Штабной писарь. Это название идет исстари. И мнение о писарях укоренившееся – бумагомараки. Берут, мол, сюда только за хороший почерк. По части почерка у меня тут получается наоборот. Годы спустя редакционные машинистки как-то привыкали к нему, а вот самому случалось сидеть разбираться в том, что написал час, день тому назад. И если уж быть точнее, в штабе я числился хронометражистом. Писать тоже приходится много, но суть дела – еще до приведения в порядок записей их надо вести во время полетов. Правда, это в основном цифирь, но она, случается, еще может сыграть злую шутку по причине несоответствия нормам почерка.

Руководителем полетов обычно командир нашей эскадрильи майор Сосюра. Ас. Располневший за годы, но в кабину самолета пока вмещается. По характеру – сангвиник. Реакция на все моментальная, оценка ситуации – категорическая. Если что выскажет – не в бровь, а в глаз; но с солдатами не допускает ни оскорблений, ни даже грубости. Он своеручно выстреливает в воздух зеленую ракету. Полеты начались.

– Гигант-один, я двадцать пятый, щитки пятнадцать, разрешите взлет по маршруту, – запрашивает по рации первый выруливший на взлетную полосу.

– Взлетайте.

Один за другим поднимаются в воздух самолеты. По порядку отмечаешь время взлетов. Лишь минутку дашь опережение в записях. Это для подстраховки. Минутка к минутке – с миру по нитке, так и набегут часы, которые недосягаемы в соцсоревновании между эскадрильями. Но вот отлетал самолет положенное время в воздухе, выполнил все фигуры, возвращается.

– Гигант-один, я двадцать пятый, после третьего, шасси выпустил, впереди вижу, разрешите посадку, – вот уже запрашивает тот, кто ушел в небо первым.

– Садитесь, – дает добро руководитель полетов.

Если за штурвалом курсант, самостоятельно, или, пуще того, это его первая посадка, без инструктора в задней кабине, майор внимательно смотрит, как приближается машина к полосе.

– Молодец! Хорошо идешь, – подбадривает он дебютанта. – Молодец! Чуточку подтяни. Еще, еще. Подними нос, подними. Вот так. Вот так. Еще подними.

Мягким, успокаивающим голосом наставляет он птенца. Шасси коснулись земли. Самолет дает такого козла, что тут, глядя со стороны, весь сожмешься, голову втянешь в плечи от страха.

– Вот та-ак, – говорит майор в микрофон и, уже улыбаясь, отложив микрофон, глядя на нас, добавляет: – Уронил, слава богу.

Приземлившийся уже освободил полосу для других, а здесь у меня он еще минутку-то в воздухе побудет. Для надежности.

Шесть часов позади. Полеты завершились. Майор обращается в эфир.

– Гиганты, гиганты, я гигант – один. Кто меня слышит в воздухе?

Эфир молчит. Майор еще раз повторяет, объявляет о конце полетов, кладет микрофон, встает из кресла. Подошел ко мне. Я тороплюсь, собираю свое хозяйство. Но его наметанный глаз обнаружил что-то в моих записях.

– А что это? Тридцать четвертый полчаса назад сел, а у тебя он все в воздухе.

Забыл я посадить Евреинова. Не беда. Долго ли. Он по маршруту минут двадцать летал, ну пусть двадцать две. Туда-сюда минутку – мелочь. Майор выходит из КП, выстреливает красную ракету. Отбой. Все в автобус. Теперь мне предстоит еще в штабе привести все записи в порядок, подбить бабки. Спать уйдешь за полночь, и ладно если завтра не в первую смену, не в четыре часа утра вставать. Капитан Максимычев по возвращении нас зайдет в писарскую комнату.

– Ну как? Полетал?

– Так точно, товарищ капитан, полетал.

– Ты смотри у меня, лишнего не увлекайся.

Начштаба первой АЭ, той, что вместе с нами перебазировалась на полевой аэродром, нет-нет да тоже заглянет к нам.

– Ты, наверное, приписываешь минуты своим?

– Ну что вы, товарищ майор! Как можно! А керосин-то из баков на землю сливать что ли?

Он молчит. То ли невдомек, а может, понимает. Здесь все прочно отлажено. Мое дело – «летать», а списывать керосин – это уж по части начштаба. Уже будучи газетчиком, я повсеместно встречался с такой практикой в мирной жизни. В колхозе молочный гурт, например, триста коров. Посмотреть на них – так себе, худосочные, разномастные. Какой уж разговор о породности. А в соцсоревновании по надоям хозяйство в первых рядах по району. Надой в группе иной доярки за год – по три тысячи литров в среднем от коровы. От той, у которой вымя не больше, чем у козы. Получается, приписывают? А при сдаче продукции на молокозавод тогда как же получается? Там ведь обнаружится. Это тебе не самолет, не минуты, которые в стакане на стол не подавать. Как-то, оставшись на ферме один, для ради интереса пересчитал коров в группе, о которой готовил отчет. Оказалось, буренушек здесь не двадцать, как мне говорили, а двадцать пять. И по колхозу таких «подпольных» животных иногда под сотню наберется. Ну да не беда. Лишь бы молоко в магазине не переводилось. И здесь, в летном полку, та моя цифирь не в ущерб делу. Нашим соколам те минуты – пустяк. Только бы не были они роковыми.

Тогда, после полетов, начштаба, посмотрев мои с подведенными итогами бумаги, зашел ко мне.

– Ты чего здесь отмочил? – строго посмотрел он на меня. – Где ты видел, чтобы самолет под тринадцатым номером был? С каких пор Пузыревский на тринадцатом летает?

Это был как раз тот случай с моим почерком. Не разобравшись в своих каракулях, я перенес из черновика, где стоял, может, сорок третий номер самолета, переврав на тринадцатый. Нет в авиации такого номера на машинах. Как нет сто тринадцатого, двести тринадцатого. Не берусь утверждать насчет суеверности летчиков и курсантов, но доводилось видеть то медальон у иного начинающего, то кто-то планшет носит только через правое плечо. А тот тринадцатый номер, на который в своих бумагах я посадил капитана Пузыревского, штурмана нашей эскадрильи, словно по моей вине обернулся бедой: через неделю во время ночных полетов наш штурман разбился. И опять, даже хоронить нечего. Всего, что собрали на месте гибели, – со спичечный коробок кусочков обгоревшей кожи с волосами.