Было два места в детстве Сашки, о которых родители не говорили прямо, что, мол, туда нельзя, что вот ни в коем случае чтобы. Хотя, запрет как-то ощущался, и нарушение запрета было щекочущим и острым чувством. Но прямого запрета ведь не было! Это в овраг — запрет. А тут — нет.
Ну, кто в нормальном уме скажет сыну, что на крышу лазить нельзя? Да раз нельзя — он тут же окажется именно там! А кто скажет ему же, загорелому пацану со сбитыми коленками, что в подвал, в темный подвал, настежь открытый для всех, ему тоже как бы ай-яй-яй, да и грязно там?
Вот эти два места — крыша и подвал — они как бы и были всем негласным запретом сразу. То есть, никто не говорит вот так сразу, что «на крышу нельзя», «в подвал нельзя», но все откуда-то это знали. Такой вот был врожденный императив.
Но подвал был просто необходим. Когда играли в прятки или в войну или еще в какие-нибудь игры с «пряталками», подвал был сразу первым и главным местом, о котором думали. Дверь в подвал не имела замка. Это уже потом, через много лет, устав от куч дерьма на ступеньках и взломанных закутков с банками огурцов и зеленых помидоров, народ скидывался, и на кованные стальные петли вешал огромный замок. А у нас-то, детей природы и полной некультурщины, даже и мысли не возникало, чтобы лезть в подвал за этим самым, ну, что припирает в самый ненужный момент. У нас был сквер на крайний случай. И кусты. И могучие деревья вокруг. И сараи во дворе, за которыми так здорово прятаться. Идти куда-то специально для «этого-самого»? Слова «извращение» мы еще не знали, но это было именно извращением.
Поэтому спускаться в подвал было страшно не из-за грязи и вони, а просто, потому что темно. Темно — это же страшно? То есть, не просто темно, а темно и черно там, куда ходить просто нельзя, потому что опасно. Хотя прямо этого никто не говорил, но первые шаги по бетонным ступенькам вниз, от света в тьму, от свежего ветра и солнечного жара — в сырую и темную прохладу… Ступенька заканчивались, и сразу под ногами было мягко и непривычно. Там был песок и опилки, гниющие в сырости. И запахи. Пахло сыростью и гнилью. А еще вдруг становилось очень тихо. Если повернуть назад, посмотреть вверх, то еще видно сияние дня, но где-то далеко. И шум игры, крики и визги вдруг как-то резко отдаляются, и сжимается вдруг что-то в животе, а по коже бегут мурашки… Но делаешь еще шаг, и еще, а потом быстро бежишь вперед, в темноту, не оборачиваясь и стараясь не зацепиться за что-нибудь и не остановиться. Там, в конце длинного подземного коридора, маленькое слепое окошко в две ладони. Но оно — к свету! И добегаешь к клочку света, а потом дышишь тяжко, но бесшумно, раскрыв рот, усмиряя бешеный стук сердца, вслушиваясь, не шевельнется ли в темноте страшное нечто. То самое, неназываемое, которого так боятся взрослые, не позволяя нам, пацанам, играть в подвале.
Вниз, в подвал — это неизвестность и темнота и страх.
А вверх — другой страх. Там нет темноты, но там высоко, а это тоже страшно. Как на дереве, когда лезешь вверх, опираясь на сучки и ветки, и вдруг оказываешься почти на самой вершине, обхватив ствол руками и ногами. Тебя качает ветром. Вверху — облака и солнечный свет. А вниз смотреть нельзя, потому что очень страшно. Спускаться вообще страшнее, чем подниматься.
В нашем доме на три подъезда выход на чердак был в каждом, на последнем этаже. К стене была пристреляна стальными дюбелями крашеная синей краской лестница. И люк, всегда открытый. Это уже потом и подвалы и люки стали закрывать на замки. У нас тогда все было открыто, и это было удобно.
Если, скажем, играли в прятки, то можно было, шлепая громко подошвами сандалий забежать в свой подъезд, а потом быстро-быстро подняться на последний этаж, выдавить головой и плечами тяжелый люк, потом вскарабкаться, пробежать по засыпанному шлаком чердаку до самого конца дома, там найти такой же люк, открыть его, спуститься вниз и замереть за бетонной колонной. И как только ведущий кинется на звук, куда ты ушел, тут же выбежать с радостным криком, шлепнуть звонко рукой по стене:
— Ага! Ищи лучше!
На чердаке было светлее, и оттого казалось грязнее, чем в подвале. Светило солнце сквозь всегда открытые форточки маленьких надстроек, выводящих на крышу. Между балками перекрытий мягко скрипел под ногами, истираясь под подошвами в черную пыль, угольный шлак…
Но если в подвале весь твой путь — от света и до света, то на чердаке, кроме пробежки от люка до люка, был еще выход на крышу. И наступал момент, когда забывалась игра, и стихали звуки где-то далеко внизу, а ты, пыхтя, выкарабкивался на крутой скат серой шиферной крыши, упирался ногами в ржавую тонкую изгородку, которая вряд ли выдержала бы тебя, если что, и смотрел вверх.
Там, вверху, было небо. Огромное небо, которое ничто не загораживало. И ветер. И облака. И голуби. У нас тогда еще были модны и популярны голуби и голубятни.
И еще самолеты.
Все самолеты назывались нами «Ту-104». Настоящие самолеты, вблизи, увидишь только уже во взрослости. А тогда только белый просверк высоко в синем небе и голос друга — а кто бы полез на крышу без друга?
— О! Ту сто четыре полетел.
— Ага. Точно. В Москву, наверное.
— А спутника отсюда не видно…
— Это ночью надо.
Но кто бы нас выпустил ночью на крышу?