«Все врут календари!»
Никогда не соглашусь с утверждением, что россиянина за границей можно узнать по тому, как он, выйдя из туалета, идёт по улице, на ходу застёгивая пуговицы на шеринке. Ерунда! Можно подумать, что мы ездим за границу только для того, чтобы посетить туалет. Тоже мне Цвингер. К тому же мой приятель, например, (дело было в Лейпциге) решал эту пустяковую проблему элементарно. Выбрав укромное местечко чуть в сторонке от многолюдья, где-нибудь возле временного дощатого ограждения вокруг аварийного колодца, оглядевшись по сторонам, он окроплял его. На мой упрёк, мол, не видишь что ли, вон в двадцати метрах буквы D и M, он с улыбкой отвечал: «Щас, что я, больной, пятнадцать пфенишков тратить?»
Так что искать нашего брата по таким приметам не всегда целесообразно. А насчёт того, как застёгивают пуговицы, – тут, может, и есть доля правды. Впрочем, опять же: пусть уж лучше на ходу застегнёт, чем идти по улице с прорехой настежь (тоже, кажется, наше родное). Там ведь не найдётся какой-нибудь сердобольный, который прямо, без обиняков скажет: «Закрой калитку».
Но узнаваемы мы — это точно.
Дело было давно, во времена студенческой юности. Однажды первого сентября в университетском коридоре ко мне подошла однокурсница Валя Каткова.
– Слушай, ты летом случайно не был в Берлине? – улыбаясь, спросила она.
Её отец, военный, служил там в так называемом ограниченном контингенте войск, и она во время каникул жила у него.
– Был, – говорю, так спокойно, словно речь шла не о Берлине, а о Чишмах.
Я не шутил. Наш студенческий отряд всё лето тогда провёл в Германии.
– Нет, я серьёзно, – всё не верила она.
– Серьёзно был, – говорю и рассказал, по какому случаю оказался так далеко от Чишмов.
Валя шлёпнула себя ладошкой по лбу.
– Так я ж видела тебя возле Остбанхофа. И не подошла, подумала, что немец так похож на тебя. А ведь так и есть, ты вот в этом джинсовом костюме и в этих итальянских сандалиях прохаживал.
Это точно. В первые же дни пребывания в стране, которая, даже относясь к нашему соцлагерю, являлась другим миром, мы по одёжке тут же преобразились. Взять те же гладиаторские сандалии из натуральной кожи, их у нас можно было увидеть разве только в кино, да и то не в мосфильмовском. Предписываемая, единого фасона, студенческая форма в первые же дни, скомканная была заброшена мной в чемодан. И если немец, в летнюю жару одетый в шорты и короткорукавку, глядя на меня, на мой джинсовый костюм, быть может, про себя удивлялся: и чего ты, бедняжка, паришься в этой шкуре? – то нас можно было понять: те развалы ширпотреба (а джинсовый костюм был куплен мной за тридцать марок — чуть подороже, чем бесплатно) для нас были на грани фантастики.
Но не только потные лица, измождённые от хождений по магазинам, и одежда, всё больше поярче, поцветастей, выдавали нашего брата россиянина.
Помню, в одном крупном, кажется, дрезденском торговом центре, по наитию узнав соотечественницу, обратился к ней с вопросом, где расположена нужная мне секция. Предполагаю, что это была офицерская жена из упомянутого контингента. Просто так моим землячкам не выехать было из страны. А встреченный экземпляр ориентировалась на местности, как рыба в воде. Окинув меня презрительным взглядом (ходишь, мол, тут, деревня), она, тем не менее, ткнула пальцем в нужном мне направлении, не произнеся ни слова (не хватало с тобой по-русски изъясняться). Но уже через минуту я услышал её зычный голос в дальнем конце торгового зала. Показывая пальцем продавцу на полку, она громко говорила:
-Цайген, битте. (Покажите, пожалуйста).
Продавец, видно, подал ей не то, что она просила показать, и женщина распалялась в нетерпении:
– Да не то! Цайген, цайген! – указывала она, тряся пальцем. – Эх ты, немчура непонятливая!
Покупатели удивлённо оглядывались на зычный голос. Этим людям, конечно же, было непривычно.
Задолго до выезда из страны нас тщательно натаскивали. Где только и каких только инструктажей мы не выслушали! Наставлял даже идеолог из обкома партии. О чём говорить, о чём не говорить, как говорить и как не говорить, а может, лучше промолчать, прикинувшись шлангом — на любой случай, словно перфокарту вложили в нас.
Германия удивила меня радушием и откровенной доброжелательностью людей. Я почему-то и сегодня верю в былую искренность тех большущих плакатов, иногда во всю ширину какой-нибудь площади, которые начинались словами: «Во главе с Советским союзом...во главе с КПСС...» Я гордился своей страной. Считал всё увиденное само собой разумеющимся и ничуть не сомневался в нашем превосходстве. Даже когда они, наши немецкие друзья, ненавязчиво, тактично подсказывали нам о некоторых мелочах бытия. Как-то: о том, что писать на пластиковой стенке лифта — это, конечно же, здорово, это признак одарённости человека, но неплохо бы, если она, эта стенка, оставалась в первозданном виде ещё хотя бы пару месяцев (как раз срок нашего там прибывания). О том, что в мусоропровод можно бросать всё, только нежелательно вталкивать в его пасть кузов отслужившего автомобиля. И так далее, даже о вещах несколько интимных, что ли, относящихся, например, к чистоте туалетов, особенно их стен.
Кто-нибудь из соотечественников может возразить мне: а что, у нас не учат беречь лифты и мусоропроводы? Я и сам было счёл тогда за непонятную глупость, когда старший из немецкой группы словно мимоходом обмолвился о том, что после девятнадцати часов вечера нельзя громко разговаривать на улице. Оказалось, немцы рано ложатся спать и рано встают. С вечера жизнь здесь замирает. Но для охочих до поздних мероприятий — пожалуйста: впервые мне довелось тогда побывать в ночном ресторане.
Посидели мы здесь до полуночи. Пели, веселились — всё как у нас. Но стоило нам выйти на улицу, как мои друзья, всё так же, не утрачивая весёлости в лицах, словно каждый нажал на какой-то регистр в себе. До самого общежития никто даже случайно не повысил голоса или, не дай бог, не захохотал, хотя весёлая беседа не прекращалась всю дорогу. Нет, не шёпотом — нормальным голосом. Этого достаточно, чтобы не потревожить покоя людей.
Но то была ночь.
Райнхард, мой товарищ по комнате в студенческом общежитии, был огромного роста, и его «Трабант», микролитражка типа нашего «Запорожца» первого выпуска, который мы называли то консервной банкой, то еврейским броневиком, представлял обратную пропорцию комплекции владельца. Он возил меня частенько, то показать старый город, то к друзьям. То, на что я обратил внимание, оказалось характерным не только для Райнхарда.
Однажды на перекрёстке водитель стоявшего под самым светофором автомобиля замешкался при загоревшемся зелёном сигнале. Я знаю, что надо делать в таких случаях шоферам следующих за ним автомобилей, – хором сигналить, чтобы копуша не задерживал движение. Но никто в том ряду почему-то не прибегнул к тому элементарному приёму. Когда я при удобном случае спросил Райнхарда, почему он не бибикает на пешеходов, которые по неосторожности иногда, как и у нас, так и норовят, как слепые мухи, под колёса, этот немчура короткой очередью сразил меня: «Шум — нельзя!»
Те дни мне частенько вспоминаются до сих пор.
Ах, эта свадьба!
Впрочем, стоп, к чему такая патетика! Неровён час, читатель решит, что я сейчас стану браниться по поводу шумных наших застолий. Нет, ошибаешься, догадливый мой единомышленник. Я с тобой по нашу сторону баррикад, и для меня слова Мустая Карима «если пир — с заката до восхода!» чисты, как молитва правоверного. Просто давно уже в памяти моей запечатлелись рассуждения моего близкого друга.
«Я долго ходил холостяком, – рассказывал он. – До тридцати лет. Как будто боялся чего-то. А когда решился, расписались перед скромной свадебной вечеринкой мы по обоюдному согласию тихо, без цветов и лент, даже без свидетелей. За минувшие годы мы с женой неоднократно вспоминали о том. Я уверен, есть какая-то связь, не мистического свойства, а чисто психологическая, между той тихой регистрацией брака и семейными узами, уцелевшими за годы вовсе не абсолютно бесконфликтных наших отношений».
Это уже что-то не в тему, скажет читатель. То об укрощённых автомобильных сигналах немецких, то о скромном бракосочетании.
Тема та же.
Не мне одному, наверное, доводилось испытывать те ощущения, съёживаться, от режущих слух звуков, которые вдруг безжалостно врезались в улицу, по которой проезжал свадебный кортеж в составе десятка, в лентах и шарах, отечественных «лайб». Что за нужда? Сигнал нашего жигулёнка — кто его изобрёл таким язвительным? – должно быть, самый сигналистый в мире. Это далеко не трель колокольчика под дугой свадебной тройки. Как выразился упоминавшийся выше мой друг на этот счёт, я бы того первого, кто придумал подменять традиционную тройку этой тольяттинской визжалкой, расстрелял бы, тухлыми яйцами. Та визжалка как раз подошла бы в другом случае.
Как-то вычитал в газете: за год число расторгнутых браков в нашем городке составило восемьдесят процентов от зарегистрированных. Вот где визжать бы тем кортежам! Вот где можно бы понять, простить, а точнее, приветствовать, пронзительное звуковое сопровождение обряда. Обряда расторжения скороспелого брака.
Но при сегодняшнем многообразии автолюбительского парка есть и другие сигналы — значительно приятнее. Хотя...
С этой мелодии для нас, ещё мальчишек, начинался Поль Мориа. Она была обожаема нами. Когда, много лет спустя, я услышал её, воспроизводимую автомобильным сигналом, то удивился, а точнее, восхитился, эстетическим вкусам автопромовцев (увы, не наших). А сегодня, да простит меня маэстро, эта мелодия стала для меня ненавистной.
Ложусь я спать, по моим меркам, не шибко рано — часу во втором ночи. И каждую ночь повторяется одно и то же: лишь начинаю впадать в забытьё — словно ушат холодной воды выльют на меня — под окнами раздаются звуки этой мелодии. Кто-то, не выходя из кабины, таким образом приглашает подругу на свидание. Серенада, в её азиатской интерпретации.
Нарушенный сон не скоро увлечёт вновь в свои объятия. Так что, чуток позже, меня приучастят ещё, помимо музыкальной, то ли к театральной, то ли к языковой культуре.
– Серёга! – заголосит вдруг в темноте, как в джунглях Уругвая, кто-то.
На самом верхнем балконе расположенной напротив девятиэтажки хлопнет дверь; свесившись через перила, Серега отзовётся так же зычно:
– Чё ты там?
– Кантуй сюда. Такой прикол расскажу, – орёт тот, что под моим окном.
– Да не-е, у меня родаки дома, – словно бы несколько угасает тот, что на девятом этаже. – Я в осадок ушёл.
И завяжется на этой дистанции продолжительная беседа, к тому же с постоянной, после каждой реплики, ещё более зычноголосой вставкой: «Не понял, чё ты сказал». И послышится, вдобавок, в темноте ещё знакомое журчанье. Но это, правда, уже негромко, и даже действует убаюкивающе.
А на рассвете тот, что выманивал свою подругу Полем Мориа, доставит её к нашему подъезду. Сигналить, он, видно, считает, ни к чему, но в его кабине – на полную мощность, так, что стёкла в моих окнах дребезжат, – музыка.
газета «Истоки»,
май 1997 г.