Горестная история о Франсуа Вийоне

Карко Франсис

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

Глава XIII

Дни следовали за днями, ползли медленно, неспешно, и много прошло их между тем вечером праздника тела Господня, когда Вийон был арестован за убийство Сермуаза, и зимним утром, в которое он возвратился в Париж после полугода скитальческой жизни по дорогам, лесам, селениям, безмолвным и безлюдным равнинам. Франсуа превратился в оборванца. Он высох, почернел — ни дать, ни взять, цыган, — глаза ввалились, рот обезображен уродливым шрамом, одежда превратилась в лохмотья, и во всем его существе ощущалась тревога, а в глазах затаился нескрываемый страх.

Но зато какую он чувствовал ненависть к тюремщикам, стражникам, следователям, а главное, к палачу, который сгреб его, связал и подверг пытке! Он вспоминал, какие страдания вытерпел из-за всех них в Шатле после убийства Сермуаза, вспоминал про свои страхи, про холодный пот, которым обливался, после того как подал апелляцию в Парламент и ожидал ни жив, ни мертв, сумеет ли Робер д’Эстутвиль избавить его от виселицы и добиться помилования — замены смертного приговора изгнанием. Ведь Франсуа был на волосок от петли. И знал это. Его плоть еще не забыла леденящий ужас, какой он тогда испытывал, и тем не менее Франсуа вовсе не думал об исправлении, он закоренел во зле и не собирался порывать с ним.

Колен, с которым он встретился в тот день, когда покидал Париж, и помирился, повел себя в отношении его, подобно великодушному вельможе. Он направил изгнанника в городок Бур-ла-Рен к некоему цирюльнику по имени Перро Жирар, и тот приютил его у себя и заботился о нем, а на вопрос, сколько это будет стоить, словно бы нехотя ответил, что у него с Коленом свои расчеты, так что Вийону платить ничего не пришлось. Этот славный человек поначалу изрядно удивлял поэта, однако, поскольку он пребывал в постоянных сношениях с весьма сомнительными людьми, что по ночам тайком приходили к нему по одиночке и группами из Парижа, Франсуа в конце концов перестал удивляться чему бы то ни было и счел совершенно естественным, когда однажды вечером в дом цирюльника неожиданно заявился Белые Ноги, сказал, что пришел по поручению Колена, забрал Вийона и довел до перекрестка на Орлеанской дороге, где они и расстались. Но прежде чем расстаться, Белые Ноги, который на всем пути рта не раскрыл, велел поэту идти по правой дороге до аббатства, где ему будут обеспечен кров, пропитание и все прочее. Это оказалось аббатство Пуррас; там Франсуа получил приют — кстати, не он один, — но его аббатиса приняла с великим удовольствием, удерживала больше месяца, и они вместе предавались всевозможным увеселениям и радостям. Однако Франсуа в конце концов наскучила такая жизнь, и он самовольно вернулся в Бур-ла-Рен, где узнал, что Колен время от времени неожиданно появляется у цирюльника. Вскоре он встретился с Коленом и умолил обратиться от его имени к Марте и к мэтру Гийому с настоятельной просьбой добиться отмены приговора, обрекшего его на изгнание. Колен, выглядевший крайне озабоченным, заверил его, что и Марта, и каноник церкви святого Бенедикта вовсю хлопочут о нем и надеются получить указ о прощении. Оставалось ждать, а так как денег у Франсуа не было, ему пришлось брать их у Колена и Перро Жирара, которые быстро вовлекли его в свои темные дела.

«Есть ли у меня выбор?» — задавал себе вопрос Франсуа, когда возвращался в полном изнеможении на рассвете и предавался размышлениям о своем давнем друге. Колен таскал его за собой по дорогам и частенько оставлял стоять на стреме на каком-нибудь перекрестке. В Рюеле Франсуа понял, что разбойники, над которыми Колен главенствовал, страшно недовольны. Вооруженные до зубов, они укрывались в каменоломнях и, встречаясь с Коленом, спорили с ним, ругались, требовали переходить к действиям. Долгими часами Колен вел переговоры с их главарями, а когда возвращался полями после таких встреч, изрыгал самые нечестивые проклятия. Когда на своих двоих, а когда и верхом на лошадях, которые предоставлял Перро Жирар, Колен и Франсуа исходили и изъездили весь край вдоль и поперек, и где бы они ни появились, сразу начинались ожесточенные споры, а как-то утром в Бур-ла-Рен заявился самолично Белые Ноги и решительно объявил, что дальше так не пойдет. Он был в ярости, оттого что потеряно столько времени, бесился и ругался так свирепо, что совершенно убедил двух гнусных типов, присутствовавших на этой встрече, которые тоже жаждали во что бы то ни стало выступить со своими шайками, собравшимися неподалеку от Парижа.

— Что вообще происходит? — робко поинтересовался Франсуа.

Колен не ответил. Днем и ночью он был в делах, предпринимал спешные меры, стараясь предотвратить преждевременное выступление, так как понимал: это верный способ обречь дело на неудачу. Новости, пришедшие из Дижона, привели его в безумный гнев. Он неистовствовал, клял Бога, Божью Матерь и своих подручных, потом взял Франсуа, и они отправились в Париж, откуда Колен возвратился через несколько часов, ругаясь еще отчаянней и свирепей. Несколько раз среди полей он встречался с разбойничьими шайками, и на цветном жаргоне спорил с ними, заставляя вернуться назад в свои логова, либо вел их к какой-нибудь жалкой деревушке и давал приказ напасть на нее и разграбить. Он стремился увести их подальше от Парижа, к Орлеану, к Шартру, где они могут в свое удовольствие грабить мызы и селения, предавать огню фермы и где им достаточно только появиться, чтобы чувствовать себя хозяевами. Франсуа был в полном ошеломлении от всего этого. Теперь он уже понимал цветной жаргон, на котором говорил Колен, и даже сам мог довольно бегло изъясняться на нем.

— Смотри-ка, — говаривал иногда Колен, — а ты привыкаешь к нашей жизни.

А вскоре Вийону пришлось участвовать и в нападениях на путешественников в лесах, и в вооруженных ограблениях, и в прочих делах такого же рода, которые принесли ему кое-какие деньги. Но ему не хватало Парижа. Иногда по приказу Колена он целыми днями торчал в дозоре на вершине какого-нибудь холма, с которого были видны стены города и колокольни его церквей, и изнывал от тоски. Под бледным октябрьским солнцем блестели шиферные крыши домов, и Франсуа, глядя на них, говорил себе, что только там, под этими крышами, жизнь обретает истинную полноту, радость и сладостность, впадал от этих мыслей в глубокое уныние, тут же вспоминал Марту и упрекал ее за то, что она не торопится действовать.

Тем не менее в тот январский день, в день возвращения, Франсуа первым делом отправился к Марте, чтобы поблагодарить ее за хлопоты, но она не сразу узнала его. Он так разительно изменился, что она была просто потрясена, и ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы заговорить с ним и попросить прощения.

— Пустяки! — с притворным безразличием ответил ей Вийон. — Да, я много претерпел, но теперь благодаря вам вернулся.

— Мне весьма помог Робер д’Эстутвиль, — сообщила Марта. — Вы ведь знаете, в сущности, он очень добрый человек.

— Знаю. Это ведь он спас мою голову.

— Бедный Франсуа!

— Это как посмотреть.

— Ох, я предпочла бы не слышать от вас таких слов! — возразила Марта.

— А как Перне де ла Барр?

— У него все хорошо.

Они молча посмотрели друг на друга, не решаясь упомянуть третью особу, то есть Катрину. Но когда Вийон уже откланивался, Марта вполголоса промолвила:

— Она очень несчастна.

— Я был бы рад, если бы это несчастье ее постигло гораздо раньше, — парировал Франсуа.

— Она пустилась во все тяжкие, совершает чудовищные безумства, и теперь ее нигде не принимают. После смерти Сермуаза она постоянно меняет любовников и вряд ли способна сказать точно, сколько их у нее было.

Франсуа чуть побледнел, и, когда он произнес ничего не значащую фразу, голос у него был хриплый:

— Даже так?

— Да, но хуже всего, что она берет за это деньги. Нет, не случись этой прискорбной ссоры…

— Но Сермуаз сам затеял ее.

— Да, я знаю, — кивнула Марта.

И тогда Франсуа взглянул на нее и сказал:

— Я ничуть не раскаиваюсь.

И поскольку Марта, встревоженная интонацией, с какой он это произнес, не отрываясь, смотрела на него, он с вызовом прочел стихи — свой вопль отчаяния, свою жалобу:

Фальшь мне чужда, и я скажу про вас: Румян и нежен лик, но нрав жесток, А сердце много тверже, чем алмаз.

— О! — с упреком воскликнула Марта.

Но Франсуа продолжал:

Мне б лучше скрыться прочь еще в тот раз, А я промедлил слишком долгий срок… [27]

— И куда же скрыться? — рассеянно поинтересовалась девушка.

Но Франсуа, не отвечал, намереваясь читать дальше.

— Нет, нет. Куда вы хотели бы скрыться? — настаивала она. — Почему вы не желаете сказать?

— Возле вас, — ответил Вийон. — Но, увы, это невозможно.

Марта осеклась.

— Простите меня, — с горечью промолвил Франсуа. — Я потерял голову.

— А я, — пробормотала Марта после долгой паузы, во время которой она не сводила глаз с поэта, — не должна была бы вас слушать.

Укоризненно покачав головой, Марта прошла в угол комнаты и уселась в кресло, а Франсуа, поклонившись, вышел.

Франсуа торопливым шагом шел по улице и корил себя за то, что сделал это признание, не смог удержаться от него; он обзывал себя глупцом: стоптанные башмаки, дырявая потрепанная одежда усугубляли его жалкий вид, так что он выбрал не самый подходящий день для объяснений с Мартой. Он был зол на себя за совершенную глупость, но в то же время злился и на Марту. Да окажись на ее месте Катрина, она и то не выказала бы такой холодности. Он был искренне убежден в этом или, во всяком случае, пытался себя убедить. Впрочем, Катрина никогда не была особо ласкова с Франсуа, однако поэт, чьи мысли в этот миг она занимала все больше и больше, стал приписывать ей чувства, каких не нашел в Марте, и испытывал жесточайшее разочарование.

Но тут на улице Сен-Жак недалеко от «Мулицы» Франсуа увидел Ренье де Монтиньи.

— Ренье! — окликнул он его жалобным голосом. — Ты все еще сердишься на меня?

Ренье раскрыл объятия, и Франсуа бросился к нему и крепко обнял своего самого старого и лучшего друга.

— Колен рассказал мне, что с тобой приключилось, — сообщил Ренье.

— Видно, так суждено было, — заметил Франсуа.

— Это уж точно, — согласился Ренье. — Много нас таких, что попадают в подобные переделки, и тут уж ничего не поделаешь.

— Но я не жалуюсь, — сказал Франсуа. — А без Колена я пропал бы. Благодаря ему я стал мужчиной.

— А мне пришлось дойти до Дижона, чтобы понять, что к чему в этой жизни, — насмешливо бросил Ренье, и внезапно его лицо омрачилось.

— Ты сожалеешь об этом?

— Да все идет как-то не так, — ответил Ренье. — Вот когда я был там и жил у Жако де ла Мера с «ракушечниками», все шло лучше некуда. Знал бы ты, Франсуа, что за человек этот Жако. Он содержит бордель, и стражники даже в мыслях не держат, будто он зарабатывает деньги на чем-то еще. А он зарабатывает, и еще как! Отовсюду все, кто хочет продать краденых лошадей, ткани, серебряную посуду — да что угодно, — обращаются к нему.

— И лошадей тоже?

— Конечно. У этого барыги со сбытом не бывает никаких затруднений. У него есть покупатели на все, причем за хорошую цену, и ни разу не бывало, чтобы он обманул или возникли какие-нибудь неприятности. Все по-честному. Ты привозишь ему товар, он поселяет тебя у себя в бардаке, и ты живешь там, пока он не вручит тебе твои башли.

Ренье взял Вийона под руку и повел его к мосту.

— Ну а кроме того, — продолжал Ренье, — почти во всех городах, и в Париже тоже, есть свои барыги, и ты можешь пойти к ним и свести знакомство. Кристоф Тюржис, Леклерк, Жак Легран. Тебе знакомы эти имена?

— Никогда не слышал.

— Ну и отлично. Между прочим, — словно бы вспомнил Ренье, — Жак Легран задорого купил у меня большую дароносицу и два серебряных кувшинчика, которые мне позарез нужно было сбыть с рук. Он оказал мне большую услугу.

— Так чего ж ты тогда недоволен?

— Это совсем другое дело, — буркнул Ренье.

— Какое?

Ренье, похоже, задумался, потом встряхнул головой, испытующе глянул на Франсуа и протянул ему руку.

— Пока! — бросил он. — Быть может, Колен все тебе расскажет. Я не могу говорить. Ты знаешь, где его найти?

— Да, мне сказали.

— Вот и отлично. Загляни к нему в ближайшие дни.

И он расстался с Франсуа, так как ему нужно было на другой берег реки, а Вийон в задумчивости побрел к церкви святого Бенедикта.

Встреча с Ренье де Монтиньи подбодрила его, теперь визит к Марте казался ему страшно далеким, так что, отворив дверь дома своего добрейшего дядюшки и войдя в столовую, он весьма бодро возвестил:

— Приветствую! Это я.

Югетта, которая накрывала на стол, ахнула:

— Мэтр Франсуа!

— Он самый! А дядя где?

— Он должен скоро прийти обедать, — сообщила служанка. — Господи Иисусе, до чего же вы стали черный и как скверно одеты! Скорей ступайте к себе и переоденьтесь.

— Сейчас, — кивнул Франсуа.

Он подошел к очагу и, стоя, стал греть ноги, поднося то одну, то другую к углям; при этом он обводил взглядом комнату с лоснящимися потолочными балками, комнату, которую, как ему казалось, он и узнать-то не сумеет.

— Налей-ка мне, что ли, воды, — вдруг попросил он. — Страшно хочется пить.

Югетта принесла ему воды и наблюдала, как он, опустошив кружку, по-простонародному вытер рукавом рот, потянулся, еле волоча ноги, дошел до лестницы и тяжело поднимался по ступеням. А когда он скрылся у себя в комнате, Югетта жалостливо прошептала:

— Господи, да что ж это такое?..

Над головой глухо звучали шаги. В какой-то миг Югетту охватил страх: о возвращении Франсуа ее не предупредили, и теперь она не знала, что думать. Наверху Франсуа перестал расхаживать по комнате. Югетта напрягла слух, услышала размеренный храп, и странным образом страх ее от этого только усилился.

— Что с тобой, Югетта? — окликнул ее мэтр Гийом, который, придя домой, нашел ее у очага, погруженную в размышления. — Да очнись ты!

Она с усилием выдавила:

— Мэтр Франсуа пришел!

— Франсуа?

— Ну да. Он попил, потом поднялся наверх, а сейчас… спит.

— Бедное дитя! — воскликнул каноник. — Ну что ты стоишь? Пошевеливайся! Поставь на стол еще один прибор. Я пойду разбужу его.

— А по мне, — посоветовала служанка, — лучше оставить его в покое. Ах, мэтр Гийом, он как появился передо мной, я глянула, а он такой усталый, просто жалость смотреть. Можете мне поверить, с тех пор, как он пришел в дом, я не могу прийти в себя.

— А что он тебе сказал?

— Ничего.

— Как ничего?

— Да так. Спросил про вас, но как-то сухо, вроде и не требуя ответа, ничем не интересовался…

— И что… это все?

— А чего ж больше? — буркнула Югетта.

Франсуа проспал крепким беспробудным сном до ночи, а когда проснулся, у его изголовья сидел мэтр Гийом.

— А-а… — протянул Франсуа, — это вы, дядюшка…

Мэтр Гийом поцеловал его и сказал:

— Лежи, мой мальчик, лежи. Не надо ничего говорить. Югетта сейчас принесет тебе ужин. Нет, нет, не вставай. Отдыхай. Ты рад, что вернулся в свою комнату? Погоди, я сейчас зажгу огонь. Главное, ты лежи. Я запрещаю тебе подниматься.

— Почему?

— Ты так исхудал! — вздохнул каноник, у которого глаза были на мокром месте.

— Да уж.

— А шрам на губе, он у тебя не болит?

— Да нет.

Франсуа сел в постели и, стараясь не выдать, как он растроган, неловко пробормотал:

— Да вы тоже, мэтр Гийом, выглядите не слишком хорошо.

— Что ты за глупости говоришь!

— Вовсе не глупости. Я же вижу.

— Ну и хватит об этом!

— А как моя матушка? — спросил Франсуа.

— Я пошлю предупредить ее, — поспешно сказал каноник, радуясь смене темы разговора, — а то если она тебя неожиданно увидит, с ней может случиться удар, которого она не перенесет. Она очень постарела.

— Спасибо вам, дядюшка, — поблагодарил Вийон.

Он закрыл глаза, но когда дрова в очаге разгорелись и в комнате стало светлей, открыл, взглянул на дядю и вдруг расплакался.

— Франсуа, мальчик мой, перестань, — принялся успокаивать его мэтр Гийом.

Но Франсуа не мог сдержать слез, они струились по его исхудалому липу, и он даже не утирал их. Чувствуя себя стократ более слабым, чем женщина, он оплакивал все свои страдания и унижения и не пытался сдерживаться. Понимал ли он, откуда идет эта дурацкая растроганность? Вряд ли, да, наверно, и не пробовал понять. После стольких несчастий, которые он вынес без жалоб, слезы приносили облегчение и умиротворенность.

— Я причинил вам много неприятностей, мэтр Гийом, но вы не разгневались на меня и даже добились, чтобы мне дозволили ввернуться в Париж.

— Если бы я этого не сделал, я поступил бы дурно, — ответил старый каноник и поспешно вышел из комнаты племянника, чтобы не выдать охватившего его волнения.

Франсуа услышал, как, спускаясь по лестнице, мэтр Гийом позвал Югетту. Через несколько секунд, полностью одетый, он догнал дядюшку и сказал:

— Пусть Югетта не беспокоится. Я поем внизу.

Мэтр Гийом не стал противиться. Он смотрел, как Франсуа ест, и когда тот, насытившись, встал из-за стола и молча собрался выйти из дома, тоже встал и поинтересовался:

— Куда ты собрался в такую дурную погоду? Может, лучше остался бы с нами?

— Мне надо идти, — сухо ответил Франсуа.

На улице дул ледяной ветер, но Вийон не обращал на него внимания. Он перешел Сену, в начале улицы Сен-Дени свернул направо, постучался в дверь и позвал Колена и Монтиньи, которые поджидали его.

— Куда двинем? — поинтересовался Ренье.

На улице Мишель-ле-Конт несколько полупустых кабаков предлагали всевозможные увеселения.

— Сюда! — указал Франсуа.

Он переступил низкий грязный порог и вместе с обоими друзьями вошел в залу, где тут же к ним кинулись служанки. Усевшись за стол, друзья заказали вина. Одна из девиц воскликнула:

— Неужто он меня не узнает? Тогда, лучше умереть!

— Да это же Марион! — удивился Колен.

— И правда, Марион, — подтвердил Франсуа. — Черт меня побери, если я знал, что ты здесь!

— Уже два года, — сообщила Марион, сев рядом с ним. — А ты, однако, отощал!

— Зато ты нет.

— Можешь пощупать, — со смехом предложила Марион. — Видишь, толстая, но ядреная.

— И все так же не прочь выпить?

— Все так же.

— И правильно делаешь, — сказал Франсуа и наполнил кружки.

Колен и Ренье обнимали подсевших к ним девок.

Несколько недель Франсуа жил, ни в чем себе не отказывая. Ночи он проводил на улице Мишель-ле-Конт, а днем отправлялся в «Яблоко», где играл в кости. К нему вернулось веселое настроение. Он неизменно выигрывал, и потому у него завелись друзья, и частенько, когда он проходил по улице и оглядывал торговок, а те смеялись, какой он стал невзрачный, ему не раз приходилось слышать, как за спиной у него они переговариваются:

— Мэтр Франсуа Вийон посмотрел на вас, кума. Поостерегитесь!

— Да нет, не на меня он смотрел, а на вас.

В таких случаях он, поймав их разговор, оборачивался и насмешливо бросал:

— На обеих, красавицы, на обеих!

Никогда еще его страсть к женщинам не проявлялась с такой силой. Марион почувствовала это. Да и другие тоже. Каждый вечер в кабачках его поджидали блондинки, брюнетки, рыжие; он без стыда и всяких угрызений удовлетворял с ними свою страсть, и это ему нравилось. Франсуа не отдавал предпочтения ни одной из них, они все вызывали у него желание, и когда Марион удивлялась, что вот он только что изменил ей и все равно в постели с нею проявил себя молодцом (да еще каким молодцом!), он лишь посмеивался и вновь наваливался на нее.

И однако, несмотря на все свои успехи, он думал о Катрине, его неотвязно преследовала мысль, что она отдается за деньги. Мысль эта была ему отвратительна, ему не хотелось верить; он все пытался понять, не солгала ли ему Марта, и в конце концов, стараясь избавиться от этих мучительных раздумий, говорил себе:

— Ну что до меня, я уже заплатил слишком большую цену.

Однако мысль о том, что Катрина стала продажной девкой, не отпускала, возвращалась, и иногда в постели Марион Франсуа просыпался от нее среди ночи. И все-таки любовь к Катрине прошла. Франсуа вспоминал ее чары, которые некогда так притягивали его к ней, хладнокровно оценивал их по достоинству и в душе смеялся. Неужели он, Франсуа Вийон, мог увлечься этой сухой и претенциозной красоткой? А ведь вокруг так много других женщин! Все, с этим покончено! Он потерял с нею столько времени, и у него нет никакой охоты начинать все сначала. Более того, если он случайно повстречается с Катриной, обязательно даст ей понять это. Она увидит, что эта нелепая любовь, которую она возбуждала, высмеивала, отвергала, теперь умерла. Да, она обязательно должна увидеть, раз и навсегда осознать, что отныне роли переменились.

Но Франсуа не способен был предвидеть коварства этой женщины. Спустя несколько месяцев после возвращения в Париж он встретил ее на кладбище Вифлеемских младенцев и был безмерно удивлен, что она ничуть не обеспокоена. Ее сопровождал Ноэль Жолис. Он поклонился Франсуа, тот ответил, но сама Катрина сделала вид, будто не замечает его. Взбешенный Франсуа остановился и проследил взглядом за ними.

— Нет, это уже слишком, — пробормотал он.

Он обогнал Катрину, развернулся, встал на ее пути и смотрел, как она приближается.

— Чего вы испугались? — недобрым голосом осведомился Франсуа, когда, увидев его, Катрина чуть попятилась и оперлась на руку Ноэля Жолиса.

Лицо ее залила бледность.

Франсуа усмехнулся:

— Очень мило с вашей стороны, что вы узнали меня.

— Подите прочь! — бросила Катрина.

Франсуа слишком близко подошел к ней, она вызывающе, с неслыханным пренебрежением рассмеялась, но тут же оборвала смех и произнесла, чеканя слова:

— Сермуаза вам мало?

— О, — усмехнулся Франсуа, — после Сермуаза было множество других.

— Действительно?

— Так поговаривают, — ответил он, чувствуя, что его охватывает бешенство. — Шесть работников сделают больше, чем один. А этот соплячок, — и Франсуа ткнул пальцем в Ноэля Жолиса, — у вас, надо понимать, как довесок?

— Послушайте, — возмутился молодой человек, — чего ради вы вмешиваетесь не в свои дела?

— Primo, — начал Франсуа, — я поступаю так, как угодно мне. Secundo, ходят упорные слухи о благороднейшей Катрине де Воссель, будто она ведет торговлю…

— Хватит! — отрезала Катрина. — Вас это ни в коей мере не касается.

— Tertio…

— Да замолчите вы, наконец? А не то я велю вас поколотить!

— Кому?

— А вот сейчас узнаете! — воскликнула Катрина, которая увидела в собравшейся вокруг них толпе стражника и подозвала его. — Продолжайте же! На чем вы остановились?

— На том, — нагло продолжил Франсуа, — что во времена Сермуаза вы могли бы предупредить меня. Я нашел бы денег, ровно столько, сколько вы берете за свою любовь, и почтенный священнослужитель до сих пор был бы жив.

— Вы слышали? — обратилась Катрина к стражнику. — Он не перестает оскорблять меня. Возьмите его. Я подам жалобу.

Франсуа расхохотался.

— Ступай со мной! — приказал ему стражник.

— Что ж, я иду с вами, — сказал Франсуа. — Мы объяснимся.

Но тут в разговор вступил Ноэль Жолис.

— Вас высекут, — объявил он. — Высекут по обнаженным частям тела. И это самое малое, что вас ждет.

— То есть как — высекут?

— Розгами!

В ярости Франсуа повернулся и попытался схватить этого вертопраха и всыпать ему по первое число за оскорбительные речи, но стражник встал на его пути.

— Пошли! — рявкнул он и грубо толкнул Вийона.

Стражнику надоело слушать препирательства, а кроме того, он ощущал в толпе глухую враждебность.

 

Глава XIV

При других обстоятельствах эта нелепая история, вероятней всего, наделала бы шума среди друзей Франсуа, и его престиж из-за нее явно упал бы, но Колен и Ренье не обратили большого внимания на то, что их приятель был подвергнут порке под окнами Катрины де Воссель. У них были заботы поважней.

— В Дижоне после возвращения оттуда Ренье, — сообщил Колен, — был взят на допрос Реньо Добур, участник шайки «ракушечников», который был также камнеломом у герцога Бургундского.

— И что, он запел?

— Выложил все, что знал, — сказал Ренье.

— Затем Перонне, у которого играли по ночам, назвал имена всех, кто бывал у него.

— Когда на сундуке рвется веревка… — хмуро произнес Ренье.

— Вовсе нет, — жестко оборвал его Колен. — Ее связывают, и она продолжает держать.

— И долго?

— Заткнись! — рявкнул Колен. — Если ты сдрейфил, можешь смыться.

— Смыться! Куда?

Франсуа было явно не по себе.

— А что Жако де ла Мер? — спросил он.

— Жако? Нет, его пока не взяли.

— Значит, не все еще пропало?

— Думаю, не все, — сказал Колен. — Главное, чтоб никто из нас троих, — он сделал упор на слове «троих», — не раскололся. Ты согласен?

Вийон кивнул.

Колен растолковал им, что пока им нечего бояться, дело «ракушечников», верней всего, не станут раскапывать глубже. Жану Рабютелю, прокурору-синдику города Дижона, хватит дел у себя, и вряд ли он распространит следствие на Париж. Он там копается уже больше года. Так что можно быть спокойными.

— Кто его знает, — усомнился Монтиньи. — Может, он хочет докопаться до конца.

И действительно, обстоятельства складывались крайне скверно; были произведены аресты в Сомюре, Лангре, Орлеане, в результате чего оказались схваченными и брошенными в тюрьмы скупщики краденого, о которых Монтиньи рассказывал Франсуа. Сбежать удалось только Кристофу Тюржису. У него в доме обнаружили все необходимое для чеканки фальшивой монеты, а также кое-какие бумаги, позволившие правосудию взять нескольких человек, которые знали Колена, однако они его не выдали. Сам он был не слишком обеспокоен, хотя повсюду по простому доносу хватали людей, которых просто невозможно было заподозрить в принадлежности к банде «ракушечников», и подвергали пытке. Блудные девки, которых в огромном количестве сажали в казематы Шатле, сразу же начинали выкладывать все, что знали. Им верили на слово, записывали показания, после чего освобождали, но при условии, что они будут немедля доносить в превотство все, что им станет известно, и теперь ни сам Франсуа, ни его друзья не чувствовали себя в безопасности.

Таковы были последствия процесса в Дижоне, после которого Рабютель торжествующе объявил, что один из преступников был предан казни через повешение, трое фальшивомонетчиков сварены живьем в кипящем масле, а остальные злодеи брошены в колодец. Жако де ла Мер тоже не избежал общей участи. Его проволокли до городской виселицы и там предали в руки палача, а когда известие о его казни дошло до Ренье, он страшно перепугался и тотчас сменил жилье: понял, что теперь угроза нависла и над ним.

— Берегись! — предупредил он Франсуа. — Если уж даже Жако де ла Мер поплатился за свои дела, нас ничто не спасет. Нам всем крышка.

Бежать из Парижа бессмысленно. Разве Кристоф Тюржис не верил, что он выпутался и находится в безопасности? Положение безнадежное. Их всех схватят — и его, и Франсуа, и остальных, а потом казнят. Остается только одно — ждать. Когда же Колен попытался спорить, утверждая, что пока им ничего не грозит, охваченный ужасом Ренье закричал:

— Да не ври! Я знаю, какой нас ждет конец.

И Ренье стал читать стихотворение, которое написал Франсуа:

Терпимей будьте, братья люди, к нам, Что раньше вас прошли земным путем. Коль явите вы жалость к мертвецам, В свой срок и вам Господь воздаст добром. Вот мы висим на рели вшестером, Плоть отпадает от костей кусками, Кружится воронье над головами, И нас по праву судите вы строго, Но, не смущаясь нашими делами, О милосердье к нам молите Бога [31] .

— Вот когда поведут нас на виселицу, тогда и поговорим о ней, — прервал его Колен. — Прекрати. Мне стыдно за тебя.

— Отстань! Дай дочитать.

— Ренье, — вмешался Франсуа, — эти стихи обо мне. И как видишь, они не привели меня на Монфоконскую виселицу.

Однако и сам он не чувствовал спокойствия. Зловещий силуэт Монфоконской виселицы, где, точь-в-точь как он описал, висят товарищи по петле, которых «качает взад-вперед ветрами», нагонял мрачные мысли. И хоть он старался придать Ренье мужества, сам себе он мысленно твердил, что дважды ускользнуть от судьбы не удастся. Франсуа было страшно. Он чуял вокруг присутствие чего-то враждебного, мрачного, непостижимого, становящегося с каждым днем все смутней и неопределенней, и пытался оттолкнуть это страшное от себя, как пытаются во сне отогнать безликие и бесформенные тени, что овладевают спящим. Было ли это предостережением? Франсуа боялся даже размышлять на этот счет. Ночью он ежеминутно внезапно просыпался, вскрикивал, хотел бежать, а когда на рассвете наконец засыпал уже совершенно обессиленный, черный сон, в который он погружался, оставлял после себя чудовищное, глухое, мрачное, неотвязное воспоминание, и целый день он ходил под его впечатлением.

Тем не менее под конец зимы дело банды «ракушечников» вроде бы заглохло. Оно включало тысячи листов и чудовищно усложнилось из-за предоставленных из Дижона сведениях о воровском жаргоне, деяниях и преступлениях, по которым каждому из обвиняемых предстояло дать ответ перед следователями. Только благодаря тому, что судейские писцы буквально утонули в этом море бумаг, Ренье де Монтиньи смог поверить, что пока его жизнь в безопасности; его оставили в покое, хотя его имя фигурировало среди множества других, против которых прокурор собственноручно написал, что покуда им удалось избежать казни. Ренье не знал, что против него имеется множество совершенно четких показаний, и, понадеявшись на неведомое провидение, что бережет его, снова стал бывать вместе с Коленом де Кайё и Франсуа в кабаках, где, как и прежде жульничал в кости, в марел и напивался.

Как — то вечером он с большим опозданием пришел на встречу, и лицо у него было какое-то необычное. Колен отвел его в сторонку и спросил, в чем дело.

— Давай выйдем, — предложил Ренье.

Колен кликнул Франсуа, и на улице они увидели поджидавшего их тщедушного человечка. Ренье назвал его. То был Маленький Жан, один из самых искусных взломщиков, вида он был самого невзрачного: одежда висела на нем мешком, а тусклые волосенки цвета прелой соломы слипшимися прядями свисали вдоль худого лица со впалыми щеками. Ренье познакомился с ним еще в Дижоне у Жака де ла Мера.

— Отлично, — кивнул Колен.

Не торопясь, они вчетвером зашагали по улице и пришли на постоялый двор, где Маленький Жан продемонстрировал им самые разные фомки и отмычки — длинные, короткие, толстые, тонкие. Колен, Ренье и Франсуа внимательно их осмотрели.

— Ну так что, — спросил Ренье, — договариваемся, значит?

— А о чем? — поинтересовался Колен. — Сначала надо бы знать, где будем работать.

Маленький Жан хихикнул, обнажив гнилые зубы, и осведомился:

— А правду говорят, будто в ризнице Наваррского коллежа стоит сундук с казной прихода и он полнехонек?

— Да, — подтвердил Франсуа. — В глубине ризницы.

— А правда ли, — продолжал Маленький Жан, — что войти туда можно не только через главный вход на улице Монтань? Говорят, есть и другие двери.

— После десяти вечера можете зайти, через какую угодно, — снова подтвердил Вийон. — Но если хотите послушать мое мнение, лучше было бы перелезть через стену. Около дома мэтра Робера де Сен-Симона, который соседствует с коллежем, стены ниже всего.

Маленький Жан потрепал его по плечу.

— А ты клевый парень, — одобрительно заметил он.

— А ты что думал? — бросил Колен. — Хоть ты и классный взломщик, Франсуа даст тебе сто очков вперед по части ловкости и хитрости.

— Да я уж вижу.

— Ладно, хватит чесать языками. Через пять дней все должно быть готово.

— Будет готово, — уверенно сказал Франсуа, — при условии, что мне дадут кого-нибудь в помощь.

— И кого?

— Табари.

— А, этого толстяка?

В обсуждение вступил Ренье:

— Нас четверо. Значит, добычу делим на четверых. А что пятому дадим?

— Ногой под зад, — ухмыльнулся Колен.

Ренье тоже улыбнулся:

— Ну если он согласится, чего ж нет?

Потом уже серьезно сказал:

— Надо назначить ему какую-ту сумму.

— Табари, я думаю, — произнес Колен, — может помочь нам в подготовке дела, но потом он нам будет ни к чему.

— Значит, его доля будет такой, какую мы назначим, — прямо заявил Франсуа. — Двадцать экю?

— Ты даешь! Пять.

— Он не пойдет.

— Дадим десять, — предложил Ренье. — Да, вот еще что. Это при условии, что он будет нам полезен. Что вы на это скажете?

— Пообещать всегда можно.

— Значит, десять?

— Между нами говоря, чем мы рискуем? — заметил Колен. — Если дело окажется прибыльным, отвалим их ему.

— А если нет?

— А если нет, там посмотрим, — заключил Колен.

В вечер ограбления они поужинали в «Мулице» на улице Сен-Жак и дожидались, когда пробьет десять; пили они немного и старались не привлекать к себе внимания, а поскольку был канун Рождества, сказали, что идут домой выспаться в предвидении завтрашнего праздника. На улице резкий холод обжег им лица, а отзвук их шагов по промерзлой земле отдавался так громко, что поначалу они даже забеспокоились, но потом перестали об этом думать. Колен, руководивший операцией, забрался на стену, привязал к большому крюку веревку, перекинул ее во двор коллежа, и трое его сообщников по очереди спустились туда, после чего к ним присоединился и он сам.

Веревка свисала во двор, а по другую сторону стены осталась решетка, по которой они забрались наверх; ее должен был сторожить Табари.

— Где фонарь? — прошептал Колен.

— У меня, — так же шепотом ответил Ренье.

— Тогда пошли!

— Сюда, — показал Франсуа.

Они не стали пересекать напрямую двор из опасения, что кто-нибудь их увидит из домов, в которых жили школяры, а пробирались крытой галереей и так дошли до двери в часовню. Маленький Жан без особого труда взломал ее.

Внутри часовни под низкими массивными сводами царил слабый полусвет. Около главного алтаря Колен зажег фонарь от негасимой лампады, что горела днем и ночью, и сразу же направился в ризницу, где остановился и стал осматриваться.

— Слева, — подсказал Франсуа.

Действительно, там возле колонны стоял здоровенный сундучище, окованный железными полосами, и Маленький Жан, встав на колени, чтобы удобнее было работать, разложил отмычки и принялся изучать замок.

— Осторожней! — шепнул Вийон.

Маленький Жан поднял голову, ухмыльнулся и бросил:

— Не учи ученого, малыш.

Он принялся за работу, а Колен, Франсуа и Ренье встали вокруг него, прикрывая слабый свет фонаря, и внимательно наблюдали за каждым его движением.

— Пошло, — сообщил им Маленький Жан. — Сейчас…

Он легонько повернул отмычку, зацепил ею язычок замка, повернул еще раз, молча поднял крышку и недовольно крякнул.

— Что такое? — спросил Колен и наклонился. — Черт! Еще один сундук…

— С тремя замками, — буркнул Маленький Жан. — Вот невезуха!.. Придется повозиться.

— Долго?

— Самое малое до полуночи.

В этот миг часы на колокольне пробили половину одиннадцатого, и Франсуа вздрогнул: этот механический звук неожиданно отозвался в нем острой болью, пронзившей позвоночник.

— Ступай в часовню, — велел ему Колен. — Стой на стреме и слушай, что там на улице. Потом тебя сменит Монтиньи.

— А если кто-то захочет войти?

— Дай войти и прикончи, — сказал Колен.

Франсуа не стал оспаривать приказ. Когда ему приказывали, он подчинялся. Впрочем, в такой час вряд ли кто-то помешает им: на улице стояла тишина, и ничто не выдавало присутствия в ризнице Колена и его сообщников. Когда Франсуа вышел и закрыл дверь ризницы, у него возникло ощущение, что там никого нет. Он оглядел часовню: в полутьме смутно вырисовывались кресла, скамьи, ступени, витражи, золоченые решетки и на колоннах изображения этапов крестного пути Спасителя.

«Сейчас пробьют часы», — подумал Франсуа.

И они действительно пробили одиннадцать раз; Франсуа считал каждый удар, прислушиваясь, как он падает во двор коллежа и замирает там. Наконец появился Ренье, пришедший сменить его.

— Ну как? — встрепенулся Франсуа. — Открыли?

— Пока нет, — хмуро ответил Ренье. — Замки не поддаются.

— А что Колен?

— Помогает.

И действительно, когда Франсуа вернулся в ризницу, оба занимались сундуком: Колен держал крышку, а Маленький Жан спокойно и сосредоточенно копался отмычкой в третьем замке, который никак не хотел открываться.

— А, это ты, — увидев Франсуа, бросил Колен. — Иди сюда. Подержи.

Сам же он, сменив Маленького Жана, вставил в замочную скважину новую очень тонкую отмычку, почти сразу же вытащил, взял другую, вставил, и вдруг лицо его просияло.

— Ну? — бросил Маленький Жан.

Колен подмигнул, улыбнулся, и Франсуа, который каким-то шестым чувством ощутил, как язычок замка стронулся с места, кивнул Маленькому Жану.

— Пошло! — подбодрил тот Колена, у которого весь лоб был усеян каплями пота. — Давай, не боись!

— Поддался! — воскликнул Колен внезапно охрипшим голосом. — Раны Христовы, получилось!

Он отодвинул Франсуа в сторону, открыл сундук, сунул туда обе руки и извлек сперва кипу каких-то бумаг, а следом мешок из грубой холстины.

— Вот он, родименький! — радостно произнес он.

Франсуа побежал позвать Ренье, а потом они вчетвером, сидя на полу, сосчитали добычу. На каждого вышло по сто двадцать экю. Это было просто здорово! Каждый получает сто двадцать золотых экю; правда, из них они решили заплатить Табари и скинуться на завтрашнюю пирушку.

— А что с сундуком? — спросил Франсуа.

Маленький Жан сложил туда бумаги, которые разлетелись по полу, запер замки, и через несколько минут вся четверка была уже по другую сторону стены, где их дожидался Табари.

— Ну что? — нетерпеливо осведомился он.

В ответ Колен рявкнул:

— Плащи? Где плащи? Давай их живей сюда! А решетку ты собираешься унести или так и оставишь ее здесь у стены?

— Сейчас унесу, — опешил Табари.

— Ну так делай быстрей, лопух!

Табари торопливо схватил решетку, отнес ее в дом, где ее заранее приглядели, возвратился с плащами и робко поинтересовался:

— Так что, ничего не вышло?

— Не твое дело! — отрезал Колен.

— Но почему?

— Потому.

— Но я же имею право знать, — жалобно возразил Табари, который боялся, что ему ничего не заплатят.

Колен вытащил нож.

— Право? Какое такое право? — зловеще ухмыльнулся он.

Приставив к животу Табари острие ножа, Колен посоветовал ему, если он дорожит своей шкурой, заткнуться и следовать за ними.

— Хорошо, хорошо, — запричитал Табари.

Правда, по дороге Колен выдал ему обещанные деньги и пригласил прийти завтра на пирушку, после чего велел всем разойтись по домам, чтобы не возбуждать подозрений, и тут же нырнул в темный проулок.

Погода выдалась на следующий день прекрасная. Франсуа позавтракал с каноником, а днем отправился в квартал Кордельер, где его поджидала мать. Он был в веселом, радужном настроении и сообщил матери, не вдаваясь, впрочем, в объяснения, что месяца на два, на три отправляется в далекое путешествие. Старушка очень огорчилась, даже всплакнула, но Франсуа, занятый своим планом, не стал с ней спорить и в тот же вечер оповестил мэтра Гийома, что покидает Париж.

— Нашел время, ничего не скажешь, — удивился каноник. — Ты что, сделал какую-нибудь глупость?

— С чего вы взяли?

— А иначе зачем тебе уходить?

Франсуа глянул на него, пожал плечами, поднялся к себе в комнату, потеплее оделся и с преотличным аппетитом отправился перекусить. Встретив Ренье, он сообщил ему о своем намерении.

— Колен тоже так решил, — сказал Ренье. — Вы вместе уходите?

— Значит, Колен тоже?

— Ты куда отправишься? — поинтересовался Колен, когда Франсуа отвел его в сторонку для разговора. — Я, например, в Орлеан.

— Значит, выходим вместе?

— Так куда ты идешь?

— В Анже, — с заговорщицким видом ответил поэт. — У меня там имеется еще один дядя, он аббат, и, надо думать, деньжата у него водятся. В случае чего, поможешь мне?

— Договорились, — хлопнул его по плечу Колен.

Никто не спал в домах, всюду горели свечи; на улицах, в харчевнях, в церквях, сквозь витражи которых изливался яркий разноцветный свет, было полно людей, и время от времени раздавался перезвон колоколов. За несколько минут до полуночи начался праздничный трезвон. Пошел снежок. Рождество! Франсуа и его друзья изрядно под мухой направлялись в «Яблоко», распевая песни; иногда шутки ради они пытались окружить девиц, идущих в церковь, и те со всех ног удирали от них. Рождественские песнопения, небесная музыка и рокот органов создавали на острове Сите праздничное настроение, но все эти звуки перекрывал громовый голос главного соборного колокола, размеренные удары которого разносились по всему городу.

— Прощай! Прощай! — в такт ему приговаривал Франсуа.

Никогда еще у него не было такого приподнятого настроения. Он обращался к людям и к вещам, приветствовал их, походя импровизировал стихотворные строчки, потом снова возвращался к ним, придавал ритм, а когда друзья удивились, чего это он так разрезвился, бросил им:

— Ничего странного. Разве не естественно накануне отъезда написать завещание.

— Ты пишешь завещание? — усмехнулся Маленький Жан. — Тогда не забудь в нем и меня.

— Слушайте!

Я, Франсуа Вийон, школяр, В сем пятьдесят шестом году, Поостудив сердечный жар И наложив на мысль узду, И зная, что к концу иду… [33]

— А дальше? — поинтересовался Колен, когда Вийон вдруг умолк.

Нашел, что время приглядеться…

— А дальше пока нет, — с сожалением сообщил Франсуа.

Оставив незаконченной первую строфу, он перешел к следующей:

Под Рождество, глухой порой Жестокой ледяной зимы, Когда слыхать лишь волчий вой И в дом к теплу вернуться мы Спешим до наступленья тьмы, Избавиться замыслил я От кандалов любви, тюрьмы, Где страждет днесь душа моя.

Маленький Жан широко раскрыл глаза.

— Что это ты несешь про тюрьму? — пьяно пролепетал он. — Тебя пока не посадили. А насчет твоей души…

— Что же?

— Пошла она в задницу! — буркнул взломщик. — Зайдемте лучше сюда и выпьем.

Он громогласно рыгнул и, толкнув плечом дверь «Яблока», первым вошел в залу, расшаркался, видимо, шутки ради, поскольку был здорово под хмельком, перед служанкой и потребовал вина.

Весь остаток ночи Франсуа то сидел, уставясь в пол, то смотрел в потолок, время от времени считал что-то на пальцах, очевидно, слоги, короче, пребывал в задумчивости, всецело захваченный своим завещанием. Однако от вина не отказывался и порой, опорожнив кружку, поворачивался к Ренье, читал ему пять-шесть очередных строк, заливался смехом и вновь погружался в задумчивость, снова считал на пальцах, поглядывая на Маленького Жана.

— Чего ты на меня все время пялишься? — не выдержал наконец тот.

— Ничего.

— Что-нибудь против меня имеешь?

Но Вийон уже читал Ренье:

Во-первых, пусть моею славой Во имя Троицы Святой Распоряжается по праву Гийом Вийон, приемный мой Отец, который был со мной Добр, нежен и заботлив так, Что он мне ближе, чем родной. Ему же — мой шатер и стяг. Засим хочу трех псов дебелых Ренье де Монтиньи я дать…

— Чтоб гонялись за ним? — рассмеялся Колен.

Вокруг них, любопытствуя, сгрудились завсегдатаи «Яблока» и ржали, слушая, какое имущество завещает Франсуа приятелям и знакомцам; время от времени кто-нибудь из них интересовался, а что он оставит ему.

Стражник Жан Лу и его сотоварищ, такой же шельма, Казен Шоле, помогавший Лу воровать кур во время ночных обходов, кричали:

— Франсуа! Мы тут! Нас не забудь! Франсуа! Ты слышишь? Мы тоже хотим…

— Ну конечно же, — кивнул Вийон и стал читать:

Засим пусть Лу и с ним Шоле Во рву изловят городском По утке в предрассветной мгле И стражу обведут потом, Добычу спрятав под плащом, Который им в придачу дам Я к связке дров, мешку с углем, А также рваным башмакам.

Строфа эта вызвала всеобщее ликование.

— Утку! Это ж надо! Виват Франсуа Вийон! Ура! Молодец! Молодец! Они ничего и сказать не могут. Это же надо — утку!

— Ну нет! — заявил Жан Лу. — Утка это слишком мало, Ты не слишком щедр, отказывая свое имущество. Во, погляди… — И, достав из кармана яйцо, облепленное перьями, он со смехом положил его на стол и сказал: — Оно лежало на виду, грех было не прихватить. Я и прихватил. Теперь оно твое, Франсуа. Я дарю его тебе.

Подаренное яйцо нужно было как следует оросить. Присутствовавшие радостно потребовали вина, и сам хозяин принес из подвала множество кувшинов и расставил их по столам. Их быстренько опорожнили. Пришлось наполнить их заново. Франсуа, окруженный пьяными, под веселые крики в безумии щедрости расточал богатства, приправленные остроумием и язвительностью, пока окна не стали светлей от начинающегося бледного рассвета.

— Э! — отметил вдруг один пьянчуга. — В Лувре зарю протрубили. Вот и день пришел.

— И горожане по домам возвращаются, — пробормотала служанка, которая давно уже клевала носом.

Улочки, зажатые между черными домами с покрытыми снегом крышами, заполнял синеватый студеный туман. Звонили колокола, призывая к утренней молитве. Франсуа поднялся из-за стола.

— Возьми яйцо, — сказал ему Колен. — И приготовь, что нужно. К полудню я зайду за тобой.

— Жду, — кивнул Франсуа.

Он вышел из кабака в сопровождении Маленького Жана, которого все время шибало к стенам, Табари, ни разу за всю ночь ни открывшего рта и внимательно наблюдавшего за Вийоном, и еще нескольких человек, попрощался с ними и поспешно направился домой, где сразу же поднялся к себе в комнату, сел за стол, взял перо и в течение трех долгих часов исписывал своим мелким, четким, округлым, убористым почерком страницу за страницей, воспроизводя сочиненные в «Яблоке» строфы своего завещания. Закончив, перечел их и потер ладонью лоб. Поэме недоставало конца. Пока это были просто три десятка строф, где в шут ку упоминались имена самых разных людей и назывались нелепые дары, которые он отказывает им. И тогда, чтобы завершить это шутовское перечисление комическим финалом, Франсуа написал:

Вот так, свое диктуя лэ [34] , Услышал вдруг я, утомленный, Как пробил девять раз во мгле Тяжелый колокол Сорбонны…

— То что нужно! — обрадованно пробормотал он. — Это их собьет с толку. Отлично.

Затем, бросив взгляд на толстые книги, что пылились на полке, Франсуа, прыская со смеху, стал торопливо писать:

И все ж, хоть трезв я был вполне, Забастовал мой мозг усталый И не дал помолиться мне: То Дама-Память отозвала И в ларь забвения убрала И здравый смысл и разуменье, И виды разные сужденья — Они ведь все ее вассалы…

Так же, почти не останавливаясь, он сочинил еще несколько строф и завершил сугубо официально, под стать туповатому судейскому писцу:

Составлено рукой Вийона Сие в тот год, что назван им…

Перечитав, Франсуа начисто перебелил «Лэ», а тут как раз за окном раздался голос пришедшего Колена:

— Франсуа! Эй, Франсуа!

 

Глава XV

Из Парижа они вышли втроем вместе с Ренье и больше часа шли по дороге, но наконец Ренье пожелал им доброго пути, и тогда Франсуа вручил ему копию «Лэ» и велел передать Табари, чтобы тот переписал в нескольких экземплярах. Обняв на прощание Ренье, Франсуа догнал Колена. Студеный северный ветер взметывал снег и закручивал его небольшими смерчиками, а когда переставал дуть, всюду, куда ни глянь, открывалась белая равнина под низким серым небом, по которому время от времени пролетали стаи ворон. Коробейники, мелкие торговцы в глубоко надвинутых на уши теплых меховых колпаках брели по дороге группами по восемь-десять человек; кое-кто вел за собой осла с нагруженным на него товаром, остальные же, согнувшись, тащили свое достояние на спине, поскальзываясь чуть ли не на каждом шагу. Колен шел молча, опираясь на дубинку; у Франсуа тоже была палка, и, насвистывая сквозь зубы, он тоже на ходу подпирался ею.

Перед Бур-ла-Реном они свернули направо и сделали большой крюк по полям, лишь бы не проходить мимо дома Перро Жирара, который после нашумевшей истории с «ракушечниками» превратили в мышеловку; на дорогу вышли, только когда миновали городок, изрядно прошагав по глубокому снегу. Вечером Колен и Франсуа зашли на постоялый двор, где отдали подаренное Жаком Лу яйцо за ужин и ночлег в риге.

— Где у тебя деньги? — спросил у Франсуа Колен.

Франсуа показал ему пояс, где были запрятаны сто экю, который он носил на теле; он сшил его в ночь после ограбления. Остальные деньги были у него в кошельке. Колен одобрил его.

— Не вздумай в Орлеане сорить деньгами и хвастать богатством, — предупредил он Вийона.

Франсуа улыбнулся.

— А главное, — наставлял Колен, — если кто начнет тебя выспрашивать, отвечай, но так, чтобы ничего не сказать. Главное, никто не должен знать, куда ты направляешься. Помни, по улицам шатается столько наушников, что если распустишь язык, тебя живо схватят.

— Чьих наушников?

— Епископа, — пояснил Колен. — Их полно и на улицах, и в харчевнях. Этот монсеньор Тибо д’Оссиньи — большая свинья и известный развратник, а может, если верить слухам, и того хуже.

— Да, мне говорили, — кивнул Франсуа.

— Что он любит мужчин?

— Да.

Колен расхохотался.

— Для тебя же будет лучше, — предупредил он, — если ты вообще не будешь им интересоваться, потому что рано или поздно ему об этом станет известно, и тогда тебе несдобровать…

Через день, уже к ночи, они наконец пришли в Орлеан и поселились на известном Колену постоялом дворе, где останавливался и Белые Ноги, когда появлялся в городе; у него там была своя комната, стоившая ему три ливра.

— Ну и ну! — покрутил головой Франсуа. — За что можно платить такие деньги?

— За спокойствие, — объяснил Колен. — Из этих трех ливров один идет стражникам, так что Белые Ноги может ничего не опасаться.

— А девки в эту цену не входят? — поинтересовался Франсуа.

— Девки? — усмехнулся Колен. — Не терпится спустить башли? Подожди лучше, когда появится Белые Ноги. Он отведет тебя к подходящим шлюхам, а кроме того, поможет тебе запастись всяким дешевым товаром, чтобы ты мог продолжить путь под видом коробейника. И вообще не высовывайся, будь поосторожней.

Белые Ноги как раз пребывал в Орлеане; они встретились с ним на постоялом дворе, причем одет он был так чисто и богато, что Франсуа даже рот разинул от изумления. Они вместе отобедали, выпили, прошлись, пользуясь хорошей погодой, по городу, а потом отправились к девкам. Дом, куда привел их Белые Ноги, выглядел опрятно, было в нем спокойно и тихо; у каждой девки была собственная комната, чистая, уютная и теплая, так что впечатление создавалось, будто это богатые горожанки, чьи мужья находятся в отъезде.

«А тут очень неплохо», — решил Франсуа.

Он выбрал миловидную, чуть толстоватую блондинку, провел у нее в постели всю ночь и все утро, позавтракал и ушел чрезвычайно довольный. Впервые в его жизни все произошло так просто и банально, да и стоило, прямо сказать, как всегда, недорого — он уплатил всего пол-ливра за комнату. Выйдя на улицу, Франсуа решил размять ноги, заглянул в несколько харчевен, прогулялся, а ближе к вечеру встретился с Коленом, который отвел его в лавку купить шелков, других тканей, кружев и лубочных картинок; все покупки ему уложили в короб, с каким ходят бродячие торговцы.

Когда они вышли из лавки, Колен сказал:

— Ну посмотрим, умеешь ли ты торговать.

— Попробую, — ответил Франсуа. — Ты прав. Под видом коробейника, можно пройти куда угодно.

— Главное, кричи: «Продаю почти даром!» Дескать, тяжелые времена. И вообще, несмотря на свой товар, старайся выглядеть бедняком.

— Ну тут тебе не придется меня учить, — заметил Франсуа. — Я ведь всегда был беден и привык к бедности.

Вместе с Коленом он направился на постоялый двор, пытаясь угадать, не готовит ли ему жизнь, которая до сих пор была к нему весьма неласкова, новых испытаний и разочарований.

Но стоило ли об этом задумываться? Вокруг сновали девушки, горожане, горожанки, детишки, служанки — точь-в-точь как в Париже на Еврейской улице, — и Франсуа спросил у Колена:

— Ты ни о чем не сожалеешь?

— Нет.

— Долго останешься здесь? — Я говорил с Белыми Ногами, — ответил Колен. — Через три дня я ухожу вместе с ним, будем промышлять на дорогах. Не беспокойся. Я играл и проиграл. Что поделаешь? Каждый должен знать свое место. Выше головы не прыгнешь. Да и наплевать! Главное, чтоб кошель был туго набит, — он коротко хохотнул, — а остальное…

Некоторое время они шли молча, потом Колен вдруг спросил:

— Ну а ты?

— Может, из Анже я попрошу тебя прийти…

— На предмет дядюшки?

— Да, — кивнул Франсуа.

Утром он вышел один. Какое-то темное, неясное желание гнало его по улочкам в поисках непонятно чего. Быть может, пытаясь утолить самые низменные свои инстинкты, он искал в кабаках, где стояли грубые деревянные столы и скамьи, картин мрачной, ужасающей нищеты, выставленных напоказ пороков, которые привлекали его в Париже? А может, то была тоска по Парижу, которую он нежданно ощутил вчера, когда спросил Колена, не сожалеет ли он? Но Колену на все было плевать, а вот он выискивал в этом городе, где оказался случайно и ненадолго, все, что напоминало ему об его склонностях. Сердце у него сжималось, в горле стоял ком, и на некоторых улицах он вдруг жадно втягивал носом воздух, точно ищейка, что бежит по следу, руководствуясь знакомым запахом. Раз двадцать он огибал кварталы, говоря себе, что вот оно, то место, куда ему нужно, и всякий раз оказывался на тех же самых пустых перекрестках, покрытых слякотью. В конце концов он смирился, обратился к какому-то пьянчуге, и тот показал ему совсем недалеко в лабиринте переулков обветшалый дом с наглухо закрытыми окнами.

Франсуа вошел в просторное помещение с земляным полом и увидел среди сидящих мужчин трех довольно жалкого вида шлюх, но ни одна при виде его даже не шелохнулась.

— Мне, что ли, вас поднимать? — прикрикнула на них хозяйка. — Эй, Берта, Като, Пьеретта, чего вы ждете?

Като встала, подошла к Франсуа, уселась рядом с ним и, не зная, что сказать, взяла его за руку.

— Вина? — осведомилась хозяйка.

Франсуа заказал анжуйского; Като захотела, чтобы его подали в комнату, и он, расплатившись, последовал за ней, но внезапно встал перед большой лубочной картинкой, висящей на стене, и у него возникло ощущение, будто все, что его окружает, куда-то исчезло.

— Это Жанна, — объяснила Като.

На картинке Жанна д’Арк в великолепных латах сидела верхом на коне и мечом указывала на Орлеан.

— Тут еще есть люди, которые видели ее и помнят, — сказала Като. — Это ж было не так давно.

— Да, верно.

— Знаешь, хозяйка может тебе рассказать про осаду, она ее хорошо помнит. Если верить ей, она в ту пору еще была целкой, и англичане поймали ее и держали у себя в лагере.

Франсуа молчал. Он не слушал, что тараторила эта девка, пока наливала воду в лохань. Он собрался уйти, но Като подбежала, вцепилась в него, стала ласкаться.

— Куда ты? — спрашивала она, удивленная его молчанием. — Хочешь выпить?

Он машинально выпил поданное ею вино. Като села на кровать, притянула его к себе. Какой он смешной — хмурый, надутый. Она что, не нравится ему? Да или нет? Впрочем, это было абсолютно неважно. Она ко всему привыкла, но тем не менее он ее удивлял: совсем не похож на здешних. Такой черный, сухопарый. Наверно, из Парижа, а то, может, откуда и подальше — из Фландрии?

— Помолчи! — буркнул Франсуа.

Като расхохоталась и, неожиданно упав на кровать, потянула Франсуа на себя, обняла; он сопротивлялся, пытался вырваться, но она хорошо знала свое дело, и к тому же тело у нее под платьем было ядреным и упругим — как раз то, что он любил, — так что он скоро сдался.

— Ну а теперь, — улыбнулась Като, когда он слезал с кровати, — ты скажешь, откуда ты пришел?

Но Франсуа молча привел в порядок одежду, пригладил волосы, неожиданно рванулся к двери, распахнул ее, промчался через залу кабака, выскочил на улицу и торопливо пошел прочь.

Под вечер он вышел из Орлеана, но прежде купил у торговца больше двух десятков тех изображений Жанны, что он видел у Като; то была раскрашенная гравюра на дереве. Вместе с теми лубками, что он приобрел раньше, это уже было целое собрание; придя в какую-нибудь деревню, он прикалывал картинки себе на куртку и демонстрировал крестьянам.

— Взгляните! — предлагал он. — Вот «Страшный суд», на котором Христос в правой руке держит огненный меч, а в левой — цветок лилии. Я принес его из самой Германии. Как вам он? А что вам больше нравится — «Святой Христофор», «Королева Бланш», или «Элоиза»?

И тотчас же он жалобным тоном начинал читать свою балладу, указывая на изображения тех, кого называл:

Где Элоиза, с кем был раз Застигнут Абеляр нежданно, Из-за чего он и угас Скопцом-монахом слишком рано?

— Ага. Видим, — отвечали простодушные крестьяне, удивленные его манерой читать стихи.

А Франсуа, не останавливаясь, продолжал. Он вопрошал у всего мира, что сталось с этими некогда прекрасными дамами, куда они подевались:

Где Бланш — сирены сладкий глас И белая лилея стана? Где слава лотарингцев Жанна, Чьи дни английский кат пресек В огне костра у стен Руана? —

и завершал чуть ли не на крике вопросом:

Где ныне прошлогодний снег? [37]

Он шел вдоль медленно текущей Луары, сделал остановки в Блуа, Туре, Сомюре, добрался до Пон-де-Се, и почти ничего не продал, если не считать нескольких локтей шелка, который у него купили женщины, потому что людей ставила в тупик его манера предлагать гравюры, декламируя балладу.

— А вы-то сами знаете, где они? — спрашивали иногда его.

— А как же! — отвечал Франсуа. — Исчезли в небытии.

Все начинали испуганно креститься. А Франсуа, раздраженный тем, что никто не способен понять, что он имеет в виду, смотрел на этих тупоумных мужиков и чувствовал себя так одиноко, что порой его подмывало плюнуть на все и вернуться назад в Орлеан.

Но он уже был близок к цели своего пути. Расстояние от Пон-де-Се до Анже он прошел быстро; вскоре стали видны церковные колокольни и мощные башни замка, а у подножия крепостных стен расстилались ровные поля, залитые талой водой. Франсуа ускорил шаг и вдруг услышал, что двое каких-то людей разговаривают между собой на цветном жаргоне; несколько минут он приглядывался к ним, а потом спросил тоже на жаргоне, не из Анже ли они.

— Ты кто такой и откуда? — осведомились они.

Франсуа назвался вымышленным именем, сказал, что он из «ракушечников», и спросил, не могут ли они проводить его в надежное место.

Его новые знакомцы провели его мимо огромных и грозных башен короля Рене в какую-то сомнительную харчевню, где при виде Франсуа несколько подозрительных личностей прекратили бросать кости и потребовали от него объяснений, кто он и чего ему тут надобно. Франсуа таковые объяснения дал, не сообщив о себе практически ни слова правды, крепко с ними выпил, отужинал и отправился спать, а на следующее утро сменил жилье, так как ночью его обчистили — украли короб с товарами, кошелек и плащ.

«Я всегда выбираю, — печально подумал он, — самое скверное место».

Но он был богат и, отделавшись от новых приятелей, которые обворовали его, нашел себе небольшую гостиницу и решил немедленно посетить дядю, ради которого и пришел сюда.

«Град низкий Анже, но высоки звонницы. Бедны школяры, но богаты блудницы», — гласит пословица. Франсуа в этом не сомневался. Слоняясь по улицам, он обнаружил пару-тройку борделей, и это открытие привело его в отличное настроение. А чуть дальше в нескольких домах женщины, видя его, стучали в стекла, приглашая зайти к ним.

«Ну теперь я знаю, куда идти, — весело подумал он. — Но не сейчас, у меня еще будет время».

Мысленно призвав на помощь Колена, чтобы справиться с соблазном, Франсуа купил новый плащ и отправился в монастырь, где жил его дядя, представился ему и, поговорив несколько минут, произвел на почтенного аббата своими манерами столь скверное впечатление, что тот даже не удостоил племянника приглашением как-нибудь опять посетить его.

«И черт с ним! — решил Франсуа. — Поищем что-нибудь другое. А я-то дурак…»

Около месяца он жил в свое удовольствие, доставая из пояса припрятанные экю и вовсю транжиря их. Бродячий школяр, с которым он случайно познакомился, спер у него восемнадцать ливров. На шлюх ушло раза в три больше. Потом он спутался с одной торговкой, которая обошлась ему так дорого, что он наконец спохватился и решил подсчитать, сколько денег у него осталось. Слава Богу, оказалось вполне достаточно, чтобы еще долго вести подобную жизнь, и тут вдруг его понесло, и он принялся сочинять стихи, в которых, ничуть не думая о завтрашнем дне, позволил разгуляться своей фантазии.

Жизнь в городе била ключом благодаря тому, что в нем после утраты своего Неаполитанского королевства обосновался король Рене, и Франсуа здесь понравилось. Он жил, не считая ни денег, ни дней. В харчевнях он сошелся со школярами, которые тоже занимались виршекропанием, подражая пасторалям доброго короля Рене, и читал им свои баллады. Вскоре о них стали говорить. Вийону было велено явиться в замок; его провели через анфиладу небольших комнат с резными дверьми и стенами в восточных коврах, галерей, уставленных скульптурами, мимо покоев, которые были увешаны картинами, музыкальными инструментами, турецкими кальянами, часами, медными подносами и драгоценными тканями, и передали королевскому камергеру, а тот уже проводил его к своему государю.

Сложения король Рене был крепкого; на вытянутом бритом лице курносый нос, энергичный подбородок и маленькие живые глаза. Вийона он принял приветливо, попросил почитать стихи, потом сказал по их поводу несколько комплиментов. Но Вийон возразил, что в сравнении со стихами его величества его сочинения бледнеют, и заверил короля, что знает его стихотворения наизусть. И тут же в доказательство прочел прелестную пастораль «Рено и Жаннетон», в которой безумно влюбленный в свою вторую жену король Рене изображает ее пастушкой, славит весну, свежую травку и цветочки, а себя представляет в облике грациозного пастушка.

— Бросьте вы хитрить, — сказал однажды Вийону Жан де Бово, который по-дружески относился к поэту и покровительствовал ему. — Вас все равно не простят.

— Но я совершенно искренен, — возразил Франсуа.

— Тогда попробуйте быть не столь искренним. «Лишь легкой жизнью наслаждаться можно».

Вийон покраснел. Кто сможет поверить, будто он и вправду любит эти слащавые пасторальки, ежели совсем недавно в издевку над ними он написал:

Каноник-толстопуз на мягком ложе, Вином горячим подкрепляя силы, С Сидонией, красоткой белокожей, Что для удобства вящего и пыла Все как с себя, так и с дружка стащила, Любовной забавляются игрой, Смеются, млеют и пыхтят порой. На них я в щелку глянул осторожно И удалился с завистью немой: Лишь легкой жизнью наслаждаться можно [39] .

Значит, Жану де Бово известна эта баллада? Впрочем, тут сомневаться не приходится. Но, похоже, ему было известно и кое-что еще, потому что он усмехнулся и промолвил:

— Так-то вот, мэтр Франсуа Вийон. Кто способен на великое, способен и на малое.

— Я вас понял, — ответил Франсуа.

А через несколько дней к Франсуа, игравшему в публичном доме в кости, подошел человек и сказал, что его прислал Колен.

Франсуа тотчас встал, вышел вместе с ним и спросил, что случилось.

— А то, — на цветном жаргоне ответил ему посланец, — что кто-то заложил тех, кто взял Наваррский коллеж.

— Давно?

— Да уж больше недели. Колен узнал об этом от Ренье.

— А что Ренье?

— Ничего. Колен велел мне передать, — продолжал посланец, — что он в Монпипо, неподалеку от Мена. Это на тот случай, если у тебя будет в нем нужда.

— Спасибо.

Франсуа вернулся за стол, проиграл, выиграл, опять проиграл и, внезапно приняв решение, тихонько вышел из публичного дома, спокойно, словно ни в чем ни бывало, прошел через ворота Сен-Мишель и оказался среди полей.

Известие встревожило его. Но как все это произошло? Значит, кто-то проговорился? Кто-то выдал? Франсуа не знал, что и думать. Он ломал себе голову, пытаясь понять, кто бы это мог быть. Табари? Нет, невозможно. И тем не менее если кто-то рассказал про ограбление Наваррского коллежа, то это мог быть только Табари, чтоб ему в ад провалиться! Да, история получается… Что ж теперь делать? Куда податься? В Монпипо? Франсуа поначалу было так и решил, но потом раздумал. Шел он по полям уже долго и вдруг понял, что заблудился. Он огляделся. Справа виноградники, слева — поля под паром, деревья, дорога… Он направился к дороге, дошел до нее — то был обычный проселок, но когда он миновал несколько соломенных скирд, дорога разделилась на несколько еле заметных тропок, которые никуда не вели. Что же, возвращаться? По правде сказать, так бы и нужно было поступить, но начинало темнеть, и к тому же моросил дождик, уже изрядно вымочивший Франсуа, так что он немножко пал духом. И тем не менее он продолжал идти, но уж вправо, направляясь к виноградникам: они росли на холме, с которого можно будет осмотреться вокруг и сориентироваться. Что он за дурак, почему раньше об этом не подумал? Непроходимый дурак! Этак его тоже схватят, как того дурака Табари. И это будет достойным увенчанием его дурости…

— Ну уж нет! — буркнул он. — Это мы еще поглядим. Еще не все потеряно.

Стало совсем темно, и Франсуа остановился и принялся осматриваться вокруг, выглядывая, не забрезжит ли где огонек и не укажет направление, куда идти.

 

Глава XVI

Франсуа намеревался как следует отдохнуть в Сомюре, но вспомнил, что два года назад здесь схватили «ракушечников», и потому быстренько оттуда убрался. Он шагал по дороге, на ферме купил черного хлеба и сала, съел, запил водой и, не представляя, куда идти, сел на краю придорожной канавы. Солнце сияло вовсю и уже пригревало. Над землей курился пар, и за линией черных лоснящихся полей на горизонте дрожала зыбкая дымка. Было тепло. Во влажной траве бегали какие-то крохотные паучишки; над полями в неровном полете пролетали вороны, снижались на землю и принимались охорашиваться, разглаживать клювами перья, чистить, что-то выклевывали из них.

— Ну так что, к Колену идти? — произнес вслух Франсуа.

Он снова задумался, но решил, что стоит рискнуть и попытать счастья в одиночку, подальше от своих бывших дружков. Вот он во всем слушался их, подражал им, участвовал в их темных делах и к чему пришел? Он скитается по дорогам, убегает, скрывается и нигде не чувствует себя в безопасности. Франсуа глянул на себя — одежда мокрая, грязная, и ему стало стыдно. Все тело ломило. Он устал, чувствовал себя разбитым и с отчаянием и безнадежностью думал, что теперь обречен жить в одиночестве. Эти мысли наполняли его унынием.

Мимо него как раз проходили коробейники, их было несколько, и Франсуа принял решение. Он попросил позволения идти вместе с ними, а когда узнал, что они держат путь в Ниор, тут же наплел, что тоже направлялся в этот город, но прошлой ночью его ограбили, отняли очень дорогие гравюры, которыми он торговал. Коробейники молча слушали его, но чувствовалось, они не верят ни единому его слову, и в конце концов отказались взять его с собой. По правде сказать, Франсуа не слишком огорчился. Несколько следующих дней он присоединялся к группам паломников, монахов, горожан, и те не запрещали ему идти с ними, но после ночлега вставали пораньше и уходили первыми, оставляя его. Он никому не внушал доверия. Его внешность, привычка поглядывать искоса, молчаливость и даже, когда он вдруг пытался с кем-нибудь завести беседу, парижский выговор заставляли попутчиков немедля ускорить шаг, и если он продолжал идти следом, его просили отстать. Что бы он ни предпринимал, результат всякий раз был один и тот же. Ну а если бы он им сказал, что является магистром свободных искусств? Все было бы так же. Никто бы не стал с ним спорить. Ну а что до остального… «Бог вам в помощь». А потом бы они ускорили шаг…

В конце концов Франсуа осточертели все эти мужланы, с которыми он пытался как-то скрасить скуку долгого пути, и он замкнулся в собственных мыслях, но они приводили его в такое уныние, что незаметно для себя он принялся сочинять стишки на жаргоне «ракушечников» и читал их вслух сам себе.

На дело, жохи! Ночь без балдохи — Вот лучшая для вас пора, —

декламировал он, прилаживая шаг в такт ритму.

Кирнем немножко Перед дорожкой И на душник возьмем бобра, И пусть до самого утра Тубанит он и бздит в мандраже, Не смея даже Провякать: «Стража!» — Но все-таки не выйдет весь, Чтоб нам за лоха не подсесть.

— Как? Как? — раздался голос шедшего сзади монаха, который услышал последние строчки баллады. — Что это значит, «чтоб нам за лоха не подсесть»?

— Отстаньте! Не мешайте! — буркнул Вийон.

Но монах, вытаращив глаза, продолжал пялиться на него, и тогда Франсуа продекламировал уже гораздо громче:

Марухам в грабки Справляйте бабки, Не ботайте по фене зря И зырьте, нет ли где шныря [40] .

— Ах, вот оно что! — протянул монах. — По фене, значит? Теперь мне все ясно.

Слова монаха не насторожили Вийона. Он даже не обратил внимания на то, что монах куда-то подевался, однако когда вечером подошел к городку Сен-Женру, то увидел, что тот поджидает его на дороге вместе со стражником, а перед воротами стоит большая толпа горожан.

— О черт! — остановившись, пробормотал Франсуа. — Уж не меня ли они встречают?

Он попятился, рванулся в придорожные кусты, укрылся там, прислушался, услыхал, как вся толпа с криком ринулась за ним в погоню, и со всех ног помчался через поля. Он бежал, пригнувшись, чтобы не бросаться в глаза, сделал большой крюк, огибая Сен-Женру, и до самого наступления темноты мчался, как заяц, спасающийся от своры борзых.

Эта дурацкая история помешала ему задержаться подольше в Ниоре, отдохнуть в нем и развлечься. А в город между тем, кто верхом, кто на своих двоих, прибывали жонглеры, акробаты, коробейники, купцы — открывалась ярмарка. Улицы кишели праздным народом. Но Франсуа все-таки решил не рисковать. Он закупил, как тогда в Орлеане, лубков, гравюр, всякого другого товару, и продолжил странствие по дорогам, переходя из деревни в деревню, из городка в городок, однако с началом зимы неожиданно для себя обнаружил, что никакого барыша не получил и остался почти без денег.

— Вот это да! Куда же они подевались? — в полном недоумении сокрушался он.

А ответ был прост: ушли обычным своим путем. Торговец из него был аховый; он легко поддавался на уговоры и сбавлял цену, дарил детям картинки, а девушкам кружева; то же немногое, что ему удавалось выручить, тут же спускал в кабаках. И тут уж ничего не поделаешь. Деньги не держались у него в руках. Остановиться он не мог, пока не оказался без гроша. В результате пришлось чуть ли не задаром продать плащ, хотя из-за начавшихся холодов плащ был необходим ему, и вот, не зная, чем заняться и как заработать на жизнь, Франсуа под студеным ветром, который гнал по серому низкому небу тучи и по реке холодную рябь, шагал в Блуа.

В Блуа Франсуа надеялся предстать перед герцогом Карлом Орлеанским, привлечь его внимание стихотворением, написанным по его желанию и заказу, и добиться, чтобы герцог принял его к себе. И это была вовсе не беспочвенная надежда, потому что Карл Орлеанский любил поэзию и сам писал стихи, притом настолько блистательные, что по праву считался первым поэтом Франции. Этот шестидесятитрехлетний седеющий сеньор, туговатый на ухо, неизменно одетый в бархатный без меховой подбивки кафтан, жил жизнью мудреца в своем замке в окружении придворных, которым платил жалованье, время свое посвящал охоте, чтению, шахматам и изысканным беседам. Каждый их участник должен был сделать приношение Музам на заданную герцогом тему, после чего выслушать хвалы или критику в зависимости от того, что заслужил. Так почему бы и Франсуа не принять участия в этих беседах? Он отнюдь не невежественней других. Ну а что до того, сумеет ли он достойно держать себя в столь благородном собрании, то это он доказал недавно в Анже, так что ничуть не сомневался, что, если будет принят у Карла Орлеанского, в грязь лицом тоже не ударит.

Пришел он в Блуа в тот день, когда герцог праздновал рождение дочери, и это обстоятельство еще больше укрепило Франсуа в его намерениях. Он сочинил длинное стихотворение на ее рождение, отнес его во дворец, дождался ответа и получил три экю, а также приглашение предстать завтра перед Карлом Орлеанским, который пожелал познакомиться с ним.

«Похоже, мне везет», — подумал Франсуа.

Удача действительно улыбнулась ему. Герцог принял Франсуа чрезвычайно благосклонно, расспрашивал о его занятиях, жизни, стихах, о причинах, приведших его в Блуа, и под конец предложил, раз уж он оказался в этом городе, пожить у него в замке. Франсуа не стал отказываться. Его внесли в реестр, и Карл Орлеанский собственноручно написал на полях, какое жалованье кладет ему.

— Не благодарите меня, — сказал он Вийону, — и чувствуйте себя в моем замке как дома.

В ответ Франсуа склонился в низком поклоне, после чего герцог проводил его в просторную комнату, где находилось несколько человек, и представил его им в столь лестных словах, каких они никогда не слышали от своего покровителя. Эти люди — а все они были поэты — окружили Вийона.

— Так значит, вы пришли из Парижа? — поинтересовался один из них.

Его звали Фреде. В этом низеньком, словоохотливом толстяке под приветливой, располагающей внешностью крылась лукавая и коварная натура.

— Да, из Парижа, — ответил Франсуа.

— А скажите-ка мне, — визгливым голосом обратился к нему мэтр Атезан, который только что сам вписал имя Вийона в реестр на получение жалованья, — вы знаете герцога?

— Я знаю его по его стихам, — совершенно искренне ответил Франсуа, — и восхищаюсь ими. А вот как человека…

— Человек достоин поэта, — с важностью промолвил мэтр Атезан.

И тут же снова завел:

— А скажите-ка мне…

Но Франсуа, которого буквально разрывали на части, не расслышал нового вопроса.

— Вы поможете мне разобраться, что здесь и как? — обратился он к Фреде, когда прозвонил колокол, призывающий на обед. — Я во всем полагаюсь на вас.

Фреде взял его под руку.

— Идемте, — сказал он. — Я вам все разъясню, потому что, да вы сами увидите, — и тут он перешел чуть ли не на шепот, — нас тут окружают чудовища…

— Не может быть!

— Да, да! Чудовища и ничтожества, — подтвердил Фреде. — У герцога есть странная причуда: он приглашает под свой кров первого попавшегося рифмоплета, расхваливает его всем, на первых порах восторгается. Да вы сами все увидите! Но очень скоро новая игрушка ему наскучивает.

— А вас почему так это раздражает? — поинтересовался задетый за живое Франсуа. — Полагаю, вам не на что жаловаться. Ведь у вас тоже, наверное, был свой час?

Фреде взглянул на него.

— Позвольте, — произнес он, отпуская руку Вийона. — Кажется, меня зовут. Да, точно зовут. Я, с вашего позволения, пойду.

— Ступай к дьяволу! — бросил ему вслед Франсуа.

Тут как раз приблизился мэтр Атезан, и Франсуа повернулся к нему и, подделываясь под его нелепую и претенциозную манеру говорить, важным голосом произнес:

— А скажите-ка мне…

— Молодой человек, — прервал его Атезан, понявший, что его передразнивают, — вы зря это делаете. Потерпите несколько дней, а потом мы с вами поговорим.

Эти несколько дней Франсуа, который никогда в жизни не видел сразу столько поэтов и теперь мог составить о них мнение, прожил в состоянии непреходящего удивления. Все они люто завидовали друг другу, все были безумно обидчивыми, желчными и тщеславными, как павлины, несмотря на то что старались казаться тонкими и изысканными. Фреде не имел себе равных в умении обращать на себя внимание герцога, но когда тот проявлял интерес к кому-нибудь из его собратьев, начинал громогласно о чем-нибудь разглагольствовать либо демонстративно покидал зал. Однако был он отнюдь не бездарен, и Франсуа поразился, услышав его стихи, которые Фреде прочел, когда подошел его черед. Этот низкорослый безалаберный толстяк, самовлюбленный и болтливый, был одарен поразительной тонкостью ума, его стихи отличались приятностью слога, выразительностью, красочностью и живостью ритма. Франсуа не удержался и сказал ему об этом. А на следующее утро из-за Фреде, который пообещал разбудить его и не сделал этого, Франсуа пропустил мессу в замковой часовне, и монсеньор герцог обратил внимание на его отсутствие. Ну и черт с ним! Франсуа не держал зла на Фреде и не заподозрил ни в чем. Может же человек забыть. Но когда пришел черед Франсуа, и он встал и прочитал одну из своих баллад, Фреде не выразил никакого восторга. Ну и пускай. В конце концов он имеет право не любить стихи Вийона, даже считать их отвратительными, грубыми и простонародными.

Именно таково и было мнение Фреде, и он вполголоса поделился им со своими соседями, когда герцог Карл взял Франсуа под руку и вышел с ним из зала. Какой скандал! Уму непостижимо!

— Его светлость слишком тонок, слишком куртуазен, чтобы ему могли понравиться эти стишки, — кислым тоном высказался Фреде.

— Вы так думаете? Вы действительно так думаете? — выдохнул мэтр Атезан. — Значит, вы одного мнения со мной?

— Рифма неуклюжая, — продолжал Фреде, — в ней нет музыкальности…

— А какая небрежность!

— Вот именно!

— И до чего грубый, отвратительный стиль!

— А скажите-ка мне, — вновь счел необходимым вмешаться мэтр Атезан, — где вы видите в его балладе…

Но тут вернулся Франсуа. Он понял, что разговор идет о нем, но сделал вид, будто не догадывается об этом, и подошел к Фреде. Тот повернулся к нему спиной.

— Как вам угодно, — насмешливо бросил Вийон.

Видя, что и остальные поэты старательно избегают его, он сел, с минуту молча наблюдал за ними; выражение их физиономий страшно развеселило его, и он вдруг встал, расхохотался и выскочил из зала.

Да не сиди он без денег, он с превеликим удовольствием — тут уж никаких нет сомнений — наплевал бы и на герцога, и на Фреде, и на Атезана, и на замок и смотался бы отсюда, потому как очень ему были не по нраву все эти господа. Вот только куда податься? У него не было выбора. За дверьми зима, дует студеный ветер, реки и ручьи покрыты льдом, на полях глубокие снежные сугробы, так что смыться из теплого замка в Блуа было бы чистым безумием.

А здесь живешь, не боясь непогоды. Тебя к тому же кормят. Одевают. И даже жалованье платят. Нет, не такой он дурак.

Молодость уходит. Ему уже двадцать шесть лет, и он уже не бросается очертя голову во всякие дурацкие приключения, тем более что знает: потом придется в них раскаиваться. Злая фея, а может, звезда или недобрая планета, влияющая на его судьбу, наконец-то научили его, внушили, что надо держаться за то, что имеешь, а не бросать и гнаться сломя голову за тенью удачи. Он уже приобрел по этой части кое-какой опыт, и ему этого опыта вполне хватает.

И тем не менее при мыслях о Колене, который промышляет сейчас на большой дороге, и о Ренье, вынужденном скрываться, после того как было обнаружено, кто совершил ограбление Наваррского коллежа, на Франсуа порой накатывала тоска. Интересно, согласились бы давние его приятели оказаться на его месте, то есть в роли, если быть честным, слуги? Франсуа терялся в сомнениях. Иногда он решительно говорил «нет», отвергая эту нелепую идею, ведь Колен и Ренье постепенно превратились в его глазах в олицетворение, отваги, дерзости и непреклонности, а иной раз вдруг начинал думать, что, обладай его друзья, подобно ему, поэтическим даром, то, вполне возможно, и они поступили бы так же, как он.

Однако вопрос этот по-прежнему не давал Франсуа покоя, а жизнь, которую он вел в Блуа, казалась ему до того бессмысленной и тоскливой, что, вместо того чтобы почаще показываться на глаза герцогу и участвовать в поэтических состязаниях, он целые дни проводил на кухне, грелся у огня и попивал вино. Во всяком случае, такое времяпрепровождение имело хоть какой-то смысл. А когда ему говорили, что его место не среди челяди, и пригрозили урезать жалованье, он ответил, что предпочитает тех, кто услужает брюху, а не духу.

— Нет, это немыслимо! — развопился Фреде. — Какое неслыханное бесстыдство!

Так Франсуа дотянул до начала марта. Настала весна; дожди сменились солнцем, на деревьях в парке распустились почки, земля покрылась молодой сочной травкой.

Природа снова сбросила покров Холодных ливней, стужи и ветров И в кружевные облеклась уборы, —

мечтательно закатывая глаза и млея от стихов своего господина, декламировали придворные, когда их мог слышать герцог.

— Да, — заметил Франсуа, — дороги стали лучше.

Карл Орлеанский спросил:

— Дорогой Вийон, вы сейчас упомянули о дорогах. Вам так недостает их?

— Ах, монсеньор, — ответил Франсуа, — я давно уже пытаюсь сам понять это.

— И что же вы решили?

— Уйти, — тихо промолвил Франсуа.

Герцог не скрывал своего огорчения, а вечером принял Вийона в библиотеке и осведомился, что за причины заставили его принять решение покинуть Блуа.

— Нет никаких причин, — отвечал Франсуа. — Мне необходимы перемены. Я прихожу, ухожу… Простите меня.

— Быть может, — поинтересовался герцог, — это из-за того, что вас лишили жалованья?

Франсуа промолчал. Он поднял взгляд на старика герцога, который, зябко кутаясь и поставив ноги на грелку, сидел в кресле и с улыбкой смотрел на него, вздохнул и неопределенно развел руки.

— Я вас понимаю, — с чувством произнес герцог. — Жизнь моя клонится к закату…

— О, ваша светлость!

— Нет, нет, не возражайте. Она давно уже идет к концу, а вы, вы должны жить своей жизнью и следовать туда, куда она вас влечет. Это вполне естественно. А все эти люди, что окружают меня здесь и помогают мне в моих развлечениях, по сути, не живут. Вы достойны лучшей участи… И все-таки, — в голосе Карла Орлеанского проскользнула нотка затаенной печали, — остерегайтесь себя.

— Да, я знаю, — пробормотал Вийон.

— Вы можете зайти так далеко, пасть так низко, что, когда спохватитесь, будет уже поздно, — продолжал герцог. — Как видите, я неплохо осведомлен о вас.

Через день в зале поэтических состязаний состоялось большое празднество в честь Франсуа, и Карл Орлеанский, желая дать ему возможность блеснуть, предложил всем сочинить балладу вот с таким зачином:

У родника от жажды я стенаю.

Франсуа пристроился в нише окна, из которого за деревьями и аллеями парка виден был синеватый горизонт, Луара, зеленеющие поля, небо, и задумался над этим стихом, который мог бы стать девизом всей его жизни. В тишине слышался только скрип перьев по бумаге. Фреде с лихорадочным блеском в глазах повторял, отбивая ритм ногой:

— У родника от жажды я… У родника…

«С чего он может стенать! — с недоумением подумал Франсуа. — У него все есть, и он всем доволен. Разжирел, как боров. И жажды ему бояться нечего… он знает, где раздобыть вина».

Мэтр Атезан, который долго сидел и кусал ногти, вдруг осведомился, следует ли придерживаться общих понятий или же можно, используя тонкие намеки, живописать картину собственных вожделений.

— Делайте, как вам угодно, — услышал он в ответ.

Вийон сосредоточился. Все эти рифмоплеты вызывали у него какое-то странное тягостное чувство, но тут к первой, заданной герцогом строке присоединилась вторая, он начал писать, и первая строфа получилась на удивление легко. Он думал о жизни, что вечно обманывает его, о своих невзгодах, о жестокой судьбе, которая всякий раз, когда он думает, что ускользнул от нее, осаживает его, точно насмехаясь, и эти мысли словно бы вдохновляли его, помогали находить нужные слова.

Он перешел ко второй строфе:

В бесспорное я веры не питаю, За явь охотно принимаю бред, —

быстро завершил ее, приступил к третьей, потом к посылке, в которой, следуя идее, предложенной Карлом Орлеанским, позволил себе потребовать жалованье, затем кое-что выправил, уточнил некоторые строки и стал ждать, когда закончат остальные участники состязания, чтобы вручить герцогу свою балладу.

Чтение открыл сам герцог, и все стали слушать сочиненную им преснятину. Едва он закончил, раздались возгласы: «Ах! Прекрасно! Прекрасно! Как это тонко! Как изысканно! Очаровательно! Прелестно! Замечательные стихи!» Все просто заходились от восхищения. Рукоплескали. Просили герцога прочесть еще раз. Франсуа сидел с угрюмым лицом. И от герцогского пустословия, и от этих фальшивых преувеличенных восторгов ему было муторно, противно; он опасался, что его баллада — а читать ее должны были в самом конце — не будет иметь успеха. Не менее трепетно было воспринято окружающими сочинение мэтра Атезана, и Франсуа стало стыдно, оттого что человеческая глупость может дойти до такой степени, но тут снова установилась тишина, он стал слушать и в совершенном изумлении прошептал:

— Нет, это невозможно. Это ни в какие ворота не лезет.

Фреде надулся от важности. Полуприкрыв глаза, он легонько покачивался в такт своим стихам; он наслаждался ими, как неким божественным яством.

— Мой черед, — сказал себе Франсуа, а вокруг него все продолжали восторгаться и кадить фимиам толстяку Фреде. — Ну что ж, сейчас все переменится.

— Тише! — прозвучал чей-то голос.

У родника от жажды я стенаю, Хочу сказать «Прощай!» — кричу «Привет!». Чужбина для меня — страна родная. Надеюсь там я, где надежды нет; Хулу нежданно шлю хвале вослед; Лишь тем одушевляюсь, что мертво; Смеюсь сквозь слезы Бог весть отчего. Студь жжет меня…

Раздался негромкий ропот одобрения; все повернулись и смотрели на Франсуа.

Студь жжет меня, жара бросает в дрожь. Нагой, как червь, я славлю щегольство, Отвсюду изгнан и повсюду вхож [43] .

— Великолепные стихи, — медлительно произнес Карл Орлеанский.

Фреде закашлялся. Герцог продолжил чтение; после каждой строфы он останавливался, смотрел, какое впечатление она произвела на зал, и только потом переходил к следующей, и Франсуа, пораженный, что балладу его слушают без смеха и издевательских комментариев, облегченно вздохнул.

— Видите, как он усовершенствовался, — негромко бросил Фреде.

А герцог уже читал посылку, и Франсуа ждал, когда он дойдет до строчки:

Что я могу? Что? Жалованье брать.

Его беспокоило, как она будет воспринята, и действительно Фреде ахнул, словно бы от негодования, и объявил:

— Ну вот! Этим он все испортил.

— Я так не думаю, — сухо сказал герцог. — Франсуа Вийон превзошел всех вас.

С этими словами он подошел к Франсуа и, взяв его под руку, промолвил:

— Не обращайте внимания на дурное настроение Фреде, оно вполне объяснимо.

— Но неужели это не покоробило вашу светлость? — попытался оправдаться Фреде.

— Ничуть.

— И все-таки упоминание о жалованье…

— Он получит его, — отрезал Карл Орлеанский. — Мэтр Атезан! Так вот, мэтр Атезан… насчет жалованья… прошу вас, удвойте ему жалованье.

 

Глава XVII

От пребывания в Блуа у Вийона осталось лишь одно приятное воспоминание: о том майском утре, когда в радужном настроении и с туго набитым кошельком он покинул этот город. Нет, он и вправду был счастлив. Теперь ему ни перед кем не нужно отчитываться в своих вкусах, фантазиях, переменах настроения, слабостях. Он свободен от всех этих Фреде, Атезанов и даже от самого герцога, чья неимоверная страсть к поэзии едва не отбила у Франсуа охоту писать стихи… Франсуа понимал, что совершил безрассудный поступок, но тем не менее радовался, что совершил его.

Переправившись на другой берег Луары, он повернул направо и шагал все вперед и вперед по проселочной дороге и на четвертый день пути увидел вдали на фоне белесого неба силуэт колокольни буржского собора. Лента дороги вилась среди полей, зеленеющих молодыми всходами, лугов, изрезанных оросительными канавками, живых изгородей, зарослей кустарника, нырнула в лощину, потом поднялась по склону холма и уткнулась в городские ворота между толстенными башнями. В Бурже Франсуа провел пять дней, деньгами не сорил, тратил их с оглядкой и с легким сердцем снова пустился в путь. Приход лета застал его в Невере; там он продавал девицам лубки и гравюры, шелка и прочие ткани, правда, на сей раз требуя плату, а также торговал и собственными стихотворениями. Он переписывал их по два су за каждое, помогал покупателям заучивать их. Прожив в городе несколько дней, он опять отправился в путь, а поскольку определенного маршрута у него не было, шел он, куда глаза глядят. Подобно большинству бродячих торговцев, он таскал на спине короб; на постоялых дворах и в харчевнях раскладывал свой товар и, ежели за ним не приглядывали, пользовался этим, чтобы прихватить то, что плохо лежит.

А когда лето кончилось и начался сбор винограда, Франсуа прошел по берегам Соны до Лиона, затем вниз по течению Роны до Вьена, а оттуда, вполне довольный тем, как идет торговля, отправился в обратный путь; однако, идя по тамошней холмистой местности, залевил, заблудился и после долгих скитаний наконец вышел к верхнему течению Луары около Сюлли. Места здешние ему понравились. Он переходил с ярмарки на ярмарку вместе с разными подозрительными лжеторговцами, жонглерами, мошенниками, зубодерами и прочим сомнительным, но весьма живописным народом, стараясь не отбиться от них, и с большим удовольствием слушал их песни. Всю зиму он бродил по дорогам, иногда в унынии, ежели бывал голоден, но иногда, когда хорошенько выпивал, в радужном и веселом настроении. Теперь в коробе у него были не ткани, кружева и картинки, а куры да утки со свернутыми головами, которых он крал по ночам, окорока, а бывало, и кроличьи шкурки. Да, прелюбопытный торговец был этот Франсуа Вийон; очень он не любил, когда люди, намереваясь что-нибудь купить, просили его показать свой товар. В таких случаях он отвечал, что все подчистую уже продано одному богатому сеньору, либо разражался смехом, но если какой-нибудь покупатель отводил его в сторонку и любопытствовал, почем его куры или утки, Франсуа шепотом предлагал ему встретиться в конюшне, где и совершался торг.

И все-таки подобная жизнь стала несносной для него, и он с презрением смотрел на бродяг, которые поначалу так привлекали его, а теперь стали совершенно не интересны. Неужели ему предстоит из года в год шататься с ними с ярмарки на ярмарку, делить их развлечения, срамиться? Нет, это было бы чудовищно. Он бежал из Парижа, боясь оказаться в Шатле, но здесь его подкарауливают опасности куда страшней. Может, он и впрямь сошел с ума? Достаточно любой малости — какого-нибудь неосмотрительного, оплошного поступка, неосторожного слова — и все, считай, он в тюрьме. Господи помилуй! Франсуа Вийон трепетал от страха. В здешних местах он не знал никого, к кому мог бы обратиться за помощью, и уже предчувствовал, как его выдают палачу и босого, с веревкой на шее волокут на виселицу. Просыпался он в холодном поту. Он бросил своих сомнительных спутников, постарался забыть их развлечения и нравы, старательно избегал постоялых дворов, скитался по дорогам провинции Бурбонне — бессмысленно, без всякого плана и направления; единственное, что было у него, это рекомендательное письмо Карла Орлеанского монсеньору герцогу Иоанну Бурбонскому, и, решив, что пора, наконец, воспользоваться им, Франсуа, чувствовавший себя, как загнанный зверь, в конце 1459 г. пришел в город Мулен.

— Уф-ф! — вздохнул он. — Тут я чувствую себя гораздо лучше.

Франсуа явился в герцогский замок и сообщил принявшему его придворному, что прибыл из Блуа и был бы не прочь посмотреть столь приятный и очаровательный город, у которого такие высокие крепостные стены с бойницами, мощные, окованные железными полосами ворота, надежный подъемный мост и такие красивые каменные дома, увенчанные флюгерами с коваными гербами владельцев. Все тут ему нравилось, все внушало доверие, вплоть до девиза герцога — «Надежда», все полнило радостью. И он совсем возликовал, когда Иоанн Бурбонский принял его и подарил кошелек, в котором лежали шесть экю. Франсуа был на верху блаженства; он объявил, что желает быть подданным столь благородного и щедрого сеньора, вспомнил, что происходит по отцу из Бурбонне, и, почти убедив себя, что лучшего места для жизни ему не найти, не упустил ничего, чтобы рассеять это убеждение.

К сожалению, жизнь при дворе магната, будь то в Блуа или Мулене, налагает определенные обязанности, с чем Вийон никогда не мог смириться; очень скоро он узнал, что хоть тут нет никаких Фреде, придется терпеть секретаря герцога Жана Роберте, его бальи д’Юссона, Гийома Кадье, клирика, занимавшегося герцогскими счетами и финансами, а также множество прочих умников, которые смотрели на него свысока.

— Это не вы ли автор некой баллады, которую его высочество получил от монсеньора Карла Орлеанского? — пренебрежительно интересовались у Франсуа.

— Да, я, — отвечал он.

Иоанн Бурбонский поначалу всячески хвалил его, но Франсуа был гораздо моложе герцога, сложения тщедушного, внешность имел невзрачную, занимался только поэзией, был скрытен, держался сдержанно; все это не слишком нравилось герцогу, и он вскоре охладел к нему.

— Пора мне озаботиться своим жалованьем, — с горечью сказал себе Вийон.

Обратиться за помощью и советом было не к кому, и почти месяц мрачных раздумий ни к чему не привел. От шести экю, полученных от герцога, остались одни воспоминания. Три экю перешли к портному, сшившему Франсуа приличное платье, два других — кабатчику, а последняя монета ушла на некую особу сомнительного поведения, которой увлекся Франсуа. А что он будет делать в Мулене без денег? Бедняга поэт старался не думать об этом. Целые дни он проводил у себя в комнате, вышагивая из угла в угол и грезя, но мысли о деньгах все равно не отпускали, и чтобы чем-то занять себя, он сочинял стихотворение.

Развлечения здесь, по мнению Франсуа, были довольно жалкими, и по вечерам он томился от скуки, поджидая минуты, когда можно будет напиться, как в Блуа, и пытаясь привлечь к себе внимание герцога. В кармане у него лежало прошение, написанное в стихах, и он лишь выжидал благоприятного момента, чтобы прочесть его.

Высокородный принц, —

начал он вполголоса, не отрывая взгляда от Иоанна Бурбонского.

Высокородный принц и мой сеньор…

Но Иоанн разглагольствовал об охоте, о поездке, которую он собирался предпринять, о турнирах, о любви; придворные изощрялись, стараясь польстить ему, вставить реплику, развеселить, вызвать смех, и тогда Франсуа, у которого лопнуло терпение, дерзко выступил вперед и произнес:

— Если ваше высочество позволит, я прочту балладу.

— Что? — непонимающе спросил герцог. — О чем?

— О некоем Франсуа Вийоне, который жаждет рассказать вам о своем горестном положении.

И он стал читать:

Высокородный принц и мой сеньор, Могучий отпрыск королевских лилий, Я, Франсуа Вийон, тот стихотвор, Которого за труд его лишь били, Вас письменно молю, чтоб поспешили Вы снова мне взаймы хоть малость дать…

— Продолжайте, продолжайте, — сказал герцог, — я слушаю.

Франсуа после недолгого колебания продолжил:

И помогли с нуждою совладать, А я согласен жизнью поручиться, Что вас с уплатой не заставлю ждать — В урочный день заем верну сторицей [47] .

Голос его постепенно окреп, а поскольку Иоанн Бурбонский счел весьма остроумным подобный способ попросить денег, дочитал балладу до конца, после чего склонился в поклоне и удалился.

— Где же он? — спрашивали дамы. — Убежал?

Герцог велел разыскать его.

— Мэтр Франсуа Вийон, — обратился он к поэту, — для меня будет истинным удовольствием после столь ловко и изящно составленного прошения прийти вам на помощь.

— Мне стыдно, монсеньор, — пробормотал Франсуа.

— Ступайте, и будьте спокойны, — заверил его герцог. — Я глух только к дурным стихам.

На следующий день поэту были выданы десять экю. Франсуа был потрясен; он считал и пересчитывал монеты, потом положил их в кошелек и поспешил преклонить колени перед герцогом и поблагодарить его. Иоанн Бурбонский поднял его с колен, но Франсуа поймал его руку и поцеловал, и тогда герцог покровительственно потрепал его по щеке и осведомился:

— Вам нравится здесь?

— О монсеньор, — ответил Вийон, — кресты, что стоят при дорогах, ничто в сравнении с крестами, выбитыми на этих монетах.

— Быть может.

— Испытайте меня, монсеньор! — воскликнул Франсуа.

— Мы посмотрим, — сказал герцог.

И после небольшой паузы добавил:

— От моего кузена Карла Орлеанского мне известно, что вас можно удержать зимой, а с весной на вас уже нельзя рассчитывать.

— О, это зависит…

— Весна наступит через три месяца.

— Да, — кивнул Франсуа, — через три месяца будет апрель.

— И вы уйдете?

— О, я уверен в противоположном!

— Скажем, через четыре месяца, — улыбнулся герцог.

Действительно, с наступлением тепла Франсуа, которому осточертело в Мулене, направился в Орлеан. Он надеялся повстречаться там с Белыми Ногами, узнать у него новости о Колене, а если удастся, повидаться со старым своим другом и услышать от него, может ли он возвратиться в Париж. Вполне возможно, после четырех лет дело об ограблении Наваррского коллежа предано забвению. Франсуа всем сердцем желал, чтоб так оно и было. Терпение его истощилось, и ему казалось, что прошла целая вечность, так что можно безбоязненно возвращаться к своим друзьям и никогда больше не разлучаться с ними. А может, он зря с ними расстался? Снедавшие Франсуа неуверенность и беспокойство, заставили его забыть всякую осторожность. Он пал духом, ему так не терпелось ощутить локоть своих давних приятелей, во всем полагаться на них и делить их судьбу. Чего он добился за эти четыре года? Ничего! Жизнь, считал он, пошла насмарку, и от этого на душе у Франсуа было тоскливо. Боясь оказаться на виселице вместе с «ракушечниками», он превратился в жалкого нищего, в ничтожного воришку, да нет, дело обстоит гораздо хуже — в придворного лизоблюда, наемного рифмача, и теперь он испытывал от этого унижение: ведь ежели Колен когда-нибудь вдруг поинтересуется, чем он все эти годы занимался, ему просто не отыскать ничего, чем бы можно было похвастаться.

Однако, войдя в городские ворота Орлеана, Франсуа взял себя в руки. Он отправился на постоялый двор, где останавливался Белые Ноги, и спросил комнату, назвавшись вымышленным именем; хозяин тут был новый, и Франсуа вновь пал духом, не зная, что же теперь делать. Гуляя по городу и ловя на себе пристальные, испытующие взгляды, он внезапно почувствовал страх. Неоднократно ему казалось, будто за ним кто-то идет, и он боялся обернуться, а под вечер, взбешенный собственной трусостью, Франсуа отправился в заведение, к той женщине, с которой когда-то провел ночь.

Дверь отворил незнакомый человек.

— Что вам угодно? — любезно осведомился он.

Вийон попятился, намереваясь уйти, но человек загородил ему дорогу.

— Я вижу, вы молчите. Так что же вам угодно?

— Я, наверно, ошибся, — промямлил Франсуа.

— Но вы кого-то хотели повидать?

— Нет, нет… никого.

— А может, вы ищете Жаклин, которая жила тут еще прошлой зимой? — поинтересовался незнакомец.

— Да нет… я не знаю…

— Такую блондинку, — ухмыльнувшись, уточнил человек. — Ее, да? Приятная блондинка, немножко толстоватая? Конечно же, ее! Ну что ж, придется вам сообщить: она мертва.

— А остальные? — вырвалось невольно у Франсуа.

— Остальные…

— Они уехали?

— Нет, они здесь. В тюрьме.

— В тюрьме? Вы шутите?

— Какие уж тут шутки. Они были связаны с весьма странными личностями, не правда ли? С грабителями. С разбойниками. С опасными разбойниками… Вот их и посадили в тюрьму.

Вийон глянул на этого человека, недоверчиво покачал головой, в молчании спустился по ступеням и очутился по улице.

— Господи, спаси и помилуй! — прошептал он, в унынии бредя мимо лавочек и не замечая, что на этот раз за ним и вправду следят. — Похоже, я разворошил осиное гнездо, и мне надо смываться.

На постоялом дворе он поужинал без всякого аппетита, засветло лег спать, но спал плохо, просыпался, а, встав рано утром и решив, что отсюда надо убираться, расплатился с хозяином и торопливо собрал свои пожитки. Его не отпускало ощущение, что он идет по краешку пропасти. У него тряслись поджилки, в ушах стоял невыносимый звон, он не осмеливался смотреть на прохожих.

«Лучше бы я отправился в Монпипо», — подумал он.

Он шагал, никуда не сворачивая, и уже был недалеко от городских ворот, как вдруг словно бы случайно ему повстречался тот самый человек, что вчера сообщил о смерти Жаклин. Он узнал Франсуа и направился к нему с протянутой рукой, но Франсуа самым дурацким образом отскочил в сторону и ускорил шаг, и тогда этот человек, пошел следом за ним.

«Если на этот раз мне удастся удрать, это будет чудо», — в отчаянии подумал Вийон.

А незнакомец не отставал от него. Франсуа слышал его шаги, чувствовал его присутствие за спиной, и его охватил чудовищный, необъяснимый ужас. Однако в проеме арки ворот между двумя башнями уже виден был мост, а за ним — дорога, зеленые поля, солнце, вольная воля. Но нужно было еще пройти под сырым, усеянным каплями сводом этой арки, перейти через мост. Франсуа трясло от страха. Он пробирался между женщинами, которые несли на головах корзины, ремесленниками, крестьянами, ведущими под уздцы запряженных в телеги лошадей, как вдруг, видимо, по знаку его преследователя — дорогу ему заступил стражник и спросил, куда он держит путь.

— В Блуа, — ответил Вийон.

— Задержите его, — раздался у него за спиной голос, и Франсуа обмер от страха.

Он обернулся. Голос принадлежал его гонителю, который приказал стражнику взять Вийона и следовать за ним.

— Никуда я с вами не пойду! — попытался протестовать Франсуа. — По какому праву? Что я вам сделал? Ну скажите, скажите мне! Я ничего такого не совершил. Куда вы меня ведете?

Однако, увидев заполненный толпой Птичий рынок и высокое здание, занимающее целиком одну сторону рыночной площади, Вийон понял, куда его ведут. Он уперся, стал умолять стражника отпустить его, кричал, упал на землю. Его волоком дотащили до ворот тюрьмы, втолкнули в комнату с низким сводчатым потолком, а там, поскольку он не прекращал кричать, за него взялись двое тюремщиков и хорошенько избили.

— Ну как, успокоился? Перестанешь вопить? — поинтересовался один из них, здоровенный верзила.

— Сжальтесь! Не бейте меня! — простонал Франсуа.

— А кто тебя бил? — издевательски ухмыльнулся второй. — Мы, к примеру, и пальцем тебя не тронули. У тебя, видать, с головой не все в порядке. Ну ладно. Вставай, пошли.

Они провели его вниз по лестнице в подземелье и силой, несмотря на сопротивление, втолкнули в каземат.

— Сжальтесь! Сжальтесь надо мной! — рыдал Франсуа. — За что? Ответьте, за что меня бросили сюда? В чем я виноват? Чего хотят от меня? Скажите, что со мною будет?

Три дня Франсуа стенал и плакал, не зная, за что его бросили в темницу, но когда на очной ставке его свели с товарками покойной Жаклин, которые тут же узнали его и объявили, что он был у них вместе с Белыми Ногами и еще каким-то человеком, чьего имени они не знают, он сразу понял, что пропал, пропал окончательно, и ему почудилось, будто пришел его последний час.

Было это 19 июня 1460 года. На следующий день ему учинили допрос по поводу показаний обеих девиц и опять устроили очную ставку с ними, на которой они снова подтвердили все, что показали вчера, а на его мольбы не губить его и отказаться от показаний отвечали молчанием. Поскольку Франсуа продолжал запираться, его подвергли пытке, и он все признал. Да, правда, он провел одну ночь в непотребном доме у этих девок, и там был Белые Ноги и еще какой-то человек, которого он знать не знает, потому как больше он с ними никогда не встречался. Делая это признание, Франсуа заливался слезами и умолял смиловаться над ним. Писец, который при свете подслеповатой лампады составлял допросный протокол и записывал каждое его слово, несколько раз вынужден был попросить его говорить не так быстро, поскольку он за ним не поспевает. Затем протокол был зачитан Франсуа, и ему пришлось подписать его. Однако еще дважды — 23 июня и 2 июля — его подвергали пытке, требуя рассказать все, что ему известно о злоумышленнике по кличке Белые Ноги, и в конце концов, не выдержав боли, он стал давать показания.

— Я пропал, — в отчаянии бормотал Вийон, сидя в камере. — Господь отвернулся от меня. Меня вздернут. Что бы я ни делал, мне конец. Ах, Франсуа, бедняга Франсуа, не слишком-то ты обременишь своим весом веревку, на которой повиснешь. И мертвый, ты будешь не весомей живого и ничуть не мудрей.

О, как ему было страшно! Ночи напролет он дрожал как в лихорадке, покрытый холодным потом, или же кричал, призывая на помощь, бегал по камере из угла в угол, катался по полу, рыдал, разговаривал с незримыми собеседниками, а то вдруг непонятно с чего ободрялся, но потом снова ждал, когда его выдадут палачу. Однако бывали мгновения, когда он молился Пресвятой Деве, прося ее не оставить его в смертный час. И тогда на него нисходил великий покой. Но гораздо чаще он проклинал всех и вся и, когда слышал в коридоре, ведущем к казематам, глухой отзвук шагов, кричал, исполненный ужаса:

— Это за мной?

— Да, — услышал он однажды в ответ от тюремщика. — Выходи, Франсуа Вийон. То-то ты будешь счастлив.

— Бог покарает вас: грешно так шутить над несчастным, — дрожащим голосом промолвил Франсуа.

— Ладно, давай выходи.

— Зачем?

— Ты свободен, — сказал тюремщик. — Герцог Карл Орлеанский, герцогиня и маленькая принцесса Мария вчера приехали сюда и помиловали некоторых преступников.

Франсуа пришлось ухватиться за стену, так это известие потрясло его. Он молча пошел за тюремщиком, и пока исполнялись всякие формальности, связанные с его освобождением, стоял бледный как мел, спрашивая себя, не снится ли это ему. Город был украшен, звонили колокола, и Франсуа, все еще внутренне дрожа от не отпускавшего его промозглого холода подземного каземата, пошел вместе с праздничной толпой, распевавшей «Рождество! Рождество!» в честь герцога Карла, и оказался на площади, где девушки разбрасывали цветы, а лучники сдерживали горожан, которые давились, чтобы полюбоваться герцогским кортежем. До вечера Франсуа бродил по городу и несколько раз ему удалось увидеть маленькую герцогиню Марию; в длинном, шитом золотом шелковом платье, она с чрезвычайно важным видом рассылала воздушные поцелуи. Ей было всего три года. Франсуа вспомнил, что родилась она в тот самый день, когда он пришел в Блуа, и подумал, что маленькая герцогиня уже дважды спасла ему жизнь. От этой мысли он возликовал, ему стало весело, он плясал и пел, славя Рождество вместе с горожанами. В душе Франсуа родилась уверенность, что в присутствии этой девочки Провидение благосклонно к нему, и он сочинил в ее честь и дабы восславить ее стихотворение, в котором выражал свою благодарность и просил позволения служить ей.

— Я обязан вам, — говорил он на следующий день, преклонив перед ней колени, — равно как и вашему благородному отцу — его светлости герцогу Орлеанскому, тем, что вновь вижу свет дня, и потому прошу принять меня к себе на службу все равно кем, и вы увидите, что у вас не будет более преданного и ревностного слуги.

— Но, дорогой Вийон, — обратился к нему герцог, — я с удовольствием удержал бы вас на своей службе.

Франсуа поднялся с колен и сокрушенно сказал:

— Я был безумен, монсеньор. Я был не в силах сидеть на одном месте.

— Ну а сейчас?

— Вы видите, каким я стал, — с горечью ответил Франсуа.

Карл Орлеанский взглянул на него, покачал головой, отвел в сторону, вручил пять экю и, когда рассыпавшийся в благодарностях Вийон почтительно спросил, какое решение принял на его счет монсеньор, милостиво промолвил:

— Отправляйтесь в Блуа. Мы там будем через неделю, и если с помощью Божьей я могу вам помочь, то помогу, ибо для этого самое время.

 

Глава XVIII

Однако спустя два месяца Вийон был, увы, не в Блуа среди придворных в богатом герцогском замке, приятную и беспечную жизнь в котором он только сейчас по-настоящему оценил, а в Мёне, в оковах, в каменном тюремном мешке, куда не проникал свет дня. Он не сумел преодолеть искушения и сразу после Орлеана помчался в Монпипо, где Колен, бывший хозяином тамошних мест, первым узнал его. Франсуа вспоминал, как, увидев его, суровый Колен бросился ему навстречу, обнял, а потом поведал о судьбе Ренье: три года назад его выследили, схватили, судили и повесили, а его сестры, хлопотавшие об указе о помиловании, так и не смогли спасти брата. Когда они явились с указом, Ренье уже болтался на виселице, верней, его поспешили выдать палачу, и когда на другой день после казни сестры принесли помилование, им сказали, чтобы они шли к новой виселице, поставленной специально для казни Монтиньи, и посмотрели, там их брат или нет.

— Гады! — с ненавистью воскликнул Колен. — Подохнуть — это ничто, все там будем, но ведь он мог спастись, а они его прикончили трусливо, по-предательски. By God!

И еще Франсуа вспоминал, как Колен расставлял вечером своих людей, готовясь напасть на путешественников. Да он и сам участвовал в нескольких разбойничьих нападениях, и это ему пришла однажды ночью мысль для обмана поставить два трупа за живой изгородью. А потом, бродя по окрестностям, он обнаружил в Бакконе на парижской дороге церковь и зашел в нее. Ох, как сейчас Франсуа проклинал эту церковь! Не соблазнись он тогда потирами и золотыми сосудами, кувшинчиками для елея, церковными облачениями да сундуками, набитыми всяким добром, не мыкал бы он горе в мёнской темнице, да и Колена тоже не схватили бы, а в том, что его схватили, не было никаких сомнений. Да, на свою беду взломали они тогда дверь церкви, и хотя Франсуа удалось смыться, он понимал, чувствовал, что его все равно поймают. Целую неделю он бегал, как заяц, ища, где бы укрыться в этих местах, которые, к несчастью, он плохо знал. Обложенный со всех сторон, он прятался в лесу, не смея высунуть оттуда носа, и вдруг наткнулся на одного из парней, который был с ними, когда они пытались взять бакконскую церковь; он спросил его, куда ведет дорога, проходящая через лес.

— По этой дороге, — ответил тот, — ты придешь прямиком в Мён.

— Ну и…

— Я ходил туда. На мосту стоит стража.

— А за Мёном?

— Орлеан.

Франсуа поморщился.

— Но ежели обходить город, — продолжал объяснения парень, — то на перекрестке с нижней дорогой, что ведет к Луаре, ты увидишь… виселицу.

— Виселицу?

— Да, а на ней Колена.

— Ты что!

— Точно тебе говорю, это он. Можешь сам сходить посмотреть. Только если тебе дорога твоя шкура, будь осторожен, проходи и не останавливайся.

Франсуа тотчас бросился со всех ног к Мёну и, когда спустились сумерки, увидел на виселице почерневшего, распухшего Колена и сразу узнал его. Он висел там вместе с еще несколькими казненными; глаза вылезли из орбит, один лопнул, во рту кишат мухи, нос заострился, длинная рубаха обтягивала чудовищно вздувшийся живот. Франсуа подошел к нему, дотронулся, стал с ним разговаривать, словно Колен мог слышать его, и не заметил, как к нему приблизились двое вооруженных людей, схватили, повалили на землю, связали, заткнули рот кляпом и погнали в замок.

О, сколько раз после этого страшного часа Франсуа мысленно переживал тот миг, когда увидел повешенного Колена! Он не переставая думал о нем. Страшное впечатление от этой картины не отпускало его. Колена повесили, Ренье повесили, он остался последним из их троицы, но скоро настанет и его черед, скоро и его вздернут на виселице. Этого не избежать. Всякий раз, когда отворялась дверь его камеры и входил монах, который раз в два дня приносил ему краюшку хлеба и кувшин волы, Франсуа спрашивал:

— Скоро уже?

Монах не отвечал. Он уходил, закрывал вторую дверь наверху лестницы тюремной башни, и дневной свет, что на мгновение проникал в каменный мешок, гас. Вийон принимался за еду. Прикованный цепями за ноги к стене, он, скрючившись, медленно жевал хлеб и думал, думал…

Нет, он ничуть не боялся умереть. Он был готов к смерти. Он вспоминал своих казненных друзей. И все-таки… Нет. Нет. То был не страх. Это тоже была жизнь, жизнь в полном неведении, заставлявшем его иногда приходить в ярость, терять мужество, кричать монаху, что если монсеньор д’Оссиньи хочет сперва поиметь его, то пусть не надеется, ничего у него не выйдет. О, Франсуа отлично знал, что за человек мёнский епископ. Ему рассказывали про него: гнусная тварь, изверг, трус, а когда монах в ответ на исступленные вопли предлагал Франсуа помолиться Богу, дабы тот смилостивился над ним, он орал в ответ:

— Заткнись! Если бы Бог и вправду был справедлив и творил свой суд, он начал бы с вашего епископа. Вся беда моя в том, что я оказался в его лапах.

А в одно из утр Франсуа привели в большую залу, и официал допрашивал его о попытке ограбления церкви в Бакконе и об его участии в этом преступлении. Франсуа честно отвечал на все вопросы, ничего не скрывая. Но тут официал спросил его, не состоит ли он в банде «ракушечников»; Франсуа стал яростно отрицать, и тогда ему посоветовали сказать правду, ежели он не хочет ухудшить свое положение. Франсуа же ответил, что даже не понимает, о чем его спрашивают.

— Подумайте, — елейным тоном порекомендовал ему официал. — В вашем положении это признание большого значения не имеет. Ну так как?

— Нет, — отрезал Франсуа.

— Вы совершаете большую ошибку, — все тем же елейным тоном промолвил мэтр Этьен Плезанс. — Мы можем принудить вас говорить.

— Но я клянусь вам…

— Не клянитесь!

И вдруг, резко сменив тон, мэтр Плезанс бросил:

— Так что вы решили: да или нет?

Франсуа опустил глаза.

— Если надо признаться в чем-то, чего вы желаете, — через силу выдавил он из себя, — я готов. Только ради Бога скажите сперва, что я вам должен отвечать.

— Это уже куда разумней, — объявил официал и извлек подписанное Вийоном признание, которое тот сделал в прошлом году в Орлеане. — Итак, мне нужно знать, — и он сделал знак палачу и его подручному приблизиться, — где мы можем найти злодея по прозвищу Белые Ноги, упомянутого вами в этих ваших показаниях.

— Мэтр! — воскликнул Франсуа.

— Вам это неизвестно, да?

— Помилуйте! — простонал перепуганный Франсуа. — Я всего лишь раз видел этого человека. Было это однажды вечером в Орлеане, там еще был Колен. Мы встретились на постоялом дворе, названном мною в этих моих показаниях, а потом он нас повел в непотребный дом, который я тоже назвал. И это все. Именем Господа нашего Иисуса Христа, умоляю вас, велите этим людям уйти: мне нечего вам больше сказать, я ничего не знаю…

Франсуа был в таком ужасе от мук, ожидающих его, что хотел броситься к ногам мэтра Этьена Плезанса, но официал сделал знак палачам, и те, схватив несчастного узника, положили его на кобылу, связали по рукам и ногам и вздернули на дыбу.

— Ради Бога, сжальтесь! — закричал Франсуа.

Его тело захрустело, стало вытягиваться, удлиняться, и из груди у него вырвался звериный крик боли. Это было чудовищно. Его подтягивали вверх, и ему казалось, что все у него трещит, рвется. Рвутся мускулы. Трещат кости. К ногам ему привязали груз, и груз тянул его вниз, но все не мог коснуться пола, потому что палачи постепенно, не спеша подтягивали Франсуа все выше и выше.

— Мне больно! Больно! — стонал Франсуа. — Боже, какая боль! Я не вынесу! Спасите!..

Запястья, стянутые веревкой, на которой его подтягивали, жгло, как огнем; ему казалось, будто пальцы у него разбухли и вот-вот лопнут. И голова тоже. Ощущение было, будто руки его, вывернутые в плечевых суставах, переполнились кровью, и, еще минута, и она вырвется наружу. Дышать было нечем; глаза застилала красная пелена; в голове словно бы бил молот, и с каждой секундой все чаще и все громче; во рту был привкус земли. Сознавал ли он что-нибудь? Он просто ощущал непереносимую боль, и выл, выл, не переставая; каждая клеточка, каждый нерв бедного его тела, вздернутого на дыбу, превратились в комок боли. Он уже был не человек, а жалкая, страждущая, раздираемая плоть, корчащаяся под пыткой, плоть, которую старательно, трудолюбиво терзали, так что вся она стала одной невозможной мукой. Франсуа в последний раз по-звериному взвыл и обмер. Очнулся он у себя в камере, рядом с ним кто-то сидел.

— Кто ты?

То был монах.

— Пить… — еле слышно прошептал Франсуа.

Монах поднес ему ко рту кувшин с водой. Франсуа сделал несколько жадных глотков и вдруг, вспомнив, что ему пришлось вынести, взглянул на свои руки — сперва на одну, потом на другую; он долго их разглядывал, ощупывал, потом закрыл глаза и опал на солому.

— Если бы вы ответили на вопрос мэтра Этьена Плезанса, — равнодушным голосом промолвил монах, — вам не пришлось бы испытать такие страдания.

— Уходи…

— Но это ведь была не самая страшная пытка. Вовсе нет. Вас всего-навсего вздернули на виску, но раз вы ничего не сказали, вас придется снова пытать.

— Холодно… — прошептал Франсуа.

— Впрочем, как знаете, — буркнул монах. — У вас будет неделя передышки, а потом — не забывайте этого — вам снова придется подняться наверх.

— Да уйди ты! — простонал Франсуа. — Уходи! Убирайся!

Через день монах принес хлеб и воду, и Франсуа совершенно неожиданно поинтересовался, хорошая ли погода наверху.

— Вы бы лучше думали не о погоде, а о мэтре Этьене Плезансе, — с угрюмым видом посоветовал монах.

— А чего о нем думать, — бросил Франсуа. — Я и так все про него знаю. Он будет меня пытать.

— Но вы могли бы избегнуть пытки…

Вместо ответа Франсуа отвернулся к стене и, прикинув, что у него есть еще четыре дня, прежде чем его снова поведут на допрос к официалу, сказал себе, что по крайней мере эти четыре дня он будет жив. После страданий, что он претерпел, в нем произошел какой-то переворот. Он больше не думал о смерти, Совсем даже напротив. Его поддерживала непонятная зыбкая надежда. Он подумал, что если вынесет пытку, то у него, возможно, будет неделя передышки перед следующей, и это отдаляет его от петли, потому что господа дознаватели, похоже, уперлись в намерении вырвать из него желаемые сведения. Достаточно не поддаться им, а потом, продемонстрировав свое упорство, добиться, чтобы они освободили его, и тогда он сообщит им, где укрывается Белые Ноги. Ему приходили в голову самые несуразные планы, и он верил в них, воспарял духом, но когда его вторично подняли на виску, у него хлынула кровь из ушей, носа, рта, и он уже решил, что ему и впрямь пришел конец. После третьей пытки он больше девяти часов валялся без сознания в своей темной камере, и не было никого рядом; его полумертвое истерзанное тело дрожало как в лихорадке. Увидь его кто-нибудь из прежних знакомых, они не узнали бы его. Лежа на каменных плитах пола, он проплакал всю ночь, полный ненависти и отчаяния, но пыткам его больше не подвергали, зато оставили на пять дней без еды и питья в полном одиночестве и мраке, и он, непонятно каким чудом остававшийся в живых, возблагодарил небо за то, что оно поддерживает его. Он превратился в собственную тень, но тень эта шевелилась, ползала по камере, дышала. Тень эта не желала умирать, она боролась, цеплялась за жизнь и однажды, поддавшись безумной надежде, возопила стихами:

О, сжальтесь, сжальтесь надо мной!

Никогда еще, даже в Орлеане, он не испытывал большего страха, не чувствовал себя таким ничтожным. И тем не менее в этом каменном мешке, куда вверг его мэтр Этьен Плезанс, надеявшийся когда-нибудь вырвать из него сведения, которые, как подозревал этот его мучитель, он упорно скрывает, Вийон победил и себя, и его. От горячки, вызванной голодом, лихорадкой, лишениями, в нем рождались сгихи, и он повторял их вслух раз по десять кряду, чтобы запомнить, не забыть. Странно все это было. Эта горячка проявлялась насмешливостью, разнузданностью, прихотливостью, продиктовав ему печальный вопрос:

Кто сбил тебя с пути?

и нежданный сумасбродный ответ:

Кто сбил тебя с пути? — Нужда моя.      Влияние Сатурна с юных дней      Гнетет меня. — Что за галиматья! —

возмущается сердце в придуманном поэтом пародийном споре между духом и материей, который он представил в форме баллады:

Лишь человек кузнец судьбы своей, И Соломон писал не зря, ей-ей: «Мудрец влиять способен несомненно На роль светил небесных в жизни бренной». — Не ври. Никто другим не волен стать. — Неужто? — Да, таков закон вселенной. — Тогда смолкаю я. — А мне плевать [49] .

В ней было все — язвительность, точность, незаменимость каждого слова, свобода в переброске репликами, ритм, характер. Да, в этих стихах во всем чувствовалась рука Франсуа Вийона, и в иные мгновения среди бед и скорбей ему вдруг казалось, будто они растекаются у него по венам, подобно огню, и высвобождают его из жуткой реальности. В них был весь он, подлинный, неподдельный, не таящийся, скорый на ответ, насмехающийся над советами, какие ему давались, и отвечающий в конце каждой строфы неизменным: «А мне плевать».

И все-таки неужто ему и вправду было плевать? Впереди ждала виселица, и все раздумья кончались тем, что Франсуа с горечью и ужасом говорил себе: в конце концов настанет день, когда ему наденут на шею петлю, а потом палач вышибет у него из-под ног скамью, и он запляшет в пустоте, как плясали тысячи до него, прежде чем петля окончательно его удушит. Господи всемогущий, если бы ты дал сил плевать и на это! Ничего другого Франсуа уже не боялся. И вот однажды утром его разбудили шаги в коридоре. Он вздрогнул, прислушался. Открывались двери соседних камер, звякали цепи, которые снимали с узников, и у Франсуа по спине побежали ледяные мурашки; он встал на колени, слушая, как монах расхаживает по коридору, громко выкликает имена узников и подгоняет их к выходу:

— Фирмен Мао! Антуан и Никола Камюз! Лемерсье! Быстрей! Быстрей! Шевелитесь!

Франсуа скулил, исполненный невыразимого животного ужаса.

— Вы тоже, — бросил ему монах, входя в камеру. — Вставайте. Бог смилостивился над вами.

— Каким образом?

— Направил в Мён короля Франции.

— Короля Карла?

— Да нет же! Людовик Одиннадцатый, — ответил монах. — Король Карл преставился, и теперь у нас королем Людовик. Так что выходите. И благодарите Бога.

Франсуа вывели в замковый двор, в углу которого стражники окружали кучку узников, которые после мрака своих казематов щурились, привыкая к дневному свету, и даже не осмеливались радоваться; они молчали и исподтишка переглядывались.

— Господь благ, — вдруг произнес один из них.

И все машинально хором повторили эти слова; только когда монах, выведя из подземелья последнего несчастного, зачитал им указ о помиловании, подписанный королем Людовиком в честь своего восшествия на престол, они оживились, ожидая, когда откроют ворота и выпустят их.

Франсуа Вийон стоял посреди двора. Его мучило удушье. Он смотрел на приземистые круглые башни замка, на высокий шпиль собора, окруженный по четырем углам небольшими колоколенками, на нагие крепостные стены, ворота, на перекинутый через ров подъемный мост, и, наверное, еще долго не сдвинулся бы с места, но тут к нему подошел стражник, удивленный, что он еще не ушел, и бросил:

— А ты чего ждешь? Давай уноси ноги!

 

Глава XIX

Франсуа уходил, исполненный смятения. Нет, это был не сон. Он действительно свободен. Ему вручили пергамент, удостоверяющий помилование, и теперь он мог, не боясь официала, медленно, как старик, брести по дороге, тихонько постанывая и время от времени останавливаясь, чтобы полюбоваться небом, деревьями, дальним лесом, птицами. Погода стояла дивная. Нежаркое осеннее солнце золотило кроны деревьев, уже сбросивших часть листвы, а в воздухе витал затаенный запах брожения, вянущей травы и палых листьев. Иногда с дерева плавно планировал облетевший лист, а то вдруг начинали сыпаться каштаны: они падали на землю, как камни, подскакивали и откатывались в сторону.

Вийон доплелся до леска, прошел через него и вышел к полям, где крестьяне уже пахали зябь. Но, Господи, как ему было больно! Истерзанные ноги, обмотанные грязными тряпками, которые он подобрал в придорожной канаве, едва держали его. Затверделые суставы трещали. А ведь его давно уже не подвергали пытке. Какое великодушие с их стороны! Три месяца назад его схватили, полного сил, и вот теперь соблаговолили выпустить — изможденного, обессиленного, ломаного-переломанного, трясущегося от лихорадки. На что он теперь пригоден? Он надрывался от кашля. Его бросало то в жар, то в холод. Он обливался болезненным потом. Стучал зубами, и даже мысль о Париже, где он, конечно же, оживет, придет в себя, не вызывала ни радости, ни горечи, а лишь заставляла думать, сколько еще предстоит пройти, прежде чем он доберется туда.

Но он все равно из последних сил брел в Париж и каждый вечер после долгого, тяжкого дня пути, истомленный усталостью и голодом, говорил себе, что еще немножко приблизился к нему. Франсуа умер бы, если бы не людское милосердие. Ему подавали. У него был такой жалкий, отчаянный вид, что иногда в деревнях он не успевал даже протянуть руку за милостыней, как женщины уже давали ему кусок хлеба или мелкую монетку и, узнав, куда он идет, сочувственно качали головами.

— Ну вам еще идти и идти, — говорили они.

А некоторые, когда он спрашивал дорогу, молча махали рукой, показывая, в каком направлении ему идти, а потом долго смотрели вслед с сочувствием и со страхом. Ночевал он на сеновалах, когда его туда пускали, иногда даже в доме, но чаще всего в скирдах да стогах, извечном приюте бродяг. Он зарывался в сено, и там ему было божественно тепло. Просыпался он с первыми трелями жаворонков, выходил на дорогу и удивлялся, что чувствует себя не таким разбитым.

Это так действует на него Париж, уверял он себя. Франсуа постоянно думал о нем, говоря, что это его единственное прибежище, и к нему постепенно возвращались силы. За неделю он проделал изрядный кусок пути, гораздо больше, чем ожидал. Настроение у него поднялось. Проходя через деревню, он улыбался людям, здоровался, а когда ему подавали милостыню, благодарил и говорил:

— Храни вас Господь иметь дело с монсеньором епископом д’Оссиньи. Верьте мне. А не приведи Бог, судьба сведет вас с ним, вы его надолго запомните.

Не вдаваясь в дальнейшие объяснения, он продолжал свой путь. Франсуа брел по дороге, разговаривал сам с собой, а то вдруг начинал охать, стонать — это когда наплывали воспоминания, о муках, какие пришлось ему претерпеть, но теперь, слава Богу, все они в прошлом.

— Эх, Франсуа, Франсуа, — бормотал он под нос. — Тебе уже тридцать лет, а из-за своего безрассудства и грехов ты за эти тридцать лет изведал бед и несчастий больше, чем об этом можно прочесть в книгах. Но теперь ты набрался разума. Так что постарайся, дружок, отныне жить спокойно и благоразумно.

Как-то вечером он вот так же говорил сам с собой, и вдруг его пронзила немыслимая скорбь: он подумал, что у него ничего нет, и сам он ничто, и Колен с Ренье мертвы. Мысль эта преисполнила его отчаянием. Какой радости можно ждать от жизни, если друзья погибли? Да и какой смысл жить? Ему вспомнились виселица в Мене, Колен, его огромный вздувшийся живот, каменный мешок в тюремной башне, официал, пытки, которым его подвергали, и он уже больше не испытывал счастья, оттого что остался жив, напротив, ощущал полнейшую безнадежность. Какой смысл возвращаться в Париж, ежели жизнь, которая его там ждет, уже сейчас вызывает у него отвращение? На что он может надеяться? Дядя примет его скрепя сердце. Несчастная его матушка будет плакать и попрекать за то, что он так неразумно вел себя. Да, они примут его, но есть ли смысл так стремиться к ним? Франсуа брел по дороге, заунывно причитая. Что он принесет после пятилетнего отсутствия? Ничего. Собственную кожу да кости. Да и кожа эта ничегошеньки не стоит. Он, который всегда любил возвращаться с понтом, даже в собственных глазах выглядел полнейшим ничтожеством. Увы! Это расплата. Все его прегрешения, заблуждения, слабости обступили его, выдвигали обвинения, точно на суде, приводили неопровержимые свидетельства, под гнетом которых он только низко клонил голову, упрекали в том, что он вечно потакал своим дурным наклонностям, и в душе он признавал, что все это истинная правда.

И вот тогда, чтобы оправдать себя, доказать, что не зря он шлялся по дорогам, страдал, любил, плакал, стенал, был на волосок от петли, хотя, быть может, и вполне заслужил помилования, Вийон решил написать большую поэму, которая станет искуплением всей его жизни. «Лэ» — это так, безделица, шутка, и сейчас, наверное, никто эту поэмку и не помнит.

— А здесь я предстану во плоти и крови, такой, каков я есть, — шептал Франсуа. — И таким меня и запомнят…

И, не откладывая в долгий ящик, он стал искать размер, ритм, слова:

Лет тридцати испил сполна я Всю чашу горя и позора, Хотя себя не принимаю Ни за святого, ни за вора. В Тибо же д’Оссиньи, который Меня обрек на долю ту, В тюрьму упрятав из-за вздора, Я сан епископский не чту [51] .

Стихотворные строки сами выпевались, подталкивали друг друга, сменяясь на устах, не было нужды искать рифмы, они приходили сами, стихи без всяких усилий Франсуа обретали форму, метр, ритм, словно они только и ждали этого чудесного мига, чтобы окликнуть друг друга, отозваться, очнуться ото сна, от забвения и издалека обменяться знаками, что они узнали друг друга.

— О, этот сволочной Тибо! — с ненавистью выдохнул Франсуа.

Я не вассал его, не связан С ним нерушимостью обета И за одно ему обязан — За хлеб и воду, чем все лето В темнице, солнцем не прогретой, Мне стража умерщвляла плоть. С такой же щедростью за это Пускай ему воздаст Господь!

Поэма возникала прямо на глазах, обретала плоть. В ней слышался тайный ритм, подобно тому как в раковине слышится глухой шум моря; ритм этот придавал ей жизнь, он трепетал в душе Франсуа, и Франсуа передавал его строкам и строфам, где-то усиливал, где-то, напротив, сдерживал, и вскоре, подчиняясь уже целостному замыслу поэмы, он с рождением каждой новой строфы все точнее и увереннее управлял его биением.

Так он шагал по дороге, и вдруг — как бы по контрасту с жестоким Тибо д’Оссиньи, что столько долгих месяцев держал его в подземельях мёнской тюрьмы, лишив даже свежей воды, — в памяти у него возник облик веселого пьянчуги — покойного Жана Котара. Франсуа постарался удержать его образ, восстановить в мельчайших подробностях, чтобы противопоставить воде вино, и вдруг осознал, что ему стало чуточку веселей на душе. Но, черт побери, где он сейчас? Всюду, куда ни кинь глаз, тянулись луга, поля, а между ними перелески, рощицы. Начало смеркаться. В низинах вечерний туман уже сплетал свои паутинные завесы, а на небе появилась звезда — первая из тех, что усеют небосвод этой ясной осенней ночи. Вийон ускорил шаг. Какое-то радостное облегчение наполняло все его существо, голова же словно пылала в огне.

«Сразу же запишу начало, — подумал он. — Вроде бы неплохо получилось».

Лет тридцати испил сполна я Всю чашу горя и позора…

Черт возьми! Испил с жадностью, с неутолимой жаждой, а было — и под пыткой. Нет, нет!.. Об этом лучше не думать. Господи, как хочется есть…

Уже в кромешной тьме он подошел к постоялому двору жалкого вида, и его заставили больше часа стоять за дверьми, потому как там ужинал какой-то большой господин со своими людьми.

— Каждому по его кошельку, — пробормотал под нос Франсуа, с завистью глядя на пиршество и вдыхая запах яств. — Ничего, придет и мой черед, ежели после них что-то останется…

Да, прошло не меньше часа, прежде чем хозяин постоялого двора собрал в миску немного хлеба, сала и сыра, швырнул ее, точно собаке, Франсуа, и сразу же велел расплатиться. Франсуа наконец смог сесть за стол.

— А могу я взять это вино? — спросил он, увидев, что один из сотрапезников не допил свою кружку.

Хозяин молча подтолкнул к нему кружку.

— О, спасибо, превеликое спасибо! — воскликнул Франсуа.

Какая удача! На такое он и надеяться не смел. Вино. Миска, полная объедков. И впрямь повезло. И он за все это заплатил, так что, наверно, Бог не совсем уж отвернулся от него. Разве не ему Франсуа обязан началом поэмы, которую он как раз сейчас обдумывал, облокотись на стол и поглядывая на огонь в очаге, чьи отсветы на потолке напоминали отблеск пожара? Он — поэт, и потому наивысшее удовлетворение ему могут дать только хорошо сделанные стихи. И сейчас он ощущал такое удовлетворение во всей его полноте. Он просто хмелел от него, и, думая о том сеньоре, чьими объедками он только что утолил голод, Франсуа говорил себе: если бы эти люди не держались на таком удалении, не ставили бы такие преграды между своими драгоценными персонами и голодными нищими, то, возможно, тем не приходилось бы прибегать к силе, чтобы снискать себе пропитание. Он вспомнил одну историю, которую ему довелось слышать: Александр Великий помог некоему пирату, дав ему средства, на которые тот мог жить, и бывший пират стал честным человеком. История эта заставила задуматься Франсуа. Он пересказал ее в четырех строфах, а потом, глядя на огонь и жмурясь, завершил такими стихами:

Когда бы с Александром Бог Свел и меня, чтоб в полной мере Вкусить я каплю счастья мог, Жил по-другому бы теперь я И с правильной дороги — верю — Не довелось бы мне сойти: Из лесу голод гонит зверя, Сбивает нас нужда с пути.

И ведь это правда. В сущности, он вовсе не был дурным человеком, просто всегда надеялся лишь на удачу и старался по возможности подстегнуть ее, дабы она сочла, что он достоин ее помощи. Да, так все оно и было. Франсуа вздохнул. Он погрузился в воспоминания о своей юности, о потерянном времени, о дурных знакомствах, что привели его на скверную дорожку, и, преисполненный печали, вполголоса прочитал следующие, только что родившиеся строфы:

Как я о юности жалею В печальной старости своей, Хоть пожил многих веселее! Как незаметно были с ней Разлучены мы бегом дней! Она, умчась резвей коня И птицы в небесах быстрей, Ни с чем оставила меня. Она ушла, и жизнь влачу я Гол как сокол и нищ умом, Кончины горестно взыскуя С пустой душой и кошельком.

Да, все так. И чья тут вина? Он мог лишь констатировать тот печальный результат, что стал следствием его бесчисленных безрассудств, и раскаиваться в них. Франсуа ничего не забыл, но сердце его не ожесточилось, и, описав свое прошлое, он продолжил:

Когда б я, будучи юнцом, Так не беспутствовал, о Боже, Давно бы у меня был дом, А в доме пуховое ложе. Но, разум леностью стреножа, Пренебрегал ученьем я И вот скорблю, свой путь итожа, И рвется с горя грудь моя.

Франсуа встал, вышел с постоялого двора и зашагал по полевой дороге: он испытывал неодолимую потребность сбросить напряжение, всей грудью вдохнуть прозрачный осенний воздух. И почти всю ночь он шел под этой блаженной, невесомой, воздушной сенью тьмы. Природа не немотствовала: поля и луга по обе стороны дороги, купы деревьев, кажущиеся бесплотными на фоне неба, округлые пригорки, залитые мягким, холодно-млечным светом луны, а над головою звезды, что как муравьи расползлись по небесному своду, — все они что-то говорили Франсуа. Он не понимал их языка. Но он слушал и душой уносился за черный горизонт, куда-то вне реальности и бытия, ощущая, как внутренний его голос отвечает глубинной сладостной мировой гармонии, и перед глазами у него проходили годы юности, которые он оплакивал, и еще тысячи и тысячи годов, прошедших до его появления на свет, растаявших, рассеявшихся, как пыль, исчезнувших навсегда. И тут ему вспомнилась баллада, которую он сочинил, когда продавал по деревням лубки и гравюры. Он стал декламировать ее и чувствовал, как тело его бьет дрожь; он кричал ее камням и звездам, как некогда кричал человеческим существам, и опять, как тогда, не услышал в ответ ни слова. Всей своей душой, всей своей жалкой бренностью он вопрошал:

Где Флора-римлянка сейчас? Где рок, красу губящий рьяно, Архипиаду скрыл от нас? Ушла Таис в какие страны? Где Эхо, чей ответ так странно Звучал в безмолвье рощ и рек? Где эти девы без изъяна? Где ныне прошлогодний снег? [54]

Кто знает это? Где все они? В каких пределах? Франсуа думал, что ему это известно, но голос, звучавший в нем, говорил «нет», когда он спрашивал его, и все, что его окружало и еще миг назад, казалось, готово было открыть ему тайну своего существования, смолкло — онемело, оглохло, стало непостижимо и непроницаемо. Но почему? Почему все молчит, не отвечает? Уж не сошел ли он с ума? Франсуа остановился, склонил голову, и некоторое время стоял так в ожидании, но в конце концов, усталый, подавленный, опустился на кучу палых листьев под придорожной живой изгородью и уснул; засыпая, он думал, что и эти листья на некоторое время обрели покой, но завтра, быть может, налетит ветер, подхватит и унесет их по своей прихоти неведомо куда, и они даже следов не оставят на своих воздушных путях.

Что ж, такова общая судьба. И разве его, когда он с зарею отправляется в путь, не гонит чувство беспокойства, что и является причиной его несчастий? Ну конечно же! И он не может противиться ему. Он вынужден покоряться его прихотям, срываться с места, куда-то нестись, падать, подниматься — и порой только одному Богу ведомо, в каком состоянии! — и снова срываться, и снова бежать, и снова падать, падать, падать… И тут Франсуа и впрямь упал. Вот ведь не везет! Из-за этого дурацкого падения он впал в мрачнейшее состояние духа, но сказал себе, что нечего так огорчаться из-за всяких глупостей, улыбнулся, а через несколько секунд даже радостно рассмеялся: он увидел впереди Шартр.

— Значит, я верно иду! — воскликнул он.

В Шартре ему пришлось наняться к писцу, чтобы заработать немножко денег, так что он задержался на неделю в этом городе, где, на его беду, у многих дверей стояли девки и делали ему знаки, зазывая к себе. Тщетно Франсуа пытался бороться с собой. Словно какой-то таинственный недуг точил его, принуждал замедлить шаг, робко отвечать на их призывы, которые они обращали к любому проходящему мимо, а потом уверять себя, что, несмотря на его вид, он, видно, не так уж и противен женщинам. Да что он, все напрочь забыл? Или совсем спятил? В конце концов он остановился и спросил у одной потаскухи, не хочет ли она позабавиться с ним?

— А чего? — ухмыльнулась она. — Давай заходи.

Франсуа вошел. Девка захлопнула дверь; Вийон огляделся вокруг, и, видимо, комната своим видом напомнила ему места былых его подвигов, потому что ни с того, ни с сего он начал рассказывать этой потаскухе, что сам он из Парижа, его там каждая собака знала да и до сих пор еще помнят.

— Ну и хорошо, — отвечала его подруга. — А деньги у тебя есть?

— После, после, — пробормотал Франсуа.

Он подошел к ней, сгреб и стал подталкивать к кровати, но она отбивалась и требовала, чтобы она сперва заплатил: драное, грязное платье да и вообще весь его вид не внушали ей доверия.

— Дудки! — хрипел Франсуа. — Денежки потом.

Она пригрозила, что будет кричать, если он ее не отпустит, и тогда он стиснул ее еще сильней, заткнул ладонью рот, попытался, совершенно остервенев, завалить на кровать, но она укусила его за руку, да так сильно, что он вскрикнул и снова набросился на нее.

— Ах, ты так! — истошно завопила она. — Разбойник! Прощелыга! Караул! На помощь! Убивают!

Франсуа замахнулся.

— Ты сейчас у меня заткнешься! — прошипел он сквозь зубы. — Погоди, шлюха поганая! Ты меня узнаешь…

Но девка вырвалась из его объятий, распахнула дверь и припустила по улице, отчаянно крича и призывая народ на помощь. Франсуа побежал за ней и почти уже догнал, но тут перед ним вырос какой-то верзила.

— Ты чего? — попытался оттолкнуть его Франсуа… — Эта тварь…

— Она моя… — буркнул верзила и, зажав Франсуа в угол, несколько раз врезал ему, в основном под дых.

Франсуа захрипел, согнулся, попробовал распрямиться и медленно, судорожно пытаясь вдохнуть воздух, сполз на землю.

— То-то, — бросил верзила. — Попробуй только еще раз сунуться сюда, пожалеешь, что на свет родился.

Франсуа промолчал. Он с трудом поднялся на ноги и, понурив голову, побежденный, униженный, под издевательский смех поплелся прочь. На другой день он потребовал у писца те жалкие гроши, что тот был должен ему за работу, и, не вдаваясь в объяснения, покинул Шартр.

— Это меня Бог покарал, — бормотал он, бредя по дороге. — Эх, Франсуа, Франсуа, ты, верно, совсем тронулся умом. Гебе ли, старому, бессильному, думать о забавах с девками? Мог бы и сам раньше догадаться. Все, для тебя эти развлечения кончились. Не те твои годы.

Ссутулившись, подволакивая ногу, он шагал весь день, что-то невразумительное бурча себе под нос, мысленно перебирал всех женщин, что были в его жизни, и пришел к выводу, что все они, если не считать толстухи Марго, либо издевались над ним, либо высокомерно пренебрегали. Первой обманула его Марион. Катрина велела его избить, а Марта, когда он возвратился из ссылки в Бур-ла-Рене, повела себя с ним так отчужденно, что он ушел от нее с истерзанным сердцем.

— Господи, кто я? Просвети же меня! — восклицал Франсуа. — Я не знаю себя. Я страдаю, я стыжусь себя и тем не менее самим своим существованием оскорбляю тебя.

Однако сетования эти не принесли ему успокоения, и внезапно он увидал, что окружен своими пороками, которые неизменно властвовали над ним и влекли его по дурной стезе. То были Чревоугодие, Лживость, Гневливость, Похоть, Лень. И тщетно он отворачивался от них. Чревоугодие говорило: «Ты всегда ублажал меня. Ты жрал и пил. Особенно пил. Напивался допьяна. Вспомни!» А Лживость шептала: «Я всегда приходила тебе на помощь, когда твой дядюшка спрашивал, где ты проводишь ночи, и когда твоя матушка, расспрашивала тебя про твое времяпрепровождение. Так что же сейчас ты попрекаешь меня за те услуги, что я когда-то тебе оказывала?»

«Но я… я ведь был еще несмышленышем, совсем маленьким, когда ты овладела мной», — пытался оправдаться Франсуа.

«А меня за что ты коришь? — вступила Гневливость. — Я жила в твоем сердце и приходила по первому твоему зову. Разве не так? Разве я не была с тобой, когда ты ночью выслеживал Сермуаза, когда преследовал Катрину и Ноэля Жолиса?»

Вийон заткнул уши, зажмурил глаза. Он молчал, не желая им отвечать. Мысленно измерял бездну своей греховности, и тут, расточая соблазнительные улыбки, пред ним предстала Похоть: обнаженная женщина, пылкая, млеющая, трепещущая от желания, готовая отдаться; она возлежала на мягком ложе любви.

«Ты наслаждался мною, — томно, хотя и не без некоторой обиды, промолвила она. — О, какие наслаждения таятся у меня под юбками! Какие восторги и томления сулят мои уста! Нет, ты не можешь отвергнуть меня. Взгляни: я все та же, ничуть не изменилась».

И она демонстрировала ему грудь с круглыми розовыми сосками, округлые гладкие плечи, плоский живот с треугольником курчавых волос, широкие бедра, готовые сейчас же принять его, белые сильные руки, которые так крепко когда-то обнимали его.

«Вспомни, Франсуа, — шептала она, — ведь я — воплощение всех твоих вожделений, самая сладостная, самая желанная. Вернись же ко мне. Позволь мне дать тебе утешение во всех твоих ничтожных бедах: ведь они ничто, когда я ласкаю тебя».

Вийон, пятясь, отступал от нее. Это чудище в женском обличье с бледным, искаженным страстью лицом, с глазами, затянутыми томной поволокой, и раздувающимися ноздрями, внушало ему отвращение и страх, да такой, что он просто цепенел от него и все в нем холодело, и тут наконец к Франсуа подступила Лень, укоризненно шепча: «Не ты ли спал днем, вместо того чтобы учиться, а потом шлялся по уликам, забавлялся с девками, а утром, потягиваясь и зевая, просыпался в чужой постели? Пусть безумцы мечутся, что-то там делают, к чему-то стремятся. У тебя вдоволь времени. Смешны мне те, кто не прибегает к моей помощи или ненавидит меня. Куда они спешат? Поверь мне, нет ничего приятней безделья, долгого утреннего сна с соблазнительными сновидениями, недостижимой сладости покоя, к которому все так стремятся, но не могут обрести».

Точь-в-точь как когда-то девки в притоне толстухи Марго выстраивались перед клиентом, обольщая и заманивая его, все пороки Франсуа стояли перед ним и тоже обольщали, и тоже манили, но только он не желал их ни видеть, ни слушать. Он бежал их. Старался держаться от них как можно дальше и, исполненный душевного смятения, стал молить Пресвятую Деву помочь ему одолеть их, потому что знал: если он окажется предоставлен самому себе, его ждет вечная погибель.

Чем дальше, тем слабей и бессильней чувствовал он себя и, однако, упорно твердил, что все равно должен сопротивляться. Внезапно с глубокой, затаенной нежностью он вспомнил свою старушку мать, и воспоминание это принесло ему на миг облегчение. Он стал думать, как она там одна-одинешенька живет при монастыре кордельеров. И сразу же пошли воспоминания детства — низкая унылая комнатенка, где он рос, улица, монастырская церковь, в которой он молился Пресвятой Деве, и сердце его дрогнуло. Ему почудилось, будто он снова маленький мальчик и рядом с ним его бедная матушка, которая его качала в колыбели, растила, защищала от волков зимой страшного 1438 года, когда был такой голод, что все парижские дети стали похожи на живые скелеты. На душе у него было омерзительно горько. Вот тут бы и подохнуть от тоски с этими видениями под веками, рухнуть на землю. Подохнуть, подобно проклятому Богом, что творил одно только зло и будет творить дальше, потому что злой рок не выпускает его из своих когтей. Подохнуть в одиночестве, брошенным всеми, ненавидя и презирая себя, но и испытывая к себе жалость, оплакивая свою несчастную судьбу. Франсуа чувствовал, как слезы жалости к себе обжигают ему лицо.

Он был искренен в этих своих мыслях и чувствах. В холодных сумерках, что, постепенно сгущаясь, накрывали поля, он выкрикивал благодарения всему доброму и злому, что существует в жизни, и неожиданно, позабыв о своих невзгодах, вознес, словно по какому-то необъяснимому внушению свыше, молитву, в которой старая его матушка его голосом и его словами обращалась к Пресвятой Богородице:

Царица неба, суши, вод, геенны Вплоть до ее бездоннейших болот, Дай место мне, Твоей рабе смиренной, Меж тех, кому ты в рай открыла вход. Хотя моим грехам потерян счет, Ты смертным столько доброты явила, Что даже я надежду сохранила Тебя узреть, дожив свои года,— Ведь пред тобой душой я не кривила И этой верой буду жить всегда. Скажи Христу, что верность неизменно Ему блюла я. Пусть же ниспошлет И мне прощенье Он, благословенный, Как прощены Египтянка и тот, Кто продал черту душу и живот. Мне помоги, чтоб я не совершила Того, что погубило б Теофила, Не пожалей Ты грешника тогда. Завет Господень я не преступила И этой верой буду жить всегда. Нища я, дряхла, старостью согбенна, Неграмотна, и лишь когда идет Обедня в церкви с росписью настенной, Смотрю на рай, что свет струит с высот, И ад, где сонмы грешных пламя жжет. Рай созерцать мне сладко, ад — постыло, И я молю, чтоб Ты не попустила, Владычица, мне угодить туда. Заступницу в Тебе я с детства чтила И этой верой буду жить всегда.

Вийон был охвачен безмерным воодушевлением и восторгом и, дойдя до посылки, сочинил ее как акростих, в котором зашифровал свою фамилию. Пожалуй, ничего прекраснее в жизни он не написал:

Во чреве, Дева, Ты Христа носила, И Он, чьи вечны царство, власть и сила, Любовью движим, коей нет мерила, Людей спасти с небес сойдя сюда, Обрек себя на муки и могилу. Наш Бог всеблаг — так я доднесь твердила И этой верой буду жить всегда [55] .