Это было обычное лето. Неделями стояло вёдро, которое сменялось коротким или обложным проливнем, потом вновь светило солнце. Природа благоухала и радовалась перегорающим алым зорям, которые в те дни едва не переходили одна в другую – вечерняя в утреннюю.

Вернувшись после университетской сессии к родному пепелищу, я обрёл безмятежность, зная, что любые проблемы по домашнему хозяйству не обернутся для меня тягостью. С детства выросшему в труде, мне всё было по плечу, а самая ответственная работа приступившего сезона, заготовка дров, не предвещала большого физического напряжения, потому что отец, несмотря на моё заблаговременное предупреждение – выписать к моему приезду делянку, но никого не подпускать к ней, потому что работа в лесу для меня – величайшее удовольствие, – всё сделал по-своему. Пользуясь каким-то случаем, он купил недорого две машины отличных берёзовых уже распиленных дров у заезжих шабашников. Оставалось расколоть их. И я предвкушал хотя бы это, в прямом смысле наслаждение.

У меня не было строгого распорядка дня, и всё шло, как это нередко водится в  сельской действительности, самотёком, что не означало праздности. Уже через день сложенный вдоль садовой оградки штабель берёзовых чурбаков осел до последнего ряда, а возле него выросла высокая куча поленьев.

Вечерами, потрафливая матушке, я играл с ней в дурачки до часа, пока она не соловела взглядом и не начинала посматривать на часы.

– Ладно, сынок, оставим немножко и на завтра, – говорила она, зевая. – Может, чайку подогреть?

В один из таких вечеров раздался телефонный звонок.

– Кто бы это мог так поздно? – размышляя вслух, сняла трубку моя полуночная визави.

Звонила её племянница, моя двоюродная сестра, из деревни, что затерялась в лесистом башкирском межгорье в стороне от большака. Оставшаяся после развода с мужем одна с троими малолетними сыновьями и престарелой матерью, она сама исполняла всю мужскую работу, круглый год не зная отдыха. Её неожиданная просьба предоставляла мне, райцентровскому, то есть человеку не совсем уж от сохи, редчайшую возможность испытать пастушеский жребий. Деревенское стадо, как иногда практикуется в наших краях, хозяева пасут поочерёдно. Сестре же моей по известной лишь ей одной причине – взаимозачёты старых долгов меж соседями, предположение грядущего сотрудничества – предстояло посвятить бурёнушкам неделю. Невольно вспомнив златокудрого Аполлона, который, отмаливая грех, семь лет пас стада царя Адмета, я предвкушал незабываемые впечатления от семидневного пастушества. В нетерпении, чтобы не упустить ни одного дня редчайшей стези, я в ту же ночь пешком, напрямик через горы, к удивлению сестры добрался до деревни.

И вот он «первый блин». В погонычах у меня старший из подлетков племянников, а его мать помогла прогнать стадо лишь за околицу, успокоившись сама, тем самым успокоив и меня. Только с наступлением дня должна была подойти ребятня – дружина племянника, средь которой он утвердился закопёрщиком в их ежедневных хороводах. Так что я готов был стойко перенести неожиданности того дебюта, о которых имел лишь смутное представление.

Порекомендованная сестрой толока – затравеневшее паровое поле – оказалась уже выбита в минувшие дни, и я даже неопытным взглядом определил её малопригодность для пастьбы. Племянник, изображавший из себя записного пастуха, указал кнутовищем в сторону видневшегося в версте–двух облесённого острова, подступ к которому, невидимая от нас ляда, по его словам, была богата травой.  Но, как выяснилось, пройденный этап был всего лишь проминкой перед следующим. Маршрут нашего стада дальше пролегал мимо кукурузного поля. И ладно к этому времени к нам неожиданно подоспела та упоминавшаяся дружина, кто с кнутом, кто с холудиной в руке.

Коровы, теперь я знаю, бывают трёх категорий: дисциплинированные, не очень и сущие оторвы. Козы и овцы словно бы равнодушны к кукурузе. А эти, последние в моем классификационном табеле, лишь стадо поравнялось с полем, ринулись к нему. Те, что «не очень», ринувшись вслед, однако, получая по хребтине, возвращались к своим дисциплинированным товаркам. Но не такова оторва. Она, торопливо хватая зелёную листву, идёт в глубь поля, неся на рогах вырванные с корнями стебли кукурузы. Лишь обогнав, кнутом по морде можно заставить ее уйти от сочного обилия.

Тем не менее вскоре всё было позади. Та ляда действительно услужила нам, компенсировав первоначальную утрату физического и нервного запаса.  Я стоял на взлобке с дреколиной в руке, воображая себя тем Аполлоном, и любовался окружающим пейзажем. Мои помощники резвились, так словно впервые оказались на свободе, при этом не забывая о своих обязанностях.

Быть может, это лучшие дни лета. Хотя – кому как. Днём уменьшившийся до размера пятака диск солнца изнурительным вязким зноем залил округу. Но я только рад пеклу. Правда, моим помощникам жарища тоже не помеха. Они кто борется, кто кувыркается, кто бегает, а кто просто лежит на лужайке средь фантазии июньских красок. Что за наваждение! Ближе к опушке, к которой невольно прижимается стадо, – словно подобранный из разноцветья букет: средь рассыпавших свою лазурь васильков белеют головки клевера; как глазами счастливой девчонки, радуется теплу фиалка, над которой качается от лёгкого дуновенья ромашка; будто возомнил себя повелителем местности, выкинув богатый султан, иван-чай. Но всё это привычно просто, пока вдруг не увидишь словно только что склонивший свою чудную шапочку колокольчик. Тот самый, который, если в песне, то обязательно о счастливой любви.

Она появилась на опушке того острова. С ведёрцем полным рдевших ягод, в сарафане в крупных цветах, похожая, как вообразил я, на куприновскую Олесю. Уже проходя мимо, вдруг тактично остановилась, улыбаясь поздоровалась.

– Бурёнушек не растеряли ещё?

– Сама не потеряйся, – оскорблённо съязвил один из пастушат.

– Какой ты бойкий на язык, – всё улыбалась Олеся, намереваясь было уйти, но, передумав, поставила ведерце на землю.

– Угощайтесь.

Тот, что оскорбился, видно, решив, что имеет право первого, не мешкая, запустил руку в дармовщину. За ним потянулись остальные, неторопливо, поочерёдно, шёпотом усмиряя аппетиты друг друга:

– Куда загребаешь? Не всё ж нам.

Её звали Гульсум. Она была дочерью деревенского учителя. Школьные каникулы уже оставили свой отпечаток на её внешности. Башкирки солнцеобильного южного Зауралья нередко отличаются от соплеменников мужской половины не столь смуглым цветом лица. Коренной наш башкир – фигура колоритная. Предполагаю, его меньше других племён коснулся, как слышал я у учёных людей, фактор смешения, и потому (да простит читатель этот термин) окрас моих собратьев – словно на вертеле их коптили, в сочетании с независимым выражением лица пробудит невольное уважение. Другое дело нареченная мной Олеся. Загар тронул её лоб, виски, руки, но плечи под крылышками сарафана были  светлыми. Кыпчакский тип лица, но, повторюсь, не огрубевший под солнечными лучами, придавал всей внешности редкую неповторимость. (Ангельскую красоту, мне приходилось слышать, обретают рождённые в любви дети). И все это при её легкости общения с нами. Уже скоро Гульсум колдовала над козанком, в котором бурлила шурпа из баранины.

После обеденной трапезы, когда наши подопечные дружненько устроились в тенёчке окраины острова, чтобы переждать самые знойные часы, мы предались непринужденной беседе. Она свободно изъяснялась по-русски, но упорно, предполагая моё пренебрежение, говорила на родном языке. Её речь была богата пословицами, поговорками, и мы увлеклись их переводом. Она звонко, откинув слегка голову, смеялась моим импровизациям, находя в них серьёзный смысл, и сама уже при случае старалась ввернуть что-либо в дополнение.

Таково было моё отдохновение от многомесячного гнёта нервных и умственных нагрузок в университетских аудиториях. Непредвиденное, эффективное. Но всё было ещё впереди.

Гульсум засобиралась домой, лишь солнце, отдавшее сполна своё благодатное обилие, стало сваливать за вершинки белоствольных красавиц. Двое моих подпасков в обеденный покойный час, не выдавая своей затеи, сходили в направлении, где начинала свой день наша приятельница, и к её уходу принесли в двух кульках из лопуха ягоды, как раз столько, сколько было нами выедено. Мы договорились о завтрашней встрече, здесь же на лоне природы.

– Ты придёшь завтра?

– Куда ж деваться. Обедом-то вас покормить надо.

– А мы тебе поможем с ягодами, – словно обрадовался один из пастушков, которому, видно, тоже понравилась компания. – Приходи с двумя ведёрками.

– Уговорил, – засмеялась наша новая приятельница.

За ту неделю она сделала, возможно, годичный запас клубничного варенья, которого мы отведали уже на следующий день. Только неделя прошла уж очень быстро, совсем не так, как тянутся дни каникуляров. Но за день до окончания пастушеской сходки мы единодушно утвердили план на послезавтра. В минувшие дни родительница нашей Гульсум, не мудрствуя, навела справки о незнакомце – гуртоправе и, как поняла сама юница, отставила тревогу за своё чадо и уже загодя дала согласие на новое предприятие сложившихся единомышленников – ночной поход на рыбалку.

Богатство наших лесных речек, которые часто в поперечине как полноводный ручей, особенно при максимальном обмелении в июльскую межень, это форель, в просторечьи  пеструшка, а по-башкирски багры, и хариус – бэрзе. В бытность форель называли царской рыбой. Это, быть может, за повадки, отличающиеся каким-то благородством. Форель, говорят, патриот своего ареала, обитает всем семейством в русле только избранной речки. Любопытно, что производит она своё потомство, ближе к зиме. Впрочем, что уж здесь любопытного, ведь вода в лесных речках всё лето родниковой температуры.

На следующий вечер мы, кто с древками претерпевшего десятки починок старенького бредешка, кто с изготовленными на скорую руку из берёсты и мха факелами, процеживали быстрые протоки и омутистые заводи. Гульсум при этом и не собиралась оставаться на берегу. Сняв через голову платьице, она на мгновение остановила на мне взгляд, словно спрашивая: можно ведь? – забросила его в общую кучу, напрочь отвергая рыцарские предложения сотоварищей, совсем рядышком, по бережку, заведовать нашей худобой, полезла за нами, а после выбреда затеяла спор о том, что теперь-то её очередь тянуть снасть.

Свет факела осторожно ласкал контуры той, о каковых поэт сказал: да, есть ещё за что подраться нам, мужчинам. Это сама природа вложила в девичью моторику ту осторожность, которая не допустит ни лихого движения, ни мужественной осанки и что явится первой составной лепты, порождающей величайший феномен природы – женственность. Я любовался ею, так словно никогда досель не встречал ничего сравнимого с этой красотой. Всем нам до греха рукой подать. Ведь бес он всегда где-то рядом ходит. А известно, если он под бока пырнёт рогами, потеряешь голову, и перед глазами будет только она – самая красивая девчонка в мире.

– Вот видишь, сколько поймали, – радовалась рыбачка удачному выбреду при её непосредственном участии.

Она спешила со всеми извлекать рыбу из ячеек; двумя руками взяв одну, поднесла к губам, поцеловала в мордочку.

– Попалась, рыбка золотая. В речку просишься? Ну плыви.

– Ты чего? – возмутился тот самый пастушок, взроптавший её реплике в первый день нашего знакомства.

– Да ладно, – успокаивали его содружинники. – Пусть побалуется. У нас уже и так на уху есть.

Всё тот же казанок, почерневший от огня за минувшую неделю, вновь висел над костерком. Артель же – кто чистил рыбу, кто картошку, кто подносил сушняк, кто готовил из ракушек ложки, а кто – что-то искал в темноте близ упавшей много лет назад и теперь уже рассохшейся ольхи. Гульсум снова была нашей поварихой – колдовала над казанком.

Потрапезничавши, лишь я достал свою давнюю спутницу трубку, как мои юные друзья, то что называется, ничтоже сумняшеся, стали прикуривать то от самого костра, то от головёшек припасённые лишь давеча ольховые корешки. Косой десяток ртов начал выпускать клубы необычайно синего дыма.

– Вот я скажу вашей учительнице, – смеялась Гульсум.

– Скажи, скажи, – соглашался один из курильщиков, выпустив ей в лицо синюю струю.

– Уф, отрава, чистая отрава, – закрыла она лицо руками.

Трубка была, быть может, первым предметом, с которого начиналось ребячье уважение ко мне. Они пробовали из неё по затяжке, щёлкали языками, выражая тем самым высшую оценку табаку, упрекали друг друга за излишние притязания на затяжку. И теперь уже артель плотным кольцом обступила костёр, набросав в него весь запас дров, чтобы окончательно обсохнуть. Смех, шутки, говор. Гульсум, откидывая голову от дыма, тянула руки к огню, и видно было, что немало рада состоявшемуся предприятию. Но скоро уже, стараясь не привлекать внимания, прикрывала ладошкой рот – зевала, что было знаком: а не иссяк ли час потех?

Ребятня, закатав штанины, с шумом, говором стала переходить брод. Гульсум, остановившись у речной закраины, избалованно съёжилась, собрав плечи, сведя локти.

– Ой, не хочется в воду.

Это не строгий мужской расчет и не только дань сильного слабому, это природа так устроила сущность полов, чтобы мир не только испытывал людей неизбежным противоречием, но и полнил их сердца теплотой, согласием. Едва успело состояться последующее таинство, как уже отчетливо можно было слышать впереди шёпот:

– Смотри, смотри, он поднял её на руки.

– А она, смотри, обхватила его за шею.

Гульсум была легкой, как мечта. Пахло от неё дымом, речной водой и тихой нежностью. Я бы мог нести её целую ночь. Но речка была неширокой, а Гульсум хотелось спать.

Еще целую неделю оставался я в деревне. Нет, целую вечность. Потому что, хотя в те дни летнего равноденствия от вечерних сумерек до рассвета всего-то три-четыре часа, для того чтобы сердца двоих бились в унисон, а дыхание было единым, важна не продолжительность времени, а то, что месяц повис хоть на час над головами двоих счастливых.

По утрам мои юные сотоварищи, то порознь, то всем гуртом, появлялись перед калиткой дворища сестры, требовали выдернуть меня из постели. Мы вновь и вновь обсуждали успешную вылазку той ночью, вспоминали пастушеские наши хохмы, а то на меня обрушивались новые инициативы – испытать методы ловли щук петлёй или острогой. Но я, благодарный этому неустанному племени за доставленное удовольствие, полезное эмоциональное напряжение, тактично отказывался от новых предприятий. Потому что днём помогал сестре в её бесконечных заботах о хлебе насущном, а вечерами, лишь сумрак опускался на берёзовые колки близ деревенской окраины, адрес нового романтического поприща, шел к той, которая нежданно-негаданно остановилась на моём безмятежном пути.

Все мы Адамовы дети, всем нам та госпожа искусительница предложит отведать свой плод. Целая неделя была каким-то сказочным сном. Гульсум, будто бы это в первый и последний раз в жизни, выплеснула столько чувственной энергии, что невдомёк мне было, чем обернется моя, сына Платона, осторожность и рассудительность. А ведь правильно сказано: человек за всё платит сам.

Пора было уезжать. Ждали дома родители, близился день отъезда в фольклорную экспедицию. В раннее уже июльское утро, ещё очередная пастушеская бригада не будила хозяек к дойке, мы стояли на мосту через ту речку, над которой я нёс её, сонную и лёгкую, как мечта.  Она была в том же сарафане в крупных цветах, той же Олесей, только ставшей такой близкой. Лишь в её взгляде я видел свою уходящую дорогу. День меркнет к ночи, а человек к печали. Но было утро, когда впереди ходит рассудок. Я пил её запах, когда она прижималась ко мне, что говорило то ли о конце, то ли, наоборот, о будущей встрече.

– Это здорово, что мы встретились с тобой. Я так рад. А ты?

– Зачем спрашиваешь? Ты же сам всё понимаешь, – опустив глаза, прошептала она. –  Почему так вдруг засобирался?

– Дела, Гульсум, дела.

– Дела никогда не кончатся. А радость на потом не оставляют.

– Я напишу тебе.

Она молчала. Только теперь тревога шевельнулась в моей груди.

– Я напишу тебе? Ты почему молчишь?

– Мне надо подумать.

Она подняла голову. Лицо её было серьёзное. Привстав на цыпочки, дотянулась губами до моей щеки, тихо отступила, повернувшись, ровной походкой направилась в сторону деревни.

Это был ушат холодной воды, от которого мост качнулся подо мной. Проводив её взглядом до поворота, возле которого кладбищенская изгородь будто разделяла мир на радость и печаль, а Гульсум, оглянувшись, покачала здесь мне рукой, я быстро зашагал в противоположном направлении. Последние её слова не шли из головы. «Мне надо подумать». «А не чертовски ли рациональным становится этот мир?» – думал я, шагая в направлении от деревни. Но юношеский рассудок скоро расставил всё по своим местам. «Нет. Он рационален не более чем надо. Просто счастье не будет таковым, если продлится слишком долго».