1905 год сделал Троцкого знаменитым. Хотя он скрывался мод псевдонимом, «профессиональные» социалисты знали, кто он такой. В кругах эмиграции он стал известной фигурой. Его слава, хоть и ограниченная рамками Совета и продолжавшаяся всего несколько месяцев, была бесспорной. А его поведение на процессе руководителей Совета ярко продемонстрировало его огромные сценические возможности.

Луначарский суммировал всё это следующим образом:

«В революцию 1905 года Троцкий выиграл в популярности больше всех. Ленин же и Мартов, в сущности, не выиграли ничего. С этого времени Троцкий всегда находился в первых рядах. Невзирая на молодость, он оказался наиболее подготовленным. В нем менее всего ощущалась та особая эмигрантская узость, которая в то время мешала даже Ленину. Помню, как кто-то сказал в присутствии Ленина: «Ну, сегодня сильная личность — это Троцкий». Ленин на мгновение нахмурился, а потом произнес: «О да, Троцкий заслужил это своей неутомимой, блестящей работой».

До 1905 года группки эмигрантов, рассеянные по всей западной Европе, были всего лишь дискуссионными клубами. Разумеется, они предпринимали попытки организовать поддержку в России. Но если припомнить образ жизни, которую вела основная масса эмигрантов, то становится совершенно очевидно, что лишь крохотная частица их энергии уходила на задачи реальной политической деятельности.

С другой стороны, Совет, независимо от того, чем он был в действительности, можно было представить как символ совершенно иной политики, а именно — линии на широкую демократическую деятельность. Уже сам тот факт, что Совет, в сущности, привлек к себе доселе безучастные слои населения, позволял говорить о «политической работе партии», направленной на провозглашение, выражение и формирование мнения «широких масс» по важнейшим общественным вопросам.

Троцкий сразу почувствовал себя как рыба в воде. В сущности, именно демократическая среда более всего отвечала особенностям его дарований. Его ораторское искусство и артистические способности в сочетании с мощной жизненной силой и умением облекать отвлеченные истины в простые эмоциональные формы делали его идеальным народным трибуном.

Демократическая обстановка легального Совета способствовала выдвижению Троцкого еще и по другой причине. Как раз к тому времени большевики и меньшевики пришли к выводу, что их «теоретические» распри — это бессмысленная трата времени, порожденная условиями подпольного существования. С выходом партии из подполья перебранка по поводу техники конспирации становилась нелепой.

Будь раскол в партии действительно преодолен, стань она подлинно массовой организацией, Троцкий мог бы сыграть в ней выдающуюся роль. Этого, однако, не произошло. Партия почти тотчас была снова загнана в подполье. Большевики и меньшевики снова возобновили свою яростную борьбу.

Зиву, который после разгрома 1905 года снова оказался с ним в одной камере, было совершенно ясно, что, хотя Троцкий был, так сказать, «большевиком по характеру», ему пришлось стать «меньшевиком по необходимости».

На протяжении всего 1905 года личная враждебность Троцкого к Ленину не давала ему войти в довольно тесную маленькую группу ленинских соратников. Со времени их разрыва Ленин неизменно осыпал Троцкого унизительными прозвищами вроде «пустомели», «пустозвона», «революционной балалайки», «фразера» и тому подобное. В более развернутой форме он характеризовал его, как «типично полуобразованного семинаристского болтуна», «университетского лектора, рассуждающего о марксизме» и «стряпчего по темным делишкам».

В тюрьме Троцкий провел пятнадцать весьма приятных месяцев. Царские власти относились к руководителям Совета с особой снисходительностью. Их содержали в открытых камеpax и всячески баловали: им разрешалось гулять, получать книги, принимать гостей и даже вести едва завуалированную агитацию.

Суд то и дело откладывался. Царское правительство еще не чувствовало себя достаточно прочно. Поражение в войне с Японией потрясло основы государства. По всей стране шли многочисленные мелкие волнения. Вслед за несколькими забастовками в Петербурге произошла очень большая стачка в Москве.

В марте 1906 года прошли выборы в Первую Думу. Социалисты их бойкотировали, зато либералы-кадеты добились внушительного успеха.

Суд состоялся только в сентябре 1906 года, когда к правительству вернулась уверенность. Суд был гражданский (это означало, что никому из подсудимых не угрожает смертная казнь) и продолжался несколько недель. Обвиняемых защищала целая армия адвокатов. Аудитория насчитывала около сотни человек. Среди них были и родители Троцкого.

250 свидетелей дали показания о деятельности Совета. Суд получил множество петиций, подписанных десятками тысяч рабочих. Обвиняемые пользовались также благосклонностью широкой общественности. Троцкий вспоминал впоследствии о непрерывном потоке газет, писем, коробок конфет и, особенно, цветов. Прокурор в конце концов отказался от некоторых пунктов обвинения (подстрекательство к всеобщей забастовке и манифестациям) и сосредоточил внимание на единственном вопросе — о вооруженном восстании.

Естественно, что в таких благоприятных условиях зал судебного заседания превратился в идеальную трибуну. Троцкий, который призывал всех обвиняемых держаться тактики полного пренебрежения к суду, получил великолепную возможность использовать процесс для провозглашения своих идей.

В своей речи, которая была подражанием аналогичным речам Маркса и Лассаля после разгрома революции 1848 года, он характеризовал вооруженное восстание как мощную волну, которую революционеры, с их исключительной прозорливостью, могут лишь предвидеть, но не могут сами, по предварительному сговору, вызвать.

Его речь произвела большое впечатление на слушателей.

Сам прокурор поздравил его с блестящим выступлением. Она вызвала такое волнение в зале, что защита вынуждена была просить о перерыве заседания. Во время перерыва Троцкого окружила толпа адвокатов и присутствующих. Отец не сводил с него глаз. Матери, которая сидела рядом с ним, то и дело всхлипывая, казалось, что уважение, которое все оказывают ее сыну, означает, что всё обойдется благополучно.

Приговор действительно снял с Совета обвинение в мятеже. Однако сам Троцкий и 14 других обвиняемых были лишены всех гражданских прав и приговорены к пожизненной ссылке в Сибирь. Из остальных трехсот человек, арестованных вместе с Троцким, 284 были освобождены. Только двое были приговорены к небольшим срокам тюремного заключения.

Многих осужденных сопровождали их семьи. К ним относились в целом снисходительно. Впрочем, вагон сопровождал усиленный жандармский конвой, и приговоренным не сообщали, куда их везут. То и дело их встречали небольшие группы ссыльных, которые приветствовали их революционными песнями и красными знаменами.

Три недели спустя они прибыли в Тобольск, где их ожидал тяжелый удар: оказалось, что местом их назначения был Обдорск, ссыльный поселок за Полярным кругом, в 1000 километрах от железной дороги и в 500 — от телеграфной станции. Дорога в Обдорск шла через необозримые снежные и ледяные пространства, по унылой тундре и тайге, где не было никаких признаков жизни, если не считать одиноких туземных юрт.

Бежать с этапа тоже было трудно. Троцкий был теперь настолько известен, что в случае поимки ему автоматически грозило три года каторжных работ. Кроме того, ссыльные считали делом чести «не подводить» конвоиров побегом с этапа.

Тем не менее в Березове, последнем населенном пункте перед огромным броском за Полярный круг, мысль о побеге все-таки овладела Троцким. Ссыльный врач объяснил ему, как симулировать ишиас. Это давало возможность избежать последнего этапа пути — из Березова в Обдорск. Троцкий мог остаться в березовском госпитале, где наблюдение было не очень строгим. Симуляция ишиаса требовала немалой решимости, но была тем не менее возможной — при условии полного самообладания. Зато она избавляла от ужасного перехода через ледяные безлюдные просторы.

Троцкий решил воспользоваться советом врача. Дружелюбно настроенный крестьянин готов был помочь в организации побега и даже нашел для него проводника, местного пьяницу, который знал дорогу через тундру и мог объясняться на местных языках. Троцкий дал проводнику денег на покупку оленей и мехов, которые нужны были для перехода.

Симуляция ишиаса оказалась успешной. Поскольку считалось очевидным, что недомогание невозможно проверить, а побега в такую пору года не опасались, Троцкий получил в госпитале полную свободу. Когда он «чувствовал себя лучше», ему разрешалось покидать госпиталь на долгие часы.

Побег был назначен на воскресный вечер, когда местное начальство устраивало любительский спектакль. Столкнувшись в антракте с начальником местной полиции, Троцкий сказал ему, что чувствует себя намного лучше. Вскоре он наверное сможет отправиться дальше в Обдорск.

Сам побег, растянувшийся на 700 с лишним километров, продолжался восемь дней. Идти приходилось почти непрерывно. Проводник, постоянно пьяный, то и дело засыпал. К ужасу Троцкого сани шли без управления куда-то в снежную метель. У самого Троцкого не было ни еды, ни питья. Он не мог позволить себе вздремнуть. Стоило ему ослабить бдительность, как проводник немедленно исчез бы в одной из туземных юрт или хижин, разбросанных там и сям по тундре, и тогда не миновать обнаружить его запившим с туземцами или уже непробудно пьяным. Несмотря на все эти трудности, Троцкий оставался неутомимым литератором: он описывал всё, что попадалось навстречу — ледяные поля, обычаи туземцев, привычки животных, всё подряд.

В Богословске, где начиналась одноколейная железная дорога, Троцкий сел на поезд. Весь горя от возбуждения, он помчался прямо в Петербург.

С первой же станции он телеграфировал Наталье, которая жила с их маленьким сыном в финском городке неподалеку от Петербурга. Наталья полагала, что Троцкий все еще на пути к Полярному кругу. И на самом деле этап в Березов продолжался более месяца. Весь обратный путь Троцкий проделал за одиннадцать дней.

«Вне себя от радости и возбуждения» Наталья не сразу поняла, что в телеграмме не была поименована станция, где нужно встречать Троцкого. Говорилось лишь о «станции, где встречаются поезда». В результате ей пришлось отправиться, на ночь глядя, с маленьким ребенком на руках, совершенно не представляя, куда, собственно, ехать. Оказавшись в одном купе с компанией хуторян, она стала прислушиваться к их разговорам. Наконец они упомянули нужную ей станцию — Самино!

Когда поезда, идущие в противоположных направлениях, встретились в Самино, Наталья бросилась высматривать Троцкого. Его не было! Она побежала ко второму поезду — тоже нет! Внезапно она увидела его шубу. Здесь! Он уже выходил к ней из зала ожидания, куда бегал ее искать. Раздраженный искажением телеграммы, он чуть было не устроил ей сцену. Наталье пришлось его успокаивать.

Они вернулись в поезд и совершенно открыто («Троцкий громко разговаривал и смеялся», полагая это «лучшей маскировкой») направились в Петербург. Здесь они сделали короткую остановку перед тем, как отправиться в Финляндию, это естественное убежище всех противников царского режима. Вскоре Ленин и Мартов уже одобрительно хлопали Троцкого по плечу, выражая свое восхищение его поведением на суде.

И еще раз Троцкий решил попробовать свои силы в роли организатора, на этот раз уже в качестве «знаменитости». Он отправился в Лондон на очередной партийный съезд, на сей раз тайный.

Это был последний съезд, на котором присутствовали и большевики, и меньшевики. В нем принимало участие около 350 делегатов, в шесть раз больше, чем на Учредительном съезде 1903 года. Несмотря на психологическую растерянность, царившую в России, настроение у делегатов было приподнятое.

Лично для Троцкого ситуация складывалась хуже, чем в 1903 году. Теперь обе главные фракции уже приобрели более или менее четкие очертания. Они имели утвердившихся лидеров. В некотором смысле для Троцкого попросту не оставалось места. Возможно, именно его громкая слава делала его неподходящим для обеих фракций. Поэтому «примиренчество», которое обычно связывалось с его именем, теперь по необходимости стало его платформой. Оно позволяло ему говорить «от имени», а не просто как частное лицо. Но ему суждено было остаться единственным представителем этой платформы. По язвительному замечанию Мартова, он везде появлялся со своим собственным складным стулом.

По теоретическим вопросам Троцкий также выработал для себя особую позицию. Он был теперь глашатаем своей патентованной теории перманентной революции. Это давало ему определенное преимущество, компенсировавшее его относительную молодость. Он мог опираться на ту популярность, которую приобрел как оратор в 1905 году. Кроме того, это позволяло ему поучать и большевиков, и меньшевиков с высоты своей «особой» платформы.

Подобно всем русским марксистам после 1905 года, Троцкий оказался неспособным по достоинству оценить тот единственный реальный фактор, который обеспечил победу большевиков в 1917 году — организацию. Марксисты всегда полагали, что они способны предсказать будущее. Если принять справедливость теории перманентной революции, этого вклада Троцкого в марксизм, то становится совершенно очевидно, что в любой чреватой волнениями ситуации подход Троцкого требовал «большевистского» пути, то есть создания организации, призванной направлять (а точнее — творить) нужные события, а не пути «меньшевистского», который, независимо от теоретических посылок, был изначально основан на психологической предрасположенности меньшевиков к пассивной роли.

Однако трудность выбора между этими возможностями состояла в том, что они оставались теоретическими абстракциями. На практике, в чисто человеческом плане, Троцкий не мог преодолеть собственной отчужденности на фоне фракционного раскола. Он оставался в более дружеских отношениях с Мартовым, между тем как политически был настолько близок к Ленину, что по существу ничто не мешало ему присоединиться к ленинской фракции. Но враждебность, которая тлела со времени давнего разрыва с Лениным, делала невозможным установление каких бы то ни было политических контактов. Когда эта враждебность снова всплыла на поверхность во время Лондонского съезда, она окончательно исключила всякую возможность сближения.

Один из самых жарких споров на съезде разгорелся по вопросу о скандальных «экспроприациях», как завуалированно именовались грабежи на больших дорогах, широко практиковавшиеся ленинской группой. В этих грабежах особенно отличился некий Коба, он же Джугашвили, присутствовавший на съезде под псевдонимом Иванович. Невысокий, смуглый, с покрытым оспинами лицом, этот грузин угрюмо молчал на всем протяжении съезда. Троцкий даже не запомнил, что встречал Кобу в Лондоне. Зато Коба запомнил Троцкого.

Бандитские отряды Ленина опустошали все земли в юго-восточной России, особенно на Кавказе. Меньшевики осуждали эти «эксы», как чистейшей воды грабеж. Их нравственное возмущение вынудило и других делегатов съезда, которые во всем остальном следовали за Лениным, выступить за запрет «экспроприаций». Сам Ленин был весьма уклончив в этом вопросе. И не мудрено, — ведь «эксы» были одним из важнейших источников столь необходимых средств!

Троцкий объединился с меньшевиками. Позже он пошел еще дальше и предал все дело огласке в зарубежной социалистической печати Западной Европы.

Со съезда Троцкий отправился в Берлин, где наконец встретился с семьей. Сюда же прибыл из Сибири Гельфанд, которому за все его дела 1905 года дали конфузно маленький срок (три года ссылки). Он тотчас же устроил публикацию очерка Троцкого о побеге из Сибири на немецком языке.

С этого момента статьи Троцкого стали регулярно появляться в Германии, где социалистическая пресса успела создать большой шум вокруг его героического поведения на процессе по делу Петербургского совета. Троцкий начал неплохо зарабатывать журналистикой.

Троцкому с его словесной гибкостью было легко писать для немецкой публики. Он выбрал для себя роль толкователя проблем русского социализма со своей собственной, оригинальной точки зрения. Он казался (и в определенном смысле так оно и было) не принадлежащим ни к одной из фракций, чьи дрязги представлялись совершенно непостижимыми даже видавшим виды марксистским схоластам.

Злобные догматические распри русских эмигрантов пользовались печальной славой в эмигрантской среде. Жан Жорес, редактор французской социалистической газеты «Юманите», дал даже специальное указание своей редакции никогда не предоставлять русской партии место на газетных страницах, опасаясь, что в противном случае газету захлестнут путаные взаимные обвинения враждующих сторон.

Троцкий был относительно свободен от этого недостатка. Его ясный, остроумный, энергичный стиль привлекал к нему читателей как из среды европейских социалистов, так и из либеральной русской публики.

Гельфанд представил своего протеже лидерам социалистической партии Германии, самым примечательным из которых был Карл Каутский — патриарх марксистского социализма на континенте. Троцкий стал довольно частым гостем в доме Каутского, где он проводил вечера в разговорах о социализме с самыми почтенными руководителями немецкой партии.

Троцкому не удалось получить право на жительство в Берлине, и поэтому через несколько месяцев он переехал в Вену.

Он вернулся к своему старому псевдониму — Антид Ото. Все эти предвоенные годы он много писал для русских либеральных изданий — главным образом, для «Киевской мысли» и еще полдюжины других русских, немецких и французских газет. Время от времени финансовое положение Троцких становилось затруднительным — к концу каждого месяца не хватало денег уплатить за квартиру, появлялись предупреждения от судебного исполнителя, приходилось продавать книги, — но в целом они ухитрялись жить сравнительно сносно. Они были постоянно заняты. В свободные минуты говорили о политике или совершали — изредка — вылазки в великолепные леса, окружающие Вену.

Некоторую поддержку им оказывал отец Троцкого, к тому времени основательно разбогатевший. Второй их сын, Сергей, двумя годами моложе Седова, родился уже в Вене.

В Троцком было много от образцового семьянина. Он помогал Наталье по дому и возился с мальчиками. Некоторое время, невзирая на свою чудовищную загруженность, он ухитрялся даже помогать им в занятиях. Родители стали навещать его за границей. Сначала они приехали к ним с Натальей в Париж, потом в Вену. К тому времени они уже примирились с образом жизни сына. Они окончательно смягчились, когда увидели его первую книгу, изданную в Германии.

Когда старшему сыну Троцкого — Седову, подошло время идти в школу, перед Львом и Натальей встал вопрос о религиозном воспитании детей. По закону дети до 14 лет должны были воспитываться в вере родителей. Но ни Троцкий, ни Наталья не принадлежали ни к какому вероисповеданию. Поразмыслив, они избрали для детей протестантство, — эта религия казалась им наименее тяжкой ношей «для тела и для души».

Годы жизни в Вене позволили Троцкому приобрести широкий кругозор. Он отличался чрезвычайным разнообразием интересов, необычным для профессионала-марксиста. Он, например, был единственным из русских марксистов, который когда-либо читал Фрейда. На страницах «Киевской мысли» он обсуждал вопросы литературы, живописи, поэзии, политики — всё, что угодно.

Одну из своих статей он посвятил знаменитому процессу Бейлиса — русского еврея, подвергшегося кровавому навету. Троцкий подробно анализировал этот процесс, который впервые в новейшей истории Европы воскресил старинное обвинение против евреев (что они якобы употребляют кровь христианских детей для ритуальных целей). Как и в статье о погромах, Троцкий воспользовался этим случаем, чтобы поставить свое несомненно личное возмущение делом Бейлиса на службу марксистским идеям.

Много позже Троцкий вспоминал о венском периоде своей жизни с изрядной долей пренебрежения и даже презрения по отношению к немецким социалистам, которые, по его мнению, превратились в отъявленных реформистов. Однако, живя в Вене, он получал явное наслаждение от деловой, оживленной, красочной атмосферы этого города.

Будучи членом местного отделения социал-демократической партии, он посещал ее собрания, писал статьи для местной социалистической печати и подолгу болтал с друзьями и знакомыми в венских кафе.

Было вполне естественно, что русские марксисты подпали под очарование величественной немецкой социал-демократии — такой организованной, такой солидной, такой образованной. Как говорил Троцкий, «немецкая социал-демократия была для нас, русских, матерью, учителем и живым примером. Издали мы идеализировали ее».

И всё же — если верить тому, что пишет Троцкий об этом периоде своей жизни, — он неизменно ощущал глубокую отчужденность всякий раз, когда вступал в контакт с этими людьми, воплощавшими «великие традиции марксизма». Почти все они казались ему отталкивающе неприятными. Каково бы ни было их превосходство в теории, в жизни они казались ему рутинными обывателями и мелкими буржуа. В сущности, все они были «чужими» для Троцкого. Когда они не говорили о марксизме, в них обнаруживался «либо неприкрытый шовинизм, либо хвастливость мелких собственников, либо священный страх перед полицией, либо пошлое отношение к женщинам. Я часто восклицал в изумлении: «И это революционеры?!»

Не следует думать, будто эта неприязнь Троцкого была только рассудочной. Она брала начало в глубочайших особенностях личности Троцкого. Он всегда был убежден, что только великая сверхчеловеческая цель, ради которой человек готов пожертвовать своей жизнью, придает этой жизни смысл. Он всегда испытывал духовный дискомфорт при столкновении с бытовой, «низкой» стороной жизни, проявлявшейся в элементарных фактах. Точно так же он всегда испытывал глубочайшее презрение ко всему негероическому.

Рассказывая о своем разочаровании в австро-марксизме, он приоткрывает нечто весьма существенное в себе самом, когда говорит о своих кумирах — Марксе и Энгельсе:

«Переписка Маркса и Энгельса была самой поучительной и самой близкой мне книгой — самой серьезной и самой надежной проверкой не столько моих взглядов, сколько моего отношения к миру вообще. Эта переписка была для меня не теоретическим, а психологическим откровением. Каждая страница убеждала меня в существовании органической связи между мной и этими двумя людьми. Их отношение к людям и идеям были близко к моему. Я разделял их симпатии, вместе с ними я испытывал отвращение и ненависть. Маркс и Энгельс были подлинными революционерами, в них не было и тени сектантства или аскетизма. Оба они, особенно Энгельс, могли бы сказать, что ничто человеческое им не чуждо. Но революционное мировоззрение, которое буквально пронизывало всё их существо, поднимало их над случайностями судьбы и мелочами жизни. Не только в них самих, но и в их присутствии не было места мелочности. Их суждения, их привязанности, их шутки всегда овеяны горным воздухом духовного величия…»

Это звучит особенно поразительно, если учесть, что даже сокращенное издание переписки Маркса и Энгельса, которое читал Троцкий (задолго до того, как в СССР было опубликовано полное издание), на каждом шагу демонстрирует злобность, завистливость и мелочность авторов. Они непрерывно унижают своих соперников, посторонних людей и даже собственных друзей, насмехаются и сплетничают о них самым вульгарным образом.

Заметив в них лишь интеллектуальный блеск и идеалистические мечты и отмахнувшись от «слишком человеческого» за этими масками благородства, Троцкий попросту обнаруживал, каким он видел самого себя.

В октябре 1908 года он начал редактировать «Правду» — русско-язычное издание, выходившее — без особой регулярности — с 1903 года. Это был орган небольшой группы украинских меньшевиков. Теперь он стал газетой Троцкого — при условии, разумеется, что ему удалось бы справиться с финансовыми трудностями.

Деньги, которые он зарабатывал статьями в европейской прессе, стали уходить на типографские и почтовые расходы по «Правде». Время от времени он продавал книги и закладывал личные вещи, чтобы переправить пакеты с экземплярами своей маленькой газеты в Россию. Иногда удавалось получить деньги взаймы у немецких социал-демократов; тогда Наталья выкупала заложенные вещи, и какое-то время газета выходила, как и предполагалось, каждые две недели. В 1909 году Троцкий приложил огромные усилия, чтобы уговорить большевиков поддержать «Правду».

В январе 1910 года в Париже было достигнуто перемирие: большевики и меньшевики согласились взаимно избавиться от своих экстремистов. В большевистской фракции это были отзовисты, упрямо противившиеся сотрудничеству с какими бы то ни было буржуазными организациями в России. В меньшевистской фракции такими горячими головами были ликвидаторы, упрямо требовавшие полной ликвидации подполья.

Казалось, примиренческая линия Троцкого восторжествовала. Обе фракции согласились объединить свои ресурсы и издательские возможности (под арбитражем немецких социалистов — Каутского, Меринга и Клары Цеткин). Венская «Правда» Троцкого удостоилась похвал и обещаний денежной помощи.

Но через каких-нибудь несколько недель все эти соглашения с треском лопнули. Они не отражали реального положения вещей. Вздумай меньшевики действительно очистить свою фракцию от ликвидаторов, они лишились бы поддержки значительной части своих сторонников, между тем как превосходство большевиков в подполье осталось бы прежним.

К 1912 году раскол стал окончательным. Ленин провозгласил в Праге, что большевистская фракция партии представляет собой всю партию. Троцкий в своей крохотной «Правде» яростно обрушился на Ленина и его затею. Его нападки стали еще более резкими, когда Ленин начал издавать свою собственную газету под тем же названием «Правда» — в Петербурге! Троцкий почему-то полагал, что название «Правда» является, в известном смысле, его собственностью. Ленин же считал, что, поскольку его Центральный комитет субсидировал «Правду» Троцкого, он имеет право рассматривать эту газету как политическое издание, а не как частное предприятие.

Любопытно, что первым редактором петербургской «Правды» был Иосиф Джугашвили, в те времена почти не известный никому, кроме узкого круга большевиков.

Кипя от бешенства, Троцкий прекратил издание «Правды», которой он успел придать столь отличимый отпечаток собственной личности. Что касается второй «Правды», то она, как известно, продолжает существовать — с определенными модификациями! — и поныне.

Было совершенно очевидно, что обе фракции — большевики и меньшевики — окончательно порвали связывавшую их пуповину и стали функционально независимыми.

Троцкий сделал еще одну попытку сыграть своей козырной картой единства. В августе 1912 года он убедил так называемый Организационный комитет, основанный в противовес заявлению Ленина о том, что большевики представляют собой всю партию, созвать конференцию русских социал-демократов в Вене. Ленинская группа, разумеется, игнорировала это начинание и, более того, запретила своим членам участие в нем.

Эта мертворожденная затея — получившая название Августовского блока — привлекла к себе нескольких меньшевиков, пару-другую твердокаменных упрямцев типа отзовистов и нескольких большевиков, выступивших против ленинского запрета участвовать в конференции. Присутствовали также представители Бунда и несколько сторонников Троцкого. Выступая от имени этой разношерстной компании Троцкий осудил Ленина по всем статьям как дезорганизатора.

Мертворожденный Августовский блок, чуть ли не последний вклад Троцкого в эмигрантские распри, был всего лишь краткой интерлюдией в его деятельной жизни журналиста и писателя. Вскоре после этого он предпринял большую журналистскую поездку по Балканам.

Он уже был там однажды, в июле 1910 года, на Панславянском конгрессе. С тех пор он довольно часто совершал короткие поездки в Белград и Софию и стал по существу чем-то вроде «специалиста по балканским делам».

Его репортажи о первой Балканской войне (южные славяне против турок) были выдержаны в лучшем стиле европейской и дореволюционной русской журналистики. Его статьи напоминали маленькие, сжатые эссе, в которых необычайная насыщенность фактическим материалом сочеталась с репортерским блеском, зарисовками людей и размышлениями, преподнесенными с обычной для Троцкого яркостью и отточенностью. Как журналист, Троцкий был необыкновенно дотошен — он интервьюировал официальных лиц, собирал данные по передвижению войск, маневрам и учениям, военной тактике и в то же время не забывал описывать ужасы самой войны.

Последним штрихом в этой его журналистской эпопее было разоблачение болгарских зверств по отношению к мирным туркам, и это в то время, когда русская либеральная печать предпочитала смягчать и затушевывать их. Разоблачения Троцкого навлекли на него неудовольствие болгар и не оказали, разумеется, никакого влияния на турок, — те ведь не читали по-русски.

Его репортажи разожгли продолжительную, яростную дискуссию в русской либеральной прессе, внезапно оборвавшуюся лишь потому, что болгары и сербы, разгромив турок, тотчас набросились друг на друга. Русские, поддерживавшие сербов, естественно начали немедленно разоблачать болгар. Во всей этой истории Троцкий проявил себя как решительный, честный и бесстрашный репортер.

Вернувшись ненадолго в Вену — где он обнаружил, что меньшевики весьма довольны окончательным расколом, а примиренчество вышло из моды, даже как тема для словопрений, — Троцкий снова отправился на Балканы, где теперь Сербия в союзе с Грецией грабили Болгарию (вторая Балканская война). Он написал еще несколько статей, в том числе очень интересный репортаж о Румынии. На сей раз он, естественно, выступал в защиту болгар.

Если рассматривать деятельность Троцкого в это десятилетие перед 1917 годом в перспективе его личной жизни, то придется признать, что журналистика явно составляла в ней основную часть. Его собственное толкование тогдашних событий, предложенное в 1929 году, после высылки, конечно же, является чистейшей апологетикой: «В годы реакции я весьма много занимался осмыслением опыта революции 1905 года и подготовкой базы для следующей революции».

Правда состоит в том, что в это десятилетие им не было сделано ни малейшего вклада в теорию или практику революции.

Фактически ничего подобного не было сделано со времени Учредительного съезда 1903 года. И сам Троцкий ничего не добавил к своей теории перманентной революции, разработанной еще в 1905 году. После краха прежнего порядка в 1917 году, когда открылась дорога всевозможным новациям, решающим фактором оказалась вовсе не новизна теории, а эффективность и сила организации. Вот почему отвращение, которое Троцкий питал к организационным делам, сыграло роковую роль в его дальнейшей судьбе.

Именно в этот период всеобщего застоя Ленин создал свой генштаб, возглавлявшийся людьми, которым предстояло прославиться вместе с партией — Зиновьевым, Каменевым и Сталиным. Этот последний, тогда еще совершенно не известный вне партии, внутри нее приобрел репутацию выдающегося «практика». Этим «практикам», на которых партийные «орлы» мыслители, ораторы и писатели — смотрели сверху вниз, предстояло вскоре сыграть решающую роль.

Всё это время Троцкий был писателем и оратором, то есть обыкновенным зрителем. Большевикам, с высоты их победы в 1917 году, его политическая деятельность не могла казаться чем-то большим, чем любительством. В разительном контрасте с тем организационным динамизмом, который он проявил некогда в Николаеве, Троцкий после первой ссылки инстинктивно тяготел всё больше к публичной стороне жизни — публичным выступлениям и сочинительству на абстрактные темы — вместо того, чтобы погрузиться в тягомотину повседневных мелочей и наладить тесные контакты с соратниками.

Недолгий расцвет его независимой практической деятельности кончился в тот момент, когда он из юношеского, похожего на родственный, круга вступил во «взрослый» мир больших групп, естественным костяком которого является иерархия. Едва лишь его неспособность к подчинению и дисциплине, столь характерная для многих одаренных выходцев из среднего сословия, пришла в столкновение с интересами других людей и приобрела форму социального качества, он счел более естественным для себя воспарить над «жалкой» практической деятельностью в область абстрактных идей.

Но именно эта смена курса роковым образом привела его накануне 1917 года к полной организационной летаргии — противоположность муравьино-кропотливой повседневной работе его будущих коллег, соперников и врагов.

Когда 2 августа 1914 года вспыхнула первая мировая война, Троцкий, Наталья и оба их сына тотчас выехали в Цюрих, это естественное прибежище всяких эмигрантов.

Среди всех прочих жертв этой мировой войны одной из первых была иллюзия европейского социалистического единства и надежда, что социализм станет спасителем европейской цивилизации. Все национальные секции Второго Интернационала (за немногими несущественными исключениями) сразу же поддались воинственному угару, быстро охватившему Европу.

Для русских социал-демократов это был тяжелый удар. Эмигранты были поражены шовинистическими настроениями других европейских социалистов.

Троцкий, разоблачая «социал-предательство», направлял свою критику прежде всего против партии, ему наиболее близкой — немецкой социал-демократической, которая для русских революционеров до той поры была символом Партии с большой буквы. Свое негодование он выразил в написанной в Цюрихе статье «Война и Интернационал». Она была опубликована по-немецки в ноябре 1914 года. За эту статью он был заочно приговорен к нескольким месяцам тюремного заключения.

Давняя дружба Троцкого с Гельфандом, фактическим вдохновителем теории перманентной революции, тоже, казалось, прервалась с войной, ибо Гельфанд начал выдвигать всяческие резоны в пользу необходимости защищать немецкую цивилизацию. В действительности, у Гельфанда были два рода таких резонов — явные и тайные.

В теории у него было прекрасное марксистское оправдание — он, как-никак, поддерживал немецкую парламентарную демократию, опиравшуюся на мощный индустриальный рабочий класс в ее борьбе с феодальным царским строем; опиравшимся на отсталую экономику и огромные крестьянские массы. Собственно, такова же была и аргументация всех других марксистов, защищавших Германию, включая, разумеется, и самих немецких социалистов.

Но Гельфанд вдобавок преследовал и более прозаические или во всяком случае более личные и несравненно более грандиозные цели. Он разработал конкретный план свержения царизма и осуществления революции в России, и план этот предполагал победу немцев в войне.

Еще в ноябре 1910 года Гельфанд перебрался в Константинополь, где благодаря обширным финансовым операциям вскоре заложил основы недюжинного состояния. К 1912 году, когда начались Балканские войны, он уже был, судя по всему, преуспевающим торговым агентом и представителем нескольких крупных европейских концернов. Во время первой мировой войны он вдобавок проявил себя исключительно ловким военным спекулянтом: его теоретические познания в вопросах капиталистической экономики оказались весьма полезными на практике.

Гельфанду немало помогали его социалистические связи. Имя его было хорошо известно сербским, румынским и болгарским социалистам, традиционным местом встреч которых издавна была столица Оттоманской империи. Особенно дружен он был с Христианом Раковским, богатым болгарским социалистом, который стал также большим другом Троцкого во время журналистских поездок последнего по Балканам.

В начале января 1916 года Гельфанд был представлен немецкому послу в Константинополе. Во время этой встречи он заметил послу, что «интересы германского правительства идентичны интересам русских революционеров» и что он, Гельфанд, видит свой долг в том, чтобы «создать единый союз» этих революционеров, который позволил бы «организовать на широкой основе восстание» против царского режима. В заключение он попросил выделить изрядную сумму для передачи революционным группам, прежде всего — большевикам, на цели агитации и пропаганды.

За этой беседой, состоявшейся в январе, последовал (в марте) весьма примечательный меморандум, в котором Гельфанд несколько более подробно излагал, какие шаги, по его мнению, необходимо предпринять для свержения царского режима. В меморандуме он предлагал придерживаться двойной тактики — поддержки русских революционеров и поддержки национальных меньшинств, борющихся за свою независимость.

На первый взгляд, это было весьма соблазнительное предложение. Во всяком случае соответствующие чины в германском министерстве иностранных дел и в германском генштабе встретили его с воодушевлением.

Это были первые из многочисленных контактов Гельфанда с германскими официальными лицами. В предложенном им плане роль естественного канала для поступления денег отводилась его торговой сети, превратившейся в небольшую финансовую империю.

Вплоть до конца войны всё это оставалось в тайне, да и потом все замешанные в этом деле революционеры страстно отрицали наличие подобного плана.

Троцкий, насколько можно было бы судить по внешности, считал, что Гельфанд просто превратился в воинствующего немецкого фанатика. И этого в сущности было достаточно для разрыва отношений. Воздавая должное «львиной доле», вложенной Гельфандом в «диагноз и анализ событий», проведенный им самим, Троцкий затем свершал над ним печальный обряд политического погребения: «Гельфанда больше нет. Вместо него по Балканам шныряет некий политический Фальстаф, компрометирующий своего исчезнувшего двойника».

Но, видимо, его истинные отношения с Гельфандом были намного более сложными — может быть, именно потому, что они не могли быть преданы огласке. Как раз к этому времени относится весьма любопытное изменение общей политической линии Троцкого, которое в то время казалось необъяснимым; оно становится понятным только в связи с пресловутыми «немецкими деньгами». (См. примечание.)

Троцкий пробыл с семьей в Цюрихе лишь несколько месяцев; затем он перебрался в Париж, где стал военным корреспондентом «Киевской, мысли»; это было 19 ноября 1914 года.

В Париже Троцкий стал работать вместе с Мартовым в пацифистской газете русских эмигрантов «Голос». Газета была запрещена цензурой. Она перестала выходить 15 января 1915 года, спустя шесть-семь недель после приезда Троцкого. Почти немедленно (29 января) Троцкий и Мартов начали выпускать вместо «Голоса» небольшой листок «Наше слово», состоявший из двух, изредка четырех страниц.

Несмотря на наличие второго редактора, Мартова, «Наше слово» вскоре стало рупором идей Троцкого. Троцкий со свойственной ему старательностью писал обычно до трех утра, чтобы сыновья по дороге в школу могли занести статьи отца в типографию.

Хотя его французские статьи клеймили войну вообще, войну как таковую, они были направлены прежде всего против союзников, особенно против России и Франции, которых Троцкий поносил с особенной яростью. Тут он демонстрировал такую ненависть, что русские эмигранты в Нью-Йорке, например, считали его несомненным германским агентом.

Известно также, что значительная часть средств на издание «Нашего слова» поступала от Раковского, который, в свою очередь, получал деньги от немцев за то, что старался способствовать выходу Румынии из войны. Связь Раковского с Гельфандом только укрепляла его собственные отношения с немцами.

Таким образом, вполне возможно, что «Наше слово» действительно косвенно финансировалось германским правительством. Не менее примечательным фактом следует, несомненно, признать то, что все сотрудники «Нашего слова» (за исключением Мартова) в 1917 году присоединились к Ленину.

14 февраля 1915 года Троцкий опубликовал статью, в которой сводил старые счеты с меньшевиками, — что он прежде позволял себе делать только в переписке и в личных разговорах. Теперь его последние формальные связи с ними (Августовский блок) были порваны.

В мини-вселенной русской эмиграции это означало расчистку пути, который в конечном счете облегчил Троцкому, после отказа от прежних союзов, вступление в большевистскую партию.

Летом 1915 года жаркие споры об отношении к войне, которые шли среди пацифистской части русских социалистов, нашли организационное выражение в созыве международной конференции в Циммервальде (Швейцария). Эта конференция, первая с начала войны, была единственным общественным событием этого бесцветного десятилетия, в котором Троцкий сыграл существенную роль.

В истории этой конференции есть что-то темное. Официально она была созвана Эмилем Вандервельде, бельгийским социалистом и президентом Второго Интернационала. Но некоторые факты указывают на то, что инициаторами и главными закулисными организаторами встречи были два польских еврея-социалиста, Радек и Ганецкий, близкие друзья Ленина, а также швейцарский социалист Роберт Гримм, позднее арестованный и высланный из России в 1917 году как германский агент. Похоже также, что действовали они с молчаливого одобрения германского правительства.

В любом случае, конференция совершенно не представляла собой социалистического движения Европы. Ее значение было позднее раздуто большевистской мифологией. Единственной солидной социалистической партией, представленной в Циммервальде, была итальянская. Остальные участники представляли только самих себя или осколки эмигрантских социалистических групп. Швейцарская социалистическая партия не была даже извещена о созыве конференции. Еще более забавно, что руководители пацифистской оппозиции в немецкой социалистической партии — Карл Каутский, Эдуард Бернштейн и Гуго Гаазе — вообще не были приглашены в Циммервальд; они узнали о конференции, только когда она закончилась.

Ленин и Зиновьев «представляли» большевиков; Мартов и Аксельрод — меньшевиков. Польша была «представлена» Радеком и Ганецким. Троцкий представлял «Наше слово». Вопреки ленинским протестам ему был предоставлен не совещательный, а полновесный решающий голос. В целом, в Циммервальде собралось 38 социалистов из 11 стран как воюющих, так и нейтральных.

Хотя Ленин представлял на конференции большевиков, он впервые играл здесь роль руководителя международного, а не только русского движения. Ленин в это время стоял на позициях «революционного пораженчества». Он утверждал, что империалистическую войну нужно превратить в войну гражданскую и что необходимо провозгласить новый, третий, интернационал. Однако большинство участников конференции составляли обыкновенные пацифисты.

Троцкий всё еще не отказался от надежды каким-нибудь образом пробиться на самостоятельные роли. Мы находим поразительное высказывание на этот счет у самого Ленина. Когда во время конференции Анжелика Балабанова (русская марксистка, поселившаяся в Италии и игравшая некоторую роль в итальянских делах) услышала, как Троцкий высказывает по определенным вопросам более «ленинские» взгляды, чем сам Ленин, она напрямик спросила Ленина, что, собственно, разделяет его с Троцким: «Что заставляет его держаться в стороне от вашей группы?» — «Вы не догадываетесь?» — резко спросил удивленный и раздраженный моей наивностью Ленин. — «Амбиция, амбиция и еще раз амбиция!»

Все это время Троцкий продолжал жить на гонорары от либеральной «Киевской мысли». Поскольку газета стояла на патриотической платформе, Троцкому приходилось довольно искусно лавировать, то есть скрывать или искажать свои взгляды, чтобы не испортить отношений с издателями. Он мог рассчитывать на опубликование лишь тех своих статей, где критиковались противники России. Это, понятно, понуждало его ограничиваться более или менее объективными репортажами, включая также анализы военных действий. По существу он стал не только репортером, но и военным корреспондентом. Он разъезжал по Франции, расцвечивая свои репортажи местным колоритом, атмосферой, впечатлениями и т. п. Он посещал госпитали и беседовал с солдатами, подслушивая их разговоры в кафе и на улицах. В то же время он читал много серьезной военной литературы. Вообще военные корреспонденции у него получались исключительно удачные.

Хотя Троцкий и старался быть «объективным», он всё же впал в немилость: французскому правительству не понравились его нападки на союзников. Подстрекаемые вдобавок царским правительством, французы в конце концов потеряли терпение. 15 сентября 1916 года они закрыли «Наш мир»; на следующий день Троцкому и его семье было предложено покинуть Францию.

Троцкий боялся, что его вышлют в Россию, поэтому он приложил все старания, чтобы вернуться в Швейцарию или, в крайнем случае, перебраться в Италию или через Англию — в Скандинавию. Переговоры продолжались целых шесть недель, пока 30 октября парочка полицейских не препроводила его силой через испанскую границу.

Оставалась еще надежда перебраться в Италию, но для этого нужно было задержаться в Испании. Между тем французы информировали испанскую полицию о том, что Троцкий — «опасный анархист». Две недели спустя его арестовали и бросили в тюрьму.

Все эти обстоятельства безумно нервировали Троцкого; ему приходилось сидеть сложа руки, в то время как его друзья в Италии и Швейцарии добивались для него визы. Выпущенный из тюрьмы, он провел шесть недель в Кадиксе, роясь, как книжный червь, в тамошней старинной библиотеке; предполагалось, что он покинет страну с первым же судном; но, когда это оказалось судном, идущим на Кубу, Троцкий воспротивился отправке так энергично, что ему разрешили ждать корабля, направляющегося в Соединенные Штаты.

В конце декабря он был отправлен в Барселону, в сопровождении полицейских; туда же наконец-то прибыли Наталья и сыновья; еще через несколько дней, на Рождество 1916 года, они погрузились на корабль, идущий в Нью-Йорк. Путешествие продолжалось две с половиной недели.

В Нью-Йорке их встречал друг и будущий соратник Николай Бухарин. Как вспоминает Наталья, «Бухарин встретил нас с распростертыми объятиями. В свои 29 лет он был воплощенная жизнерадостность: открытое смеющееся лицо, привлекательный характер, яркий ораторский дар в сочетании с незаурядным чувством юмора».

Не успели Троцкие сойти на берег, как в девять вечера Бухарин явился к ним снова — всего лишь затем, чтобы показать местную библиотеку. Уже на следующий день Троцкий начал работу в местном русском издании «Новый мир».

Нью-йоркская колония русских эмигрантов и социалистов устроила Троцкому восторженный прием. Как-никак он был теперь одним из самых выдающихся деятелей русского социалистического движения и вдобавок — автором Циммервальдского манифеста. Для здешней пацифистски настроенной русской колонии, большинство в которой составляли к тому же евреи, он был идеальным героем. Его прибытие в Нью-Йорк было отмечено везде, даже в буржуазной печати.

Семья поселилась в маленькой квартирке в Бронксе, за 18 долларов в месяц. Троцкий, как обычно, зарабатывал на жизнь статьями и лекциями. Много позже рассказывали, будто во время своего недолгого пребывания в Нью-Йорке ему довелось мыть посуду, кроить одежду, аккомпанировать в кинотеатрах и тому подобное. Все это, разумеется, было чистейшим вымыслом, основанным на представлении о Троцком, как о типичном еврее (не случайно в этом перечне упоминается закройщик — типично еврейская специальность). Троцкий решительно опровергал все эти слухи, и ни в одном заслуживающем доверия источнике они даже не упоминаются.

Он был «звездой сезона», одно присутствие которой на званом вечере позволяло назначить самую высокую цену за вход. Случалось, что такой вечер задерживался на несколько часов, потому что Троцкий, которому приходилось участвовать во множестве подобных мероприятий одновременно, просто физически не мог успеть повсюду.

Понятно, что на небольшую нью-йоркскую колонию он произвел сильнейшее впечатление. Особенно поражало, как пишет Зив, то, что он держался весьма замкнуто. Он произносил речь, ему аплодировали, и он тут же исчезал: не смешивался с собравшейся толпой, как было принято среди социал-демократов, а попросту исчезал с вечера; он общался только с руководителями, а не с простыми людьми. Он вел себя, как августейшая особа: никогда не забывал подчеркивать дистанцию между собой и, скажем, каким-нибудь репортером.

В Штатах Троцкий пробыл всего несколько месяцев. За это время он, конечно, не мог познакомиться со страной. Да он к этому и не стремился. Его жизнь протекала в узком кругу эмигрантов — социал-демократов и американских социалистов. Он посетил лишь несколько городов на восточном побережье, где выступил с лекциями перед тамошними русскоязычными или немецкоязычными социалистами (латышами, немцами, финнами, русскими и евреями).

Марксистские метафоры, как обычно, завораживали его и заслоняли от него реальность. Америка всегда составляла для марксистов головоломную загадку: по их теориям пролетариат самой промышленно развитой страны должен обладать самым развитым классовым сознанием; Троцкий не переставал надеяться, что это обнаружится с минуты на минуту, и выражал эту надежду во всех своих речах. Действительность между тем весьма отличалась от теоретических постулатов. Хотя социализм и достиг в Америке некоторых успехов, но марксизм — решительно никаких. Американский же социализм казался Троцкому ограниченным, выхолощенным и обывательским. Руководителя американских социалистов Морриса Хиллквита он характеризовал, например, как «Бэббита из Бэббитов, идеального социалистического вождя преуспевающих зубных врачей». Впрочем, он делал исключение для Юджина Дебса. Его «он считал искренним революционером, хотя в то же время ни в грош не ставил его политические и организаторские способности, видя в нем скорее возвышенного проповедника и миссионера. Дебс, вечно пьяненький и редко «просыхавший», при каждой встрече бросался Троцкому на шею.

Американский эпизод в жизни Троцкого был прерван дошедшими в Нью-Йорк известиями о февральских беспорядках в Петрограде. «Испорченный телефон» характеризовал эти события как «бунты в очередях за хлебом».

Троцкий, само собой разумеется, тут же решил, что долгожданный Великий Переворот начался и что сообщения из Петрограда возвещают наступление не только русской, но и общеевропейской революции. Невнятным газетным сообщениям он немедленно придал самое широкое толкование. Он пророчествовал, что начавшаяся революция тотчас и неизбежно охватит всю Европу и в первую очередь — Германию. Не только тогда, на заре новой эры, но и многие годы, в сущности — весь остаток жизни, он никак не мог примириться с мыслью, что революция ограничится рамками одной страны — да еще такой отсталой, аграрной страны, как Россия. Он продолжал верить, что революция вот-вот перебросится на Запад, а там — и на весь капиталистический мир.

Всего лишь через две недели после первых сообщений о петроградских «бунтах» Троцкие уже отплыли в Россию. Впервые в жизни у Троцкого на этот раз были настоящие документы.

Тем не менее едва только судно пристало в Галифаксе, английская полиция тут же сняла Троцкого с палубы. Его интернировали, а Наталью с детьми взяли под строжайшее наблюдение. Троцкий начал бомбардировать телеграммами новое русское правительство и британские власти. Ему ничего не помогло: его телеграммы попросту не доставлялись адресатам.

Во всем этом было что-то непонятное. Действия англичан, впрочем, легко объяснить: с их стороны было вполне разумным задержать заклятого пацифиста и врага союзников. Было странно то, что новое русское правительство так долго размышляло, прежде чем вмешаться в защиту Троцкого. Вся эта история тянулась около месяца. За это время Троцкий успел развернуть успешную пропаганду среди немецких военнопленных в лагере, но это привело в бешенство офицеров-немцев, и они потребовали от коменданта лагеря запретить Троцкому его выступления.

В конце концов, новый русский (буржуазный) министр иностранных дел Милюков вынужден был вмешаться в дело: ни одна политическая партия в России не хотела открыто выступать против приезда Троцкого. Ему разрешили въезд; три недели спустя (и на месяц позже Ленина) Троцкий прибыл в Петроград.

На границе его никто не встречал. Зато в Петрограде огромная толпа под красными знаменами буквально вынесла его из поезда на руках.

Троцкий снова появился на подмостках революции.