Большевики пришли к власти. Но это не всем еще было понятно. Переворот произошел так стремительно, он был так непохож на пресловутую революцию, что обывателю все еще было неясно, что большевики — лишь вчера просто одна партия из многих — сегодня стали хозяевами страны.

Руководство партии тоже тыкалось наощупь. Перед ним стоял важнейший вопрос — кому и что делать?

Троцкий был и создателем плана захвата власти, и его вдохновителем. Широкой публике он в то время был известен лучше, чем Ленин, и даже в глазах рядовых членов партии играл почти такую же важную роль. Но, хотя переворот принес Троцкому личную славу, теперь партия больше нуждалась не в его личных талантах, а в том надежном партийном аппарате, на создание которого Ленин затратил пятнадцать лет жизни и к которому Троцкий присоединился чуть ли не в последний момент.

Захват власти потребовал от большевиков такой концентрации всех сил, что у них не осталось времени подумать о вопросах практического управления страной. Все, что они делали теперь, было — и не могло не быть — импровизацией. Троцкий вспоминает, как нащупывали название для новой власти:

«— Как мы ее назовем? — вслух размышлял Ленин. — Что угодно, только не министрами — отвратительное, устаревшее слово!

— Можно сказать — комиссары, — предложил я. — Но сегодня так много развелось комиссаров… Может быть, верховные комиссары? Нет, верховные — плохо звучит… Может быть — народные комиссары?

— Народные комиссары? Да, это неплохо, — согласился Ленин. — А тогда правительство в целом?

— Совет, конечно… Совет Народных Комиссаров, да?

— Совет Народных Комиссаров, — повторил Ленин. — Великолепно. Изумительно пахнет революцией.

И он посмотрел на меня с той застенчивостью, которая у него появлялась в минуты предельной откровенности.

— Знаете, — произнес он неуверенно, — от преследований и жизни в подполье — и вдруг сразу на вершину власти… Даже голова кружится, — закончил он, вдруг переходя на немецкий и показывая рукой, как кружится голова.

Мы глянули друг на друга и засмеялись. Все это продолжалось какую-нибудь минуту; в следующую мы уже перешли к очередным делам».

Троцкий сообщает, что на одном из первых же заседаний ЦК Ленин предложил назначить его главой Совета Народных Комиссаров, то есть фактически — главой государства. Троцкий решительно не согласился: предложение казалось ему совершенно неприемлемым. Ленин настаивал, заявив, что это только логично: в конце концов, Троцкий был председателем Петроградского совета, который — по крайней мере, теоретически — захватил власть.

В эти первые головокружительные минуты своего триумфа Ленин и Троцкий могли еще думать, будто существует какое-то различие между делами партийными и государственными. В таком случае предложение Ленина могло означать только, что он намеревался сделать Троцкого фигурой для государственного представительства. Вряд ли он всерьез собирался отдать ему власть, принадлежавшую большевистской партии — ведь власть-то в конечном счете захватила именно она.

Как бы то ни было, когда Троцкий отверг это предложение и Ленин согласился занять бесспорно положенное ему место председателя СНК, Троцкому был предложен — опять по инициативе Ленина — пост комиссара иностранных дел. Он отказался и от этого предложения. При этом он ссылался на свое еврейское происхождение. «Зачем давать врагам такое оружие?» — спросил он. Ленин почти возмущенно воскликнул: «Мы совершили великую интернациональную революцию, какое значение могут иметь сейчас такие банальности?!» Троцкий, однако, упрямился, твердя: «Не к чему с самого начала создавать лишние сложности!»

Весь этот эпизод великолепно продемонстрировал, что с той минуты, как большевики захватили власть, Петроградский совет, который и до того был не более чем удобным форпостом, вообще потерял всякое реальное значение, и прежнее высокое положение Троцкого, как его председателя, тоже утратило теперь свой смысл: он стал всего лишь «одним из упряжки».

Конечно, Троцкий был новичком в партии; более того, на протяжении пятнадцати лет он стрелял из укрытия по Ленину и большевикам; но он так отличился в сумятице, предшествовавшей перевороту, что совершенно естественно выдвинулся на второе место после Ленина. Политбюро, наспех сколоченное накануне переворота, оказалось нежизнеспособным; его сменило «Бюро ЦК», куда входили четыре человека — Ленин, Троцкий, Сталин и Свердлов. Сталин, никому за пределами партии не известный и считавшийся всего лишь практиком, отвечал, вместе со Свердловым, за организационные дела. Свердлов, действительно блестящий организатор и предшественник Сталина на посту генерального секретаря партии (хотя самого звания тогда еще не было), пытался познакомить Троцкого с внутренней структурой партии и деятельностью ее аппарата. Но Троцкого все это никогда и ни в малейшей степени не интересовало. В сущности, ему хотелось сейчас только одного — вернуться к журналистике, только, как сказали бы марксисты, на более высоком уровне — руководителя всей партийной печатью. Однако новое Политбюро решительно воспротивилось этому: «Товарищ Троцкий должен быть выставлен против буржуазной Европы как советский комиссар по иностранным делам», — гласило окончательное решение.

Троцкий описывает рабочие комнаты Смольного, которые он в эти первые дни делил с Лениным. Коридор, который соединял или, выражаясь словами Троцкого, разделял их, был такой длины, что Ленин даже предлагал ездить друг к другу на велосипеде. В действительности их связывал телефон; и все же Троцкому приходилось по нескольку раз в день пробегать этим коридором, торопясь на молниеносные совещания, посвященные бесчисленным проблемам, которые одолевали новую власть.

Троцкие жили в Смольном всей семьей — он сам, Наталья и двое сыновей.

Поначалу не было ни малейшей уверенности, что новая власть удержится. Понимая, какое ничтожное меньшинство они составляют в стране, большевики считали, что висят на волоске. Ленин хотел одного — удержать власть как можно дольше, чтобы использовать ее для разъяснения массам целей большевизма. Его правительственные декреты, по словам Троцкого, были главным образом своеобразной разновидностью большевистской пропаганды. К тому же у большевиков не было и намека на аппарат, который мог бы эти декреты реализовать. Ленин использовал всю полноту государственной власти на печатание классиков социализма и материализма, чтобы, как говорил Троцкий, «закрепить переворот в сознании масс, оставить как можно более глубокий след в народной памяти».

Самым первостепенным в эти дни был вопрос о войне. Большевики стремились выйти из нее как можно скорее. Такое решение диктовала им не только их идеология, но и просто здравый смысл. Страна была предельно истощена. Немцам сохранение власти за большевиками тоже казалось в тот момент желательным и даже необходимым: только они могли окончательно вывести Россию из войны. Поэтому немцы и после переворота продолжали материальную помощь большевикам. Немецкий посол в Москве граф Мирбах, то и дело телеграфировал в Берлин министру иностранных дел Рихарду фон Кюльману, требуя оказывать большевикам финансовую поддержку; Кюльмана, впрочем, не приходилось особенно уговаривать — он был полностью согласен с Мирбахом. Сразу же после переворота германское казначейство выделило на политические нужды России 15 миллионов марок (это — не считая 2 миллионов, уже раньше переправленных через германское консульство в Стокгольме).

С другой стороны, союзники проявили крайнюю враждебность к новой власти. Троцкий передал им через их представителей вполне резонную просьбу не оказывать чрезмерного давления, чтобы не побудить большевиков принять любые германские условия; но союзные правительства, не очень правильно, как оказалось, оценившие прочность новой власти, заняли весьма жесткую позицию.

Немцы торопились прийти к мирному соглашению: уже 14 ноября была достигнута принципиальная договоренность о перемирии. Новый главнокомандующий, Крыленко, бывший царский прапорщик, а ныне главный военный специалист партии, приказал прекратить огонь и распорядился начать братание между солдатами по обе стороны фронта.

Но все это было лишь краткой прелюдией. Почти сразу же вслед за переворотом вспыхнула гражданская война. Уже через месяц на Дону началось сколачивание Белой армии. Поднялись казаки. В самой столице против большевиков выступили кадеты и некоторые правые эсеры.

28 ноября Троцкий объявил партию кадетов вне закона. Этот шаг положил начало массовому террору, несомненно неизбежному при любом перевороте, но в данном случае удесятеренному полной оторванностью большевиков от широких масс.

Запрещение кадетской партии Троцкий преподнес публике следующим образом: «Мы начали очень сдержанно. Французская революция гильотинировала даже своих лучших людей, если они сопротивлялись воле народа. Мы же никого не казним и не имеем таких намерений. Конечно, бывают вспышки народного гнева…»

Упоминание о пресловутой «воле народа» и заявления, что большевики «не имеют намерения» уничтожить своих противников, были сами по себе достаточно грозным намеком.

Но все-таки прежде всего необходимо было покончить с войной. Тут требовались безотлагательные действия.

Большевики, эти наиболее экзальтированные марксисты, в вопросе о мире занимали весьма оригинальную позицию. Они считали свой переворот всего лишь прелюдией к той революции, которая, по их доверчивым ожиданиям, должна вот-вот охватить всю Европу. Поэтому выбор, перед которым они стояли: ждать революцию, которая «обязательно» разразится еще до заключения мира, или ускорить ее таким заключением — казалось им, в общем-то, второстепенным, преходящим, таким, что все равно рано или поздно будет сметено неудержимым, неизбежным потрясением космического масштаба.

Эта вера в близкий космический переворот и объясняет странное поведение Троцкого на переговорах о мире в Брест-Литовске. Троцкий прибыл туда в сопровождении партийного ветерана журналиста Карла Радека — человека довольно бесхарактерного и известного циника, хотя в то же время умного, разговорчивого и занятного собеседника. По пути в Брест-Литовск большевистские эмиссары воочию увидели то, что знали из телеграфных донесений в Смольный: армия развалилась, окопы пустуют, страна практически беззащитна.

С самого начала переговоров немецкие и австрийские представители превзошли себя в стремлении очаровать «неотесанных» большевиков. Троцкому и Радеку при всем их несомненном интеллектуальном блеске, разумеется, не хватало той самоуверенности и светского лоска, которым отличались их аристократические собеседники. Поэтому Троцкий выбрал иную тактику. Он решительно оборвал поток светских любезностей. Он хотел раз и навсегда покончить с представлением, будто война — это джентльменское занятие, а джентльмен даже в поражении должен оставаться джентльменом. Во всеоружии своего красноречия и язвительности он устремился в ожесточенные споры.

Обстоятельства сложились так, что в этот момент большевики и немцы отчаянно нуждались друг в друге. Стоило немцам нажать чуть посильнее — и большевистская власть могла бы рухнуть. Но тогда на смену ей могла прийти какая-нибудь другая партия, настроенная с прежней воинственностью — и немцы не увидели бы необходимого им мира, как своих ушей. С другой стороны, если бы большевики вздумали проявить излишнее упрямство и несговорчивость, немецкие армии могли их попросту раздавить. Эта скрытая подоплека превращала переговоры в пустые прения по всевозможным отвлеченным вопросам, вроде права наций на самоопределение, природы государственной власти и тому подобное. Разумеется, Троцкий в таких теоретических дискуссиях чувствовал себя как рыба в воде.

Он произвел сильное впечатление на немцев и австрийцев. Германский министр иностранных дел Кюльман увидел в нем незаурядного человека, недооценка которого была бы непростительной ошибкой. «Его выразительное, типично еврейское лицо, — писал Кюльман, — было в постоянном движении благодаря игре лицевых мускулов… Мне доставило особое удовольствие скрестить с ним диалектические шпаги». Австрийский министр граф Чернин был того же мнения. Троцкий, вспоминал он, «обладал совершенно исключительным ораторским дарованием и таким искусством парировать чужие доводы, которые мне редко доводилось встречать; это сочеталось в нем с наглым бесстыдством, так присущим его нации».

Между тем Троцкий только и делал, что тянул время. Казалось бы, скорейшее завершение переговоров было на руку обеим сторонам — ведь обе стремились к одной и той же цели: немедленному миру. И все же Троцкий, непременно настаивавший на том, чтобы высказать свою точку зрения по любому из затрагиваемых вопросов, невыносимо затягивал каждое заседание. Но даже и ему становилось все более очевидным, что расчеты на скорую революцию на Западе не соответствуют подлинному уровню революционных настроений европейского пролетариата.

Отправной точкой всей позиции Троцкого было убеждение в невозможности продолжения войны. С другой стороны, немецкие мирные предложения он считал абсолютно неприемлемыми. Постепенно он пришел к той формуле, которой суждено было вызвать бурные споры внутри партии: «Ни мира, ни войны».

Эту формулу Троцкий обосновывал своей уверенностью, что немецкая армия не в состоянии предпринять действительное наступление. Создавшееся положение он считал тупиковым, а выход из тупика видел по-прежнему только в общеевропейской революции.

7 января 1918 года Троцкий вернулся из Бреста в Петроград, чтобы доложить свою точку зрения руководству партии. За день до этого большевики разогнали Учредительное собрание — тот самый российский парламент, который в течение десятилетий был мечтой всех русских революционеров и созыв которого даже большевики считали раньше обязательным. Но вышло так, что на выборах в Учредительное собрание абсолютное большинство получили эсеры, а среди них — правое крыло, которое представляло, насколько это вообще было возможно, интересы русского крестьянства. В ту минуту, когда эсеровская «Учредилка» отказалась утвердить передачу власти Советам, а также различные ленинские декреты (о земле, мире и так далее), она была немедленно разогнана.

Этот разгон был первым свидетельством монопольной власти большевиков. Троцкий, надо заметить, одобрил этот шаг безоговорочно. Впрочем, перед лицом жгучей проблемы войны и мира большевикам и некогда было возиться с Учредилкой. Ее сторонники теперь автоматически оказались в числе того огромного множества людей, которые подвергались начавшимся репрессиям.

Партия же была поглощена вопросом жизни и смерти — возможностью немецкого наступления. Ленин стоял за мир любой ценой. Большая группа партийцев, возглавляемая Бухариным и Дзержинским (бывшим польским помещиком, который перешел к большевикам и стал первым шефом советской политической полиции), выступала за продолжение «революционной войны» против монархических режимов Центральных держав. Троцкий занимал скорее промежуточную позицию, поскольку его формула «ни войны, ни мира» — по сути, компромисс между реалистической оценкой возможностей и романтической жаждой дальнейшего взлета революции, — была применима лишь до тех пор, пока немцы не покажут когти.

Обе группировки, спорившие в тесном кругу ЦК, могли до некоторой степени единодушно, хотя и по разным причинам, сойтись на формуле Троцкого; в конце концов ему было поручено (большинством в несколько голосов) вернуться в Брест с этим же предложением, на сей раз сформулированным в виде резолюции: «Мы прекращаем войну, но не подписываем мира, — мы демобилизуем свою армию».

Тем временем втайне от ЦК Троцкий частным образом договорился с Лениным о том, что, если немцы вопреки его оптимистическим расчетам все же двинутся в наступление, он, Троцкий, уполномочен подписать мирные условия. Этот выход из двусмысленного положения, заложенного в формуле Троцкого, тоже был изрядно двусмысленным: в какой именно момент Троцкий должен был подписать мир?

В середине января Троцкий вернулся в Брест с таким ворохом двусмысленностей. Забастовки и демонстрации европейского пролетариата в пользу мира, которые раньше усиливали его оптимизм, были подавлены или попросту выдохлись; возросшей самоуверенности Кюльмана и прочих Троцкий мог противопоставить всего лишь эффектные жесты: он требовал, чтобы немецкие представители пригласили социалистов своих стран на переговоры, чтобы ему дали возможность проконсультироваться с Виктором Адлером в Вене и так далее. Единственной уступкой, которую он вырвал, было разрешение поехать в Варшаву, где его встретили довольно радушно, поскольку большевики выступали за независимость Польши.

Естественным объектом дискуссий, наравне с Польшей, была Украина. Она все еще не подчинялась большевикам Москвы и Петрограда, а местных большевиков было недостаточно, чтобы ее захватить. Некоторые украинцы, раньше выступавшие против независимости, теперь из враждебности к большевикам изменили свою позицию; напротив, большевики, объявившие национальную независимость одним из своих лозунгов, ныне видели резон в том, чтобы проглотить Украину. Немцы, поддерживая независимость Украины, руководствовались чисто практическими мотивами: украинская житница имела для них жизненно важное значение. Когда делегаты украинской Рады швырнули Троцкому в лицо его собственные декларации, яростно протестуя против большевистской политики, игнорировавшей украинские права и силой навязывавшей своих представителей, Троцкий «настолько потерял самообладание, что на него жалко было смотреть. Бледный как смерть, он уставился в пространство невидящим взглядом, машинально чертя что-то в своем блокноте. Крупные капли пота стекали по его лбу. Оскорбления, брошенные ему его соотечественниками в присутствии врага, жестоко ранили его самолюбие».

Объясняя свою растерянность во время этого инцидента, Троцкий, разумеется, приписывал ее не оскорблениям компатриотов, а тому, что ему больно было видеть людей — «несмотря ни на что, настоящих революционеров», — предающих собственные принципы в присутствии «надменных аристократов».

В ходе этих риторических перепалок с Кюльманом и прочими Троцкий находил отдохновение, как обычно, в занятиях литературой. Он написал краткий очерк советской истории — уже истории! — предвосхищавшей ту объемистую книгу, которую он закончил в изгнании десять лет спустя.

В самый разгар дискуссий, 21 января, Троцкий узнал, что Рада свергнута и большевики контролируют всю Украину; теперь он мог вернуться к своим «принципам».

Этот момент оказался переломным. Немцы, которых на самом деле не особенно волновала судьба Рады, сочли его подходящим для осуществления плана альянса с «независимой» Украиной. Еще через несколько дней их отношения с Троцким и его помощниками были прерваны.

В финальной сцене разрыва Троцкий пустил в ход свое напыщенное красноречие:

«Мы выходим из войны. Мы объявляем это всем народам и правительствам. Мы отдаем приказ о полной демобилизации наших армий… В то же время мы заявляем, что условия, предложенные нам Германией и Австро-Венгрией, находятся в кардинальном противоречии с интересами всех народов… Мы отказываемся принять условия, которые германские и австро-венгерские империалисты вырубают мечом по живому телу наций. Мы не можем поставить подпись русской революции под мирным договором, который несет угнетение, горе и несчастье миллионам людей».

Единственное, что могли в этих условиях предпринять немцы, оказавшиеся в совершенно отчаянном положении, — это снова начать наступление, хотя даже сейчас Троцкий отмахивался от такой возможности, как от пустой угрозы. Он пренебрежительно отказался сообщить Кюльману, каким образом Центральные державы могут продолжить контакты с новым русским правительством.

На пути обратно в Петроград Троцкий мог тешить себя мыслью, что его виртуозное красноречие привело к успеху; он еще находился в дороге, когда германская армия получила приказ перейти в наступление. 17 февраля она начала продвигаться вперед, не встречая никакого сопротивления.

Партийная дискуссия в Смольном велась в убийственно резких тонах; большевикам угрожала смертельная опасность. Практически выбор был очевиден: сопротивляться или сдаваться. Впрочем, само это сопротивление приобретало, в духе марксистской теории, специфическую окраску «революционной войны» против «буржуазных» сил. Центральный Комитет раскололся на партию мира во главе с Лениным и партию революционной войны, руководимую, среди прочих, Бухариным, Радеком и Дзержинским.

Троцкий оставался посредине: чувства влекли его к идее революционной войны, тогда как здравый смысл подсказывал ему, как и Ленину, что это безнадежная затея. Голосовать надо было безотлагательно, между 17 и 18 февраля. Голос Троцкого был решающим.

Троцкий производил впечатление человека, не способного принять решение: например, в первый день дискуссии он проголосовал и против предложения Ленина, призывавшего к немедленному миру, и против сторонников революционной войны.

Вся эта распря происходила на фоне мрачной реальности. Ибо русский фронт был практически неспособен к обороне; час от часу сообщения о германском наступлении становились все ужасней. За один только день 18 февраля положение на фронте ухудшилось катастрофически. Но даже когда стало известно об успехах немцев, Троцкий все еще продолжал колебаться: он предлагал выяснить у немцев, чего они требуют, но не предлагал вступить с ними в переговоры.

На следующий день он неожиданно круто изменил позицию в поддержку Ленина и стал еще более решительно, чем сам Ленин, настаивать на немедленных мирных переговорах; дело явно шло к тому, что формула Троцкого, которая казалась весьма хитроумной, вспыхни революция действительно, сейчас становилась попросту губительной. Как бы то ни было, его голос обеспечил большинство: 19 февраля большевики формально согласились начать мирные переговоры.

Теперь их позиция была намного хуже. Немцы тянули с ответом; они наказали большевиков четырьмя бессонными днями и ночами. В результате внутрипартийная схватка стала еще более яростной.

Пришедший наконец ответ немцев поверг большевиков в отчаяние: он был куда жестче, чем предложения в Брест-Литовске. Немцы требовали от большевиков полного отказа не только от Латвии и Эстонии, но и от Украины и Финляндии, оставляя только два дня на размышление и три — на сами переговоры. Когда Центральный Комитет собрался на заседание 23 февраля, у него не оставалось времени даже на обсуждение.

И снова ЦК разделился поровну, так что голос Троцкого предопределил решение, — опять отличавшееся предельной двусмысленностью, обусловленной противоречием между его теоретическими принципами и практическими рекомендациями.

Теперь Троцкий заявлял, что, когда он раньше соглашался с мирным проектом Ленина, он не связывал себя обязательством принять сколь угодно плохие условия, а они оказались настолько плохими, что теперь он вынужден поддержать сторонников продолжения войны и оспорить утверждение Ленина, будто советскую власть совершенно невозможно защитить. Отбросив, таким образом, все доводы Ленина, он тем не менее поддержал его резолюцию и не проголосовал вместе с противниками мира.

На этом решающем заседании ЦК партия мира победила в основном благодаря тому, что, кроме Троцкого, от голосования воздержались и все три главаря партии войны, двое из которых были сильно смущены словами Троцкого об опасности партийного раскола. Сторонники продолжения войны во главе с Бухариным подали в отставку.

В итоге 23 февраля ЦК принял немецкие требования, проголосовав одновременно — и единогласно — за то, чтобы немедленно начать подготовку к войне в более подходящих условиях. Этот мир даже в глазах его сторонников был столь позорным, что трудно было найти человека, который согласился бы снова отправиться в Брест; Ленину пришлось лично сделать выговор своим соратникам.

Весь этот партийный кризис был порожден сверхоптимизмом Троцкого, его уверенностью, что немцы ничего не предпримут. После решающего заседания, на котором были приняты германские условия, он на несколько дней, казалось, исчез из виду; когда он снова появился 27 февраля, чтобы выступить перед ЦИКом Советов, он был «настолько переполнен раскаянием, что не выдержал и после своего выступления заплакал».

Брестский договор был подписан 3 марта, но его еще предстояло ратифицировать. С захватом немцами всех важнейших пунктов, включая Киев и огромные территории Украины, большевистская Россия была существенно урезана и политически унижена. Поддержав требование о независимости Украины и заставив большевиков принять это их требование за чистую монету, немцы вынудили большевиков открыто отказаться от своих революционных обязательств по отношению к их украинским сторонникам.

На закрытом съезде партии, состоявшемся 6 марта, Троцкому пришлось защищать свою незадачливую политику «ни войны, ни мира», а также свой отход от поддержки лозунга революционной войны, по крайней мере, в принципе. Он дошел до того, что допустил возможность «марксистского разочарования». Если большевики вынуждены были подписать такой договор с немецкими марионетками на Украине, то есть вынуждены были предать «украинских рабочих и крестьян», то им следовало, вероятно, встать и публично признаться: «Мы начали преждевременно». Впрочем, Троцкий не стал углубляться в эту концепцию «разочарования» и в дальнейшем о ней не упоминал.

На том же съезде он высказал еще одну мысль, которая задним числом могла показаться весьма странной: он, видимо, всерьез полагал, что мог занять место Ленина в партии, поскольку положение Ленина было серьезнейшим образом подорвано партийным кризисом. Он объяснил, что поддержал Ленина, невзирая на разногласия с ним по поводу «священной революционной войны», потому что ему была невыносима мысль сменить Ленина на его партийном посту. Он намекнул, что последствия раскола в партии могут оказаться столь серьезными — гильотина! — что во избежание их стоит совершить «великий акт сдержанности»; его личный «акт самопожертвования» состоял в отказе рвать в клочья ленинскую мирную политику.

Необычайным было и само признание, и содержавшееся в нем утверждение, что он отступил ради высшей ценности — единства партии; эта концепция вскоре стала решающей во всем его поведении.

Весь этот спектакль был совершенно бессмысленным. Ленин и Троцкий были переизбраны в ЦК демонстративным большинством голосов.

Брестский договор был сокрушительным ударом; он ознаменовал начало мучительного для большевиков периода. Режим-выскочка был окружен многочисленными врагами: армии Антанты, немцы и японцы вместе с чехами оккупировали громадные территории страны — от Владивостока на востоке до Мурманска на севере, а также всю Украину, включая Крым и берега Черного и Азовского морей. Иностранная интервенция, в конечном счете провалившаяся из-за собственной медлительности, естественно сопровождалась выступлением русских антибольшевиков: гражданская война и иностранное вмешательство всегда идут рука об руку.

Ленин, все еще заигрывавший с мировым пролетариатом, в том числе с немецким и австрийским, не хотел нарушить самоубийственный Брестский договор: он отказывался санкционировать общее контрнаступление против германской армии.

Большевики вынуждены были перевести столицу в Москву — частично, чтобы обезопасить свое правительство, частично, чтобы сделать Петроград менее соблазнительной целью. Троцкий вместе со всем Совнаркомом переехал в Кремль. Теперь он был военным комиссаром; по его собственным словам, он начал «вооружать революцию».

Комнаты, в которых жила семья, были обставлены просто, хотя и не без удобств. Во всяком случае, когда Троцкий переехал, он мог сказать: «Наконец-то приличная квартира!»

Сталин, державшийся обособленно и замкнуто, занимал квартиру напротив Троцких. Его отношения с Троцким и Натальей ограничивались минимумом, продиктованным деловой необходимостью. Он был ворчлив, зачастую даже груб. С Натальей он здоровался изредка, а то и вовсе ее не замечал, хотя его молодая жена Надежда была с ней исключительно мила.

Троцкий был известен своей любовью к порядку. Вот как пишет об этом Наталья:

«Троцкий всегда был человеком методичным; его отличали пунктуальность, собранность, требовательность к себе и другим. Он не допускал опозданий на встречи, как огня боялся пустого времяпровождения, болтовни и безделья; он всегда ухитрялся окружать себя серьезными работниками, так что в гуще беспорядка его штат и личный секретариат были образцом деловитости, которая была притчей во языцех. Он вставал в 7.30 и точно в 9 был уже в комиссариате. Зачастую он возвращался в Кремль пообедать и поиграть с детьми; послеобеденные и вечерние часы были заняты заседаниями и работой в комиссариате. Кремлевская пища была плохой, но Троцкий никогда не разрешал ни себе, ни своей семье пользоваться выгодами своего положения. Он говорил: «Мы не должны есть лучше, чем ели в эмиграции». Однажды, заметив невесть откуда взявшееся масло, он вспыхнул: «А это еще откуда?»

В те дни их навестил отец Троцкого, которому уже перевалило за семьдесят. Некогда богатый помещик, он теперь потерял все, что имел; 200 километров от Херсона до Одессы ему пришлось прошагать пешком. Наталья говорит, что если он и гордился сыном, то никак этого не проявил; напротив, он произнес с оттенком злорадства: «Вот, отцы трудятся, трудятся, чтобы заработать что-нибудь на старость, а потом дети устраивают революцию…» Старому Бронштейну не удалось воспользоваться высоким положением сына (в чем, несомненно, было повинно пуританство Троцкого); он нашел работу на какой-то национализированной ферме и вскоре умер в возрасте семидесяти пяти лет.

В начале июля, на пятом съезде Советов, Троцкому пришлось защищать политику, в отношении которой у него самого не было окончательного мнения. Левые эсеры, кипя от возмущения, решительно выступили за полный разрыв с большевиками, согласившимися подписать какой бы то ни было договор с немецкими «империалистами». Вот как описывает свидетель реакцию Ленина и Троцкого на поток обвинений, брошенных в их адрес левыми эсерами:

«Ленин поднялся. Его странное лицо фавна оставалось, как всегда, спокойным и насмешливым. Он не переставал улыбаться под градом оскорблений, нападок и прямых угроз, сыпавшихся на него с трибуны и из зала. В эти трагические минуты, когда на карту было поставлено все его дело, его замыслы и сама его жизнь, его неудержимый, жизнерадостный смех, который многим казался неуместным, для меня был свидетельством исключительной силы. Сидевший рядом с ним Троцкий тоже пытался улыбаться. Но гнев, волнение, внутренняя напряженность превращали его улыбку в болезненную гримасу. Его выразительное лицо казалось стертым; черты его расплывались и исчезали под ужасной мефистофельской маской. Ему не хватало воли, хладнокровия и полноты самообладания, которые были у вождя. И все же он был лучше, я уверен, он не был столь неумолим».

Спустя несколько дней, 6 июля, был убит немецкий посол в Москве граф Мирбах.

Обстоятельства этого убийства остаются необычайно загадочными. По версии большевиков (которую в течение десятилетий никто не оспаривал) убийство было совершено двумя молодыми левыми эсерами и должно было послужить сигналом к восстанию левых эсеров, направленному на то, чтобы спровоцировать разрыв между большевиками и немецкими «империалистами». Сами левые эсеры яростно отрицали всякую подготовку к восстанию, хотя и не оспаривали своего участия в убийстве и даже похвалялись им. Однако несоответствия, содержащиеся в этой версии, начисто опровергают ее.

В тот самый момент, когда левые эсеры якобы готовились к своему выступлению, около 400 левоэсеровских делегатов — все, как один, «мускулистые крестьянские парни» — мирно сидели в зале заседаний пятого съезда Советов в Москве. Блюмкин, фактический убийца Мирбаха, не был привлечен к ответственности; он снова выплыл на поверхность в 1919 году, сообщив явно недостоверную и недоступную проверке версию самого убийства и своего побега; после этого он много лет работал с Троцким как большевик.

Левые эсеры некоторое время играли для большевиков неоценимую роль: они вначале прикрывали монопольный характер их власти. Троцкий, организуя переворот, использовал восемнадцатилетнего левого эсера Лазимира в качестве формального председателя Военно-Революционного комитета, который был теоретически внепартийной «советской» организацией. Позднее разгон Учредительного Собрания был облегчен утверждением Ленина, что эсеровское большинство Учредилки было избрано до того, как левые эсеры откололись от своей партии; иными словами, большинство, которое, как считалось, представляло крестьянские массы, должно было в действительности включать и левых эсеров.

Услуги левых эсеров были оплачены предоставлением им правительственных постов.

Большевики по-прежнему находились в ужасном положении: их могли свергнуть в любую минуту. В эти напряженные Июльские дни Троцкий так характеризовал положение: «Мы уже фактически покойники; теперь дело за гробовщиком». Отношения большевиков с их немецкими покровителями были, естественно, напряжены вследствие шаткости большевистской власти: немецкое посольство в Москве (как свидетельствует последний меморандум Мирбаха) убеждало германское правительство переключиться с поддержки большевиков на поддержку умеренных монархистов и других антибольшевистских сил. И действительно, с июня 1918 года немцы стали переводить большие суммы — в общей сложности до сорока миллионов марок золотом — не только большевикам, но и различным их соперникам, которых хотели держать наготове на случай, если большевистская власть рухнет, — что казалось вполне вероятным.

Расправа большевиков с их норовистыми левоэсеровскими соратниками была циничной и жестокой. Красин, близкий друг Ленина, «с глубоким отвращением» рассказывал советскому функционеру (Сэломону) о позиции Ленина:

«Уж на что я хорошо знаю Ленина, и то никогда бы не мог предположить, что он способен на такой предельный и жестокий цинизм. Обсуждая со мной предполагаемое решение конфликта, он сказал с кривой улыбкой — заметьте, с кривой улыбкой! — «Мы сделаем маленький внутренний заемчик за счет товарищей левых эсеров; и капитал приобретем, и невинность соблюдем…»

Очевидно, что «внутренний заемчик» означал обвинение простодушных левых эсеров в убийстве Мирбаха.

Ленин использовал убийство Мирбаха как предлог для истребления левых эсеров. Их пресловутое «восстание» было не более чем протестом против большевистских «преследований», состоявших в том, что большевики представили их общественности, в особенности германскому правительству, убийцами Мирбаха.

Эсеровский «бунт» был на редкость ребяческой затеей; кучка левых эсеров, которые сумели избежать большевистских репрессий, ухитрилась на время задержать Дзержинского и захватить здания почты и телеграфа. Их сопротивление было быстро подавлено: уже 9 июля Троцкий сделал первое заявление для печати. Он назвал бунтовщиков обезумевшими младенцами: «Партия, которая восстала против воли громадного большинства рабочих и крестьян, совершила окончательное политическое самоубийство. Такая партия уже не может воскреснуть».

Это был последний отголосок запутанной борьбы вокруг Брестского мира; на некоторое время брожение в большевистской партии затихло. Но большевики продолжали оставаться в смертельной опасности: самооборона была настоятельной необходимостью.

Именно в это время Троцкий сослужил свою прославленную службу большевикам. Почти на пустом месте он создал новую армию.

На первых порах военное положение большевиков выглядело в высшей степени безнадежным. Старая армия попросту развалилась; от нее практически ничего не осталось. Ее крохотные осколки — в Основном пробольшевистские части на Дону и в других местах — были ни на что не пригодны. Их распустили: лучше было начинать все с начала.

Фактически от русской армии к тому времени не осталось и следа. Кроме одной дивизии латышских стрелков, единственной более или менее организованной силой была Красная гвардия, которая не пополнялась с октября 1917 года. Летом 1918 года новая власть казалась беззащитной.

Для начала Троцкому предстояло найти военных специалистов вне рядов партии. Сам он, конечно, не имел никакой военной подготовки; он выступал всего лишь как главный организатор.

Вопрос стоял даже более широко: сможет ли новая власть вообще продержаться, если она отвергнет всех специалистов — врачей, ученых, техников, инженеров, писателей, интеллигенцию?

Троцкий исходил, естественно, из реального положения вещей: без царских офицеров не обойтись. Но его возможности были ограничены вульгарной формулировкой партийной доктрины: партия впряжет царских офицеров в упряжку только для того, чтобы «выжать их, как лимон, и выбросить прочь». Эта формулировка не только препятствовала привлечению в армию жизненно необходимого офицерского состава, но и оскорбляла чувства самого Троцкого, который был искренне возмущен таким пренебрежительным отношением к людям. Его собственные моральные принципы, ум и уверенность в себе производили благоприятное впечатление на многих царских офицеров, с которыми он разговаривал не надменно, напыщенно или осуждающе, а спокойно, серьезно и прежде всего интеллигентно. Кроме того, он решил обновить офицерский состав за счет нестроевых и младших офицеров.

Но оставался еще более фундаментальный вопрос: Троцкий чувствовал потребность на ходу пересмотреть традиционное марксистское отношение к милитаризму. Ему нужно было найти теоретическое обоснование самого факта создания армии.

Грубая сила фактов ускорила создание новой «идеологии». Большевики теперь не просто защищали свои жизни — они при этом защищали Дело; элементарная самозащита изображалась как чистейший идеализм.

Составной частью этого поворота на 180° было восстановление прежней системы командования, практически исчезнувшей после падения царизма в феврале 1917 года. Партия отвергла принцип выборности командиров и управления армией с помощью солдатских комитетов. Подлинная демократия, провозгласила она, вовсе не означает, что массы на самом деле руководят армией; они всего лишь «контролируют» руководство, которое «представляет» их интересы.

Троцкий ввел принцип, которому суждена была долгая жизнь: параллельно обычному армейскому командованию он назначал политических комиссаров. Эта система, скопированная с института политических комиссаров времен Французской революции, уже применялась Керенским; новаторство Троцкого состояло в том, что система параллельного руководства была распространена на все уровни командования, начиная с командира роты, причем обязанности тоже были распределены соответственно.

Троцкий ввел в армии централизованное единоначалие, усмиряя — порой с большим трудом и вопреки яростному сопротивлению — бесчисленные бандитствующие партизанские группы анархистов всех мастей. Это было постоянным источником иногда открытой, иногда скрытой оппозиции его политике, особенно когда речь шла о подчинении большевиков бывшим царским генералам.

Троцкий открыл «зеленую улицу» жестокости, присущей всякой гражданской войне: все, вплоть до смертной казни, могло быть оправдано интересами Дела. Полное слияние Троцкого с Великой Идеей делало его неумолимым; слово «безжалостно» стало его любимым выражением. Он казнил одного из адмиралов (Счастного) по обвинению в саботаже. Счастный был назначен самими большевиками; он спас Балтийский флот и, преодолевая огромные трудности, привел его в Кронштадт и в устье Невы. Он пользовался большой популярностью среди матросов; твердая позиция по отношению к новой власти делала его совершенно независимым. Это раздражало Троцкого, который самолично выступил — к тому же единственным — свидетелем; не затруднив себя доказательствами, он просто заявил на суде, что Счастный — опасный государственный преступник, который должен быть «безжалостно» наказан. Многие левые, равно как и матросы, были возмущены этим откровенным политическим убийством.

Троцкий ввел и другую варварскую меру: захват заложников; по его приказу был составлен список родственников офицеров, ушедших на фронт.

Большевистский режим спасло военное поражение Германии осенью 1918 года и последовавший за этим быстрый крах монархий в Германии и Австро-Венгрии; теперь большевики могли посвятить все свои силы разгоравшейся гражданской войне.

Ленин, поглощенный политическими и экономическими проблемами, мало разбирался в военных вопросах, в целом он поддерживал позицию Троцкого в деле централизации, но не был уверен в разумности использования царских офицеров; он был поражен, когда Троцкий сказал ему, что в Красной армии их служит не менее тридцати тысяч. Такой размах позволял пренебречь отдельными возможными случаями измены; Ленин похвалил Троцкого за то, что тот «строит коммунизм» с помощью обломков старого режима.

Горькому он сказал: «Назовите мне еще одного человека, который сумел бы в течение одного года организовать почти образцовую армию и к тому же завоевать уважение военных специалистов».

Обе воюющие стороны были необычайно медлительны в организации своих вооруженных сил, но проблема большевиков, хотя им и приходилось защищать пятитысячемильный фронт, была проще, поскольку они занимали центр страны. В ходе сменявшихся друг друга наступлений и контрнаступлений Белая гвардия предприняла три важные атаки: весеннее наступление Колчака из Сибири на Урал и Москву, летнее наступление Деникина на Москву с юга и осеннее наступление Юденича на Петроград.

Эти атаки не были скоординированы. Каждое было отрезано от других громадными расстояниями, развивалось по собственным планам и преследовало свои собственные, зачастую эгоистические цели.

Будучи по существу человеком глубоко штатским, Троцкий вынужден был с головой окунуться в путаницу фронтовых дел. 6 августа 1918 года большевистские части оставили Казань — важнейший пункт на восточном берегу Волги. Стоило белым переправиться через реку, и путь на Москву был бы для них открыт. На следующий день Троцкий лично выехал на фронт, в том самом поезде, в котором ему суждено было прожить, не считая кратких наездов в Москву, в течение двух с половиной лет. В Свияжске, лежащем на другом берегу Волги, против Казани, он застал полный хаос — массовое дезертирство и абсолютную растерянность среди командиров и большевистских комиссаров. Стоя под огнем вражеских орудий, он обратился к охваченным паникой солдатам и командирам с пламенной речью. Собрав их вокруг себя, Троцкий лично повел их обратно на линию огня. В сопровождении кронштадтских моряков он даже совершил ночную вылазку под Казань на разбитом торпедном катере; маленькая флотилия, проведенная кронштадтцами по Волге, заставила замолчать вражескую артиллерию на противоположном берегу. Троцкий вернулся без единой царапины; его присутствие решило судьбу вылазки.

Эта ничем не примечательная, но в данных обстоятельствах решающая битва стала началом военного образования Троцкого. Первый урок, длившийся целый месяц, был посвящен науке останавливать волну панического отступления — ведь даже новые подкрепления, прибывавшие в высоком боевом духе, быстро заражались вялостью и апатией. Под Казанью Троцкий воочию убедился, какие возможности таит в себе твердая решимость противостоять тому, что он называл «трусливым историческим фатализмом».

Бесчисленные телеграфные призывы Троцкого из Казани побудили к действию партийное руководство. Тысячи людей устремились к Казани. В течение месяца большевики сумели отбить не только Казань, но и Симбирск; все Поволжье снова перешло под их контроль. Это совпало с началом открытого большевистского террора, последовавшего за убийством партийного комиссара Урицкого и покушением эсерки Каплан на Ленина.

В конце сентября Троцкий провел в Москве реорганизацию Высшего военного совета в Революционный военный совет; в ходе этой реорганизации он столкнулся с сопротивлением Ворошилова из Десятой армии, самого крупного подразделения Красной армии на юге страны, где теперь сосредотачивались силы белых. 10-я армия оказалась главным камнем преткновения. Руководимая Сталиным, она блокировала все планы Троцкого, направленные на упорядочение и сколачивание всей армии; сам Сталин почти все лето 1918 года находился а Царицыне; в сентябре он стал главным комиссаром Южного фронта. Колчак к тому времени был разбит; у Троцкого было около полумиллиона людей под ружьем и почти полтора миллиона в армии вообще (после того как профсоюзы провели пятидесятипроцентную мобилизацию своего личного состава). После поражения Колчака встал вопрос об его изгнании из Сибири. Троцкий был против преследования разгромленных колчаковских частей: он предпочитал обеспечить безопасность европейской части России, а не подвергаться риску попасть в ловушку в Сибири, где, как предполагалось, у Колчака стояли резервные части. Возникновение весной 1918 года советских режимов в Баварии и Венгрии давало мощную поддержку большевикам и делало еще более целесообразным укрепление Европейского фронта.

Партийные комиссары Восточного фронта обратились непосредственно к Ленину; Троцкий был отозван. Как оказалось, он допустил стратегический просчет, сыграв на руку многочисленным личным врагам, которых сам себе и создал.

После разгрома Колчака Троцкий направился на Украину, где наступление Деникина развертывалось весьма успешно. Большевикам, и без того мало популярным в этих местах, к тому же непрестанно досаждали многочисленные анархистские отряды, партизанские банды, никому не подчинявшаяся Красная гвардия и другие не признававшие закона элементы, рыскавшие повсюду в обстановке почти полной дезорганизации и хаоса.

За Южный фронт отвечал Сталин; он сделал все возможное, чтобы максимальным образом использовать против Троцкого его ошибки и неудачи; ему удалось обыграть Троцкого в двух важнейших вопросах — в вопросе об отстранении назначенного Троцким командующего Восточным фронтом и в вопросе о перестройке Реввоенсовета. Сам Троцкий был оставлен председателем, но его приближенные были изгнаны и заменены комиссарами, которые конфликтовали с ним и которым покровительствовал Сталин.

Троцкий потерпел унизительное поражение и в третьем важном столкновении — по поводу Южного фронта, где линии Деникина тянулись от Волги и Дона до украинских степей на западе. Основные силы Деникина составляли донские казаки и Белая гвардия. Троцкий предлагал атаковать Белую гвардию, которая наступала на центральном и западном участках фронта. Он рассчитывал сыграть на отсутствии внутреннего единства между этими двумя частями деникинской армии и рекомендовал наступать на Харьков и Донбасс, чтобы отсечь казаков от Белой гвардии и использовать преимущества района, населенного просоветским и относительно пролетарским людом. Фактически он пытался опровергнуть чисто военные возражения командующего фронтом, исходя из веских общетеоретических социальных и экономических соображений. Эти соображения были снова отвергнуты Политбюро, которое постановило развернуть главную атаку на восточном направлении.

Через несколько недель фронт рухнул; Деникин занял почти всю Украину, включая Киев; он двигался кратчайшим путем на Москву.

Новая власть снова оказалась на грани катастрофы: Москва могла пасть. Троцкий снова потребовал перебросить основную часть армии с востока в центр для защиты Москвы. Предложение, хотя и с колебаниями, было наконец принято: в начале октября 1919 года армия Деникина подошла к Туле, последнему крупному городу перед Москвой, и одновременно Белая гвардия Юденича, вооруженная и поддержанная англичанами и их флотом, была уже почти в предместьях Петрограда.

Предложения Троцкого были приняты с опасным запозданием. Настроения в Политбюро круто изменились; даже Сталин присоединился к единодушному осуждению прежней стратегии. Троцкий воспрянул духом, ощутил очередной прилив энергии, который всегда испытывал, когда напряженная и опасная ситуация выдвигала его на передний край поддающихся контролю событий. Его оперативный план был приведен в исполнение; линия фронта была существенно сокращена;, боеприпасы начали поступать в изобилии. К этому моменту вражеские линии оказались чрезвычайно растянутыми. Вступил в игру и моральный фактор, который всегда был, так сказать, специальностью Троцкого. Он призывал бойцов совершить героические дела; его ораторские таланты очередной раз снискали бурные аплодисменты.

Заседание Политбюро, состоявшееся 15 октября, было мрачным: царило ощущение, что Петроград придется сдать. Ленин требовал любой ценой защищать Москву, но и Троцкий и Сталин энергично отстаивали необходимость защиты обоих городов. Позиция Троцкого была частично продиктована тем, что сдача Петрограда произвела бы самое гнетущее впечатление на всех, кто поддерживал Советы. Он вызвался лично заняться обороной Петрограда и изложил членам Политбюро план чрезвычайных мер, включавших полную мобилизацию. На следующий день, не дожидаясь, пока Политбюро одобрит его план, он уже был в пути.

В Петрограде Троцкий застал полнейший развал и растерянность. Армия Юденича уже захватила Красное Село на окраине города.

Вот что сообщает сам Троцкий.

«Я застал самое ужасное замешательство. Все трещало по швам. Войска отступали в полном беспорядке. Штаб армии взывал к коммунистам, коммунисты — к Зиновьеву. Зиновьев был центром всеобщей растерянности. Свердлов сказал мне: «Зиновьев — это воплощение паники». В спокойное время, когда, по словам Ленина, нечего было бояться, Зиновьев легко возносился на седьмое небо. Но стоило положению пошатнуться, и Зиновьев обычно ложился на диван — не метафорически, а в прямом смысле — и начинал вздыхать. С 1917 года я убедился, что у Зиновьева нет промежуточных состояний — или на седьмом небе, или на диване. На этот раз я застал его на диване».

Вот свидетельство очевидца:

«Присутствие Троцкого сказалось сразу же, подобно прибытию свежих подкреплений. Дисциплина была восстановлена. Неспособные были отстранены. Его четкие и ясные приказы тотчас обнаружили наличие твердой хозяйской руки. Началась внутренняя перегруппировка. Связь, до сих пор бездействующая, стала налаживаться. Служба снабжения начала функционировать. Дезертирство резко сократилось. Повсюду начали работать военные трибуналы. Все начали сознавать, что есть только один путь — вперед. Троцкий вникал в каждую деталь, вкладывая в дело свою кипучую, неуемную энергию и поразительное самообладание».

Через неделю после прибытия Троцкого в Петроград большевистские части перехватили инициативу. Белая гвардия, моральный дух которой был подорван коррупцией, апатией, внутренним разбродом и воспален еврейскими погромами, которые, по словам Деникина, «влияли также на боевой дух частей, развращали их сознание и разрушали дисциплину», повсюду терпела поражения.

С конца 1919 года участие Троцкого в военных делах резко сократилось. Хотя он и был создателем армии, его с самого начала мучительно раздражала необходимость сочетать командование с неизбежной текучкой и интригами.

Свой сороковой день рождения Троцкий встретил в Москве; шла вторая годовщина октябрьского переворота.

Находившийся в зените своей карьеры и в высшей точке своей судьбы, Троцкий, только что доложивший ЦИКу Советов о триумфе советской власти, был провозглашен архитектором ее победы и с помпой награжден орденом Красного Знамени.

Но даже в этом его триумфе прозвучала неприятная нота: Сталин, который не присутствовал на церемонии и не принимал никакого участия в отчаянной защите Петрограда, получил ту же награду. Троцкий отмечает этот инцидент с явным раздражением.

Еврейское происхождение Троцкого сыграло определенную роль в гражданской войне. Все, кто выступал против февральского и октябрьского переворотов, использовали классическую формулу: «Жиды виноваты». Любопытно, однако, что, за исключением отдельных, более или менее «выдающихся» личностей вроде самого Троцкого, Зиновьева, Свердлова и Каменева (полуеврея), большевики практически не имели сторонников среди евреев. Евреи как национальная группа еще долгие годы не могли примириться с новой властью. Практически большевистский переворот был разрушителен для еврейской общины.

Один только причиненный ей материальный ущерб был оценен в четыре-пять миллиардов рублей. А главное, поскольку около 80 % евреев были лавочниками, мелкими торговцами и тому подобное, «национализация частных предприятий и особенно запрещение частной торговли выбили почву из-под ног евреев». Что же касается их гражданского состояния, то «35 % еврейского населения были лишены всех прав; соответствующая прослойка среди нееврейского населения не превышала 6 %». Как сказал главный раввин Москвы Яков Мазе, «Троцкие делают революцию, а Бронштейны платят по счету». Молва утверждает, что когда Троцкий однажды отклонил какую-то просьбу Мазе о помощи еврейской общине, он произнес следующие слова: «Я революционер и большевик, а не еврей». Любопытно, что, хотя Троцкий сослался на свое еврейское происхождение, когда отклонял предложение Ленина назначить его комиссаром иностранных дел, он даже не упомянул об этом, когда был назначен военным комиссаром — пост, куда более приметный в разгар борьбы не на жизнь, а на смерть. И уж несомненно можно усмотреть высшую иронию судьбы в том, что «ответственными за большевистский переворот зачастую считают евреев, которые на самом деле от него пострадали, тогда как роль немецкого генерального штаба и министерства иностранных дел, поддерживавших большевиков как до, так и после переворота, так и осталась неразоблаченной». Главное действующее лицо этого сговора, генерал Людендорф, стал позднее последователем Гитлера, основная маниакальная идея которого была связана, конечно же, с «еврейско-большевистским» заговором, направленным на мировое господство.

Ключевая роль, сыгранная во всем этом деле русско-еврейским марксистом Гельфандом, мастерским штрихом завершает эту шутку истории.