфликта, о последствиях которого я постараюсь вкратце рассказать в следующей, последней главе моей книги. Историки буллоков дают различные толкования явлению гончарго: часть из них склоняется к строго научному анализу, другие же усматривают в этом вмешательство таинственных сил. У каждой гипотезы были свои сторонники в разных башнях, и победители жестоко расправлялись с побежденными. К счастью, эти варварские времена давно миновали и население всех окрестных башен добилось неслыханного прогресса культуры и цивилизации. Получили развитие науки и искусства — первые в целях усовершенствования физических и моральных качеств буллоков с точки зрения пригодности их к строительным работам, вторые — в целях духовного воспитания. Выдающиеся исследователи занялись структурным анализом вида и рода буллоков; естествоиспытатели открыли законы, применение которых вело к значительным преобразованиям в жизни.
Первое время я работал подсобным рабочим на подноске штукатурки и не имел возможности наблюдать, как осуществляли свои функции высшие командные круги, планировавшие стройку и руководившие ею. Мой сравнительно высокий рост и большая физическая сила вскоре сделали меня незаменимым работником за равное количество времени я выполнял работу, большую, чем это могли сделать восемьдесят-сто буллоков. Вскоре именно благодаря своему телосложению я получил известные привилегии, которые дали мне возможность познать общество буллоков, так сказать, в разрезе. Я обзавелся друзьями и приятелями, от которых и почерпнул следующие сведения.
В каждой из башен обитает одно племя буллоков, объединенных единой государственной властью. Во главе этих государств стоят короли, князья, президенты или просто администрация в зависимости от политических вкусов и традиций племени. Руководители заботятся о том, чтобы труд каждого члена был направлен к общей цели — возведению башни под кровлю. Они же блюдут порядок и защищают башню от внутренних и внешних врагов — в последнем испытывается особая нужда, ибо обитателям башен постоянно угрожает нашествие чужих буллоков. Был выработан специальный “Закон об охране башни”, применение которого наряду с невероятной изобретательностью и технической сноровкой буллоков дало поистине фантастические результаты. Дабы читатель имел возможность составить хотя бы приблизительное представление об этом, я остановлюсь на кое-каких подробностях. То, что мы в Европе называем Homo faber — “человеком техники”, получило у буллоков такое высокое развитие, о котором у нас могли мечтать в своих утопиях лишь самые смелые фантасты типа Герберта Уэллса и Бернарда Шоу. Техническая оснащенность, проявляющаяся у нас пока что лишь в области гидроэнергетики, у них распространилась на всю органическую жизнь. У нас лишь в самое последнее время, и то весьма робко, начинают экспериментировать над живой материей — у буллоков же проблема пересадки глаза, печени, даже мозга, не говоря уже о крыльях, плавниках и других органах, вплоть до операций на сердце и приживления рыбьих жабр, такое же обычное дело, как у нас пользование электричеством, телефоном, телеграфом, рентгеновским аппаратом, пароходом, самолетом и тому подобными, детскими с точки зрения буллоков игрушками современной техники.
Эту психологию необходимо понять, прежде чем мы углубимся в историю создания “Закона об охране башни”.
С тех пор как этот закон введен в действие, общество буллоков в своем развитии претерпело существенные преобразования, которые можно охарактеризовать понятиями двойственности и раздвоения личности. Организм буллоков и орудия их труда эволюционировали таким образом, чтобы служить одновременно двум целям: строительству башни и ее защите, причем последнее понятие, разумеется, идентично понятию “нападение”. Развитие каждого буллока происходило таким образом, что в одном лице он совмещал труженика и воина. Обычный мастерок, стоило повернуть его другой стороной, превращался в орудие разрушения, строительные кирпичи были сформованы таким образом, что легко могли быть начинены взрывчаткой и превращались в динамитные шашки или подрывные мины. Крепежные скобы, применявшиеся для соединения балок и брусков в одной башне, служили шанцевым инструментом для штурма в другой башне. То, что в одной башне было орудием созидания, в другой использовалось для опустошения и уничтожения. Обыкновенная суповая ложка в мирное время оборачивалась шестизарядным пистолетом-автоматом в пору военных междоусобиц; аборигены одной башни лакомились тестом с маком, от которого буллоки соседних колоний дохли, точно крысы от мышьяка.
Раздвоилась функция и каждого сочленения сложного организма буллоков; их крылышки, предназначенные для коротких полетов-перескоков, имели на концах острые когти, отлично приспособленные к выщипыванию оперения у себе подобных; барабанная перепонка имела такую структуру, что в случае необходимости издавала страшный визг, от которого глохли враги; в глазном канале у буллоков вместо слезных мешочков развились особые железы, разбрызгивавшие яд: одна капля его ослепляла противника. Одна порода буллоков отрастила себе пальцы особой величины и остроты, так что они сами по себе могли служить колющим оружием; другие к двум верхним конечностям прибавили еще и третью, которая болталась у самого пупка и имела острозаточенный и прочный, как каленое железо, наконечник.
Необыкновенный расцвет “Закона” оказал свое воздействие и на духовную жизнь буллоков. Рефлекс сопряженности, принадлежности друг другу в еще большей степени, если только это было возможно, укреплял сознание угрозы распада этого единства; взаимоотношения индивидуума и общества достигли полной ясности. В массовых движениях, в которых мне довелось принять участие перед своим освобождением из Капилларии, я познакомился с выдающимся общественным и государственным деятелем Гальварго (моей временной родины), которого звали Кса-ра; несколько позднее, когда вспыхнула великая война, я сражался на его стороне. Так вот этот самый Кса-ра и посвятил меня во многие вопросы, которые представлялись мне весьма туманными; ему я обязан тем, что могу похвастаться некоторым знанием общественных законов буллоков и поделиться с читателем своими скромными соображениями относительно их общественной, политической и экономической жизни.
Однажды мы беседовали с Кса-ра о будущем буллоков. Я высказал недоумение по поводу культуры и цивилизации буллоков в том смысле, что перечислил все области пауки и искусства, где буллоки достигли поистине неслыханных результатов. Просто не верилось, что буллоки в Гальварго и других местах могут одновременно заниматься столькими дисциплинами, причем в каждом отдельном случае с такой беззаветной отдачей, воодушевлением и серьезностью, которые диктуются общей целью, и, что самое удивительное, — цель эту отчетливо видят лишь отдельные выдающиеся умы, но инстинктивно чувствуют буквально все члены общества, вплоть до последнего работяги.
Каких только областей наук я не насчитал: физика, химия, астрономия, астрология, геодезия, нумизматика, филателия, филантропия, филармония, хиромантия, криминалистика, физиология, психология, психиатрия, психофизиология, психогеодезия, физиопсихопатология, патофизиохимия, физиоастронумизмафилохиропсихогеоспектрогоннометропудопатоантропология и Другие! Все эти ветви науки, методологически развитые и согласованные со смежными отраслями знаний, проверенные на опыте и систематизированные, в своей совокупности и взаимозависимости создают то целое, на чем зиждется Башня. Кса-ра — один из удивительных умов, подлинный ученый-полигистор — мог говорить обо всем: он знал историю возникновения и развития каждой науки, ее нынешнее состояние, ее современные презумпции; с одинаковой легкостью и свободой он рассуждал о практических и теоретических проблемах, конкретно и абстрактно. Правда, его главным образом занимали общественные науки, на поприще которых он выступал не только толкователем и популяризатором банальных истин, но и в качестве сильной творческой личности: в нескольких своих бессмертных трудах, подытожив результаты научных открытий и осмыслив их с нравственно-этической точки зрения, он указал пути и методы, посредством которых, вернее используя которые, должно развиваться общество, чтобы, сочетая инстинкт и сознательную волю, закономерно прийти к высшей ступени познания.
Дойдя до этого места в нашей беседе, я обрадовался тому, что почувствовал некоторое душевное облегчение: на протяжении всего разговора я ощущал все усиливающееся возбуждение (вероятно, потому, что проснулся в то утро совершенно разбитый — мне опять снилась Опула).
Я спросил Кса-ра: как же, в свете изложенного, следует относиться к феномену гончарго, то есть к тому естественному явлению, которое буллоки отождествляют с землетрясением, превращающим башни в руины? Впервые за время пребывания в Гальварго мои уста произнесли слово “ойха”. Упоминание этого слова явно вызвало у Кса-ра неприятную реакцию. Он заерзал, скривил рот в снисходительной усмешке, попытался отделаться шуткой и перевести разговор на другую тему, и вдруг его как бы прорвало и он разразился филиппикой в мой адрес, негодуя по поводу того, как может такой культурный и образованный человек, — а он считал меня именно таким, — засорять свою память подобными детскими игрушками! Что же касается гончарго конкретно, то изнывающие от безделья невежественные философы прошлых веков, когда общество буллоков, прозябавшее в темноте из-за отсутствия естественнонаучного мышления и методологических экспериментов, вынуждено было пробавляться беспочвенными мифами, легендами и прочей космологией, эти шарлатаны от философии пытались было обольстить беспочвенными сказками жаждущие познания невежественные массы. Одной из них и была легенда о гончарго — теософическое, или мистическое, учение о том, что будто бы некая высшая чудодейственная воля (или сознание) вершит судьбами башен; она же, эта мистическая сила, рождает на свет нас, буллоков, себе же на потребу и в наслаждение, она же в известный момент и сокрушает в прах наши рвущиеся ввысь планы и мечты. Он, Кса-ра, не будучи по своей природе скептиком или нигилистом, глубоко убежден в том, что подобные трансцендентальные и метафорические концепции наносят вред эволюционной теории и являются не чем иным, как тщетной и бесплодной игрой сознания буллоков, — сознания, которое имеет свои границы и не может позитивно осмыслить Необъяснимое.
Кроме того, история эволюционного учения все убедительнее показывает, что бедствие, называемое гончарго и опустошающее время от времени культуру буллоков, своими корнями уходит в болезнетворную материю, вызывающую известный атомный распад. Существование этих болезнетворных бактерий, или, как их еще называют, комет, доказано со всей очевидностью; астрономы предсказывают приближающееся гончарго по небосводу, на котором появляются светящиеся массы, или клубовые прозрачные облака, которые кружатся над башнями по не рассчитанным нашими математиками орбитам. Спектральный анализ позволил установить их состав. Выяснилось, что в нем нет иных элементов, кроме как входящих в организм обычного буллока. Вполне естественно, что наивные предки буллоков приняли эти таинственно мерцающие туманности, своим длинным золотистым шлейфом окутывающие небо и верхушки башен, за некую сверхъестественную высшую силу и назвали ее “ойха”, пугаясь и молясь на нее. На самом же деле эти беспомощные и бесформенные массы являются не чем иным, как органической (или неорганической) праматерией, застывшей в своем зачаточном примитивном состоянии. Непросвещенный же земледелец или мечтательный невежда-поэт усматривали в них призраки, которые впоследствии окрестили словом “ойха”, сохранив древнемифологическое выражение.
С некоторым замешательством внимал я рассуждениям выдающегося ученого и наконец робко напомнил ему о фресках и горельефах буллокских художников, на которых ойхи изображены в весьма недвусмысленных позах. Ксара в ответ улыбнулся с родительским снисхождением и вновь заверил меня, что ойх в моем понимании не существует. Все эти рисунки и иллюстрации следует рассматривать как фетиш: позитивное объяснение этому, с одной стороны, дает реакция на уже упомянутую болезнетворную материю, а с другой — массовый психоз, вызванный угрозой гончарго, рождающей галлюцинации и кошмары у тех, кто не привык к сильным возбудителям, каковыми становятся подобного рода естественные явления. Во время этого своеобразного психоза буллоки, и прежде всего наиболее чувствительные из них, а потому психически менее устойчивые и более восприимчивые к внешним раздражителям индивидуумы, и в первую очередь так называемые поэты и художники, ведут себя довольно типично. Они встают на цыпочки, вытягиваются, закатывают глаза, голова их разбухает, они бормочут бессвязные слова, словно их мучают кошмарные видения. Надо сказать, что вышеупомянутые возбудители обладают большой силой и стойкостью и преодолеть их воздействие может лишь весьма дисциплинированный и хорошо натренированный мозг — он, Кса-ра, однажды на себе испытал эту реакцию, когда наблюдал в телескоп за приближением облака, в просторечии называемого “ойхой”; он чуть ли не помешался в тот момент, начал вопить и стенать и, потеряв контроль над собой, произносил какие-то бессмысленные звуки, которые впоследствии, когда пришел в себя, попытался даже по памяти записать в звукоподражательной транскрипции; получилось нечто совершенно непонятное, вроде “о моя ми-лая, сла-адкая му-усинька, ду-сенька, пусенька, кошечка, ласочка, жизнь моя, свет мой, счастье мое, радость моя, пудь (или будь?) моей женой” и т. д.
Очевидно, заключил Кса-ра, эти произведения поэтов и художников, самовыражающих себя, пользуются сильным воздействием и даже гипнозом, а потому их следует воспринимать непременно критически, не теряя строгого самоконтроля, если мы хотим вовлечь и художественное творчество буллоков в тот процесс общего общественного развития, который направлен на радикальное преобразование и реорганизацию всей нашей жизни. Необходимо удалить из этого творчества все, что рождено болезненной фантазией, иллюзиями, мечтами, галлюцинациями; следует редуцировать, упростить и максимально приблизить к действительности все крайнее, искаженное, патологическое, хаотическое, подсознательное, что рождается в нашей душе; следует извлечь из этой кучи сверкающей мишуры самую простую, всеобщую абстракцию, реальные факты, великие социальные истины, какими являются исторические закономерности, борьба за существование, борьба полов, закон о том, что выживает сильнейший, и, наконец, институт чистоты расы. Все это надо хранить как зеницу ока, дабы вовлечь все более широкие слои населения в великую работу, разъясняя всем, в том числе и туманностям, каковые именуются ойхами, что в один прекрасный момент каждый может стать полезным членом и опорой грядущего общества буллоков.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Политическое положение Гальварго в последние годы становилось все более критическим. С момента вступления в действие “Закона об охране башни” империя Соединенных Башен стала с бешеной энергией вооружаться. Усугубило положение сильное гончарго, опустошившее три башни: обитатели их упрекали в разразившейся катастрофе Гальварго. Их, по словам Кса-ра, обвиняли в том, что они слишком бурно строились, накопили чрезмерно много взрывчатых материалов, а это вызвало затор воды в районе башни, привело к образованию встречных потоков и в конечном счете явилось причиной стихийного бедствия. Руководители империи форсировали темпы строительства, все настоятельнее требовали от населения активного участия в трудовой повинности, дабы и остальные башни не подверглись опустошению. Вместе с тем государственные мужи провозглашали политику разоружения, которую, если потребуется, необходимо проводить в жизнь даже насильно, действуя огнем и мечом.
Война между башнями по нашему земному летосчислению вспыхнула где-то в середине июня. Гальварго присоединилось к Левому Союзу, горячо и, беззаветно отстаивая стратегию, согласно которой воспрепятствовать гончарго можно и нужно не снижением, а, наоборот, всяческим усилением масштабов и темпов строительства. Высказывалось также предложение, чтобы две-три башни объединились под общим государственным флагом, а в случае их отказа предполагалось добиться этого силой. Когда начались военные действия, все выходы из башни были перекрыты, дабы воспрепятствовать побегу трусливой черни, которая таким способом могла уклониться от воинской повинности. Закрытием границ удалось достичь всеобщего воодушевления граждан, столь необходимого для успешного ведения войны; вся башня кипела страстями, все бросились к единственной оставшейся открытой щели у самого карниза, где в образовавшейся свалке и развернулись первые сражения с солдатами соседних башен. Я попал на фронт в ранге обер-шпынялыцика и вскоре отличился своей храбростью и снискал награды, будучи страстным приверженцем “Закона об охране башни”, который обещал гражданам вечный мир и всеобщее благоденствие.
Ход военных действий и первый послевоенный мирный период я уже описывал в ряде своих книг, которые с тех пор выдержали несколько изданий. Здесь же я изложу лишь главные факты. На первых порах мы сражались с успехом, захватили в плен множество вражеских солдат, которых разместили в подвалах башни, где они получали свой рацион. К сожалению, мы тоже понесли большие потери, которые не смогли восполнить, и в конце декабря под напором превосходящих сил противника вынуждены были предпринять отступление и сдать свои позиции. Противник поджег нашу башню и вырезал оставленные нами отряды прикрытия. В объединенном штабе союзных с Гальварго башен также начались разногласия: поводом к разногласию в военно-стратегических вопросах и дипломатических отношениях явился неразрешимый языковый (точнее, грамматический) вопрос. Знатоки дипломатического языка во имя интересов всего буллокского мира потребовали изъять из лексикона (и соответственно из сознания буллоков) местоимение первого лица единственного числа и ввести в обиход вместо него местоимение множественного числа. Короче говоря, по их мнению, причиной всех постигших нас бед явилось то обстоятельство, что управление местоимением “я” невозможно согласовать с управлением местоимением “мы”. Например, если кто-либо из дипломатов заявляет, что “мы готовы сражаться до последней капли крови и т. д.”, то под словом “мы”, естественно, подразумевается и “я”, то есть сам говорящий, а это создает совершенно немыслимое и даже абсурдное положение. С другой стороны, если кто-либо из солдат на передовой скажет “я голодный” или “я подыхаю”, то дипломатический корпус соседней вражеской башни тут же приходит к заключению, что у противника дела плохи, хотя об этом и речи быть не может. Подобный казус порождал бесчисленные недоразумения, разрешить, которые, по мнению дипломатов, можно было лишь единственным путем — полным искоренением из языка слова и понятия “я”.
Приверженцы подобного взгляда одержали победу, но в это время угроза нового гончарго придала всему движению иное направление. Еще в разгар войны внутри отдельных башен произошел раскол — часть воюющих хотела как можно скорее закончить войну, другая же часть выступала за ее продолжение. Обе враждебные партии вступили в борьбу друг с другом, сначала внутри собственных башен, а затем, поняв силу, которая кроется в совместных действиях населения разных башен, антивоенные партии нескольких башен объединились друг с другом и выступили против блока партий, поддерживавших войну и также вступивших в межбашенный союз друг с другом во имя продолжения братоубийственной бойни.
Эта война длилась очень долго, обе стороны захватили множество военнопленных. Наконец более мощная и боевитая умеренная антивоенная партия перешла в решительную атаку и навязала мир своим противникам.
После того как триумвират Совета личных местоимений множественного числа одержал таким образом блестящую победу, он приступил к выполнению второй своей важнейшей задачи: к обеспечению послевоенного мирного урегулирования. И снова возникли серьезные разногласия: часть ученых-языковедов вслед за упразднением личного местоимения единственного числа потребовала ликвидации притяжательного местоимения первого лица, логически аргументируя это свое требование тем, что понятие “наше” совершенно исключает понятие “мое” и тем самым отличным образом разрешает все экономические проблемы. Тщетно доказывала Консервативная партия Полуторагодовалых Младенцев, что слово “мое” появилось раньше, чем слово “я”, и потому имеет более широкое значение. Волнение нарастало и с неудержимой силой охватывало обитателей нижних этажей. Выступили ученые, с выкладками в руках доказавшие, что буллоки нерационально расходуют свои силы на то, что строят башню поэтажно — ведь для достижения главной цели, каковой является выход на морскую поверхность, совершенно достаточно построить сразу самый верхний этаж, и к этой задаче следует приступить безотлагательно. Исходя из этого предлагалось перебросить буллоков, ведущих работы на нулевом цикле, сразу наверх, а верхних загнать вниз, разрушить все, что было раньше построено, и начать все сначала на уровне десятого этажа. В какой-то момент эта точка зрения победила, разрушение начали, противников его подвергли аресту, пока, наконец, кому-то не пришло в голову, что все это ни к чему, ибо те буллоки, которым предстояло строить с десятого этажа, еще неопытны, а строители фундамента в свою очередь не могут работать на высоте. Требовалось иное решение.
Вслед за этими волнениями был предложен ряд других проектов, экспериментов и опытов, направленных на отражение угрозы гончарго. В череде следующих друг за другом мероприятий я принял активное участие, будучи пламенным патриотом Гальварго. Я вступил в общество, которое, пренебрегая пустой борьбой между личными и притяжательными местоимениями, предлагало реформу глагола и определений времени. Это общество на какое-то время сумело завоевать симпатии своей программой рассматривать действие, свершающееся в настоящем времени, как действие, долженствующее свершиться в будущем. После того как ученые точно высчитали и установили, в какой одежде через две тысячи лет будут ходить буллоки, как они будут тогда жить, каковы будут их желания и при каком государственном строе они будут жить, какие картины и стихи будут рисовать и писать, чем будут питаться, стало совершенно ясно, что мы можем сэкономить уйму времени, если введем результаты этих точных подсчетов в практику незамедлительно, сегодня же, и будем жить и действовать так, как если бы две тысячи лет уже прошло. К власти пришла партия социал-футуристов-любителей-тянуть-резину и в течение двух дней все шло как нельзя лучше и, возможно, продолжалось бы так и дальше, если бы внезапно начавшаяся эпидемия дизентерии со всеми ее неприятными последствиями не положила конец всему начинанию: от страшной вони попадали в обморок вожди и вынуждены были подать в отставку, заявив тем не менее, что их расчеты полностью подтвердились, если не считать того, что они позабыли о дизентерии, причиной которой были не они, а непредвиденная плохая погода, внезапно нагнавшая тучи на предвечернее ясное небо. Но было бы несправедливо винить в этом ученых, ибо нельзя требовать, чтобы они прогнозировали погоду на час вперед, когда их голова занята тем, что будет через две тысячи лет!
После этого власть перешла в руки Объединения потребителей-прошлогоднего-снега, которое, памятуя о страшном опустошении, произведенном их предшественниками, Любителями-тянуть-резину, написали на своем знамени, что поскольку будущее не узнать, а прошлое вполне доступно, то лучше всего начать все снова с того места, на котором мы остановились тысяча шестьсот сорок лет назад. В соответствии с этим каждый должен занять подобающее ему место — все долги погашаются, но у тех, кто за прошедшие годы успел обогатиться, деньги будут изъяты и возвращены тому, кому они принадлежали тысяча шестьсот сорок лет назад. Таким образом, в результате частых смен властей каждый что-то приобрел, за исключением лишь тех, кто предпочитал жить так, чтобы, к примеру, день третьего июня считать действительно днем третьего июня, а не днем девятого сентября или восемнадцатого марта, — подобных чудаков наказывали и сажали в тюрьмы с одинаковым рвением как Любители-тянуть-резину, так и Потребители-прошлогоднего-снега.
Смене массовых движений, развитию общественных дисциплин и буллоковедения, а также эволюции башнеохранительных идей сопутствовали другие блестящие теории. Нашлись индивидуумы, порвавшие с монотеистическим взглядом на жизнь и спускавшие шкуру друг с друга на том основании, что буллоки не единосущные, а двойственные существа, состоящие отдельно из души и отдельно из тела, в результате чего существование буллока регулируется не только повседневной борьбой за жизнь и принципами селекции, но и такими регуляторами, как познание и предвидение. Другие снова подхватили идею чистоты расы, сделали из нее культ и доказывали, что ценность буллока с точки зрения морали и разведения шелкопряда зависит от того, кем были его родители. Вопрос о его личных качествах, равно как и вообще вопрос о том, что он живет на свете, представляется совершенно несущественным, подобно тому как на скачках мы ставим на тех лошадей, в чью родословную верим. В соответствии с этим учением мыслителей и писателей выгнали из общества поганой метлой, их место заняла особая порода химиков, которая по составу крови определяла поведение и образ мышления индивидуумов, а также предсказывала, кем они станут, какого мировоззрения будут придерживаться, исходя из того, где они родились. Позже эта наука значительно продвинулась вперед и претерпела известные изменения: она занималась тем, что сталкивала буллоков друг с другом по самым различным поводам и признакам. Выяснилось, например, что рост волос, ушей, ногтей, а также цвет кожи, запах и консистенция буллоков находятся в непосредственной зависимости от их характера и намерений. Так разгорелась борьба сначала Долговязых с Коренастыми, затем Скуластых с Узколицыми, Блондинов с Брюнетами, Толстых с Худыми. Впоследствии, к сожалению, в этой борьбе возникли кое-какие осложнения, вызванные чрезмерным развитием расистской науки и утонченным вкусом апостолов расизма.
Последняя большая война, в которой погибло, пропало без вести, потеряло дом и имущество неисчислимое множество буллоков, велась между Бородавконосителями-на-носу и Вперед-оттопыренными-мочкоухими. В разгар боевых действий выяснилось, однако, что среди сражавшихся есть и такие, кто одновременно имеет бородавку на носу и мочки уха, оттопыренные вперед; вместе с тем встречаются и такие, кто не располагает ни тем, ни другим, а потому по этим признакам невозможно разделить все буллокское общество на две части, дабы оно аффективно боролось за великое учение. И опять все пришлось начинать сначала — снова вернулись к наивному народному поверью о туманностях-ойхах и о бедствиях гончарго как каре Всевышнего. В тот самый момент, когда — как вскоре убедится читатель мне неожиданно пришлось покинуть Капилларию, борьба находилась именно на этой стадии, и я был тому свидетелем. Что случилось затем, я не знаю. Последнее, что я там увидел и что сохранилось в памяти, относится к большому подъему, который произошел в политической жизни Гальварго. Власть захватило правительство Гончарго; в пику не верящим оно основало Первый союз гончаргистов, открыло Потребительский институт и Биохимическую обувную фабрику, другими словами — правящую политическую партию Верящих в Гончарго, которая энергично принялась наводить порядок в башне. Я, как непосредственный участник прежних политических боев, не говоря уже о моем неизвестном происхождении, в первое время находился под подозрением у гончаргистов. Однако несколько позже, публично выступив с докладом на тему “Движение гончаргистов и международное влияние национальной идеи с особым учетом исковерканных на производстве ушей”, я вновь оказался на высоте и принял сторону Кса-ра, который в тот период, не изменяя своим принципам, стал ведущей и авторитетнейшей фигурой у новой власти.
История моего освобождения из Капилларии вкратце такова.
Однажды ко мне явился уполномоченный правительства и предложил, как видному специалисту по вопросу ойх, возглавить делегацию, которую правительство Гальварго направляло в дальнюю башню, астрономы которой определили приближение угрозы гончарго и запросили от нас помощи для наведения возникших в связи с этим внутренних беспорядков. Я принял почетное поручение, и на следующее утро мы двинулись в путь. Дорога была дальняя, мы шли несколько дней, преодолевая преграды на своем пути, пока, наконец, не достигли упомянутой башни. Мы уж совсем приготовились было в нее войти, но восставшие окружили нашу делегацию, разоружили мою свиту, и не успел я переступить порог, как меня схватили, арестовали, как изменника, и бросили в тюрьму. Однако предварительное заключение под следствием я не успел отбыть до конца, так как в это время разразилось гончарго, большинство буллоков погибло, остальные же спасались бегством. Ночью я потихоньку вышел из тюремной камеры, никем не охраняемой, и, смертельно усталый и измученный, отправился куда глаза глядят, опасаясь лишь того, как бы снова ненароком не попасть к каким-нибудь враждебно настроенным буллокам, которые, не зная о происшедшем, могут счесть меня просто за беглеца и не задумываясь пристрелят или, чего доброго, сорвут с ушей искусственные жабры и я тут же захлебнусь. Меня действительно заприметил какой-то пост, но я сумел запутать следы и нашел убежище в коралловых зарослях.
На рассвете я почувствовал, как подо мной колеблется почва; в брезжащем свете я стал карабкаться куда-то вверх и с большим трудом достиг наконец вершины подводной горы, где, окончательно выбившись из сил, лег отдышаться, Я решил, что мне пришел конец, спасения больше нет, мне не куда идти и никто не придет мне на помощь — ойхи меня изгнали, буллоки разыскивают меня повсюду, не остается иного выхода, как только тихо умереть. Я тяжко вздохнул и вновь проклял свою судьбу и собственную глупость, пробудившую во мне, несмотря на бесчисленные горькие уроки, жажду к путешествиям. Я уж совсем было приготовился к тому, что доживаю последние минуты и никогда больше не увижу свое горячо любимое отечество, хотел даже сорвать с ушей дыхательные трубки, чтобы положить конец страданиям, как вдруг умопомрачительный грохот, гул и толчок заставили меня очнуться. Подо мной сотрясалась гора и откуда-то рядом со мной забил горячий гейзер. Необъяснимая сила подбросила меня и повлекла за собой, переворачивая и вновь поднимая куда-то кверху, я задохнулся и потерял сознание…
Собственно говоря, со мной не произошло ничего сверхъестественного — лишь особые обстоятельства придали происшествию характер чрезвычайный. Только впоследствии понял я, что послужило причиной моего странного приключения. Гора, на вершину которой я взобрался, была одним из потухших подводных вулканов, а сила, повлекшая меня за собой, была не чем иным, как извержением проснувшегося великана. Лава, быстро остывающая в воде и принимающая вид пены, подняла меня и окатила с ног до головы, вернув моим членам живительные силы — этих сил оказалось достаточно, чтобы вынырнуть из воды. Придя в себя, я увидел, что нахожусь на узкой отмели, образованной вулканической породой посреди океана, волны которого мерно бились о ее края, откатывая отмель к северу. Жаберных дисков на моих ушах уже не было. Я огляделся, заморгал глазами и, зажмурившись, уставился на солнце, на купол голубого неба, который так давно не видел. День клонился к вечеру, небо было безоблачным, берег нигде не виднелся.
После суток тягостного ожидания я увидел приближающийся корабль — то был военный крейсер, который выручил меня из безвыходного положения. В первый день я не ощущал никаких признаков нервного потрясения, но вскоре оно дало о себе знать и заставило меня впоследствии со стыдом вспоминать про это временное умопомешательство. Только когда мы пристали к берегу и капитан корабля спросил меня о самочувствии и приключениях, которые мне пришлось пережить, я впервые заметил, что уже не тот, кем был прежде. Меня тошнило при одном виде и запахе мужчин, на вопросы капитана я почему-то стал отвечать языком ойх, странные восклицания и междометия которого повергли беднягу в такое изумление, что он тут же попросил судового врача осмотреть меня и направить в какой-нибудь госпиталь. Но прежде чем тому случиться, я, как говорится, “дал хода” и сбежал в город. Я узнал, что нахожусь во Франции, неподалеку от Марселя; проверив содержимое своих карманов, я обнаружил несколько золотых монет, которые за все время моего длительного нахождения под водой не пострадали (в отличие от моего костюма и сапог). В магазине дамской конфекции я купил на эти деньги кофту и юбку, незаметно переоделся в них, напялил на голову дамский парик, подкрасил губы и густо намалевал свои щеки рисовой пудрой на манер того, как это делают марсельские красавицы. Сейчас я лишь смутно помню все эти и подобные глупости, которые совершил в течение последующих дней. То немногое, что я еще запомнил, пришло мне в голову лишь несколько недель спустя, когда я немного пришел в себя в доме умалишенных в Дувре, куда меня поместили и где в часы просветления я рассказывал своему милому и все понимающему доктору Фоксу происхождение и историю своего галлюцинативного бреда. С грустью исповедовался я ему, что мой изнемогший от страданий и свихнувшийся от долгого пребывания среди буллоков мозг в первые дни на Земле принял какое-то странное и сумасшедшее решение, имевшее скорее характер мании или навязчивой идеи: ни в коем случае не быть больше мужчиной, а если уж это неизбежно, то вступить в отчаянную борьбу против угнетателя и тирана рода человеческого — женщины, причем вести эту борьбу ее же оружием: хитростью, безразличием и ложью, для чего я и решил переодеться в женское платье, принять внешность женщины и, затесавшись таким образом в женскую среду, выведать их тайны, а затем, обладая ими, освободить из-под их власти бедное и невежественное племя моих товарищей по несчастью — буллоков.
Обо всех этих преподобных глупостях я рассказываю сейчас с чувством стыда, как и тогда, когда впервые поведал о них добрейшему доктору Фоксу. Отдохнув после тягот моего необычного путешествия, я провел еще несколько недель в больнице для душевнобольных, после чего дирекция, услышав мою здравую речь и основываясь на заключении врачей, признала меня вылечившимся. 4 марта 1922 года я покинул больницу и спустя несколько дней, а точнее — 10 марта, прибыл в свой родной город Редриф, где застал жену и детей в добром здравии.