– Во всей российской почте служат, видно, такие баламуты, как ты, – выговаривает дед Анисим Ваське. – Ты ж сам был, когда место для отца столбили, а оплакиваешь Кондратьиху, навродь она тебе мать родная.

Васька стоит у могильного холмика, отвернувшись в сторону. Чувствует свою вину. Лицо у Васьки серовато-лиловое с просинью. Нос и в лучшие-то времена был далеко не классического рисунка, а за эти годы он стал, ни дать ни взять, – как картофелина.

Пьет Васька, как говорится, смертельную, не просыхает вот уже сколько лет. И диво дивное: как его держат на работе? Может, есть у них там какой циркуляр, который предписывает пестовать на каждой почте такого забулдыгу, чтобы всякий брак, оборачивающийся издевательствами над людьми, на них, на забулдыг списывать.

Васька – старший сын умершего три дня назад Козлова Евлампия, соседа деда Анисима. Почитай, полвека прожили они рядом. Всякое бывало за эти годы, не бывало только раздора, потому что оба были бессребренниками, отличались простосердечностью и дружелюбием. И вот не стало Евлампия.

Евлампий, в бытность свою, средь односельчан больше именовался чудным прозвищем – Сорок лет коммунист. Ни в какой партии он никогда не состоял, и прозвище это, приставшее к нему уж никто не помнит когда, выдавало в нем человека, о каких говорят: с таким не соскучишься. Пуще того, не приходилось скучать в жизни самому Евлампию, потому что влипнуть в какую-нибудь историю стало словно бы его увлечением. И ладно б если истории эти завершались благополучно, потому что, например, та поездка в областную клинику по направлению местных медиков имела вовсе не безобидное окончание.

Езды до областного центра пять часов по железной дороге. Вот железная дорога и отвезла его до...

Давненько не ездил Евлампий на поезде. И не доводилось ему слышать о новшестве, которое возвело в полицейский ранг тех, кому печься бы об удобствах для пассажиров. Все стены о том новшестве исписаны на вокзалах: без паспорта ты не пассажир.

Но в область Евлампий уехал. Можно предположить, и билетный кассир местного вокзала, и проводница проходящего поезда какие-нибудь ненормальные оказались: не потребовали паспорт. И в клинике то ли неопытная сидела, то ли, наоборот, знавшая, что, хоть с паспортом, хоть без паспорта, помощи ты здесь получишь – одна писанина. И лишь собравшись в обратный путь, купив на последние деньги билет, Евлампий предстал перед проводницей, другой уже, перед нормальной.

– Паспорт давай. Что, первый раз поезд увидел? – потребовала она, крупная такая, как хлебопекарня.

Холодным потом шибануло Евлампия: второй день пошел, как без паспорта по белу свету ходит! Как ни увещевал проводницу – бесполезно. Поезд ушел. Билет в кассе не приняли. Без паспорта. Плакали денежки деда Евлампия. Своим человеком стал он средь сословия, которое встречается на железнодорожных вокзалах – кривых, хромых, грязных, оборванных – тех изгоев, которых чинуши, скудоумные, когда речь идет о деле, и находчивые при составлении бумаг, обозначили общеизвестной нынче аббревиатурой – бомж. Две недели не возвращался домой, так что был объявлен розыск Козлова Евлампия, пожилых лет, с такими-то приметами.

Помог вернуться домой односельчанин, который, узнав его, уже вписавшегося в упомянутую вольницу, с помощью милиционера усадил на поезд, одолжив денег на билет. Кузьминична, жена, уже не верившая в благополучный исход, в слезах встретила мужа, отмыла, откормила его, но тихо про себя отметила, что сдал Евлампий после этой нелепой отлучки.

Крепко ущемила его та поездка. То, чего не обнаружили в областной клинике, с лихвой отпустила человеку железная дорога. На две недели оставалось жизни в его осунувшемся сердце, хотя в день возвращения стукнуло Евлампию семьдесят лет – не бог весть какой возраст.

С этим семидесятилетием и решил поздравить отца другой его сын – Виктор, живший недалеко в соседней области. Он просидел за столом полчаса, сочиняя поздравление. Чтоб необычным оно было, неизбитым. А то что там: поздравляем, желаем – ни ума, ни фантазии. Он отнес письмецо в почтовый ящик, прикинув, что не поздней, чем дней через пяток, оно дойдет до отца – как раз к урочному времени. Не было еще у Виктора такого мнения, как у деда Анисима, который, как мы уже слышали, ругал пьяницу Ваську, считая, что вся почта, она навродь Васьки. А через три недели однажды утром получил Виктор телеграмму, в которой сообщалось о смерти отца. Быстро собравшись, он приехал с женой в родную деревню. Телеграмма, как иногда случается, пришла без задержки, а потому отца застал еще дома не похороненным и, сев у гроба, в глубокой скорби размышлял о быстротечности человеческой жизни. Соседи, знакомые, присутствовавшие при покойнике, тихо переговаривались кто о чем. Мать, уже смирившаяся, сидела на кровати. Вдруг из сенцев послышался голос Кривенчихи, которая, входя во двор, видно, достала из ящика у калитки брошенное туда утром письмо.

– Письмецо тут, Кузьминична. Кто-то, должно, сочувствие тебе шлет.

Она передала конверт, села на скамью у стены, а Кузьминична, надорвав, достала из конверта открытку, с недоумением посмотрев на крупные яркие цветы на ней, близоруко прищурившись, вполголоса стала читать. Дед Анисим сидел с ней рядом.

– Дорогой батя, – читает Кузьминична. – Приветствуем твое состояние в этот радостный день. Целуем тебя и счастливую нашу маму...

– Подожди, Кузьминична, – забрал из ее рук послание Виктора дед Анисим. – Не к сегодняшнему случаю было написано это. На две недели запоздало.

Закопали Евлампия – небо деду Анисиму с овчинку показалось. Приближается очередь. Давно не злоупотреблял, а тут на поминках, стакан не отставляя, заливал серую тоску. Так что Петровна, жена, встревожилась: как бы плохо не стало. Увела его домой, уложила в постель, сидела рядом, пока не уснул.

А наутро белые мухи тихо закружились над деревней, словно торопя умиротворенную осень повернуться к зиме, чтобы скрыть от глаз свежие человеческие раны.

В то утро, на следующий день после похорон, вышла из пригородного автобуса на деревенской остановке старшая дочь Евлампия – Клавдия. Долгие годы не появлявшаяся в родной деревне, жившая в далекой области, откуда ближе доехать до столицы, чем до родины, она была незнакома появившемуся в ее отсутствие новому деревенскому поколению. Ее-то, направляющуюся в сторону кладбища в сопровождении Васьки, и увидел дед Анисим. Она, торопливо шагая, на ходу встряхнула небольшой мешочек из серой ткани, аккуратно свернув, положила его в карман пальто. Должно быть, землицы решила взять с могилки отца, – определил дед Анисим.

Он плохо контролировал свое настроение и, не раздумывая, медленно пошел вслед за ними. Брат с сестрой, тихо переговариваясь о чем-то своем, вошли в кладбищенские ворота и направились к дальней закраине мимо холмиков за оградками – последним пристанищем упокоившихся односельчан. У той закраины несколько свеженасыпанных холмиков словно приостановили неукротимо удлиняющийся год от года, месяц от месяца ряд, будто на бумаге обозначили слова: «и так далее».

Холмик последнего приюта Евлампия соседствовал с таким же преставившейся неделей раньше Кондратьихи. Эта могилка, как и несколько близрасположенных, была пока необустроена. Лишь конец соснового бруска с выведенными на нем химическим карандашом датой смерти и фамилией да венок на выросшем вчера холмике позволяли разобраться, кто где похоронен. Но чем, как говорится, черт не шутит. Видно, ветер, наигравшись черной лентой, переметнул венок к новой соседке Евлампия, с которой они при жизни были знакомы лишь, что называется, постольку поскольку.

Кондратьиха долгие годы до ухода на пенсию работала билетным кассиром в деревенском клубе. Нервную и голосистую, постоянно ругавшуюся на толкавшихся у окошка кассы ребятишек, одни побаивались ее, другие при случае передразнивали. Нередко доставалось от нее и Ваське Козлову, который в детстве был архаровцем еще тем. Так что вряд ли можно было заподозрить его в особых чувствах к умершей. Тем не менее именно возле ее могилы с торчащим концом соснового бруска и зацепившимся за него венком и остановились в молчании брат с сестрой. Но молчание продолжалось совсем недолго, потому что уж в этот день после похорон отца, в чем уверен Васька, грешно было бы не освежиться с самого утра, что он и сделал с чистой совестью, а потому нервишки Васьки вовсе утратили тормоза, и он, постояв в скорбной позе лишь несколько мгновений, вдруг, словно подкошенный, уперся в склон коленями, потом, раскинув руки, лег на холмик и стал рыдать, причитая.

– Прости меня, прости.

Он сгребал в ладони землю с желклой травой.

– Прости, я завяжу.

Клавдия тем временем, уже набравшая землицы над прахом Кондратьихи, растерянно смотрела на брата.

– Вот те христос, завяжу, – повторил Васька клятву свою Кондратьихе и гортанно завыл, вновь хватая землю в горсть.

– Да ладно, Вась, я сама завяжу, – вдруг спохватилась Клавдия и, наклонившись над венком, приторочила висевший на нем конец бечевки к концу бруска, при этом даже не обратив внимание на карандашную надпись. Она, выпрямившись, продолжала смотреть на брата, слушая его божбу.

– Ладно, Вась, ты поплачь, а я пойду потихоньку, – промолвила она и удалилась, держа двумя пальцами свой мешочек.

Дед Анисим решительно направился к оставшемуся Ваське. Он подошел и тронул его за плечо.

– Вставай, хватит. Не там плачешь. Отец-то рядом.

Васька оторвал голову от земли. Глаза у него красные, по щекам вперемешку с глиной размазаны слезы. Дед Анисим показывает пальцем на соседний холмик.

– Вот где Евлампий, отец твой, лежит.

Васька в растерянности, но не встает.

– Я говорю, отец твой здесь вот похоронен.

Дед, присев на корточки, стал отвязывать занесенный на чужую могилу венок. Васька тем временем, оглядевшись по сторонам, не вставая, на четвереньках переполз к склону соседнего холмика, лег на него. Он попробовал было вновь подать голос, но то ли силы иссякли в его ослабленном от постоянных возлияний теле, то ли голос сел. А может, слов больше не осталось, они опрометчиво были потрачены над Кондратьихой. А лежать просто так – можно и простыть. И хочешь или нет, а пришлось Ваське вставать на ноги.

Вот такое прощание у Васьки получилось. Над прахом умершей Кондратьихи пообещал он завязать, то есть покончить с пьянством. Но, может, и не столь важно, что божба Васькина по ошибке не над отцовским погостом произносилась. Может, восстанет угасающий человек, поймет, что в этом безумном мире и на трезвую-то голову, не ровен час, угодишь в ситуацию.