I
Это все-таки именно тогда, на средокрестие, в тот шумный, дождливый вечер, к нам пробрался дьявол. Я видел его. Он бежал за Мариэттой, одной из наших служанок, и скрылся вслед за ней в доме: я страшно перепугался, но, несмотря на вопли Мариэтты, к моему превеликому удивлению, так и не почувствовал никакого запаха гари, который подтвердил бы мне его присутствие. И потом, в течение какого-то времени с нами не случилось ничего из ряда вон выходящего, если не считать того, что дела наши хотя и не пошли хуже, но все же обрели некую неожиданную для нас причудливость.
Мне было тогда пятнадцать лет. Моя мать держала около вокзала гостиницу для заезжих людей, славившуюся по всей округе добротной пищей, чистыми комнатами, предупредительностью прислуги и умеренными ценами.
Жизнь в те времена была не то, что нынче, и мать, будучи женщиной энергичной, считала для себя делом чести обслуживать клиентов дешевле, чем где бы то ни было… Не обходилось, разумеется, и без нахлобучек, но тот, кто знал «патроншу», как все ее называли, не мог не одобрить ее праведного гнева, когда она распекала работавших у нее деревенских девиц, которые поначалу обычно как могли отлынивали от работы.
Стоило появиться в доме новой служанке, как тут же начинались шумные споры, брань и всевозможные сетования. А потом либо мать уставала от всего этого, либо несчастная девица, которую она донимала своими нравоучениями, смирялась с царившими у нас порядками, жизнь становилась более спокойной, и тишина, правда, достаточно относительная, приходила на смену ругани и слезам.
Клиенты этого не замечали, так как моя мать, естественно, распекала своих служанок не при них. Но у меня едва не трескались барабанные перепонки от криков: «Девочки! Зели! Туанетта! Урсула! Анжела!» — раздававшихся то тут, то там и сотрясавших всю гостиницу. Каких там только не было имен — я думаю, прошли чуть ли не все святцы. Что касается меня, то я старался не отрывать носа от классных тетрадок, чтобы не привлечь к себе чьего-либо внимания, потому что по опыту уже знал, чем это чревато.
Откуда у меня эта потребность вернуться в тот период жизни, когда моя мать строго наказывала меня, хотя по-своему любила и делала все, чтобы правильно воспитать? Я сохранил о нем лишь весьма банальные воспоминания, никак не вызывавшие во мне интереса к тому ребенку, каковым я тогда был, жившему в обществе четырех-пяти служанок, повара, нашего кучера Редю и множества разных незнакомых людей, которых тот доставлял в своей колымаге с вокзала в гостиницу, а через какое-то время отвозил обратно, часто навсегда. Так что я больше не буду говорить ни обо всем этом, ни о гостинице, на которой красовалась вывеска «Белая лошадь» и которая благодаря своей шиферной кровле и четырехэтажному фасаду была видна даже на окраинах города.
А ведь я мог бы, и не без удовольствия, описать все, начиная с арки ворот, откуда Редю выезжал пять раз на день на своем омнибусе, и кончая светлыми комнатами горничных на самом верху, освещенных лишь скудным светом, попадавшим в них через слуховые окна. Вот только зачем? Да и как бы мне не сбиться на скучное перечисление комнат, похожих одна на другую, коридоров, лестниц, закоулков… и просторного зала на первом этаже, где находился табльдот, и куда все мы попадали с улицы, пройдя через довольно красивый вестибюль?.. Я, как сейчас, вижу всех этих немых свидетелей моего детства и моей своеобразной юности. Во мне и по сей день сохраняется приятное ощущение при воспоминании о них; это похоже на то, как в шкафах навсегда остается запах белья, волнующий нас, подобно тонким духам…
Я никого не удивлю, если скажу, что в пятнадцать лет я еще не слишком обращал внимание на служанок, которых нанимала моя мать, так как в основном это были грубовато скроенные деревенские девушки. Однако оттого, что я постоянно слышал, как их окликают по имени, у меня вырабатывалась привычка к их постоянному и покорному присутствию. Некоторые из них, служившие у нас не один год, обращались со мной довольно фамильярно, что моя мать никак не пресекала. И они, случалось, просили меня помочь, когда, например, гостиница переполнялась постояльцами, которым беспрестанно требовались их услуги. Я выполнял такие поручения весьма охотно. Бегал передавать заказы на кухню или ставил под дверь кувшин с горячей водой, а иногда даже чистил обувь вместо ленившейся делать это Клотильды.
О моей матери у нас говорили: «Надо же, какая бой-баба эта наша патронша!» — и почти всегда тут же добавляли: «А вот месье Клод, он очень любезен». Что ж, в чем-то они были правы…
Между тем, когда я увидел вошедшего следом за Мариэттой дьявола и услышал, как эта несчастная кричит, мне показалось, что вокруг буквально начали обваливаться стены: ведь далеко не каждому дано увидеть живьем самого дьявола, этакого огромного верзилу с желтыми волосами и длинным, похожим на веревку хвостом. Он вошел в вестибюль гостиницы, когда уже смеркалось, и я не сомневался, что этот какой-то неопределенный час, наставший после нескончаемого дождливого дня, во время которого притворные улыбки то и дело сменялись перепалками, был действительно его часом…
Я застыл на месте, скованный ужасом, не смея признаться себе в этом испуге, и в то же время одолеваемый желанием узнать, что же сейчас произойдет с Мариэттой… А Мариэтта, стремительно переступая через ступеньку, взлетела вверх по лестнице, ведущей в номера. Я слышал, как она карабкается все выше и выше, издавая столь пронзительные крики, что все мое тело охватила дрожь. Потом все стихло, и не представляя себе, что происходит там наверху, я стал ждать, когда дьявол, поднявшийся за бедной девушкой, соизволит спуститься вниз. Пустая затея. Дьявол не спустился, а по прошествии некоторого времени я обратил внимание на странного типа в соломенной шляпе и с очень длинным картонным носом, который стоял на тротуаре перед гостиницей и, казалось, внимательно наблюдал за мной.
Можно себе представить, какую я провел ночь и какие мысли лезли мне в голову, не давая ни на минуту сомкнуть глаз. Мариэтта, однако, после этого приключения как ни в чем не бывало вернулась к своим обязанностям, и ее дежурство в тот вечер, запечатлевшееся в моей памяти, показалось мне особенно унылым и однообразным. Я подстерегал Мариэтту, следуя за ней всюду по пятам, чувствуя, что над ней и вокруг нее витает нечто необычное, от чего холодело мое сердце.
Отвратительнейший вечер! Снаружи, перекрывая иногда сбивчивый шум ливня, к нам доносились звон колокольчиков, неясный шепот, отдаленные, как бы сдавленные смешки и протяжные трели охотничьего рожка, которые сильнее, чем «в глубине лесов», разливают по городам в ночи Великого поста звонкую и пагубную грусть… Если бы я еще мог поговорить с кем-нибудь и открыть ему то, что я видел! Однако говорить о дьяволе, тем более в том доме, где он уже побывал, не значило ли это пригласить его показаться еще раз? Я очень этого боялся… Что касается Мариэтты, единственной, кто мог бы понять меня, я бы предпочел что угодно, но только не говорить с ней об этом.
Стало быть, я запретил себе делиться с кем бы то ни было моим ужасным открытием и держался изо всех сил, чтобы не выдать своих переживаний. Впрочем, задача была для меня не из чрезмерно трудных, поскольку воспитанный во мне постоянный страх перед наказаниями сделал меня скрытным и недоверчивым, что немало помогло мне во всем этом деле.
Увы! Именно эта скрытность положила начало несчастьям моей жизни и стала причиной развращенности, в которой я все больше погрязал, вопреки похвальным усилиям от нее избавиться.
II
Мариэтта внушала мне ужас. Я не мог приблизиться к ней без тайного страха, который сжимал мне горло и неприятно действовал на нервы. При этом в Мариэтте не было ничего, что оправдывало бы мое отвращение к ней. Напротив. Из всех наших служанок она, вне всякого сомнения, обладала наиболее приятной внешностью и лучше всех одевалась. Окружающие даже находили ее симпатичной; у нее было для этого все необходимое: миловидное лицо, светлые, очень густые, всегда красиво причесанные волосы и сдержанные манеры. Добавьте к этому живые, умные, слегка раскосые глаза, пышную грудь, хорошо прилаженные руки и ноги, и вы будете иметь о ней достаточно полное представление.
Я, черт возьми, прекрасно понимал все это, но, видя ее такой, какой она была, не мог испытывать к ней — из-за этого странного случая — ничего, кроме сильнейшего отвращения. А разве стал бы я так внимательно рассматривать ее, не будь этого чувства отвращения? Трудно сказать. Так или иначе, но именно этому чувству я повиновался, когда, не отрывая глаз, смотрел, как эта крепко сложенная, хорошенькая девушка хлопочет по дому.
Прошло больше месяца, а Мариэтта, вовсе не догадываясь об охватившей меня глубокой неприязни, первой со мной здоровалась, заговаривала, прислуживала мне за столом… одним словом, была настолько мила и любезна, насколько это было возможно. Я же едва отвечал на ее приветствия или, когда она пыталась завести со мной разговор, потупив взгляд, молча уходил.
Скорее всего, я был зол на Мариэтту за то, что она так ловко скрывала от меня свою игру, поскольку уж она-то, верно, знала побольше меня обо всей этой истории с дьяволом, которая так сильно меня мучила. Я ничего не понимал. А то, что Мариэтта, и тогда, когда все это случилось, и в последующие дни точно так же выполняла свою работу, оставаясь такой, какой была всегда, придавало моим мукам странноватую окраску и только усиливало мое недоумение.
Впрочем, через какое-то время мои мучения стали больше походить на меланхолию, которую я не мог скрыть от матери, но она отнесла ее на счет «взросления», хотя переходный период остался у меня уже позади и я чувствовал себя вполне сформировавшимся. Я, понятно, не собирался ни разубеждать ее, ни делиться с ней своими переживаниями. Однако время от времени мною овладевало желание высказаться, но то было желание, изначально обреченное на неудачу, сопровождаемое приступами мрачного настроения и уныния, периодами страха и подавленности, после которых я чувствовал себя вконец опустошенным. Обычно в таких случаях я уходил за город, в поля, гулял там часами и возвращался домой только тогда, когда мог быть уверен, что создал достаточно надежную преграду для потока готовых сорваться с моих губ шокирующих слов. А то ведь, Боже мой, чего бы я только не наговорил! И чего бы только не подумали люди о Мариэтте и о том нелепом возбуждении, в которое приводило меня связавшее нас воспоминание! Я старался даже и не думать об этом… Однако именно вот так, пребывая в состоянии транса и постоянно борясь с собой, я стал постепенно замечать, что влюбился в Мариэтту.
Сделанное открытие ошеломило меня и наполнило душу необычной робостью. Я то вдруг беспричинно краснел, то столь же беспричинно бледнел. Я не знал, что предпринять, и, если оказывался с Мариэттой наедине в комнате, то вместо того чтобы заговорить с ней, тут же стремительно выходил, терзаясь унизительным для меня смятением. Она, безусловно, это замечала, что не придавало мне храбрости, чтобы плести ей всякий вздор, а, наоборот, окончательно сковывало меня. Какие все-таки глупые были эти мои первые любовные увлечения, и как же я от них страдал! Дело в том, что в них не было ничего чистого. И я это чувствовал, несмотря на почти полное отсутствие знаний об удовольствиях, которых ждут от женщин.
…То удовольствие, которое я ждал от Мариэтты, не было, однако, исключительно плодом моего воображения. К тому времени я уже не мог не знать, чем женщина отличается от мужчины, и частично удовлетворенное любопытство лишь разжигало мой интерес. Но при этом какие только фантазии не возникали у меня по этому поводу! Как ни приятно мне было наблюдать за Мариэттой, когда однажды я застал ее сидящей чуть выше меня на лестнице, я тем не менее вовсе не был уверен, что это был единственный способ удовлетворить свое любопытство и получить тысячу наслаждений. Отсутствие подобной уверенности портило все. Из-за этого я то вдруг набирался решимости познать Мариэтту как можно скорее, то у меня возникал страх, что я не буду обладать ею никогда. В общем, должен признаться, что, будучи порой достаточно предприимчив, я всегда слегка побаивался Мариэтту, как из-за дьявола, так и из-за собственной невинности, внушавшей мне мысль, что это именно его я увидел у нее под юбками.
Столь чрезмерная наивность никоим образом не способствовала ускорению событий, и они, вероятно, затянулись бы на неопределенно долгое время, если бы не вмешательство все того же дьявола. Я боялся его уже меньше, но все-таки он мерещился мне повсюду, и Мариэтта каждым своим движением напоминала о нем. А то с чего бы вдруг она стала как-то по-иному смотреть на меня, исподтишка наблюдать за мной, в то время как я старался изо всех сил не выдать, насколько сам занят ею? Тут было нечто не совсем понятное. Однако я не смел ни начать разговор, ни выразить свою досаду, так как взгляд Мариэтты, встречаясь с моим, был настолько наполнен смыслом, что заставлял утихать все мои сомнения.
Вскоре я обнаружил некую пикантность овладевшей мною склонности, втайне упиваясь разницей и в возрасте, и в положении, которая, казалось бы, должна была разделять нас с Мариэттой. Я видел, что она была взрослой женщиной, тогда как я еще оставался ребенком; она была служанкой, а я — хозяином. Однако подобная разница лишь усугубляла мое мучительное желание вплоть до того самого дня, когда мне пришла в голову мысль, что, поскольку я не решаюсь сделать первый шаг, то хорошо было подтолкнуть к нему Мариэтту, что я и исполнил.
Она гладила белье в комнате, когда я вечером вернулся из коллежа.
— Ой, месье Клод! — воскликнула она, увидев меня. — Что это с вами? Уж не заболели ли вы?
— Не знаю…
Я бросил свой ранец и спросил:
— А мама дома?
— Нет, вышла перед самым вашим приходом, — ответила Мариэтта, не замечая моего смятения.
— А…
Склонившись над гладильной доской, она не смотрела в мою сторону. Я подошел поближе и, делая невероятные усилия, чтобы мой голос не дрожал, произнес:
— Не знаешь, когда она вернется?
Она ничего не ответила.
— Куда же она, интересно, пошла? — с трудом пробормотал я. — Это так некстати.
— Почему?
— Потому что у меня температура, — с напряжением в голосе выговорил я. — Вот… Потрогай мои руки, Мариэтта… Очень горячие, да?
— В самом деле горячие, — согласилась она, потрогав мои руки.
Я чуть было не упал в обморок.
— Вы, небось, в классе озябли, — отметила Мариэтта. — Что они там у вас, совсем не топят?
Разговаривая со мной, она водила утюгом по лежавшему перед ней белью, от которого исходил легкий запах паленого. О, этот запах!.. Мне вдруг показалось, что это запах дьявола, а поскольку утюг, сновавший взад и вперед по гладильной доске, слегка поскрипывал и создавал около, себя небольшое облачко едкого пара, у меня появилась совершенно глупая мысль, что он вот-вот появится передо мной.
— Идите-ка вы лучше ложитесь в постель, — сказала Мариэтта.
Она посмотрела на меня тем самым взглядом, который так нравился мне, взглядом сквозь полуприкрытые длинные раскосые глаза, затем покачала головой.
— Вы что, не собираетесь ложиться в постель?
— Сейчас пойду лягу, — ответил я.
— Это не шибко, я думаю, опасно, — решила Мариэтта.
Стоя возле нее и следя с глупой улыбкой за каждым ее жестом, я вдыхал этот горелый запах, витающий в комнате, и он оказывал на меня такое же странное, возбуждающее действие, как и близость девушки… Она и сейчас стоит у меня перед глазами. Ее светлые волосы, ее круглое крепкое плечо, форма ее руки в движении под облегающей тканью — все вызывало во мне какое-то необычное ощущение неловкости. При каждом повороте ее тела у меня глухо ёкало сердце, и это, наверное, было заметно, потому что Мариэтта больше не отрывала глаз от работы. Почему она не решалась поднять глаза? От этого во мне поднимались и раздражение, и горечь, но потом я догадался, что Мариэтта тоже испытывает от затянувшегося свидания нечто вроде смущения, и это еще больше усилило мое собственное смятение.
«Ах! Как это позорно, — говорил я себе. — Если бы у меня был опыт… Если бы я знал, как за это взяться… она бы мне уступила».
Увы! Опыта мне тогда не хватало, и я не решался что-либо предпринять. Как я мог быть уверенным, что эта девушка согласится мне отдаться? Я весьма смутно представлял себе, как выглядит женщина, отдающаяся мужчине. Мне было страшно. Я боялся оказаться смешным, поскольку не знал, что нужно делать, в случае если Мариэтта вдруг уступит. По мере того как усиливалось мое волнение, мною овладевала уверенность, что я совершенно напрасно затеял все это дело, что Мариэтта уже смеется надо мной, что она будет защищаться, звать на помощь, поднимет дикий шум…
«Если я ее поцелую, она, конечно же, закричит, — размышлял я, — и моя мать все узнает… А впрочем, поцеловать ее вот тут… тихонько… поцеловать и продолжать держать в своих объятиях…»
В этот момент Мариэтта взглянула на меня, и я покраснел так сильно, что она, наверное, поняла, во власти каких чувств я нахожусь. На этот раз я уже в этом не сомневался. Было очевидно, что Мариэтта догадалась, что я собираюсь сделать… Но она никак не обнаружила этого. Только улыбнулась мне одними глазами, которые вдруг заблестели сильнее обычного. О чем она думала в тот момент? Мне показалось, что она вдруг стала бледнее и серьезней, а ноздри ее судорожно расширились. Я едва верил своим глазам… А она посмотрела на меня, еще раз улыбнулась и сказала:
— Ну же, месье Клод… Вам нельзя оставаться на ногах… Мадам будет недовольна… Идите быстро к себе в постель.
— Да, — ответил я, — да… да…
— Поправляйтесь!
— А хотя… — добавил я. — Если мама задержится…
Мариэтта слушала меня со странным выражением лица.
— Я… я… да… ты принесешь мне горячего грогу в постель… Правда же? Горячего грогу… горячего… кипящего… Поняла?
Когда Мариэтта вошла ко мне в комнату, я лежал в постели, и лампа, которую я специально включил, предусмотрительно сняв с нее абажур, чтобы не упустить подробностей происходящего, распространяла вокруг яркий и резкий свет.
— Вот ваш грог, — прошептала Мариэтта.
Она мягко поднесла его к моему рту, чтобы помочь мне напиться — таким я показался ей изнуренным.
— Пейте же, — сказала она.
Усаживаясь на кровати, я слегка дотронулся до ее тела, вроде бы без всякого умысла. Она спросила:
— Вы что, не хотите пить?
— Хочу… хочу! Я хочу, чтобы ты помогла мне напиться, — поспешил я ответить. — Да… вот так… — И, запрокинув голову так, что она уперлась ей в грудь, я вытянул вперед губы, при этом все время смотря на Мариэтту снизу вверх так внимательно, что она потеряла самообладание.
Она не отстранилась, и я оставил голову на ее груди. Мариэтта отвела руку назад, поставила грог на ночной столик и, перестав сдерживать свои чувства, приблизила ко мне лицо, выражение которого показалось мне совершенно незнакомым. Я отчетливо увидел ее длинные, чуть раскосые глаза, очертания ее губ, чувствовал напрягшуюся у нее под корсажем грудь, вдыхал исходивший от нее здоровый, немного резковатый запах, обнимал ее, сам того не замечая, и она прижалась ко мне, не произнося ни единого слова, не сделав ни одного смущенного или стыдливого жеста.
— Мариэтта! — позвал я глухим голосом, после того как поцеловал ее всюду, куда доставали мои губы.
— Тише… Месье Клод…
Она указала на дверь.
— Нет, — сказал я, — побудь еще!
— А если войдет мадам? — возразила Мариэтта.
— Ну и пусть!
Я попытался соскочить с кровати, подойти к двери, закрыть ее, но Мариэтта помешала мне. Она высвободилась из моих объятий, подарила мне еще один поцелуй и, взяв себя в руки, на цыпочках пошла прочь от кровати, казалось, не слыша, как я твержу:
— Сегодня ночью, Мариэтта… В одиннадцать часов… В одиннадцать часов я приду к тебе.
Она обернулась, кивнула головой в знак согласия, приоткрыла дверь и, прежде чем закрыть ее за собой, обронила фразу, от которой я почувствовал себя полным дураком:
— А теперь уж грог-то ваш… Выпейте его хотя бы!
III
Я не стану рассказывать, как все происходило той ночью; она не принесла мне ожидаемого удовольствия, а только оставила в душе одно грубое разочарование. Тем не менее воспоминание о ней до сих пор так будоражит меня, что даже спустя годы волнует кровь и вызывает во мне сожалений больше, чем принято обычно испытывать от подобных ситуаций. Достаточно вспомнить узкое ложе Мариэтты, расположенное у стены, низкий потолок под самой крышей, форточку, открывавшуюся вовнутрь, и более чем скромную простоту окружавших нас предметов, чтобы почувствовать, как во всем моем существе просыпается не совсем погасшая страсть, вопреки событиям, которые должны были заставить ее исчезнуть совсем. Я ничего не могу с этим поделать. И даже если бы мне довелось сейчас увидеть Мариэтту, то, думаю, ей потребовалось совсем немного усилий, чтобы снова завладеть мною еще крепче, чем раньше.
Ведь подумать только: она была служанкой, которая тогда только-только начинала обтесываться, и ей было на девять лет больше, чем мне, а получилось так, что именно мне она обязана почти всем в своей будущей удаче. Да и то сказать, сколько она сделала для меня, потакая всем капризам и прихотям ребенка, а затем уже молодого человека! Я не стану слишком распространяться на эту тему, но без знания фактов невозможно понять, во всяком случае, в полной мере, мою привязанность к этой девушке или, скажем, те привычки сексуального общения, которые я обрел с нею.
Вначале вроде бы не было ничего особенного; удовлетворив свои первые потребности, я мог бы полагать, что Мариэтта перестала мне нравиться, так как испытанное мною разочарование было таким тяжелым, что после него осталось только неприятное ощущение. Да неужели же это и есть любовь — всего лишь удивление после секундного удовольствия?! Успев измерить мимолетность экстаза, я пережил уже в объятиях Мариэтты чувство одиночества и отвращения. Что же касается ее, то она не выказала никакого удивления: она отвечала на мои поцелуи, которыми я начал осыпать ее сразу же, как только проскользнул в ее комнату, и в то время как я подталкивал ее к кровати, она обнимала меня обнаженными руками и тихо приговаривала: «Ах ты, мой мальчонка! Ах ты, мой мальчонка!», покрывая мое лицо поцелуями и вздыхая. Я вцепился в нее, словно боясь упасть, и одновременно с этим ощущением головокружения ее тело, которого я касался, разжигало мой пыл и приводило все чувства в состояние крайнего исступления…
Когда ко мне вернулась способность воспринимать окружающее и я осознал, что произошло, я испытал потрясение, и у меня было только одно желание — убежать. Но Мариэтта, словно ничего не замечая, удержала меня, и так нежно, что я машинально откликнулся на ее ласки… Мною овладело странное волнение. Мое сердце сжалось от стыда и признательности, которые впоследствии я уже больше никогда с ней не испытывал: она настолько безоглядно предавалась собственному удовольствию, что уничтожала на корню все мои душевные порывы.
Чья тут вина? И почему Мариэтта вместо того, чтобы ответить на мою еще неловкую нежность, употребила все свои силы на то, чтобы разжечь во мне повторное влечение? Я могу об этом только пожалеть, ибо подобное отсутствие деликатности помешало мне увидеть в Мариэтте что-то еще, кроме самки, озабоченной исключительно удовлетворением своих самых низменных инстинктов. Эти слепые животные инстинкты были в ней чрезвычайно сильны, и Мариэтта проявляла их без малейшего стыда, ничуть не догадываясь, что они могут покоробить человека с другими склонностями и вкусами.
Прошло много дней, на протяжении которых я находился во власти таких мыслей, что, сумей Мариэтта их прочесть, они бы никак не обрадовали ее. Однако сталкиваясь с ней в коридорах и на лестницах, позволяя ей обслуживать себя, встречая ее пристальный взгляд в самые неожиданные моменты, я невольно чувствовал, что меня снова тянет к ней. Уже и сны мои стали наполняться ее присутствием. Просыпаясь, я искал ее рядом с собой, словно она и в самом деле могла бы лежать возле меня. Я звал ее. Я пробовал не принимать во внимание мой первый опыт. Я забывал про свои разочарования… и вскоре не без помощи иллюзий и некоторой временной дистанции я без труда начинал видеть свою любовницу в таком обличье, какое меня устраивало.
Тот, кто не испытывал подобных слабостей, незнаком с одним из наиболее верных средств соблазна, которое женщина пускает в ход, воздействуя на наше воображение, порой совершенно невольно. Так что я очень скоро проникся убеждением, что Мариэтта заслуживает того, чтобы быть любимой, и теперь у меня уже не было иного желания, кроме как назначить ей второе свидание… потом, на следующий день — третье, и еще одно, и так каждую ночь, до тех пор, пока привычка не стала у меня настолько сильной, что я больше не мог обходиться без Мариэтты.
И только тогда я понял ее подлинную натуру, но это отнюдь не оттолкнуло меня от Мариэтты, а, напротив, вернуло ей былое очарование. Странная непоследовательность! Но я об этом не думал. К тому времени все мои мысли были всецело заняты Мариэттой. Я грезил ею. Я заново переживал все наши ночи. Какой меня сжигал огонь! С каким нетерпением всего через час после того, как мы расставались, мне вновь хотелось ее увидеть! Из-за этого у меня пропал аппетит. Меня бросало то в жар, то в холод. Я шел в коллеж. И тут же возвращался домой. Ах нет, если кто и слонялся в те дни по улицам, то уж только не я. Я торопился вернуться, чтобы снова увидеть ее и как бы между прочим невинно спросить у нее в присутствии остальных слуг: «Мама дома?..» От ее ответа зависело мое счастье. Мариэтте достаточно было сказать только одно слово. Если это было слово «да», то я уходил подавленный. А если «нет», то, согласно уговору, я осторожно спускался в подвал, куда она приходила чуть позже.
Кто из влюбленных не дрожал в ожидании, стоя за дверью, и не наслаждался — словно неким неизведанным удовольствием — риском быть застигнутым и разоблаченным. Мариэтта, хотя постоянно и указывала мне на опасность, тем не менее приходила и покорно отдавала себя во власть любых моих фантазий. Могла ли Мариэтта отказать мне? Я бы не допустил этого, так как, несмотря на мою любовь к Мариэтте, к страсти, внушаемой ею, у меня еще примешивалось нездоровое ощущение ее приниженного положения. Так что я мог пользоваться Мариэттой по своему усмотрению. Она принадлежала мне. Она была нашей служанкой. Где это видано, чтобы служанка осмелилась ослушаться своего хозяина? Мариэтте такое и в голову бы не пришло. Впрочем, какими бы тираническими, а порой и нелепыми ни выглядели мои приказания, они не унижали мою любовницу — многие из тех, которые она получала по дому, были похлеще.
Мало-помалу я настолько привязался к ней, что предпочел бы что угодно, только бы не потерять ее. По крайней мере, мне так казалось. Однако эту большую любовь внушала мне не столько сама Мариэтта, сколько та безропотность, с какой она выполняла мои капризы. Но я этого не замечал. Я тогда еще не видел разницы между чувствами столь разного порядка. Я был не способен ее увидеть. Ошибаясь вот так относительно причины моего пыла, я вскоре стал радоваться тому, что Мариэтта была именно такой, а не какой-либо другой, поскольку она доставляла мне буквально все удовольствия…
Нетрудно себе представить, что меня ждало в последующие дни, но я брал пример с Мариэтты, и они как-то проходили, свидетели моих опасений, что вдруг что-то обнаружится, и моих мучений (оттого, что они тянулись слишком долго). Никто, или, похоже, что никто, ни о чем не догадывался. Мариэтта работала как обычно. Я ходил в коллеж и старался быть со всеми любезным, почтительным с матерью, серьезным, аккуратным, готовым тут же оказать любую услугу, кто бы о ней меня ни попросил. Сколько же, однако, мне требовалось мужества, чтобы сопротивляться усталости! И надо сказать, я держался в течение многих месяцев; я так умело лгал, улыбался, разговаривал, отвечал на вопросы и так хорошо скрывал свои чувства, что даже Мариэтта удивлялась и восхищалась.
Да и я сам немало этим гордился. Еще бы! Причем, если вдуматься, эта гордость прекрасно сочеталась с моей скрытной натурой и с той уверенностью, которую я обретал благодаря своим ночным свиданиям, что я уже мужчина, а мои ровесники, приятели по коллежу, — всего лишь дети! Я видел, как они смущаются и заикаются при виде девушек, какую они несут сентиментальную галиматью… Несчастные! Мне было жаль их, когда я становился свидетелем их глупости, а когда кто-то из них начинал делиться со мной своими «секретами» и невнятно рассказывал про какую-нибудь свою любовь, я в душе просто хохотал над их наивностью. Неужели и я был когда-то таким же, как они? Я не мог в это поверить. Конечно же нет. Я в это не верил… Быть того не может! Я не верил ничему и ни во что… Даже в дьявола, потому что Мариэтта, которую я в конце концов спросил, ответила мне, нисколько не стесняясь:
— Какой еще дьявол? Но, месье Клод… не было никакого дьявола… Это просто один парень, Жюльен, взял да и нарядился чертом.
IV
Это объяснение, которое никак не удовлетворило бы меня еще три месяца назад, не произвело на меня почти никакого впечатления, так как то событие меня уже больше не интересовало. Еще чего! Это была уже старая история… Дьявол гнался тогда за Мариэттой или кто-то другой, какое это имело значение? Она была моей любовницей, и этого было достаточно… А что касается дьявола, то он был волен бегать за тем, за кем ему вздумается, и мне не был страшен ни он, ни этот самый Жюльен.
Однако Жюльен — он работал в пригороде у одного каретника — бегал за Мариэттой, и это мне не нравилось. Я устроил своей любовнице сцену… Она дала мне покричать, а потом я вынужден был признать, что этот парень ухаживает за ней вне дома, чего я никак не могу ему запретить. Впрочем, Жюльен оказался не единственным. Были еще сын фармацевта, секретарь суда, сельский нотариус, который останавливался у нас в дни ярмарки, и разные господа, одевавшиеся в Париже и сбывавшие в нашем городе свое барахло. Мариэтта тут же мне их всех и перечислила. И что в ней было такого, что так привлекало мужчин? Я был в отчаянии. Но поскольку мне казалось, что она не поощряет их авансы, я постепенно смирился с тем, что эти типы постоянно вились вокруг нее, когда она отправлялась по делам.
Мариэтта выходила на улицу только днем, причем в основном за мелкими покупками в непосредственной близости от отеля. Как бы она сумела обмануть меня? А ночи ее принадлежали мне. Так что я был уверен, что один вкушаю ее милости. И потом, в маленьком городишке, где ничто не ускользает от чужих глаз, совсем не так легко, как это может показаться, согласиться на свидание, а главное — прийти туда. Только эта мысль меня и успокаивала. И наконец, в какие-то моменты я не сомневался, что Мариэтта признательна мне за любовь, которую я к ней испытываю.
Это была настоящая страсть, вопреки или, если хотите, благодаря моему незнанию других девушек, которых я встречал и сравнивал — всегда не в их пользу — с Мариэттой… Между тем возникшая из некоего весьма двусмысленного удивления и тут же усиленная безмерными плотскими утехами, эта страсть доставляла мне только то счастье, которое обязано своим существованием лишь чувственности да еще воображению, поставленному на службу наименее благородных целей. Чтобы довести эту страсть до исступления, теперь было достаточно ревности, которая уже терзала меня, а в дальнейшем заставила подтолкнуть мою любовницу к столь изощренному разврату, что это дало мне основание считать себя таким любовником, которого Мариэтте не заменил бы никто.
Я знал (в провинции все в конце концов становится известным), что секретарь суда, чью несносную настойчивость не обескураживали отказы Мариэтты, привозил женщин из Тулузы, и те жили день-два в другом отеле, без счету тратя деньги. Я сам видел, как эти женщины выходят из поезда. Их манеры казались мне скандальными. К тому же я был уверен, что они приезжают в наш городок исключительно для того, чтобы позаниматься своей специфической профессией. Какое они находили в этом удовольствие? Это меня весьма занимало. Потом я начинал думать о Мариэтте, и мысль о том, что тот, ради кого часто две, а то и три женщины встречались в одной комнате, смеет надеяться соблазнить мою любовницу, вызывала у меня глубокое отвращение, и я ужасно от этого страдал.
Однако любопытство, пересиливавшее отвращение, и странное уважение к человеку, чьи пороки представлялись мне загадочными, побудили меня задаться вопросом — какое удовольствие он может находить, общаясь не с одной, а одновременно с тремя женщинами. Мне не приходило в голову, что одной может быть недостаточно — противоположное казалось унизительным. Однако я снова и снова мысленно возвращался к этому вопросу, изобретая разные причудливые ситуации и давая волю своей фантазии, а Мариэтта, которой я открылся, стала подмешивать в наши отношения такую пикантную чувственность созданных моим воображением картин, что, как мне казалось, я обретал с ней совершенно новое счастье.
Вот таким образом мне постепенно удалось отучить мою любовницу от ее изначальных вкусов и привычек, и я, сам того не желая, сделал ее другой, нежели она была раньше. Бедняжка, быть может, даже не отдавала себе в этом отчета. Однако ее внешний вид теперь не выдавал в ней крестьянку: она стала покупать себе флаконы духов, ленты, пудру… больше уделять внимания своему туалету, тщательнее причесываться. Мне не на что было жаловаться… И все же меня не оставляло беспокойство, как бы кто-нибудь не заметил этого, так как моя мать не стала бы терпеть, чтобы одна из ее служанок вдруг позволила себе скомпрометировать добрую репутацию ее заведения.
Вот уже восемь месяцев Мариэтта принадлежала мне… восемь месяцев, в течение которых никто еще не смел предположить, что она была в доме не только прислугой. Мне должно было вот-вот исполниться шестнадцать лет. Приближалась зима… Ах, провинция с ее затянутым облаками небом, с ее дождями, с ее освещенными лавочками, с ее черными, пустынными улицами!.. Мне вдруг показалось, что Мариэтта слишком часто выходит из дому.
— Где эта девчонка?! — спрашивала моя мать.
У Мариэтты всегда была наготове отговорка, как для моей матери, так и для меня. В чем я мог ее упрекнуть? Она принимала меня каждую ночь в своей комнате. Она расточала мне те же ласки, доставляла все те же удовольствия. Так что я не мог усомниться в искренности ее объяснений. И все же, видя, что у нее то и дело появляются обновки, я становился все более и более подозрительным… Где она брала деньги? Ведь не на свой же заработок она смогла купить вот эти красивые туфли, которые у нее на ногах, эти прозрачные чулки, это белье, которое она теперь носила, вместо прежних грубых полотняных рубах. Тщетно я пытался у нее выяснить, откуда у нее средства на покупку таких нарядов: она говорила мне о сэкономленных деньгах, и завершалось все это тем, что я на какое-то время верил ей… Чтобы на следующий день задавать самому себе те же вопросы и оставлять их без ответа.
В конце концов я пришел к выводу, что Мариэтта, должно быть, утаивает что-то из тех денег, которые моя мать давала ей на провизию: таково было единственно возможное объяснение, хотя и вызывавшее во мне некоторую досаду. Оно немного стоило, но я предпочел остановиться на нем, чтобы не думать, что Мариэтта поддерживает с кем-то еще такие же отношения, как со мной, и берет за это деньги.
Только одна подобная мысль уничтожила бы все очарование любви, привязавшей меня к Мариэтте; я не говорю, что она заставила бы меня порвать с ней, так как было уже слишком поздно. Но то, что моя любовница может иметь нечто общее с теми женщинами из Тулузы, было мне тем более отвратительно, что с их любезностями у меня ассоциировался исключительно облик наиболее ненавистного мне человека.
…Вот какие случаются в жизни вещи… Нелегко быть хозяином положения. Напротив, достаточно об этих вещах подумать, как они с такой притягательной силой завладевают вашим разумом, что без них уже не мыслится никакое удовольствие. Думая о женщинах из Тулузы, я, презирая их, допускал, что им за их труды платят. Между тем среди них я приглядел одну, столь же хорошо сложенную и приятную, как Мариэтта. Я сравнивал их, и, хотя неизменно отдавал предпочтение моей подруге, это не мешало мне смешивать их в своем воображении в один волнующий тип женщины. Все кончилось тем, что я вдруг стал подумывать о том, что для меня вовсе не исключена возможность вести себя с женщиной из Тулузы таким же образом, как я вел себя с Мариэттой. Разница состояла только в одном — я должен был бы ей заплатить. Денег у меня не было. Я перенес эту оскорбительную мысль о деньгах на мою любовницу, и мне показалось почти естественным, как в один прекрасный день кто-то, неважно кто, смог бы заплатить Мариэтте — ведь я и сам допускал возможность иметь за плату другую женщину вместо нее.
V
Зима в маленьких городках — это сезон свиданий. Наступающий рано вечер поощряет действия мужчин и облегчает задачу некоторым почтенным пожилым дамам, которых я научился распознавать и которые занимались неким отвратительным ремеслом. Они ходят, пришептывая, по пятам за девушками, вкрадчиво говорят им комплименты, знакомятся с ними поближе и чаще всего достигают своей цели. У одной из них, которую звали мамаша Жюли, это получалось очень ловко. Однажды вечером я заметил, как она шла за Мариэттой и тихо о чем-то с ней говорила… Мариэтта сначала слушала ее вроде бы не очень внимательно. Она спускалась по улице Гиро, возможно, шла в магазин, как обычно в это время. Я последовал за ней… Улица Гиро с ее высокими платанами за мостом, с буржуазными домами справа и дворцом правосудия слева освещалась всегда плохо. Воспользовавшись этим, мамаша Жюли подошла ближе к Мариэтте, и на этот раз та остановилась. Мамаша Жюли отвела ее к деревьям, где было потемнее, и между женщинами завязался разговор, заинтриговавший меня, хотя я не мог ничего расслышать. Я не решался подойти ближе, боясь, как бы меня не заметили с нашей служанкой в подобном месте. Но поскольку разговор грозил затянуться, я подошел к Мариэтте, и она увидела меня.
— Ну до свидания, мамаша Жюли! — тут же проговорила Мариэтта.
Я услышал:
— Вы придете?
— До свидания! — повторила моя любовница и, обращаясь ко мне, добавила: — Что вы тут’ делаете, месье Клод? — спросила она с каким-то странным похихикиванием, оглядываясь на удалявшуюся старуху.
— Куда ты идешь? — сразу же поинтересовался я.
— Ну… я иду за покупками, — ответила Мариэтта.
— За покупками?
— Святые угодники! Разве вы не видите?
— К этой женщине?
— Что такое? — переспросила Мариэтта.
Я уже начинал злиться.
— Эта женщина, — произнес я глухим голосом, — …с которой ты была… там… спросила тебя: «Вы придете?» Что это значит?
— Вы чего-то не поняли, месье Клод, — кротко заверила меня Мариэтта. — Дело здесь в другом. К сожалению, мне нужно спешить. Отпустите же меня, я пойду.
— Нет.
Мариэтта взглянула на меня.
— Ты никуда не пойдешь, прежде чем не ответишь мне, — заявил я ей. — Так говори же!.. Говори!.. Я жду…
— Ах! Какой же вы простофиля! — вздохнула Мариэтта.
И, оставив меня там, где я стоял, она быстро, почти бегом удалилась.
…Вечером Мариэтта долго манерничала, но в конце концов я вытянул у нее признание, что один господин, живущий в городе, назначил ей через мамашу Жюли свидание. Не знаю, уж как я удержался от того, чтобы не побить мою любовницу. Она рассказала мне эту историю без обиняков, как нечто совершенно естественное, а я слушал ее, лежа рядом с ней, и не перебивал — настолько я оцепенел от удивления.
— И что ты будешь делать? — спросил я, немного придя в себя.
— Я не пойду, — прошептала Мариэтта.
Я был уверен, что она лжет, и она это поняла, потому что за всю ночь, даже в пылу объятий, мы не сказали больше ни слова друг другу.
Значит, Мариэтта не любила меня. Теперь это подтвердилось. Или, если она меня любила, — а я пока еще не мог отказаться от этой иллюзии — то почти на манер животных, которых без всякого выбора соединяет одна жажда удовольствия. Мариэтта была на них похожа. Она остановила свой выбор на мне, потому что это было ей приятно и удобно. Меня охватила ярость. Я страшно переживал случившееся, и, вместо того чтобы спросить самого себя, насколько сильны мои собственные чувства к Мариэтте — а ведь они у меня не очень-то отличались от ее чувств, — я на протяжении всего следующего дня упорствовал в мысли, что я самый несправедливо страдающий из любовников.
Однако ни на другой день после той злосчастной ночи, ни в последующие дни Мариэтта вопреки моим ожиданиям с наступлением темноты из гостиницы не выходила. Почему же она не шла на это свидание? Неужели она хотела убедить меня в несправедливости того, что я о ней думал? Я не смел на это надеяться. Тем не менее мне пришлось признать, что, коль скоро Мариэтта не выходила из гостиницы в наиболее подходящий для этого час, значит, она хотела показать мне свои добрые намерения. Это меня тронуло. Переполненный угрызениями совести, я упрекал себя за свое дурное поведение, за одолевавшие меня подозрения. Наконец, я не выдержал. Я попросил у Мариэтты прощения и одновременно подарил ей украденный у матери луидор, чтобы она купила себе, что захочет.
Мариэтта взяла луидор, но на другой день пошла по магазинам и вернулась после очень долгого отсутствия, которое показалось мне бесконечным. Мне было стыдно за нее. Вот, значит, как она выказывает мне свою благодарность! Я терялся в разного рода догадках, потом сказал себе, что прежде нужно убедиться в постигшем меня несчастье, а уж потом решать что-либо, и главное — не говорить Мариэтте о том, как она заставляет меня страдать.
Она же, со своей стороны, не проронила ни слова о своем времяпрепровождении. Я больше у нее ни о чем не спрашивал. Она тоже не позволяла себе ни малейшего намека, и мы продолжали встречаться, избегая затрагивать эту тему — настолько она была чревата ложью, упреками и тайным разочарованием.
VI
Теперь, когда я приближаюсь к описанию фактов, решивших мою судьбу и отвлекших меня от цели, к которой меня, казалось, готовило и мое детство, и мое воспитание; я вспоминаю, что тогда в доме произошло два или три необычных события, почти тут же имевших последствия. Это были не те волнующие приключения, о которых пишут в романах, но тогда они показались мне по-своему захватывающими, так как уже упоминавшийся мною секретарь суда был, несомненно, последним человеком, которому моя мать должна была бы уступить в сделанном им предложении.
Его самого и его дам перестали пускать в гостиницу, где они обретались раньше. Не знаю уж, что там произошло и кто кому что-то недоплатил… Но так или иначе, однажды вечером к нам явилась какая-то незнакомка, сняла комнату и села поужинать одна за маленьким столиком, который Мариэтта накрыла ей в столовой… Это была довольно миловидная женщина, очень строго одетая и гораздо более ухоженная, чем кто-либо из тех путешественниц, что останавливались у нас иногда на день-два. Однако, расплачиваясь у кассы, она сообщила мне сведения о себе, в которых довольно явственно прозвучало кокетство вполне определенного рода.
— Без профессии, так, кажется, пишут? — попросила она меня записать.
— Хорошо, мадам, — ответила моя мать и добавила: — Вы здесь надолго?
— Думаю, да, — прожурчала незнакомка.
Она поднялась в свой номер, спустилась оттуда через несколько минут и вышла, не привлекая ничьего внимания… Где провела она ночь? Гуляла? Я догадывался… Однако каково же было мое удивление, когда на другой день я увидел эту женщину в гостинице в сопровождении секретаря суда.
Моя мать приняла их холодно. Но секретарь отвел ее в сторону, и все устроилось как нельзя лучше, о чем я не без огорчения догадался, услышав указание хозяйки:
— Антуанетта, растопите камин в комнате мадам!
— Хорошенько растопите, — позволил себе уточнить секретарь.
Я еще никогда не видел его так близко. Усы, топорщась, перечеркивали его лицо. Глаза, обрамленные толстыми веками, слегка вылезшие из орбит, и весьма неприятный нос, слишком длинный, расплющенный внизу и красный — от холода и, подумалось мне, еще от невоздержанности. Это был мускулистый верзила лет сорока, со смуглой кожей, густыми, постриженными ежиком волосами и — я это тут же угадал — до смешного гордый, несмотря на внешнее добродушие, своими ступнями, слишком маленькими для его огромного роста.
Мое отвращение к нему после этого осмотра только усилилось.
— Вот, — сказал он, указывая на меня, — очень серьезный молодой человек.
— Да, конечно, — согласилась моя мать, — конечно.
Это мой сын… Клод!
— Вы готовите его к коммерческой деятельности?
— Я не знаю. Да он сам еще не знает… Ну, Клод, ответь же сам… Это будет зависеть от того, как он сдаст экзамен на бакалавра.
— Сдаст, тут не может быть никакого сомнения. Когда это ему предстоит?
— В будущем году, — через силу выдавил я.
И чего он лезет с расспросами? Я был взбешен этим вторжением в мои личные дела, и мне стало стыдно оттого, что я не могу от них уйти, как мне бы того хотелось. Что, теперь этот чужак начнет всем здесь заправлять? Я видел, что он явно не прочь. Он говорил. Он расспрашивал мою мать, расхваливал гостиницу, интересовался обслуживанием… Одним словом, за два дня он узнал тысячу вещей, которые другой открыл бы для себя разве что за несколько недель.
Что за человек! Его уродство, неприятно поразившее меня вначале, перестало в конце концов вызывать во мне такую антипатию, какую вызывали приемы, которыми он пользовался, чтобы заставить окружающих не замечать его… От его козьего полушубка, который он вешал сушить у печки, исходила отвратительная вонь. А сам он пах какой-то смесью затхлой трубки и женских духов. Все это было мне настолько противно, что становилось не по себе. Хотелось убежать, выйти на воздух, и в то же время меня снедала черная зависть, мешавшая не замечать этого человека.
Не спеша, одарив всех комплиментами, поприветствовав Мариэтту, которая, безусловно, могла бы и не заходить в комнату, где мы все находились, совершенно покорив мою мать, секретарь суда поднялся в номер, куда женщина, которую он нам навязал, вошла чуть раньше.
— Несчастная! — сказал я себе, задержавшись на мысли, что она любовница этого типа.
Я искренне жалел ее. Ведь она так отличалась от других, была такая изысканная, так хорошо одета, что я сначала даже и не подумал, что она, как и предыдущие, была одной из тех женщин, у которых все покупается. А впрочем, если бы и подумал, то в обуревавших меня чувствах ничего бы не изменилось. Мне хотелось жалеть всех, кто приближался к этому человеку, разделить отвращение подобных женщин, правда, маловероятное, которое они должны были бы испытывать, отдаваясь ему… Хотелось мысленно заступаться за них… Как же я был наивен! Но это придавало мне сил, чтобы ненавидеть секретаря суда и оспаривать у него партию, которая, как я чувствовал, с этого момента по-настоящему завязалась между нами.
Увы! Я уже потерял Мариэтту и предпринимал нелепые усилия, чтобы помешать ей изменять мне открыто, что унижало бы меня еще больше. В самом деле, мой соперник почти поселился в нашей гостинице, причем жил в номере не только во время неопределенного пребывания той женщины, о которой я уже говорил, но и после ее отъезда. Это было его право. Он ел у нас утром и вечером, тратил не считая деньги, приглашал друзей… В общем, он так ловко все устроил, что через две недели маленький салон, где я делал после ужина свои уроки, заданные на следующий день, полностью принадлежал ему, и он превратил его в нечто похожее на картежный притон.
Друзья секретаря суда не пользовались в городе особым доверием, и их присутствие в гостинице отнюдь не укрепляло ее добрую славу. Но моя мать не могла отказать секретарю суда ни в чем. Она закрывала глаза на то, что не могла не видеть, терпела все его выходки, а когда я позволял себе сделать какое-либо замечание по поводу репутации заведения, сообщала мне, какой это приносит доход.
Сколько я ни возмущался таким положением вещей, ничто не менялось, и в конце концов я, как мне показалось, понял, что эта женщина, чьи деловые качества и способность проявлять инициативу вовсе не были иллюзорными, грешила, как все женщины, склонностью покоряться тому, кто ее прельстил.
Разумеется, в доме не хватало мужчины. Мужчины — я хочу этим сказать «воли», потому что моя мать свою волю утратила. Я это чувствовал. Все это чувствовали, Мариэтта тоже, и никто, конечно же, не мог ничего изменить. Ах, если бы у меня, как у большинства моих товарищей по коллежу, был отец! Ан нет. Что за странная мысль! Отец? Где бы он мог быть? В городе ходило столько слухов на его счет! Я прямо не знал, что и думать… Чем он занимался? Почему я его ни разу в жизни не видел? «Хозяйка» воздерживалась от того, чтобы как-то просветить меня на этот счет, а я не осмеливался ее спрашивать, опасаясь, как бы она со всей бесцеремонностью не поставила меня на место или как бы мне не пришлось выслушивать слишком тягостные для мальчика моего возраста объяснения… С другой стороны, как взять на себя ведение такого сложноуправляемого дома, как наш? Я был слишком молод. Да и, по существу, во всем этом не было ничего чересчур предосудительного… Нет, в самом деле ничего, если не считать того, что Мариэтта попалась на крючок этому типу, который жил на широкую ногу и раздавал каждому королевские чаевые.
Все были от него без ума. Отныне его называли не иначе как по имени. Даже моя любовница, упоминая о нем, говорила мне: «Месье Фернан сделал то… месье Фернан сделал это!..»
Что за пытка!
— Ну и ладно, — отвечал я ей тогда, — катись-ка ты вместе со своим месье Фернаном!
Мариэтта смеялась.
— Ты не слишком разборчива… — продолжал я, — такой тип, как он! Он тебе еще не предлагал денег?
Я был немало удивлен, но никогда, ни единого раза, с тех пор как секретарь суда установил у нас свой порядок, Мариэтта не уклонялась от моих ночных посещений в ее комнату… Надо, правда, сказать, что она находила в этом удовольствие. Я был неутомим. Мне так хотелось сохранить Мариэтту, удержать ее с помощью чувственности, помешать ей думать, что кто-то другой может обладать ею лучше меня, что мои силы возрождались из самих себя и не иссякали до рассвета.
VII
Вот как развертывались события. Было начало зимы, и Мариэтта, к которой мой соперник приставал, когда заставал ее одну, в нужный момент от него ускользала. Ни предложения денег, ни его намеки, даже самые откровенные, на радости, которые она с ним вкусит, не могли сломить ее сопротивления. Мариэтта была слишком хитра. То, чего она хотела, вовсе не заключалось в том, чтобы не быть любовницей секретаря суда, а именно в том, чтобы быть ею, причем совершенно открыто, но на условиях совсем не тех, которые имел в виду он… Мариэтта поведала мне все это потом, со множеством подробностей, и, чтобы добиться успеха, ей понадобилась ловкость, на которую я не считал ее способной.
Я говорю об этом сегодня без гнева и понимаю, что моя любовница сделала тогда все, чтобы я не догадался о ее конечной цели. Достигла бы она ее быстрее, если бы рассказала мне? Не думаю. Стало быть, она действовала наилучшим образом, и я не упрекаю ее за сдержанность.
Тем не менее, когда мое воображение рисует те полуласки, которые она принимала от самого ненавистного мне человека, те порой слишком откровенные прикосновения друг к другу, возбуждавшие и его и ее, я испытываю необъяснимую печаль и мной овладевает такое ощущение, словно меня обманули гораздо грубее, чем если бы Мариэтта отдалась ему сразу. Она предоставляла мне тешиться моими иллюзиями… Она наслаждалась накануне разрыва, и своей пылкостью, причину которой я теперь хорошо понимаю, была обязана вовсе не мне, а своему состоянию девушки, наполовину завоеванной другим в тех лихорадочных схватках, когда она сопротивлялась ему.
Я понимаю ее: она, должно быть, ждала, чтобы он заговорил с нею, чтобы позвал ее, чтобы сделал конкретное предложение. Она на него ворчала? Да нет, как же?.. Она не желала его слушать?.. Он держался очень хорошо… Чего она боялась?.. Ба! Ведь не в первый же раз ей делали комплименты?.. Не так ли?.. Тогда почему же она держалась на таком далеком от него расстоянии?.. Он подъезжал к ней… Она и в самом деле была очень миловидна… а главное, очень соблазнительна… И к тому же кокетлива… Кокетлива!.. Он смеялся… Он дарил ей платье, просто так. Он был достаточно богат, чтобы подарить ей это платье. Она, правда, отказывалась, но ему доставляло удовольствие делать такие вот маленькие подарки, которые ни к чему не обязывают… почти ни к чему… вот только… поцеловать ее, вот так, за ушком… Боже мой, какая она дикарка! Вот ведь!.. Подумаешь, поцелуй!.. Поцелуй за платье… Ах, какое красивое платье!.. Может, она хочет, чтобы он подарил ей еще и шляпку? Можно и шляпку! Можно все, что она только пожелает!.. Ей остается только выбрать… Он оденет ее с головы до ног…
«Послушай, Мариэтта! Это очень серьезно… Я никогда не шучу!» Но как все-таки жалко, что она предпочитает оставаться одетой! Он, знающий толк в женщинах, уверен, что ни у одной из них нет такой крепкой, такой круглой груди… Можно дотронуться?.. Черт возьми, какая ослепительная белизна! А какой жар! О, он сейчас сойдет с ума! Он уже сошел с ума!.. Он теряет голову!.. И к тому же такая высокая девушка, почти такого же роста, как он.
«Но я же ведь ничего плохого не делаю, нет, ничего… только хочу заполучить тебя, слышишь? Сделать тебя счастливой… О! не надо шума!.. Сделать тебя счастливой, Мариэтта! Ну чем ты рискуешь?.. Подумай!.. Надо же, какая ты бойкая! Э-э, да у тебя нелегкий характер… Сюда… моя рука… да, сначала… позволь! Клянусь тебе, что я не… Чего ты хочешь? О! Плутовка! Уходит! Она уходит! Как вам будет угодно… Тебе же хуже!»
После этого Мариэтта приходила ко мне. Я вспоминаю ее поцелуи, которые она расточала мне без всякого стыда, ее возбуждение, думаю о той поспешности, с которой она соединяла с моим телом свое пылающее тело, прижимала ко мне свои губы, торопилась сплести наши руки и ноги, стать единым существом… какая гадость! Какое мерзкое удовлетворение!.. И так было каждую ночь. Мариэтта, которую теперь ждал я, а не она меня, наконец приходила. Я слышал, как она взбирается по лестнице… Она закрывала за собой дверь… И я не уступил бы никому своего места ни за какое царство.
Это длилось, насколько я помню, с начала января до первой половины следующего месяца. Иногда я чувствовал, что Мариэтта что-то скрывает, а секретарь суда, встречаясь со мной, смотрел на меня довольно угрожающе, но меня это не слишком волновало. Напротив, продолжая все время его ненавидеть, я в какой-то мере все же был благодарен этому человеку, застрявшему у нас так надолго, за то, что поведение Мариэтты оставалось незамеченным моей матерью, равно как и моя усталость… Боже! Каким же я был в иные дни усталым, и неспособным скрывать это! Так не могло продолжаться вечно. Во мне не осталось сил, ни энергии… все валилось из рук, и я просыпался только с одним чувством ожидания ласк, которые сладострастно истощали меня.
Последние дни — по крайней мере, те, что предшествовали изменениям в жизни Мариэтты, — она была столь непохожей на себя, что я не узнавал ее. Она как бы хотела доверить мне свою сокровенную тайну, но тут же осекалась. Я даже заметил по этому поводу, что она не говорит мне больше о своем пресловутом месье Фернане столько, сколько прежде. А я-то, я даже поздравлял себя с тем, что отвадил ее от этого типа! Ну да сейчас это уже не имеет значения. Но она, Мариэтта, с ее обычно скорее ровным и слегка медлительным характером, теперь ни минуты не сидела на одном месте; она бродила по всему дому, оглядывалась вокруг, поднималась вверх, спускалась с этажа на этаж, работала из рук вон плохо и на малейшее замечание отвечала бесконечными объяснениями или намеками…
— Эта девчонка! — говорила моя мать. — Что это с ней?
— Ты находишь?
— Нахожу ли я? Вот именно, нахожу… И если бы не месье Фернан, который хочет, чтобы его обслуживала только она, я бы непременно… вот увидишь… выставила бы ее на улицу.
…Пятнадцатого февраля Мариэтта покинула гостиницу. Ей сняли в городе меблированную квартиру.
VIII
— Ну что, — сказал я матери, — Мариэтта ушла?
— Ушла, — подтвердила та. — Пусть катится к черту!
— А секретарь суда?
«Патронша» пожала плечами.
— Я говорю тебе об этом секретаре суда… — продолжал настаивать я. — Разумеется, твой месье Фернан совратил Мариэтту. Так все и должно было случиться! Хорошенькое дело!
— Ничего не поделаешь.
— Ну извини! — сказал я, помолчав немного. — А впечатление, которое сложится в городе? Ты подумала об этом?
— А, ты мне надоел! — ответила мать.
Я был взбудоражен… Этот отъезд, о котором мне сообщили, когда я вернулся из коллежа… Ну нет… Я не желал признавать очевидного. Это просто сон! Мариэтта не ушла! Она вернется… А что касается слухов о моей любовнице, которые молва уже донесла до нас, якобы она поселилась на улице Бас, в доме с дурной славой, где тут же объявился и секретарь суда, — так это же просто чушь! Мне захотелось пойти к этому дому, чтобы убедиться самому в том, насколько правдивы подобные россказни… Они необоснованны! Этого не могло быть. Неужели Мариэтта не предупредила бы меня? Ведь еще даже эту ночь мы провели вместе, в ее комнате. Да нет же! Может ли кто-либо знать об этом больше, чем я? Я бы непременно заметил что-нибудь — ведь не уезжают же просто так, без приготовлений, вдруг! Все эти люди казались мне глупцами. Чего только они не говорили! Это ведь их-то не касалось. И потом, неужели они думали, что я поверю всем этим небылицам о Мариэтте! Нет… Нет… Все со временем утрясется. Жизнь снова вернется в свое прежнее русло. Здесь произошло какое-то недоразумение… Разве это возможно?
— Я прекрасно все видела, — рассказывала «патронша» направо и налево. — Подумать только! Девица, которая выходит из комнаты в восемь часов! Я была на кухне, когда она появилась, и я подумала, что она заболела… Заболела… Как же! Тогда я не постеснялась сделать ей замечание, что у меня на службе так себя не ведут. И что такого я сказала?! А она, видите ли, рассердилась! «Если мадам недовольна…» Кто бы мог предположить у этого создания такую дерзость? И то! И се!.. Наглость за наглостью! Короче, я не позволяю долго испытывать мое терпение… нет, вот еще. И я взорвалась, сразу же… Ну знаете ли… Не иметь права у себя в доме сделать замечание служанке… Это уж слишком! А больше ничего и не было… И она все послала к черту, поднялась к себе в комнату, собрала вещи, оделась… И тут я уж все ей выложила… Вы только подумайте!
— О, хватит! Хватит! — не выдержав, закричал я. — Хватит!
— А этот-то, — продолжала моя мать, показывая на меня пальцем, — вернулся из коллежа и устраивает мне сцену из-за этой девки!
— Какую сцену?
— Ну, мой друг, ты об этом пожалеешь… Говорить в таком тоне с собственной матерью! Вот увидишь. Вот увидишь…
А я не видел никакой другой причины, кроме той, что Мариэтта покинула гостиницу по вине моей матери, поскольку сам факт того, что моя любовница поднялась к себе в комнату собирать вещи, означал, что в ее отъезде не было никакой преднамеренности… Я был в этом уверен… Я обвинял мою мать в том, что она в некотором роде заставила Мариэтту уйти, и жалел бедняжку. Значит, мне не сказали всей правды. Значит, мне лгали. Мариэтта никогда бы не уехала так быстро, не произойди все это. Она подождала бы меня, и я бы воспротивился, она знала, этому внезапному разрыву. Конечно же, я бы не позволил. Из-за какой-то перепалки? Не верю! От меня что-то скрывали, и это что-то, когда я стал думать, показалось мне ясным как день — просто моя мать, ревнуя Мариэтту, воспользовалась ее плохим настроением, чтобы выставить девушку за дверь. Как я не подумал об этом раньше? Ну разумеется, именно так можно было объяснить эту неприятную историю. К тому же, злоба моей матери против Мариэтты — она зародилась не сегодня. Она восходила к появлению у нас моего соперника. Я видел это. Моя мать влюбилась в него: он мгновенно покорил ее. Может быть, она станет отрицать? Это было просто смешно. Моя мать, влюбленная в секретаря суда! О! Она, конечно, не признается… она будет отрицать… она ни за что на свете не признается в подобной гнусности! Но разве я нуждался в ее признании?
Бедная женщина была в полной растерянности. Она целый день ходила, ругала всех подряд, враждебная ко всем, нервная, смешная. И я ее не жалел. Я сконцентрировал на ней весь свой гнев. Она не была больше моей, матерью, эта женщина. Она оставалась «патроншей», и можно было только посмеяться над ее чувствами к этому человеку, некрасивому и богатому. Так ей и надо. И я внутренне радовался ее разочарованию, словно оно могло отвлечь меня от моего собственного разочарования и помешать видеть вещи такими, какими они были.
Чего я тогда еще не мог допустить, так это того, что Мариэтта — хотя она и ушла, поддавшись гневу, — ушла навсегда. Я ждал, что она мне напишет и укажет адрес, по которому я смог бы ее найти. Разумеется, она мне напишет: мне передадут в течение дня ее письмо. Это помогало мне не думать о том, что о ней болтали. Наконец, я готовился, в случае если Мариэтта вдруг решит навестить меня ночью, в моей комнате, организовать все для этой романтической, полной опасностей встречи. Я считал, что наше приключение ни в коем случае не будет банальным. Я уже составлял план. Я излагал его Мариэтте. Она хладнокровно входила следом за мной в вестибюль, и, пока я снимал свое пальто, она уже поднималась по лестнице на второй этаж.
Я был уверен в успехе этой столь ребяческой тактики. Мало того, мне и в голову не приходило, что Мариэтта могла бы предложить какой-нибудь другой вариант, так как мысль о том, что придется рискнуть и самому отправиться из гостиницы за моей любовницей, доставляла мне гораздо меньшее удовольствие.
Однако не произошло ровным счетом ничего, за исключением того, что Мариэтта не передала мне письма, которого я так ждал, и, не зная, что с ней случилось, я, не выдержав нахлынувшей глубокой тоски, выбежал из своей комнаты на свежий воздух.
Меня обступила ночь, ночь, какой она всегда бывает на улицах маленьких спящих городков, пустая ночь, полная отголосков, полная шагов, звенящих по тротуару где-то очень далеко… Но я не собирался затачивать свой страх на оселке подобных ощущений! Я был лишен Мариэтты. Я не располагал никакими новыми сведениями, и этого хватило, чтобы придать мне решимости попытаться найти ее.
…Кто-то упомянул при мне про улицу Бас; я побежал туда. Это была улица, вся уставленная лавочками и ларьками, плохо освещенная, кривая, но достаточно широкая, где на пороге некоторых домов стояли девицы без головных уборов и подавали знаки, приглашая зайти. Неужели Мариэтта теперь жила на такой улице? Что за мерзость! Я распознал в этом навете людскую злобу, всегда готовую очернить действительность или так заострить ее черты, что она превращается в сплошную гнусность… Тем не менее я исследовал эту улицу, не обращая внимания на девиц, которые из темноты окликали меня, хватали за пальто, когда я проходил мимо, и предлагали свои услуги. Я закрывал глаза, чтобы не видеть их. Они наводили на меня ужас. Меня буквально тошнило от них. А запахи!.. запахи этой улицы, размытой во многих местах зловонной жижей не знаю уж каких помоев… Здесь накапливалась и находилась в постоянном брожении вся липкость порока… весь его смрад. Ах, слава Богу, меня это еще не коснулось!.. И Мариэтты тоже… Злые языки могли рассказывать о ней все что угодно. Я бы поклялся, что нет. Я бы поклялся, что она никогда не опустится в такую позорную нищету, никогда не упадет в такую грязь. Надо же, я почувствовал себя существом чистым и невинным, соприкоснувшись с этими еще более грязными, чем нищенки, девицами. Откуда они пришли? На что надеялись? И, наконец, неужели есть на свете мужчины, способные, внимая этим несчастным, преодолеть отвращение и подняться с ними в комнаты?
IX
Мать поджидала меня на пороге гостиницы и, едва заметив мое приближение, воздела руки к небу и принялась винить меня во всех смертных грехах… Откуда я мог возвращаться в такой час? Ну, разумеется, от Мариэтты, можно не сомневаться. Я не ночевал дома: значит, я негодяй! И как это ее, мать, угораздило родить такого сына? Она не виновата, так как в меня, наверное, вселился бес. А эта-то девка, которую она прогнала, эта Мариэтта, это чудовище! Как это на нее похоже… Да она просто смеется надо мной, эта дрянь!.. Как?.. Что я сказал?.. Я осмеливаюсь подавать голос?..
— Поторопись! — приказала мне мать.
Я остановился. В вестибюле на нас смотрели две наши служанки, повар и один наш клиент, поджидавший омнибус. Я не мог допустить, чтобы меня наказывали у них на глазах.
— Зайди-ка внутрь.
— Я войду, — сказал я глухим голосом, — при условии, что ты меня не тронешь… и… предупреждаю тебя, если ты меня ударишь…
— Что?
— Да, — продолжал я, не двигаясь с места. — Ты поняла меня?
И я быстро прошел мимо матери, отчужденно и с ненавистью глядя на нее, впервые решив не позволять ей обращаться со мной, как с ребенком… Находившиеся в вестибюле люди посторонились. Я воспользовался этим и прошел в свою комнату. Она сделалась моим убежищем. Я закрылся там на ключ, бросился на кровать и, сотрясаемый внезапным отчаянием, разрыдался.
В состоянии ли я объяснить, почему я плакал? Мне так нужно было поплакать, что это почти доставило мне удовольствие. Но это удовольствие состояло из воспоминаний о моей любовнице, из моей любви к ней, из моей ярости, из моей скорби, оттого что я потерял ее, и из отвратительного ощущения, связанного с одновременно мелькавшими у меня в голове мыслями о том, что Мариэтта недостойна моих слез. Где она была в этот момент, когда такие тяжелые, такие горькие слезы не переставая лились из моих глаз, будто смывая еще живую картину моего недавнего счастья? Но я видел Мариэтту с этим человеком, похитившим ее у меня. Она ни о чем не помнила! Она, значит, все забыла!.. Все, даже огонь, даже пожар наших желаний! А этот человек, с которым она теперь, любит ли она его? Я представлял себе их первую ночь. Я слышал, как Мариэтта стонет в объятиях моего врага — так она прежде стонала от моих поцелуев, — как она зовет его, тихо жалуется, произносит бессвязные слова, учащенно дышит, кричит, страдает, задыхается и падает, снова и снова умирая, в бездну наслаждений.
Странная вещь, как я ни ненавидел Мариэтту, она не была мне отвратительна даже в эти минуты, и я был не в состоянии бороться с ней. Я прощал ей ее поведение. Мне было почти безразлично, что ею обладал другой: я был уверен, что она пока еще не может отделить свои теперешние наслаждения от тех, которые давал ей я.
Временами мне даже казалось, что, отдаваясь другому, она помимо своей воли еще теснее стягивает узы, соединявшие ее со мной. Стало быть, она должна вернуться ко мне еще более жаждущей удовольствий, которые я доставлял ей, еще более алчущей этих сладострастных мгновений. Тут я переставал плакать. Но то была лишь краткая пауза в моем горе, поскольку, едва утихнув, оно снова пробуждалось, чтобы терзать и терзать меня, сжигая в своем огне.
— Мариэтта! — горько вздыхал я посреди новых рыданий. — Мариэтта!
Нет, теперь уже больше никогда она не позволит мне ласкать свое крупное белое сладострастно-эластичное тело, упругое, мягкое, нежное, полное бесконечной неги, тело, в котором я научился любить все, тело, в которое я погрузил всего себя, как если бы, сохраняя при себе свое воображение, свою плоть, свою кровь, я вдруг стал настоящей женщиной, испытывая, однако, те услады, для которых я был создан… Увы! Я больше не получу тех наслаждений от моей любовницы. Их вкушал теперь другой. Он распоряжался теперь Мариэттой по своему усмотрению, а мне оставалось лишь присутствовать, страдая от стыда, гнева и унижения, при этом ужасном и грубом торжестве желаний другого человека над моими желаниями.
Я никак не мог успокоиться. И все же, невыносимые для меня картины — моя любовница в объятиях своего нового любовника — заставили меня вновь ощутить приступ ненависти, и я перестал плакать. Слезы высохли. Я понемногу овладел своими чувствами, которые так потрясли меня, доставили мне столько жестоких переживаний… Мои глаза высохли. Я, наконец, взял себя в руки, но это была всего лишь уступка навалившейся на меня усталости, и я уснул, смутно различая в полусне суховатый звук настенных часов, отбивающих где-то вдали свои одиннадцать ударов, которые не связывались у меня ни с чем реальным.
Когда я проснулся, было темно и холодно, и потребовалось некоторое время, чтобы я понял, где нахожусь, и вновь осознал всю горечь своего положения после того, как меня покинула Мариэтта. Мне показалось, что теперь, чтобы бороться с отчаянием, охватившим меня утром, мне остаются только эти ужасные девицы с улицы Бас. Разве теперь отпала надобность удовлетворять свою чувственность? Она была возбуждена всеми испытанными мною эмоциями, и в этот момент уже не имело значения, кто ее погасит, Мариэтта или другая женщина. И вот тот ужас, который я испытывал перед этими женщинами, придал им привлекательность, взволновавшую меня до глубины души… Неужели я поддамся?
Снизу доносились привычные домашние шумы, которые я узнавал, и сам удивлялся, что узнаю их; они вернули мне воспоминание о том, как я возвращался из школы, о Мариэтте, о наших свиданиях в подвале. Я легко отдался во власть своих воспоминаний. Но еще легче мне оказалось разрушить их очарование при мысли о том, что они были всего лишь последними отражениями призрака, больше уже не казавшегося мне милым.
— Как? — сказал я себе. — Так быстро?
Я не мог в это поверить и не испытывал от такого поворота событий никакого удовольствия. Напротив, то, что я так легко охладел к своей любовнице, давало мне основание думать, что я лишился Мариэтты заслуженно, поскольку она могла догадываться, как быстро после расставания станет мне чужой. Это наполнило меня тогда странным недоверием по отношению к собственной персоне… перешедшим в презрение, которое излечило меня от омытого столькими слезами смешного сострадания к самому себе. Может быть, следовало судить обо, всем этом так, будто речь идет о постороннем человеке?.. Я перестал быть им, этим другим человеком. Все, что с ним происходило, меня больше не трогало… совсем не трогало. Я постепенно стал приучать себя к этому новому состоянию, с сожалением осознавая, что горе, которое я пережил, было мне милее, чем только что обретенная уверенность.
Она укоренялась во мне, словно пришла на помощь остаткам моих сил и здравого смысла, и я не противился ей, удивляясь тому, что отчаяние, столь яростно терзавшее меня утром, уступило место спокойствию и почти приятной расслабленности всех моих мыслей и чувств… Я мог, конечно, сожалеть, что мысль о Мариэтте оставляет меня спокойным, даже бесчувственным или, по меньшей мере, смирившимся с тем, что я переношу ее не страдая, но я больше не страдал. Я выздоровел. Я был совершенно новым существом, рожденным для того, чтобы изведать благодаря произошедшей во мне трансформации еще незнакомые чувства, неведомые ощущения, новые впечатления, на которые у меня, однако, не хватило любознательности…
Появится ли у меня к этому когда-нибудь интерес и заменит ли он то, с чем я, если можно так выразиться, распрощался, сам того не заметив и распрощавшись одновременно с самим собой? Мне было бы трудно ответить на этот вопрос… И я пребывал в нерешительности. Я был зрителем всех движений своей души, всех своих реакций, но живой интерес я сохранял лишь к Мариэтте, так как, стремясь отдалиться от нее, я втайне убеждался, что любые, даже самые твердые мои решения тщетны!
X
Не стану подробно описывать прием, который был мне оказан, когда я спустился вниз. К скандалу, вызванному накануне моим ночным возвращением, прибавилось возмущение тем, что я не пошел в школу. Моя мать, про которую я уже было забыл, истошно кричала… Она не желает больше видеть меня в доме… Она отправит меня в закрытый пансион. Или я мог катиться на все четыре стороны, но только не нужно рассчитывать на нее до тех пор, пока я не докажу своим поведением, на что я способен.
Я слушал молча всевозможные упреки, которыми осыпала меня «патронша», варьируя их, как ей подсказывал ее гнев… Они меня нисколько не трогали. Потом я сел за стол, как если бы ничего не произошло, и поел с превеликим аппетитом, между тем как моя мать проворачивала в уме свои черные замыслы и обдумывала для меня злое наказание.
Таким вот образом я, оставив наш городской коллеж, отправился на полный пансион в ближайший лицей, и на этом дело закончилось. Но разница, которую я буквально тут же ощутил после этой перемены, пришлась мне не по вкусу. Я слушал лекции, в которых ничего не понимал. У меня не было товарищей. Никто из однокашников мне не нравился. Я был один, я никому не писал, и воскресенья, равно как и другие дни недели, проходили скучно, под вечным наблюдением надзирателей и учителей.
Чего ждала моя мать от столь жестоко рассчитанной мести? Неужели она ожидала какого-нибудь благотворного эффекта? Несчастная! Она не учла моего скрытного и упрямого характера, и особенно потребности, которую она мне почти навязала, перенести на Мариэтту то чувство смутной нежности, которой мне так не хватало.
Оправдание Мариэтты способствовало тому, что я вскоре перестал желать что-либо еще, кроме нее. Я вырезал ее инициалы на парте, на стенной штукатурке, на стволе дерева во дворе, на своей скамейке… Я чертил прописную букву, непонятную для окружающих, на тетрадях, на учебниках… Иногда я писал имя полностью. Оно заменяло мне ее присутствие. Я снова видел Мариэтту — я мысленно беседовал с ней о том, что случилось, о наших пылких свиданиях, о нашей любви… Она, конечно же, не могла всего этого забыть. Думала ли она обо мне? Известно ли ей о моем отсутствии? Ей наверняка должны были рассказать эту унизительную историю с лицеем… Что при этом почувствовала моя любовница? Я был уверен, что она жалеет меня. У Мариэтты ведь было доброе сердце… Она не была окончательно потеряна для меня… Ну и что! Это всего лишь неприятный момент, который нужно было пережить. Мы снова встретимся в каникулы и тогда… О, тогда… Я не знал ни где, ни как мы смогли бы встречаться, но я был абсолютно уверен, что Мариэтта еще будет моей снова, несмотря на все нынешние трудности.
Она всегда была моей любовницей. Я любил ее… Я любил только ее… Кроме того, с тех пор как я поселился вдали от всего, что осязаемо напоминало мне о ней, я вообразил себе, что люблю ее еще больше. Мне представлялось, что она вышла замуж за некоего человека, которого она не могла любить больше, чем меня… Чем он мог быть ей дорог? Только его богатство заставило Мариэтту последовать за ним… Чего ей было стесняться? Она же не могла оставаться всю жизнь служанкой у моей матери, где к тому же не видела ничего, кроме грубого обращения. Она права, что уехала… Я одобрял ее поступок. Разве можно было ужиться с подобной женщиной — склочной, завистливой, властолюбивой, терпеть вспышки ее плохого настроения, выносить все ее капризы? Нет… нет… Нет, только это стояло между мной и Мариэттой, и ничего больше. Ее скрытность по отношению ко мне, низость этого отвратительного союза — я все прощал ей… Я на этом не задерживался… Я не хотел на этом задерживаться, а иногда, когда мне случалось вспоминать о моей любовнице, о происшедшей в ее положении перемене, о том, что при этом она отнюдь не снискала себе всеобщего уважения, я даже приходил к выводу, что она еще хорошо поступила. Мне тут же становилось ясно, что в один прекрасный день я захотел бы видеть ее, скорее не в роли служанки в гостинице, а на содержании — у меня на глазах и на глазах у всех остальных.
Вот результат внезапного и сурового решения, принятого в отношении меня «патроншей», скорее всего не столько из-за самой Мариэтты, сколько из-за ее покровителя… Прекрасный результат, как видите, которым моя мать вряд ли стала бы гордиться, если бы я ей сообщил обо всем этом. Но я никому не писал, в том числе и своей матери. Так что она обо мне ничего не знала и вынуждена была обращаться к директору, чтобы получить о моей учебе и поведении сведения, которые я не сообщал ей, помня о своем оскорбленном самолюбии.
Впрочем, они не были блестящими, хотя по большому счету вовсе не свидетельствовали о наличии у меня систематического нежелания что-либо делать; я учился как мог, не ставя перед собой никаких целей… то лучше, то хуже… И учителя считали меня посредственным учеником, вроде бы воспитанным, вежливым, зачастую рассеянным, но наверняка обреченным на провал в конце года.
Они не ошиблись.
Так что в конце июля я вернулся к матери, в кепке набекрень, длинноволосый, худой и не без умысла одетый в школьную форму, как бы бравируя этим… Никак нельзя было сказать, что провал на выпускном экзамене очень огорчил меня.
— Здравствуй, — сказал я, входя.
— А, это ты, — ответила «патронша». — Хорошо, давай иди к себе в комнату. Нам есть, о чем поговорить.
Я повиновался, и мать поднялась вслед за мной по лестнице, где новая, сменившая Мариэтту служанка, широко раскрыв свои смеющиеся глаза, увидела, наконец, того, о ком ей, должно быть, столько всего порассказали в буфетной. Она показалась мне весьма шустрой. Но я прошел мимо нее, не произнеся ни слова, и она посторонилась к стене, покраснев, когда моя мать обратилась к ней с такими словами:
— Что это вы все время торчите на этой лестнице, Ирэн?.. В конце-то концов!
«Бр-р, — подумал я, услышав это замечание, — старуха нисколько не изменилась!..»
Она, действительно, нисколько не изменилась, и я заметил это тут же, едва она открыла рот, чтобы сообщить мне, что если я вдруг что-нибудь еще выкину, то домой могу не возвращаться. А до ближайшего экзамена, который должен был состояться в ноябре, жилье и питание она мне обеспечивала.
— Этого, я думаю, тебе будет достаточно, — заявила «патронша». — А что касается твоей связи с этой тварью, которую нет необходимости называть как-то иначе, — добавила она, — то можешь попытаться возобновить ее, мой мальчик. Я сделала все, чтобы случая тебе не представилось.
— Ладно, ладно! — пробормотал я.
И я начал при ней разбирать свои вещи, вынул несколько книг, которые привез с собой, чтобы у нее создалось впечатление, будто мои намерения изменились.
Мать смотрела, как я расставляю книги. Потом покачала головой и вышла… Интересно, что она хотела сказать, когда намекнула на Мариэтту и на предпринятые ею меры, которые должны были расстроить мои планы?.. Я узнал это несколькими днями позже: Мариэтта уехала из города. Она жила теперь в деревне, в очень красивом имении, принадлежавшем секретарю суда, и собиралась остаться там на всю осень — до первых холодов.
XI
Желая излечить меня от привязанности к Мариэтте, моя мать лишь усилила ее, причем тем успешнее, что я, не зная, что делать, стал ходить к проституткам, надеясь получить у них те же наслаждения, но они нисколько не напоминали мне того, что было раньше… Чего же мне не хватало? На этот вопрос я мог дать незамедлительный ответ. Мне не хватало Мариэтты и удобства наших встреч в ее комнате.
Понятно, что выходить ночью я не решался. Следовательно, я ходил к ним днем, когда представлялась возможность, и часто мне было стыдно — настолько все, что делали те две или три профессионалки, было ненатуральным. В городе этих женщин открыто презирали. Их хорошо знали. Когда-то они были служанками (как Мариэтта, размышлял я) — то у одних, то у других, и все, за редким исключением, имели возможность составить себе о них мнение.
Так что я был для этих несчастных всего лишь еще одним мужчиной, и даже просто клиентом, как они выражались, причем из самых бедных. Это позволяло им не скрывать от меня того, каковыми они были на самом деле, то есть толстыми и тяжеловесными провинциальными проститутками со свисающим с головы шиньоном, вяло передвигавшимися в своих шлепанцах между переполненным туалетным ведром, использованными полотенцами, ночным горшком, пропитанной маслом бумагой — остатками недавней трапезы — и разного рода утварью, болтавшейся вокруг них. О, нищета любви! Сколько я ни зарекался, что больше туда не вернусь, дня через два-три снова возвращался, и, в зависимости от случая, одна или другая из этих женщин принимала меня и вела к своей постели.
Они жили не на улице Бас, и их не путали с теми жалкими нищенками, которых я обнаружил как-то ночью за их ужасным занятием, но я думаю, вряд ли любительница кофе Мари, Жизель с огромными грудями и Антуанетта по прозвищу Тихоня были намного лучше их. Я прекрасно отдавал себе в этом отчет. Иллюзий я не питал. И все же, как замирало у меня сердце, когда я попадал в облезлый коридор, который вел к ним.
Я приносил им, когда мне удавалось украсть в подвале бутылку водки или мадеры. Мы распивали ее вместе, и в такой день я мог больше ничего им не давать. Для них это был настоящий праздник — выпить вот так, расслабившись, посреди беспорядка их профессии специально для них украденную бутылку. Мы опустошали ее за один присест, а с улицы в открытое окно, заставленное цветами, до нас долетал перестук молотов из расположенной рядом кузницы… или шум шагов, или скрип колес по мостовой, и заходящее солнце, пылавшее, точно пожар, бликами лучей скользило по потолку.
Это, конечно, был не лучший способ подготовки к экзамену (если рассчитывать на успех), но я делал вид, что работаю утром или ночью — из-за жары, объяснял я, и мать верила. Я опять стал для нее — во всяком случае, так она говорила — серьезным и приличным молодым человеком. Могло ли ей прийти в голову, как беспутно я провожу время? Она бы тогда и видеть меня не захотела. Выгнала бы меня из дома, и Бог знает, что бы могло со мной случиться!
Нанося три-четыре визита в неделю моим новым подружкам, я обнаруживал, что у меня вырабатываются какие-то гнусные вкусы, первопричиной которых была, наверное, все-таки Мариэтта, но нужны были еще эти тяжеловесные, не очень чистоплотные шлюхи, с их услужливостью после выпивки, с их грязными ласками… Иногда я старался их расшевелить. Я приносил им редкую в их жизни радость. Наконец, зачастую между нами исчезали те тайные, но вполне определенные различия, по которым можно узнать, принадлежит ли мужчина, посещающий подобных женщин, к их породе.
Осмелюсь признаться, что особенно мне нравилась в них отвратительная естественность, с которой они принимали всех, кто бы ни постучал к ним в дверь. Чувство отвращения у них полностью отсутствовало. Их интересовали только деньги, хотя того, что они получали в обмен даже на самые гнусные свои услуги, им едва хватало на грубую еду, табак и сласти. Я чувствовал, что они были заранее готовы потворствовать любому пороку и удовлетворять его, чтобы потом самим ощутить удовлетворение от того, что они в нем преуспели. Несчастные! Ну а я у них ничего иного и не просил, и в конце концов они сделали из меня некое подобие самих себя, может быть, даже еще более отвратительное, так как я находил в этом сближении удовольствие, которым в другом месте я не сумел бы насладиться.
Так прошел август, а потом и сентябрь: в общении с этими девицами, от которого я не собирался отказываться. Жара, пылища, самоотреченность, с которой маленький провинциальный городишко — вместе со своими черным от мух кафе и наполовину высохшей речкой — ждет привычное возобновление деловой активности, были мне не в новинку. Все это ни в коей мере не нарушало порядок моих каникул и не привносило в них никаких разочарований…
Я видел пустынную улицу Жиро, испепеляемую солнцем, раскаленные совсем близкие поля… Казалось, Дали припудривал мельчайший пепел, не позволяя проникнуть в них взгляду, подобно тому как осенью они прячутся под пушком тумана. Я видел, как падают побуревшие листья с платанов, словно подстреленные птицы… Иногда слышал резкие разрывные звуки выстрелов. Видел, как падают куропатки цвета осенних листьев!.. Казалось, они только и ждут звука выстрела, чтобы падать и падать на землю, тем самым сообщая мне, что лето подходит к концу, что начинается следующий сезон, что Мариэтта вот-вот вернется…
Вечера уже наступали быстрее, и больше стало постояльцев в гостинице, где моя мать встречала их, как только они выходили из омнибуса. Казалось, все ощущали потребность вновь испытать крепостное право: горничные — на своей каждодневной службе, а моя любовница — в новом амплуа при своем малопривлекательном покровителе.
От девиц, которых я посещал, я узнал массу подробностей о том, как он ведет себя с ними, о его пристрастиях и требованиях. Они были своеобразны и непонятны мне, а мысль о том, что Мариэтта может разделять с этим человеком удовольствия, настолько противоречащие здравому смыслу, заставляла меня испытывать к ней жалость, смешанную со страстью и печалью. Мне хотелось думать, что Мариэтта осталась такой же, какой была, когда оставила меня. Но я не мог… Разве сам я был тем вчерашним ребенком? Я прекрасно сознавал, что нет. У меня были другие желания, другие интересы. Только моя любовь к Мариэтте горела прежним огнем, и я изо всех сил боролся с нарастающей тоской, когда октябрь и дожди пришли однажды на смену отвратительно долгим дням, разделявшим меня с моей любовницей.
Тем временем поездка, предпринятая мною в Тулузу, чтобы во второй раз попытаться — снова безуспешно — сдать экзамен, заставила меня, весьма кстати, удвоить бдительность и продолжать тщательно скрывать от матери чувства, которые я испытывал. Она заговорила было о том, чтобы снова отправить меня в лицей. Я не перечил ей, но она упустила момент и не привела в исполнение свой замысел, а я, естественно, не напоминал ей об этом.
Вспоминаю, как я тогда слонялся по дому, брался за любую работу, которая демонстрировала бы мою полезность, следил за обслуживанием, пунктуально выполнял приказания, назначаемые самому себе, старался, чтобы у «патронши» не было повода заметить мою усталость. Я стал ходить за клиентами на вокзал. Вел кассовую книгу. Оформлял счета. Иными словами, я делал столько всего и так хорошо, что уже никому не приходило в голову обходиться без моих услуг, и я мог надеяться, что по возвращении Мариэтты у моей матери не возникнет никаких подозрений.
…И вот Мариэтта вернулась из деревни; я заметил ее на перроне возле поезда: она стояла рядом с моим соперником и рассыльным, который погружал на тачку чемоданы и коробки. Шел дождь… Мариэтта меня узнала. На улыбку, пробежавшую по ее губам, я хотел ответить такой же улыбкой, но мужество изменило мне, и я, смущенный, быстро поднялся на сиденье омнибуса, рядом с Редю, который тут же хлестнул лошадь.
XII
В провинции, где все следят друг за другом, дела делаются не скоро и встретиться с желанной женщиной бывает непросто. Нам нужно было усыпить подозрения секретаря суда, обмануть его бдительность: когда случай сводил нас с Мариэттой в каком-нибудь месте; мы демонстрировали полное безразличие друг к другу. Нам даже пришлось дождаться времени, когда мой соперник будет снова увлечен охотой, и тогда, с наступлением темноты, Мариэтта могла без особого риска приходить в комнату, расположенную неподалеку от ее дома, которую она велела мне снять для наших приятных занятий.
Мамаша Жюли помогала нам. Она извещала меня на вокзале о времени, указанном ей моей любовницей. Ах! Наши встречи!.. Наша комната!.. Огонь в камине, который я зажигал, поджидая мою любовницу… Дождевая вода, струившаяся за закрытыми ставнями… И конечно же, Мариэтта, ее страстность, ее сладострастие! Сразу же, зачастую даже не успев раздеться, она бросалась ко мне, дарила себя, отдавала себя. Она была вся еще холодная от свежего уличного ветра. Она согревалась, прижимаясь своим пахнувшим дождем и рисовой пудрой лицом к моему лицу. Всюду, куда я целовал ее — в глаза, лоб, щеки, шею, губы, — я вдыхал этот запах. Наши губы встречались, жадно впивались друг в друга… и я ощущал две холодные ладони Мариэтты, прижатые к моему телу.
Затем она снимала платье, и еще одна женщина, другая Мариэтта, сжимала меня в своих объятиях… такая, какой я ее знал и которую я был так счастлив обрести вновь, что мне казалось, будто все это мне снится… Нет, не снилось. Это была она. Я дотрагивался до нее. Мой сон смешивался с самой сладостной действительностью. Он превосходил все мыслимые наслаждения. Он давал мне все, что только могла нарисовать моя фантазия, и уносил меня в вихре сладострастия.
…Я отказываюсь описывать наслаждения, которые испытывала Мариэтта. Она не могла выразить их иначе, чем той поспешностью, с которой она множила их число в течение слишком коротких часов, когда она мне принадлежала. Мы почти не разговаривали. Да и о чем мы стали бы говорить? Я видел по ее белью, по ее туалету, какие изменения произошли в положении моей любовницы; она нисколько этим не гордилась, а я, хотя и знал, откуда ей достались и белье и туалеты, не испытывал при этом ни грусти, ни досады. Мне казалось вполне естественным, что Мариэтта так одета. Это льстило моему самолюбию и вызывало по отношению к ней одновременно с еще большим пылом весьма своеобразное чувство самодовольства и нечто похожее на почтение. Остальное меня мало трогало и нисколько не смущало.
…И тут меня ждал, как кредитор для неизбежной расплаты, тот, кто придавал форму женщинам, у которых я брал уроки разврата. Я понял это тотчас же, как только Мариэтта рассказала мне свою жизнь. Мы лежали рядом на кровати. Огонь отбрасывал на нас свой красный свет, и моя любовница, которая благодаря отсутствию своего друга была этой ночью свободна, не без любования описывала мне этого человека. Я слушал Мариэтту. Она говорила, не повышая голоса, и ее губы, ее глаза находились так близко от моих губ, от моих глаз, что она не могла лгать… Я следил еще и по ее глазам за тем, как она неторопливо, не пропуская ни одной подробности, рассказывала о пороках Фернана. Она раскрывала его передо мной со всех сторон, жестоким и деспотичным, исступленно воплощающим на практике идеи, почерпнутые им из книг, с его циничными комментариями и прямолинейными объяснениями, обильно пересыпанными непристойными словечками, которые подстегивали его страсть. Мариэтта даже и не думала возмущаться. Она снова и снова возвращалась к описанию этих картин, как художник, который, добиваясь полного сходства, с тщанием наносит на полотно новые черты и штрихи, не зная порой, где стоило бы остановиться. Мариэтта не останавливалась. Иногда она делала паузу и смотрела на меня, прикрывая неискренней улыбкой признание в потакании самым грязным пристрастиям своего приятеля, а потом все равно продолжала свой рассказ тем же доверительным тоном.
Какое удовольствие она могла находить в том, чтобы сообщать мне, каким образом обращался с ней секретарь суда? Хотела ли она, чтобы ее пожалели? Я не жалел ее… Я видел ее с этим человеком, побежденную им, порабощенную его вкусами и его привычками, принадлежащую ему больше, чем мне. И тогда у меня появлялась мысль о некоем своеобразном обмане. Потом Мариэтта, понуждаемая безудержным желанием выговориться, а также стремлением убедить меня в своей искренности, поведала мне и о том, что отталкивало ее. Она вспоминала испытанное ею отвращение, удивление, непривычные ощущения и вообще странное воздействие всех этих гнусностей на ее чувства.
— А потом? — поинтересовался я, удивленный, что не чувствую никакой ревности.
А потом все вдруг превратилось в сплошной бред… Мариэтта прервала свою исповедь, чтобы прижаться ко мне, опрокинуть меня. Она держала меня под собой, звала меня хриплым голосом, произносила слова, которые тот, другой, говорил ей, повторяла их… подстегивала себя ими, словно тысячами ремней, и в конце погружалась в такое безрассудство, что я уже переставал понимать, чем же я являюсь для нее.
Повинуясь всем ее капризам, я отчетливо понимал, какие чувства ею владели. Но из нас двоих я был более слабым, и Мариэтта властвовала надо мной. Она как бы привносила в наши ласки какое-то влияние извне и, замечая это, получала еще большее наслаждение.
Вскоре это стало мешать нам любить в нас что-то такое, что не напоминало бы нам того третьего, должниками которого мы были, каждый по-разному: Мариэтта — обманывая его, а я — оценивая изменения, произведенные им в моей любовнице. Любой другой, наверное, испытывал бы к нему ненависть. Я был на это неспособен. Мариэтта была мне дороже моей ненависти. Она заставляла меня забывать про ненависть. Более того: мною владели только желания, а что именно их рождало — сама ли встреча с моей любовницей, или все-таки играли роль те острые приправы, которые она добавляла к нашим любовным забавам, было мне безразлично — настолько самих этих забав хватало, чтобы питать мою радость.
Выходило, что Мариэтта стала мне менее дорога, чем те удовольствия, которыми она меня вознаграждала за мою склонность к ней, и в один прекрасный день я вдруг понял, что не люблю ее так, как мне казалось. Она была всего лишь женщиной, и именно без этой женщины я не смог бы обойтись, а не без нее, Мариэтты… Появись вдруг другая женщина, сложенная, как моя любовница, высокая, бесстыдная, чувственная, не знающая никаких запретов и всегда готовая принять меня, подмени она вдруг Мариэтту, и нет ни малейшего сомнения в том, что я держал бы себя с ней точно так же. Однако Мариэтта обладала для меня странным очарованием еще и оттого, что, будучи моей любовницей, она была одновременно любовницей Фернана, и именно на это совместное обладание я натыкался всякий раз, когда хотел лучше понять, что же меня привлекает в ней и почему она так необходима для моего счастья.
XIII
Без этого совместного обладания, когда я все время боялся, как бы Мариэтта не ускользнула от меня, моя страсть к ней, конечно же, не продержалась бы долго на таком накале. Между тем Мариэтта, с помощью расчетливых уловок и сознательного нарушения равновесия, поддерживала во мне мысль, что она принадлежит мне меньше, чем моему сопернику. Правда, у меня было перед ним преимущество в том, что я знал, какие средства он использует, чтобы доставить Мариэтте настолько острые ощущения, что она старалась добиться их и во время наших любовных утех. Однако вскоре мне перестало хватать этого преимущества. Мне захотелось взять верх над Фернаном в той признательности, которую в глубине души смутно питала к нему моя любовница, а также заставить ее более не чувствовать себя обязанной держаться за меня всего-навсего по старой привычке или по каким-то своим соображениям с привкусом извращенности, которые она принимала в расчет, чтобы изменять мне в конце концов нисколько не меньше, чем своему другу. Это было для меня невыносимо. Сравнивая себя с Фернаном, я не смел даже подумать о том, кого бы она предпочла, если бы вдруг ей пришлось выбирать. Я знал, что это был бы не я, но ничто пока еще не торопило мою любовницу с подобным выбором, а я и не думал, что когда-нибудь ей придется его сделать.
Фернан ничего не знал о наших встречах, но, говоря о нем, чего мы не забывали делать почти никогда, и пытаясь зайти еще дальше в ласках и совокуплениях, в том единственном, что доставляло Мариэтте удовольствие, я постоянно обнаруживал его между нами, неотступного, как наваждение. Мариэтта купила все те непристойные книги, которые питали его страсть. Это избавляло ее от пересказа мне их содержания. Я читал их вместе с ней, останавливаясь на каждой странице, обдумывая сведения, которые она приносила мне в помощь, и экспериментируя — деталь за деталью. Мариэтта, приученная к подобной практике, действовала на меня сильнее, нежели все эти мерзкие произведения, и в конце концов, либо потому, что я был моложе своего соперника, либо потому, что мое тело и тело Мариэтты были более приспособлены друг к другу и испытывали больше взаимной симпатии, но только мне показалось, что моя любовница вкусила со мной такие сильные наслаждения, что они превзошли все остальные.
Ведь для этой женщины, столь обстоятельно разбиравшейся в средствах, доставляющих наслаждение, только оно одно и имело значение. Я это прекрасно понимал. Мариэтта не говорила мне больше о Фернане, как делала это еще совсем недавно, и я не сомневался в том, что теперь она воздержится, беседуя с ним, от комплиментов по поводу приемов, которым он ее обучил… Значит, теперь я был для Мариэтты всем. Она призналась мне в этом. И в то мгновение я почувствовал беспредельное удовлетворение.
Чтобы еще раз вкусить от владевшего мною тогда опьянения, перенесемся, как это делаю я, в тайну, окружавшую наши встречи, в ту комнату, где с кровати, укрытой в алькове, длинными складками ниспадала драпировка, к мебели из красного дерева и к тому великому множеству провинциальных мелочей, которые мы любим в какой-то мере еще и из-за того, что видим в них своего рода внимательных и безмолвных свидетелей, поверенных наших тайн! Что-то от подобных чувств входило и в ощущение, возникшее у меня тогда благодаря Мариэтте, ощущение превосходства над мужчиной, который когда-то отнял ее у меня… и что-то еще помимо этих чувств, что-то более сладострастное и менее нежное.
XIV
Так обстояли у нас дела, когда мне вдруг стало казаться, что Мариэтта не предается наслаждениям с прежним пылом. Или же этот пыл обретает такой безумный накал, что его сменяет полная угрюмой печали изнуренность, тяжелым бременем ложившаяся на нас.
Что же случилось с моей любовницей? То она выглядела почему-то грустной и озабоченной, то настолько жизнерадостной и веселой, что я с трудом узнавал ее. Эти перепады настроения приводили меня в недоумение. Они были так чужды характеру Мариэтты, что вскоре я, не зная, что и думать, потребовал у нее объяснений.
Мариэтта в ответ на мои расспросы разразилась слезами. Я продолжал расспрашивать ее. Она молчала и только плакала. Но мне хотелось узнать, что именно ее так огорчает.
Может быть, ей есть в чем упрекнуть меня? Или она боится, как бы ее друг не узнал о наших встречах? Нет? Не то?.. Мариэтта качала головой. Я ничего не понимал. Совершенно не от чего было отчаиваться, если речь не шла ни о Фернане, ни обо мне. Это было нелепо… И потом, зачем плакать? Неужели ей не хватает решимости открыться мне? Тогда это, должно быть, очень серьезно… Да!.. Она считает, что это так серьезно?
— О да! — сказала она.
Ее плач усилился.
— Ну Мариэтта, — умолял я ее, — ответь мне. Разве это так страшно, ответить мне?
Она, казалось, на какое-то мгновение заколебалась, стоит ли сказать мне правду.
— Ты меня больше не любишь? — не унимался я, стараясь быть как можно более ласковым, но втайне опасаясь показаться смешным.
Мариэтта обхватила меня руками и с таким отчаянием прижала к себе, что на этот раз я не удержался, чтобы не подумать, что «вот сейчас она точно мне все расскажет».
Но я услышал:
— Это не из-за тебя, — пролепетала она, словно маленькая девочка, которой трудно связно выстроить теснящиеся в голове короткие и беспорядочные фразы. — Это не ты… Это он… Он меня больше не любит, он… он обманывает меня с этими женщинами, которых приводит… ты знаешь… с этими грязными женщинами… Они возбуждают его, потому что они принадлежат всем, а я…
Цинизм и внезапность этого ответа помешали мне сразу остановить Мариэтту, чтобы не слышать ее признаний, которые она еще собиралась сделать.
— Да, да, — продолжала она, — я это знаю… На той неделе я прождала его всю ночь… и позавчера тоже… он теперь не приходит, как раньше… или, если и приходит, то поздно… и он даже не притрагивается ко мне.
— Мариэтта! — крикнул я.
Она посмотрела на меня.
— Но что это с тобой? — воскликнула она.
— Со мной только… То есть я только… Короче, вся эта твоя история… мне на нее наплевать, слышишь? Она меня не интересует…
— О! Хорошо, — произнесла тогда Мариэтта. — Хорошо! Хорошо, как тебе будет угодно.
Она соскочила с кровати и принялась одеваться, а я следил за ней глазами, не шелохнувшись.
— Я сейчас ухожу, — объявила она, одевшись. — До свидания, Клод!
— До свидания!
Мариэтта подошла к кровати.
— Послушай, — попыталась она изменившимся голосом изобразить смущение. — Ты не понял того, что я сказала. Ты сразу рассердился… Правда… ты так разозлился, как будто собирался ударить меня…
Ободренная моим молчанием, она продолжала:
— Прежде всего, раз я тебе рассказала обо всем этом… Раз я… я… Тебе это тяжело, конечно… Тебе, я понимаю, неприятно… Но все же, пойми, Клод! Если он меня бросит!.. Если я не смогу больше рассчитывать на него! Ты об этом подумал?.. Что со мной станет?.. А он ведь способен на это…
— Ну так что?
— Ну так что!.. Но я не хочу, — ответила она живо. — Меня бросить? Ты думаешь, ему удастся так просто меня бросить? Ха! Ты слишком глуп…
— Спасибо.
— Ты так смотришь на вещи, как будто я ничего для тебя не значу. Тебе все равно… что я потеряю мое положение, да? Хорошенькое дело!
— Мариэтта! — еще раз сказал я.
Я встал с постели и, греясь у камина, не зная, одеться ли мне или снова улечься в постель после ухода любовницы, старался сохранять спокойствие и быть как бы в стороне от этой глупой ссоры, в которой Мариэтта полностью обнажила свою истинную натуру.
— Что? — спросила она раздраженно.
Не сдержавшись, я изо всей силы хлестнул Мариэтту по щеке. Она ответила на это дерзким смешком.
— Иди отсюда, — сказал я ей тогда, — так будет лучше… Поняла?
Произнося это, я взял ее за руку, чтобы проводить до двери. Она не оттолкнула меня.
— Только, — торопливо прошептала она, — если я уйду… я уже больше не вернусь. Понимаешь, Клод?.. О, Клод, это ты, значит, меня прогоняешь?
— Да.
Я тянул ее за руку; мне не терпелось, чтобы она как можно скорее оказалась на улице. Я довел ее до двери. Я просил ее оставить меня в покое… Как? Эти слезы, эта перемена настроения, эта отвратительная сцена имели причиной только женский эгоизм и страх, что ее бросят. Это было уже слишком. Я имел доказательство, что она меня не любит… Нет, она меня не любит… Она не любит никого, кроме себя, свои удовольствия, свои удобства, ложную роскошь, в которой теперь жила… и кроме того, она страдала только от уязвленного тщеславия покинутой любовницы, покинутой из-за другой… Нет, я же прекрасно это понимал! Это именно раненое самолюбие делало ее невыносимой, жаждущей каждый день узнавать про новую измену… Констатировать ее… и страдать всякий раз из-за нового предательства… А я, что я, я был не в счет. Мне все рассказывали, и мне оставалось только выслушивать, только наблюдать за чередой хороших и плохих дней… И потом, что я мог сделать?.. В чем моя вина? Фернан ведь ничего не знает о нашем союзе? Тогда не стоит ломать голову: Мариэтта одна виновата в том, что случилось, и пусть теперь пеняет только на себя…
Я вспоминаю, как я тогда разозлился и как стал осыпать упреками свою любовницу, вспоминаю оскорбления, брошенные ей в лицо, вспоминаю свое бешенство, свое малодушие.
— Дурак! — заключила моя любовница.
А между тем я как раз ждал одного-единственного слова, чтобы наброситься на нее и раз и навсегда отбить у нее охоту вести себя со мной вызывающе. Мариэтта не пыталась убежать от меня. Она только заслонила лицо рукой и стоически ждала. Она не кричала. Она позволяла бить себя, стоя у двери, которую она могла бы открыть, чтобы избежать ударов, сыпавшихся на нее, словно частый град, ударов, в которые я вкладывал всю свою силу.
— Клод! — простонала она только тогда, когда я перешел границы своей жестокости. — Клод!
— Уходи! Уходи! — кричал я, готовый бить еще. — Все кончено… Я не хочу тебя больше видеть… Никогда!.. Больше никогда!..
И тут Мариэтта раскинула руки, сжала меня в своих объятиях и, увлекая меня к алькову, начала неистово целовать меня, вся сияющая, охваченная необъяснимым волнением:
— Ты!.. Ты!.. Ты!.. Ты!..
XV
Я сейчас уже не так молод, чтобы, вспоминая о том, какой страстной привязанностью прониклась ко мне Мариэтта после этой сцены, заключить, что нет лучшего способа понравиться женщинам, чем бить их. Но тогда я был в этом уверен, и моя любовница тоже. Мои взбучки заставляли ее забывать о своих несчастьях. Она добивалась их, любила их, так как после того, как она безропотно переносила их, ей было особенно приятно простить мне мою неистовость и причину, ее породившую… Я должен сказать, что, начиная с того раза, когда Мариэтта предоставила моей прихотливой натуре возможность утвердиться в столь грубой форме, мне хватало любого пустяка, чтобы моментально впасть в сильный гнев. Например, мысль о том, что мой соперник не был уже для Мариэтты тем любовником, каким она его описывала, наполняла меня агрессивными желаниями. Это ставило меня по отношению к нему в столь дурацкое положение, вызывая во мне ощущение своей неполноценности; я с большим трудом мог это вынести, так что порой даже моя любовница была бессильна утолить тоску.
Бедняжка это понимала. Вот почему, для того чтобы избежать унижения и не оказаться брошенной и Фернаном и мной, она ухитрялась подливать масла в пламя наших ссор и, превращая их в битвы, безропотно считать наносимые ей удары.
Я мог бы теперь пользоваться более частым отсутствием Фернана и проводить большинство ночей с Мариэттой, даже в ее постели, потому что он там не спал, но у меня пропало всякое желание делать это. Кроме того, мне казалось, что Мариэтта уже не обладает больше ни тем пылом, который я знал в ней, ни тем упорством и трепетом в поиске наслаждений, которые толкали ее в глубины развращенности. Я видел, что, покидая ее, этот ужасный человек, прививший ей эти вкусы, оставил ее, в сущности, без средств. Он возвращал ее мне такой, какой она мне уже не нравилась, и чтобы преодолеть мое безразличие, нам нужны были теперь ссоры, которые будили Мариэтту, извлекали ее из оцепенения и помогали ей вспомнить сложную науку игры на наших чувствах, вознаграждавшую нас ни с чем не сравнимыми наслаждениями.
Между тем секретарь суда, как оказалось, еще не совсем потерял интерес к моей любовнице. Он несколько раз в неделю посещал ее, напрашивался на ужины, приводил по вечерам друзей, хорошо угощал их и почти всякий раз уходил вместе с ними догуливать где-нибудь в другом месте… Я не мог проследить, как держала себя Мариэтта в эти моменты, но, зная ее, думаю, что не ошибался, представляя себе мою любовницу грустной и полной опасений. Мне думается, что если бы Фернан располагал лишь своими физическими данными и своим пылом, Мариэтте было бы не так обидно его потерять. Однако этот стервец был к тому же богат. Свое состояние, ставшее у нас притчей во языцех, он тратил щедрой рукой, но не с моей любовницей, которой положил в самом начале маленькую сумму, не прибавив к ней впоследствии ни сантима… Виновата в этом была сама Мариэтта, не пускавшая в ход средства, которые обычно используют опытные женщины, знающие, как вести себя с подобными типами. Мерзавец, должно быть, все рассчитал, а кроме того, искушенный, как все богатые люди в провинции, в тысяче и одной житейской хитрости, он, скорее всего, знал, что Мариэтта просила некоторых торговцев выписывать ей липовые счета, а потом делилась с ними барышом. Согласен, что делалось это очень неумело, и если бы Мариэтта вовремя посоветовалась со мной, то можно было бы все устроить по-иному.
И вот теперь она умоляла меня помочь ей в сложившейся отчаянной ситуации, когда вместе с надежным другом исчезала еще и надежда чувствовать себя защищенной от нужды. Она делилась со мной своими проектами… Они были неосуществимы. Что же касается попыток удержать Фернана, теперь, когда она ему надоела, об этом нечего было и думать… Единственное, что, на мой взгляд, Мариэтта еще могла сделать, так это не спешить и пустить все на самотек… в ожидании того дня, когда бедняга устанет от всех обманывающих и обирающих его женщин и, прекратив на время волочиться на стороне, вернется к моей любовнице.
Тогда было бы проще простого здраво с ним все обсудить и не уступать ему, пока он не добавит к своему первому взносу дополнительную сумму, соотносимую с неистовостью его желаний.
Мариэтта слушала меня молча. Разумеется, я был прав, но играть по-крупному, имея только один слабый шанс на успех, нет, она никак не может примириться с этой мыслью, и я чувствовал, что вскоре она потеряет свое «положение», а вместе с ним и те непосредственные преимущества, которые из него извлекала. Я сделал все возможное, чтобы помешать Мариэтте использовать ее план. Я предупреждал ее о трудностях, которые возникнут… Но она сама приняла решение и пятнадцать дней спустя пришла ко мне, гордая тем, что порвала с Фернаном и заставила его подписать чек на восемь тысяч франков после бурной сцены, совершенно, на мой взгляд, неуместной и окончательно поссорившей мою любовницу с ее бывшим покровителем.
XVI
Я не собирался ни покидать Мариэтту из-за этого разрыва, ни слишком упрекать ее за способ, каким она избавилась от своего друга, но я и не ждал от этого ничего хорошего. Я уже видел, как мою любовницу беспокоит собственное будущее, как ей приходится заниматься хозяйством, поскольку пришлось уволить служанку. К ней теперь приходила домработница только для того, чтобы прибрать утром в квартире. Потом Мариэтта сдала одну из трех своих комнат и, как могла, устроилась в двух оставшихся. Мамаша Жюли очень часто наносила нам визиты. Мариэтта принимала ее, долго о чем-то с ней беседовала, обсуждая какие-то неясные, тягостные условия, и, одевшись, уходила вместе с ней. Куда она шла?.. Я догадывался, но, поскольку Мариэтта не позволяла никаких, даже самых туманных намеков на эти частые отлучки, делал вид, что ничего не знаю, и терпел их.
Когда я приходил, Мариэтта ждала меня, но после каждого своего отсутствия была задумчива и лежала, распростершись на кровати, а иногда я заставал ее сидящей так, словно она находилась не у себя дома — совершенно одетую, в перчатках и шляпе. Это была уже другая женщина… Я встречался с ней в ее комнате каждый день после полудня и вечером, около девяти часов. Мои посещения ни для кого не составляли тайны. По этому поводу в городе ходили разные сплетни, но они меня нисколько не трогали. Что же касается моей матери, которую не преминули в первую очередь известить о моем поведении, то она избегала разговоров со мной на эту тему, так как в конечном счете я уже был в том возрасте, когда мог ей ответить или выкинуть какой-нибудь номер, который дал бы еще больше поводов для пересудов.
Какой странный вид приобрела моя тогдашняя жизнь, в этой более чем когда-либо двусмысленной атмосфере, когда Мариэтта, оставаясь моей любовницей, отдавалась другим, пользовалась услугами сводни, а иногда, когда того требовали обстоятельства, проводила ночь вне дома и возвращалась только утром! Я мог не любить Мариэтту так же сильно, как прежде, не чувствовать, что, держась за меня, она тем не менее хочет быть независимой… но мне все-таки было жаль ее. Мою душу бередило все — ее судьба и те усилия, которые мы прилагали, чтобы не разойтись, чтобы не дать умереть остаткам нашей прежней страсти. Но это были и в самом деле остатки того, что нас все еще связывало, и они обладали настолько мощным очарованием, что я невольно обманывался относительно силы нашей страсти и, в особенности, относительно ее отталкивающей и мучительной власти над нами.
Можно ли это понять? Но я действительно старался утешить мою любовницу, которую постоянно унижали. Я жалел ее, мне казалось, что я принимаю некоторое участие в ее бедах. Я добивался этой моей части, словно она мне принадлежала: Мариэтта после своего возвращения из всех перипетий ее ремесла должна была вознаградить меня за мое сочувствие еще большей раскованностью, большим доверием, большим пылом. Она напрасно старалась избавить меня от такого позора, дать мне возможность бросить ее… Она все равно не смогла бы этого сделать. И меня самого удивляло то, что можно до такой степени проникаться несчастьями другого человека и разделять их. Это возвышало меня в собственных глазах, извиняло все, искупало все… Наконец, наряду с этими мучительными чувствами, между нами возникали такие неистовые ссоры, что это мешало нам расстаться по-настоящему.
Увы, мы были обязаны этим ссорам нашими самыми бурными наслаждениями, а также удивительным прозрением, что мы все еще продолжаем пламенно любить друг друга, хотя бы ради утоления нашей чувственности и чего-то еще, о чем трудно рассказать, но что, похоже, упорно делало свое дело где-то в глубинах наших душ, сея там семена ужасной грусти… Мрачный урожай наших разбитых надежд, несбывшихся снов… последних иллюзий!.. Тогда я еще не умел защищаться от внезапно возникавшего во мне отвращения к Мариэтте, как к женщине, каковой она была. Она внушала мне тихий ужас, инстинктивную брезгливость, и тем не менее эта брезгливость, этот ужас — как мало они помогали мне на следующий день, когда моя любовница, одетая для выхода, бросала на меня долгий, смиренный взгляд и неуверенно улыбалась!
Я никогда бы не предположил, что такое создание, как Мариэтта, вышедшая из такой убогой среды, способна проявлять подобную слабость — страдать от профессии, которую она выбрала. Это всякий раз меня расстраивало, и всякий раз, видя на ее лице выражение безысходного уныния, я не мог не признать, что Мариэтта была искренна и что этому горю никак нельзя помочь. Надо же! Значит, эта девочка была не похожа на других? Интересно, что она испытывала? Какие неведомые мне чувства? И тем не менее она ведь добровольно отдалась Фернану. Подчинилась всем его прихотям. Фернан или кто-то другой, говорил я себе, какая разница! Неужели все-таки есть разница? Я не находил ее и, будучи далек от того, чтобы принимать в расчет удовлетворение, которое Мариэтта должна была получить от этой связи, думал, что именно она, эта связь, была причиной наших теперешних разочарований.
Если бы не Фернан, то, вероятнее всего, Мариэтта оставалась бы служанкой. Моя мать не выставила бы ее из нашего дома. Конечно, эту жизнь никак нельзя было назвать блестящей, но Мариэтта, казалось, была более приспособлена именно для такой жизни, чем для той, какую она вела. Ну зачем ей эти румяна, которые она накладывает себе на щеки, эта помада, которой она оживляет контур своего рта, эти карандаш и пудра! Она мне нравилась и раньше, без них! А этот запах, которым она пропитывала свои платья, этот возбуждающий и вульгарный запах, она ведь могла бы прекрасно обойтись без него; я вспоминал прежний теплый и опьяняющий аромат, исходивший от ее плоти и будивший мою зарождавшуюся чувственность.
XVII
«А впрочем, что мне до Мариэтты!..» — говорил я себе иногда. Она покинула меня ради Фернана, она изменила мне с ним. Она была такой же девкой, как те, с которыми я общался, и ничем иным… девкой… и единственное, что заставляло меня еще держаться за нее, было презрение, именно презрение, которое она мне внушала.
Это не она была мне дорога: как бы я ни сочувствовал ей, я ведь все же не заблуждался относительно постыдных удовольствий, которые я получал от этого сочувствия. Без него я бы не испытывал никакой привязанности к моей любовнице. Но стоило Мариэтте приготовить на кровати свежее белье, как тут же пробуждалось мое любопытство: вот сейчас она наденет на себя… Я ждал этого момента. Я усаживался в кресло. Наконец Мариэтта решалась…
Я видел, как она, сбросив утренний пеньюар, начинает свой кропотливый туалет… причесывается. В эти моменты она была обычно голой, но в чулках и обуви, и сидела ко мне спиной. Я любовался ее плечами, ее широкими бедрами… какое великолепие! А этот сноп светлых волос, которые она закручивала, подняв руки, а потом закрепляла очень низко на своем ослепительном затылке, что за великолепие открывалось у меня перед глазами! Потом Мариэтта, склонившись к зеркалу, принималась приводить в порядок свое лицо. Она оживляла глаза, соблазнительно подводя их, подчеркивала форму рта ярко-красной линией, оттеняла его новое выражение двумя алыми пятнами, пудрилась, проводила легким штрихом по векам и бровям, нежно, бережно дотрагивалась до них влажными пальцами… и, довольная переменой, делавшей ее, как ей казалось, еще красивее, надевала тонкую батистовую рубашку, которая колыхалась на ней, словно живая.
Конечно, если бы Мариэтта так готовилась, чтобы отправиться на встречу со мной в эту же комнату, куда она некогда приходила без столь сложных приготовлений, я бы испытывал совсем другое ощущение. Однако я знал, что теперь дело было совсем не во мне. Я был свидетелем приготовлений моей любовницы ради другого. Я присутствовал на этом спектакле молча, снедаемый угрюмой страстью, бесстыдно смакуя волнующее наслаждение, ничего не говоря, предоставляя Мариэтте медленно одеваться передо мной, душиться, примерять шляпу… Это был мой порок: в нем смешивались тысячи ощущений, которые не имели прямого отношения к тому, что Мариэтте приходится так страдать. То мне хотелось, чтобы она страдала еще сильнее, то я сам время от времени испытывал странную потребность в страдании, доставлявшем мне некое тайное удовольствие.
Нужно жить в провинции, чтобы наслаждаться пороком и лицемерием так, как мог это делать я, сам лицемеря и усиливая свое наслаждение еще тем, что куда бы Мариэтта ни шла, я мысленно предвосхищал ее маршрут и знал прежде нее, каких услуг от нее потребуют. Они менялись в зависимости от свидания. Но мне была известна их однообразная грубость. Меня просветили по этому поводу. Несчастные, с которыми я опустошал летом бутылки, украденные в погребе гостиницы, не постеснялись рассказать мне об этих услугах. Я узнал от них, какие у кого секреты, слабости, вкусы, аппетиты, пристрастия. Разве Мариэтта не должна была подчиняться, подобно всем остальным? Стало быть, я представлял себе всю сцену, каждый раз новую, и если бы потребовалось, мне было бы легко описать ее моей любовнице, прежде даже, чем она сыграет отводившуюся ей в этой сцене роль.
Пусть меня судит кто хочет. Но я достаточно хорошо скрывал свою игру, и Мариэтта ни о чем не догадывалась. Более того, когда временами у нее появлялось желание перелить в меня избыток своей усталости, я обнимал ее, как бы баюкая. Тогда в ответ на мою нежность она исповедовалась мне, сообщала все, что я уже знал, вздыхала, стонала. Я выслушивал Мариэтту и в конце, растроганный ее искренностью, равно как и своеобразным счастьем, которым она таким образом меня одаряла, проникался фарисейской жалостью к ней и даже плакал.
Самым странным было то, что никто в городе не возлагал на меня ответственности за столь неприглядный союз. Обвиняли только Мариэтту. Это все она, развратительница. Она соблазнила меня, ребенка, и развратила. А теперь, бог знает, с помощью какого злого колдовства держит меня в своей власти! По этому поводу распространились самые немыслимые слухи. Хорошая тема, разжигавшая воображение коммерсантов и поставщиков нашей гостиницы. Ее обсуждали без конца… Чего только не говорили! Наконец я превратился в объект всеобщего сочувствия. Люди интересовались моей судьбой. Они призывали друг друга в свидетели, стремясь доказать, что меня надо скорее жалеть, чем порицать… Они выдумывали тысячи историй, клянясь в их правдивости… до того самого дня, когда все эти сплетни, достигнув моих ушей, позволили мне обнаружить в них нечто вроде не слишком глубоко скрытого намерения разлучить меня с Мариэттой.
XVIII
Эти россказни не были лишены оснований, но их действие на меня имело обратный эффект: я еще больше привязывался к Мариэтте, несмотря на то что с достаточной трезвостью отвечал себе на вопрос: заслуживает ли она этого. Я был уязвлен в своем самолюбии, и у меня возникла необъяснимая потребность противостоять мнению всех этих глупцов, которые жалели меня и при этом не скрывали своего презрения.
— Каково! Ты представляешь, — воскликнул я, рассказав своей любовнице о сплетнях на ее счет, — представляешь, какие идиоты!
— Они ненавидят меня… — ответила она. — А за что? Что я им сделала?
Я пожал плечами.
— Нет, — сказал я убежденно, — это они хотят запугать прежде всего меня. «Патронше» все станет известно.
— О! Ей уже известно!
— Ну и ладно!
— Конечно, — продолжала Мариэтта. — Ей они тоже хотят зла, — и добавила: — Бедная женщина!
А так как я вовсе не казался огорченным, она упрекнула меня:
— Клод!.. Это же ведь твоя мать!
— Да… да…
— Она не заслуживает этого.
В глубине души я одобрял Мариэтту и был признателен ей за высказанные ею чувства, но это продлилось недолго.
— Знаешь, — заявил я ей как-то вечером, — патронша к этому привыкнет. Нам не нужно по такому поводу беспокоиться… И потом, сейчас уже слишком поздно что-либо скрывать, разве не так?
— И все-таки!
— Подумаешь!
— Но ты никогда не говорил с ней обо мне?
— Нет.
— А она?
— Она?.. Теперь очень редко! Не осмеливается… она остерегается.
— А если она заговорит с тобой, что ты будешь делать?
Я рассмеялся.
— Не смейся, — возмутилась Мариэтта. — Я хочу знать. Что бы ты сделал, если бы твоя мать заговорила с тобой обо мне?.. Если бы она потребовала, чтобы ты прекратил со мной встречаться? Она непременно потребует этого когда-нибудь… Ты об этом подумал?
— О, это уж мое дело.
— А все-таки?
— Это мое дело, — четко повторил я, решив прекратить излишние объяснения. — Надевай свою шляпу, — властным голосом приказал я. — Надевай пальто, шляпу и пошли… пошли со мной.
— И куда мы пойдем?
— Увидишь.
На вечерней улице, где меня впервые могли увидеть в компании Мариэтты, тут и там сверкали огни. По зеленым и красноватым огням я узнавал лавку аптекаря, а чуть ниже, возле моста, слева, по тусклому свету, растекающемуся по мостовой, — табачную лавку, мимо которой мы должны были пройти… Уличные фонари, мигая от зимнего холодного ветра, неровно освещали спящие фасады и гасли почти на три четверти в дрожании вспышек и бликов. По тротуару дерзко стучали мои каблуки.
— Куда мы идем? — спросила Мариэтта.
— Пошли… пошли!
Она спешила, как могла, боясь узнать о каком-то моем намерении, с которым готовилась бороться изо всех сил. Я это чувствовал. Я заранее предвидел это и потому не стал отвечать ей, а пошел еще быстрее.
— Осторожно! Слушай, — прошептала Мариэтта. — Что с тобой?
— Да ничего…
— Это глупо.
Наконец мы дошли до той самой пресловутой лавки, которая распространяла на все близлежащие дома довольно неприятный свет.
Мариэтта остановилась.
— Ну, — сказал я ей, — пошли! — и взял ее за руку.
— Смотри, — сказала она, пытаясь высвободить руку, — здесь полно народу.
— Подумаешь!
— Клод, пойдем по другой улице… Все эти люди из лавки сейчас увидят нас и потом будут рассказывать все, что им вздумается… Ты потерял голову!
— Что ты говоришь?
— Я говорю, что хочу свернуть, — заявила Мариэтта. — Хочу пойти по другой улице. Что ты делаешь, что это тебе дает? Я не пойду с тобой.
Она отбивалась и пыталась оттолкнуть меня, но я держал ее крепко.
— Что?.. Что?.. — прорычал я. — Ты еще будешь мне сопротивляться?
Дверь лавочки распахнулась, и из нее вывалились пять или шесть молодых людей, которые, столпившись вокруг нас, стали меня и Мариэтту рассматривать.
— Да ведь это же сын хозяйки «Белой лошади»! — сказал один из них, узнав меня. — Добрый вечер!
— Добрый вечер!
— Вернемся, — тихо сказала Мариэтта. — Твоя мать завтра узнает об этом, и все будет кончено. Она устроит скандал.
— Оставь ее в покое! — ответил я.
— О! — возмутилась Мариэтта. — Тебе мало, что нас встретили вместе? Чего тебе еще надо?
Так вот переругиваясь, мы миновали мост и оказались на Вокзальной площади, напротив «Кафе де Колон», где грубо намалеванные афиши извещали, что вечером состоится концерт. Это кафе, самое большое в городе и самое посещаемое, несколько раз в неделю предлагало своим посетителям разного рода развлечения, и я был уверен, что, показавшись с Мариэттой в подобном заведении, сразу привлеку к нам внимание.
«Вот, — думал я, увлекаемый пришедшим мне в голову нелепым намерением, — мы спокойно откроем дверь… сядем… закажем выпить…»
Эта мысль привела меня в восхищение, и мне так не терпелось ее поскорее осуществить, что я буквально втолкнул внутрь Мариэтту, таща за руку, увлекая за собой.
— Нет… Нет… — упиралась она. — Ты не заставишь меня войти. Это безумие! Потом ты будешь в этом раскаиваться.
— Я?
— А то кто же?
Этот нелепый спор выводил меня из себя, и чем больше Мариэтта упиралась, тем больше я настаивал на своем, желая убедить ее.
В конце концов к нам подошли привлеченные шумом любопытные.
— Послушай, — произнесла Мариэтта, — оставь меня!
— Стыдно вам должно быть, — сказал кто-то, — так грубо обращаться с женщиной на улице!
Я повернулся к этому незваному моралисту, чьи черты были едва различимы, и спросил:
— Кто вы такой, чтобы еще давать мне советы? Я вас не знаю.
— Эй! Эй! — заэйкали вокруг меня какие-то остановившиеся рядом типы. — Подлюга!
— Клод! — простонала Мариэтта… — Бога ради! Пошли отсюда подальше… Пошли скорее!
— Да никогда в жизни! — воскликнул я. — С какой стати я буду их слушать? Еще чего! Я такой-то и такой-то. Вот моя фамилия… А эта женщина — моя любовница… Учтите, я не собираюсь лгать.
— Да он же пьян! — сказал позади меня толстый мужчина, который вроде бы был приятелем моей матери. — Послушайте! Уведите его домой, Мариэтта, будьте благоразумны… Попробуйте его успокоить.
— Месье! — возразил я, наступая на него. — Кто вам позволил? Это я-то пьяный? Я вовсе не пьяный, слышите?
— Тогда катитесь ко всем чертям! — ответил он, а вокруг опять загудели, зашикали, и Мариэтта, воспользовавшись ситуацией, вырвалась и бегом кинулась от меня через площадь.
XIX
Я остался один среди всех этих людей, которые издевались надо мной, отнюдь не собираясь прекращать ссору, начавшуюся по моей вине, издавали какие-то крики и смеялись, видя, как я злюсь. Они стояли вокруг меня еще добрых пять минут, потом, поскольку я перестал на них реагировать, посмеиваясь и насвистывая какую-то песенку, удалились, а я застыл на месте, ошеломленный тем, что только что произошло. И не знал, как мне теперь быть… У меня кружилась голова, словно я сильно перепил, хотя я был абсолютно трезв, и при этом чувствовал себя таким униженным, как никогда в жизни. Теперь я уже жалел, что затеял эту авантюру. Я поставил себя в смешное положение… Я был смешон… и было бесполезно пытаться убедить себя в обратном, если я не хотел выглядеть еще смешнее; мне следовало смириться со своим положением, каким бы плачевным оно ни было.
— Скоты! — не очень уверенно выругался я.
Самым обидным было то, что, пока я приходил в себя, до меня продолжали доноситься протяжные свистки, которые терзали и бесили меня. То еще воспоминание! Я испытал тогда что-то вроде умопомрачения: мне хотелось догнать этих идиотов, насмехавшихся надо мной, и бить их, бить… Но ведь только что я не решился драться… Я позволил им оскорблять себя. Случай был упущен, а вместе с ним и выгода, которую я надеялся извлечь из своего дурного поведения… Как нужно теперь себя вести, чтобы поменяться ролями и выглядеть невозмутимым? Я таковым не был. По мере того как ко мне возвращалось восприятие окружающих меня вещей, я все больше осознавал, как угнетающе они на меня действуют: среди них не было ни одной, которая не казалась бы мне мерзкой… Эта Вокзальная площадь, ее низкие деревья и жалкое освещение, и сверкающий вход в кафе были мне отвратительны. Я отступил. Я пошел наугад вправо, не зная, куда иду, потом вернулся назад и, даже не успев сообразить, что я делаю, открыл дверь этого проклятого кафе и, пошатываясь, вошел внутрь.
Мое настроение тут же изменилось. Дурные мысли рассеялись. Я почувствовал себя ожившим. На сцене пела какая-то полуобнаженная женщина, поднимая ногу и тряся нижними юбками.
— Браво! Браво! — аплодировали ей со всех сторон.
Отражение этой женщины крутилось, словно при головокружении, в зеркалах на стенах, потом поклонилось…
— Возле пианино, — предложил мне владелец кафе, — это хорошее место… рядом вон с теми дамами. Вы один?
— Разумеется!
Люди, желавшие мне доброго вечера, провожали меня глазами и потом что-то говорили друг другу вполголоса, пока я, толкая одних и извиняясь перед другими, приближался к указанному месту.
— Что ты закажешь? — спросила меня одна из певичек еще раньше, чем я успел сесть. — Водки?
— Да, пожалуй.
— Гарсон! — позвала она.
А я добавил:
— И шартрез!
Потом я стал разглядывать своих соседей, которые выглядели очень возбужденными. Все смотрели в мою сторону, на сидевших рядом со мной женщин и, узнавая меня, глупо посмеивались.
— Где Мариэтта? — спросил, обращаясь ко мне, один из друзей секретаря суда, полагая, что озадачит меня своим вопросом.
На нем были галстук цвета зеленого яблока, огромный накладной воротник, фрак и перчатки.
Я сложил руки рупором.
— В постели! — крикнул я. — Лежит в постели!
Он покраснел, а поскольку кто-то взял меня за рукав, я обернулся и увидел сидящую одну за столом мамашу Жюли.
— Вот! — сказал я, гордясь своим цинизмом. — Он даже не решается спросить, с кем.
Мамаша Жюли заерзала.
— Ну теперь твоя очередь, Леа! — сказал пианист, начиная ритурнель.
Леа одним глотком опорожнила рюмку с водкой, которую ей принесли, и, потряхивая платьем, искрящимся от бесчисленных блесток, забралась на сцену и объявила свою песню.
…С моего места мне были хорошо видны ее розовые чулки и оголенные полоски ляжек. Странная девушка! Она очень мило напевала свой куплет, но временами вдруг начинала, словно одержимая, неистово стучать каблуками по полу… То, что она пела, не имело никакого значения. Главным была ее манера двигаться на сцене туда-сюда, строить глазки, подчеркивать жестом вульгарное словцо и показывать свои красивые ноги. Ее вызывали на бис. Ей устроили овацию, и когда она спустилась в зал собрать деньги, почти никто не отказал ей.
— А ты? — обратилась она ко мне. — Ты дашь?
Я бросил ей в кружку франк.
— Сколько ты собрала? — осведомился пианист.
Леа принялась считать деньги, а на сцене — их было трое — ее сменила другая.
В течение всего вечера, угощая выпивкой этих милых особ и любезничая с ними, я чувствовал себя очарованным. Необъяснимое чувство подталкивало меня к Леа, приковывало к ней взгляд, заставляло любоваться ею, находить ее красивой… Когда она пела, я слушал ее, разинув рот, неистово аплодировал и заказывал, подзывая официанта, чего бы она ни пожелала. Одновременно я пил, суетился и по мере того, как приближалась полночь, держался все развязнее, но Леа не препятствовала этому. Я чувствовал себя влюбленным в нее. Может быть, впервые мне показалось, что такое вот создание может изменить мои вкусы… Как бы выразиться? С Мариэттой я приобрел вошедшую в привычку беспокойную и притворную ярость… потребность в страдании… Какое же я сейчас сделал открытие! Я был как бы освобожден от самого себя, опьянен своим блаженным состоянием, весел, легок, и сколько я ни говорил себе, что это лишь сон, он манил меня, внушая самые что ни на есть приятные мысли.
Какое мне сейчас было дело до Мариэтты? Я уже представлял себе встречу наедине с Леа после концерта, которая, конечно же, не откажется со мной поужинать. Мы посидели бы вдвоем в каком-нибудь маленьком зале; я закажу шампанского, а потом… потом Леа будет мне принадлежать. Боже! Только при одной мысли об этом я испытывал невероятное наслаждение. Самое безумное наслаждение в моей жизни, самое неожиданное… Его власть надо мной была огромной. Оно лишало меня способности рассуждать, лишало воли, и я даже не задумывался о возможных грустных последствиях всего этого. Увы! Когда вечер кончился, явился секретарь суда, которого я не заметил раньше, и хозяин заведения бесцеремонно попросил Леа и ее подружек остаться с ними. Леа даже не пыталась возражать — она согласилась. Я встал, отрезвленный, заплатил по счету и оказался на улице униженный больше, чем когда-либо.
От всего происшедшего в эту минуту, от того, что затем последовало, у меня осталось только отвращение: я должен был снова возвращаться к Мариэтте, я чувствовал, как она снова тягостно завладевает мной, и на меня накатила черная, злая тоска… Ветер прекратился. Пошел снег. С неба тихо падали крупные снежинки, и я видел, как они скользят вниз в рыжем свете фонарей, собираясь в сугробы. Где я был? Вернусь ли я к Мариэтте? Мост, черная вода, угрюмые шеренги домов давили на сердце, и постепенно воспоминание о моих сумасбродствах наполняло меня угрызениями совести. С помощью вполне естественного поворота мысли эта Леа, которую я возжелал и которую, возможно, все еще продолжал желать, показалась мне вдруг девицей легкого поведения, отнюдь не созданной, чтобы меня понять. Я стал думать, что, обманув меня, она обманула сама себя и прошла мимо счастья, на которое я бы не поскупился… Но почему я столько думал о ней? Почему, подходя все ближе к дому, где меня, должно быть, ждала Мариэтта, я оказался во власти этих навязчивых мыслей? Я не смог бы этого сказать, хотя, весьма поумнев от разочарований, я должен был бы сравнить себя с одним из тех отовсюду изгнанных бродяг, которым не остается ничего иного, кроме как горько радоваться, наблюдая за своим собственным падением и лишь в нем одном пытаясь найти поддержку.
XX
На другой день сплетни возобновились с новой силой, и я лишний раз осознал, какую совершил глупость, когда увидел «патроншу», не скрывающую того, что ей все известно. Что могли ей рассказать? Я этого так никогда и не узнал, но ее холодность по отношению ко мне была настолько явной, что я ждал взрыва и по возможности старался подготовиться к нему. Однако за весь день мать так и не обнаружила ни малейшего желания как-то объясниться. Я видел по ней, что она недовольна, что она сдерживается, и это отнюдь не помогало мне обрести уверенность в себе, а только раздражало, прибавляя решительности. Как бы я стал защищаться? Наверное, никак. А с другой стороны, как я буду держать себя с Мариэттой, когда она узнает, насколько нелепо я вел себя накануне в «Кафе де Колон»? Замешательство и растерянность выдадут меня… И не было ни одного воспоминания, вплоть до образа этой Леа, которое бы не было мне тягостно и не наполняло бы мета неизъяснимым чувством стыда.
Раздираемый противоречивыми чувствами, боясь сознаться в своей отвратительной глупости, я дал себе зарок не видеться несколько дней с Мариэттой и с наступлением вечера сдержал слово. Я остался ночевать в гостинице и постарался сделать так, чтобы моя мать это заметила. На другой день с утра меня уже видели за работой. Какая перемена!
«Патронша» имела возможность это отметить, но вместо того чтобы выразить удовлетворение, еще больше рассердилась и обошлась со мной так сурово, что я почувствовал себя пристыженным.
«Она сдастся, — все же решил я про себя, подсчитывая свои шансы добиться своего. — Она не сможет долго сопротивляться».
Я ждал, когда наконец она устроит мне сцену, чтобы, изменив тактику, воспользоваться ее гневом и, запасшись выдержкой, добиться ее прощения… Однако задача эта была не из легких, а кроме того, наладив отношения с ней, я рисковал потерять Мариэтту… От которой, кстати, не было никаких известий… Вошла ли она во вкус нашей невольной игры? Вполне возможно… хотя, зная ее характер, можно было без труда догадаться, что долго она не выдержит. Единственное, что я мог предположить, так это то, что она сначала возненавидит меня, потом, поразмыслив, попытается снова вернуть меня, чтобы забрать надо мной еще большую власть. Был ли у меня выбор? Я допускал, что есть основания сердиться на меня, при условии, что она не будет заходить слишком далеко. Эти причины уже казались мне менее серьезными, чем вначале, а чем больше я думал о них, тем больше мне хотелось, чтобы моя любовница не придавала им излишнего значения, а может быть, и совсем не замечала бы… Тут я говорил, что Мариэтта не обратит внимания на мое отсутствие и будет жалеть, что меня нет рядом. Сможет ли она обойтись без меня? Я был слишком уверен в обратном, чтобы остановиться на этом предположении. Нет, нет, не может быть и речи о том, чтобы Мариэтта кем-нибудь меня заменила. Такая привычка друг к другу, которая связывала нас, не меняется за несколько дней… Разве возможно такое? И я готов был биться об заклад, что даже если у Мариэтты кто-нибудь и появится, он долго не смог бы удержаться рядом с ней. Ну кто еще был бы в состоянии доставить ей те горькие наслаждения, которые мы извлекали из нашего долгого общения? Сама мысль о моем возможном одиночестве казалась мне столь нелепой, что я был уверен: моя любовница должна испытывать нечто похожее. Я приписывал ей свои собственные чувства. На ее месте, посчитав дни, что мы не виделись, я удивился бы и расстроился, обнаружив, что прошло уже так много времени. Возможно ли, что я чуть ли не в свое удовольствие прожил это время без нее и даже привык к этому? Это выходило за рамки здравого смысла. Зачем же вести себя так глупо? С какой целью?
Однако, чтобы встретиться вновь с Мариэттой, я ждал, когда моя мать пустится со мной в объяснения, которых, по всей вероятности, она никак не сможет избежать, но мало-помалу из-за ее сдержанности я становился все более агрессивным, и мне стоило много сил, чтобы не сорваться… Дело в том, что, не имея никаких сведений о моей любовнице, я был обеспокоен ее молчанием и иногда спрашивал себя, как она выносит мое внешнее безразличие. Не оттолкнул ли я ее совсем от себя? Бедная девушка! Теперь я жалел ее. Я представлял себе, что она ждет меня, как прежде, не решаясь написать мне только из страха, как бы кто-нибудь не перехватил письмо. А может быть, она уже написала мне… Как это может быть? Конечно, написала! Эта мысль сначала озадачила меня, а потом позволила ощутить какое-то смутное удовлетворение, так как раз я допускал, что Мариэтта отправила мне письмо, не все еще было потеряно… Как я не подумал об этом раньше? Но тогда, значит, мелькнуло у меня в голове, мать непременно прочитала это письмо. Так вот почему она молчит!
Я больше не сомневался… Вот почему, вместо того чтобы развязать одну из тех ссор, в которые она всегда привносила столько ярости, «патронша» ждала теперь своего часа и не обращала на меня никакого внимания, словно меня вообще не существовало… Мне казалось, что я ловко веду игру, а на самом деле меня из нее исключили… меня считают за пустое место… Это значит, что Мариэтта должна была играть против «патронши» и защищаться… Еще чего! Я внезапно увидел, какой я подвергаюсь опасности, и, отбросив прочь все хитрости, тут же отправился к Мариэтте, чтобы подготовиться к назревавшим событиям.
XXI
— Скажите на милость! — произнесла Мариэтта, увидев меня. — Это ты?
Она собиралась уходить, и я в первый момент подумал, что все уже кончено, так как, вместо того чтобы остаться в моих объятиях, она отстранилась и сказала:
— Нет, Клод… Оставь меня! Что тебе от меня нужно?
— Нужно, чтобы ты не уходила, — тут же ответил я.
Она покачала головой.
— Послушай, — снова начал я, — прости меня… Но то, что было, то прошло… Я был не прав.
— Вот тебе раз!
— Да, поскольку я признаю свои ошибки, ты сними свою шляпу… Ты не хочешь? — И я нежно обнял ее за талию. — Мариэтта, — сказал я, прижимая ее к себе, — любимая моя… Ты ведь сейчас никуда не пойдешь, правда же? Ведь не пойдешь? Посмотри на меня… Будь милой… Видишь? Я вернулся первым.
— Да, — просто произнесла Мариэтта.
Она бросила свою шляпку на стул и, не отвечая на мое желание, машинально подалась вперед, закрыв глаза.
— Иди ко мне, — прошептал я, целуя ее. — Если бы ты знала, как я хочу тебя! Как я нуждаюсь в тебе… Обещаю тебе, что никогда… нет, никогда… никогда больше… любимая моя! Я так люблю… это… да… твои поцелуи! Это так прекрасно! Это…
Мы надолго замерли так: я — сжимая ее изо всех сил, а она — пассивно поддаваясь моим объятиям, потом мы отстранились друг от друга, но для того, чтобы почти сразу же оказаться в постели, восхищенные, зачарованные…
Своими красивыми крепкими руками, обнимавшими и в упоении прижимавшими меня к своему животу, к своим длинным ногам, к своей обнаженной груди, Мариэтта вновь забрала меня себе. Наши тела, как две руки, счастливые оттого, что они чувствуют друг друга, узнают друг друга, узнавали друг друга, чувствовали себя соединенными, двигались в едином движении и дрожали одновременно в едином экстазе. Сколько страсти после такой глупой разлуки!.. Что это было за пиршество! Из окна, на котором мы даже не задернули шторы, яркий день, клонившийся к сумеркам, освещал комнату с гладкими стенами, со сверкающей и такой знакомой мебелью, с неподвижным зеркалом… Я видел отблеск дня повсюду. Он проливался на круглое плечо Мариэтты матовым светом, который ваял ее, делал похожей на какой-то поздний осенний фрукт, созревавший на дереве и кажущийся прозрачным… Это и в самом деле был фрукт, это плечо… и еще один — эта тяжелая грудь с твердым торчащим кончиком. Мои губы с похвальным аппетитом впивались в нее, мои зубы покусывали ее… удивительные фрукты, мне хотелось разорвать их, проглотить, подобно дурно воспитанному ребенку-сладкоежке, который с животным удовольствием вгрызается в целый апельсин.
Кем еще я был в тот момент?.. И какое еще удовольствие, кроме физического, подталкивало меня? Мариэтта сама дарила, подносила навстречу моим желаниям свое крепкое разгоряченное тело… Мои пальцы скользили по нему, угадывая и воссоздавая его формы. Они сладострастно нажимали на него, погружались в него, блаженствуя…
— О! Сейчас… скажи! Сейчас… сейчас.
— Мариэтта!
— Ты! — молила она.
И все вокруг опрокинулось в странную пропасть, где белый день стал синим, мебель, сияние проникающего снаружи света, разбросанные одеяла, кровать, пустой взгляд моей любовницы кружились поочередно, словно проходя сквозь мои органы чувств, и распадались на сотни ослепительных образов.
Было всего лишь два часа дня, когда я встретился с Мариэттой, а мы еще лежали в постели, когда туманный зимний полумрак вдруг уступил место вечеру, который очертил окно еле видимой тенью. Лежа рядом, мы молча смотрели, как наступает ночь, оцепенение овладело нашими конечностями. Мы не могли ими пошевелить… С улицы, которая отделяла нас от мира, только что зажженный фонарь отбрасывал свой желтый подрагивающий свет на потолок. Этот свет, хотя и очень слабый, поначалу нас ослепил, потом он все рос и рос по мере того, как приближалась ночь, и, приютившись в глубине черного покоя, стал для нас чем-то вроде живого присутствия. Глаза наши были прикованы к нему, мы не видели ничего, кроме него, его мерцание убаюкивало нас, исходившая от него желтизна и мягкость были такими живыми, что они долго держали нас во власти своих чар.
Между тем я говорил себе, что мое отсутствие не может остаться в гостинице незамеченным, тем более как раз наступило такое время, когда экспресс из Тулузы обычно привозил новых постояльцев. Я говорил себе, что «патронша» спросит обо мне, пошлет кого-нибудь за мной в мою комнату… Мне это было абсолютно безразлично. В тот момент единственной реальностью было для меня ощущение того, что я лежу рядом с Мариэттой, и больше мне ничего не хотелось… Где мне могло быть лучше, чем в этой постели, пока на улице сновали прохожие, машины, пока звонок в соседней бакалее звенел всякий раз, когда открывалась дверь, пока лаяли собаки? Нигде во всем мире, и даже ни в какой другой постели я не испытал бы ни более полного счастья, чем то, в котором я купался, ни более глубокого покоя. Этот покой, когда я его сравнивал с моими метаниями в предыдущие дни, выглядел как моя победа над ними, и Мариэтта, которая, должно быть, воспринимала его так же, как и я, вся отдавалась его теплой неге.
Между тем Мариэтта, лежа с открытыми глазами, думала о чем-то своем, и несколько раз ее рука нащупывала мою руку и сжимала ее так нежно, что это меня растрогало. Время от времени она, приподнявшись на локте, протягивала мне губы, и мы целовались, можно сказать, помимо наших тел, не двигаясь и соприкасаясь только губами. Потом она тяжело припадала ко мне и застывала, а я вдыхал горячий запах воздуха, выдавленный из постели ее движением.
Так мы пролежали до самого ужина, разомлевшие от навалившейся усталости, изможденные ею, разбитые, недвижимые… Зачем вставать? Ради каких таких дел? Я, понятно, не собирался возвращаться к «патронше»… Однако Мариэтта внезапно очнулась и соскользнула с кровати.
— Клод, — спросила она меня, — ты не голоден?
— А-а-а-а-а!
— Ты, правда, не хочешь есть?
— Нет, — ответил я, протирая глаза, — передай мне лучше сигареты. А что ты делаешь?
— Зажигаю лампу, — ответила Мариэтта.
— А, да… А шторы?
— И в самом деле.
Мариэтта задернула шторы, и я, глядя, как она ходит по комнате, не без удовольствия закурил, сидя среди наполовину уже сползших на пол простыней, разбросанных как попало одеял и измятых подушек.
XXII
Смогу ли я достоверно описать этот вечер и обед, который приготовила Мариэтта, пока я лежал в постели, раз я забыл упомянуть о том, что все происходящее было как бы за пределами моего сознания и казалось мне бессвязным? Когда я вспоминаю об этом сейчас, мне кажется, что я должен был встревожиться, попытаться понять причину этого. Так нет же. Хотя я видел, как Мариэтта снует туда-сюда, как она растапливает печку, одевается с рассеянным видом, я был занят другим и как бы лишен первичных мыслительных способностей. Нечто вроде оцепенения навалилось на меня, овладело мной, и хотя я реально видел, что делает Мариэтта, я при этом как бы отсутствовал… Я не отдавал себе в этом отчета, и когда моя любовница спустилась купить хлеба, вина, бутылку рома и ветчины, я заметил, что она выходила, только тогда, когда она вернулась.
— Ну вот, — сказала она, — вставай, будем ужинать.
— Иду, иду!
— Клод!
Не отвечая, я машинально накинул пальто и сел за стол. Я был в шлепанцах на босу ногу, и в рубашке — под этим тяжелым, болтающимся на мне одеянием. Лампа без абажура неприятно светила прямо в глаза. Мне было холодно. Нет, мне было жарко, а все вокруг временами казалось каким-то странным. Как бы это лучше выразить? Например, какой-нибудь предмет, который, как я потом вспоминал, всегда находился на одном и том же месте, внезапно стал восприниматься мною так, словно я вижу его в первый раз. Я пристально смотрел на него и не узнавал. Потом то же самое повторялось с другим предметом и так далее, причем мне не удавалось ни связать вместе всю эту мебель, все эти безделушки, настенные часы, фотографии, ни обнаружить в них что-то знакомое. Да и Мариэтта, когда я вглядывался в ее лицо, тоже удивляла меня. Ее черты и вообще все ее лицо казались мне почти незнакомыми, и мне приходилось сдерживаться, чтобы не выдать своего удивления и страха.
— О чем ты сейчас думаешь? — спросила она.
— Ни о чем… Так, просто…
— Ты совсем не ешь.
Она опустила коптящий фитиль керосиновой лампы, наполнила мой стакан.
— Выпей хотя бы, — сказала она.
Мне показалось, что у вина вкус земли и опавших листьев.
— Интересно, — произнес я. — Что это за вино?
— Обычное.
— У него какой-то запах… какой-то деревенский аромат, — объяснил я.
— Ты находишь?
И она была права, так как, отпив еще один глоток, я ощутил не запах земли, а скорее запах дыма. Дыма?.. Может быть, это потому, что Мариэтта опустила передо мной фитиль лампы, у меня так слились воедино промелькнувшее ощущение и вкус вина? Я молча взял опять стакан, выпил его до дна.
— Ну и как? — спросила Мариэтта. — Вкус все тот же?
— Нет, — ответил я. — Совсем исчез… это было только ощущение.
На столе рядом с бутылкой лежали прямо на бумаге ломтиками нарезанная ветчина и паштет из рубленой свинины. Мариэтта положила себе на тарелку того и другого, снова наполнила мой стакан, и тут часы отбили десять слабых, сонных ударов.
— Уже, — сказал я вяло.
— Да. Десять часов. — И она добавила: —Ты должен возвращаться к себе сегодня?
— Да что ты!
На улице громко хлопали одни за другими закрываемые ставни, потом я услышал где-то очень далеко гудок автомобильного рожка и шаги какого-то прохожего, который остановился, постоял и пошел дальше, насвистывая.
— А ты знаешь, в «Кафе де Колон» сейчас идет концерт, — сказала мне Мариэтта, когда мы взглянули друг на друга.
— А!
Она рассмеялась.
— Бедняжка ты мой! — посерьезнев, продолжила она. — Ты помнишь? И что это тогда на тебя нашло? Я так до сих пор не могу понять… А ты?
— О, я, — сказал я туманно. — …Это из-за того, что рассказывали в городе… Все эти сплетни!
— Разумеется.
— …Эти пересуды!
— С тех пор они только усилились, — сообщила Мариэтта.
— Не может быть!
— А вот и может.
— И что они еще придумали? — спросил я. — Наверное, немало всего.
Мариэтта грустно пожала плечами.
— Ну и пусть! — убежденно и с безразличием в голосе сказал я. — Что нам от этого сделается? Плевать я хотел! «Патронша» может думать, что ей угодно. Она даже рта не раскрывала.
— Как? Она?
— Ни одного слова, — заявил я. — Самое невероятное состоит в том, что я ожидал скандала… Так ведь нет… ничего… Вообще ничего! Поворчала, как это с ней бывает, а в остальном все закончилось очень хорошо.
— Быть такого не может!
— Почему? Истинная правда.
Мариэтта замолчала. На секунду в ее глазах зажегся живой огонек удовлетворения, и я подумал, что она что-нибудь скажет, но она повернулась в другую сторону, встала из-за стола и протянула мне бутылку рома.
— Возьми-ка, Клод, — сказала она. — Может, откроешь?
— А стаканы?
— Я сейчас сполосну их.
Мы оба вскоре перебрались поближе к камину и, сидя около него, пили стакан за стаканом продирающую горло жидкость. Я протянул Мариэтте сигарету, и она, прикурив от моей, медленно стала курить. Терпкость табака, дурманящий жар камина вместе с изрядным количеством уже выпитого рома создавали ощущение блаженства в этой комнате с разбросанными в беспорядке вещами, и я уже совсем забыл, о чем только что говорил с Мариэттой, когда она вдруг спросила:
— А это правда, что твоя мать не устроила тебе никакой сцены?
— Правда. А что?
— Да так.
— Это тебя удивляет?
— Еще бы! С ее-то характером… и с учетом того, чего: ей наговорили… Согласись, было бы неудивительно.
— О! — пробормотал я. — Желание-то у нее было.
— Просто невероятно, — сказала Мариэтта.
— Ну и что?
— Что?
— Да, — продолжил я, наливая себе рому. — Я, судя по всему, не убедил тебя… А у тебя какие-то другие сведения?
— У меня? Нет у меня никаких сведений. Что я могу знать?
Она сделала глубокую затяжку, отбросила сигарету, откашлялась немного… и серьезным взглядом посмотрела на меня.
— Что с тобой? — спросил я. — Тебя послушать, так можно подумать, что ты знаешь что-то такое, о чем ты не хочешь говорить… Объясни повнятнее. В чем дело?
Она не ответила.
— Ну… это что, секрет?
— Ты сошел с ума!
— Почему?
— Да, сошел с ума, — повторила Мариэтта, вдруг придвинув свой стул к моему стулу и обняв меня рукой за шею. — Послушай. Ты действительно сам захотел вернуться?
— Что за вопрос?
— Мой Клод, — вздохнула она. — Я так боялась, что ты меня больше не любишь… что я тебе надоела…
— Это ты сошла с ума, Мариэтта!
— Клод! Клод! — повторяла она. — Но ты же здесь… Как я боялась тебя потерять! Никогда тебя больше не видеть! Это было ужасно… Это было… Сам подумай! Не быть с тобой… не чувствовать, что ты мой… долго-долго…
— Всегда!
— О! Замолчи. Никогда не зарекайся необдуманно. «Всегда»! Ты сам-то представляешь себе это?
— Вполне.
— Не будем об этом думать, — прошептала Мариэтта. — Будем думать только о том, что у нас сейчас… так как сейчас ты здесь… Мы вместе… Тебе это не доставляет удовольствия?
— Представь себе, — с воодушевлением продолжала она, — все эти дни я говорила себе: он ушел. Его мать запрещает ему выходить из дома… и он послушался ее… он боится ее… он не хочет идти ей наперекор… да? Ведь она его мать. А кто я для него? Кто я такая? Женщина… Всего лишь женщина. Есть ведь много других женщин, которые могут ему понравиться… более богатые… более честные… с которыми он свяжет свою жизнь! Ты понимаешь? Вот какие мысли меня мучили… не давали мне покоя. Вот ведь несчастье!
— Ну что ты!
— Да… да… И в городе все хотели заставить меня в это поверить. Все утверждали, что у тебя с матерью был серьезный разговор… что ты уступил. О-ля-ля! И чего мне только не говорили!
— Но кто? Кто?
— Люди… Просто безумие — какое же они получали удовольствие от всех своих россказней… В конце концов, я, понимаешь… я ведь верила им… И мне было плохо, мне было так плохо!.. Но я не показывала вида. Чаще всего не показывала. Нет, я делала вид, что смирилась со своей участью… что я уступила… И вот, сегодня, сегодня днем ты пришел, и я тут же сказала себе: он пришел, чтобы сообщить мне об этом… Да как он осмелился! Вот… он пришел объяснить мне…
Пока она говорила, ее рука все сильнее сжимала мою руку, а черты лица все более искажало отчаяние. Она побледнела. Ее глаза вопрошали меня, всматривались в меня. Беспрерывно сверлили меня… и она вся дрожала, не находя себе места.
— Мариэтта!
Она кинулась ко мне в объятия, и голосом, который, как мне кажется, еще и сейчас, когда я пишу эти строчки, звенит у меня в ушах, воскликнула:
— Но, скажи мне… Клод!.. Поклянись мне, что все это неправда!
XXIII
На другой день было воскресенье, и мы встали поздно. Шел дождь. Хмурый день проникал через окна в комнату, где нашим глазам предстал способный привести в отчаяние вчерашний беспорядок. Потухший камин, стол с испачканной скатертью, грязные тарелки, бутылка из-под вина, остатки ветчины в пропитанной салом бумаге и наши два стакана рядом с наполовину опорожненной бутылкой рома представляли собой отталкивающее зрелище… И потом, у меня болела голова… во рту был неприятный привкус… и мне хотелось еще поспать.
«Да, веселенькое воскресенье!» — подумалось мне.
Ливень на улице усиливал это ощущение, и Мариэтта ходила по комнате, не произнося ни слова. На ней был домашний халат, и она выглядела вульгарно и неопрятно. Что она делала? Я наблюдал, как она выгребает золу из камина, собираясь разжечь его… Она зажгла камин и, пока я курил, убрала со стола; она выполняла свою работу с недовольным видом, который никак не красил ее, показывая мне ее такой, какой она была на самом деле.
— Я поставила воду на газ греться, — сказала она в конце концов. — Согреется, умоешься.
— А ты?
— О, у меня есть время.
До самого полудня, шаркая по комнате шлепанцами, она бродила туда-сюда, не говоря мне больше ни слова… Я и не настаивал. Я чувствовал, что она тоже устала, тоже не выспалась, что у нее плохое настроение и что, наверное, она раздражена на себя за свою слабость, какой была ее вчерашняя исповедь. Все очарование для меня исчезло. И сколько я ни пытался отдать должное ее искренности, это меня теперь нисколько не трогало. Помимо того, что моя чувственность была полностью удовлетворена, уборка, которой занималась моя любовница, нисколько ее не украшала. О, дни, наступающие после страстных ночей, разве вы не приносите горького разочарования, принижая все, что было предметом пылкой страсти, гася этот огонь, превращаясь в немыслимую карикатуру на любимого человека?
Гем временем порядок в комнате понемногу восстановился, и в окно, которое Мариэтта открыла, подметая пол, дохнул влажный и свежий воздух, оказавший на меня благотворное действие. Дождь пошел на убыль… потом прекратился… Я отчетливо слышал, как вода стекает по желобу и как в соседнем саду внезапно поднявшийся ветер с гулким шумом сотрясает деревья. С крыш стекала вода. На тротуарах звук падающей с крыш воды становился певучим, но монотонным, и этот звук убаюкивал меня, обволакивал, а временами наполнял глубокой и беспричинной тоской. Мне казалось, что я больше не люблю Мариэтту, что она стала мне неприятна, что нас разделяет глубокая пропасть. Да и мог ли я вообще когда-нибудь любить ее? Я испытывал жестокое чувство пресыщения и не сразу осознанное мною ощущение собственной малости и незначительности, что странным образом печалило меня.
«Ах! — с раздражением говорил я себе. — Неужели мне удастся долго обманывать Мариэтту относительно тех чувств, которые она мне внушает? Обманывать ее, обманывать себя?»
Самым удивительным было то, что за свое столь неприятное открытие я сердился на самого себя, однако это имело под собой почву, так как, заглядывая внутрь себя, я отчетливо понимал, что в нашем приключении я добивался до сих пор только собственного удовольствия. Мысль о том, что накануне я неосторожно пообещал никогда не покидать ее, остаться с ней навсегда, становилась невыносимой, и я, к великому своему огорчению, страдал от этого, поскольку без Мариэтты все вокруг теряло для меня свою привлекательность. Я представил себе свою жизнь без нее… Нет и еще раз нет… Я не мог жить без Мариэтты, даже если я ее больше не любил, в противном случае ее должна была заменить другая женщина… Какая другая?
Неужели я видел в последний раз эту улицу, которую созерцал из окна, эту сверкающую улицу, с ее сужающейся перспективой, с ее старыми крышами из блестящей черепицы, с ее булыжной мостовой и закрытыми магазинами?.. Задавая себе этот вопрос, я испытывал щемящую грусть… Неужели я никогда больше не вернусь в эту комнату?.. И вот уже мне, переполненному восторгом и нежностью, было невероятно дорого все, что напоминало Мариэтту… Боже! С какой болью я думал о том, что нам придется расстаться… Что это было за мучение! Это было, оказывается, выше моих сил: решив порвать с Мариэттой, я тут же призвал на помощь всех этих неодушевленных свидетелей нашей долгой связи, и они поддержали меня.
— Клод, — сказала вдруг Мариэтта, уже одевшись. — Я хотела бы с тобой поговорить. Закрой окно, пожалуйста, и подойди сюда.
— В чем дело?
Она сделала неопределенный жест.
— Тебе нужно сейчас вернуться к себе домой.
— А… да… конечно… но почему? Ты меня выгоняешь?
— Нет.
— Однако…
— Я здесь подумала… — ответила Мариэтта. И неторопливо, как если бы все, что она говорила мне накануне, не имело никакого значения, она стала говорить, что надо вернуться к прежнему образу жизни, к спокойствию, подчиниться мнению людей, вернуться к честному и более упорядоченному существованию.
Мне подобные советы были не нужны. Я не хотел ничего этого. Что за чушь она несет? Как?.. И она в это верила?.. Она могла в это поверить?.. Это было слишком глупо!.. Это было… Мне хотелось смеяться… Но почему предложение Мариэтты показалось мне вдруг таким смешным? Оно было чудовищным… В нем не было никакого здравого смысла. Да, она выбрала явно не тот день! Зачем было добавлять неприятные ощущения воскресному дню, если их у него и так уже было предостаточно, вместе с его направляющимися в церковь прохожими, вместе с его закрытыми лавочками, его колокольным дребезжанием, его периодами глухого безмолвия, его шумом воды, вместе с шаркающими по тротуару шагами и неосознанной тоской… Я не знал, что и думать…
— Скажи, Мариэтта, ты это что, всерьез?
— Это необходимо для тебя.
Я воскликнул:
— Для меня?
— Да.
— Но ведь если бы я послушал тебя, — сказал я ей, — если бы я поступил так, как ты мне советуешь…
— То что?
— Это значит, нам придется расстаться.
Она не ответила. Я продолжал:
— Ведь так, разве нет?.. Расстаться… Ты хочешь, чтобы я тебя покинул?
Черт побери, она с ума сошла! Что ей с того, что о ней кто-то что-то говорит? Я вот разве обращал на это внимание? Разве мучился этим? Пусть другие занимаются всеми этими историями! Мариэтта явно что-то скрывала. Здесь было чье-то подозрительное влияние… Или же она преследовала цель, в которой не хотела признаться, иных разумных мыслей в этом ее переливании из пустого в порожнее я не видел.
Меня вдруг возмутила мысль, что это мамаша Жюли могла подсказать ей, как себя вести, а она согласилась… За всем происходившим явно стояла мамаша Жюли. Это было совершенно ясно. Я был уверен в своей догадке. Почему Мариэтта не хочет сознаться? Нет уж, теперь я пошлю подальше это… это мерзкое создание… Пусть она только появится… Пусть только попробует… Все и так ясно… Бог ты мой! Буду я еще церемониться с ней?.. Ни в коем случае!
— Уверяю тебя, Клод!
— И вообще, все это уже слишком затянулось, — взорвался я. — Вся эта мерзость!
— Но я же говорю тебе…
— Нет, это я… это я тебе говорю, — перешел я на крик. — В конце-то концов, имею я право на то, чтобы меня оставили в покое, или нет? А что до того, что о нас рассказывают…
— Обо мне, — поправила меня Мариэтта. — Меня все осуждают. Если бы ты знал, Клод, до какой степени, ты бы меня понял… Какие злые люди! Им рот ведь не заткнешь.
— Мариэтта!
Она повернулась ко мне.
— Ну ладно… — сказал я ей. — Посмотри мне в глаза. Постарайся… Ну что ты? Ну что ты? Ты что, собираешься опять плакать?
Я даже не подозревал, как это было жестоко сказать тогда «опять», и Мариэтта ничего не сказала мне.
— Видишь? — Она повернула ко мне свое лицо. — Я не плачу.
— Но… ведь ты плакала, — понял я по ее глазам.
— Я?
— Бедная моя малышка!
Единственной возможностью вытянуть что-то из Мариэтты было сочувствие — нужно было пожалеть ее. Впрочем, я и сам чувствовал себя растроганным, увидев ее слезы, которые она скрыла от меня, и боль, которую она пыталась подавить, стараясь, чтобы та не вырвалась наружу.
— Расскажи мне, — начал я полушепотом, — расскажи мне все… Скажи мне все без утайки… Как она посоветовала тебе представить…
— О Клод, — упрекнула меня Мариэтта.
— Давай я сам тебя расспрошу, — сказал я как мог более нежно. — Ты согласна? Ведь это не твоя идея?.. Тебе ее подсказали? Тебе посоветовали?
— Да.
— Зачем?
Мариэтта опустила голову.
— Вот этого я совсем не понимаю, — продолжал я, — какой у этой женщины может быть интерес разлучать нас?.. А интерес у нее, конечно же, есть… Так ведь?.. Послушай, Мариэтта, ответь мне. Да ответь же, в конце концов! Ты сознаешь, что происходит?
Однако мысли Мариэтты были где-то далеко. Она не слышала меня.
— Ну, — продолжал я, дергая ее за руку. — Ты будешь говорить? Кто она, эта женщина?..
— Это твоя мать, — вымолвила, наконец, Мариэтта, вся напрягшись от смущения. — Она приходила… четыре или пять дней назад… и она… она…
Бедняжка устало махнула рукой, не договорив фразу, подошла к кровати и упала на нее, уткнувшись лицом в простыню.
— «Патронша»! — воскликнул я.
— Сюда… да… да… — с трудом выговаривала Мариэтта, рыдая и всхлипывая, — …она пришла… она была очень любезна со мной… она не сказала мне ничего… грубого… Нет, Клод, не надо так думать… Только… понимаешь… она приходила только для того, чтобы попросить меня… ну, понимаешь… мы вдвоем… она уже не в состоянии все это выносить… после того скандала, который… для нее… для ее дома… Она ведь не злая женщина… Я сама… если бы у меня был сын, который общался бы с такой же несчастной, как я!.. Я понимаю ее… Я обещала ей это… Она заставила меня поклясться… Ты понимаешь, Клод… Понимаешь! Я не хотела тебе говорить… Что теперь с нами будет?
— Я не брошу тебя, Мариэтта, — обещал я ей, потрясенный тем, что она мне только что сообщила, — никогда!
— Не говори так… — взмолилась Мариэтта. — Она может сделать все, чтобы меня выгнали из города… если захочет. О! Ну и ладно, я уеду… конечно… что из этого?
— Тогда я уеду с тобой, — громко сказал я. — Это так же верно, как то, что я сейчас нахожусь здесь… Я уеду… Клянусь тебе. Даже если ты будешь против.
— Нет, нет… — возражала она.
— Немедленно, — заявил я, принимая решение. — Подожди меня. Я скоро вернусь. Ты поняла? Собери свои вещи. Мы уедем завтра. Я пошел к «патронше».
И я оставил Мариэтту лежать, как она лежала, поперек кровати, и вытирать глаза, а сам вышел, весь кипя от злости.
…Снова пошел дождь. На улицах редкие прохожие в воскресных одеждах шли с зонтами мимо закрытых витрин. О! Как они были мне отвратительны. Они сами, их повседневное существование, их пошлое существование без просвета, без свободы… Что касается меня, то я шел навстречу своей свободе. Я собирался сообщить это своей матери. И мне все было безразлично! Уехать вместе с Мариэттой, хотя бы даже из-за такой сомнительной, такой унизительной связи — это меня чрезвычайно привлекало… Прощай, родной город, дом, семья! Я уходил. Я решил покинуть именно вас и ваши отвратительные комбинации, а не мою любовницу! Я решил покинуть вас и ваши отвратительные будни!
XXIV
Когда я вошел в вестибюль гостиницы и окликнул «патроншу», то увидел там мужчину, которого я никогда прежде не встречал и который тут же поднялся со стула; он произвел на меня неприятное впечатление, но я прошел мимо, не обращая на него внимания.
Где же мать? Я зашел в малую гостиную, где «патронша» обычно находилась — она была пуста. Пустым оказался и кабинет, через который я вернулся в вестибюль… Что бы это значило? И еще этот человек, так и оставшийся стоять, который теперь смотрел на меня, не отрываясь.
— Вы ждете кого-то? — поинтересовался я.
Он неопределенно улыбнулся.
— А моя мать? — продолжал я. — Она там?
— Сейчас она спустится, — ответил незнакомец.
Я подумал, что он хочет поговорить со мной, настолько явно на его лице было написано это намерение, но он удержался, а легкая улыбка снова появилась у него на губах да там и осталась. Я собрался было подняться по лестнице наверх, но эта улыбка заставила меня задержаться, я обернулся и молча посмотрел на человека, возбудившего мое любопытство, которого я видел в доме впервые.
— Вы, значит, и есть господин Клод, так ведь? — спросил он после минуты тягостного молчания.
Я кивнул головой, подтвердив, что он не ошибается.
— Так… — пробормотал он.
Это был субъект лет пятидесяти, не слишком ухоженный, хотя и в перчатках, с крашеными усами, высокий, скорее тощий, чем худой, — на всей его не внушающей симпатии фигуре лежал какой-то отпечаток хитроватости и нездоровья. Он держал накинутый на руку плащ. Накладной целлулоидный воротник окружал его шею сомнительной белизной. Что до его высоких лакированных ботинок и гетр из серого драпа, то они были старые и потертые.
Я изучал его, весьма, впрочем, удивленный тем, что он точно так же изучает меня, притом с бесцеремонностью, которой у него не было вначале. По какому праву он позволяет себе столь тщательный осмотр? Что за наглость! Что за нелепая фамильярность! Он ведь, в отличие от меня, был здесь, в этой гостинице, не у себя дома.
— Я здесь, — послышался вдруг голос «патронши». — Я у себя в комнате!
Она открыла дверь.
— Что случилось? — спросила она.
Я вне себя взбежал по лестнице к матери, надеясь, что мне достанет энергии устроить ей сцену; и в самом деле, по одному только моему возбужденному виду «патронша» тут же поняла, о чем пойдет речь.
— Я только тебя прошу говорить потише, — сказала она. — Не надо поднимать шум на весь дом.
— О! Весь дом! — Я усмехнулся. — Поскольку я не собираюсь здесь оставаться, я хочу тебя предупредить, что это не имеет значения.
— Ты потерял голову!
— Успокойся.
«Патронша» выжидающе встала, готовая дать отпор.
— Успокойся, — продолжал я, стараясь донести до нее всю силу кипевшего во мне негодования, — но результат твоего визита к Мариэтте оказался совсем не тот, на который ты рассчитывала. Тем хуже для тебя! Или тем лучше! Это уж ты сама решай, поскольку я ухожу и буду жить с Мариэттой… Только не думай, что я пришел попрощаться с тобой. Нет! Если уж человек способен пустить в ход те средства, которые использовала ты, чтобы добиться от бедной девушки обещания отказаться от меня… хотя она меня любит… понимаешь? Конечно… Я не могу простить тебя, даже с учетом того, что ты послушалась чувства, которое… которому… ну… в общем… чувству…
— Материнскому чувству, — заключила она, не дрогнув.
— Нет, женщины без сердца, — резко возразил я, — и к тому же неискренней… О! Ты напрасно будешь искать оправданий и напрасно считаешь, что имеешь право вмешиваться… чтобы положить конец скандалу… Не смеши меня! Прежде всего, если уж скандал вспыхнул, то не нужно далеко ходить, чтобы узнать, кто его разжег, а потом и раздул до его теперешних размеров. Это ты. Не говори, что нет. Ты одна. Сплетни? Ты первая спровоцировала их. И направляла их против Мариэтты… Доказательства? Ты помогала сплетням разноситься… И ты думала, что когда-нибудь они разрастутся так, что оттолкнут меня от нее…
— Так, дальше! — потребовала «патронша».
Она была спокойна со мной и, противопоставляя моей ярости свою волю, держалась настолько твердо, сопротивлялась нараставшему в ней гневу столь успешно, что я не мог не почувствовать ее превосходства надо мной.
— Ты хочешь уйти? — поинтересовалась она, когда все мои слова иссякли.
— Да, хочу уйти.
Она не выразила по этому поводу никакого удивления, а только посмотрела мне прямо в глаза, молча, в то время как я стоял оторопевший, не зная, что еще сказать, понимая, что все мои чувства прочитываются ею, словно в раскрытой книге, и что она видит мою растерянность и мое исступление.
— Как тебе будет угодно, — сказала, наконец, мать. — Я тебе не мешаю. Ты можешь уходить. Уходи! Уходи! Иди, куда хочешь. Устраивай свою жизнь с этой девчонкой. Ты уже в том возрасте, когда знаешь, к чему это все приведет. Только…
— О! Только не надо заговаривать зубы, — перебил я ее.
«Патронша» пожала плечами.
— Я воздержусь, — произнесла она, давая мне возможность осознать свою грубость. — Зачем? И ты тоже!
Мне показалось, что самообладание немного изменило ей.
— И я тоже? — спросил я.
Она ничего не ответила.
— Что ты хочешь этим сказать? — продолжал я настаивать. — Я не понимаю.
— Когда-нибудь поймешь, — заверила меня несчастная женщина. — А сейчас, раз уж ты принял решение, прошу тебя… уходи побыстрее. Зачем тебе лишний раз меня мучить? Оставь меня. Уходи! Уходи! Я знаю, что ты можешь привести в свое оправдание. Не делай мне еще больнее… Клод! Пощади меня…
Я испугался, что мне так и не удастся уйти. Но мать не удерживала меня. Она побледнела и как-то вся задрожала, но была настолько полна решимости не показывать своего горя, что мне было трудно ее покинуть. Что-то удерживало меня помимо моей воли. Может быть, вид ее страданий? Я всегда испытывал достойное порицания удовольствие при виде чужих страданий, а страдание моей матери было столь очевидным, хотя она и не выставляла его напоказ, что оно как-то странно поразило меня.
«Нет, нет! — чуть было не взмолился я. — Мама! Не говори мне, чтобы я уезжал! Не позволяй мне уходить…»
Но вот я снова взял себя в руки. Мысль о Мариэтте, о том, как она страдает — а с ее несчастьями я сталкивался чаще, чем с горем матери, — крепко засела у меня в голове. Я почувствовал что-то вроде тошноты и понял: ничто не помешает мне вернуться к своей любовнице. Горькая уверенность в своей правоте направляла мои действия, она отрывала меня от моей матери, притупляя одновременно муки совести. И в тот момент, когда я открыл дверь, это именно она, моя совесть, заставила меня обернуться к «патронше» и произнести фразу, которая, возможно, никогда бы не сорвалась с моих губ, если бы я отдавал себе отчет, какой, по воле случая, я придал ей смысл:
— Прекрасно, и я тоже… и я тоже… проваливаю ко всем чертям… Видишь?
И я убежал в свою комнату. Побросал, как попало, белье, обувь в чемодан и спустился вниз по лестнице, волоча его за собой… Человек в вестибюле смотрел, как я ухожу. И не выказал никакого удивления.
XXV
Можно представить мое удивление и мою растерянность! Этот человек был моим отцом, и он сам сообщил мне об этом на следующий день, когда мы сидели в глубине маленького кафе; я был им предупрежден, что некто будет меня там ждать. Он сам и оказался этим неизвестным. Я слушал его, сидя рядом с ним. А он рассказывал мне о своей жизни, называл меня только по имени, как если бы он делал это всегда, рассказывал мне о моей матери… Я не мог прийти в себя от изумления! Я был потрясен и полон недоверия… Этот человек смеялся надо мной.
— Смотри, — сказал он.
Он открыл крышку золотых часов, и оттуда на стол выпали две тоненькие пожелтевшие от времени круглые бумажки — это были две фотографии: моей матери и меня.
— Тебе тогда был год, — объяснил он, — ровно год и десять дней, и, наверное, через месяц я и положил их сюда… Как, ты об этом ничего не знаешь? Совсем ничего? Ну, скажу я тебе, наша женщина не из болтливых… Не из болтливых и не из любезных. Еще бы! Вчера, когда я увидел, как ты собираешь свои шмотки, я подумал: «Ну вот, парнишке приходится делать то же самое, что и его папаше». Ну и что! Это жизнь, мой мальчик. Тебе скоро уже восемнадцать… Мужайся! Я вот что тебе скажу, я ведь тоже поскитался, хотя и сматывался совсем не так, как ты. Хе, ну нет. Так-то она была бы рада-радехонька! Я-то убрался с бабками, сынок. Раз-два, и готово… Извини, но они мои, не так разве?
Он очень осторожно положил обратно две жалкие фотографии, где я был запечатлен в младенческом возрасте и где мать, которую я узнал, выглядела совсем не такой, какой она стала сейчас. Обе фотографии аккуратно поместились под крышечкой его часов. Крышечка захлопнулась. У меня возникло странное ощущение, будто мне показали ловкий фокус: только что я был тут, и вот меня уже нет… А фокусник между тем продолжал:
— Это было все мое.
— Конечно, — не очень уверенно согласился я с ним.
Он рассмеялся нехорошим смехом.
— И это тоже, гляди сюда, — тут же объявил он, извлекая из внутреннего кармана своего пиджака рваный бумажник, туго набитый банкнотами. — Сечешь? Стоит мне только время от времени возникнуть вот так, когда у меня в кармане вошь на аркане, и нет нужды даже хипиж подымать. Заявляюсь я всегда в воскресенье, когда нет персонала, и «патронша» сразу все понимает, без намека. Я даже ничего не говорю ей. «Это ты, Максим?» — спрашивает она. Мы смотрим друг на друга, и потом она поднимается наверх, к себе в комнату, и выносит мне оттуда конвертик, с которым я могу худо-бедно выкрутиться. Там лежит то чуть больше, то чуть меньше. Я, знаешь, не привередливый. Лишь бы она мне дала столько, сколько нужно, чтобы перебиться… Хорошая жизнь?
— А почему же вы ушли? — спросил я его, избегая соглашаться с ним во второй раз.
Он стрельнул в меня своими маленькими живыми глазками и снова рассмеялся, ощупывая свой бумажник и опуская его в тот же карман, откуда вынул. Однако характер его смеха как-то изменился. Он стал еще более неприятным, потом резко оборвался.
— Хе! М-да… — произнес этот удивительный человек задумчиво, словно желая сменить тему разговора. — Хе! М-да… М-да… М-да… Это, сынок, уже другая история.
Он отодвинул стакан.
— Это уже, я тебе скажу, история с женщиной, — поведал он мне шепотом. — Да, старина, что ты хочешь? Дал я себя охмурить одной чертовке, ну, в общем… разве нет? В общем, пришлось сматывать удочки. Представь себе — «патронша» нас застукала.
— Не может быть!
— Ха, еще как может. Должен сказать, эта чертовка нанялась к нам служанкой, а встречались мы в номерах. Кумекаешь? О! Какой тарарам был в тот день! В тот день, когда «патронша» нас увидела! Боже ты мой!.. Жизни хотела себя лишить… Представляешь? А орала так, что чуть не поставила на ноги весь департамент.
Он схватил себя за подбородок и задумчиво облокотился о мраморный столик.
— Все-таки дуры они, эти женщины! — как бы ответил он самому себе.
Не спал ли я? Мне пришлось встряхнуться, оглядеться вокруг, восстановить контакт с окружающим миром, так как у меня начала кружиться голова и я чувствовал, как стремительно теряю связь мыслей.
— Э-хе-хе-хе-хе! — опять засмеялся мой отец, вернувшись к реальности. — Ладно… допивай свой стакан, сынок, и пошли обедать… Я угощаю.
Как передать, какие чувства охватили меня после такого открытия? Во всяком случае, это были чувства, отбившие у меня аппетит. Между тем, когда мы уселись за стол, отец возобновил рассказ о своей жизни. Он делал это, ничуть не смущаясь, все подробно объяснял, давал всему оценку, как человек, объездивший свет и немало всего повидавший. На мой несчастный вид, на мою сдержанность и смущение, на тысячу предпринимаемых мною усилий, дабы моя персона не выглядела в его глазах слишком смешной, он почти не обращал внимания. Но как же мне было трудно следить за нитью его рассказа, который он сопровождал весьма игривыми комплиментами миниатюрной молодой официантке, обслуживавшей нас! Я слушал его не без стыда. Кроме того, он говорил громко, и соседи обращали на нас внимание. Почему он говорил так громко? Сказать ему об этом я не смел. Ах! Как же, до этого ли было ему сейчас, когда он был весь погружен в прошлое! Для него не существовало в ту минуту ничего, кроме его былых приключений, попоек, постоянных забав (это были его слова) и самых разных приключений. Он описывал их не останавливаясь. Рассказал он и про ту девицу, которая когда-то увлекла его на путь наслаждений, откровенно расхваливая ее достоинства, но по мере того, как я его слушал, мне стало казаться, что говорит он не столько о себе и своей любовнице, сколько обо мне и Мариэтте.
Вот ведь какое странное совпадение! Под конец оно стало настолько навязчивым, что мне уже приходилось бороться с ним, воскрешая в своей памяти другие воспоминания, возможно, внешне и не слишком отличающиеся от его историй, однако насыщенные таким нервным возбуждением и безутешной печалью, которые делали сходство невозможным. Я не собирался хвастаться ими. Да мой отец и не понял бы их. Разве он понял бы мою привязанность к Мариэтте и особенно необычность чувств, которые так глубоко проникли в меня, что не позволяли быть неверным моей любовнице! Он бы высмеял меня. В его время кутили, развлекались с девушками, совершали ужасные глупости… Все так! Но тогда не было таких мрачных и усложненных удовольствий. Вместо того чтобы страдать из-за одной женщины, наслаждались всеми женщинами. Мой отец этого не скрывал. Он вспоминал их с восторгом, переходя от брюнетки к блондинке, к рыжей, подробно описывал их… Ну и коллекция! Сколько же он перебрал этих шлюх! И не только в какой-нибудь провинциальной дыре, но и в Париже (он еще произносил «Пантрюш»), но и в Бордо, в Лионе, Тулузе, во всех уголках Франции, которые он «посещал» тогда в течение девяти лет, работая в одной фирме, занимавшейся производством вин и спиртных напитков. Он был в то время горяч в любви, да еще и сейчас, да-да… Он готов был держать пари. Что-что, а к этому он всегда готов… Тем более что, чувствуя набитый бумажник, он проявлял себя очень великодушно… по отношению к миниатюрной официантке из ресторана.
Весь день таскаясь со своим отцом по самым разнообразным заведениям городка, я опустошил невероятное количество рюмок и пивных кружек, даже не отдавая себе в этом отчета — настолько чертов гуляка, каким он и остался, побуждал меня пить с ним. Как я ни упирался, нам приходилось чокаться за эту памятную встречу, за его любовные истории и за мои тоже, за нашу независимость. Тем временем я уже изрядно опьянел и замечал это при каждом новом переходе из кафе в кафе: чтобы добраться под дождем от одного заведения до другого, мне требовалось сконцентрировать все свое внимание, дабы не натыкаться на людей и не забредать в грязные потоки и лужи.
Что же касается моего отца, то он еще держался. Он гордо нес мимо всех лавочек и магазинов, мимо торговцев и витрин написанные у него на лице радость и удовлетворение. Еще бы! Ведь рядом с ним шел его сын. Можно было, конечно, обернуться нам вслед и посетовать… Скоро всем предстояло увидеть нечто другое…
«Погодите! — вертелось у меня в голове. — Погодите же! Вот сейчас Мариэтта закончит упаковывать чемоданы и присоединится к нам… Вот тогда вы посмотрите, что это будет».
XXVI
Эта достойная сожаления история несла в себе развязку, и ее не пришлось долго ждать, так как стоило моему отцу увидеть Мариэтту, как он тут же вызвался нас сопровождать и больше не покидал нас. В тот же вечер он купил три билета до Тулузы, и мы все втроем остановились в довольно обшарпанной гостинице в центре города, где он записал нас под чужими именами.
Ну, разумеется, я звал его Максимом и перешел с ним на «ты». Для меня он не был отцом. Он был занятным компаньоном, весельчаком, добрым и остроумным… Он провез нас по городу на машине, сводил в кафешантан, в ресторан, в церковь, в театр, в музей и всякий раз платил за нас. Мариэтта этому не противилась. Что же касается меня, то, не имея никаких денег, я находил естественным, чтобы этот человек, коль скоро он был моим отцом, взял на себя все расходы.
Каким легким и приятным делают человеческое существование деньги! Какая беззаботность! Какая свобода духа! Я замечал это по тому, как Мариэтта приближалась к витринам и изучала радующие глаз чудеса. Вот, в одной из них расположились шляпы. Чуть подальше — ботинки, платья, украшения… Мариэтта не уставала ими любоваться. Она останавливалась перед каждой витриной, и Максим, который знал женщин получше, чем я, предоставлял ей восхищаться в свое удовольствие, а потом дарил ей вовсе не кольца и не ожерелья, которыми она любовалась, а какую-нибудь мелочь или иногда цветы, которые уличная торговка предлагала нам в подходящий момент.
Трудно описать радость Мариэтты. Эти цветы заставляли ее забывать об украшениях; они благоухали, они были восхитительны. Я тоже находил их красивыми. Я был рад за свою любовницу и одновременно горд тем, что ее видят с нами, несущую эти гвоздики или розы, которые делали ее еще желаннее и притягивали к ней взгляды прохожих. Знали ли они, что эта красивая девушка принадлежала мне? Мне бы хотелось, чтобы в этом никто не сомневался. Так как теперь она уже не была тем покорным и грустным созданием, чьему развращению я напрасно способствовал; я смотрел на нее теперь — высокую, в красивой одежде, — в элегантной обуви, в меру накрашенную — совсем другими глазами.
Она еще никогда не выглядела так хорошо, и Максим ей об этом говорил. Он осыпал ее комплиментами, которые делали ее счастливой, и я в конечном счете был рад этому, так как моему отцу удавалось гораздо лучше, чем мне, находить слова, способные польстить самолюбию моей любовницы, и я думал, что Мариэтта не могла не быть мне за это благодарна.
Казалось бы, мне следовало с помощью своей фантазии изложить тогдашние взаимоотношения отца с моей любовницей в таком захватывающем порядке, чтобы возбудить любопытство читателя. Но жизнь — это не роман, и я вижу интерес моих воспоминаний скорее в повседневном их очаровании, нежели в том, какая у них будет развязка.
Итак, я был очарован ухаживаниями Максима за Мариэттой, которая их поощряла, показывая, как они ей приятны. У меня не мелькало ни малейшего подозрения, во-первых, потому, что Максим был моим отцом, а во-вторых, потому, что во время нашей совместной жизни моя любовница по ночам вновь становилась все той же горячей и страстной подружкой по моим прежним любовным утехам. Я обретал ее такой, какой она была раньше, старательно наслаждающейся своей и моей чувственностью, исполненной желания снять усталость, обещаний пылких утех и умеющей настолько отдалять приближение счастья, что когда мы, наконец, достигали его, то оказывались словно в глубине бездонной пропасти.
Убранство комнат предоставляло возможность воскресить мои самые сокровенные мечты — анонимные декорации, состоящие из мебели красного дерева, из кисейных бледно-белых занавесок, старого ковра, и особенно этой двусмысленной гостиничной атмосферы, которой нельзя лучше насладиться ни в каком другом месте, как здесь, где ночные соседи в тишине следят за доносящимися до них звуками. Я пользовался этой обстановкой и этой атмосферой, чтобы создать мир, где Мариэтта могла царить над всеми моими органами чувств. Гостиничные комнаты, вы всего лишь тесный рай! Вы были одновременно и адом, где, наверное, в одной из таких же келий, как и наша, Максим, должно быть, вспоминал, как моя мать застала его со служанкой… где Мариэтта вспоминала своих любовников… где я сам старался не слишком задумываться о «патронше»… Но получалось ли у меня? Мне казалось, что моя мать присутствует здесь, между нами, что она по-настоящему разделяет нас, что эта гостиница принадлежит ей и что, заснув после кипучих ласк рядом с Мариэттой, я проснусь в этой же постели один. И тут я сбрасывал с себя охватывавшее меня оцепенение. Я ощупывал все тело Мариэтты, затем погружался в безотрадный, беспробудный сон и спал до самого утра.
Почему же мне не приходило в голову остерегаться прежде всего своего отца, который теперь давал мне деньги, чтобы я мог купить себе галстук, носовые платки с моим вензелем, шляпу? Он вел себя по отношению ко мне очень предупредительно, и Мариэтта — счастливая оттого, что ей не нужно тратить ни су из той суммы, которую она при нас положила в банк — без труда привыкла к тому, что я не брал у нее ни франка. Максим тоже воспринимал вещи именно так. Я был его сыном, а одновременно он отодвигал меня на второй план при обсуждении наших интересов, которые он в один прекрасный день самым естественным образом перевел в хорошо известную ему деловую сферу. От меня же ничего не требовалось. Максим сам излагал проект, ловко его обосновывал, ставя себя на мое место. Какие могли быть возражения со стороны юноши моего возраста, не имеющего никакого опыта в коммерции? Однако я явно чувствовал, что Мариэтта ускользает от меня. Она больше не слушала меня. Она слушала Максима, делившегося с ней своим проектом. Да еще каким проектом! Проектом приобретения бара в квартале Капитолия. Великолепного бара, прекрасно расположенного, с выплатой стоимости в рассрочку… Мы пошли туда, посмотрели на него. О! Вот когда я вдруг понял, что за игру ведет этот человек! Если бы он хоть любил Мариэтту! Но в том-то и дело, что он не любил ее… Он взял у нее ее деньги и посадил ее за кассу. Что и говорить, для него это было выгодное дельце, а Мариэтту, бедняжку, привлек мираж этого бара. Она вернется к тому, с чего начала. Только теперь она становилась «патроншей». Что можно к этому прибавить? Все это происходило весной. Было тепло, я сопровождал Мариэтту в банк, к нотариусу, бродил с ней по улицам…
Когда мы заходили выпить кружку пива в кафе, мне казалось, что оно принадлежит ему, что его хозяином является Максим… При таком раскладе для меня и в самом деле не оставалось больше места.
— Да что ты говоришь? — возражала Мариэтта.
— Ну и какое же место?
Об этом она еще не подумала. Мы спросили у Максима… А у меня на уме были деньги, которые она взяла; с собой и которые я уже почти привык считать нашими общими деньгами. Я не осмеливался ей в этом признаться. Тем не менее мысли мои постоянно возвращались к этим деньгам. Меня унизили, распорядившись ими без моего участия. Что за грустные дни! Утешить меня во всех моих разочарованиях не могли бы ни работа в баре, ни удивительное открытие в самом себе столь неожиданных чувств.
И как это я мог поставить себя в такое положение? Я только что заметил это, но заметил в тот момент, когда уже было трудно что-либо исправить. Как же я сожалел о том, что впутал своего отца в эту историю! Разве я не должен был, прежде чем связываться с ним, вспомнить, какое неприятное впечатление он произвел на меня в самую первую нашу встречу?
Ах! Он уже больше не был ни скромным, ни веселым. Он распоряжался. Он с фамильярностью говорил о «заведении», полный сознания собственного достоинства и оригинальных соображений. Послушать его, так «заведение» это и был он сам. Он был самым лучшим из трактирщиков. Все увидят, как он возьмется за дело. А я уже это видел, так как у бара Мариэтты было название: «ЗА ВСТРЕЧУ».
— Ну что, сынок? — спросил меня Максим, показывая на вывеску.
Я вспоминал нашу встречу, за которую мы чокались с утра до вечера в день нашего отъезда, так что мне его шутка пришлась не по вкусу.
А он воскликнул:
— Вот это настоящее название для бара. «За встречу!» Идешь ты, скажем, по улице, голова у тебя болит, и ты встречаешь приятеля, подружку, да кого угодно… кого ты давно не видел… Приятно же ведь. И что в таком случае люди решают делать? Ясно что: направляются пропустить по стаканчику.
— Разумеется, — поддерживала его Мариэтта.
Все ее мысли теперь были заняты работой аппаратов, протиранием зеркал и стойки, развешиванием по стенам репродукций в позолоченных рамках, которые бесплатно поставлялись оптовыми фирмами.
Я больше не узнавал ее. Неужели это была она, прежняя Мариэтта, отчитывающая за что-то служанку? Она уже не занималась мною, как раньше… О! Что касается меня, то я мог усесться в баре и смотреть из окна на улицу, разглядывать булыжную мостовую, книги, разложенные букинистом напротив… Меня не заставляли работать. Я годился разве только на то, чтобы выполнять мелкие поручения, а вечером Мариэтта вместо того, чтобы вознаградить меня за праздность своими ласками, которыми она меня удерживала, едва оказавшись в постели, тут же засыпала, разбитая усталостью.
Итак, мною все больше овладевало ощущение своего поражения и своей ненужности. Зачем строить иллюзии? Мариэтта жила теперь только ради своего бара, а поскольку судьба последнего целиком зависела от Максима, я не мог надеяться, что моя любовница будет долго держать меня при себе… Да если бы даже и держала, то о каком удовольствии могла идти речь? Никаких удовольствий больше не было. На первом месте оказались дела. Увы! Это были не те дела, о которых я мечтал, уезжая с Мариэттой и воображая, что она снова вернется к своей прежней жизни девицы легкого поведения. Бедняжке этого совершенно не хотелось. Она желала только одного: честно и размеренно трудиться, удовлетворяясь ежедневным заработком и скромным удовольствием восседать за кассой, между копилкой официанта, кофейным аппаратом, вазочкой для сахара и неизбежным горшком с цветами.
Она этого и не скрывала. И даже если бы попыталась скрыть, я все равно догадался бы, так как подобного рода амбиции у нее обнаруживались уже давно. Достаточно было вспомнить ее связь с Фернаном. Ведь она любила не его самого, а то положение, которое он ей создал. И когда Фернан охладел к ней… какая произошла катастрофа! Ведь я же вовсе не был для нее подходящей партией. Я был всего лишь ее старой привычкой, за которую, однако, она в отчаянии ухватилась, как за спасительную соломинку. Я чувствовал, что был для нее всегда и до сих пор являюсь только господином Клодом. О моем пороке, об удовольствии, которое я испытывал, деля Мариэтту с другими, она и не подозревала. С того момента, как я перестал быть ее нахлебником, я превратился для нее просто в некоего господина, а быть господином для этого создания, столь привязанного к провинциальным устоям и столь ограниченного в своих буржуазных вкусах, значило ограждать ее от ощущения, что она безвозвратно падшая женщина.
Падшим-то из нас двоих оказался как раз я. Нужно было признать это, и я это признал. Я не искал оправданий, так как Мариэтта, изменив свою жизнь, стала мне как бы чужой. Если бы я испытывал к ней страсть, не отягощенную низкими расчетами, разве я не порадовался бы обстоятельствам, благодаря которым Мариэтта вырвалась из ее недостойного ремесла? Но я-то любил только порочную страсть, и ситуация теперь настолько прояснилась, стала такой очевидной, что перспектива потерять любовницу доставляла мне гораздо меньше переживаний, чем утрата возможности испытывать нездоровое и сладострастное ощущение, что я не единственный, с кем она предается наслаждениям.
В этом выразилась вся моя суть, моя развращенность, гнездившийся во мне странный порок: теперь к тем гнусным удовольствиям, которые я до сих пор получал от Мариэтты, я присовокуплял еще и сожаление о том, что не сумел воспользоваться ее деньгами в такой же мере, как она сама. Я знал, что случай упущен… упущен навсегда, вместе с ней самой. Стоило ли теперь проявлять настойчивость? У меня не хватало на это решительности. Так что я предоставлял мою любовницу ее судьбе, и в тот вечер, когда бар открылся, отец вручил мне пятьсот франков.
— Мы тебя не гоним, ты же знаешь! — заметил он.
— Знаю, знаю, — ответил я.
Мы стояли на тротуаре перед этим самым баром, баром встречи Мариэтты и Максима, ставшим также и баром нашего неизбежного расставания. Из граммофона разносились по всему помещению звонкие и чуть гнусавые звуки шотландской песенки.
— Ну, удачи! — сказал мне отец. — Я нужен сейчас там, внутри.
Он вернулся в бар. Я ушел не сразу. Со своего места, прикованный глазами к Мариэтте, я некоторое время следил за каждым ее жестом. Догадывалась ли она о моем уходе? Вполне возможно. Действительно, Максим подошел к кассе, и Мариэтта наклонила голову в его сторону. Я понимал, что они говорят обо мне. Тогда я сделал один шаг, второй, а потом принялся бесцельно бродить среди лавочек; некоторые из них были еще освещены. Мягкая, теплая, усыпанная звездами и иногда овеваемая легким ветерком ночь обволакивала улицы. Сидевшие у дверей люди провожали меня взглядами… У каждого своя жизнь, так ведь у каждого и свои огорчения. Я принимал свои огорчения не так уж близко к сердцу, как можно было подумать.
Вот только когда два подвыпивших типа, которые шли за мной и выражали свои мысли со спокойным бесстыдством, как это бывает во время долгой, плывущей в винных парах беседы, вдруг дружно сошлись на одной, словно нарочно долетевшей до меня фразе: «Да ну, конечно… конечно, сутенер! Кот! И ты, ты тоже… Это не всегда сладко!..» — я слегка прибавил шаг.