Несколько бесполезных соображений

Кармиггелт Симон

Из сборника «Сегодня хорошая погода» (1965)

 

 

Геррит

Поутру, когда я раздвинул гардины в спальне, день нагло осклабился мне навстречу, словно заросший щетиной детоубийца. Самое естественное было бы плюхнуться назад в постель, но всяческие дела требовали моего личного присутствия в других местах. Поэтому, преодолевая отвращение, я оделся и потащился из дому. Дождь сыпал мягко, но ощутимо, так некоторые люди портят воздух: не слышно, однако заметно. Незадавшийся, гнусный день, когда ухо надо держать востро, а не то пиши пропало.

В трамвае один пассажир сказал другому:

— Вчера по телевизору опять целый вечер показывали сплошную муру. Я его, как всегда, выключил. Нет, лучше ужи пялиться на собственную жену.

Второй мрачно кивнул. — Им бы побольше показывать чего-нибудь этакого, с девочками. А не одну болтовню. Вот именно — этакого с девочками.

Говоривший был флегматичный человек лет пятидесяти, и весь его вид говорил, что одной ногой он стоит в могиле, но целиком отправляться туда пока не расположен. Остаток пути я размышлял о том, что за «этакое с девочками» могло бы его развеселить. Не иначе как шуточки про тещу, вставные челюсти и отхожие места, да еще изложенные остряком, который для пущего веселья спустит с себя штаны.

Я вышел из трамвая и пересек улицу. По-прежнему накрапывал этот подлый дождик. У магазина женского белья, мечтательно углубившись в созерцание витрины, стоял средних лет мужчина в непомерно длинном пальто. Когда я с ним поравнялся, он со вздохом оторвал взгляд от выставки и уставился на меня глазами, полными ужаса.

— Чтоб я сдох! — вскрикнул он, хватаясь за сердце. Его качнуло из стороны в сторону.

— Вам нехорошо? — спросил я.

— Да нет, но мне надо очухаться, — ответил он. — Вам известно, что вы как две капли воды похожи на моего брата Геррита?

— О, — сказал я.

Ну что еще скажешь в подобной ситуации?

— Разрешите я еще погляжу? — спросил мужчина. — Ну да, точь-в-точь. Вылитый Геррит.

— Считайте, что теперь у вас два брата, — удачно сострил я.

Мужчина покачал головой:

— Нет. В прошлом месяце Геррит умер. Совершенно внезапно. И такой плохой конец. Попал под трамвай. Номер шестнадцать. Или нет, погодите, кажется, двадцать четвертый. А может, все же шестнадцатый?..

И он погрузился в размышления на эту тему.

Лично мне было бы все равно, какой номер трамвая. Трамвай есть трамвай, верно? Я порылся у себя в душе, пытаясь отыскать какое-нибудь емкое и содержательное выражение сочувствия. Но ничего подходящего не нашел.

— Все-таки шестнадцатый, — сказал человек с облегчением, будто разрешил сложную проблему. — Неосторожно перешел улицу. Был немного выпивши. Он вообще любил это дело, Геррит, я имею в виду. Но не злоупотреблял, знаете ли. А вот жену свою четыре раза до больницы доводил.

Я кивнул.

Чем больше он сообщал новых сведений, тем меньше я радовался, что похож на Геррита.

— Хотя должен сказать, — продолжал мужчина, — отсидевши последний раз, он немного поутих. Не то чтобы она свидетельствовала против него, нет. Она не больно-то и рвалась. Он, Геррит, был не так уж плох, понимаете. Скорее без царя в голове. Мол, не трожь-ка ты меня, дядя, а то схлопочешь. Он такой был, без руля и без ветрил. Прямо большой ребенок. И ему еще повезло, не больно-то долго сидел. Один раз четыре месяца, один раз — шесть, и еще этот год. Я вовсе не хочу сказать, что это хорошо. Но брат, знаете, есть брат. А когда он слышал слово «работать», его прямо в пот бросало. Эх, Геррит, Геррит. Вы вот сейчас стоите руки в карманы — ну вылитый он.

Я посмотрел на часы.

— К сожалению, мне пора.

Я снова поспешил через улицу. И даже крик той женщины не смог меня остановить. Перед трамваем номер шестнадцать.

 

День в Амстердаме

Однажды утром на Алберт-Кёйпстраат я втиснулся в трамвай следом за непомерно толстой благодушной особой с громадной хозяйственной сумкой, набитой покупками. Пожилой кондуктор явно не горел трудовым энтузиазмом, так украшающим жизнь, да и со знаменитым сочным юмором, который прославил амстердамских кондукторов на всю страну, у него, по всей видимости, было туго. Дама долго копалась в сумке, извлекла наконец кошелек, отсчитала сорок центов и по неловкости рассыпала всю оставшуюся мелочь по полу.

— Нет, вы только взгляните на меня, — сказала она кондуктору.

Тот посмотрел на нее с видом человека, которому все это совершенно безразлично.

Поскольку женщина была слишком толстой, чтобы нагнуться, я опустился на четвереньки и начал собирать содержимое ее кошелька, представленное денежными знаками самого разного достоинства.

— Сегодня у меня плохой день, — сообщила дама у меня над головой. — С утра разбила вдребезги самую красивую вазу, которая досталась мне еще от матери. Затем по рассеянности мужу в кофе бухнула соли. Надо было видеть, как он взбеленился после первого же глотка. Такого и в Судный день не услышишь. А теперь еще и это. Да, денек хуже некуда.

Кондуктор молчал.

Вид его по-прежнему выражал полное презрение к происходящему.

Трамвай остановился, и вошел высокий седой мужчина, который, понятно, не мог предполагать, что я ползаю под ногами.

— Осторожно, — сказал я, легонько хлопнув его по колену.

Тогда он меня разглядел и забрюзжал:

— Уже на полу в трамваях валяются.

— Я собираю деньги вот этой дамы, — объяснил я, тыча пальцем вверх.

— Я мог бы тебя пнуть как следует, — сказал мужчина.

Он точно был не в духе.

Я поднялся на ноги, так как собрал все пятнадцати-, десяти- и пятицентовики.

— У меня плохой день, — пожаловалась новому пассажиру толстая дама.

Он пожал плечами.

Лицо у него было такое, будто последние полвека у него случается по крайней мере триста шестьдесят пять плохих дней в году.

— Большое спасибо, менеер, — сказала толстая дама, — ради бога, извините.

— У каждого бывают плохие дни, — примирительно заметил я.

На сей раз кондуктор испустил глубокий вздох и проговорил с брезгливой миной:

— Да пройдите же наконец вперед.

У него тоже плохой день, сразу видно. Готов повторить еще раз: такое случается с каждым. Во всяком случае, почти с каждым. Некоторые просто не могут себе этого позволить.

Если, к примеру, генеральный директор Нидерландских железных дорог пустит под откос полсотни поездов, он вряд ли оправдается заявлением: «А у меня сегодня плохой день».

На это никто не клюнет.

Трудно также представить, что, вернувшись однажды с работы, хирург скажет жене: «Такая со мной утром ерунда приключилась. Зашил одного парня и только потом заметил, что оставил у него в животе ножницы. Пришлось опять распарывать. А днем женщине с аппендицитом отхватил большой палец на ноге, потому что никак не мог прийти в себя после первого случая. Ах, какой же у меня сегодня себя плохой день».

И это не пройдет.

Но людям обыкновенным иногда позволяется плохой день.

Вам, скажем, если, конечно, вы достаточно обыкновенный.

Или мне.

Вот прочтете этот рассказ и скажете:

— Чушь какая. У него наверняка был плохой день.

 

Стихотворение

Посвящается Т.

Самое прекрасное стихотворение пока не написано.

Это мотылек, порхающий перед сачком ретивого натуралиста.

Это клад, схороненный туманным осенним вечером на дне амстердамского канала. Его можно видеть, но коснуться нельзя.

Самое прекрасное стихотворение нашептывают тебе темные слепые глазницы окон предназначенной на снос улицы, где ты когда-то играл ребенком.

Оно писано немилосердным пером на лице старика.

Оно облаком ускользает по небу.

Недостижимое. Ненаписанное.

Самое прекрасное стихотворение выскакивает поутру из-под проворных босых ног отчаянно дерзкого мальчугана, который счастлив тем, что день начался.

Оно писано в морозном воздухе темными изгибами словно бы неживых ветвей.

Оно — в юношески чистом голосе гостиничной горничной, напевающей модный шлягер.

Оно хохочет в порыве ветра и таится в глубокой ночной тишине, оторваться от которой нет сил.

Оно смотрит на тебя сквозь прутья решетки печальными глазами молодой гориллы.

Неизбывно печальное.

Ненаписанное.

Самое прекрасное стихотворение.

Оно прелестной бесовинкой мелькнет во взгляде хрупкой пятнадцатилетней девушки, которая с легкостью командует своим сильным отцом. Оно вторгается телефонным звонком, несущим горькую весть. Оно в неловких словах письма, в котором пожилая женщина рассказывает мне о своем детстве: «…и всякий раз, когда мать хворала, мне приходилось звать соседку, но только позже я поняла, что она тогда напивалась пьяной, потому что отец нас бросил…»

Самое прекрасное стихотворение бормочет на своем тарабарском языке сумасшедший и шепчет в смертной тоске больной.

Оно в полных любви глазах уродливой буфетчицы, которая глядит на ребенка в коляске.

Оно пошаркивает в осторожной поступи старых, преданных супругов, которые, обнявшись, идут навстречу своему последнему часу.

Оно проходит мимо.

Ненаписанное.

Как всегда, в чернильнице оказывается слишком мало чернил. Перо бойко начинает писать, но очень скоро уже царапает белым по белому.

И птица пролетает мимо и на крыльях уносит его прочь — самое прекрасное стихотворение.

Наверное, в дальние теплые райские сады, где оно может зимовать вечно.

И манить к себе.

И ждать — с поистине ангельским терпением.

Ждать, что однажды кто-нибудь его все-таки напишет. Но, к счастью, этого не случится, ибо никому не дано воспарить так высоко.

 

Старость

Однажды в амстердамском кабачке старик, сидевший напротив меня, сказал:

— Теперешний директор нашего дома не такой уж и злыдень. Не то что предыдущий. С тем не разгуляешься. Попробуй только вернись поздно, да еще под мухой, он тебе, бывало, мигом мозги вправит. Посидишь недельки две дома. А то и месяц. Наказание у него такое было на все случаи жизни. А нынешний… Нет, не то чтобы ему все по душе. В доме, где живет одно старье, так не бывает. Просто на некоторые вещи он иной раз закрывает глаза.

Он отпил из своей рюмки малюсенький глоток, чтобы растянуть удовольствие.

— К примеру, есть там у нас один, — продолжал он, — неприметный. Вечно сидит дома. Ничего не говорит. Газеты читает. И лопает все, что ни подсунут. А с едой этой, знаете, вечная морока. Недавно подают нам морковь — совершенно непроваренную, камень, да и только, смотритель даже вызвал повара и спросил: «Интересно, о чем ты думал, когда варил эту морковь, — уж точно не о еде». Лишь этот тихоня — говорят, раньше он был хорошим портным, — сжевал все без единой жалобы. Такой уж у него характер. Но каждый год в один и тот же день он надевает свой лучший костюм и спозаранку уходит из дома, а часа в три- четыре ночи его совершенно в кусках привозят на такси обратно. Прежний директор на неделю сажал его под замок — тоже мне наказание, он ведь и так никуда не выходит. А новый директор — другое дело. Этот дознался, почему раз в год с ним случается такое. Это день смерти его жены. Сначала он идет на ее могилу. А потом пускается во все тяжкие. Денег у него полно, потому что он сидит дома и не курит, вот и получается, что все карманные деньги он сберегает до этого дня.

Старик снова отхлебнул глоток, и лицо его озарила невинная, младенческая улыбка.

— Со мной картина другая, — сказал он. — Я потребляю регулярно, к тому же меня повсюду угощают. Поэтому я вечно не успеваю пройти вовремя мимо привратника. В прошлую пятницу я опоздал на полчаса. Тогда мне ничего не сказали. Но позавчера я встретил здесь очень приятного человека. Коммерсант. По-моему, он что-то праздновал. Вот и угощал направо и налево. Рюмку за рюмкой заказывал. Только успевай пить. А после он потащил меня в другой кабак. Там мы продолжали в таком же духе, и все на его деньги. А время уже позднее. Ну, думаю, с привратником я уж точно сел в калошу, зато, конечно, красиво сел. Заведение наконец закрыли, этот человек со мной распрощался, и я побрел к дому. Вдруг дождь ка-ак хлынет — жуткое дело! А у меня даже пальто нет. Что делать? Дай, думаю, спрячусь в телефонную будку. Я и так здорово опоздал, не все ли теперь равно? Сижу в будке — десять минут, пятнадцать. Потом вдруг подъехали полицейские на машине и спрашивают: «Чего это ты тут расселся, папаша?» Я и отвечаю: «Промок я, дождь-то вон как хлещет». Ну они доставили меня прямиком домой. Привратник меня, конечно, отметил. Полтретьего было. И наклюкался я крепко. Поэтому меня в отдельную комнату положили. Есть у них специальная, для таких случаев, иначе всех перебудишь. Там я в конце концов и уснул, но проснулся ни свет ни заря от дикой жажды — ну хоть режься.

Он озабоченно покачал головой при этом воспоминании и продолжил:

— Вот я и решил: надо срочно смотаться выпить пивка, пока к директору не вызвали, потому что этак и умереть недолго. Ну и рванул. А к директору меня позвали только сегодня утром. «Куда это, — спрашивает, — ты вчера спозаранку бегал?» Я ему все и выложил как на духу. Жажда, говорю, замучила. Да и язык бы у меня не повернулся сказать, что я в церковь ходил. Я думал, он меня заставит в дому сидеть. Так нет. Сказал только: ты, мол, того, не очень этим увлекайся. И все — привет. Поэтому теперь я маленько поостерегусь. Уж следующую неделю обязательно нужно продержаться.

***

Светило солнце, и возле Эландсграхт я присел на скамейку рядом со стариком, который подобрал брошенную кем-то газету и начал ее перелистывать.

В полминуты управившись с этим занятием, он устало просил плоды журналистского усердия обратно на мостовую и не без презрения сказал:

— Так-так. Все это нам давным-давно известно.

Одет он был бедно, но уж чем мог по праву гордиться — так это густыми белоснежными волосами, которые под лучами солнца ореолом серебрились вокруг его головы.

Он медленно сунул дрожащую руку в карман брюк, извлек оттуда жестяную коробочку, набитую сигаретными окурками, и после долгих колебаний выбрал один. В эту минуту он был похож на ребенка, который никак не решит, какую конфету взять из вазочки.

Пока он убирал коробочку, к нашей скамейке подковыляла худая старуха и, тяжело вздохнув, села по другую сторону от меня.

Мужчина безуспешно обшаривал карманы в поисках спичек.

Я предложил ему свои.

Он жадно затянулся окурком и надолго зашелся лающим кашлем. Когда его наконец отпустило, он вернул мне спички и сказал извиняющимся тоном:

— Вот что значит старость. Девяносто один год.

— Да-а, — кивнул я, пытаясь вложить в это слово все свое почтение. В чем он, похоже, абсолютно не нуждался. Он вновь присовокупил потухший окурок к своей коллекции и сказал:

— Я бы с вами поделился.

На миг я почему-то решил, что он имеет в виду окурки, и переспросил:

— Чем поделились?

— Да этими годами, — ответил он. — На что они мне сдались? Я один. Живу в дрянной меблирашке, и на том спасибо. Ведь за душой-то ни гроша.

Он выпрямился, словно собираясь сделать важное официальное заявление:

— А еще эти доктора. Прямо из кожи вон лезут, пичкают нашего брата таблетками, порошками да уколами, чтоб мы состарились побыстрее. Хорошенькое дельце. И главное — совершенно бесплатно. Шляпы долой. Сдохнуть они тебе не позволят. Но когда мы в конце концов становимся дряхлыми сморчками, все ума не приложат, что с нами делать.

И он сделал рукой приглашающий жест, будто говоря: теперь твоя очередь.

Но я смог только кивнуть в ответ.

Усталая женщина, сидевшая по другую сторону от меня, до сих пор молчала и смотрела прямо перед собой.

А сейчас сказала:

— Я по-прежнему живу в своей квартире.

— Вот как.

Она кивнула.

— Одна. Муж давным-давно умер. Дети выросли.

Она помолчала.

Затем проговорила с жутковатой усмешкой:

— Да. Дети выросли. Я их редко вижу. Они сказали: «Мама, ты всю жизнь заботилась о нас. Теперь в этом нет нужды. Ты наконец-то можешь позаботиться и о самой себе».

 

Нагота

В то утро я вышел на улицу, смутно ощущая, что со мной не все в порядке. Но что именно, никак не мог понять. Когда же я очутился перед витриной книжного магазина и увидел в ней свое отражение, то мои опасения подтвердились: оказывается, я забыл надеть галстук. Чтобы исправить это упущение, пришлось немедля повернуть домой.

Потому что без галстука я чувствую себя прямо-таки раздетым.

А те времена, когда моя нагота являла собой прелестное, зрелище отошли в область преданий, чтобы не соврать, пятьдесят с лишним лет назад. Мне тогда было около года, и все спешили посмотреть, как меня купали.

Так по крайней мере рассказывает моя мама. До сих пор, при каждом удобном случае.

— Он был таким чудным, пухленьким, мы его даже медвежонком прозвали, — обязательно добавляет она.

И когда, значит, меня купали, все сбегались посмотреть. А сразу после купания, вероятно для удовольствия зрительской аудитории, моя дорогая бабушка поворачивала меня так, чтобы все желающие могли лицезреть мою аппетитную попку.

Все это было на самом деле.

А я ничего не помню.

И нахожу этот рассказ не вполне приличным. На мой взгляд, ему недостает деликатности. Почем я знаю, кто там толпился вокруг? Знать не знаю. А между тем делали со мной все, что хотели.

— Нет, вы только посмотрите, какая у него спинка!

И меня поворачивали. Голого. И беспомощного. Потому что от роду мне было меньше года, и я, конечно же, не мог сказать: «Шли бы вы отсюда!» или «Дайте мне брюки».

Такого быть не могло, ибо говорить я не умел. Явись кто-нибудь сейчас поглазеть, как я принимаю ванну, я его мигом выставлю. Правда, желающих пока не находилось. И говорю я об этом так, для красного словца.

Но тогда, полвека тому назад, пухлый и голый, я сидел в ванне, окруженный совершенно незнакомыми людьми и полностью лишенный права на самоопределение.

Сейчас вы, конечно же, можете заметить: «Да не бери в голову. Пятьдесят один год прошел».

Не такой уж это долгий срок, доложу я вам. Люди нынче доживают до глубокой старости, а поэтому свидетели моих купаний наверняка до сих пор бродят по свету. Но кто именно? Если б знать точно, то это еще можно пережить. А так ведь блуждаешь в потемках.

У меня есть приятель, по профессии комик. Выступает в концертных залах. Вот и недавно где-то в провинции он стоял на сцене и отпускал свои железобетонные остроты.

Зал просто скисал от смеха.

Но в первом ряду сидела приятная седая дама, которая не кисла от смеха вместе со всеми, а следила за его выступлением с задумчивой снисходительной улыбкой. По окончании она зашла к нему в гримерную и сказала:

— Я давняя подруга твоей матери и отлично помню, каким крепышом ты был, а уж когда тебя купали…

Ну как вам это нравится!

Весь вечер она сидела и думала исключительно о его прелестном детском тельце, тогда как он стоически вымучивал одну шутку за другой. Но против подобной улыбки, навеянной воспоминанием, бессилен любой, пусть даже самый искушенный, комик.

Поэтому…

Знаете, это, конечно, не мучит меня всякую ночь, но когда я иду по городу и какая-нибудь пожилая дама, совсем незнакомая мне, вдруг приветливо кивнет, я не думаю: «Наверное, читательница». Вовсе нет, я думаю: «Она явно стояла возле ванночки. И была тогда прелестной девушкой шестнадцати лет». И вот, представляя, как меня поворачивают, дабы продемонстрировать попку, я до сих пор испытываю неподдельное смущение.

 

Гений

Это маленькое кафе находилось на оживленном перекрестке в одном из новых районов Амстердама.

В зале был всего лишь один клиент: аккуратный старичок с пустой рюмкой. Я сделал заказ и добавил:

— И папаше чего-нибудь.

— С него одной хватит! — крикнул мне бармен. Старик улыбнулся мне и по-военному отдал честь, коснувшись пальцами старчески ломкого виска. Потом поднялся, подошел ко мне и спросил:

— Как вы относитесь к чудесной двухфунтовой копченой колбасе?

— Положительно, — ответил я.

— Все удовольствие стоит двадцать пять центов, а разыгрывать ее будут в субботу, — сказал он.

Я выложил на стойку двадцать пять центов, а он дал мне кусочек картона, где чернилами была выведена цифра 79.

— Ваш игровой номер, — объяснил он.

Потом спрятал монету, нахлобучил видавшую виды шляпу и покинул кафе с любезным:

— Всего доброго, господа.

Из окна я видел, как он открыл замок на старом велоси-1еДе. После чего исчез из виду, ведя за руль свое транспортное средство.

— Сколько ему? — спросил я.

— Восемьдесят шесть.

— И все еще ездит на велосипеде?

Бармен отрицательно покачал головой.

— Нет, но ему надо перейти улицу с очень оживленным движением. А по его теории, человека с велосипедом заметить легче, чем без велосипеда. Вот так. На той стороне он опять оставляет велосипед на стоянке, а на следующее утро опять идет с ним через улицу.

Поразмыслив, я согласился:

— И впрямь не лишено смысла.

— Да уж, он в полном порядке, — ответил бармен. — Возьмите хоть эту лотерею. Все организовал он сам. Думаю, только здесь он за неделю продает сотню билетов. А это уже двадцать пять гульденов. Ну а к субботнему вечеру ему нужно закупить всего лишь одну колбасу. Прикиньте сами.

Я быстро посчитал в уме.

Прибыльная колбаса, ничего не скажешь.

— Розыгрыш проводит он сам, и тоже очень хитро, — продолжал бармен. — Если какой-нибудь клиент вдруг заявит: «Я у вас без конца покупаю билеты, а так ничего и не выиграл», то голову можно дать на отсечение, что в эту субботу колбаса наверняка достанется ему. Старикан сам определяет, кому выигрывать. Здорово, правда? В итоге клиент еще на пару месяцев в его руках.

Я кивнул и высказал предположение:

— Он что, раньше в торговле работал?

— Нет, служил в военном флоте. Оттуда и пенсию получает. Черт знает с каких пор. Они на него крепко поистратились.

Внезапно я различил старика на той стороне улицы. Он поставил велосипед на стоянку и пошел прочь.

— Теперь ему до самого дома не нужно переходить улиц, — сказал бармен.

Я попросил еще раз наполнить рюмку и тут вспомнил:

— Я предложил ему выпить за мой счет, но не заметил, чтобы он пил.

— Старик и тут хитер, — кивнул бармен. — Знаете, как он поступает? Старый-то он старый, но вполне еще крепкий, и его практически все угощают. Но он никогда не пьет за день больше двух рюмок. А все остальные я записываю на его счет.

Он заглянул в блокнот за кассой и подытожил: — Значит, так, вместе с вашей у него их набирается сто шестьдесят семь.

 

Супружество

Амстердам — прекрасный город для встреч и прощаний. Если вы читаете в газете мои заметки, то знаете, что время от времени мы с женой ездим в деревню, где у меня есть комната с пишущей машинкой, но без телефона, а значит, там можно без помех работать с неослабным бухгалтерским рвением, поскольку я недостижим.

Все это, конечно, очень хорошо.

Но в связи с бесконечными переездами туда и обратно, обратно и опять туда возникает одна щекотливая проблема. Проблема свойства весьма интимного, поскольку мне придется ввести вас в нашу спальню. Но, в конце концов, все мы взрослые люди, поэтому вперед, друзья, и да сгинут всякие табу от литературы.

Для начала я обязан изложить вам кое-какие факты, при ознакомлении с которыми вы наверняка раздраженно подумаете: мне-то какое до этого дело?

Но постарайтесь переступить через себя, иначе от вас ускользнет суть проблемы.

Итак, обычно я сплю до того крепко, что можно запросто палить у меня над ухом из пушки, все равно не проснусь. У жены со сном тоже полный порядок, но она имеет странную привычку есть по ночам фрукты. Рядом с кроватью она ставит огромное блюдо, которое к утру обязательно пустеет. Во время еды она практически не просыпается и справляется со всем этим примерно за час, пребывая в состоянии полудремы.

Нуте-с, вот вам преамбула необходимая для ознакомления с проблемой. Кстати, не мешало бы упомянуть еще одну подробность. Моя жена до крайности любит солнце, тогда как я не отношу себя к числу особых поклонников этого небесного светила, а предпочитаю, скорее, осеннюю погоду.

В нашем амстердамском доме солнца не бывает никогда. Моя кровать — я предупредил, мой рассказ совершенно интимного характера — справа, рядом с телефоном, а кровать моей супруги — слева. Но в деревне правую занимает она, а я — левую, потому что в комнате много солнца, которое сначала добирается до нее, а она любит просыпаться, купаясь в его лучах. Я вижу, вам пока невдомек, в чем же суть проблемы.

Но вспомните о блюде с фруктами, которые она подъедает за ночь. Когда мы в деревне, она — по амстердамской привычке — тянется за яблоком, грушей или виноградом левой рукой, так как в своем сомнамбулическом состоянии не сознает, где мы сейчас находимся.

И натыкается ее ищущая рука не на блюдо, а на мою голову, которая продолжает безмятежно спать.

Некоторое время она ощупывает сей предмет — так рассказывает она сама, — и мало-помалу ее охватывает удивление.

Что это, дыня?

Или кокосовый орех?

Мой нос вполне может сойти за клубнику, только эта клубника почему-то никак не отдирается от блюда.

Пока она долго шарит по моему лицу, ее сумеречное сознание начинает потихоньку пробуждаться.

До конца она так и не просыпается, но уже соображает, где мы находимся, и понимает, что блюдо с фруктами располагается по правую руку. Через парочку ночей она осваивается с переменой, но, как только ей это удается, мы возвращаемся в Амстердам, где я опять лежу справа, а она слева, — в результате кропотливое исследование моего черепа возобновляется.

А едва она снова переучится на левую руку, мы уезжаем в деревню, и опять начинается неразбериха.

Выхода нет. Но теперь вы поймете, как я рад, что не сплю с открытыми глазами.

Потому что глаз очень даже легко принять на ощупь за виноградину. А у нее сильные руки.

Что такое душевный покой?

Сейчас я вам объясню.

Сказать, что у моей жены роскошный гардероб, было бы явным преувеличением. Множество женщин имеют обыкновение регулярно сообщать своим мужьям: «Мне нечего надеть». Нового, имеется в виду.

С моей женой дело обстоит совсем иначе. На протяжении многих лет она собиралась купить что-нибудь из одежды. Платье, например. Или костюм. Но всякий раз, когда это намерение должно было осуществиться, деньги иссякали. Причин тому всегда находилось предостаточно. Одна из них — мой не вполне размеренный образ жизни. Вдобавок деньги всегда кончались именно тогда, когда в почтовом ящике появлялась бумажка, извещавшая, что пора платить налоги.

За реактивные истребители.

И автострады.

Посему моя жена годами ходила в нарядах, которые — так, кажется, принято говорить у женщин — «подчеркивали ее личные достоинства».

И она носила их терпеливо, даже более чем терпеливо.

Но женщина всегда остается женщиной. Это понимаю даже я.

А женщина хотя бы однажды хочет надеть что-то новое.

И это я тоже понимаю.

Вот почему последний раз, когда мы собирались на отдых в Италию, я заставил ее купить несколько отрезов. А юфрау Гозен, весьма искусная в швейном деле, превратила их в красивые летние платья.

В итоге жена отбыла в путешествие с полностью обновленным гардеробом в чемодане.

И в солнечной Италии каждый божий день щеголяла в новом туалете.

И, судя по всему, это доставляло ей удовольствие.

Прекрасно, но как-то раз ей пришлось отправиться в город без меня, потому что я сел работать. Мы договорились встретиться в половине шестого на одной симпатичной станции.

Когда я приехал, она уже была там, облаченная в одно из творений юфрау Гозен.

Я сел рядом с нею и спросил:

— Ну как дела?

Она серьезно посмотрела на меня.

— Можно я тебе кое-что расскажу?

Расскажи, — ответил я.

— У меня появился поклонник, — сообщила она.

— Поздравляю! — воскликнул я.

Ибо женщина есть женщина, а поклонник — поклонник.

— Я сидела на скамейке в парке и листала путеводитель по Риму, — продолжала она. — И тут мимо прошел мужчина. И вовсе не пижон из тех, что охотятся за денежками богатых вдов. Нет, обыкновенный мужчина. Лет пятидесяти. Он посмотрел на меня. И пошел дальше. Потом вернулся. И снова посмотрел. И опять ушел. И опять вернулся. И опять посмотрел.

Она тоже посмотрела на меня и добавила:

— Это и был поклонник.

— Да, это был поклонник, — согласился я. И спросил: — А что ты подумала в тот момент?

— Я подумала: юфрау Гозен действительно прекрасная портниха, — ответила она с обезоруживающей серьезностью.

Вот что такое душевный покой.

 

Проклятие

Только я сегодня поутру открыл глаза, как стакан апельсинового сока, протянутый женой, без всякой видимой причины вылился мне за пазуху. В ванной, опять же без видимой причины, я задел лезвием ухо; кровь так и хлынула по щеке, и унять ее оказалось весьма непросто. Моя неверная еще рука не удержала флакон лосьона, и он тут же разлетелся вдребезги от соприкосновения с раковиной, затем меня подвело не вполне проснувшееся сознание: я перепутал тюбики — ведь они так похожи — и попробовал чистить зубы жениным кремом для рук. Поэтому во время завтрака во рту у меня был совершенно омерзительный вкус, как если бы я сжевал дохлую мышь. Наконец, когда я с грехом пополам оделся и умылся, опять же без всякой видимой причины лопнул шнурок на ботинке. Потом я выпил прописанное врачом лекарство, а коробочка, разумеется, выскользнула у меня из рук, так что минут десять я елозил по комнате на четвереньках, собирая рассыпанные таблетки. Когда коробочка была наполнена и благополучно водворена в ящик, я опять разделся и лег в постель.

Ибо продолжать день, который начался подобным образом, я не рискую. Я знаю точно, что произойдет, если я выйду на улицу. Я отправлюсь на остановку шестнадцатого трамвая и увижу, что он только отъехал. Пока я буду ждать следующего, какой-нибудь прохожий углом своего чемодана изо всех сил двинет меня по щиколотке, и, сколько бы он ни извинялся, весь оставшийся день нога будет жутким образом ныть и саднить. Потом хлынет дождь, а плаща у меня, естественно, не окажется, поэтому я понесусь галопом домой, надену плащ и снова — на остановку. Дождь по этому случаю моментально прекратится, и станет душно, я сниму плащ и повешу его на руку.

Не пройдет и часа, как я на шестнадцатом трамвае доберусь до тихой кофейни, где намереваюсь поработать, и только тут обнаружу, что не взял с собой ни ручки, ни блокнота. Тем же шестнадцатым трамваем я отправлюсь в обратный путь, причем мысль о злополучной закономерности событий уже начнет меня тревожить. По дороге до меня дойдет, что в тихой кофейне я забыл свой плащ.

Потом я поднимусь по лестнице, положу в карман ручку и полистаю блокнот, надев при этом очки, так как без них абсолютно не в состоянии прочесть ни слова.

И тут раздастся звонок.

Я приоткрою окно и выгляну — на всякий случай, поскольку меня без конца донимают совершенно неизвестные алкоголики, которым негде убить вечер, дамочки, жаждущие обратить меня во что-то, и субъекты, у которых почему-то плохо с чтением дверных табличек, и они трезвонят куда ни попадя.

Я выгляну в окно, и внизу непременно окажется некто из этих трех категорий, а мои очки соскользнут с носа и шваркнутся о булыжники мостовой, после чего по крайней мере неделю я буду не способен ни читать, ни писать.

Все это обязательно произойдет, если для собственной же безопасности я не останусь в постели.

И я остаюсь.

У меня такая работа, что ее можно делать и лежа в постели.

В этом она сродни древнейшей в мире профессии.

И потом…

Позвольте мне, прежде чем вы уляжетесь спать, ознакомить вас с мыслью одного немецкого философа. Он жил в восемнадцатом веке, а посему вы не рассердитесь, ибо с Гитлером у него нет ничего общего.

Запись в его дневнике: «Иногда по восемь суток я не покидаю своего дома и с большим наслаждением читаю. Но если я подвергнусь домашнему аресту на такой же срок, то, вероятно, заболею».

Может быть, именно в этих строках и заключена глубинная сущность понятия «свобода».

 

В Гааге

До Харлема я занимал в гаагском поезде один целое купе. Потом напротив меня расположилась молоденькая мама с сынишкой. Светловолосый мальчуган лет четырех имел при себе игрушечного медведя и, как вскоре выяснилось, леденцы. Некоторое время он испытующе смотрел на меня, а затем сообщил:

— Я еду к бабушке в Гаагу. Ночевать.

Всегда я удивляюсь как подарку, когда при виде меня ребенок не разражается рыданиями, а заговаривает со мной.

— Вот и отлично, — сказал я.

Он кивнул с широкой, удовлетворенной улыбкой, обозначившей на его щеках две ямочки. Это было веселое, непосредственное создание, и у матери хватало здравого смысла не одергивать его. Улыбаясь, она предоставляла ему полную свободу действий.

— Ты тоже едешь в Гаагу? — спросил он.

— Да, — ответил я.

— Тоже к бабушке?

— Нет, к маме.

— И к папе?

— Нет.

— Почему — нет?

— Потому что мой папа давно умер.

— Его застрелили? — поинтересовался он.

— Слава богу, нет, — сказал я, — он просто умер.

Внезапно он бросился к окну и в восторге закричал:

— Будозер!

Мы проезжали мимо котлована, где вгрызался в землю огромный бульдозер.

— Дома у меня тоже есть будозер, — с гордостью сообщил он. И посмотрел на меня. — Леденец хочешь?

— Я не ем леденцов, — сказал я, — но от внука слыхал, что это очень вкусно.

Он положил в рот леденец. До того огромный, что малыш полностью лишился возможности продолжать беседу. Поезд остановился, в наше купе вошел средних лет мужчина и сел рядом со мной. Мальчуган справился с леденцом и критически оглядел нового пассажира. Потом с некоторым сочувствием в голосе заметил мне:

— Теперь до самой Гааги тебе придется сидеть рядом с этим дядей.

Мужчина, шелестевший утренней газетой, вздрогнул от неожиданности и сказал:

— Я с удовольствием посижу с твоим папой.

У спортсменов это называется «удар мимо ворот», но, возможно, мужчина ошибся на целое поколение просто потому, что плохо видел и носил очки.

— Почему ты с удовольствием посидишь с моим папой? — спросил парнишка.

— Ну, потому что мне приятно, — сказал мужчина.

— Ты что, знаешь моего папу?

— Нет, не знаю.

Даже на международных конференциях люди не проявляют такого полнейшего непонимания.

— Посмотри, еще один будозер, — сказал я.

По счастливой случайности мы снова проезжали мимо котлована, на краю которого возвышалась эта громадина. Мальчуган долго смотрел в окно. Потом спросил:

— В Гааге ты поедешь на трамвае или на такси?

— Пойду пешком, — ответил я.

— А ты пойдешь по маленькой дорожке под мостиком? — спросил он чуть ли не с надеждой.

— Да, — кивнул я, потому что не хотел отбирать у него этот мостик.

— Мы там поедем на трамвае, — объяснил он. — Когда увидишь меня в окне, помаши, ладно?

Я обещал. В Гааге он помог поезду остановиться, изо всех сил тормозя правой ногой. На перроне его мама пошла купить цветы. Когда я спускался по лестнице, он окликнул меня. Широко улыбаясь и прижимая к груди медведя, он сидел на корточках за прутьями решетки и махал мне вслед. Я тоже с улыбкой оборачивался и махал в ответ до тех пор, пока не прошел через контроль. День начался хорошо, У меня появился друг.

 

Сегодня хорошая погода?

Посвящается М.

Самое замечательное в писательском ремесле то, что ему невозможно научиться.

Можно научиться самым мастерским образом очистить селедку или обстругать доску.

Но не родился еще писатель, который, довольно потирая руки, встанет из-за рабочего стола и скажет жене: «Полный порядок, Мари, я только что добил специальную литературу, теперь я умею писать».

Но если вопреки ожиданиям он все-таки родился, то я не рискну совать руку в полымя его прозы.

Нет, научиться писать невозможно.

Это вечная проба пера: может, сегодня получится? — вечная надежда на удачу. И сколько блаженства в этих муках. Только представить себе, что в один прекрасный день вдруг сядешь и начнешь писать так же легко и просто, как чистят селедку или стругают доску. Вот был бы ужас. Ведь тогда тебе уготована пустыня иссушающей душу тоски. Ты навсегда распростишься с той полной опасности, прекрасно-отвратительной и отвратительно-прекрасной формой жизни, какой является писательство. В совершенстве владея профессией, ты будешь пописывать одной левой и уныло влачить это тяжкое бремя до конца дней своих.

Такого я не хочу.

Нет, чудо писательской профессии в невозможности достичь совершенства, ибо лишь тогда обеспечена тебе необозримая череда светлых, сумрачных и черных дней, пресечь которую дано лишь смерти.

Проба пера, и не более. Проба пера: может, получится?

А иногда, когда тебе кажется, что вот наконец получилось, испытывать ни с чем не сравнимое счастье. Но зачастую, как выясняется впоследствии, ты радовался напрасно, не получилось у тебя ровным счетом ничего. А значит, запущенная тобою красавица ракета в цель не попала, и все твои восторги были преждевременны.

Но и в этом есть свой смысл.

На этом держится ветер.

Вечный ветер сладко-горького сомнения.

Один пожилой коллега как-то говорил мне:

— Иногда среди ночи я просыпаюсь и с ужасом думаю: завтра утром я позабуду все слова. И больше их не вспомню. При этой мысли меня прошибает холодный пот.

Таково отчаяние, темная сторона счастья.

И тем не менее стоит попробовать еще раз.

Бывают дни, когда перо- не желает сдвинуться с места. Что хочешь, то и делай: не желает, и все. Но если ты, невзирая ни на что, упрямо продолжаешь свои отчаянные попытки, перо внезапно возвращается к жизни и заводит хоровод слов, на который ты смотришь с восторгом, как ребенок на ветряную мельницу.

Видишь? Все опять пошло на лад.

Здесь нет ни капли той уверенности, с какой очищают селедку или стругают доску. Ни капли. Выкинь это из головы. Здесь тебя всегда подстерегают тернии или розы.

И это тоже прекрасно.

Это наполняет твои дни страхом, радостью, надеждой, Усилием и вдохновением.

Спокойствие обманчиво.

Взрыв может произойти в любую минуту. Но не исключено, что это будет трубный глас. Есть и такая вероятность. Единственное, что от тебя требуется, когда ты пишешь, — максимум стараний и минимум посторонних мыслей. Честно дари сомнению его толику огня. И согревай рукою перо. И не слишком отчаивайся, читая книги, которые написаны столь нечеловечески прекрасно, что тебе остается лишь сказать: «Дайте мне лечь. Я хочу умереть».

Дай бог памяти, кто же из художников сказал: «Когда я вижу Рубенса, мне хочется взяться за кисть, а когда вижу Рембрандта, мне хочется бросить живопись навсегда».

Поэтому дни, когда идешь смотреть Рембрандта, нужно строго отделять от других. Сделай это в отпуске, когда твое перо отдыхает. Вернее, должно отдыхать. Хотя уже спустя четыре дня жена говорит мне: «Ради всего святого, садись писать. Ты же вконец извелся».

И я сажусь. Чтобы проверить, захочет ли писать мое перо. Ведь кто его разберет.

И в этом чудо моей профессии. Каждое утро я берусь за перо и ищу ответ на вопрос: «Сегодня хорошая погода?»