Последствия
В тот вечер, ожидая последнего автобуса на Арнем, мы сидели в таком, знаете, современном, построенном на скудные муниципальные средства здании автовокзала. Сидели и или дрянной, жидковатый кофе, поданный изможденной женщиной, которой даже в столь поздний час приходилось работать, так как что-то у нее в жизни, видимо, не сложилось. Наверно, виной всему какой-нибудь парень — скрылся в неизвестном направлении, оставив ее с ребенком на руках, подумалось мне. Шофер — он-то и должен был ехать с последним автобусом — заговаривал с ней о разных разностях, а ей до них и дела не было, она явно мечтала лишь об одном: погрузиться в расслабляющий сон без сновидений.
В углу у окна сидели трое турок и молчали себе по-турецки. Эти ничего не пили. Они находились здесь только потому, что в зале было сухо и тепло, а крыша над головой не стоила ни гроша.
У дальнего конца буфетной стойки за кружкой светлого пива с осевшей пеной стоял тощий как щепка парень, одетый во все черное. Вид у него был мрачно-задумчивый, суливший недоброе. И все-таки он был не чета студенту Раскольникову, всецело поглощенному разработкой плана убийства, которое приведет его к гибели, потому что он не принял в расчет собственную совесть. Для подобных замыслов парень был чересчур простоват, дешеват даже. Мне казалось, он похож скорее на работягу, который после целого дня унизительной, каторжной работы возвращается, измотанный и озлобленный, домой, и впереди у него никакого просвета — бесконечная череда дней, точно таких же, как этот.
Моя жена отыскала между тем в одной из лежащих на столе газет повод для того, чтобы изложить свою приверженность эвтаназии — блаженной смерти.
— В самом деле, я тоже считаю, что аборт… — рассуждала она.
— Знаешь, я тоже «за», — сказал я, зевая. — Но стоит мне подумать, скольких друзей я бы недосчитался, если бы их родители пошли на это… Мне бы их не хватало. Ведь жизнь состоит именно из последствий наших малых решений, и надо это учитывать…
— Да снизойдет на вас благословение господне! — раздался громкий голос.
На пороге стоял маленький толстяк в клетчатой кепке на седеющих волосах. Он весь лучился радостью, причину которой можно было учуять издалека. Целеустремленно подойдя к нам на своих коротеньких ножках, он положил руку мне на плечо и спросил:
— Эта дама — ваша жена?
Я кивнул.
— Вам можно позавидовать! — воскликнул он. — А я вот холостяк. Гёрт моя фамилия. В этих краях все меня знают. Позвольте предложить вам обоим по стаканчику пива.
Пива нам не хотелось, и поэтому я сказал:
— Очень сожалею, но мы не можем воспользоваться вашим любезным предложением.
Он убрал руку с моего плеча.
— Жаль. Я ведь от чистого сердца. Жена у вас очень симпатичная.
Он повернулся и нетвердой походкой направился к стойке.
— Ну, теперь наверняка к кому-нибудь еще пристанет, — сказал я.
Жена улыбнулась.
Гёрт стоял у буфета. Женщина подала ему пиво, которого он потребовал зычным голосом, и отнеслась к нему с таким же безразличием, как и ко всем прочим клиентам.
Масленым голосом Гёрт обратился к парню в черном:
— Приятель, я, конечно, выпимши, но уж больно у меня на душе хорошо.
Он положил ладонь парню на локоть. Парень враждебно отдернул руку и произнес высоким сдавленным голосом:
— Я вам не приятель.
— Все люди мне друзья, все — мои приятели! — воскликнул Гёрт. — Почему бы и нет? Такая уж у меня развеселая натура. Пятьдесят шесть, а я как огурчик. Жизнь — прекрасная штука.
— Вы слишком громко разговариваете. Я желаю спокойно выпить здесь свое пиво, — сказал парень. Узкие щелки его глаз горели давнишней ненавистью, стремящейся вырваться наружу.
— Но, приятель… — Толстая рука Гёрта опустилась теперь на черное плечо. Парень стряхнул ее, потом со всей силы двинул Гёрта кулаком в челюсть и острым носком башмака лягнул его между ног. Я думал, Гёрт свалится наземь, но этого не случилось. Он сразу же принял несколько старомодную боксерскую стойку, какую можно увидеть на забавных спортивных фотографиях доброго старого времени, и нанес парню сокрушительный удар — тот навзничь грохнулся на столик, за которым сидели турки.
Они сей же час встали и направились к выходу. Чужестранцы все-таки. Шофер сказал:
— Ну, я пошел подогнать автобус.
А Гёрт кричал, полный боевого азарта:
— Нет, давай выйдем! Я тебе покажу!
Немного погодя мы ехали сквозь тьму в почти пустом автобусе. Парень потирал рукой ушибленное место. Я надеялся, что дома его по крайней мере не ждет жена. Взглянув на часы, я сказал:
— Мы выехали на три минуты раньше. Теперь по всему маршруту люди не успеют к последнему автобусу. А почему? Согласись мы выпить пива, ничего бы не произошло. Да, жизнь и впрямь состоит из последствий малых решений.
Я искоса взором триумфатора посмотрел на жену. Но она уже спала.
Люди
I
У каждого человека есть друзья, есть круг людей, сложившийся после долгого отсева и перебора, — тот круг, к которому успеваешь за долгие годы привязаться. Но с друзьями встречаешься слишком редко. Все ведь так заняты — дел по горло. Я давно замечаю, что гораздо чаще видишься с другими людьми, которых вообще не знаешь.
Например, с больным стариком — он постоянно сидит у своего окна и смотрит на меня, когда я прохожу мимо, потому что все происходящее на улице для него — событие.
И каждый прохожий — тоже событие.
Или, скажем, с девушкой, которую я снова и снова встречаю в трамвае. На десятом маршруте. Она возвращается с работы, а я — из Артиса. Лет шесть назад у нее еще был цветущий вид, но мало-помалу ее привлекательность блекнет. И с глазами все хуже. Вот уже месяца два-три она в открытую носит очки. Она всегда читает обернутые в коричневую бумагу библиотечные книжки, с самозабвением той, чья подлинная жизнь разыгрывается в рассказах другого человека, который от ее имени совершает прекрасные поступки.
Кроме того, по меньшей мере раз в неделю я встречаю в небольшой кофейне некоего мужчину с молоденькой женщиной. Разница в возрасте у них лет двадцать. Он — голландец, но выглядит как безродный, опустившийся грек, занимающийся в Черногории шпионажем в пользу Португалии, — худой как щепка, непоседливый, беспрерывно курящий, с меланхолическим лицом уличного скрипача, который в консерватории мечтал совсем об ином. Девушка светловолоса, наивна, легковерна и искренне предана ему. Я часто слышу, как они разговаривают друг с другом, и, поскольку держу при этом ухо востро, знаю их историю болезни: жена не дает ему развода, а мамаша девушки старается всеми силами добиться этого развода, ведь дочка-то «иначе лучшие годы упустит» — аргумент, мало говорящий влюбленным, но наглядно демонстрирующий интеллектуальный кругозор воспитателя, который пытается склонить девятнадцатилетних юнцов к решениям, какие бы они приняли, будь им по сорок лет.
Мужчина иногда говорит, выпуская табачный дым чуть ли не из ушей:
— Тогда я как закричу: «Ну да, опять эти твои выкрутасы! Что тебе еще остается, мещанке бесчувственной! Будто до сих пор не поняла, что я ничего подобного не потерплю!» Ведь ты-то знаешь, Элли, я по натуре артист. Ладно, пусть я ничего особенного не делаю. И все-таки. Я точь-в-точь как мой покойный брат, Элли. Бродяга. У него ни цента за душой не было, а все равно он был счастливым человеком, мой брат.
И она с такой готовностью, так мило кивает. Она все понимает как нельзя лучше. Но лицо ее застывает, когда она вспоминает о матери:
— Ну, в общем, я ей даже не ответила. Так и выбежала из дому, ни «здравствуй», ни «прощай» — ничего. И посуду мыть я ей больше не помощница.
Я уже давно являюсь свидетелем их мучений. Но, хотя они тоже видят меня наверняка гораздо чаще, чем своих лучших друзей, они бы все-таки посмотрели на меня как на сумасшедшего, если бы я вдруг сказал: «Ну-ка, выкладывайте, как у вас с разводом? Что-нибудь получается?»
Нет, они — знакомцы анонимные. В точности как эти двое престарелых братьев. Каждое утро они сидят вместе в кофейне, куда я захожу почитать газеты. Они уже отметили свое семидесятилетие и больше не работают; все, кто были им дороги, умерли или исчезли из их поля зрения, потому-то они и соединяют свои одиночества, на основании привязанности, которая, казалось бы, давным-давно утратила силу, но все-таки может теперь сослужить им службу.
Сразу видно, что они — братья. У одного горделивая, благородной формы голова на слишком тщедушном тельце, что несколько портит впечатление. Другой похож на него, но дурен собою. Он как второй роман удачливого дебютанта-писателя. Его сморщенное личико словно пародирует героический профиль брата. Но это — чисто зрительное совпадение. Он никогда бы не отважился на пародию, ведь он всегда с таким благоговением слушает, когда брат произносит что-нибудь, изящно помавая белой рукой, подобно знаменитому адвокату.
Впрочем, так бывает не часто. Обыкновенно они сидят молча, с затуманенным взором, неподвижно устремленным в те далекие времена, когда их мать зажигала лампы в старинном доме, а из кухни доносились дразнящие запахи, обещая вкусный ужин. А может быть, они ни о чем и не думают. Кому это известно! Во всяком случае, не мне. Потому что, хотя мы за много-много лет примелькались друг другу, до разговора у нас так никогда и не дойдет.
II
Воскресным утром в деревне я уселся на каменную скамью напротив церкви. Немного погодя подошел какой-то старик. Он стянул с головы картуз и только потом плюхнулся на скамью.
— Этого нынче вполне достаточно, — сказал он.
— Что вы имеете в виду? — спросил я.
— Да шапку надо снять перед церковью, — объяснил он. — Раньше пришлось бы и зайти туда. А теперь это ни к чему- Снимаешь шапку — и уже вроде исполнил свой долг. Ну что ж, я считаю, нормально. Чего без нужды молиться. у меня все в порядке. Я вполне довольный.
Он раскурил трубку и показал мундштуком куда-то вдаль.
— Видите высокий дом, вон там? — спросил он. — Это дом для престарелых. Там я и живу, вместе с женой. И кстати, неплохо живу. «Кушать не желаете?» — вежливо так приглашают, ну мы, понятно, обычно и не одолеем никак всего. Очень вкусно готовят. Ничего не скажешь. И в каждой комнате у нас телефон. Запросто можно позвонить сиделке, она внизу сидит, за таким столиком с подставкой, вроде как с пультом. Я, к примеру, говорю: «Мусорная корзина, которую я выставил за дверь, стоит там уже десять минут». А она отвечает: «Все будет в порядке, сударь». Не успеешь оглянуться, а и впрямь все уже в порядке. Вот как там все делается. Или вот ты кому-то понадобился. Она сразу звонит: «Сударь, к вам пришли». А мне аж неймется от радости. «Кто?» — спрашиваю. И если это кто-нибудь, кто мне в данный момент не по душе, тогда я кричу в голос, что меня нету дома. А она тогда говорит: «Господина в данный момент нету дома». Здорово, а?.. Нет, что касается меня, так я очень даже доволен, честно скажу. Там у нас все разрешено, что ни пожелаешь. К примеру, мы живем на третьем этаже. Но если мне вдруг захочется подняться на шестой этаж, сесть там на лавочку в коридоре, выкурить трубочку да посмотреть, что на улице делается, то я спокойно иду себе, и ничего. И никто не подойдет ко мне и не скажет: «Ты чего здесь позабыл? Ступай-ка на свой этаж». Ни боже ты мой. Не-ет, они к этому очень хорошо относятся, будто так и надо. Да хоть я там три часа просиди. Или целый день. Ну, этого-то я, само собой, не сделаю. Это уж была бы придурь. Это я так, к слову говорю. Да-а, мне там все по душе.
Он помолчал с минуту. Потом сказал:
— Одно только жалко.
Я предчувствовал, что это произойдет. Поскольку всякое довольство и удовлетворение имеет свои пределы.
— Дело вот в чем, — продолжал он. — Один человек, который живет там рядом с нами, ему уже ничего нельзя. Ни капельки. Не дают ему ничего. А мне доктор разрешил. Рюмашки три в день. Здесь, в деревне, у нас есть трактир. Вон он. Напротив церкви. Как положено. Да ведь вы и сами видите, верно?
— Что? — спросил я.
Закрыт он, — пояснил старик. — Хозяин в прошлом году умер. А сын его… Эх, я его, конечно, понимаю. Что за народ туда ходил? Ну я ходил. Да еще кое-кто из стариков. На нашем брате не развернешься, не разживешься. Доходу никакого. Сплошной убыток. Нет-нет да и помрет кто-нибудь — опять одним клиентом меньше. Старый хозяин на это внимания не обращал. Он и сам был порядочная развалина. Но сын-то его в будущее глядит. Открыто у него бывает всего-навсего три раза в неделю. В пятницу, в субботу и в воскресенье. Там тогда сидит парнище какой-то вроде как с граммофоном, и музыка наяривает вовсю. Молодежи нравится. Народ валом валит. Но старые клиенты больше не приходят. Музыка уж очень громкая для нас. Тут не побеседуешь всласть и в картишки не перекинешься. Что ж, я это вполне понимаю. Наше время ушло. На три рюмашки от меня да на пару стаканчиков от старых чудил дела не раскочегаришь. И все-таки, конечно, жалко. Раньше, бывало, в воскресенье, после церкви, мы там встречались. Весело было в компании. Н-да, что было, то прошло. Сейчас, правда, дальше по деревне открыли трактир, но туда надо ездить на автобусе, а на билет денег уходит как на полторы рюмашки из трех. Вот я и беру свою норму дома. Но выпивать в одиночку в своей комнате — совсем не то. Не хватает прежней компании. Потолковать не с кем. Ну а в остальном прочем, знаете, я страшно доволен. Мне все нравится. Очень даже нравится.
III
Прямо у того места, где построили новый мост через Амстел, меня остановил какой-то человек и спросил:
— У вас не найдется сигаретки?
— Ну конечно, — сказал я. И протянул ему пачку. Это был высокий, тощий мужчина, чуть постарше меня.
Свою просьбу он сопровождал широкой ухмылкой, но она не соответствовала его несколько испуганному взгляду.
— Мне немножко не везет в последнее время, с работой неважно, — сказал он. — Я, собственно говоря, грузчик по профессии. Перевозка мебели. Я всегда стоял в фургоне.
А теперь вот нельзя мне больше этой работой заниматься, доктор не велел. У меня на этот счет справка имеется. Могу показать.
Он полез во внутренний карман.
— Да я и так верю, сказал я.
Он вытащил руку из кармана и продолжал:
— Нет, тут ведь дело в чем: куча народу действительно думает: вот, мол, лентяй какой. А я вовсе не лентяй. За все берусь, за что угодно. Но вот на тебе — не везет, и все. Вы только представьте себе: четыре с половиной месяца проработал я в одном ресторане. На кухне. Посуду мыл. Что ж, ладно, хотя вообще-то я грузчик, мебель возил, ну да это уж дело прошлое. Стало быть, мыл я посуду. Как-то вечером кончаю работу. Иду в раздевалку. А там шеф стоит. И спрашивает меня: «Это твое пальто?» «Да, хозяин», — говорю. Он и скажи: «А это как тут оказалось?» И что же я вижу? В каждом наружном кармане насыпано по фунту сахару, хозяйского сахару. Я прямо обомлел. Говорю ему: «Хозяин, я знать не знаю, кто это сюда подложил. Может, кто подшутить хотел». Да только он не поверил. Куда там! Сказал как отрезал: «Ты это хотел стащить». Ну что за ерунда, господи ты боже мой! Не стану же я из-за каких-то двух фунтов сахару рисковать своим местом?
Он снова посмотрел на меня — теперь для того, чтобы убедиться, верю я ему или нет. Я не поверил, но все-таки сказал:
— Ну конечно же, нет.
Он улыбнулся. Очень я ему угодил. Потом лицо его приняло озабоченное выражение.
— Я, конечно, объяснял, что к чему, язык-то у меня хорошо подвешен, да что толку? Вышвырнули меня на улицу без всяких. Еще и с полицией завели канитель из-за этого. Н-да. Из-за двух фунтов сахару. А я вообще сладкого терпеть не могу. Угости вы, к примеру, меня пирожным, я бы отказался. Я и в кофе себе кладу всего-то маленькую ложечку. Так на что же мне ихний сахар? Нет, значит, кто-то решил мне насолить. Кто? Почем я знаю. У нас там работало много мойщиков посуды, и все ненадежный народ. Знаете, прихлебатели хозяйские, вор на воре. Люди, которые никогда не имели порядочной профессии. В сущности, мне они не компания. Но что поделаешь? Приходится браться за что попало. А потом тебя же и вором выставляют.
Он немного помолчал. Потом спросил неуверенно:
— У вас не найдется случаем какой завалящей монетки?
— Найдется, — сказал я.
И, пока я открывал кошелек, он смущенно твердил:
— В данный момент трудновато мне приходится.
— От этого никто не застрахован, — ответил я, чтобы немножко подбодрить его.
Но он не улыбнулся. Положил рейксдалдер в карман и сказал, очень серьезно и впервые вполне откровенно:
— Знаете, я — зеландец. Прожил там восемнадцать лет у сестры. Но вот чертовщина, после того наводнения мне так никогда больше и не везло в жизни.
Эх, жизнь
Четвертого мая мы с женой, как водится, положили тюльпаны к памятнику на Ветерингплантсун, в двух шагах от нашего дома, и приняли участие в минуте молчания, которая с течением лет становится все менее продолжительной. При этом мы глубокомысленно смотрели в воду канала. Все течет. И все стирается.
В прошлом году я впервые после войны не побывал здесь. Случилось это так. Четвертого числа нас навестил один из друзей, помоложе нас обоих. Во время оккупации он был еще ребенком. Когда родители стояли с ним на Центральном вокзале около телячьих вагонов, в которых их должны были увезти, отец сказал ему: «Япи, беги!»
И он — совсем малыш — помчался через рельсы и сумел удрать. В него стреляли, но промахнулись. Он нашел себе пристанище у друзей, а родители его так никогда и не вернулись.
В прошлом году, когда приближалась минута молчания, я сказал:
— Знаешь, мы собирались прямо сейчас пойти и поло жить цветы к памятнику. Ты как на это смотришь?
— Цветы? — переспросил он резким тоном. — Да будь моя воля, я бы там кучу дерьма наложил! И заорал бы во все горло в эту самую минуту молчания. Освобождение! Во что мы его превратили?
Что на это скажешь? Я только и смог промямлить, что, мол, его яростная вспышка тоже, собственно говоря, нечто вроде возложения цветов. Моя жена, почуяв грозу, быстро вмешалась и все уладила.
— Так вы оставайтесь, — сказала она, — посидите дома. Я одна схожу.
И она ушла, с двумя букетами тюльпанов, которые уже стояли наготове. Это был путь наименьшего сопротивления, — путь, который никогда не решает всех проблем полностью.
Я ощутил это со всей ясностью на следующий день, когда мой семилетний внук укоризненным тоном спросил:
— Ты почему не был на концерте?
Он-то был там со своими братишками и с родителями, а «концертом» называет все это потому, что музыкальная капелла Армии спасения всегда утробно мурлычет при этом «Вильгельмуса». Не думаю, что он полностью осознает, ради чего его каждый год берут туда, да к тому же запрещают разговаривать. Впоследствии, когда время развеет в прах торжественный церемониал Четвертого мая, поскольку те, кто чтил память погибших, мало-помалу тоже умрут, в памяти у него останется лишь внезапно услышанное пение птиц в центре города.
Но что такое оккупация, он, надеюсь, никогда не узнает.
Я еще раз перечитал то, что написал в 1955 году об одном школьном учителе, который уже тогда безрезультатно пытался объяснить это своим ученикам.
— Понимаете, ребята, — говорил он, — в голодную зиму нам нечего было есть. Так мы питались цветочными луковицами.
Ян, сидевший на четвертой парте, торжественно спросил:
— А они были вкусные, господин учитель? Ведь звучит-то красиво, вкусно.
— Да нет, что ты, ужасно противные.
— А-а, значит, когда вы дома садились обедать, — догадывается Маритье, — тогда вдруг в окошко врывался немец и таскал еду у вас со стола.
— Да нет…
Тишина. Вон что пришло ей в голову насчет немцев.
— Зато они другие ужасы творили, — сказал учитель. — Хватали людей прямо на улице и бросали их в тюрьму.
Значит, вам нельзя было выходить на улицу? — заключил Ян.
Нет, ты не так понял, — ответил учитель. — Конечно, на улицу можно было выходить. Только очень осторожно… Страшное было время.
— И взрослые за все пять лет ни разу не смеялись? — спросила Маритье.
Учитель совершенно растерялся. Объяснить, какими были Нидерланды в то время, нельзя. Это надо было видеть самому.
— Эх, ребята, — сказал он. — Завтра День освобождения. И к тому же праздничное гулянье. Так что веселитесь себе от души!
* * *
Как-то вечером пробило пробку, которая с грехом пополам обеспечивала мрачноватое освещение коридора и кухни. Когда я хотел ввернуть новую пробку, из гнезда показалось пламя. Учитывая, что подобное явление никоим образом не могло входить в намерения человека, изобретшего электрическое освещение, я наутро позвонил в фирму, которая разбиралась в таких вещах.
Хозяин сообщил мне, что оба монтера выехали на ремонтные работы. Но, конечно же, он может зайти и сам. Около пяти часов он позвонил в мою дверь — мрачноватого вида человек с изборожденным морщинами лицом. Он направился прямо к одру болезни и за четыре минуты исцелил занедужившего пациента. Честь и хвала специалистам! Заодно он разъяснил мне, по какой причине заявило о себе пламя, — на своем профессиональном жаргоне, который подразумевал слишком знакомые вещи, но звучал для моих ушей полной абракадаброй.
— Ага, вот оно, значит, как, — тем не менее сказал я. — Теперь я понимаю… Может быть, выпьете что-нибудь? Пива? Стаканчик или бутылочку?
Он отдал предпочтение стаканчику пива. Мы сидели с ним на кухне, разговор не очень-то клеился.
Он долго смотрел в окно. Потом заметил:
— Хотел бы я быть голубем!
— Почему? — спросил я.
— У нас с женой все есть, — сказал он. — Прекрасная квартира. Цветной телевизор. Стиральная машина. Посудомоечная машина. Автомобиль, чтобы было на чем простаивать в транспортных пробках под конец недели. Шуба меховая. Точь-в-точь как у соседки. Все есть. Ну прямо-таки всего навалом.
Он вздохнул.
— Так это же замечательно, — сказал я, чтобы нарушить молчание. Я ведь принадлежу к поколению, которое обожает всевозможные с трудом завоеванные достижения.
Он искоса посмотрел на меня своими печальными глазами.
— Тем не менее мне все не по душе, ничто меня не радует. Знаете, чего бы мне по-настоящему хотелось?
Я сказал, что не знаю.
— Книжку почитать, — сказал он.
— Ну так в чем же дело — почитайте.
— Нет, это невозможно. У нас ведь цветной телевизор. Как только поужинаем, так сразу и включаем. Только представить себе, если я вдруг вечером усядусь с книжкой. Я прямо вижу, что будет. Да они тут же подумают, что я рехнулся.
— Но если у вас есть потребность почитать книгу, то вы должны это сделать! — воскликнул я.
— Нет, господин хороший. Он покачал головой. — Это — дело невозможное. Я тогда стану белой вороной.
Он поднялся, поскольку стакан опустел. Показывая на слегка отставшие обои в коридоре, он сказал:
— Гляньте… вы можете себе это позволить. Можете сказать: «Да плевать я хотел на эти обои! И пусть они грязные. Зато я — это я, такой как есть». А я вот так не могу. У меня дома все вылизано, комар носа не подточит. Я просто не могу себе позволить такие обои.
Он собрал свои инструменты, еще раз посмотрел в окно и повторил:
— Хотел бы я быть голубем!