В дом как будто бы вполз темный ядовитый туман, окутал всех, развел в разные стороны. Ребята не глядели друг на друга, почти не разговаривали, молча переживали новое несчастье. Подумать только — кто-то среди них вор! Кто-то обездолил весь коллектив, всех товарищей. В такое-то время! Кто же это?

Спору нет, ключ был у Хорри. Он не снимал его ни днем, ни ночью. Замок в шкафу не был испорчен. Его никто не вскрывал без ключа. И бесспорно, Хорри лучше других ребят переносил недоедание.

Таня собрала комсомольцев — Геру и Лилю. Гера горячился, требовал выгнать Хорри «к чертовой матери с территории здравницы».

Лиля спокойной своей речью сдерживала его:

— Да не поверю я, никогда не поверю, что Хорри мог это сделать, упорствовала она, — совсем это на него не похоже.

— Ну, что ты говоришь, что ты только говоришь! — возмущался Гера. Ключ был у него? У него. Он сам говорит, что ключа никому не давал, никогда не снимал, не терял… Спит он очень чутко… У шкафа замок не поцарапан… Значит, открыт ключом. И все. И точка.

Таня колебалась.

— Ну давайте обо всех поговорим. О каждом… Кто мог это сделать? Вот мы трое…

— Ну, уж это ты оставь… — проворчал Гера, — мы комсомольцы.

— Ну, хорошо, но мы же решили всех обсудить… Вот я не брала…

— Да ну тебя!..

— Лиля? Конечно, нет…

Лиля молча пожала плечами.

— Катя и Муся, — продолжала Таня, — отпадают. Анна Матвеевна тоже.

— Ну, конечно.

— Остаются, — сказал Гера жестко, — Хорри, Пинька, Леша, Юматик и… Василий Игнатьевич.

— И Костик, — подсказала Лиля.

— Да, — помрачнела Таня, — и Костик…

— Ну, за Юру можно ручаться, — проронила Лиля.

— Что это ты за всех ручаешься? За Хорри ручаешься, а факт ведь налицо.

Так спорили, горячились, раздражались, а ни к какому решению не пришли.

А на душе у каждого было плохо.

Трудно, невозможно было поверить, что виноват Хорри, но почти все сурово осуждали его за то, что он не оправдал доверия, не уберег. Сторонились его, ворчали… Даже Таня, даже Василий Игнатьевич. Анна Матвеевна, глядя на него, сокрушенно покачивала головой, смахивала слезы с покрасневших глаз, — видимо, не могла решить: проглядел или сам взял.

А Леша и Пинька прямо обвиняли Хорри. Леша готов был каждую минуту уколоть, унизить, обругать его.

Хорри не оправдывался, не отвечал на колкости. Только вспыхивал, сжимал кулаки и, опустив глаза, убегал работать. Работал он с утра до вечера: налил все бочки, все чаны свежей водой, поливал и рыхлил почти пустой огород, окучивал картошку.

— Прощенье зарабатываешь, — язвил Леша. — Не выйдет…

Но самое скверное было в том, что ребята потеряли доверие друг к другу; подозрительность и холод заблестели в их глазах. Дружба таяла и разваливалась. Постоянные разговоры и пересуды все больше разъединяли ребят. Только Лиля, однажды высказав свое мнение, молчала. А был день, когда, перестилая постели, она нашла под тюфяком у Хорри несколько шоколадных конфет. Она не позвала ребят, не пошла к Тане и Гере, ни слова не сказала старикам. Она молча подержала в горсти эти конфеты, и лицо ее стало холодным и надменным, а губы брезгливо скривились. Потом она отнесла их во второй этаж и спрятала во врачебном кабинете, после чего долго и тщательно мыла руки, как будто она держала что-то грязное и ядовитое.

Между тем положение становилось угрожающим. Уже три дня ребята хлебали только жидкий суп из гороха да получали по чашечке какао с молоком. Они быстро слабели. Кружилась голова, дрожали ноги… К вечеру третьего дня пришел Костик и принес немного картошки. Ее не чистили ножом, нет. Ее вымыли, сцарапав шкурку. Ее варили в большой кастрюле, бросив в воду дикий чеснок, который рос у канавы. Ели отдельно жижу из глубоких тарелок, обжигаясь, дуя, боясь пролить хоть каплю. А потом каждому дали по две картофелины и по маленькой щепотке соли.

Ах, «принцесса» Лиля! Давно ли ты, презрительно надув губы, отказывалась от пирога Анны Матвеевны! А сейчас эти две картофелины, чуть посоленные серой солью, казались тебе вкуснее всего на свете.

* * *

Василий Игнатьевич, как всегда, проснулся рано, попробовал сделать зарядку, да закружилась голова — пришлось бросить.

«Плохо, — подумал Василий Игнатьевич, — все плохо. Начинаю и я сдавать. Он особенно долго чистил свою куртку, водил и водил по сапогам суконкой. Нельзя распускаться, — думал он, — надо требовать от ребят и быть подтянутым самому».

Уходя из комнаты, он проверил, заперто ли окно, плотно притворил двери, чтобы шалый Тишка не разлил на столе чернила, и пошел окапывать молодые яблоньки, осыпать их дустом, подкармливать.

Крохотные деревца, коренастые, как здоровенькие дошколята, шелестели листьями как ни в чем не бывало, тянули ветки друг к другу, будто хотели поздороваться. А поздороваться-то нельзя. Все строго рассчитал рачительный садовник: расстояние такое, что не зацепит ветка за ветку, не затемнит одно деревцо другое, у каждого свое место в жизни.

Василий Игнатьевич особенно любил этот молодой сад, насаженный его руками. Наклоняясь над ладным деревцом, он представлял, как деревцо вырастет, зашумит над головой, покроется румяными бело-розовыми или шафрановыми яблочками.

В саду Василию Игнатьевичу всегда помогал Хорри. Его ловкие пальцы особенно нежно касались тонких ветвей, набухших почек, молодой листвы. Иногда Хорри спорил с Василием Игнатьевичем, как лучше обрезать деревцо, сколько раз подкормить, когда полить.

Взъерошенные и сердитые, они хватали книгу и о удивлением узнавали, что оба были совершенно неправы. Тогда мир воцарялся среди садовников и они снова дружно брались за дело.

Вспоминая об этих веселых днях, взял Василий Игнатьевич в сарае рыхлитель и лопату, задержался мгновение у второй лопаты, но не прикоснулся к ней и пошел в сад один. Что-то трудно было ему наклоняться над деревцами, какие-то черные мушки летали перед главами. Борясь с недомоганием, он и не заметил, как подошел Хорри и рядом с ним принялся за дело.

«Неужели и я заболеваю? — думал Василий Игнатьевич тревожно. — Этого еще недоставало! Надо крепиться».

Но ему пришлось воткнуть лопату в землю и отправиться домой полежать. Когда он открыл дверь в свою комнату, он даже сквозь застилающий глаза туман увидел на столе что-то сверкающее, золотое, как будто солнце опустилось на стол.

Василий Игнатьевич подошел ближе — на столе стояла большая бутыль, наполненная прозрачным пахучим подсолнечным маслом. Рядом с ней лежали три круглых буханки хлеба и темно-розовый кусок свежего мяса. На хлебе белела маленькая коробочка, обыкновенная аптекарская коробочка, на которой мелким почерком было написано: «Мусе давать три раза в день по одной таблетке, Пиньке и Юре — один раз».

Окно было плотно заперто.

Все это было похоже на чудо, на волшебную сказку.

Василий Игнатьевич опустился на стул и любовался золотым маслом, румяным хлебом, розовым мясом. Потом он осторожно приподнял буханку — под ней оказался такой же серый конверт, как и в первый раз, и в записке было написано: «Мужайтесь, ребята, мы скоро увидимся. Друзья».

Когда наступит это долгожданное «скоро»? Кто эти друзья?

Друзья!

Сумел ли ты выбрать себе настоящего друга? Друга, которому ты можешь рассказать все-все, все твои мысли и даже то, в чем иногда самому себе не хочется сознаваться? Сумел ли ты найти друга, плечо которого ты будешь чувствовать всю жизнь: в учебе, в бою, в труде, в радости и печали? Пусть лягут между вами годы в километры, но ты знаешь: он есть и поспешит на твои зов. Нашел ли ты его? А если нашел, — бережешь ли дружбу? Сам умеешь ли быть тем, кто называется высоким словом «друг»? Это нелегкое умение. Ты должен чувствовать боль и настроение другого, забывать о себе, не копить мелкие обиды, быть рядом, когда придет беда, и твердо верить. Научился ли ты этому?

* * *

В этот день был настоящий обед. Был мясной душистый суп с золотыми пятачками жира, и в каждой тарелке лежал плотный кусочек мяса; мяса, которое можно было жевать и жевать и чувствовать, как силы вливаются в твои руки и ноги. У каждого прибора — кусок хлеба. Тот, кто долгое время не держал в руках эти пахучие рыжевато-серые ломти, хорошо знает, что такое «кусок хлеба»!

Ребята снова смотрели на Геру и улыбались ему и подмигивали друг другу. А Гера, как и в тот раз, сумрачно не поднимал глаз и даже не слышал, как Юра сказал Анне Матвеевне, раздававшей суп:

— Вы мой кусочек мяса тоже положите Гере.

— Почему?

— Ну, — смутился Юра, — ну, он большой, ему больше надо… Ну, я не знаю…

— Глупости все, — отрезала Анна Матвеевна.

К вечеру сварили из костей холодец. Правда, мяса в нем почти не было, но он так великолепно пахнул, это была настоящая еда! Ужинать сели у кровати Муси, чтобы быть всем вместе. В лад стучали ложки, и сытые ребята повеселели, подобрели, и злой туман недоверия рассеялся и улетел куда-то. Ребята глядели друг на друга ласково и говорили, говорили, говорили… Вдруг стали вспоминать о доме. Не о маме, и не о папе, не о людях (об этом было слишком больно говорить вслух), а о комнатах, книгах, о вещах…

— Подумайте, — изумлялся Юра, — я даже не могу вспомнить, какие у меня были в комнате обои! Что на них было нарисовано…

— А я помню, — сказала вдруг тоненьким голоском Муся, — у нас были цветочки красненькие, а так стоял шкаф, а вот так — папин стол.

— А знаете, у нас собачка Бойка, такая смешная, у нее…

— Нет, ты подожди, — у моего папы в темном чуланчике настоящая мастерская, даже токарный станок поставлен. Когда папа работает, — в кухне падают кастрюльки.

— А у нас красный чум, — сказал Хорри.

И вдруг Леша оборвал его:

— Не желаем мы слушать про твой чум.

И все замолчали, осеклись. Хорри сжал губы и вскинул голову. А Лиля, обведя глазами ребят, стала поспешно рассказывать о Ленинграде: о его прямых проспектах, о круглых желтых фонарях на розоватом небе, о Медном всаднике. «Люблю тебя, Петра творенье», — тихонько начала Лиля, а Таня и Юматик, шевеля губами, беззвучно повторяли за ней бессмертные слова.

А потом Юра прочел стихи об Артеке.

И хотя коптилка еле мерцала, выхватывая из темноты то чью-то щеку, золотую косу Лили, худенькую руку Кати, почему-то всем показалось, что сидят они вокруг пионерского костра, и всем захотелось спеть. А петь было нельзя и, в конце концов, по разрешению Тани, спели шепотом.

Это, верно, первый раз в жизни пионерскую песню пели шепотом. И было это похоже не на песню, а на шорох листьев в осеннем лесу. А все-таки пели. И спать ушли довольные, с ощущением, что пусть за окном лес, а за лесом своя родная страна, которая не покинет, не оставит.

Только все-таки кто-то плакал ночью…