По завершении гражданской войны Троцкий прочно расположился в своих кремлевских апартаментах. Его шофера, механики, пулеметчики и секретари разбрелись кто куда; его военный поезд был сдан в музей.

Слегка тоскуя по славному прошлому, он после небольшой передышки снова окунулся в работу.

Он был теперь, без сомнения, самой выдающейся личностью в стране, второй после Ленина фигурой на государственной сцене. Более того, для широкой публики фигурой куда более яркой. Фактически вплоть до середины двадцатых годов его слава казалась вне конкуренции. Самая многоцветная звезда на партийном небосклоне, он имел множество интересов и вне политики. Плодовитый писатель, постоянный оратор на массовых митингах, он казался подлинным воплощением большевистской власти.

Но именно политика вскоре его погубила.

Выбравшись из-под обломков гражданской войны, большевики оказались перед сложнейшей проблемой.

Совершить переворот было легко; и гражданская война, несмотря на чудовищные потери, тоже не составляла принципиальных трудностей — общественные формы и идеи, которые защищали большевики, были общеприемлемы, даже общенациональны, поскольку большевики изображали себя защитниками интересов громадного большинства населения и пока что не провели никаких непопулярных преобразований.

Но что им надлежало делать сейчас?

В конечном счете они захватили власть под прикрытием лозунга «Хлеб, мир, земля», который не имел ничего общего с их дальними планами как социалистов; они все еще рассчитывали на победоносное пролетарское восстание на промышленном Западе. Какое-то время они еще находились в плену тех иллюзий, которые побудили их захватить власть, они верили, что их переворот — всего лишь первый этап мировой революции. Эту мечту можно было лелеять в течение нескольких первых лет; первая мировая война породила столько рабочих волнений, что порой надежды большевиков казались близкими к осуществлению. Начиная с ноября 1918 года, значительная часть центральной Европы была охвачена брожением, особенно сильным в Германии, в этой главной надежде марксистских мечтателей.

Но после одного-двух неудачных восстаний, революция на Западе выдохлась. Большевики оказались во враждебном кольце. Возникновение случайных и недолговечных социалистических режимов не привело к краху капитализма; большевики оставались в одиночестве. Какое-то время они еще цеплялись за надежду. Но иллюзии быстро рассеивались; основание Третьего Интернационала совпало, чуть ли не издевательски, с моментом, когда иллюзий уже не оставалось. К лету 1919 года большевистская эйфория сошла на нет: миниреволюции в Мюнхене и Будапеште тихо скончались при полном равнодушии пролетариев Берлина и Вены.

В тот момент, когда перспективы казались самыми мрачными, воображение Троцкого снова взыграло: он внезапно призвал к «переориентации на Азию», а именно — на Индию! 5 августа 1919 года он предложил Центральному Комитету создать «индустриальную базу на Урале (чтобы избежать зависимости от Донбасса), революционную академию за Уралом, военный и политический штаб в Азии, который руководил бы революционной борьбой…»

Эти фантастические предложения лишний раз демонстрировали способность Троцкого заглядывать в будущее, широту его политического кругозора. Реакцию Политбюро описать куда труднее. Впрочем, кое-какие попытки «перенести революцию за границы на штыках Красной армии» были действительно сделаны; но если не считать Грузии, все они оказались безрезультатными. Правда, была еще польская авантюра, порожденная главным образом беспечностью.

Перед Троцким международная изоляция России ставила болезненные теоретические проблемы. Социалистическая партия управляла страной, неподготовленной к социализму.

Почему же революция произошла в таком неподходящем месте?

В своей «Истории» Троцкий позже сформулировал, что «капитализм был прорван в самом слабом его звене».

Эта простенькая фраза, откровенно пренебрегавшая элементарным марксистским положением, что революция вспыхнет как раз в наиболее промышленно развитой стране, была очевиднейшим образом рассчитана на приспособление теории к свершившемуся факту: захвату власти большевиками, которые объявили себя представителями российского пролетариата.

С учетом идеи Революции с большой буквы, якобы стремительно назревающей за рубежом, Троцкий вынужден был прибегнуть к еще одной подгонке теории под факты: «История, — сказал он, — начала разматывать свой клубок с другого конца».

Это означало всего лишь, что классический марксизм не давал ответов на важнейшие вопросы, его самые фундаментальные прогнозы были опровергнуты реальными событиями.

С первых дней пребывания у власти Троцкий ощущал железную хватку противоречия, в котором оказались большевики, куда острее, вероятно, чем все его коллеги по партии, — хотя бы в силу своей приверженности к всеобъемлющим, логическим решениям. Попав в логический капкан, созданный необходимостью делать нечто такое, чего нельзя было делать, он заметался в поисках административных решений. Речь шла о принудительном труде.

Всей душой он был за военный коммунизм — по крайней мере, как за исходный пункт для построения управляемой экономики. Он вложил всю свою изобретательность в разработку целой системы контроля: еще будучи военным комиссаром, в середине декабря 1919 года, он предложил ввести принудительную милитаризацию труда, что в то время казалось вполне приемлемым продолжением принятого властью способа решения ее проблем и вполне соответствовало сиюминутной мифологии военного коммунизма. Но, несмотря на то, что Ленин счел эту идею первоклассной (поскольку военный комиссариат, и без того уже управлявший огромными массами людей, без труда мог расширить свою систему и на гражданское население), всеобщее возмущение помешало планам большевистского руководства.

На большой конференции профсоюзов 12 января 1920 года Троцкий защищал свое предложение, ссылаясь на железную логику: раз уж военный коммунизм, то и принудительный труд. Но его логика только усиливала раздражение делегатов. В результате не гражданское население было привлечено к воинским обязанностям, а солдаты были привлечены к обязанностям трудовым. Целые армии, направленные в промышленность и на землю, работали, подчиняясь военной дисциплине; регулярно публиковались сводки об успехах на «продовольственном фронте», «угольном фронте» и так далее (этот обычай, пышно расцветший в советском обиходе, был придуман Троцким во времена военного коммунизма); Троцкий употребил все свои риторические таланты и всю свою страсть на придание блеска тому, что в действительности было гнетущим, невыносимым временным средством; он обращался к своим слушателям так, будто они были всей душой преданы делу большевиков.

Когда Троцкий осознал, что военный коммунизм был пустой фразой, не имеющей никакого отношения к действительности, он ударился в другую крайность и внезапно «открыл» для себя рынок. В феврале 1920 года, вернувшись из поездки по Уралу, где он воочию убедился в полной некомпетентности режима, он предложил заменить военный коммунизм открытым рынком, хотя бы частично: это поощрило бы крестьян производить добавочное количество продуктов и обычным образом зарабатывать на их продаже.

В тот момент это предложение было преждевременным. Когда оно было отвергнуто, Троцкий снова обратился к идеям военного коммунизма, поставив себе задачей сделать его эффективным, несмотря ни на что.

Во время поездки на Урал он был переброшен на другую должность, как оказалось впоследствии, — последнюю его важную должность вообще. Ленин предложил ему возглавить управление транспортом; на этом посту он объединил все свои идеи касательно военизированного труда в некое подобие единого генерального плана, закладывавшего основы своеобразного социализма. Предложенные им меры, все без исключения — драконовские, сводились к прогрессивной системе оплаты труда, социалистическому «соревнованию», жестоким наказаниям (вплоть до концлагерей) за прогулы, в общем — к внедрению в советских условиях американской «псевдонауки» об эффективном производстве.

Его отношение к профсоюзам было прямым логическим продолжением его представлений о революции и роли рабочих в ней. Поскольку революция была совершена рабочими и поскольку советское государство было делом их собственных рук, теперь они якобы действительно работали на себя, а не на прежних капиталистов эксплуататоров.

На девятом съезде партии ригористические призывы Троцкого к интенсификации производства и к ужесточению контроля были одобрены огромным большинством вопреки энергичному меньшинству, которое изобличало их авторитарность.

Защищая свои драконовские меры, которые в конечном счете вели, как уже было видно на практике, к систематическому откровенному использованию принудительного труда, Троцкий едва не дошел до того, что стал отстаивать принудительный труд, как некий принцип. Опираясь на марксистское толкование истории — один этап неизбежно ведет к другому, более высокому, — он попытался доказать, что на любом историческом этапе принудительный труд играл «прогрессивную» роль: «Верно ли, будто принудительный труд всегда непродуктивен? Это самый гнусный, вульгарный либеральный предрассудок…»

Со всей свойственной ему энергией Троцкий атаковал хаос, царивший на железнодорожных путях. Услыхав от начальника путей сообщения, что только чудо может спасти транспорт России, Троцкий приступил к совершению этого чуда.

Он продемонстрировал выдающиеся организаторские способности. Он ввел военно-полевые суды; он неистовствовал перед рабочими в ремонтных мастерских; он поставил на колеса и обновил подвижной состав. Он подошел ко всей этой операции на военный манер, смещая упрямых профсоюзных лидеров и силой вынуждая к подчинению рядовых работников; мелочи, подобные голосованию, он игнорировал, считая их недопустимой роскошью. Он настолько преуспел, что опередил все сроки, установленные для возрождения транспорта, его превозносили за то, что он возвратил к жизни «кровеносную систему экономического организма».

К концу польской кампании тот экстремизм, к которому привела его «железная» марксистская логика, перешел все границы. Он намеревался применить к рабочим других профсоюзов те методы, которые он применял на транспорте. На этот раз, однако, он зарвался; его открыто одернули и запретили выступать по вопросам взаимоотношений между государством и профсоюзами.

Несмотря на то, что ему заткнули рот в печати, Троцкий отстаивал свои взгляды с характерным для него упорством: выступая против предложения предоставить избранным представителям рабочих право решающего голоса, с чем он особенно был не согласен, он подчеркивал необходимость разумной бюрократической системы, без которой государственная машина не может работать. Разумеется, он был убежден, что со временем массы тоже поймут его правоту, но в том критическом положении, в котором находился режим, массы — уже хотя бы в силу своей отсталости — не могли, по его мнению, поспеть за событиями и демократическим путем их оценить.

В этом вопросе о бюрократии Троцкий тоже, так сказать, «забежал вперед»: централизация государственного контроля в гигантских масштабах тогда еще никем не рассматривалась всерьез. Решая социально-экономические проблемы абстрактно, Троцкий стрелял вхолостую: точно так же он раньше времени выскочил со своим предложением о свободном рынке, когда партийные руководители еще не хотели признать бесперспективность военного коммунизма. Поэтому и на сей раз Центральный Комитет отверг его предложение.

Его начинала переполнять глубокая, хотя и не находившая выражения, обида на Политбюро; в тесном кругу он жаловался, что, назначая его, ему рекомендовали руководствоваться исключительно соображениями эффективности и не обращать внимания на всякие «демократические» побрякушки, а теперь ЦК ведет себя по отношению к нему подчеркнуто нелояльно. Его принуждают молчать, между тем как ЦК делает перед общественностью вид, будто защищает демократические методы в противовес ему, Троцкому.

Отчаянное положение, в котором страна оказалась после гражданской войны, было бесконечным источником разочарований даже для тех, кто симпатизировал большевикам. Многие слои населения, независимо от своего отношения к Октябрю, были недовольны различными сторонами жизни при новой власти. Рабочие, среди которых многие надеялись на улучшения после Октября, находились, говоря словами Троцкого, в состоянии «опасного недовольства».

Дискуссия по профсоюзному вопросу, прошедшая в 1920-21 годах, снова привлекла внимание к извечной загадке марксизма: кого представляют руководители?

Партия никогда не представляла рабочий класс в прямом, количественном смысле. Скорее она представляла Идею пролетариата, точнее — утверждала, что выступает от его имени. Однако с момента установления «диктатуры пролетариата» пропасть между двумя трактовками представительства стала угрожающе расширяться. По мере того как реальные пролетарии все меньше соответствовали абстрактной схеме «диктатуры пролетариата», большевики все чаще оказывались перед классической проблемой любого меньшинства, «представляющего» некое большинство: им приходилось принуждать рабочих подчиняться рабочему государству.

В ходе профсоюзной дискуссии Троцкий тоже безоговорочно признавал, что большевистское государство представляет Идею пролетариата; если реальные пролетарии требовали чего-либо, что противоречило этой Идее, конфликт разрешался крайне просто: следовало заставить людей подчиниться Идее. В 1920-21 годах эта концепция упростилась до утверждения, что государство, представляющее интересы рабочих, должно указывать им, что делать и сколько производить для государства. Короче, государство будет приказывать рабочим и попутно вовлекать профсоюзное руководство в управление национальной экономикой.

«Рабочая оппозиция» внутри партии придерживалась противоположного взгляда: сами профсоюзы должны управлять национальной экономикой.

Когда Троцкий на десятом съезде партии назвал нелогичным предложение о посредничестве профсоюзов между рабочими и рабочим государством, рабочая оппозиция в ответ обвинила государство в том, что оно является разновидностью нового эксплуататорского класса.

Рабочая оппозиция искренне верила в идеальное государство, к которому якобы должна была привести революция. Она настаивала на немедленном выполнении всех требований рабочих: полное равенство заработной платы, бесплатное предоставление бесчисленных социальных услуг (бесплатное питание, одежда, жилье, лекарства, проезд и образование).

Конфликт этих двух принципов, а точнее — двух подходов к одному и тому же принципу, достиг высшей точки на десятом съезде в марте 1921 года. Вот что говорит об этом Троцкий:

«Рабочая оппозиция выступила с опасными лозунгами, фетишизирующими демократические принципы. Она ставила право голоса рабочих выше прав партии, как будто партия не имеет права защищать свою диктатуру, даже если эта диктатура иногда приходит в противоречие с сиюминутными стремлениями рабочей демократии. Нам необходимо сознание исконно принадлежащего партии революционного исторического права отстаивать свою диктатуру вопреки временным колебаниям элементарных инстинктов масс, вопреки временным колебаниям даже в рабочей среде».

Здесь словечко «даже» выразительно завершает концепцию обожествления партии, как инструмента исторических преобразований любой ценой.

Высказавшись столь откровенно, хотя и в высшей степени иносказательно, Троцкий тем самым открыто признал наличие раскола между партией и народом и даже подводил под этот раскол принципиальную базу. Грубо говоря, он весьма неосторожно выболтал истину. Между этими крайними полюсами — Троцким и рабочей оппозицией — располагалась основная масса, руководимая Лениным, которая стремилась перебросить мост над зияющей пропастью, отделявшей реальную ситуацию от идеалистических лозунгов власти. Ленин полагал, что ввиду принципиальной неустойчивости ситуации, которая, по его мнению, непрерывно менялась, — было бы глупо так однозначно все конкретизировать. Было совершенно очевидно, что партия обязана подавлять сопротивление, откуда бы оно ни исходило, но зачем превращать это в вопрос теории?

На десятом съезде точка зрения Троцкого, открыто провозглашавшая монолитную, ничем не замаскированную диктатуру, была отвергнута в пользу более мягкой — или, может быть, более лицемерной — ленинской формулировки.

Во время десятого съезда внезапно вспыхнул мятеж на военно-морской базе в Кронштадте, которая в дни революции была одной из самых надежных опор Троцкого. Бурные митинги моряков потребовали изменить политику в отношении крестьянства и, что было вовсе неприемлемо для большевиков, — в отношении прав рабочих; кроме того, они потребовали свободных выборов в Советы.

Большевики реагировали без промедления: они объявили кронштадтских моряков контрреволюционерами, действующими по указке белого генерала. Поскольку значительная часть страны еще была охвачена брожением, мятеж представлял собой очевидную угрозу. В то время в Поволжье, где крестьяне умирали с голоду, шли мятежи под лозунгом новой революции. Тухачевский во главе 27 стрелковых дивизий был послан на подавление этих мятежей.

Троцкий бросился в Кронштадт; 5 марта он предъявил мятежникам ультиматум: «Только те, кто сдастся безоговорочно, могут рассчитывать на милосердие республики Советов. Одновременно… я отдаю приказ подавить мятеж силой оружия… Это последнее предупреждение».

Сражение было более кровопролитным, чем все бывшие доселе жестокие сражения гражданской войны. Большевики, понеся большие потери, пришли в ярость: 17 марта, когда они, наконец, ворвались в крепость, вскарабкавшись на ее стены после изнурительного ночного перехода по льду Финского залива, они вырезали всех ее защитников.

Через несколько недель Троцкий принимал парад победы; теперь он мог позволить себе назвать зверски уничтоженных моряков «товарищами» и сочувственно отозваться о чистоте их мотивов.

Именно Кронштадт — эта комбинация кровавой бойни и официальной лжи — узаконил тоталитаризм еще до того, как само это слово вошло в обиход.

Кронштадтская бойня была ярким примером того противоречия, которое встало перед Троцким со времени Октябрьского переворота, точнее — с момента окончания гражданской войны, когда он, прикрываясь именем революции, мог еще позволить себе действовать без колебаний. К этому противоречию его привела необходимость действовать вопреки глубокому внутреннему убеждению, что в такой стране, как Россия, социализм попросту невозможен. Возлагая надежды на неминуемость следующей (и более успешной фазы) революции в какой-нибудь промышленно развитой стране, он должен был тем временем решать практические проблемы, стоявшие перед большевистской партией в России.

Когда десятый съезд в самый момент подавления кронштадтского мятежа отменил, наконец, военный коммунизм, Ленин вдруг взял на вооружение разработанную Троцким более года назад идею о возвращении к свободному рынку, названную новой экономической политикой (нэп). Экономика страны была либерализована именно тем путем, который предлагал Троцкий, но без всякой ссылки на него.

Противоречия большевистской программы вообще нельзя было разрешить до возникновения идеальных условий государства изобилия. Троцкий предвосхитил и создание тоталитарного государства, и переход к смешанной экономике. И то, и другое — в отчаянном стремлении приспособить идеологию к существующей реальности. В эти первые послевоенные годы, когда будущее большевиков, а с ними и всей России висело на волоске, он мужественно пытался найти выход из возникшего тупика. Когда казалось, что выход состоит в усилении принуждения, он ухватился за мысль о безжалостной дисциплине труда. Затем он бросился в другую крайность. В то время как Ленин и другие большевики все еще носились с инфантильными иллюзиями военного коммунизма, здравый смысл Троцкого, направляемый его способностью к далеким и резким обобщениям, привел его к наброску протонэпа.

Большевики, все еще прятавшиеся за иллюзорным авторитетом советской власти, до сих пор не преследовали своих товарищей-социалистов (за исключением особых случаев). Теперь, с восстановлением нормальной экономики, можно было ожидать, что их противники попытаются усилить свое сопротивление. Действительно, Кронштадтский мятеж встретил сочувствие все еще существовавших оппозиционных групп. Возрожденная буржуазия, которая вполне могла возникнуть при нэпе, плюс интеллигенция и бесчисленные массы крестьянства, конечно же, могли, объединившись, радикально изменить соотношение сил в стране не в пользу большевиков. Возможность появления той или иной антибольшевистской силы кошмаром нависала над большевиками.

Вот почему либерализация экономики привела к усилению политического деспотизма, заложенного в самой идее монопольной власти большевиков.

Троцкий полагал, что запрещение оппозиционных партий будет снято в тот момент, когда советская власть станет более устойчивой.

На самом деле деспотизм не только не уменьшился, а напротив — проник в саму большевистскую партию, большевики опасались, что любое несогласие с их политической монополией неизбежно станет прелюдией к контрреволюции. Этим самым большевики признавали, что им противостоит большинство населения, а поскольку они отождествляли себя с революцией, то всякое выступление против них, объявлялось выступлением против революции.

Такая формула неизбежно предполагала подавление любой оппозиции. Страх, открыто обнаруженный большевиками сразу же по окончании гражданской войны, привел сначала к подавлению фракций, потом к изгнанию их из партии и наконец к их физическому уничтожению. Коль скоро партия не могла терпеть оппозиции вовне, как могла она позволить себе разделиться на фракции внутри?

На десятом съезде по инициативе Ленина был предпринят первый шаг по пути подавления всех и всяких форм фракционности. Внесенная Лениным резолюция запрещала не сами высказывания, а организационную деятельность: разрешалась открытая, но не принимающая организованных форм дискуссия. Диссидентов даже призывали открыто выражать свои взгляды в большевистской печати. Но главное было сказано совершенно недвусмысленно: никаких организованных форм несогласия, поскольку они являются неизбежной прелюдией к политической организации как таковой.

Резолюция Ленина содержала секретный параграф, который давал Центральному Комитету право исключения любого, кто нарушит этот запрет. Троцкий от всей души поддержал резолюцию. Хотя она была непосредственно направлена только против руководства рабочей оппозиции, потенциальное ее значение, разумеется, далеко выходило за эти рамки.

Ленинская резолюция, поддержанная Троцким, вскоре ударила по самому Троцкому, — хотя бы потому, что он все еще был в сущности новичком в партии. Уже в 1922 году совершенно безвестный большевик (Микоян) мог позволить себе назвать Троцкого «человеком государства, но не партии», — и это не вызвало никакого протеста.

Едва лишь большевистские ветераны почувствовали себя в безопасности в удобных правительственных креслах, они тотчас начали мастерить себе славное прошлое на потребу публике. Никому не известные люди внезапно оказывались вождями миллионных масс. Этим массам, разумеется, приходилось внятно втолковывать, кто есть кто; естественно, что авторы этой пышно расцветшей псевдобиографической литературы, любовно придумывавшие себе славное прошлое, то и дело напоминали читателю, что Троцкий, собственно, в партии новичок. Когда речь заходила о прошлом партии, рассказ героя обрывался обычно в преддверии 1917 года, принесшего Троцкому его славу. Между тем до этого года жизнь Троцкого прошла не только вне рядов большевистской партии, но, более того, — в союзе с меньшевиками, которые теперь изображались, как самые заклятые враги большевиков.

Исключительно ядовитые споры между Лениным и Троцким в дооктябрьские годы характеризовали яростность любой марксистской полемики. Яростность эта была столь обычной для марксистов, что в сущности превратилась в особенность стиля; однако, что еще важнее, она выражала собой обычное для марксистов стремление, впервые продемонстрированное некогда самим Марксом, уничтожить своих оппонентов. Не составляло никакого труда выбрать все те уничтожающие эпитеты, которыми Троцкий и Ленин обменивались на протяжении многих лет. Все эти личные счеты давно были сведены на нет победой партии — той самой победой, которая положила начало созданию новых легендарных биографий. Но, поскольку эта победа положила начало также и немедленному расколу в правящей верхушке, минувшая очевидная враждебность и взаимные оскорбления двух нынешних вождей легко могли теперь быть преподнесены в свете, невыгодном для Троцкого. Это произошло сразу же после того, как его главная заслуга — гражданская война — отошла в прошлое.

В этих условиях все личные качества Троцкого, даже его действительные достоинства оборачивались против него. Его ораторский блеск, его талантливое и плодовитое перо, его полемическая неистощимость, его умозаключения, его неиссякаемая готовность выступать по любому вопросу, многие из которых были не по зубам даже ведущим партийным интеллектуалам — все это, естественно, выделяло его из той серой массы, в которую превратилось большевистское руководство буквально за несколько лет пребывания у власти. Все это в сочетании с его энергией, административным усердием, пунктуальностью, самоотверженностью руководителя, требовательностью к подчиненным — а он требовал от них качеств, ему, человеку исключительной силы, естественно присущих, — приводили к тому, что его непосредственные сотрудники и подчиненные чувствовали себя рядом с ним, мягко говоря, не вполне уютно.

Эта психологическая изоляция Троцкого вскоре приобрела специфическую политическую форму: в недрах партии происходило нечто столь элементарное, неизбежное, столь абсолютно очевидное, что неспособность большевистских лидеров заметить это порой кажется просто загадочной.

В начале апреля 1922 года Сталин был назначен генеральным секретарем партии; считалось, что генеральный секретарь — это простой исполнитель решений, принимаемых наверху. Предполагалось, что на посту генерального секретаря Сталин будет бороться с любой внутрипартийной оппозицией, как о том договорились на десятом съезде.

На самом же деле этот пост означал нечто неизмеримо более важное — распределение должностей, иными словами — контроль над личным составом партии, который целиком зависел от решений генерального секретаря.

Сосредоточение всех назначений в руках генерального секретаря само по себе усиливало централизацию, и без того присущую большевистской партии; какой-нибудь партийный чиновник в отдаленном районе считал очевидным, что своим назначением он обязан непосредственно решению Центра, то есть Сталину. В результате образовалась густая сеть местных и областных партийных секретарей, нити которой сходились в руках генерального секретаря в Москве. Это было, конечно, всего лишь логическим продолжением шедшего подспудно процесса, поскольку московский аппарат и без того руководил всем. Сеть партийных секретарей по всей стране была миниатюрным отражением повсеместной гегемонии партийного аппарата. В теории Политбюро должно было избираться съездом партии, но этот теоретический принцип всегда был не более чем фикцией. Со сталинских времен Политбюро все больше опиралось на партийных секретарей. Ведь формально только они могли назначать делегатов съезда.

Этот процесс, несмотря на его фундаментальную важность, никогда до конца не осознавался большевистской верхушкой, а в то время, вероятно, и самим Сталиным!

В том же апреле 1922 года, когда Сталин был назначен генеральным секретарем, Ленин сделал попытку назначить Троцкого заместителем председателя Совнаркома — видимо, в качестве противовеса; Троцкий отказался, вероятно, уязвленный тем, что ему предлагают быть всего лишь одним из многочисленных заместителей. Он заявил, что Ленин хочет сделать его просто номинальной фигурой, и это действительно так и было; всего лишь через несколько месяцев пребывания на посту генерального секретаря Сталин уже контролировал весь правительственный аппарат, то есть фактически захватил власть. Впрочем, этот решающий факт до поры до времени никем не осознавался. Во всяком случае Сталину все еще недоставало коренного атрибута власти — признания.

Отказ Троцкого от должности заместителя председателя Совнаркома означал практически, что он сам себя отстранил от всякой реальной деятельности; он избрал себе роль присяжного недовольного. Когда, например, летом того же года Ленин снова предложил назначить Троцкого своим заместителем, чтобы тог занялся борьбой с бюрократическими злоупотреблениями властью, Троцкий ограничился тривиальным возражением: причина злоупотреблений коренится-де в самой структуре партии. Ограничившись этим, он лишил себя возможности что-нибудь предпринять. Поскольку Ленин не мог справиться с этим сложным вопросом в одиночку, он принял психологически неизбежное решение — положиться на административные таланты Сталина!

Нечто похожее произошло и в истории с национальным вопросом, по которому Сталин, как грузин, считался в партии специалистом. В 1921 году Троцкий был против захвата Грузии, хотя потом оправдывал этот акт. Но в начале 1922 года Сталин, который был наркомом национальностей, запретил меньшевистскую партию в Грузии (в России она давно была запрещена). На сей раз Троцкий выступил в защиту грузинских меньшевиков — на том основании, что они «представляют» широкие слои населения, хотя было совершенно непонятно, почему Грузия, раз уж она все равно насильственно включена в советскую федерацию, должна быть исключением из правила.

Стоит присмотреться к поведению Троцкого по окончании гражданской войны, как становится очевидным, что, начав со страстной пропаганды большевистской дисциплины и авторитаризма как главного средства защиты революции, он незаметно. в течение одного года перешел к пропаганде абстрактных идеалов партии. Уже в конце 1922 года он превратился в защитника тех принципов, которые для партийного аппарата, находившегося в процессе превращения в организацию, стоящую над всякими принципами, имели лишь чисто маскировочный интерес. По мере того как партия под давлением реальности все более отходила от своих утопических мечтаний, Троцкий становился борцом за партийные идеалы против партии как таковой.

Только теперь Троцкий стал понимать, какие формы начинает принимать раскол в правительстве. Собственно, это был не столько раскол, сколько последовательная изоляция самого Троцкого. Режим становился все более отчетливо административным, параллельно конфликт между личностями превращался в борьбу между группировками в правящей верхушке. И тут обнаружился поразительный факт: у Троцкого не было своей группы. Он был знаменит — и совершенно бессилен.

Некоторые его взгляды пользовались популярностью; у него были сторонники. Но он оказался совершенно неспособным организовать их в эффективную силу внутри государственной структуры.

На первых порах это было далеко не очевидно. Троцкий еще мог высказывать свои взгляды; он еще был членом Политбюро, а Ленин еще пользовался безграничным авторитетом. Подлинные взаимоотношения, предопределенные складывавшейся партийной структурой, были пока скрыты. Беспомощный внутри этой структуры, Троцкий фактически полностью зависел от благосклонности Ленина. Но по мере того как состояние здоровья Ленина ухудшалось — в мае 1922 года он перенес первый удар, — звезда Троцкого начала клониться к закату.

Партийно-советский аппарат, быстро каменевший под сталинским руководством, приобретал собственную инерцию. Несомненно, Ленин имел в виду именно этот процесс, когда на одиннадцатом съезде партии в 1922 году обронил многозначительное сравнение, сказав, что на посту главы советского правительства он чувствует себя как шофер, вдруг увидевший, что его «машина вышла из-под контроля».

Троцкий приводит разговор с Лениным в начале декабря 1922 года. Частным, неофициальным образом Ленин снова предложил ему стать одним из его заместителей. Троцкий опять заявил, что все трудности порождены самим аппаратом, на что Ленин ответил: «О да, наш бюрократизм чудовищен», — и предложил, употребив слова, некогда сказанные самим Троцким, чтобы Троцкий «перетряхнул аппарат». Троцкий заметил, что он имел в виду не только советский аппарат, но и партийный, потому что вся беда в переплетении этих двух аппаратов и «взаимном прикрывании» разных «влиятельных групп, концентрирующихся вокруг иерархии партийных секретарей». Заканчивая разговор, Ленин сказал, что Троцкий, как ему кажется, хотел бы затеять войну против организационного бюро Центрального Комитета, то есть против канцелярии Сталина. Троцкий, «расхохотавшись от неожиданности», согласился с этим толкованием, и тогда Ленин предложил ему «блок» против «бюрократизма, в целом, и Оргбюро, в частности». Троцкий ответил изысканно вежливым согласием: «С хорошим человеком и хороший блок сколотить приятно».

К концу своей недолгой жизни Ленин был, несомненно, одержим проблемой «бюрократизма». Через несколько дней после этого разговора с ним случился второй удар; чуть позднее, 23 и 25 декабря, он изложил свои опасения в письме своим соратникам. Это было своего рода завещание; хотя юридически оно, конечно, не имело ни малейшей силы, ему придавалось большое значение в силу исключительного авторитета Ленина.

Завещание содержит краткий очерк основных проблем. В нем Ленин дает четкие характеристики шести человек, стоявших тогда во главе партии. В свете очевидной поляризации партии между Троцким и Сталиным главным пунктом завещания была ленинская оценка этих двух деятелей.

Ленин называл их «двумя самыми выдающимися лидерами нынешнего ЦК» и пригрозил, что конфликт между ними представляет роковую опасность. Троцкого он назвал более «способным» (много позже, когда этот документ был, наконец, опубликован, слово «способный» было во всех официальных советских изданиях заменено словом «хитрый») и заявил, что партия не должна припоминать ему его прежние антибольшевистские прегрешения. Он критиковал увлечение Троцкого «чисто административной стороной дела», его «излишнюю самоуверенность» и его «индивидуализм». Характеристика, которую Ленин дал Сталину, была краткой и довольно тривиальной: «Став генеральным секретарем, товарищ Сталин сосредоточил в своих руках непомерную власть; я не уверен, сумеет ли он всегда использовать эту власть с надлежащей предусмотрительностью».

Эта удивительно сдержанная критика была полторы недели спустя — 4 января 1923 года — дополнена довольно резкой припиской о грубости Сталина, нетерпимой на посту генерального секретаря; Ленин советовал партии заменить Сталина другим человеком. Он предостерегал, что в противном случае конфликт между Сталиным и Троцким еще более обострится.

Даже беглого взгляда достаточно, чтобы заметить содержащиеся в завещании противоречия; видимо, сознание Ленина было уже затуманено. Почему, в самом деле, он упомянул Сталина и Троцкого как двух самых выдающихся членов ЦК и противопоставил их друг другу? Совершенно очевидно, что речь шла не о личных талантах; это было продиктовано непомерной властью, которую захватил Сталин. Создается впечатление, что Ленин и сам не вполне мог переварить то, что произошло — превращение людей в «силы». Затемнение ленинского обычно ясного сознания проявилось также — несколько иронически — в его характеристике Бухарина, «любимца партии» и ее «выдающегося теоретика», который в то же время, однако, схоластичен и не вполне в ладах с диалектикой. С диалектикой — этой вершиной марксизма! Ее сутью!

Много лет спустя, развенчивая Бухарина, Сталин процитировал это замечание. Оно изумило его наивных слушателей: как мог крупнейший теоретик партии быть не в ладах с диалектикой?

В декабре 1922 г. смерть Ленина казалась неминуемой. В следующем месяце он не смог присутствовать на заседаниях Политбюро. По мере того как его присутствие перестало ощущаться, Троцкий начал обнаруживать, что ему противостоит совершенно неожиданная коалиция, против которой он был бессилен.

Разумеется, Сталину пришлось теперь просить Политбюро санкционировать ту власть, которой он уже обладал де-факто как генеральный секретарь; номинальная, «конституционная» власть, естественно, сохранялась за Политбюро. Сталин объединился с двумя ленинскими приспешниками — Зиновьевым и Каменевым. Это был предельно простой союз: он сводился всего лишь к договоренности всегда голосовать заодно.

Без Ленина Политбюро состояло из полудюжины человек; стоило еще хотя бы одному члену проголосовать вместе с тройкой, и она автоматически добивалась своего; поскольку другие не заключили между собой союза, никаких трудностей у тройки не было. Особая прелесть этого сговора состояла в том, что он оставался до поры до времени тайным — пока тройка не распалась изнутри!

Сговор был направлен, конечно, против Троцкого, которого по-прежнему считали самой выдающейся фигурой в партии после Ленина, опирающейся на значительную поддержку масс. Зиновьев был в сущности всего лишь оратором и агитатором; в ораторском искусстве он уступал только Троцкому и был кумиром бесчисленных массовых митингов. Он не отличался, однако, ни способностями, ни энергией; вдобавок, он был известен своим нерешительным, чтобы не сказать трусливым, поведением в трудные минуты. Каменев, человек довольно бесцветный, был женат на младшей сестре Троцкого Ольге; это был добросовестный и интеллигентный труженик, очень образованный и гораздо менее говорливый, чем Зиновьев. Он считался умеренным. Эта пара всегда составляла политический тандем, хорошо спаянный их взаимодополняющими качествами.

В тайном союзе тон задавал, на первый взгляд, Зиновьев; Каменев играл роль его соратника, а Сталин, поначалу, — младшего компаньона.

Троцкий проиграл после первых же ходов. В Политбюро у него не было преданных соратников; он мог действовать только убеждением, а тут его способности играли, увы, двойственную роль: когда искусные доводы неубедительны, они раздражают.

Самой любопытной психологической деталью всей этой истории было то, что Троцкий даже не подозревал о существовании тайного блока. Это свидетельствовало о том, что его уже начали вытеснять из центра власти. На протяжении 1923 года становилось все яснее, что Сталин распоряжается могущественным аппаратом, хотя даже тогда пристрастие большевистских интеллектуалов, прежде всего Троцкого, Зиновьева и Каменева, к теоретическим идеям приводило их к систематической недооценке роли этого аппарата. Бывший секретарь Сталина (Бажанов) вспоминает, как его удивляли умники вроде Зиновьева, которые могли не обращать внимания на такой очевидный факт, что все партийные руководители в стране назначались Сталиным.

Поскольку Троцкий не подозревал о существовании тайного сговора и не пытался сколотить собственную группу в Политбюро или на другом уровне, ему пришлось отстаивать свою позицию только с помощью дискуссий — дискуссий, проходивших к тому же в узком кругу, среди нескольких человек, правивших страной. И, поскольку его идеи исходили из более широкой и на данный момент нереальной перспективы мировой революции, у него не было никаких шансов кого бы то ни было убедить. Троцкому оставалось взывать к тройке, связанной тайным договором, убеждая ее согласиться с различными общими фразами: о внутрипартийной демократии и прочих высоких материях. Повлиять на ее поведение он был бессилен.

Не очень-то красноречивому Сталину было на диво легко в открытую атаковать Троцкого. В своих более или менее искренних речах и статьях Троцкий более или менее правдиво изображал ужасное положение страны; Сталин имел полную возможность обвинять его в пессимизме и пораженчестве. Он даже мог изобразить полную неспособность Троцкого к маневрированию, как свидетельство жажды власти! Отказ Троцкого стать одним из заместителей Ленина легко было представить, как доказательство его непомерных амбиций. Стоило какому-нибудь предложению Ленина (прикованный к постели, он все еще работал) разойтись со взглядами Троцкого, как Сталин и его союзники распускали в партийных кругах слухи, что Троцкий выступает против Ленина.

Между тем Ленин, хотя и очень больной, намеревался дать Сталину бой по национальному вопросу — в связи с его произволом в Грузии. 5 марта 1923 года Ленин обратился к Троцкому (впервые с декабря 1922 года, когда он предлагал ему союз). Троцкий увидел, что Ленин взбешен даже больше, чем он думал. Ленин сказал, что он готовит против Сталина «бомбу» на предстоящем в апреле двенадцатом съезде; он просил Троцкого ничего не говорить об этом и отказаться от любых «гнилых компромиссов». Вдобавок Каменев сообщил Троцкому, что из-за грубого обращения Сталина с Крупской (которая собирала некоторые данные по грузинскому вопросу) Ленин направил Сталину письмо, в котором «порывал все личные отношения с ним». Крупская сказала Каменеву, что Ленин собирается «сокрушить Сталина политически».

Когда Каменев 6 марта явился к Троцкому с предложением мира, Троцкий сказал, что его вполне удовлетворило бы включение в доклад Сталина съезду пункта о том, что партия выступает против отжившего «великорусского шовинизма», плюс извинение перед Крупской и обещание исправиться. И тогда все будет хорошо.

Сталин немедленно ухватился за это рыцарское предложение; он опасался серьезной открытой атаки со стороны Ленина. Но как раз в это время, за месяц до открытия съезда, с Лениным случился очередной удар; после этого он до самой смерти в январе 1924 года почти лишился речи и был полностью парализован.

Троцкий целиком полагался на Ленина; он думал, что, даже если Ленин умрет, он всегда сможет предать гласности его подлинные взгляды, использовав личные ленинские записки.

Сталин, однако, отметил, что, поскольку он выполняет требование Троцкого, незачем вообще докладывать съезду о каких-либо разногласиях. Не лучше ли предоставить Политбюро решить, в какой форме и когда об этих разногласиях сообщить?

Короче говоря, зачем бороться, когда можешь и без того выиграть?

Этот миротворческий ход оказался до того удачным, что взгляды Ленина на отношение к национальным меньшинствам в Советском Союзе оставались неизвестными вплоть до 1956 года. Политбюро уже обладало достаточной силой, чтобы скрыть от партии важные взгляды своего вождя даже при его жизни!

На самом съезде Сталин еще больше перехитрил Троцкого: он заявил, что именно Троцкий, как «самый популярный член ЦК», должен выступить с политическим докладом, с которым раньше всегда выступал Ленин. Троцкий отказался, поскольку это могло выглядеть так, будто он занял место Ленина, и предложил, чтобы доклад сделал Сталин — как генеральный секретарь, то есть как бы официально. В свою очередь Сталин сказал, что это может быть неправильно понято; разыгрывая скромника, он в конце концов заставил Троцкого отказаться от вполне приемлемого шага.

Сам съезд выглядел довольно демократично; делегаты еще не превратились в марионеток, Троцкий снова оказался героем дня: по всей стране партячейки, профсоюзы, рабочие и студенческие коллективы слали приветствия съезду, и почти каждое приветствие упоминало Ленина и Троцкого, пренебрегая всеми прочими. Каменев никогда не был заметной фигурой; репутация Зиновьева в провинции угасла, а Сталин был почти неизвестен вне партийных кругов.

Троцкий сыграл роковую роль в ликвидации всяких слухов о разногласиях между членами Политбюро: Ленина с его «бомбой» на съезде не было, Троцкий был надежно убран с дороги. Это, однако, не помешало тройке распространять слухи о нем самом, о его ненасытных амбициях, о его тайном, но несомненном желании стать Бонапартом.

На том же двенадцатом съезде был установлен культ Ленина, этот и поныне краеугольный камень советской ортодоксии. Первым его практическим приложением было устранение Троцкого. Позиция тройки на съезде была предельно проста: они все — скромные ученики Ленина; Троцкий же, этот новичок, полон личных амбиций. В результате почести, воздаваемые умирающему вождю, вылились в атаку против Троцкого. Ослабив его позиции, Сталин, Зиновьев и Каменев стали хозяевами съезда. Первый фактически контролировал всю партийную структуру, а двое других служили украшением витрины и провозглашали то, что нужно было провозгласить! Уже сам факт, что Сталин руководил всей партийной машиной, вызывал определенное расположение к нему; Зиновьев, авторитет которого быстро падал, оказался мишенью многих критических стрел, выпущенных на съезде. Рядом со Сталиным, этим «скромным слугой партии», даже Зиновьев проигрывал!

На этом съезде, где Троцкий впервые столкнулся с фракционной интригой, все было разыграно по ставшей затем традиционной схеме. Схема эта демонстрирует главные причины падения его авторитета — падения, которое в рамках партии было почти мгновенным и маскировалось только тем ореолом, которым Троцкий был устойчиво окружен в глазах широкой публики. Победители в этой партийной схватке управились с ним с необычайной легкостью; трудно им было лишь сохранить внешнее уважение.

Вопреки предостережению Ленина Троцкий пошел на «гнилой компромисс» со Сталиным: ему разрешили выступить с официальным докладом от Политбюро по основному государственному вопросу — о централизованном экономическом планировании. Его взгляды по этому вопросу представляют некоторый исторический интерес; он предлагал проекты, забегающие далеко вперед, и в существовавшей ситуации это только усиливало его изоляцию.

Троцкий пытался рассмотреть экономическое планирование на широком историческом фоне и поэтому стал разрабатывать проблему первоначального социалистического накопления; его идеи были столь недоступны аудитории, а нарисованная им перспектива — так сурова, что он отпугнул даже своих сторонников. В советских условиях первоначальное социалистическое накопление означало попросту эксплуатацию рабочих. С характерной для него прямотой Троцкий представил эту мысль в столь грубой форме, что аудитория похолодела; вдобавок его сложные интеллектуальные построения делали выводы совершенно невнятными. Массовой аудитории трудно было переварить такое, например, замечание: «Могут возникнуть ситуации, когда правительство вообще не будет платить вам жалованье или будет платить только половину, а второй половиной вы, рабочие, должны будете авансировать государство».

Главная мысль его доклада казалась устрашающей не только рабочим, но и крестьянам. Несложные размышления тотчас приводили к выводу, что эксплуатация рабочих означает также дальнейшую эксплуатацию крестьян с целью увеличения производства сельскохозяйственных продуктов для города.

Но что важнее всего, Троцкий привел в бешенство элиту, людей, которые практически управляли экономикой. Не составляло особого труда так изобразить недостатки, ошибки и беспомощность зачаточной советской экономики, чтобы общая картина, преподнесенная к тому же в виде широкой исторической схемы, базирующейся на некой философской концепции, выглядела абсолютно ужасной. Это взбесило администраторов, увидевших в словах Троцкого личный выпад, и в то же время укрепило всех в мысли, что Троцкий — законченный доктринер.

В итоге Троцкий сам способствовал своему поражению во фракционной борьбе, не сумев выступить достаточно демагогически; он разочаровал даже тех, кого он поддерживал. Он сам расчистил дорогу к своему устранению. Когда расширенный съездом Центральный Комитет снова избрал Сталина генеральным секретарем (это легко можно было предсказать, поскольку он контролировал выборы) — причем Троцкий, знавший настроения Ленина, даже не упомянул о возможности замены Сталина кем-нибудь другим, — Сталину не составило ни малейшего труда еще усилить влияние своего аппарата. Он начал теперь избавляться в центре и на местах от тех аппаратчиков, которые могли оказаться сторонниками Троцкого. По мере освобождения вакансий он заполнял их своими людьми; все это делалось без лишнего шума, и в каждом отдельном случае замена обосновывалась достоинствами нового кандидата. Еще Ленин постановил, что партийный стаж является важнейшим критерием; этот подход играл на руку партийным ветеранам, для которых Троцкий продолжал оставаться новичком.

То был переломный год, когда Сталин, доселе всего лишь влиятельный в партии человек, превратился в ее хозяина. Самым поразительным в истории краха Троцкого был контраст между множеством существовавших у него возможностей действия и его продолжавшейся пассивностью. Партия бурлила; люди все еще могли открыто выражать свое мнение. Когда 46 известных членов партии, многие из которых были сторонниками Троцкого, потребовали свободы слова внутри партии, Троцкий оказался невольно втянутым в эту историю. Но добровольно обязавшись не бороться с тройкой, он на всем протяжении «бунта 46» оставался в стороне и лишь увещевал обе стороны. Аппарат был теперь настолько силен, что тройка могла себе позволить весьма простой способ подавления недовольства 46-ти и критики самого Троцкого — признав их справедливость. В заявлении («Новый курс»), провозглашавшем возврат к внутрипартийной демократии, тройка попросту повторила требования 46-ти, а само заявление представила на подпись Троцкому. Он, разумеется, подписал: хотя он понимал всю цену этих бумажных обещаний, он не мог открыто об этом заявить. Его методы критики тройки сводились к изложению своих логических возражений перед неорганизованной аудиторией; в результате, когда он соглашался с тройкой на словах, он лишался возможности ее критиковать. Не имея организованной поддержки, он ничего не мог противопоставить тому факту, что тройка, заправлявшая аппаратом, могла признать что-либо на бумаге, а затем попросту не осуществлять этого на деле. Подписав «Новый курс», он очередной раз не использовал свое влияние публициста и оратора. Поскольку это заявление было представлено от имени Политбюро, членом которого он все еще был, он не мог выступить против него. Признав требование партийного единства, он лишил себя всякого тактического оружия в тот самый момент, когда это требование было использовано для его политического убийства.

К началу 1923 года все было кончено: Политбюро единогласно приняло резолюцию, в которой гарантировало выполнение всех требований Троцкого; он согласился подписать эту резолюцию, оговорив себе право включить в нее несколько примечаний, разъяснявших существо дела. В сложившихся условиях у тройки не было оснований не включить и его примечания!

Поворотным пунктом в карьере Троцкого был 1923 год, проложивший водораздел между Троцким — выдающимся государственным деятелем со славным прошлым (у которого, разумеется, могли быть разногласия с другими выдающимися руководителями) и Троцким — чужаком в партии. Его репутация была подорвана. И, поскольку это меняло весь характер большевистской политики, кампания против Троцкого была началом подавления всякой оппозиции вообще.

Все это переломное время Троцкий никак не мог выбраться из ослаблявшей его болезни. В конце года, когда беспрецедентно яростная кампания против него и его сторонников достигла апогея, состояние его здоровья еще более ухудшилось. Он был в состоянии полного истощения, его донимала непрекращавшаяся вялая лихорадка, его работоспособность даже и отдаленно не напоминала прежнюю, он потерял аппетит и непрерывно худел. То было странное сочетание крайнего нервного возбуждения и апатии. Когда доктора посоветовали ему отдохнуть в теплом климате Кавказской ривьеры, он ухватился за эту возможность. Решение было ответственным, поскольку на 16 января 1924 года была назначена тринадцатая партийная конференция, практически целиком посвященная его разгрому. Будь состояние здоровья Троцкого получше, он мог бы присутствовать на ней.

Но что-либо сделать было уже невозможно. Немногие его сторонники — Пятаков, Преображенский, В. Смирнов, Радек — пытались изложить свои соображения; огромное большинство, которое сумела сколотить тройка, реагировало с неслыханной злобой. Троцкий вместе с 46-ю был безоговорочно осужден, им было предъявлено обвинение с «мелкобуржуазном уклонении от ленинизма».

Троцкий, равнодушный и отчужденный, не стал дожидаться результатов; 18 января он отправился на юг; его поезд шел очень медленно; через несколько дней, когда поезд еще находился в Тифлисе, Троцкий получил от Сталина телеграмму о смерти Ленина.

Это известие, хотя и давно ожидавшееся, ошеломило его. Не говоря уже о личных чувствах, под ударом оказывалось его будущее: он всегда тешил себя надеждой, что поддержка Ленина поможет ему выскользнуть из сжимающегося кольца аппаратчиков. По свидетельству Крупской, «узнав о смерти (Ленина), Троцкий потерял сознание и целых два часа не приходил в себя».

Прежде всего предстояло решить, должен ли он возвращаться в Москву на похороны, которые были, несомненно, государственным событием исключительнейшей важности. Любители церемониала, большевики, конечно же, должны были устроить некий величественный спектакль, провожая в последний путь своего «отца-основателя». Но главное — со всей остротой вставал вопрос о наследовании.

Троцкий послал в Кремль шифрованную телеграмму; ему почти сразу же ответили, что, поскольку похороны произойдут раньше, чем он сможет вернуться, ему следует просто продолжать свой путь. На самом деле он легко мог поспеть: похороны были отложены. Но важно, от кого исходила информация: от Сталина! Еще более важно то, что говорил об этом инциденте позднее, в 1929 году, сам Троцкий: «Каким бы невероятным это ни показалось, меня обманули даже в отношении даты похорон. Конспираторы правильно предположили, что я и не подумаю проверить их сообщение». И это — после года нарастающего, разрушительного напряжения.

Ко всему равнодушный, сжигаемый лихорадкой, Троцкий оставался на тихих солнечных берегах Кавказа до самой весны.

В мае, вскоре после его возвращения в Москву, впервые всплыл вопрос о ленинском завещании. Теперь оно было для Троцкого его последней верительной грамотой. В нем, хотя и уклончиво, не впрямую, неоднозначно, все же предлагалась мера, которая в силу ленинского авторитета могла оказаться сокрушительной: устранение Сталина.

Завещание было зачитано Каменевым перед Центральным Комитетом на тринадцатом партийном съезде (в конце мая 1924 года). Эффект был ошеломляющий. Сталин, сидевший в президиуме, выглядел сгорбленным и подавленным; он явно хотел казаться безучастным, но лицо его ясно обнаруживало, что игра идет ва-банк.

Зиновьев и Каменев превзошли самих себя, защищая Сталина. Используя весь свой престиж и способности, они доказывали — преследуя, разумеется, свои скрытые цели, — что Сталин со времени смерти Ленина «исправился».

Завещание было сведено на нет.

Положение Троцкого было весьма затруднительным: он был той стороной, которая выигрывала в случае поражения Сталина. Ему не удалось найти нужной линии поведения; он отмалчивался; все, на что он оказался способен, — жестами и мимикой дать понять, что он, Троцкий, выше этого жалкого спектакля; к концу заседания он, казалось, сжался в комок от отвращения. В итоге, без единого слова протеста с его стороны, было принято решение — игнорировать завещание! Это означало, что оно вообще не будет опубликовано; такое пренебрежение ясно выраженной волей партийного божества в других обстоятельствах могло бы показаться непостижимым.

Тринадцатый съезд воспроизвел в более систематизированном виде все те обвинения против Троцкого, которые составляли главное содержание январской партийной конференции. Вот уже несколько месяцев Зиновьев домогался изгнания Троцкого; на сей раз он напал на него более ожесточенно, чем остальные. Он утверждал, что теперь партия должна быть сплоченнее, чем когда-либо, и что мир в партии невозможен, пока Троцкий не отречется от своих взглядов (это требование тогда прозвучало впервые). Троцкий, в очередной раз загнанный в угол, вынужден был принести себя в жертву на алтарь партийного единства. Его защитительная речь содержала те же напыщенные заверения в преданности партии, которые уже однажды стоили ему поражения в борьбе с тройкой. Более того, она опять была построена в форме обращения к широкой аудитории — все то же свидетельство его неспособности маневрировать в джунглях партийного аппарата:

«Никто из нас не хочет и не может быть прав вопреки партии. В конечном счете партия всегда права, потому что она является тем единственным историческим орудием, которым располагает рабочий класс для решения своих коренных задач.

Можно быть правым только вместе с партией и внутри нее, потому что история не дает нам иных способов реализовать свою правоту. Есть знаменитая английская поговорка: «Моя страна, права она или не права». С большим историческим основанием мы можем сказать: «Моя партия, права она или не права» — не права по отдельным, частным вопросам в отдельные моменты… Было бы абсурдным, даже неприличным выступать здесь с личными заявлениями, но я надеюсь, что, если дойдет до этого, я тоже буду не последним солдатом на последних большевистских баррикадах!»

Смысл этой речи очевиден: партия всегда права. Этот тезис выражает суть позиции Троцкого: не стремление к личной власти, а отождествление себя с Идеей до крайних пределов. Вот почему он не мог выступать против тех, кто ссылался на поддержку партии — независимо от того, во что эта партия превратилась.

Его заключительные слова: «не последний солдат» — сочетавшие патетику с самоуничижением, выдавали самую коренную причину его беспомощности.