Долгий век отмерила природа бабе Лизе. Девяносто лет стукнуло ей. Кажется, пора бы уже. Только вот не хочется старой облачаться в деревянный кафтан. И не верит она своим современницам, которых в селе осталось – по пальцам можно сосчитать, когда какая-нибудь из них, тоже старенькая, хоть и далеко ей по годам до бабы Лизы, сетует: «Забыл господь про меня. Прогневала я его чем-то». Давно пора, мол, упокоиться. Задержалась на этом свете, устала от жизни. Только мешаюсь, мол, молодым. Не верит баба Лиза этим словам. Пустяковые они. Так, в подражание старикам, от которых в молодости услышана эта притча, произносятся.

Держась за стенку, за косяк, упираясь другой рукой в палочку, выберется она утром на крыльцо, долго из-под руки смотрит в небо, нюхает пахнущий дымом воздух, поправляет крючками пальцев падающий на глаза платок, выбившиеся из-под него лохмы, шепчет: «Вот новый день, слава богу, настал. Поживем ишо».

В своем курмыше бабу Лизу промеж собой не в обиду называют бабка Андропов. Это в бытность одноименного генсека случилось так, что по какому-то поводу, не соглашаясь с собеседницей, бранившей время, порядки и высказавшей надежду на его, нового руководителя, строгость, в шутку ответила баба Лиза: «Я сама Андропов». Вот и пошло то незлобивое прозвище. Давно вымер генсек, а имя пережило его. Не только вписанное в скрижали, не похулом посмертным, как водится в этой стране средь наследников власти, а приложенное к незначительному человеку.

Многих пережила баба Лиза. Но не только генсеков.

Если полистать назад пожелтевшие страницы-годы отпущенных старушке десятилетий, можно посчитать черные пометы судьбы, словно задавшейся когда-то целью – выпестовать в своей избраннице стойкость.

В гражданскую войну на заре века был порублен беляками отец, принявший сторону большевиков. Погиб за революцию, – объяснили тогда власти. Несколько лет спустя те, в чью идею поверил отец, отправили кормить вшей в сибирских дальняках безвинную мать. А там разразилась очередная мировая бойня, без участия в которой не суждено, кажется, продлевать свою историю этому многострадальному народу. Кровавый жертвенник, не угасая, дымился божеству по имени Родина. Один за другим, как по ранжиру, ушли муж, сын, за ним второй, а там и меньшак. За четыре года, не познав вкуса победы, они, тоже один за другим, полегли. В опустевшем доме осталась рядом единственная дочь Настасья, которая, выйдя замуж, словно выполняла заказ – рожать будущих защитников отечества.

Троих внуков нянчила баба Лиза. И сама не зная почему, уверовала, что для них-то наступил мир, в основание которого достаточно положено недожитых жизней. Ошиблась она. Потому что нещадная судьба, должно, считала, что в том и черпает силы жизненные эта женщина – в горе.

Старшего внука привезли в цинковом гробу из Афганистана. Где она, эта страна? Как он, желторотый, попал туда? Второй погиб в мирное время на ученьях. Сопровождавший останки солдата офицер, вместо того, чтобы от имени командования коленопреклонно повиниться перед матерью, поведал ей лишь, что есть какие-то инструкции, допускающие определенный процент гибели в военных игрищах. Третий – последыш, Сергей. Этого, слава богу, видя осиротевшую мать, освободили от почетной обязанности. А его сверстники как раз подоспели ко дням, когда вершители судеб народа начали воевать еще какие-то земли. Чечню. Что там забыл россиянин – не знает баба Лиза. Молча слушала она слова внука, единственного, кроме нее самой, оставшегося теперь в живых из убывающего рода.

– Не нужна мне родина, за которую надо умирать, – страстно говорил он, узнав о гибели друга, вспоминая братьев. – Для меня родина – вот эти поля, речка, солнце над ней. А та, за которую посылают на смерть, – это родина пресытившихся начальников жизни, чье призвание не мир строить, а работать локтями, выдвинуться, выхватить, урвать при случае. Сами они только говорят о Родине, о том, что она великая, что за нее не надо жалеть жизни. Но воевать они сами не пойдут и сыновей своих не пошлют.

Сергей сегодня живет в городе. Отец ушел из семьи, когда младший был подростком. Отбояривался от жены алиментами, а срок истек – вовсе сгинул где-то в сибирских нефтяных просторах. Мать, Настасья, оказалась не долгожительницей, как предписывала наследственная стезя.

Иссякающий двадцатый век последнее свое десятилетие, кроме новых потоков крови, очередного хаоса и замаячившего на горизонте давнего спутника истории этой большой страны – его величества Голода, ознаменовал свой бесславный ход еще появлением платных туалетов. У порога одного из них и нашла непредвиденный свой конец больная почками женщина.

В тот день, после затянувшихся хождений по городу с решением домашних проблем, вдруг почувствовав, что терпеть нет больше сил, Настасья, уже не первый год носившая свой недуг, но не подозревавшая его возможного коварства, поспешила к рынку, где издавна были места общего пользования. Добежав, увидела вдруг в проходе металлическую вертушку. А перед вертушкой за столом розовощекий бугай при галстуке с рулоном туалетной бумаги в руке. И табличка перед ним: «Вхот – 400 рублей». Хватилась – нет кошелька. То ли вытащили, то ли потеряла. Хотела объяснить, но парень и слушать не стал, строго прервал ее: «Освободите проход, женщина!»

Жестокие питомцы бездарного времени!

Вышла, от досады слеза из глаз. И тут пронзило поясницу. Пока люди увидели обмякшую у стены женщину, пока удостоверились, что вовсе не пьяна она, пока вызвали «скорую» – не нужна стала помощь.

Сергей вскоре после смерти матери оженился. Изредка наведывается. Нагрянет, несколько дней поживет, если зима – почистит дорожку от калитки, летом оторвавшуюся доску в заборе приколотит, курятник почистит. На большее жизненного опыта не хватает. Уезжая, словно и вправду пригласит: «Может, ко мне переедешь?»

Так что одна-одинешенька баба Лиза. Некому призреть ее. Из того и силы берутся. Почитай, полным хозяйством живет. В девяносто-то лет. Кроме кота, три курицы и петух ждут о себе заботы. А помимо кое-какой огородишко.

В минувший май весь месяц то на коленях, а то вовсе лежа на боку, копалась здесь. На два часа, пообедав, позволяла себе сомкнуть глаза, полежать комочком на краю обветшавшей постели и снова на задворки – за лопату. Сборола немощь свою. Картошки засадила тридцать рядков – сотки полторы. Грядку огурцов, грядку лука, чесночишко в углу близ застарелых кустов смородины. Повершила-таки посевную. Соседка, видя неугомонность старушки, принесла рассады, пять корней капусты, пять – помидор. Все сгодилось.

Разнемочься бы к концу, но некогда, пол-лета проходила с котелком к ручью, поливая овощ.

Не грозит голодная смерть старой. Если бы еще пенсию не задерживали. На хлеб. О большем баба Лиза и не думает. Уж сколько длится для нее мясопуст. Дело привычное. А вот хлебушка бы. Картошка сытна и не приедается, но хоть ломтик бы к ней. Для вкуса. Никак не забывается этот вкус.

Приснился как-то каравай пшеничный. Будто бы, прижимая к груди, отрезает она ломоть. Аромат – голову кружит. Проснулась – во рту слюна. Ночь за окном. Встала, открыла ларь, достала банку с сухарями. Последняя из тех запасов, которые предусмотрительно сделала, когда поняла, что навь голодного двадцать первого года все явственней, вот-вот дыхнет в лицо. Помочила сухарик в воде, стала сосать. Не осталось в нем хлебного вкуса, совсем выдохся. Твердо решила, что утром пойдет, из отложенных для дров денег купит хлеба. Но наутро образумилась. Голова освежела. Нельзя, старая, терпи. Без хлеба, на картошке с луком перебьешься, а прохарчишь деньги, без дров – и с набитой утробой в морозы околеешь.

С самого начала лета ждала баба Лиза, когда привезет ей дрова Костька-тракторист. В последний приезд Сергей распил с друзьякой бутылку. Твердый уговор был, как кончится посевная, в междупарье и займется тот дровами. На делянках поездить – прошлогодних недобранных штабелей! Пропадет все. Ничьи они теперь. Да что-то замешкался парень.

А баба Лиза каждый вечер, лишь услышит гул трактора, спешит к окну: не к ней ли? Когда Костька, подъехав поздно вечером, осветил окна фарами, не надевая опорок, как была в носках, поспешила во двор. Вот радость-то!

Пока парень скидывал с тележки бревна, достала из сундука сверток с деньгами, бутылку водки. Остатки холодной картошки вывалила в миску, огурчишек помыла, солонку поставила.

Своеручно налила водки в стакан.

– Перекуси чем бог послал. Вот только хлеба нет.

– Да ладно, баб. Мундир он и без хлеба вкусен.

Выпил, макнул мокрым огурцом в солонку, ломтиком картошки закусил. А баба Лиза тем временем разматывает тряпицу, подносит поближе к глазам пачку мятых бумажек.

– Ты, Костенька, наливай. Ехать-то нонча, чай, некуда. Подкрепись.

Неверными руками перебирает бумажки.

– Вот тут у меня сто восемьдесят пять тыщ. Не обидишься ли, Костенька? – протягивает она деньги. – Сошшитай.

Парень взял, отсчитал тридцать пять тысяч, возвратил их.

– Сто пятьдесят мне хватит. А эти тебе самой понадобятся.

Баба Лиза, оставшись одна, ходит по комнате. В глазах блеск. То к окну подойдет, смотрит в темноту, то к столу, передвинет миску. Достала из кармана возвернувшиеся бумажки.

– Это ж надо! Да тут деньжищ – куры не клюют. Все! Будя! Завтра утром в лавку.

Радость в уголках глаз, и слезинки высочились, когда представила, как зайдет в магазин, важно осмотрит полки.

А утро наступило – все встало по местам. Вновь образумилась старая. Дрова-то распилить да расколоть надо. За спасибо живешь никто их не одолеет. А во дворе уже август.

Он словно припугивает бабу Лизу отяжелевшими тучами, напоминает о грядущей мокропогодице. Вон люди-то уже начали выбирать картошку. Торопятся. Не ровен час, останешься без выращенного урожая. Слышно в последние годы, то у того, то у другого выкопали. Это у тех, чьи огороды на стороне. А на задворках-то не осмелятся. Так что пусть клубни еще плоть наращивают, да кожура окрепнет. Выдадутся деньки, за недельку-другую и она, копотня, пристроит выращенное.

То утро было пасмурное, как осеннее. Потому и задержалась в постели старая. Позднехонько встала. Вышла в сенцы, скинула крючок на двери, толкнула – не открывается. Еще попробовала. Плечом – не поддается. Подперли дверь снаружи. Ужель пацаны побаловались?

Пришлось открывать окно. Кое-как вывалилась. Как мешок с костями. Упала на траву под завалинкой. Крутится, еле встала. И обомлела: нет дров! Обок сенцев была куча. За ночь будто выветрило. Не верит глазам старая. Пошла за дом, словно кто-то мог туда перетаскать. В горле ком подкатил. Дышать стало трудно. Увезли.

Как бугай на майском выпасе завыла старуха. Повисла плетями рук на заборе. Умолкнув, долго смотрела в сторону дальней изгороди. А потом очнулась, тихо заковыляла к избе.

В сенцах в темном углу на гвозде веревка. Уж лет десять висит без надобности. Вот и сгодилась.

Сняла. На изломе след ржавчины от гвоздя. Вся иссохлась.

Вынесла из избы табуретку. Старая, расшатанная, без малого ровесница хозяйки. Последняя служба.

Держась за гвоздь в стене, еле забралась. Смастерила узлы, просунула голову в петлю, не торопясь сняла платок с головы, повесила на гвоздь. Стоит, вроде бы не знает, что дальше.

Перекрестилась, тихо сказала: «Прости, господи». Согнула ноги в коленях, оттолкнула табуретку.

Узел петли больно ударил в затылок. Веревка затрещала. Рухнула старая на пол, ударившись головой о ножку табуретки, так что искры из глаз.

– Ах ты етиттвою! Умереть-то по-человечески не можешь, старая карга!

Зло встала с пола, словно и немощи не было в ногах. Сняла петлю с шеи, бросила в угол. Подняла табуретку, стукнула ножками об пол, будто в них вся причина. Трет ладонью затылок, боль заглушает. А в глазах задумчивость.

Подошла к двери, взялась корявыми пальцами за притолоку, смотрит во двор, туда, где дрова, Костькой привезенные, были вчера. Примята на их месте полынь. В пол смотрит баба Лиза, бормочет себе под нос: «Из-за дров-то в петлю. Совсем сдурела, старая. Аль пуще лиха не видывала?»