Дикарь пригорюнился.
Канун зимы, осень. Поздняя, дождливая.
Низко-низко нависли над портом облака и туманы.
Они ползут, окутывая серым флером всю набережную, вросшие в бухты суда, баржи, маяк, брекватер, каждый тюк, каждую громаду угля, черепицы и клепок, – и все рисуется в неопределенных чертах, в дымке.
С моря подул ветер.
Злой, буйный, он рыщет, забираясь в трюмы к угольщикам, полежалыцикам, смольным, забираясь на газовую, где, скорчившись, жарят у трубки свою ветошь два-три тряпичника, в пакгаузы и в обжорку.
Он рыщет, отрывая слабо привязанные к набережной шлюпки, опрокидывая тюки и ящики.
– Осень, осень! – гудит, напевает ветер.
Мрачно глядит дикарь на темный горизонт над рейдом, на темную зыбь моря, на падающие с неба дождевые капли. И текут по его щекам слезы.
Бедный! Он плачет по теплу, по солнцу.
Скоро зачастят дожди. Море – его кормильца – вздует.
А там недалеко – зима. Занесут снега пристань, загудят метели, и покроется море сплошной льдиной.
Порт отрежет от всего мира.
И теперь уже в порту жутко. Пункт замер.
А давно ли?! – в жадные трюмы с утра до вечера с сотен барж, посредством диковинных плавучих элеваторов, – по конвейерам с эстакады, – из бесчисленного множества мешков, втаскиваемых наверх по «скалам» сносчиками-атлетами, сыпались неудержимыми реками, водопадами миллионы пудов золотого зерна – ржи и пшеницы.
Вокруг слышалась английская речь, слышались меткие словца, хохот, голоса удалых сносчиков, весовщиков, баб-мерщиц, мерщиков, стивадоров, форманов, визитировщиков и приказчиков.
Давно ли из целого ряда германских, французских, итальянских, английских и греческих пароходов, со звоном и грохотом, потрясающим всю гавань, выгружались чудовищные, тысячепудовые машины, железные котельные листы, прутья, глыбы каррара, наковальни, тяжелые водопроводные трубы?!
Жизнь била ключом.
Это был праздник рабочих сил, праздник труда. И этот праздник чувствовался всюду, на протяжении всей набережной, на всех гаванях, от пункта до «нефтяной», – на Угольной, Практической и Арбузной.
Уголь выгружался в сотнях тысяч пудов. Подъемные краны, лебедки и кадки еле поспевали справляться со всей этой массой.
Еле поспевала и черная армия угольщиков, снося всю эту массу в корзинах и на носилках на пристань.
Еле справлялись и с хлопком, прибывавшим каждый день из Александрии в тысячах кип.
А теперь!
Раз-два в неделю привезут хлопок да заглянет «джон» за хлебом.
Вечер. Тускло мигают в разных концах электрические шары, рассыпанные по пароходным снастям огоньки и глаза бортов – иллюминаторы.
На набережной ни души, тихо. Только бьет на море похоронным боем сигнальный колокол, слышны трещотка обходного стража да лай пса, мечущегося на цепи на угольном складе.
Дикарь идет на спуск.
Мимо проходят запоздавший боцман, «рвач» и приказчик.
– Барин, дайте на хату! (на ночлег) – шепчет дикарь, бросаясь от одного к другому.
Но все точно сговорились.
– Пшел, пшел, пьяница!…
Читатель! Если в темную, ненастную ночь вас остановит дикарь, пусть он даже будет пьян, и протянет вам руку, – не гоните его прочь.
И, если можете, уделите ему на хату, дабы, лежа в тепле на матраце, он мог уснуть и хотя на ночь забыть свою боль и горечь.