Эта книга о начале Второй мировой войны. Я не претендую на то, что она явится исчерпывающим исследованием событий 1939 года, она и фокусируется скорее на взаимоотношениях Франции, Британии, Советского Союза и нацистской Германии. И еще сразу должен предупредить читателей, что это не постмодернистская история, в ней нет ничего о семиотике, «пространствах памяти», она не имеет ничего общего с литературным критицизмом. Это исследование о международных отношениях в одной из критических точек двадцатого столетия, основанное на опубликованных и неопубликованных документах и трудах многих историков, как современных, так и тех, что были прежде меня.
Это нелицеприятная история. Она об «умиротворении» и провалах «коллективной безопасности» в Европе перед лицом нацистской агрессии. Об аморальности и слепоте, о негодяях и трусах, и о героях, которые не боялись противостоять общепринятым взглядам своего времени. Некоторые погибли за свои убеждения, другие трудились в безвестности и сейчас почти забыты. Мы все знаем о негодяях, известен нам и кое-кто из героев, но гораздо больше из них — французов, англичан, советских людей — ведомы еще меньше, только специалистам в этой области. В 1939 году они пытались создать альянс Франции, Британии и Советского Союза, который так и не состоялся. Это история об их усилиях, о том фундаменте великого альянса, созданного в 1941 году, уже без Франции, но при участии Соединенных Штатов с целью одолеть дьявольского врага.
Современные историки пытаются глубже проникнуть в суть политики «умиротворения», чем первое послевоенное поколение исследователей, которые просто кляли «виноватых», которые в 30-е годы не сумели обеспечить достаточную защиту государств от фашизма. Тогда ограничивались просто яростными атаками на «участников Мюнхена» — Невилла Чемберлена, сэра Сэмюэля Хора, сэра Джона Саймона, лорда Галифакса, Жоржа Бонне, Эдуарда Даладье и других. «Низкое, бесчестное десятилетье», этот поэтический образ В. X. Одена казался тогда вполне подходящим определением никудышных и смертоносных 30-х. Сэр Льюис Намьер был, видимо, наиболее известным из тех первых историков, которые начали яростно критиковать «умиротворителей» и их политику уступок нацистской Германии.1 Есть еще мощная когорта канадских, английских и американских историков, которые видели в умиротворении только выражение профашистской и антикоммунистической идеологии, подчеркивая вину британского правительства за неспособность вести энергичную антинацистскую политику.2 Существует и противоположная позиция, состоящая в том, что британскую внешнюю политику 30-х годов неправильно интерпретировали. Это была не «аморальная игра», посредством которой антигитлеровские, просоветские силы и «антиумиротворители» стравливались с прогитлеровцами, антисоветчиками и умиротворителями.3 На самом деле, следует аргументация, британское правительство консерваторов проводило взвешенную политику реалистического противодействия усилению нацистской Германии, в которой Советский Союз вовсе не учитывался как решающий фактор или желательный союзник.4
Господствующим стало мнение, что у Британии было просто недостаточно политических возможностей. Экономические и стратегические обстоятельства вынудили ее ограничить свое перевооружение в 30-е годы, кроме того нужно было думать еще о безопасности всей Британской империи. Среди потенциальных противников была Япония и британские ресурсы оказались слишком распылены, чтобы обеспечивать необходимую безопасность и в Европе и в Азии. Подобно этому, британская экономика не могла обеспечить общее перевооружение в тех объемах, которые рекомендовали, например, Уинстон С. Черчилль или сэр Роберт Ванситтарт, постоянный заместитель министра, а потом главный дипломатический советник Форин офиса. Приоритет отдавался военно-воздушным силам, потом уже флот, а сухопутные силы приходилось ограничивать несколькими дивизиями, которые не могли играть никакой роли в европейском конфликте.5 В случае войны на суше главный удар и главные потери должна была принять на себя французская армия, и именно это соображение так отравляло существование французским генералам и политикам.
Британское консервативное правительство надеялось избежать войны не столько устрашением, сколько умиротворением. Естественно, во всяком случае по разумению некоторых британских кругов, это слово не имело в те годы такой трусливо негативной окраски, которую приобрело теперь; оно означало разумные усилия, направленные к удовлетворению «законных» притязаний Адольфа Гитлера на пересмотр Версальского договора, который завершил Первую мировую войну. Премьер-министр консерваторов Невилл Чемберлен, например, считал, что Гитлера можно просто «развернуть». Нацистской Германии следовало позволить добиваться своих целей в Восточной и Центральной Европе, в обмен на согласие ограничить усилия на Западе и не тревожить его покоя. Тогда Гитлер мог бы стать более разумным и управляемым. Некоторых консерваторов вообще очень мало заботили соображения о каких-либо пределах, если Гитлер желал насыщаться за счет Советского Союза. Очень открыто выразился по этому поводу один член парламента от консерваторов: «Пусть доблестная маленькая Германия обожрется... красными на Востоке...».6 В конце концов британские тори надеялись избежать войны, пусть даже цена за это для кого-то на Востоке окажется слишком высокой. Перспектива войны с нацистской Германией требовала сотрудничества с Советским Союзом, иначе англо-французы просто не смогли бы победить. Альянс с Советами гарантировал победу, но ведь он мог также привести к распространению коммунистической революции и советского влияния в Европе. Вот тут на первый план и выходила, как назвал ее Уильям Ирвин «связь война — революция» — поистине навязчивая перспектива для конца 30-х годов.7
Та же самая эволюция интерпретаций прослеживается и в оценке французской политики обороны и умиротворения 30-х годов. Марк Блок, который сразу же после французской катастрофы написал книгу «Странное поражение» и погиб от рук нацистских палачей в 1944 году, настаивал на том, что когда в 1939 году началась война, Франция оказалась слишком самодовольной, неподготовленной, плохо организованной и бездарно руководимой. Ее генералы слишком быстро отказались от борьбы. Французским эквивалентом «виноватых» стало введенное консервативным французским журналистом Пертинаксом слово «могильщики», обозначавшее тех французских лидеров, на которых лежала ответственность за поражение Франции в 1940 году. Жан-Батист Дюрозелль и Эжен Вебер подтверждали, что в 30-е годы Франция была морально обанкротившимся, «декадентским» обществом, расколотым политической враждой, разлагаемым нестабильными правительствами, которые падали словно кегли, предаваемым лидерами, лишенными мужества и воображения, подрываемой фашистскими или профашистскими организациями, которые стремились уничтожить Третью республику.8 Репе Жиро писал о разделенной Франции, раздираемой идеологическими противоречиями между правыми и левыми, которые парализовали французское правительство.9 Такой взгляд на французскую политику и общество поддерживается многими современниками, включая кстати и трех советских послов в Париже, которые сменились в течение этого десятилетия.
В качестве более современных нам оценок британской политики можно назвать работы Стефена Шукера, Мартина Александера, Элизабет дю Рео, Уильяма Ирвина и Роберта Янга, который разделяет мнение, что французские лидеры не были такими уж трусливыми и малодушными, как может показаться на первый взгляд. И французское общество не было таким уж декадентским: то, что происходило в 1939 и 1940 гг., и крушение Франции в мае-июне 1940 было военным поражением, естественно катастрофическим, но ничем более. На самом деле, поставленные в такие экономические, политические и военные условия, в которых им приходилось действовать, французские руководители справились с поставленными задачами настолько, насколько это вообще было возможно. В первых рядах таких историков находится С. Шукер, и его статья о рейнском кризисе 1936 года служит ярким примером ревизионистской позиции. Ирвин просто заключает, что «не было никакого упадка, приведшего к 1940 году, это 40-й год привел нас к мнению, что покойная Третья республика находилась в упадке». «Да здравствует умиротворение!» — как высказался недавно по этому поводу Шукер.10
И какими бы заметными не были историки, придерживающиеся такого мнения — или его вариаций — мне оно кажется чересчур предрешенным, слишком механистичным и однолинейным. Оно утверждает, что политики едва ли имеют возможность выпутаться из своих проблем, хотя современные критики такого взгляда говорят, что такая возможность есть. Даже Вебер, который провозгласил, что французское общество столкнулось с «неотвратимым движением к войне», отмечал, что сами французы были не такими уж беспомощными перед лицом своих судеб.
«Ибо мужчины (да и женщины, когда они имеют возможность, каковая в те времена предоставлялась довольно редко) не являются объектами истории — игрушками в руках приливов и течений, законов которых они не могут изменить. Они скорее ответственные субъекты, актеры, которые пишут и переписывают свою роль по мере движения от одного решения к другому или, если не в силах справиться с задачей, передают свой текст кому-то еще. Каждый выбор, любая невозможность этот выбор сделать, толкает их в определенном направлении, и ограничивает возможность дальнейшего выбора. Решения и события — не продукт слепой судьбы и мы не игрушки в ее руках, пока осмеливаемся выбирать. Не в лице каждого, а взятые как целое, французы 30-х не захотели и не смогли решить. Они позволили другим изобрести свою судьбу и вынуждены были расплатиться за это отречение».11
Слишком жестко очерченное объяснение путей, которыми шли к войне в 1939 году, также вырывает процесс принятия англо-французских решений из его социального и политического контекста. Главный упор делается на недостаточность золотых запасов, дефляционистскую монетарную политику, неэффективность бюрократической и промышленной структуры и по необходимости медленные темпы перевооружения. Но если взять шире, то слишком уж возбужденной и изменчивой была общеевропейская социальная и политическая обстановка: здесь сталкивались притязания на легитимность фашизма и коммунизма, смешивались вожделения и идеалы, раздирающая ненависть, страх войны и революции и растущая готовность государств прибегнуть к насилию. Это бурлящее окружение также оказало важное влияние на принятие решений.
Недавняя работа Р. А. С. Паркера, например, и моя собственная, предлагают «контрревизионистскую» позицию, которая принимает веберовскую аргументацию и, в моем случае, возвращается к более ранней интерпретации приближения войны. Она исходит из того, что, когда политики говорят, что у них нет выбора, им бросают вызов оппозиционеры. Другие решения могли бы привести к чему-нибудь иному, нежели политика умиротворения и провал в формировании широкой европейской коалиции против нацистской Германии.12 Но эти другие возможности по необходимости должны были привести к альянсу с Советским Союзом и, вполне возможно, к войне. Именно это и обусловило, что консервативно и антикоммунистически настроенные правящие круги Франции и Британии почти любой ценой хотели этого избежать. В оценке этого морального упадка, сделанной Дюрозеллем и Вебером, антикоммунизм не играет сколь-нибудь заметной роли, а на мой взгляд именно он имел очень важное значение.
Историки часто фокусировали свое внимание на провале англо-франко-советских переговоров и нацистско-советском пакте о ненападении, подписание которого стало ключевым событием 1939 года. Сталин, красный царь, будучи вероломным по своей натуре, обманывал французов и англичан, одновременно договариваясь по секрету с немцами. «Липкая оболочка мошенничества и обмана... обволакивает этот германо-советский пакт о ненападении», — писал граф Биркенхед.13 С другой стороны, советские историки, такие как В. Я. Сиполс или более ранние западные историки, такие как Намьер, утверждали, что французы и англичане и не собирались серьезно договариваться о чем-нибудь, а просто водили за нос советское правительство.14 Дональд Камерой Уотт пишет, что такая интерпретация подразумевает элементарную нечестность англо-французских политиков. Именно Советский Союз «уничтожил британские надежды на восточный фронт» против нацистской Германии.15 А Франция, вновь обретшая политическую самостоятельность после нескольких лет британского засилья, была в особенности заинтересована в альянсе с Советами и подталкивала Британию в этом направлении.16
Джеффри Роберте вместе с Камероном Уоттом возражают, что «точка зрения, будто бы британские и французские лидеры руководствовались, в основном, антибольшевизмом, абсолютно не соответствует действительности». Это не новая идея: Кейт Фейлинг еще после войны писал, что британский премьер-министр Невилл Чемберлен вообще не имел идеологических предубеждений.17 Идеологии, заявляют Кахмерон Уотт и Роберте, были сильной стороной Советов.18 Противоположное мнение тоже не ново: настроенные против умиротворения консерваторы обвиняли Чемберлена и его окружение в подмене интересов страны своими классовыми интересами.19 А. Дж. П. Тэйлор в своих «Предпосылках Второй мировой войны» удачно подметил, что отрицательное отношение Запада к нацистско-советскому пакту о ненападении «родилось из мнений политиков, которые ездили в Мюнхен... Русские, на самом деле, осуществили то, чего надеялись добиться государственные мужи Запада; горечь Запада по этому поводу была горечью разочарования, смешанной со злостью по поводу того, что исповедание коммунистами коммунизма оказалось не более искренним, чем исповедание ими самими демократии».20 Когда Тэйлор выдвинул этот и другие доводы о советско-западных отношениях, современники не приняли их, полагая, что он намеренно сгустил краски. Не были в то время открыты архивы, которые могли бы подтвердить его аргументы или позволили бы обоснованно их опровергнуть. Но главное, что сейчас мы располагаем существенной частью тех архивных записей, и они подтверждают многие из предположений Тэйлора.
Тэйлор, как и русский историк Рой Медведев, а также политический комментатор Дмитрий Волкогонов, пришел к выводу, что Запад не оставил советскому правительству иного выбора, кроме как заключить пакт о ненападении с Гитлером.21 Но «некоторые историки, — пишет Габриэль Городецкий, — воспринимают всерьез и неизменное советское утверждение... что Советский Союз подписал этот пакт под давлением обстоятельств, рассматривая его как меньшее из возможных зол».22 Есть историки, которые полагают, что Сталин вообще изначально предпочитал союз с Германией и все время склонялся к нему, но Робертс и Сиполс считают, что советское движение к пакту о ненападении было просто результатом неопределенности положения и пассивности. Советская политика была плохо продуманной и привела к вызванному страхом кардинальному изменению курса, происшедшему в течение двух недель в августе 1939 года.23 Однако неизменным в их аргументации остается положение, что нацистско-советский пакт явился скорее результатом провала англо-франко-советских переговоров нежели этого поворота.
В этой и предыдущей работах я возвращаюсь к предложенному ранее объяснению провала англо-франко-советских переговоров: сущность его состоит в том, что попыткам англо-французов заключить военное соглашение с Советским Союзом препятствовал идеологический антикоммунизм. Отклонение англо-французами многочисленных советских инициатив, направленных на улучшение отношений в период между мировыми войнами и на создание антинацистской коалиции, особенно в 1935—1938 гг., в большой мере усилило недоверие и породило даже некий цинизм советского руководства. Западные историки редко рассматривают нацистско-советский пакт в этом, наиболее верно отражающем реалии контексте. Они предпочитают рассматривать его сквозь сжатую временную перспективу марта — августа 1939 года. С такой, предельно суженной точки зрения пакт естественно представляется единичным событием, демонстрирующим лишь неизменное советское вероломство. Советское руководство смотрело на дело по-иному: в том смысле, что «одно двурушничество влечет за собой другое», которому предшествовали годы откровенного англо-французского надувательства и ослабления доверия; все это достигло своего пика в сентябре 1938 года на Мюнхенской конференции, где была расчленена Чехословакия. С советской точки зрения Мюнхен был отречением и предательством. Нацистско-советский пакт, который явился отплатой за это, был неважным в политическом отношении шагом, сейчас это признают и многие российские историки, но тогда, в предельно напряженной атмосфере последних недель мира, это казалось единственным способом обеспечить хотя бы краткосрочную мирную передышку для Советского Союза.24 Советское правительство, все время порицавшее Францию и Британию за «умиротворенчество» теперь взяло на вооружение ту же самую политику и по тем же самым причинам. И если уж «ревизионисты» так горячо ратуют за англо-французскую политику умиротворения, то почему бы им не сделать того же в отношении ее советского эквивалента?
И, наконец, желание понять динамику событий и возможные альтернативы опять заставляет нас обратить внимание на критиков англо-французского умиротворения. Еще тогда они явились своеобразными Кассандрами, гонимыми как ненавистники Германии, несговорчивые отрицатели и нагнетатели дурного настроения, проводники коммунистической революции. Они говорили, что от нацистов Германии исходила опасность войны и единственной возможностью обуздать или победить ее было формирование широкого антинацистского альянса. В этом списке прорицателей: Роберт Ванситтарт, Черчилль, Лоуренс Коллье — один из подчиненных Ванситтарта, Максим Максимович Литвинов — советский нарком иностранных дел, французская журналистка Женевьева Табуи, французские политики Эдуард Эррио и Жорж Мандель. Это была пестрая и немногочисленная группа героев. Больше всего внимания историки уделяют негодяям, а мы давайте все же займемся этими героями, которые находились почти в одиночестве, но даже в таком бедственном положении остались верны своим принципам и в конечном счете оказались правы. Никто из этих мужчин и женщин, за исключением Черчилля, не был признан при жизни, а Мандель в 1944 году погиб от рук французских фашистов. Мы должны быть благодарны им за то, что именно они разглядели в нацистской Германии зловещую силу, каковой она, по сути дела и являлась, в то время как остальные рассматривали нацизм просто как неприятное, но эффективное средство от коммунизма и социальных потрясений.