I
Одною из первых улиц Петербурга, основанного Петром Великим среди густого и топкого леса, был проложенный в виде просеки нынешний Вознесенский проспект, носивший первоначально, как Невский проспект, название «першпективы». Излишним кажется и говорить, что он был в ту пору нисколько не похож на нынешнюю обстройку этого проспекта – как одной из самых оживленных улиц нашей столицы.
По обеим сторонам Вознесенской просеки, начиная от Адмиралтейской площади, расстилавшейся в виде луга, на котором паслись коровы, тянулись небольшие двух- и одноэтажные дома с покатыми черепичными кровлями. Между этими домами каменных домов было очень немного, и почти вся улица состояла только из деревянных домиков, бревенчатых, не обшитых даже тесом. Лес был у обитателей этой улицы в первое время под рукою в большом изобилии, так что неприхотливая, соответствовавшая тому времени постройка домов не представляла почти никаких издержек, а земля раздавалась даром.
Прилегающие к Вознесенскому проспекту улицы сохранили доныне полученные ими названия, соответственно званию первоначальных их жителей. Около этой першпективы поселились мещане (Мещанская улица) и подьячие (Подьяческая улица) – мелкие гражданские чиновники разных правительственных учреждений, а на самой «першпективе» стали селиться преимущественно ремесленники из немцев, и такого рода население придавало ей особый отпечаток, делая ее чем-то вроде Немецкой слободы, существовавшей в Москве. Впрочем, в настоящем случае была та разница, что в Москве немцы, т. е. иностранцы вообще, скучивались исключительно в одной Немецкой слободе, тогда как в Петербурге они расселились почти повсюду, подразделяясь как бы на особые племенные поселки, соответственно той или другой национальности. Так, на Вознесенской першпективе поселились преимущественно немецкие бюргеры, приезжавшие из завоеванных Петром Великим Лифляндии и Эстляндии; на левом берегу Невы, вниз от Адмиралтейства – англичане; Васильевский остров заняли преимущественно голландцы, а в Конюшенных расположились французы и швейцарцы.
Немцам жилось в Петербурге недурно. Они занимались главным образом ремеслами, а также открывали разные промышленные заведения, между прочим трактиры и пивные лавки. В Петербурге немало появлялось хозяев таких заведений из немок. Хотя в подобные заведения собирались сначала одни только немцы, но мало-помалу стали посещать очень охотно немецкие трактиры и русские. Трактиры эти под бдительным надзором хозяек отличались, сравнительно с русскими харчевнями, опрятностью, более разнообразными и более вкусными кушаньями и внимательным обхождением с посетителями, причем сметливые хозяйки-немки в особенности старались угождать и быть любезными с посетителями из русских, которые, в свою очередь, были гораздо тароватее, чем немцы.
Вознесенский проспект был одною из удобных местностей для открытия трактира, потому что в него могли собираться не только тут же жившие немцы, но и жившие около этих местностей подьячие, а также и потому еще, что содержательница такого заведения при исправном ведении дела могла рассчитывать на посещение ее заведения еще и другими более доходными потребителями.
Не в дальнем расстоянии от Вознесенской першпективы – сравнительно с огромными расстояниями, существовавшими и существующими в Петербурге, – были за «Фонталкой», или Фонтанкой, выстроены светлицы одного из гвардейских полков, а именно – недавно учрежденного Измайловского полка. Офицеры этого полка, по неимению в окрестностях светлиц, подходящих для помещения лиц офицерского звания, располагались на житье в прилегавшей к упомянутой першпективе улице, которая и ныне носит название Офицерской. Большая часть офицеров Измайловского полка в ту пору, к которой относится наш рассказ, были из немцев. Мало того, во время регентства герцога Курляндского предполагалось иметь в этом полку личный состав офицерства исключительно из одних только немцев. Так как Измайловским офицерам приходилось ежедневно ходить на полковой двор для экзерциций, то они были очень довольны, когда на перепутье в полк, в одном из скромных переулков, прилегавших к першпективе, открылся небольшой и чистый трактирчик, где они сходились между собою, могли пообедать, выпить пива, побеседовать и поиграть в карты, в шахматы или на бильярде в своем товарищеском кружке. По следам первоначальных посетителей этого трактира, измайловских немцев, стали заходить и заезжие туда их товарищи из русских, а также и офицеры других полков, безразлично как немцы, так и русские, и в конце сороковых годов прошлого столетия новооткрытый трактирчик стал пользоваться среди петербургской гвардейской молодежи лестною известностью как заведение, где не только можно сытно и опрятно поесть, но и провести приятно время в кругу товарищей и знакомых.
II
Число молодых посетителей этого трактира возрастало все более и более, так как в нем явилась для молодежи новая приманка. Сметливая хозяйка хорошо разочла силу такой приманки. В трактире ее появилось в качестве прислужниц несколько молоденьких и хорошеньких немочек, не только опрятно, но и щеголевато одетых по немецкой моде. Эти молоденькие девушки держали себя не как заурядные служанки, но было заметно, что им были даны хозяйкою особые наказы, а именно не только проворно и вежливо служить, но еще и стараться нравиться посетителям без различия их возраста. Вследствие таких наказов девушки-немки усердно и торопливо прислуживали гостям, но, когда эти последние начинали разговаривать с ними, а тем еще более, когда они от самых простых, самых невинных шуток или разговоров переходили к любезностям, то немочки стыдливо улыбались, опускали вниз глаза и принимались жеманиться. Это, разумеется, еще более подзадоривало молодых посетителей. Когда же они намеревались взять какую-нибудь девушку за талию, то такая, считая себя оскорбленною, отталкивала невежливого посетителя и быстро с гневными словами убегала из комнаты. Вслед за тем являлась сама хозяйка. Она вела за руку обиженную посетителем девушку, у которой из глаз выступали слезы, а сама с гневным выражением на лице обращалась к невежливому посетителю с выговором, замечая ему, что он должен вести себя в ее заведении прилично и не позволять себе такого обращения, какое может оскорбить честную и невинную девушку, – жалобщица в это время, прихныкивая, утирала концом фартука заплаканные глаза.
Посетители обыкновенно спешили извиниться перед «мадамой», и она от строгого тона постепенно переходила к мягкому и дружескому разговору и уже ласково просила посетителя не затрагивать ее хорошеньких служанок, так как в противном случае она вынуждена будет отказать им, не желая, чтобы в ее заведении, о котором идет в Петербурге такая добрая молва, происходили какие-либо неприличия или соблазны.
Обыкновенно такие столкновения оканчивались самым миролюбивым образом. Обвиненный посетитель спешил вознаградить чем-нибудь сделанный им промах и требовал в дополнение к прежним яствам и питиям кусок ветчины или пару сосисок с картофелем, который в ту пору считался в Петербурге большою редкостью и как привозный из-за границы плод ценился очень высоко. Вдобавок к тому, выходя из трактира, он давал прислуживавшей ему девушке на кофе небольшую серебряную монету вместо огромных тогдашних медных алтынов. При следующем посещении девушка относилась к знакомому уже ей гостю более снисходительно, встречала его приветливо и уже не была так стыдлива, как еще несколько дней перед этим, но, улыбаясь, отвечала на его вопросы, а потом мало-помалу позволяла не только взять за талию, но и поцеловать себя.
Такая хотя и притворная скромность нравилась в особенности русским посетителям трактира, не привыкшим к таким приемам женского кокетства, и им приходилось завидовать немцам, так как эти последние могли свободно объясняться и шутить с миловидными немочками, которые стали уже подседать около столов к обычным посетителям и сами принимались любезничать с ними. Короче сказать, дела содержательницы трактирчика шли с каждым днем все лучше и лучше и получаемые ею еженедельные выручки заметно увеличивались.
III
Хозяйка этого заведения Амалия, а по отчеству в России Максимовна, Лихтер была известна в Петербурге под несложным прозвищем «Дрезденша». Такую кличку она получила по месту своего рождения и прежнего местопребывания в городе Дрездене, о котором она любила всегда говорить – с немцами, разумеется, по-немецки, а с русскими – по-русски, объясняясь с этими последними хотя и на исковерканном, но все-таки очень понятном русском языке. Амалия Максимовна восторгалась Дрезденом, считая его самым развеселым городом. Она отчасти была права в своих восторгах, так как около той поры едва ли где во всей Европе была такая веселая и разнообразная жизнь, какую вели в Дрездене, столице курфюрстов саксонских, уже в двух нисходящих поколениях преемственно сидевших на королевском польском престоле. Оба Августа, отец и сын – короли курфюрсты – любили веселую, шумную и роскошную жизнь и заносили из Варшавы в свой наследственный город немало тогдашних польских обычаев, способствовавших общественному оживлению Дрездена.
В свою очередь и Дрезденша стала переносить в Петербург из своего родного города небывалые еще у нас разнообразия по увеселительной части. Когда она привлекла уже достаточное число посетителей, то перебралась в другой, бывший по соседству с ее трактирчиком, большой дом и отделала в нем обширную залу с возвышенною эстрадою, на которую в один прекрасный день вошло несколько молодых и хорошеньких девушек. Одни из них сели на стулья, поставленные на эстраде около арф, а другие, стоя на эстраде, принялись распевать то в одиночку, то хором разные немецкие песенки, то веселые, то грустные. Собравшаяся в этот день у Дрезденши молодежь пришла в восторг от неожиданно появившихся миловидных певиц, в особенности когда заметили, что певицы не прочь были делать глазки посетителям и держали себя с первого же разу так развязно, что, смеясь, слушали высказываемые им любезности и не стеснялись нисколько в обращении с мужчинами. Разумеется, что и здесь русские оставались позади немцев, так как певицы оказались тоже немками, и русским нельзя было объясняться и любезничать с ними.
Кроме пения и игры на арфах Дрезденша угостила своих посетителей еще и другою музыкою. Одна из девиц села за клавикорды и стала хорошо играть на них. Аплодисментов не только у нас, но даже и во Франции в ту пору не было еще в заводе, и потому в зале у Дрезденши слышался только громкий говор похвал и одобрения, дополнявшийся пристукиванием ногами и стульями, доходившим по временам до исступления.
Через несколько дней после первого появления арфисток и певиц Дрезденша приготовила для своих гостей еще и другую новинку. В пять часов вечера отворились двери ее большой залы, и она пригласила своих посетителей на танцы. Вошедшие в залу посетители увидели там сидевших около стен на стульях или ходивших, взявшись под руку, молодых женщин и девиц. Эти гостьи Дрезденпш были одеты не только хорошо, но, можно сказать, великолепно: в фижмах и шелковых робронах с модною прическою волос, осыпанных пудрою. Короче, по внешности они не уступали самым изящным петербургским дамам того времени. Сама Дрезденша, разодетая так нарядно, как она никогда не одевалась прежде, явилась теперь уж не содержательницею трактира, но чрезвычайно любезною и предупредительною хозяйкой. Она подводила молодых людей к бывшим в зале гостям, знакомила их между собою и приглашала танцевать. Гостьи Дрезденши оказались не только очень хорошенькими, но и чрезвычайно бойкими особами. Они не жеманились нисколько и свободно разговаривали с гостями, причем оказалось, что между ними некоторые говорили по-французски, что должно было облегчить знакомство, так как в то время французский язык стал входить в употребление среди молодого поколения. Однако большинство этих красоток говорили по-немецки, и потому Дрезденша служила при первом знакомстве переводчицей для тех посетителей, которые не умели говорить по-немецки, передавая очень часто не то, что говорил кавалер или дама, но то, что могло поскорее сблизить их между собою.
Познакомив взаимно дам и кавалеров, Дрезденша кивнула головою по направлению в один из углов залы, и находившиеся там два старых немца музыканта – один скрипач, а другой флейтист, заиграли вальс, а один из немцев, подхватив хозяйку, пошел вальсировать с нею. Вальс, или по-старинному валец, был тогдашний истинно немецкий танец, чрезвычайно медленного темпа, причем кавалер не обхватывал, как ныне, свою даму за талию, а держал ее обеими руками за бока.
Примеру Дрезденши последовали кавалеры, впрочем, весьма немногие, собственно, только немцы, так как танцевальное искусство было еще слишком слабо распространено между русскою молодежью, даже и военною. Хозяйка подходила к не танцевавшим кавалерам и уговаривала их пуститься в танцы, уверяя, что бывшие в зале девицы скоро научат танцевать вальс не умеющих упражняться в этом танце. В свою очередь и дамы предлагали кавалерам свои услуги по части обучения. Иных принялась учить сама Дрезденша, общество оживилось и развеселилось, и посетители расторопной немки заговорили между собою, что на вечеринке у Амалии Максимовны гораздо веселее, нежели на званых петербургских балах и вечерах, которые отличались непомерною чопорностью, а также молчаливостью и неразвязностью русских дам и девиц.
IV
Происходившие в доме Дрезденши пение, музыка и танцы обратили этот дом в такое увеселительное заведение, какого до этих пор в Петербурге вовсе не существовало. Амалия Максимовна умела с большою для себя прибылью пользоваться этим новым заведением. Она назначила плату за посещение и добавочный взнос за обучение танцам. Прилив молодежи сделался огромный, разумеется, сообразно с тогдашним населением Петербурга, а вечера оканчивались ужином и более или менее невоздержной выпивкой; от всего этого хозяйка получала особые дополнительные доходы. Не обходились собрания у Дрезденши и без похождений романического свойства. Посетительницы вечеров, бывавших у Дрезденши, нередко уезжали от нее с кавалерами. Амалия Максимовна все более и более приглашала новых дам, полудевиц и девиц из Риги, Дрездена и Варшавы, а по временам стали у нее появляться и русские девушки, на первых порах застенчивые и робкие, но мало-помалу приобретавшие ту ловкость и ту развязность, какими, но только в большей степени, отличались первоначальные и иностранные гостьи.
В Петербурге вскоре заговорили о тех приятных развлечениях, какие можно найти у Лихтерши, и к ней на вечера стали являться не одни только оперившиеся обер-офицерчики, но уже и штаб-офицеры более или менее почтенных лет и наконец стали туда по временам заглядывать сперва только в качестве любопытных зрителей, но не участников увеселений, как военные генералы, так и значительные чины разных гражданских ведомств.
Дрезденша из незаметной прежде трактирщицы приобрела себе теперь громкую известность в Петербурге. О ней стали говорить постоянно в кружках молодежи; заговорили о ней и почтенные люди. Имя ее стало слышаться и в дамском обществе, и наконец молва о Дрезденше дошла до благополучно царствовавшей в ту пору императрицы Елизаветы Петровны. Амалия Максимовна стала в своем роде знаменитостью, и еще в конце прошлого столетия старички, ее современники, с восторгом вспоминали о бывших у нее увеселениях.
Но если сама по себе Дрезденша обращала на себя внимание петербургской публики, то молва о ней усилилась еще более, когда стали рассказывать, что на собраниях у нее появилась такая красавица, которой ничего подобного не отыщется не только в Петербурге, но и во всем свете.
Портрета этой замечательной красавицы, которой суждено было произвести в Петербурге большой и небывалый у нас ни прежде, ни после переполох, – не сохранилось, или по крайней мере нам неизвестно, существует ли он где-нибудь и даже существовал ли когда-нибудь. Тем не менее из встречающихся о ней упоминаний ее современников можно заключить, что эта девушка отличалась необыкновенно поразительной красотой. Можно сказать, что первое ее появление у Дрезденши изумило всех – до того она была прелестна и лицом и станом. Вдобавок к тому она оказалась девушкой весьма образованной по тому времени. Пошли толки о том, кто она и откуда приехала. Но сама девушка не давала на эти вопросы никаких ответов, а Дрезденша в свою очередь принималась пускать в ход загадочные о ней рассказы, из которых ясно было только одно, что она не хочет сказать правды, а лишь нарочно выдумывает какие-то небылицы. Девушка эта одинаково хорошо говорила и по-немецки, и по-французски, а также по-польски, но ни слова по-русски. Самые любопытные люди не могли добиться толком ни ее имени, ни даже фамилии. Полиция в ту пору не занималась такими изысканиями относительно тех, кто держал себя смирно. Тогда в Петербурге можно было жить просто, без паспортов и прописки. Таинственность, какою была обставлена неизвестная девушка, возбуждала разные толки, между которыми слышались толки и об ее высоком происхождении, и о странной ее судьбе, но в конце концов все-таки казалось чрезвычайно непонятным, почему такая замечательная девушка, которая не показывалась нигде в петербургском обществе, вдруг так неожиданно появилась в собраниях у Дрезденши.
Неизвестность происхождения приезжей в Петербург красавицы, ее пышные наряды, хорошее образование и близкие сношения Амалии Максимовны Лихтер с Дрезденом и Варшавой породили молву, что эта девушка, которой могло быть в ту пору около двадцати лет, была побочною дочерью Августа, курфюрста саксонского и короля польского. Август II был известен во всей Европе как отъявленный и неутомимый волокита. Известно было также, что у него было множество сыновей и дочерей, но не от законной его супруги. В отношении чадородия курфюрст был так счастлив, что однажды у него в один день родились сын и две дочери от разных матерей. Сношения русских с Варшавою были в ту пору очень часты, а потому в Петербурге приходилось слышать много рассказов о любовных похождениях короля-курфюрста. Знали также здесь, что некоторым из своих чад Август оказывал самую горячую родительскую любовь и заботился об устройстве их будущности, а в противоположность тому, некоторых из своих детей, в особенности дочерей, он бросал на произвол судьбы или только на время, или навсегда. Надобно полагать, что к такой беспечности побуждало короля не только его легкомыслие, но отчасти и расстройство его денежных дел, так как даже при всем своем желании он не мог бы обеспечивать свою многочисленную семью с левой руки. К числу таких забытых отпрысков королевского рода, как полагали, должна была принадлежать и Клара. Некоторые из петербуржцев рассказывали, что в Варшаве им приводилось видеть Августа II, и при этом настойчиво утверждали, что Клара чрезвычайно походила на своего отца, который, как известно, был в молодости замечательным красавцем.
Дрезденша, когда ей высказывали догадку о высоком происхождении появившейся у нее девушки, только двусмысленно улыбалась, а потом уже и сама стала делать намеки на то, что судьба Клары должна бы быть иная, судя по ее рождению, но что обстоятельства ее детства сложились так неблагоприятно, что она не может явиться в той блестящей обстановке, какая принадлежит ей по праву происхождения, добавляя, однако, что, по всей вероятности, скромное положение девушки рано или поздно изменится и что только временно встречаются разные препятствия к тому, чтобы она была вправе заявить публично, к какому знатному семейству она принадлежит.
Правдоподобие толков о происхождении Клары подтверждалось некоторыми подходящими случаями, которые были очень хорошо известны и в самом Петербурге. Так, несколько русских девушек, которые росли и даже воспитывались в чужих домах как простолюдинки, вдруг оказывались, при изменившихся обстоятельствах, дочерьми знатных вельмож, и за ними отцы их давали большое приданое, признавая их своими детьми, хотя и не могли передать им своих фамилий и титулов. Около того же времени толковали об одном молодом вахмистре Конного полка, будто он совсем не тот, за кого его выдавали, и что по отцу и в особенности по матери он такого высокого происхождения, что может считаться выше всех графов и князей.
Сама Клара будто подтверждала молву об ее происхождении. Она отличалась и гордою поступью, и сознанием своего достоинства. Держала она себя совершенно иначе, нежели прочие посетительницы собраний Дрезденши, делавшихся все многолюднее и удостаиваемых уже по временам посещением знатных персон женского пола. Немногие из кавалеров решались просить Клару на танцы, так как она казалась очень спесивой и если исполняла их просьбу, то не позволяла с собою ни малейшей вольности. Посетители собраний, видя неприступность красавицы, отчасти в сознании ее прав на исключительное уважение, а отчасти в насмешку стали называть ее принцессой, и это название все более и более упрочивалось за нею. Несмотря на прежние политические взаимные ссоры между поляками и русскими, польки у русских всегда считались самыми обворожительными женщинами. Клару принимали в Петербурге за польку, и как это обстоятельство, так еще тем более молва об ее происхождении придавали ей, при ее красоте, особое обаяние.
Двор императрицы Елизаветы, любившей в то время и танцы и развлечения, отличался самыми разнообразными увеселениями. Государыня, между прочим, завела у себя во дворце и так называвшиеся «метаморфозы», то есть такие маскарады, на которые дамы должны были являться в мужской одежде, а кавалеры – в дамской. Дрезденша, при всем желании разнообразить происходившие у нее вечерние собрания, не имела права завести у себя «метаморфозы», так как такое переряживание было бы, несомненно, принято за продерзостное подражание высочайшему двору, а по тогдашним понятиям оно было бы сочтено и личным оскорблением государыни, и государственным преступлением. Другое дело были обыкновенные маскарады, где каждый и каждая могли переряжаться, как хотели, и Дрезденша открыла их в своем доме, который в то время расширился вследствие новых к нему пристроек.
На эти так называемые в противоположность придворным маскарадам «вольные» маскарады могли беззазорно приезжать не только мужчины, но и дамы тогдашнего большого петербургского света. Маскарадный костюм, преимущественно «венецианский», или, иначе, «монашеский», то есть широкое домино с надетым на голову широким капюшоном и маска, давал знатным персонам обоего пола возможность быть неузнаваемыми, если только они сами этого желали, так как на вольных маскарадах можно было являться и без маски, но следовало только быть не в обыкновенном платье, а в каком-нибудь костюме. Дрезденша по измышлению развлечений пошла еще далее. По словам ее современника, к ней приезжали знакомые между собой обоего пола пары «для удобного между собою разговора и свидания наедине». Езжали к ней в дом, продолжает он, и знатные дамы, чтобы «других мужей себе по нраву выбирать». Выписывала она издалека в Петербург и таких красавиц-иностранок, которые «по приезде в Петербург жили в великолепных хоромах изобильно и которым жертвоприношение было отовсюду богатое».
V
На одной из происходивших у Дрезденши так называвшихся «вечеринок» в числе гостей было двое молодых артиллеристов. Один из них, немного постарше, был штык-юнкер Мартынов, чин которого соответствовал поручику армии, а другой, лет двадцати трех, с виду очень скромный, был сержант Михайло Васильевич Данилов, занимавшийся приготовлением фейерверков. Этот последний сидел не только призадумавшись, но и крепко пригорюнившись в уголку залы и не принимал никакого участия ни в разговорах, ни в танцах. Он, видимо, был занят какою-то тяжелою думою и не обращал внимания на кружившихся и мелькавших перед его глазами красивых девушек, из которых иные бросали игривые и вызывающие взгляды на красивого сержанта.
Сержанту было, однако, не до них. Он вспоминал теперь о том времени, когда он познакомился с полюбившеюся ему девушкою Шарлоттою, жившею поблизости с ним, в доме Строганова, у известного некогда по своей учености профессора и академика по части астрономии Делиля. Данилов вспомнил, как для свидания с нею он беспрерывно заходил к отцу Шарлотты, торговавшему вином, и как он, не будучи сам питухом, заводил к родителю Шарлотты своих приятелей и потчевал их на свой счет, хотя и был человек куда как не денежный.
Во время этих воспоминаний к нему подошел его сослуживец, штык-юнкер Мартынов, его земляк, который, как старше Данилова и летами и рангом, был не только его добрым товарищем, но и нередко давал ему полезные наставления.
– Что, брат Михайло Васильевич, ты так сильно призадумался? – проговорил весело штык-юнкер. – Или ты все еще по-прежнему думаешь только о своей Шарлотте? Да забудь ее! Посмотри, сколько около тебя красоток, выбирай из них ту, которая тебе более всех других нравится да и приударь за ней хорошенько. Скажу тебе напрямик: чуется мне, что любовь твоя к Шарлотте до добра тебя не доведет. В случае чего у нее найдется такой опасный против тебя защитник, как твой сосед, француз-астроном. Он, брат, несмотря на то, что старик, еще такой горячий человек, что наделает тебе много неприятностей и хлопот. Поверь мне! – Говоря это, штык-юнкер подсел рядом к своему сослуживцу. – Да расскажи мне, дружище, с полною откровенностью, как ты сошелся с нею? – участливо спросил Мартынов.
– Ты знаешь, какой способ нашел я, чтобы хаживать в дом ее отца под разными видами? Сидел я с ней почти безвыходно и наконец почувствовал в себе беспокойство только еще издалека: эта страсть, кою я до сего случая не знал, следовательно, и воображать об ней не мог, сначала принуждала меня к свиданию с Шарлоттою, и я потому беспрекословные находил случаи сидеть у отца ее целый день и разговаривать всякий вздор, а сам питался страстным зрением и любовными разговорами с Шарлоттою. Наконец увидел я, со своей стороны, в себе перемену, которую прежде не чувствовал: чтение книг и любимое мое упражнение рисовать наводили мне уже скуку и побуждали меня все более всякий час видеть Шарлотту.
– А ты, Михайло Васильевич, посдержался бы видеться с нею. Любовь при разлуке проходит скоро, а при частых свиданиях усиливается все более. Вещь известная! – наставительно проговорил штык-юнкер.
– Да я и старался препятствовать сей моей страсти, – отвечал Данилов, – представляя себе ясно неблагопристойность, которая потом произойти может. С таковым предрассуждением овладеть собою я положил противиться свиданию и, чтобы не быть подверженным в полную власть любовного предмета, отложил частые свидания с Шарлоттой и не выходил из двери никуда недели по две, дабы не видеть ее, однако ж она никогда из мыслей моих не выходила.
– Ну и ты, разумеется, не выдержал и отменил свое постановление! – с живостью перебил Мартынов.
– Слушай, что было дальше, – продолжал печальным голосом сержант, – принял я на себя во всяком роде пост, воздержание и тем надежно чаял я получить себе право избегнуть из рук заразившей меня любовною страстью, но все шло не по моему намерению, а даже ото дня возгоралась во мне оная доселе неизвестная страсть сильным пламенем, как будто воздержность моя на посмеяние мне умножала оную.
Сержант глубоко вздохнул, а штык-юнкер улыбнулся.
– Видно, брат, что Шарлотта сильно тебя к себе приворожила, так что доселе от нее ты отстать не в силах, – шутливо проговорил Мартынов. – И говоришь-то ты о ней уже слишком красно, словно по писаному. Да ты уж, чего доброго, не принялся ли ей писать вирши?
– Пожалуй, что и дойду до этого сантимента, а теперь скажу тебе по душе, что от сопротивления сей страсти я еще более почувствовал в себе истомление, подобно плывущему человеку, который против быстроты воды плывет всеми силами, покуда не станет ослабевать, а как почувствует лишение сил, то, опустя руки, отдается течению воды на волю и уже не может противиться, куда вода его несет. Я подобен теперь тому, как некоторый стихотворец влюбленного человека стихами изображает.
печально продекламировал сержант.
– Да уж сие не твое ли, любезный друг, произведение? Что ж, ты теперь в твоих мечтаниях немало стихов пишешь. Пиши, пиши, приятель, авось по времени и господина Ломоносова превзойдешь, – смеялся штык-юнкер. – Стихи то, впрочем, кропай: на сие и времени немного требуется, да и от стихотворского упражнения никакой беды на себя не накличешь. А Шарлотту спусти побоку. Ей-ей, беды с нею наживешь. Ведь петербургские-то девки не то, что наши деревенские. Поддастся, а потом и скажет: женись на мне, а то по начальству жаловаться на тебя пойду.
– Ну, это куда как нехорошо будет, – перебил заметно испугавшийся Данилов, – для того, что которая в любовницах кажется и приятна, но в женах быть не годится за низкостью рода.
– На это, Михайло Васильевич, начальство не посмотрит. По городу ходит теперь молва, что царица хочет прекратить всякие беззаконные сожительства и всякие неприличные происхождения по любовным делам. Благочестивейшая наша государыня-девственница так собою пример показать хочет, насколько примеры сии несовместительны с добрыми нравами. А подговаривают ее к тому духовник ее Федор Яковлевич Дубянский да граф Петр Иванович Шувалов. Так говорят по крайности, а коли люди ложь, так и я тож.
– Как, и Шувалов? – спросил торопливо смущенный сержант. Смутился же он ввиду того, что граф Петр Иванович был родной брат его главного начальника графа Александра Ивановича, заведовавшего генерал-фельдцейхмейстерскою частью.
– Рассказывают, впрочем, что не столько он сам, сколько супруга его Мавра Егоровна восстает против нынешней развращенности. Дело-то в том, – продолжал Мартынов, понизив еще более голос, – что тут, братец ты мой, идут своего рода шашни, о которых нам, маленьким людям, и говорить-то не след. Граф Петр Иванович, известно, не из последних волокит, а графиня-то подозревает его в неверности, да он ловко концы умеет прятать. Так вот Мавра Егоровна и подбивает царицу: очисти, мол, матушка-государыня, Питер от развратных нравов, и рассчитывает на то, если ее величество возьмется за это дело, так знатные персоны поугомонятся в своих любовных шашнях, а тогда между ними поугомонится и наш граф, а пока он – ты знаешь, что он человек куда какой хитрый, – принялся вторить своей супруге, чтобы отвести от себя всякое со стороны ее подозрение. Если, мол, я, думает он, сам стану твердить всемилостивейшей нашей государыне, что российская нация – нация развращенная, так, стало быть, я по чистоте моей жизни составляю исключение. Сам на себя, известное дело, доносить никто не станет.
– Рассказывай-ка сказки! Да мне заподлинно известно, что его сиятельство Петр Иванович частенько тайком у Дрезденши бывает и время проводит в особых покойчиках, что во дворе к главному дому пристроены. Выслежу я его здесь, да если он мне чуть какие неприятности по сношениям моим с Шарлоттою воздумает делать, так я и сам такие ему каверзы устрою, каких он и не ждет от меня! – разговорился вдруг Данилов.
– Ох ты молокосос! Да что ты посмеешь сделать его сиятельству? – унимал тихим голосом Мартынов.
– Да просто-напросто наведу на него Мавру Егоровну. Вот тебе и конец. Она, как все знают, имеет у государыни большую силу, чем сам граф персонально, а с ним справится скоро, и красотку его выпроводят из Питера туда, где не скоро он ее отыщет.
– Ну-ну, успокойся, я ведь только шутя сказал, будто его сиятельство внушает царице искоренить все любовные произвождения. Больно ты, Михайло Васильевич, горяч и прыток, в беду влопаться можешь скоро. А теперь я тебе скажу более огорчительную для тебя ведомость. Коль скоро ее узнаешь, так любовь твоя к Шарлотте как рукой с тебя снимется.
Сержант при этих словах тревожно вскинул глаза на штык-юнкера, ожидая, что заговорит он.
– Подожди немного, да скажи мне прежде, какие такие поступки тебе показывала сама Шарлотта?
– Шарлотта не старалась так, как я, скрываться от следуемой нам непристойности: прохаживала она часто, гуляючи, мимо окон моих.
– А зачем она прохаживала? Думаешь, верно, ты, что это делала для тебя? Как же! – сказал, усмехаясь, Мартынов.
– Всеконечно, что для меня, – с уверенностью отозвался молодой человек.
– Ха, ха, ха! – засмеялся штык-юнкер. – А вот и ошибся! Я тебе могу сказать, для кого она прохаживала. Знаешь ли ты помощника господина Делиля, тоже профессора астрономии господина Попова?
– Личного знакомства с ним не имею, а так по виду его хорошо знаю. Человек он, кажется, такой почтенный!
– То-то почтенный, как же! Надобно тебе знать, что твоя Шарлотта с ним и слюбилась, – утвердительно сказал Мартынов.
– Вот еще, что за шутки! Попов человек почти что старый! – вспылив, перебил Данилов.
– Не большая беда, что старый! Шарлотта твоя, как немка, с хорошей смекалкой. Ты бы так ее полюбил, побаловался бы с ней некоторое время, а потом и пустил бы ее на все четыре стороны.
– А Попов-то что?
– Попов обещал на ней жениться и выдал ей в том расписку. Она хвалится теперь этим. Шарлотта не дура, она себе на уме. Что для нее значит сержант или даже хоть наш брат штык-юнкер от артиллерии! Таких молодцов она без тебя и без меня найдет много, а такого мужа, как Попов, не только она, да и та, которая получше ее будет, нескоро отыщет. Мы что с тобой? Живем или в казенной светлице, или бываем размещены у обывателей на постое. Мы бьемся при скудном жалованье и одноколкой-то обзавестись не сможем, а у профессора не только есть от академии одноколка, да, пожалуй, еще и карета, но и царского жалованья, почитай, он по крайней мере берет вдвое или втрое больше нашего. К тому же он, как персона штаб-офицерского ранга, и теперь имеет право четверней в карете цугом ездить, да хвалится еще тем, что его не сегодня, так завтра в надворные советники произведут, так и будет он тогда в ранге подполковника армии, а мы-то что с тобой? В наше-то время таких женихов, как мы, и не ищут и не хотят идти замуж за каких-нибудь голяков. Вот что!
Михайло Васильевич крепко призадумался и прежде всего стал помышлять, как отомстить неверной Шарлотте за ее любовь к Попову, так как она не раз говорила сержанту, что никого другого, кроме него, не любит да любить не может.
– Все это, любезнейший друг, вранье, бабьи сплетни, – проговорил с притворною небрежностью Данилов, стараясь скрыть охватившее его сомнение.
– Ну, нет. Рассказывал мне это один мой добрый приятель, служащий при академии, в астрономической обсерватории. Поверить ему можно: он не выдумщик. Бывает он частенько в доме господина Делиля и хорошо знает, что там происходит. Ведомо ему стало, что и сам господин Делиль, ухаживая за Шарлоттой, принялся с некоторых пор ревновать ее, да только не к тебе, а к Попову.
Сержант хотел еще кое-что порасспросить у своего товарища, когда в зале послышался тот легкий, особого рода шум, какой бывает всегда в многолюдном собрании при появлении лица, на которое все спешат обратить внимание.
VI
В настоящем случае предметом такого внимания была Клара. Она явилась в залу в великолепном польском наряде, в светло-лазоревом кунтуше, с закинутыми за спину длинными рукавами. Кунтуш по бортам и по подолу был опушен собольим мехом; на голове у нее была небольшая, желтого цвета, с низкой тульей и широкой четырехугольной покрышкой бархатная шапочка с околышем из крымской смушки, а над шапочкой колыхалось перо из крыла цапли, прикрепленное бриллиантовым аграфом. На маленьких и стройных ее ножках, видневшихся из-под коротенькой юбки из белого атласа, были надеты красные сафьяновые полусапожки с серебряными, звонко бренчавшими подковками. Клара шла под руку с кавалером, тоже разодетым в щегольской польский костюм, подходивший по цвету к убору Клары.
Все дамы и кавалеры с удивлением посмотрели на эту прекрасную парочку, так как и кавалер, по его наружности и осанке, как нельзя более соответствовал своей дамочке.
– Вот бабенка так бабенка! – облизываясь, проговорил штык-юнкер. То же самое подумали или сказали и все бывшие в зале мужчины.
– Экой молодец! Ведь какой статный! Настоящий красавец! – заговорили гости, глядя на вошедшего молодого человека, завидуя не только самой Кларе, но и тому еще, что она имела при себе такого обворожительного кавалера.
– Краковяк! – повелительно крикнул вошедший танцор сидевшим в углу музыкантам, то есть обычным у Дрезденши скрипке и флейте, разучившим по распоряжению Лихтер заранее этот танец, не известный еще в Петербурге.
Музыка заиграла. Клара и ее кавалер прельстили всех легкостью и игривостью танца. После того с таким же изяществом протанцевали и мазурку, о которой также петербуржцы не имели понятия, довольствуясь такими медленными танцами, как менуэт, или же, большею частью на балах, даже и придворных, пускались в ту пору в русскую пляску, которую государыня очень любила и которую в молодости превосходно танцевала, выступая как гордая пава.
Полное и краснощекое лицо толстой Дрезденши сияло выражением восторга. Она с самодовольством смотрела на своих посетителей и посетительниц, как будто говоря им: вот какие приятные для вас редкости я показываю вам!
Почти все мужчины и дамы подходили к хозяйке и наперерыв спрашивали: кто такой этот прекрасный танцор?
– Граф Дмитревский, приезжий из Польши, – отвечала не без важности Дрезденша.
– Кто же он? Наверно, жених госпожи Клары? – спрашивали разом несколько голосов.
На последний вопрос Дрезденша не давала никакого ответа и только сама вопросительно взглядывала на тех, которые высказывали ей такое предположение.
Хотя относительно графа Дмитревского в этом случае не было получено никакого определенного ответа, но тем не менее между гостями тотчас заговорили, что он должен быть человек очень богатый и, несомненно, что он жених принцессы.
Краковяк и мазурка чрезвычайно понравились и мужчинам и дамам. У многих из них тотчас явилась охота научиться этому танцу отчасти для собственного удовольствия, а отчасти желание это соединялось с честолюбивым расчетом, так как некоторые предполагали, научившись танцевать краковяк и мазурку и одевшись в польские костюмы, отправиться на придворный маскарад и тем обратить на себя внимание императрицы, которая была большая любительница танцев, сама прекрасно танцевала и, следовательно, могла хорошо оценить это искусство.
– Не научит ли нас граф танцевать краковяк и мазурку? – спрашивали мужчины, подходя к Амалии Максимовне. – Мы ему за это хорошо заплатим.
– Граф так богат, что в деньгах вовсе не нуждается и никакой платы за учение не примет, – с насмешкою отвечала Лихтер. – У него самого горы золота, но я попрошу его заняться этим со знатными персонами без всякого вознаграждения, – ответила Дрезденша. – Но об этом мы поговорим позже.
Когда же по прошествии нескольких дней желавшие научиться у графа танцевать краковяк и мазурку обратились за ответом к Амалии Максимовне, то она богатым и знатным персонам отвечала, что граф согласен дать им несколько уроков, но не иначе как в ее зале, что он, разумеется, лично для себя никакого денежного вознаграждения не желает, но надеется, что его ученики и ученицы вознаградят ее, Дрезденшу, за все ее хлопоты. Ему же обучение дам и девиц доставит большое удовольствие.
На таком условии состоялось немало соглашений между танцором-графом и молодыми людьми и молодыми дамочками и девицами из знатных семейств. Эти ученики и ученицы уговорились между собою съезжаться в определенные часы к Дрезденше и, позаимствовав от графа его умение, его развязность и ловкость, протанцевать краковяк и мазурку на придворном маскараде в присутствии императрицы и тем доставить ее величеству приятный сюрприз. Заявляя о согласии графа, Дрезденша добавила, что за обучение особ женского пола берется очень охотно госпожа Клара, на тех же самых условиях, какие предъявил граф.
Теперь для приезда к Дрезденше представлялся самый благовидный предлог для всех знатных персон, и этим сметливая Дрезденша приобрела для себя сразу немало весьма важных выгод. Ее прежние танцевальные вечера, к которым высшее петербургское общество относилось с пренебрежением, теперь чрезвычайно облагородились в его глазах. У Дрезденши могли незазорно являться даже представительницы самого высшего столичного круга. Посещение ими ее дома оправдывалось вполне похвальною целью – доставить по возможности удовольствие возлюбленной государыне.
Доходы Дрезденши возрастали все более и более, и для увеличивания их она открыла новый источник, когда тайком к ней стали приезжать дамы, чтобы, по словам современника, «выбирать себе других мужей по нраву». Теперь Амалия Максимовна не только свела знакомство с разными высокопоставленными особами женского пола, но и стала держать их в своих руках, владея их секретами по любовной части.
Дела «принцессы» пошли также, по-видимому, очень хорошо: приезжавшие к ней учиться танцам дамы полюбили эту милую девушку. Так как любопытство составляет одно из главных свойств женской природы, то новые знакомки пытались разными способами разведать у нее о загадочном ее происхождении. Клара говорила, что она не знает, где и когда она родилась и кто были ее родители; по словам ее, она знала только, что в детстве о ней заботились какие-то неизвестные ей вовсе благотворители или благотворительницы, отпускавшие на ее воспитание значительную сумму в распоряжение той пожилой дамы, в доме которой она росла. «Но по смерти короля Августа II, – как будто нехотя, обмолвясь, проговорила Клара, – судьба моя внезапно изменилась, и я осталась в беспомощном положении; все мои прежние благотворители исчезли, и моя воспитательница не раз говорила мне, что я живу у нее только из милости, что я покинута всеми, а у нее самой нет таких средств, чтобы устроить меня соответственно моему рождению». В рассказе Клары была доля правды, но были и некоторые вымышленные ею добавления и напускная таинственность. Как бы то, впрочем, ни было, но предположение, что в этой красавице течет королевская кровь, получало все большую и большую достоверность во мнении петербургского общества.
VII
За несколько месяцев до появления в Петербурге красавицы Клары, принявшей здесь фамилию Оберден, Дрезденша прожила некоторое время в Варшаве. В этот последний город попала она проездом на свою родину Саксонию, но побывка ее в столице тогдашнего королевства Польского не была для нее бесполезна. Варшава в ту пору славилась, как и теперь славится, обилием хорошеньких и ловких женщин, умевших завлекать и привязывать к себе мужчин, так что недаром в гербе этого города изображается сирена. Из тамошних хорошеньких и пригожих обитательниц Амалия Максимовна и вознамерилась составить главную приманку для тех «вечеринок», какие она стала заводить в Петербурге. Расчет ее на успех в этом случае был как нельзя более верен. Не только русская молодежь, но и старики, побывавшие в Польше, составили себе понятие о польках, как о самых очаровательных женщинах. Вдобавок к тому польки в сравнении с прочими заезжими в Петербург красотками представляли еще и то удобство, что они скоро могли научиться понимать и даже говорить по-русски, так что с ними было гораздо легче познакомиться, нежели с немками и француженками, с которыми, при незнании русскими языков представительниц этих национальностей, трудно было даже разговориться и большею частью приходилось начинать любовные с ними похождения игрою в скоро надоедавшую молчанку.
Ловля Дрезденшей красоток в Варшаве шла довольно успешно, и сообразительная саксонка, жившая еще и прежде долго в Варшаве, собиралась уже оттуда ехать в Петербург, когда она, проходя по одной из варшавских улиц, встретила молоденькую девушку, поразившую ее своей красотой. Девушка эта, одетая хотя и очень скромно, но вместе с тем и с большим вкусом, внушила тотчас же Дрезденше мысль, что не худо было бы сделать соответствующую ее намерению попытку насчет приманки этой незнакомки в Петербург. Амалия Максимовна, притворившись, будто она не знает Варшавы, подошла к девушке и попросила ее указать, как пройти на ту улицу, название которой ей пришло в голову. Остановившаяся на дороге девушка очень охотно принялась объяснять Дрезденше, с виду весьма почтенной даме, дорогу, но по окончании этого объяснения Амалия Максимовна, очень любезно поблагодарив девушку за оказанное ей внимание, не отправилась по указанному ей адресу, но пошла с нею рядом и вступила с нею в разговор.
– Вы варшавянка? Родились здесь? – спросила по-польски Дрезденша свою спутницу.
– Нет, но только почти с детства живу здесь, а родилась я в Саксонии, – отвечала она.
– Тем лучше, – радостно заговорила по-немецки Дрезденша. – Значит, мы земляки, а я приехала сюда только на время из России.
– Из России? – как будто удивившись, переспросила молодая девушка. – О, как это далеко! – добавила она.
– Совсем не так далеко, как кажется, потому что я живу в Петербурге, а не где-нибудь в отдаленной глуши.
– И хорошо живется вам в Петербурге? – как-то невольно спросила Клара.
– О, там жить очень хорошо, особенно нам, женщинам, а еще лучше молоденьким, хорошеньким, таким, например, как вы, – отвечала Лихтер, пристально и как-то странно взглянув на Клару.
Молодая девушка, казалось, совершенно равнодушно выслушала этот ответ и, по-видимому, вовсе не заметила устремленного на нее взгляда ее спутницы.
– Да разве и может житься худо в том государстве, которым управляют не мужчины, а женщины. Ведь этого не водится ни здесь, в Польше, ни у нас в Саксонии, – заговорила хитрая женщина.
Клара, не занимавшаяся никогда политикой и незнакомая вовсе с историей России, вопросительно взглянула на Лихтер.
– Да как же, моя дорогая красавица, разве вы этого не знаете? В России после царя Петра, о котором вы уж, конечно, когда-нибудь слышали, царствовала жена его Екатерина, при которой я приехала в Петербург, а после нее правила государством императрица Анна, потом немецкая принцесса, тоже по имени Анна, а теперь там царствует девица Елизавета Петровна, дочь императора Петра.
– Как это странно! – улыбнувшись, заметила Клара.
– О, в России девушка может себе составить отличное положение. Нужно только, чтобы опытная женщина на первых порах руководила ею. Там иностранке вовсе не трудно выйти замуж за самого богатого и самого знатного вельможу. Да вот хоть бы, к примеру сказать, императрица Екатерина: была простая латышская крестьянская девушка без роду, без племени, а потом не только сделалась супругою государя, но и сама управляла государством как самодержавная царица, а теперь на русском престоле сидит ее дочь. Как я всегда жалею, что не приехала в ранней молодости в Россию. Наверно, была бы я теперь знатной дамой, графиней, княгиней, а кто знает, быть может, и еще выше, – вздохнув, проговорила Лихтер.
Рассказы эти заинтересовали Клару.
– А вы, моя красавица, чем занимаетесь в Варшаве? – быстро спросила ее Лихтер.
Клара смешалась и покраснела.
– Чем я занимаюсь? – переспросила она с расстановкой, как бы желая отдалить ответ на этот щекотливый и совершенно неуместный при первом знакомстве вопрос.
– Я спрашиваю вас, чем вы занимаетесь, или, иначе сказать, мне хочется знать, какие есть у вас средства к жизни? Вы мне так полюбились с первого же разу, что я готова была бы помочь вам, чем только могу.
Клара не отвечала ничего, печально опустив свои темные глазки.
– А сердечного дружка у вас нет? – с игривой улыбкой, шутливым полушепотом спросила Дрезденша.
– Нет, – простодушно и твердо ответила девушка, – я никого еще не успела полюбить.
– Не о любви спрашиваю я вас. Любить покуда никого не надобно. Любовь, сказать по правде, сущий вздор, а надобно стараться выйти хорошо замуж, чтобы потом не плакаться на свою горемычную судьбу. Знаете что, мой дружочек, я в России могу вас очень хорошо пристроить. Знакомых у меня в Петербурге множество. Согласитесь ехать туда со мной, и вам приищу там жениха или найду вам место при дворе, если вы не захотите выйти замуж. Впрочем, – добавила Лихтер, – на улице говорить об этом неудобно, а зайдите ко мне хоть ненадолго, я живу здесь близко.
Клара несколько колебалась: ей показались слишком странными такие ласки и такое участие вовсе не знакомой ей женщины, но Дрезденша, схватив ее за руку, почти что силою повела на другую сторону улицы, и вскоре они молча дошли до того дома, где жила Лихтер.
– Да, в Петербурге молоденьким иностранкам живется куда как хорошо, – заговорила Дрезденша, усаживая свою гостью на канапе и присев сама подле нее. – Это, впрочем, и понятно: русские предпочитают их своим соотечественницам, которые так неуклюжи, что не умеют ни стать, ни сесть, ни пошутить, ни полюбезничать. На вопросы отвечают только «да» или «нет». В Петербурге вообще говорят, что с русскими женщинами, хотя бы и красивыми, бывает очень скучно, они вовсе не умеют развеселить мужчину. А позвольте спросить, – добавила Дрезденша, – кто были ваши родители?
– Я их совсем не знаю. Я выросла в чужом доме, у баронессы фон Трейден, которая сперва жила в Дрездене, а потом переехала в Варшаву.
– Сейчас видно, – перебила Дрезденша, – что вы получили воспитание в аристократическом доме. Говорите вы по-французски?
– Да.
– И это недурно, потому что из иностранных языков в петербургском обществе в ходу только этот язык, да и то мало кто знает его. Но вы можете разговаривать в Петербурге по-польски, хоть и с трудом, а все-таки вас там будут понимать. Почему же баронесса фон Трейден взяла вас к себе на воспитание? – продолжала допрашивать Дрезденша.
– Этого я не могу вам сказать. Слышала я только, что сначала платили ей за мое воспитание ежегодно значительную сумму, а потом вдруг перестали.
– А с какого времени?
– Кажется, с тридцать четвертого года.
– С тридцать четвертого года? – переспросила Дрезденша. – Значит, как раз после смерти короля Августа Второго. А знаете что, дружочек мой, – вдруг точно с радостною находчивостью вскрикнула Дрезденша, пристально взглянув на молодую девушку, – ведь вы похожи на покойного короля! Какой он был красавец в молодости!
Клара смешалась, опустив вниз глаза.
– Ах, какой он был красавец в молодости! – повторила Лихтер. – Сколько девиц и замужних дам он свел с ума! Счета им нет! Вы, конечно, замечанием моим обижаться нисколько не можете. Если вы не знаете вовсе ваших родителей, то, разумеется, лучше всего предположить, что вы по крови не какая-нибудь простолюдинка, мещаночка или даже шляхтяночка, а королевская дочь. Да, верно, оно так и есть: и ваша наружность, и ваша осанка, и ваша походка говорят о вашем высоком происхождении.
Девушка смешалась теперь окончательно, но не от стыда, а от появившейся в ней своего рода гордости. Но вместе с тем она подумала о том печальном положении, в каком она находилась, живя по милости помогавшей ей баронессы и не имея в виду ровно ничего.
– Если бы догадки ваши были справедливы, – грустно проговорила она, – то, наверное, я не была бы брошена на произвол судьбы. Отец мой, значит, был очень богатый человек и непременно обеспечил бы меня на всю жизнь.
– Как же! Не таковский был покойный король! Скольких он оставил и сыновей и дочерей в безвестности и нищете. Слышали вы когда-нибудь об Анне Ожельской?
– Что-то слышала, но хорошенько теперь не помню. Да и к чему этот вопрос?
– Да к тому, что ваше положение напоминает мне ее судьбу, только будущность ваша, кажется, не такая, как судьба Анны. А, впрочем, кто знает? Может быть, она будет еще более блестящей. Часто с людьми случается то, что они вовсе не ожидают, а на внезапную перемену вашей участи у вас все-таки есть кое-какие надежды.
Клара с вниманием прислушивалась к словам своей новой знакомки.
– Вот Анна Ожельская была дочь короля от француженки Генриетты Дюваль, замечательной красавицы, на которую смотреть съезжалась в свое время вся Варшава, но король был страшный ветреник и, вскоре расставшись с Генриеттой, позабыл и дочь ее Анну, которая и не думала вовсе, что она королевская дочь. Никто ей не говорил об этом и даже не намекал. Так и прожила она до девятнадцати лет. Был, однако, у Анны брат, граф Рутовский, сын короля от пленной турчанки Фатины. Вот этот-то граф, проведав случайно о существовании Анны, нашел случай представить ее королю, который и признал Анну своею дочерью по ее поразительному сходству с Генриеттой. Король дал ей фамилию Ожельская, построил для нее в Дрездене великолепный дворец, а потом выдал ее замуж за одного герцога. Свадьбу Анны он справил с необыкновенною пышностью. На эту свадьбу съехалось в Дрезден множество гостей.
– Но ведь мое положение нельзя приравнять к положению Анны Ожельской, если бы я была и действительно дочерью короля Августа, – улыбнувшись, заметила Клара. – Нельзя сделать этого потому, что король Август Второй уже умер и, следовательно, не может устроить мою судьбу так, как он устроил при жизни судьбу другой своей дочери.
– Это правда, но все-таки было бы вам очень полезно, если бы вас стали считать в Петербурге дочерью короля польского. Нынешняя русская государыня очень сострадательна, она обратила бы особое внимание на ваше положение и, наверное, не отказалась бы помогать вам. Статься может, она написала бы о вас королю Августу Третьему, которому вы, собственно, приходитесь сестрой. Понимаете? – слегка подмигнув Кларе, проговорила Дрезденша.
Хотя Клара и ничего не отвечала на такие отрадные соображения сметливой Лихтер, но тем не менее она находилась под влиянием приятного для нее тщеславия, слыша, что по наружности ее можно выдать и принять за королевскую дочь.
Со своей стороны, Дрезденша настойчиво стала убеждать Клару, чтобы она ехала с нею в Петербург, и сулила ей в будущем и богатство и знатность, выставляя в противоположность и той и другой то скромное и необеспеченное положение, в каком останется Клара, если будет жить по-прежнему в Варшаве.
Клара, увлеченная рассказами Амалии Максимовны, колебалась недолго. Она приняла предложение Дрезденши, которая взялась быть ей руководительницей в Петербурге, требуя от нее только полного послушания ее наставлениям.
В прошлом столетии являлось во всей Европе множество искателей и искательниц приключений, и выдать в России безвестную девушку за побочную дочь короля польского не представляло никаких особых затруднений, в особенности если сообразить, что впоследствии появилась за границею мнимая дочь Елизаветы Петровны, предъявившая даже притязания на русский императорский престол. Хотя рассказы о первых годах жизни этой смелой самозванки представлялись невероятными, но тем не менее она нашла себе не только сторонников, но и людей значительных, вполне веривших в вымышленное ее происхождение. Тем легче могло быть сделано нечто подобное в отношении Клары, не заявлявшей никаких политических притязаний. Молва о высоком ее происхождении могла казаться вполне правдоподобной, а примешанные к такой молве соображения Дрезденши – вполне основательными: королевская дочь, хотя и побочная и покинутая, все-таки имела бы более значения и представляла бы большую приманку, нежели какая-нибудь заурядная искательница приключений.
Вместе с Дрезденшей и Кларой отправился в качестве сопровождающего их кавалера не богатый, но красивый и ловкий молодой шляхтич, явившийся в Петербург под именем графа Дмитревского. Он ехал туда в надежде на успех у женщин, а также и на счастливую, а в случае надобности и не совсем чистую карточную игру, которая велась тогда в Петербурге в огромных размерах, так что нередко груды золота с игорных столов переходили не только в карманы, но и за наполнением их в носовые платки и даже в шляпы счастливых игроков. Что же касается женщин, то среди поляков были еще памятны те блестящие успехи, какие в этом отношении имел молодой и красивый Петр Сапега при дворе императрицы Екатерины I.
Вскоре после отъезда из Варшавы Клара – как мы уже знаем – явилась на вечеринках Амалии Максимовны.
VIII
Над Петербургом начала расстилаться морозная ночь, а на темном небе все ярче и ярче разгорались звездочки, сверкая серебристым трепетным блеском. Такая ночь при совершенно безоблачном небе была самою удобною порою для астрономических наблюдений, и этими благоприятными условиями хотел воспользоваться состоявший при Петербургской академии Делиль, называвшийся по-русски Яковом Осиповичем и уже давно поселившийся в Петербурге. Теперь он в теплом шлафроке и в ночном колпаке медленно поднимался из своей квартиры по крутой лестнице, которая вела в устроенную в его доме обсерваторию. За ним с фонарем в руке шел один из его помощников Карл Богданович Рейхель.
– А где же Никита Петрович? Опять он сегодня не пришел к назначенному времени, как это жаль! – проговорил Делиль, обращаясь к Рейхелю.
Так как этот последний не говорил по-французски, а Делиль в свою очередь не говорил по-немецки, то разговор между двумя астрономами происходил на русском довольно ломаном языке, а шел он о Попове, адъюнкте, или старшем помощнике Делиля. Рейхель же был только младшим помощником.
– С некоторого времени господин Попов сделался очень неисправен, почти никогда не приходит вовремя, а иногда и вовсе не является на службу, – отозвался Рейхель, по-видимому, равнодушно, но в сущности с затаенною неприязнью к Попову. Неприязнь эта была вполне понятна, так как Рейхелю хотелось поскорее сжить Попова, чтобы самому занять его место, а сверх того в Академии наук в ту пору под предводительством Ломоносова шла ожесточенная борьба академиков из русских с академиками из немцев.
Как человек, хорошо понявший смысл речи Рейхеля, Делиль, не друживший с немцами-академиками, не обратил на неприязненный отзыв о Попове никакого внимания.
«Верно, где-нибудь веселится. Да, впрочем, это и извинительно, человек он еще не старый и холостой», – подумал астроном, вспоминая, что и он сам, несмотря на всю страсть к звездочетству, был не прочь рассеяться и развлечься и часто предпочитал прелестям звездного неба земные прелести. Делиль теперь пожалел только о том, то его молодой адъюнкт потеряет такой удобный случай для астрономических наблюдений, какой представляла настоящая ночь, столь редко бывающая на петербургском небосклоне, застилаемом обыкновенно в зимнюю пору и облаками и туманом, а между тем в настоящее время представлялась возможность к самым точным наблюдениям над Марсом, ярко блиставшим на небе своим красноватым отливом.
В обсерватории Делиль совершенно предался своим любимым занятиям. Смотря напряженно в телескоп, он по временам приказывал Рейхелю сделать в астрономическом журнале ту или другую заметку. Рейхель, исполняя приказание звездочета, ворчал что-то себе под нос и пытался несколько раз заговорить о непосещении Поповым обсерватории, ссылаясь на то, что отметки в журнале должны были бы в этот день быть ведены не им, Рейхелем, а Поповым, но все в таком роде попытки оставались безуспешны, и Делиль, не разговаривая с Рейхелем, усердно продолжал заниматься своим делом.
Подвохи Рейхеля во вред Попову касались, однако, не только небрежности Попова по его служебно-ученым обязанностям, но и лично самого Делиля. В это время Попов, забравшись в квартиру холостяка-астронома, к которому перешла на житье Шарлотта в качестве хозяйки или экономки, любезничал с нею, пользуясь отсутствием звездочета, который, как знал очень хорошо Попов, нескоро вернется с той высоты, на которую он забрался.
– Ты мне все говоришь, что ты так меня любишь, что и жить без меня не можешь и что непременно женишься на мне, а послушаюсь я тебя, так меня после того обманешь, – говорила Шарлотта, ласкаясь к Попову. – Знаем мы вас, мужчин. Ведь ко мне, как ты знаешь, подбивался сержант Данилов. Он хотел даже дать расписку, что обязывается на мне жениться, да что значит такая расписка, ведь она только на смех пишется. Взяла бы я ее от него в шутку, да потом и возвратила бы назад – что мне с нею делать? – говорила Шарлотта.
– А хочешь, Шарлотточка, так я дам тебе такую расписку? – вызвался Никита Петрович.
– Пожалуй, для шутки, – посмотрю я, что ты в ней напишешь, да пиши так, чтобы видно было, что ты меня страстно любишь и что хотел бы на мне жениться, а об обещании, если хочешь, то не пиши. К чему пустые обещания, если ты их сам добровольно сдержать не захочешь?
Шарлотта быстро освободилась от руки Попова, которую он держал около талии, выбежала в смежный кабинет хозяина-астронома и принесла оттуда чернильницу с пером и лист бумаги.
– Ну, пиши же, пиши! Посмотрю, что ты напишешь, – говорила она, кладя на стол перед молодым адъюнктом перо и бумагу и ставя около них чернильницу.
«Я так люблю мою милую Шарлотту, что не могу жить без нее и очень хотел бы жениться на ней!» – написал адъюнкт и, подмахнув свою подпись, прочел написанное милой девушке. Она крепко обняла его за шею и принялась целовать. Под обаянием таких ласк молодой и хорошенькой немочки Попов забыл совсем о записке. Ему было теперь не до того, и он оставил на столе написанную им в шутку расписку.
Пробыв еще некоторое время с сильно раскрасневшейся, а потом и расплакавшейся Шарлоттой, Попов торопливо побежал в обсерваторию, где еще застал Делиля, и принялся извиняться перед ним в своей неисправности, разумеется, обещая, что на будущее время он не подаст Делилю повода ни к выговорам, ни к замечаниям.
Попов считал теперь себя вполне счастливым и полагал, что он не имеет у Шарлотты никакого соперника, так как прежний ее обожатель, сержант Данилов, «опасаясь быть повержен в полную власть любовного предмета» и бывший сам по себе не в силе преодолеть страсть к Шарлотте, уехал из Петербурга. Как человек осторожный и мнительный он очень обрадовался, когда был без всякой со стороны его просьбы командирован в Ригу по делам службы. Оттуда он писал своему приятелю штык-юнкеру Мартынову следующее: «Город мне был небывалый, жители в нем мне показались учтивы, мужчина не пройдет мимо офицера, чтобы не снял шляпу, а женщины по воскресным дням выходят из своих домов перед ворота на улицу, разрядясь в лучшие платья, и хозяйские дочери, и того дома девки работные и, не пропуская ни одного человека молодого, мимо идущего, приседая, кланяются всем ласково. Приятно всякому сей обычай показаться может, а паче небывалому еще человеку. Я нашел в Риге много знакомых мне офицеров, которые преж сего в Москве со мною в школе учились; также увидя ласковое обхождение рижских девиц и женщин, время от времени стал и забывать свою петербургскую Шарлотту».
Возвратившийся из обсерватории Делиль застал Шарлотту в слезах. Она жаловалась, что у нее сильно болит голова, и приписывала свою болезнь угару. Между тем полученную от Попова записку она, бережно завернув в чистую бумагу, запрятала в свой ларец и улеглась на постель, избегая всяких разговоров со своим хозяином, с большим участием расспрашивавшим ее о нездоровье.
IX
Увеселительные вечеринки в заведении Дрезденши начали постепенно принимать иной вид. Так как к ней стали наезжать лица пожилые и – что еще важнее – лица сановные, то молодежь посещала Амалию Максимовну уже не в таком большом числе, как прежде. Причина тому была весьма уважительная. В ту пору вообще, а тем еще более в силу гражданской подчиненности, преимущественно же в силу военной субординации, требовалось оказывать особенное уважение, сообразно с годами и чиновностью каждого. Те посетители, которые стали наезжать к Дрезденше, все более и более стесняли малочиновную молодежь. В то время сержант, прапорщик или корнет, находясь даже в частном собрании, не мог сесть в присутствии штаб-офицера без позволения со стороны этого последнего; в такое же положение в свою очередь был поставлен и штаб-офицер в отношении к каждому генералу. Молодым сержантам и офицерам, конечно, очень не нравилось, что они должны были стоять целый вечер навытяжку около стен, держа руки по швам. В подобном же положении находились нередко и полковники в присутствии генералов, так что каждый чувствовал себя более или менее стесненным в присутствии лица, старшего чином. Вследствие этого молодежь, прежде веселившаяся у Дрезденши, начала теперь там скучать и отставать от ее заведения. Ухаживание за девицами тоже затруднилось, У каждой из них завелся свой обожатель, хотя из более или менее ослабевших старцев, но зато из людей со значительными средствами, и эти старики были опасными соперниками молодых людей, большею частью не имевших достаточно денег на щедрые подарки.
Однако такая перемена не только не убавила доходов Дрезденши, но, напротив, способствовала их приращению. Молодежь надеялась на самое себя и расплачивалась обыкновенно туго, тогда как старики очень хорошо понимали, каким единственным способом они могут приобретать себе расположение как со стороны самих прелестниц, так и со стороны их корыстной распорядительницы. Весьма важной статьей доходов Дрезденши были еще и устраиваемые в ее доме тайные свидания, а также знакомства разных знатных персон для «уединенных разговоров», как скромно выразился в своих «записках» Данилов.
Но не одни только любовные похождения привлекали и молодых и старцев в заведение Амалии Максимовны. Она открыла в нем еще и карточную игру, бывшую в ту пору одним из самых любимых развлечений петербургского общества. Большая игра велась тогда и при дворе, так как и правительница Анна Леопольдовна, и императрица Анна Ивановна, и начинавшая входить в средний возраст императрица Елизавета Петровна были страстные охотницы до карт, но во всяком случае в хороших домах игра была гораздо сдержаннее, нежели в таком игорном доме, какой завела у себя Дрезденша. Здесь интересовало то, что беспрестанно можно было встречать новых игроков, хотя и не важных по их общественному положению, но богатых и тароватых, которые считали для себя за честь играть со знатными персонами и охотно проигрывали им такие большие суммы, до которых не доводили игру те, кто не поставлял себе за особое удовольствие играть с кабинет-министрами, сенаторами, генерал-фельдцейхмейстерами и так далее. Удобство карточной игры у Дрезденши представлялось еще и в том отношении, что сделанные там большие карточные проигрыши оставались неизвестными в обществе и – что еще важнее – в доме проигравшегося, и это избавляло многих мужей от упреков со стороны их жен за неудержимую страсть к картам.
Нельзя сказать, что законы того времени потворствовали такому времяпровождению, какое заведено было у Дрезденши. Напротив, на бумаге закон строго преследовал любовные похождения, как, например, незаконное сожительство, и еще более нарушение супружеской верности. Не снисходительно относился он и к карточной игре, установляя даже те размеры, до которых могла доходить игра соответственно рангам игроков. Только в апартаментах ее величества не полагалось никакого ограничения насчет размера карточной игры, хотя бы самой азартной. Дело в том, однако, что тогдашняя полиция, блюстительница нравов, податливая на подношения и взятки, смотрела сквозь пальцы на все противозаконное, что делалось вокруг нее, тем более что и сами представители высшего правительства были причастны всевозможным нарушениям законов. В силу всего этого посетители и посетительницы Дрезденши имели полное основание рассчитывать на близорукость и молчание полиции, так как они принадлежали к знатным персонам. Полиция, хотя бы и самая зоркая и самая добросовестная, не могла взяться за Дрезденшу, зная, что эта дама имеет сильных покровителей не только в лице первостепенных сановников, но и в лице супруг некоторых из них. Сама Дрезденша в свою очередь жила в больших ладах с полицией, не обходя никого из ее чинов праздничными поминками, начиная с полицейских десятских, заменявших нынешних городовых, и кончая тогдашним обер-полицеймейстером. Все то недозволенное, что делалось у Дрезденши, было покрыто глубокою тайною, и если что порою и открывалось, то сами полицейские власти спешили заминать дело в угоду покровителей и покровительниц Амалии Максимовны, и таким образом дела ее шли благополучно.
X
– Не везет тебе что-то в карты, – участливо говорил генерал-рекетмейстер Дивов гофмейстеру двора великого князя Петра Федоровича Чоглокову, отгребая рукою лежавший перед Чоглоковым столбик червонцев, как свой выигрыш.
– Да, все это время я в большом проигрыше. Боюсь, как бы не проведала о том Марья Симоновна. Примется опять распекать меня. Она у меня на этот счет очень строга. Она уже и так хотела жаловаться на меня государыне за то, что я сильно картежничаю, – шептал на ухо Чоглоков своему партнеру, которого, однако, нисколько не тронули сетования несчастливого игрока, и взятые от него червонцы Дивов очень равнодушно положил в карман своего камзола.
В это время двери игральной комнаты отворились, и к столу, за которым шла игра, подошли двое посетителей: один – граф Дмитревский, а другой – еще молодой, лет двадцати двух, человек, чрезвычайно красивый и в высшей степени изящный. Тонкие и нежные черты его лица придавали ему женственный вид, а из-под набросанной слегка на его модную прическу пудры пробивались волосы золотисто-пепельного цвета. Смело можно было сказать, что он был красавец, но красота его была бы пригоднее женщине, нежели мужчине, вышедшему уже из отроческого возраста. Он приятельски поздоровался с Чоглоковым и взглянул на Дивова, как на незнакомую ему вовсе особу. Это было, впрочем, вполне понятно, так как Дивов хотя и занимал положение, но как человек не светский и не слишком богатый, жил уединенно, редко появлялся в обществе и любил все досужее время проводить за картами. Так как Чоглоков и Дивов уже забастовали, то они отошли в угол залы и сели там, посматривая на игроков.
Молодой человек вынул из кармана своего камзола несколько червонцев и небрежно раскинул их по столу белою и нежною, как у женщины, рукою. Примеру его последовал и Дмитревский. Началась игра на новые ставки. Среди разговора игроков заметно выделялся чрезвычайно звучный и приятный, а вместе с тем по временам и вкрадчивый голос новопришедшего игрока-красавчика.
– Кто это такой? – подтолкнув слегка локтем Чоглокова, спросил Дивов, показывая глазами на незнакомого ему молодого человека.
– Это граф Станислав Понятовский, состоящий при английском посольстве, – отвечал Чоглоков. – Разве ты не знаешь его?
– Да не приходилось мне никогда его нигде встретить. Ты знаешь, что я все это время и на куртагах даже не был. Куда мне выезжать с таким кашлем, какой меня мучил несколько месяцев! Ведь государыня очень не любит, когда приезжают к ней во дворец чем бы то ни было больные люди. Она все боится заразиться. А Понятовский поляк? – спросил снова Дивов.
– Да.
– Каким же образом он попал в английское посольство?
– Да его, Иван Иванович, при каком хочешь посольстве и куда хочешь пошли. Говорят, он прекрасно не только по-польски, но и по-русски, по-французски, по-немецки, по-английски, по-итальянски и даже по-турецки говорит.
– Вишь ведь, какой молодец выискался! – перебил Дивов, внимательно присматриваясь к Понятовскому.
– Да мало того, какой он умница, какой ловкий, любезный, какой остряк! Недаром он всем так нравится, всех здешних барынь прельстил собою, а при нашем дворе всех с ума сводит, – добавил Чоглоков, жена которого состояла гофмейстериной при дворе великой княгини Екатерины Алексеевны.
– А до карт он, Николай Наумович, большой охотник? – спросил Дивов, любивший подыскивать новых хороших игроков.
– Кажется, что не очень, так себе, по временам играет. Он и сюда-то, наверно, приехал не из-за карт, а услышал о «принцессе», так и прикатил, тем более что принцесса считается его землячкою. Он вот до бабенок большой охотник, да и мастер по этой части, проберется всюду. – И Чоглоков, боязно осматриваясь кругом, начал что-то шептать на ухо улыбавшемуся своему приятелю.
– А что, он очень богат? Ведь польские паны очень богатые люди, – заметил Дивов.
– Богатого от тароватого, Иван Иванович, не скоро отличишь, а насколько я слышал, Понятовский не слишком богат, сравнительно с другими магнатами, зато у него самое знатное родство. Он родной племянник князей Чарторыжских. Отец его был отъявленным нашим врагом и постоянно подбивал турок к войне с нами.
– Сынок, кажись, пошел не в отца, – перебил Дивов.
– Да, он совсем не о войне думает, ему бы только тереться около юбок.
Чоглоков угадал цель приезда Понятовского к Дрезденше. Действительно, карточная игра не занимала молодого графа. Он с большим хладнокровием и с прежнею небрежностью продолжал ставить новые куши, несмотря на сделанный уже им большой проигрыш, и беспрестанно с заметным нетерпением оборачивался назад и поглядывал на запертые двери залы. Немало уже успел он спустить червонцев, когда отворились двери и в них вошла Клара в сопровождении Лихтер.
Заметно было, что они избегали потревожить своим приходом все более и более зарывавшихся игроков. Не подходя к игорному столу, они осторожно уселись на канапе. Но, должно быть, до слуха Понятовского дошло шуршанье шелковых робронов, надетых на широчайшие фижмы. Понятовский наскоро забастовал и подошел к Амалии Максимовне, которая представила его Кларе. Граф держал себя чрезвычайно почтительно перед этой девушкой, как человек европейски благовоспитанный, который в ту пору прежде всего отличался вежливостью в обращении с женщинами, какого бы звания они ни были, если только они являлись как хозяйки или как гостьи. Он умел приноровиться к беседе всякого общества, и тем легче представлялось ему это сделать в отношении к Кларе, и у них тотчас же нашелся общий предмет разговора – Варшава. Дрезденша, видя, что между новыми знакомыми завязалась оживленная беседа, вышла из комнаты, а вскоре после этого Понятовский предложил Кларе перейти в другую комнату под предлогом, что шумный разговор игроков и начинавшиеся между ними споры мешали их приятной и спокойной беседе.
Клара с полною готовностью исполнила его предложение.
В то время, когда она и Понятовский беседовали между собой, Дмитревский очень часто украдкой взглядывал на ту парочку и, казалось, был очень доволен не только своим громадным выигрышем, но и начавшимся сближением Клары с таким знатным и богатым паном, каким в Петербурге считали графа Станислава Понятовского.
Через некоторое время Клара переехала на другую квартиру с роскошною по тому времени обстановкою, и сюда ежедневно стал являться Понятовский, приезжая то по утрам, то по вечерам.
XI
Составив себе знакомство с людьми богатыми и преимущественно пожилыми и знатными и даже с весьма почтенными старцами, Дрезденша сочла более удобным изменить порядок прежде заведенных у нее развлечений. Танцевальные вечеринки, вследствие уменьшившегося числа юных посетителей, становились у нее все реже и реже, но зато около карточных столов прилив посетителей постоянно увеличивался. При этом для Амалии Максимовны открылся еще и новый источник доходов. Очень часто чересчур зарвавшиеся игроки спускали все бывшие с ними деньги и, все еще надеясь на благоприятный для себя переворот фортуны, хотели продолжать игру и нередко обращались за деньгами к гостеприимной хозяйке. Дрезденша, сколотившая уже порядочный капиталец, очень охотно выдавала желающим кратковременные ссуды, которые возвращались ей с процентами, под видом подарка за дружеское одолжение. Вследствие таких одолжений установились у нее близкие, почти приятельские отношения с должниками, в числе которых немало было людей, весьма влиятельных при дворе.
Но самою доходною для Дрезденши статьею были устраиваемые ею любовные сближения и тайные свидания, происходившие в ее доме, который постепенно из маленького и скромного трактирчика обратился в жилище если не роскошное, то все же чрезвычайно хорошо отделанное и убранное, применительно к тогдашней обстановке лучших петербургских домов. Сама она приняла вид уже не содержательницы трактира или увеселительного заведения, но вид весьма приличной дамы, чему весьма много способствовала представительная ее наружность. Петербургское высшее общество того времени не отличалось вовсе чопорностью, да и не могло отличаться этим свойством, если даже при дворе занимали самые видные места и пользовались высоким положением в обществе многие лица, поднявшиеся случайно с очень темных низин. Поэтому и петербургские дамы не только не пренебрегали ловкою иностранкою, но даже искали ее знакомства как личности весьма пригодной в известных случаях и притом такой, на скромность которой можно было вполне положиться. Дрезденша не была вовсе так болтлива, как русские женщины, занимавшиеся ремеслом, сходным с тем, каким занималась Амалия Максимовна.
В ту пору нравы петербургского общества вообще и в особенности нравы высших его представительниц не отличались скромностью, и Дрезденша находила для себя такие тайные занятия, которые обыкновенно оплачивались весьма щедро и иногда не только со стороны мужчин, но и со стороны дам, приезжавших по приведенному нами дословному выражению современника, в дом Дрезденши «других себе мужей по нраву выбирать».
Как ни была скромна на словах услужливая Дрезденша, но глухая молва о происходивших у нее свиданиях стала все более и более расходиться по Петербургу. «Жены, – пишет тот современник, на которого мы уже ссылались, – стали замечать, что мужья их не в обыкновенное время поздно домой возвращаются и к ним холодеют. Возгорелась, – продолжает он, – от жен к мужьям своим великая ревность, а ревнивые глаза далее видят орлиных, и то видят, чего видать не могут, однако потом дознались причину и добрались верно, для чего так поздно домой ездят их мужья». Со своей стороны, и мужья стали примечать, что и их жены, ссылаясь обыкновенно на побывку у своих приятельниц, тоже хотя и реже, но все же иной раз поздненько возвращались домой, или что они, отлучившись из дома в неподходящую пору, возвращались домой или в очень веселом, или, наоборот, в очень задумчивом и грустном настроении. Замечая это, ревнивцы в свою очередь стали подозревать кое-что, и тайные похождения неверных жен делались иногда известны их обманутым мужьям. Подобные дела кончались, однако, домашним образом. Каждому и каждой нежелательно было сделаться предметом злословия, насмешек и намеков, и потому многое было оставлено как мужьями, так и женами под покровом непроницаемой тайны, и долгое время никто не беспокоил Дрезденшу требованием от нее каких-либо объяснений, относящихся к нарушению в ее доме или только при ее посредстве супружеской верности.
Петербургские знатные дамы того времени были весьма нередкими посетительницами дома Дрезденши. Они пробирались к ней, как простые женщины, с лицами, закутанными платками, надетыми на головы вместо шляпок, или с лицами, закрытыми вуалью, или пешком, без лакея, если жили недалеко от Вознесенской першпективы, или в наемных одноколках, которые они нанимали на улице, отойдя несколько от своего дома, и сходили с них, не доезжая до дома Дрезденши. Некоторые из таких грешниц, более отважные, отправлялись на условленное свидание, переодевшись в мужское платье. Можно бы, пожалуй, и не поверить справедливости таких рассказов о таинственно-любовных похождениях петербургских дам в половине прошлого столетия, если бы о том не свидетельствовали «Записки» одной из слишком видных современниц той поры. Из этих «Записок» оказывается, что на похождения подобного рода отваживались даже такие знатные дамы, которые находились постоянно под зорким наблюдением многих приставников и приставниц и для которых, как казалось, выход украдкой из дома был делом невозможным.
Понятовский и Чоглоков были по-прежнему частыми посетителямм Амалии Максимовны. Последний из них отгадал истинную причину приезда к ней графа Станислава. Действительно, Понятовский стал ухаживать безотвязно за Кларой и, разумеется, без труда тотчас же оттер всех своих соперников. Сам пан Дмитревский, который, как казалось, был так близок с молодою девушкой, отстал теперь от нее и не думал перебивать Клару от слишком счастливого волокиты, тем более что все прежние ухаживания Дмитревского около Клары оставались без окончательного успеха. Клара, руководимая Дрезденшей, не хотела отдаться Дмитревскому, бедному, хотя и очень пригожему панычу, и метила приискать себе не временного обожателя и даже не хорошего жениха, а просто-напросто юношу, которого могла бы полюбить безоглядочно, так что в этом случае все руководительные соображения Амалии Максимовны оставались бесполезными. Разумеется, что Понятовский, ухаживая за стойкою девушкою, как и все соблазнители, клялся отдать ей всю свою жизнь, не изменить ей никогда и хотя прямо не обещал ей жениться на ней, но намекал, что сердечная связь их может кончиться браком. На деле, однако, молодой красавец думал привязаться к Кларе лишь настолько, насколько это может случиться иной раз с ветреником, избалованным успехом у женщин, то есть он был уверен, что привяжется к Кларе на непродолжительное время. Вышло, однако, что он сильно полюбил молодую девушку, которая в свою очередь чувствовала к нему неодолимую, жгучую страсть, и такая страсть в конце концов привела ее к уступке перед искательным волокитою.
Для влюбленной парочки дни быстро летели за днями, и они не заметили, как наступила зима, столь благоприятная для тех развлечений, какие могли находить для себя у Дрезденши и женатые мужчины, и замужние женщины. Темные и продолжительные зимние ночи в тогдашнем Петербурге, где лишь немногие улицы были освещены только слабо мерцающими фонарями, были очень удобны для поездок неверных супруг к Дрезденше. Ночной мрак прикрывал их тайные похождения. Им уже не приходилось, как в светлые петербургские ночи, пробираться торопливо пешком или в нанятой на улице одноколке на Вознесенскую першпективу, оглядываясь по сторонам из боязни, что их могут увидеть и узнать на этом переезде. Дом Дрезденши оживился снова после летнего затишья.
Вдобавок к тому зима представляла своего рода особые развлечения, на которые могли съезжаться для свиданий знатные персоны женского пола, не навлекая на себя подозрений и пользуясь большею свободою, нежели та, какая допускалась в ярко освещенных залах и гостиных. Тогдашнее петербургское, даже самое высшее, общество не было прихотливо насчет способов увеселения. Любимым местом загородных съездов столичной знати был зимою «Красный кабачок», к которому в зимние вечера неслись на отличной санной дороге и пошевни и возки. «Красный кабачок» был в ту пору небольшой немецкий трактир, и там устраивались ледяные катальные горы, которые служили благовидной приманкой даже для чопорных дам, так как катание с таких гор считалось не исключительно простонародным, но и аристократическим увеселением, потому что сама императрица Елизавета Петровна с ранней еще молодости была страстной охотницей до этой потехи. Она, со своей стороны, тоже не уклонялась от поездки по временам в скромный «Красный кабачок» со всем своим двором, и тогда это, ныне совершенно упавшее, увеселительное заведение наполнялось отборною петербургскою знатью, да и вообще пользовалось известностью, едва ли меньшею, чем заведение Дрезденши, в котором, впрочем, расторопная, услужливая хозяйка была главною притягательною силою для влюбленных.
Не имея возможности встречаться с Кларой открыто в обществе, Понятовский мог беспрепятственно вести с нею знакомство на катальных горах, в «Красном кабачке», где он, как знакомый ей кавалер, свозил ее с гор на салазках, и ему приятно было, когда все присутствовавшие громко восхищались поразительной красотою Клары, которая была беззаботно весела, между тем как судьба готовила ей тяжкие испытания.
XII
– Где ты, Николай Наумович, все это время пропадаешь по ночам? Уж двенадцать часов ночи, все добрые люди легли давно спать, а я тебя должна ждать не смыкая глаз, – скорее убедительно, нежели сердито, говорила Марья Симоновна Чоглокова своему мужу, показавшемуся в дверях ее спальни.
Супруг, возвратившийся по распорядку тогдашнего образа жизни – когда даже самые парадные балы кончались к десяти часам – слишком поздно, растерялся, хотя он заранее мог предвидеть, что вопрос этот непременно будет ему задан, как он был уже задаваем неоднократно и при бывших еще и прежде подобных случаях. Но дело в том, что повторять в оправдание те же самые причины Чоглокову было неудобно, так как однообразные объяснения о причинах позднего возвращения могли наконец утратить всякую вероятность. Притом на этот раз вопрос был сделан хотя и кротким голосом, но вместе с тем с такою настойчивостью, какой Чоглоков не замечал еще никогда в голосе своей супруги.
Другой муж, да, пожалуй, и сам Николай Наумович не слишком бы боязно отнесся к раздражению своей жены, если бы его супругою была не Марья Симоновна. Но при браке с нею являлись особые условия, ставившие Чоглокова в очень стеснительное положение, так как Марья Симоновна, по отцу Гендрикова, была двоюродная сестра императрицы Елизаветы Петровны, а Чоглоков крепко побаивался своей царственной, по жене, кузины. Однажды, когда он повздорил со своею женою, а она как-то нечаянно проговорилась об этом императрице, то Елизавета Петровна через графа Александра Ивановича Шувалова, начальника Тайной канцелярии, приказала сказать Николаю Наумовичу, что если он еще раз забудется перед своею женою, двоюродною сестрою ее величества, то государыня расправится с ним так, как он и не ожидает. Со своей стороны, эту родственную угрозу Шувалов передал припугнутому Чоглокову в том смысле, что сей последний побывает у него в той канцелярии, где, смотря по обстоятельствам дела, употребляют иногда как исправительное средство и безлиственные березовые веники.
Понятно, что после такого грозного предварения Николай Наумович робел перед своею супругою, но как ни велика была эта робость, он не мог противостоять разного рода игривым искушениям, пользование которыми и было причиною его поздних возвращений в супружескую опочивальню.
Николай Наумович и Марья Симоновна были еще молодые супруги, и – что было особенно важно в их супружеской жизни – Марья Симоновна, выйдя за него замуж по любви, продолжала любить его постоянно, и любовь ее, как это, впрочем, всегда бывает, главным образом выражалась в сильной ревности. И теперь она поспешила облегчить свое сердце от такого тягостного и мучительного чувства.
– Верно, опять заигрался в карты? – несколько сердито спросила она мужа.
– Да, – смиренно отвечал Николай Наумович.
– И верно, с Дивовым?
– Да, с ним.
– И уж, конечно, проиграл?
– Да, проиграл.
Хотя в этот вечер Николай Наумович, проводя приятно вечер у Дрезденши с новоприезжей к ней молоденькой немочкой, и не брал карт в руки, но признал за лучшее поддакивать во всем Марье Симоновне, так как вопросы, задаваемые ею, сводили ревнивую супругу на ложную дорогу, которая была гораздо простительнее в глазах Марьи Симоновны, нежели та, по которой она могла добраться до прискорбной для нее истины.
Пожурив мужа за страсть к картам, Марья Симоновна успокоилась и осталась очень довольна своею догадливостью, тем не менее она постаралась удержать в памяти его объяснения, дабы при случае проверить их новыми опросами, так как в настоящее время ревность ее хотя и попритихла, но тем не менее закравшееся в ее голову подозрение не изгладилось окончательно.
Около этого времени почти то же самое происходило и в другом в ту пору знатном петербургском доме.
Графиня Мавра Егоровна Шувалова принялась, со своей стороны, ревновать своего мужа графа Петра Ивановича, тоже нередко наезжавшего к Дрезденше и тоже поздненько возвращавшегося домой. Шувалов, никогда не игравший в карты, не мог приискивать той благовидной причины, какою мог – и иногда весьма удачно – отделываться Чоглоков, но зато у него была другая весьма уважительная отговорка. Его очень часто приглашал, или, вернее сказать, просто требовал к себе на вечернее времяпровождение егермейстер, граф Алексей Григорьевич Разумовский, а отказывать такому всемогущему любимцу было для Петра Ивановича не совсем удобно, так как неудовлетворение им желания егермейстера могло повлечь на него неудовольствие со стороны императрицы. Пытался он ссылаться по временам перед женою и на бытность свою то в том, то в другом знакомом доме, но такие ссылки не слишком были надежны, так как Мавре Егоровне нетрудно было проверить справедливость показаний своего супруга. В настоящем случае он сослался на то, что провел вечер у графа Алексея Григорьевича Разумовского.
Посещения Петром Ивановичем Разумовского, как рассказывает одна современница, были тоже не по сердцу Мавре Егоровне, и она усердно молилась Богу о благополучном окончании ее супругом этих посещений, так как зазнавшийся егермейстер, подвыпив, начинал вздорить с Петром Ивановичем и нередко приказывал бить его батогами.
Ссылки Петра Ивановича на вечернее времяпровождение у Разумовского стали казаться Мавре Егоровне подозрительными, и когда она однажды после такой ссылки навела тайком надлежащие справки, то оказалось, что супруг ее дал ложные показания. Подозрения ее насчет неверности мужа усилились еще более, и она, решившись, как говорится, вывести все на чистую воду, стала терпеливо выжидать первого же удобного случая для окончательного обличения изменника, делая пока вид, будто вполне верит объяснениям своего супруга.
XIII
Петр Иванович и Николай Наумович не только не были между собою в приязни, но даже недружелюбно посматривали друг на друга, так как первый из них был представителем так называвшегося большого двора, то есть двора императрицы, а Чоглоков был представителем малого двора, то есть двора великого князя наследника и его супруги, а между обоими этими дворами существовали в ту пору не слишком дружелюбные отношения. Несмотря, однако, на такой придворный разлад, Мавра Егоровна и Марья Симоновна были большие между собою приятельницы, и каждая из них старалась заискивать в другой.
Мавра Егоровна, по отцу Шепелева, с самой ранней юности состояла в качестве камер-фрау при Елизавете еще в то время, когда Елизавета была цесаревною, и потом Шепелева из заурядной ее прислужницы обратилась в ближайшую приятельницу цесаревны и в доверенную ее подругу. При вступлении на престол Елизаветы Мавра Егоровна, вышедшая замуж за Петра Ивановича, сделалась такою сильною особою, у которой старались заискивать милости все самые знатные вельможи. Она была очень пригодна и для Чоглоковых, так как Марья Симоновна сама от себя не решалась иной раз просить о чем-нибудь свою двоюродную сестру и предпочитала в таких случаях действовать через Шувалову.
В свою очередь и Мавра Егоровна старалась жить в больших ладах с Чоглоковой в том разумном расчете, что и ей иногда может пригодиться Марья Симоновна, которая, проговорившись как будто случайно в родственной беседе с Елизаветой Петровной, могла сообщить государыне то, что самой «Маврутке» по тем или другим соображениям было бы неудобно и неловко сказать прямо от себя.
Обе эти дамы довольно часто виделись между собою, и так как Шувалова была лет на пятнадцать старше Чоглоковой, то она относилась к Марье Симоновне в наставительном тоне, что было совершенно согласно с духом того времени и считалось со стороны старших летами выражением истинного доброжелательства.
– Ну что, Машутка, как ты ладишь теперь со своим сожителем? Кажись, что он стал совсем иным после того, как его хорошенько припугнул мой деверь от имени царицы, – спросила однажды Шувалова Чоглокову.
Марья Симоновна ничего не отвечала на этот вопрос и сидела, потупя глаза.
– Да что ж ты ничего мне не отвечаешь? Не пустился ли он опять в какие-нибудь неистовства или продерзости перед тобою? – допытывалась Мавра Егоровна, желая послужиться молодой женщине и употребить в дело ее влияние у государыни для обуздания любовных похождений своего мужа.
– Нет, он обходится со мною очень ласково, да, по правде сказать, и тот-то раз я не столько сердилась на него за то, что он повздорил со мною, сколько просто-напросто ревновала его, хотя и сама не знала, к кому именно. Скажи мне, матушка Мавра Егоровна, что в таком случае нужно делать?
Мавра Егоровна призадумалась: у нее у самой вертелся в голове точно такой же вопрос.
– Что делать? Да, кажись, надобно прежде всего дознаться обстоятельно, справедлива ли твоя ревность, – поучительно отвечала Шувалова. – А о Дрезденше ты слышала что-нибудь? – спросила вдруг Мавра Егоровна, уперев свой пристальный и пытливый взгляд на свою собеседницу.
Вопрос этот клонился не только к тому, чтобы навести Марью Симоновну на надлежащий след, но он предлагался еще и с другою целью. Шувалова, задавая подобный вопрос и молодым и пожилым барыням, внимательно следила за выражением их лиц, желая подметить при этом выражение замешательства и смущения, чтобы на этом основании сделать заключение о том, не выбирает ли себе вопрошаемая дама «другого мужа».
– Кто же о ней в Петербурге не слышал, – равнодушно отвечала Чоглокова. – Говорят, что она опасная женщина и перессорила многих мужей с женами и жен с мужьями. Но не думаю я, чтобы Николай Наумович вел с нею знакомство.
– То-то, поглядывай за ним хорошенько. В нынешнее время, скажу я тебе, Машутка, бог весть, что у нас деется. Посмотришь кругом да около и только дивишься, до чего дошла у нас развращенность. Сколько не одних лишь молодых людей, но и пожилых и даже стариков, с виду, кажись, никуда уже не годных, проживаются в Петербурге на разных потаскушек, особенно если они из заезжих, иноземных красоток. Слыхала я, что иные из них живут куда как лучше самых знатных персон. В том-то и беда, что наша Лизавета Петровна больно уж добра, всяким негодяйкам мирволит, а я бы вместо нее весь Петербург, как метлой, сразу бы вымела от такой нечисти. У меня все было бы в порядке и в надлежащем благочинии, – говорила с заметным раздражением Мавра Егоровна, подозревавшая, что и супруг ее или посещает Дрезденшу, или обзавелся тайком, при посредстве Амалии Максимовны, какою-нибудь пригожею «метрескою», как называли тогда в Петербурге незаконных сожительниц.
В ответ на такую речь Мавры Егоровны Чоглокова только утвердительно покачивала головою, соглашаясь во всем со своею собеседницею.
– Да и барыни-то наши хороши. Вот, примером сказать, хоть бы ваш Понятовский, – продолжала Шувалова, уперев на слове «ваш», так как Понятовский был принят особенно ласково при «маленьком» дворе, при котором состояла Чоглокова. – Ведь мы не знаем, – добавила Шувалова. – Государыня терпит, терпит, да кончится тем, что вышлет его отсюда. Уж кавалер-то он больно отважный. Думает, что здесь можно так же волочиться, как в Польше. Как же!
Еще долго говорила она на тему о повреждении нравов в настоящую пору. Смысл речей ее был и поучительный для молодой дамы, и грозный для тех, кто предавался, по тогдашнему выражению, «любовным упражнениям». О душевной чистоте Мавры Егоровны вообще нельзя было сказать много одобрительного, но супружеская ее верность и женское целомудрие не подлежали ни малейшему сомнению, и в силу таких редких в ту пору добродетелей она требовала такой же взаимности от своего мужа, который, несмотря на свою наружную холодность и видимую робость, имел, однако, в отношении к женскому полу самое нежное и самое чувствительное сердце.
Заподозрив Петра Ивановича в супружеской неверности, вследствие частых его отлучек по вечерам и поздних возвращений домой, Мавра Егоровна сочла нужным убедиться окончательно в его неверности или же, наоборот, удостовериться вполне насчет его верности. Она усилила над ним свой тайный надзор по поводу ссылок его на поздние ужины у егермейстера, и ей пришлось вскоре узнать, что ссылки на такое времяпровождение были очень часто только выдумкой. Ввиду этого Мавра Егоровна решилась добраться до истины разными тайными расспросами и справками в доме Дрезденши. Через своих доверенных лазутчиков она наконец осведомилась, что Петр Иванович через посредство Амалии Максимовны пристроился около какой-то немочки, для которой он отделал хорошенькую квартиру и принял все меры к тому, чтобы посещения им этого приюта оставались непроницаемою тайною. Удрученная открытием такого несомненного уже вероломства, Мавра Егоровна не показала, однако, своему супругу, что ей известно о заведенном им на стороне хозяйстве, и как женщина сдержанная и рассудительная сообразила, что обнаружение такого скрытого сожительства ее мужа сделает смешным человека уже пожилого и что насмешки над ним в петербургском обществе отразятся и на ней. Поэтому она предпочла действовать тайком, так, чтобы гнездышко, свитое Петром Ивановичем у хорошенькой немочки, было разорено, но не прямо через нее, а косвенно – таким путем, чтобы она сама казалась вовсе не причастной этому разорению.
XIV
В этом году Масленица в Петербурге прошла по обыкновению весело и шумно. Веселился и шумно гулял не только «подлый» народ около гор, которые устраивались тогда под Смольным монастырем, но и шляхетство, и самые знатные обоего пола персоны с большою охотою предавались разным масленичным увеселениям. Императрица также любила проводить Масленицу, следуя, между прочим, и старинным русским обычаям. При дворе были не только театральные представления, балы и маскарады, но и поездки в пошевнях большим обществом на блины и катанья с гор. Все веселились и забавлялись, и никто не предвидел того переполоха, какой тайком подготовляла мстительная Мавра Егоровна для всего Петербурга.
Наступил Великий пост. В это время государыня, и без того всегда набожная, становилась еще благочестивее и богобоязненнее и начинала сокрушаться не только о своих собственных прегрешениях, но и о греховности других. В это время духовник ее, Федор Яковлевич Дубянский, получал над нею неотразимое влияние, и таким влиянием воспользовалась, со своей стороны, Мавра Егоровна.
– Ты бы, отец Федор, позаботился теперь о благочестивейшей нашей государыне, – сказала Дубянскому Шувалова, встретившись с ним во дворце незадолго до первой недели Великого поста.
Дубянский крепко поморщился, крякнул и в недоумении почесал затылок, как бы желая выразить, какие тягостные обязанности лежат на нем.
– Морщиться-то и кряхтеть нечего, – заметила бойкая барыня вопросительно смотревшему на нее Дубянскому. – Дело я тебе, отец Федор, говорю. Не забочусь я, собственно, о душе царицы, грехов у нее у самой куда как немного, а будет она в ответе перед Богом за чужие грехи. Зачем допускает она здесь, около себя такую мерзостную развращенность?
– Не допускает этого ее величество, – резко перебил Дубянский, – и за нравами блюдет строго. Разве ты, Мавра Егоровна, забыла, что государыня своими указами пресекла мотовство и роскошь и указала одеваться всем боярыням сообразно их рангам, и денег на дорогие наряды и уборы попусту не мотать.
Мавра Егоровна невольно улыбнулась, видя любовь к роскошным нарядам самой Елизаветы Петровны, у которой в гардеробе было четыре тысячи платьев и огромные короба кружев, лент и башмаков.
– Разве она не воспретила ту огромную карточную игру, которая велась прежде в Питере, дозволив играть на большие деньги только в собственных своих апартаментах. Такие запретные указы, скажу тебе, Мавра Егоровна, внушил ей я, а то на что было прежде похоже!
– Так-то так, отец Федор, хорошо ты сделал, да забыл только главное: забыл ты ту развращенность, какая ныне у нас в Петербурге завелась. Ведь здесь не только всякие вольности в обращении с женским полом происходят, но и постоянные незаконные сожительства устраиваются в нарушение брачной жизни.
– Да что ж тут, сударыня моя, поделаешь? Известно мне, что при этом не одни только мужчины, но и женский пол виновен. Государыня, впрочем, и такие пороки без внимания не оставляет, а мне граф Алексей Петрович говорил, будто государыня приказала ему списаться с английским послом, чтобы он, посол, отсюда удалил прибывшего к нам с ним этого красавчика полячка Понятовского. Говорит она, что Понятовский уже слишком заволочился и своим волокитством дурной пример всем подает: с ума сводит наших барынь, что ни на есть самых знатных.
– Давно бы пора с ним так распорядиться. Да с одним ли с ним? Таких молодцов, как он, немало и из русских найдется в Питере. Так ты, отец Федор, поговори об этом с твоею духовною дщерью. Пусть издаст она строгий указ против лиц зазорного поведения, да не только из подлого народа, а обо всех, без всякого различия. Богоугодное дело сотворит она, да и я скажу ей об этом.
– Хорошо, хорошо! Справедливо ты рассуждаешь. В самом деле, до чего дошла у нас развращенность, – говорил с притворным раздражением Федор Яковлевич, прощаясь с Шуваловой и находя, что во внушенной ею мысли найдется новый источник душеспасительных поучений и что, кроме того, угодив Мавре Егоровне, такой близкой наперснице государыни, он в случае надобности найдет в ней надежную поддержку и при своих ходатайствах у государыни, так как просить стороной бывает очень часто гораздо удобнее, нежели просить прямо от себя.
XV
– Скоро мне придется уехать из Петербурга, – грустным голосом сказал Понятовский, беседуя наедине с Дрезденшей о Кларе. – Быть может, даже навсегда. Жаль мне расстаться с Кларой. Устройте, госпожа Лихтер, дело так, чтобы она отправилась со мною. В Польше ей будет хорошо, а если мне придется куда-нибудь ехать, то я возьму ее с собой, я ни за что не покину эту девушку, к которой я привязан всем сердцем.
Дрезденша нахмурилась. Ей жаль было отпустить Клару, которая была такой сильной приманкой и для молодежи, и для людей пожилых и на которую она имела виды по части денежных прибылей и устройства новых знакомств с людьми, которые могли ей быть полезнее, чем только на время приехавший Понятовский.
– Я не думаю, – лживо отвечала хитрая женщина, – чтобы Клара уехала отсюда. Она, кажется, думает здесь пристроиться так хорошо и прилично, как не в состоянии была бы сделать это, оставаясь, граф, вашею любовницей.
Молодой человек заметно изменился в лице и сделал быстрое движение.
– Что вы хотите сказать этим? Значит, Клара только притворялась, твердя мне о своей беспредельной любви, выходит, что она только обманывала меня? А я так страстно любил ее!
– О любви вашей к ней я ничего не знаю, как и о ее любви к вам. Знаю только, что такие благородные во всех отношениях люди, как вы, граф, не оставляют на произвол судьбы обманутую девушку, особенно в таком положении, в каком находится Клара, и прежде всего стараются хоть денежными средствами вполне обеспечить ее.
– К сожалению, я в настоящее время не могу исполнить это так, как мне желалось бы. Дела мои крайне расстроены. Мне нужно поправить их пребыванием в Польше. Необходимо завести хорошее хозяйство в моих имениях и устроить в них порядок, и Клара, если она пожелает ехать со мною, может быть уверена, что будущность ее я обеспечу навсегда. Не о том, впрочем, теперь идет речь. Уговорите ее, чтобы она поехала со мною в Варшаву. Вы сказали, впрочем, что она надеется здесь устроиться прилично, то есть если я понимаю верно такое ваше выражение, то думаю, что она просто-напросто хочет выйти замуж в Петербурге?
– Это весьма понятное желание каждой девушки, особенно той, которой нужно прикрыть свой грех или свою ошибку. Ведь вы все равно на ней не женитесь.
Понятовский задумался.
– Знаете, что я скажу вам, госпожа Лихтер, – заговорил он после некоторого раздумья, – я знал в моей хотя и недолгой еще жизни очень много женщин. Во многих из них я был влюблен страстно; за другими волочился не столько из любви, сколько из тщеславия, желая, чтобы в обществе говорили о моих успехах. Встречал я и таких женщин, к которым влекли меня и страсть и тщеславие вместе, но которое из двух этих чувств было сильнее во мне, я не могу дать себе отчета.
– Очень хорошо знаю об этом, граф, – улыбнувшись, заметила Лихтер. – В Петербурге об вас говорят много, да и самый отъезд ваш приписывают вашему слишком смелому волокитству.
– Пусть так, но я хочу сказать вам совсем о другом. Я полюбил Клару так, как не любил еще никогда ни одну женщину. И кажется, что в любви к ней не может быть с моей стороны ни малейшего тщеславия. Положение ее слишком скромно, а происхождение ее даже неизвестно.
– Ну, не говорите этого, граф, – с живостью перебила Амалия Максимовна. – Клара – королевская дочь. Этому отыскиваются теперь в Варшаве несомненные доказательства, и я скоро получу их, – прихвастнула она, – тогда при помощи моих знакомых в Петербурге можно будет просить государыню, чтобы она сделалась заступницей покинутой всеми сироты. Я вполне уверена, что по добытым мною доказательствам о знатном происхождении Клары и в особенности по просьбе императрицы король Август Третий не откажет признать Клару своею сводною сестрой и тем самым поправит непростительную забывчивость и ее и своего отца. Он может дать ей и графский титул, и большую пенсию. Граф Брюль, заискивающий у здешнего двора, по просьбе графа Бестужева возьмется хлопотать об этом, и тогда Клара будет подходящей для вас невестой даже и в таком случае, если бы вы сделались когда-нибудь королем польским.
– Ну, этого не дождемся ни я, ни она! – засмеялся Понятовский, не предчувствуя нисколько, что пустая болтовня Дрезденши была как бы пророчеством его блестящей будущности. – Клара, думаю я, настолько ко мне привязана, что вполне удовольствовалась бы, если бы сделалась только пани Понятовской, – сказал собеседник Амалии Максимовны.
– Конечно, конечно! Но разве сестра ее Анна Ожельская не сделалась герцогиней? Ведь вы, разумеется, знаете ее историю?
– Даже очень хорошо, и притом видел ее несколько раз. От души желаю, чтобы судьба Клары устроилась как нельзя лучше, но для меня отраднее было бы, если бы она ради надежд – по всей вероятности несбыточных – не расставалась со мною.
В ответ на эти слова, сказанные с большим чувством, Дрезденша только махнула рукой, как бы желая тем выразить: знаем вас, говорите вы так только, пока она вам не прискучит, а потом бросите: делайся как знаешь!
– Хорошо, я поговорю с Кларой, да вы и сами хорошенько просите ее, – наставительно сказала Дрезденша.
– Об этом нечего и говорить, но я еще ничего не сказал ей о моем отъезде. Надобно собраться с силами, – промолвил Понятовский, прощаясь с Амалией Максимовной, которая тотчас же отправилась к Кларе.
XVI
Не предчувствуя ничего печального, Клара в ожидании приезда своего возлюбленного лежала на канапе и играла с вскочившею на него собачкою, подаренною ей Понятовским, когда совершенно неожиданно вошла Лихтер. Собачка вскочила с канапе и с неприязненным лаем кинулась на вошедшую женщину, как будто чуя в ней недруга своей любимой хозяйки.
– А каков твой Станислав! – с притворным раздражением в голосе сказала она. – Уезжает на днях из Петербурга навсегда, а тебе между тем не говорит ни слова! Хорош! Видно, хочет тайком сбежать от тебя. Вот любовь – так любовь, – засмеялась она. – Вздумал просить меня, чтобы я уговорила тебя с ним ехать! Как же, очень нужно, чтобы он где-нибудь на дороге бросил тебя.
Клара в ужасе вскочила с канапе и, как ошеломленная, опустив голову и свесив сложенные руки, в изумлении, молча, слушала Дрезденшу.
– Говорю тебе, не езди с ним. Он обманывает тебя. Тобой он только забавляется, как хорошенькой игрушкой. Ему было приятно показывать тебя своим приятелям как свою любовницу, за которой стал бы ухаживать весь Петербург, если бы не знали, что ты неизменно любишь своего Станислава. А сказать по правде, не стоит он этого. Натешился тобою, да и довольно. Мало разве было у него любовниц в Петербурге? Да еще каких! – Дрезденша как будто спохватилась и, глядя на почти обезумевшую от ее резких слов Клару, только насмешливо покачивала головою, как бы издеваясь над обманутою девушкой.
Клара опустилась на канапе и громко зарыдала, а госпожа Лихтер уселась с ней рядом.
– Не плачь понапрасну, милая Клара, – утешала она. – Найдешь лучшего, нежели этот пустой ветрогон. Погоди только немного; скоро я получу из Варшавы бумаги, и будешь ты объявлена королевскою дочерью. Поверь мне. И сама я уверена в этом. Здесь, в Петербурге, и в Варшаве, и в Дрездене примутся хлопотать о тебе усердно; а поедешь со своим Станиславом – потеряешь все. Он, разумеется, будет уговаривать тебя, чтобы ты с ним ехала, но ты не слушай его: человек он пустой. Оставайся здесь; и через моих благоприятелей я найду тебе место при дворе, тогда государыня лично узнает тебя, и ты выйдешь на хорошую дорогу.
Клара ничего не отвечала на эти утешения и даже вовсе не слушала заманчивых обещаний своей утешительницы. Она думала только об измене горячо любимого ею человека, но вскоре – как это часто случается – пылкая к нему страсть Клары перешла в чувство злобы и даже ненависть против изменника, который, как убеждала ее Лихтер, не стоит того, чтобы Клара пожертвовала ему своей, быть может, блестящею будущностью.
Клара как будто ободрилась. Она отерла слезы и решилась не сдаваться на уговоры Понятовского.
– Хорошо, я с ним ни за что не поеду! – твердым голосом проговорила она. – Благодарю вас, госпожа Лихтер, что вы обнаружили передо мною всю низость этого человека, которого я так безгранично любила. – И Клара снова залилась слезами.
– К твоей же пользе говорю. Посуди сама, что, если он второй раз покинет тебя так, как покидает теперь, не сказав тебе ни слова? Ведь ты этого не перенесешь. Я знаю твое нежное сердце.
– Не поеду я с ним в Польшу, не поеду ни за что, – заговорила Клара, хватаясь в отчаянии за голову и топая ножками в припадке сильного раздражения.
– Да устоишь ли ты в своей решимости? Ведь он такой вкрадчивый: сумеет обольстить и соблазнить хоть кого. Послушай только, что говорят о нем в Петербурге, – начала было Дрезденша, желая вызвать в Кларе еще больше раздражения, возбуждаемого в ней ревностью.
– Много чего я о нем слышала, да не хотелось мне верить. Он так страшно клялся, что любит только меня одну, но теперь, когда он так жестоко пренебрег мною, я клянусь, что между ним и мною все кончено, – сказала Клара уходившей от нее Дрезденше.
В тот же день вечером приехал к Кларе Понятовский. Долго колебался он, прежде чем решился сообщить Кларе роковую для нее новость. Сильно взволнованная Клара вскоре вывела его из затруднительного положения, сказав ему, что ей известно уже о скором его отъезде и что в этом случае ее всего более огорчила его скрытность.
Начались объяснения, при которых со стороны Понятовского слышались уверения в его неизменной любви. Уверения эти смешивались с горькими укорами, делаемыми им Кларе за то, что она не хочет с ним уехать. Клара, со своей стороны, упрекала своего возлюбленного в неверности и высказала, что ей известна причина, по которой он должен немедленно уехать из Петербурга. Как ни умолял Понятовский, под влиянием ослеплявшей его страсти, Клару ехать с ним, она оставалась непреклонной, и раздраженный ее упорством Станислав от любви и упреков перешел к колкости.
– Верно, надеешься, что, оставаясь здесь, ты при помощи друзей сделаешься королевской дочерью? – язвительно сказал он.
– Не надеюсь ни на что, а просто не хочу быть любовницею того, кто так жестоко обманывал и обманывает меня. Я разочаровалась и ненавижу тебя! – вскрикнула Клара и, гневно взглянув на Понятовского, вышла из комнаты.
Он понял, что при раздражении Клары в настоящую пору дальнейшие его просьбы только усилят ее негодование против него и что после того, что было высказано ею с такою горечью и с таким к нему презрением, любовь их не будет прочна. В голове его мелькнула мысль, что, сманив с собою Клару, он надолго, если не навсегда свяжет себя такими узами, которые вскоре могут оказаться тяжелыми для него. Поддавшись этому соображению, он, со своей стороны, решился расстаться с нею, тем более что ему не раз уже приходилось испытывать разлуку с любимыми женщинами, погрустить о них некоторое время и вскоре после того находить себе новых утешительниц, любовь к которым окончательно изглаживала прежнюю страсть. Вдобавок к тому он полагал, что если привязанность его к Кларе не прекратится, то он страстными письмами в конце концов успеет склонить ее, чтобы она приехала к нему в Варшаву.
Успокоившись этими соображениями, он написал Кларе письмо, наполненное нежными и страстными выражениями, а вместе с тем и упреками за ее холодность, уверениями в вечной любви и просьбами о прощении, если он в чем-нибудь виноват перед нею. В заключение он писал, что происшедшую между ними размолвку он не считает поводом к окончательному разрыву и надеется, что Клара, когда пройдут первые порывы ее гнева, с печалью вспомнит о том, кто любил ее более всех на свете.
Письмо это он передал Амалии Максимовне, чтобы она вручила его Кларе, когда увидит, что Клара несколько успокоится. Оставил он ей также тысячу червонцев, которые Лихтер должна была передать Кларе, если бы ей встретилась надобность в деньгах. Он не решился еще раз увидеться с обольщенной им девушкой и выехал из России.
Молодой, красивый, остроумный и образованный Понятовский был первым кавалером и среди петербургского общества, и при дворе, и потому отъезд его был очень заметен. Многие дамы и девицы сильно грустили о нем, и он долгое время был предметом несмолкаемых толков и пересудов. Разошлась в обществе молва и об обольщенной и после того покинутой им «принцессе». К такой молве присоединялись все более и более получавшие достоверность слухи о том, что Клара была побочная дочь короля польского. Многие сердобольные барыни начали принимать участие в печальном положении Клары. Постепенно слухи о ней дошли и до государыни, которая, гневаясь на молодого поляка за развращенность его нравов, высказывала сожаление о девушке, покинутой безжалостным волокитой.
Молва о разрыве Клары с Понятовским и выезд его из Петербурга подали многим охотникам до любовных похождений надежду заменить его при Кларе. Теперь ее стали учащенно посещать те, которые прежде, видя в Понятовском непобедимого соперника, считали напрасным трудом увиваться около Клары. Стали наезжать к ней незнакомые ей прежде мужчины, надеясь завести с нею близкое знакомство. Клара, однако, уклонялась не только от новых, но и от прежних знакомств, и когда прошли первые вспышки негодования против вероломного друга, она стала сильно горевать о нем и любить его, как любила прежде.
XVII
Около того времени, к которому относится наш рассказ, одним из самых бойких и деловых чиновников, занимавших в Петербурге видные места, считался кабинет-секретарь Василий Иванович Демидов. Прежде он служил членом Коммерц-коллегии, где усердно занимался составлением тарифов, установлением таможенных пошлин и тому подобными «фискальными делами». Слыл он человеком прямым, правдивым и в нравственном отношении вполне безупречным. Нередко не только в кругу знакомых, но и среди членов кабинета заводил он речь о «повреждении нравов» и толковал с жаром о необходимости обуздать человеческие страсти именными повелениями, высочайшими указами и правительственными распоряжениями. О Демидове как о человеке деловом, нелицеприятном и богобоязненном дошли через Мавру Егоровну слухи и до самой государыни, почему он и был назначен кабинет-секретарем.
– Вот, матушка Лизавета Петровна, – говорила Мавра Егоровна ложившейся почивать после долгой и усердной молитвы императрице, – послезавтра заговенье, наступит Великий пост, а грехи-то наши, грехи! Ой, ой!
Набожная государыня тяжело вздохнула.
– Уж не знаю, что и делать, Мавруша, придется мне отвечать не только за мои собственные, но как царице, чего доброго, и за чужие еще грехи, – проговорила она с заметным сокрушением сердца.
– Да ты, государыня, утвердила бы своею властью добрые нравы и начала бы такое богоугодное дело с Петербурга, поочистила бы здесь разные вертепы, да и на тех, которые в одиночку пошаливают, приказала бы обратить внимание. Ведь и при дворе-то твоем много любовных грехов творится.
– Говорил мне об этом отец Федор, и надумалась я приказать Демидову хорошенько призаняться этим делом. Он человек благочестивый и усердный, так, кстати, в Великом посту ему такая работа будет подходящей. Завтра же призову его к себе и лично прикажу извести всех греховодниц, чтобы ни одной в Петербурге не осталось, пусть убираются отсюда подальше. Прикажу ему, чтобы он притянул к ответу не одних только подлых женщин, но не дал бы спуску и особам всякого ранга, если таковые во грехах окажутся. Пусть разыщет он тех, которые своим мужьям изменяют, да задаст острастку и тем мужьям, которые женам неверны окажутся. Дам я ему на то всякое полномочие.
– И хорошо сделаешь, голубушка, – одобрительно проговорила Шувалова.
В эту ночь Петр Иванович возвратился домой очень поздно, и самые сильные подозрения насчет его верности закрались в душу его подозрительной супруги.
– Вот посмотрим, что-то будет, – говорила поутру Мавра Егоровна своему мужу торжественным и как бы намекающим на что-то голосом. – Государыня хочет извести в Петербурге всех греховодниц и греховодников. Доберутся скоро и до тех, и до других. – И она уставила испытующий взгляд на Петра Ивановича.
Он заметно смутился, но тотчас оправился и начал восхвалять благое намерение государыни.
Спустя несколько часов Петр Иванович был у своей возлюбленной. Он казался очень мрачным и после обычного приветствия не без некоторого смущения положил перед нею на стол сложенный вчетверо лист бумаги, а на лист этот высыпал горсть новеньких, ярко блестевших червонцев.
– Вот, Миночка, тебе подорожная и деньги, отправляйся завтра же в Нарву и проживи там, пока я уведомлю тебя, что ты можешь вернуться в Петербург, – проговорил, запинаясь, Шувалов.
Молоденькая женщина вопросительно, с удивлением посмотрела на него.
– Нужно тебе на время выбраться отсюда, по каким причинам – знать тебе это будет пока излишним, скажу только, что здесь будет большой переполох. Кто знает, быть может, доберутся и до тебя. Врагов у меня немало, и они постараются выставить меня перед государыней развратным человеком, а что еще хуже будет, проведает, пожалуй, Мавра Егоровна о нашей дружбе, и тогда мне от нее житья не будет. Она уж и так начинает кое-что подозревать и следить за мною куда как зорко!
– Да ведь ты, Петр Иванович, такой сильный вельможа, что тебя никто затронуть не может, – перебила Мина, вообразив, что не идет ли теперь речь о каком-нибудь политическом перевороте, при котором раскроются все тайны Петра Ивановича.
– Так-то так, а знаешь, все будет как-то лучше, если ты на время укроешься где-нибудь. Поезжай-ка в Нарву. Недели через две все успокоится, и мы снова свидимся.
Миночке, однако, очень не хотелось выезжать так неожиданно из Петербурга, тем более в такое время, когда наступала немецкая Масленица, которую в ту пору петербургские немцы так весело проводили в «Красном кабачке». Нечего было, однако, делать, и Миночке пришлось для отъезда в Нарву воспользоваться доставленною ей Петром Ивановичем подорожною, а также и деньгами, назначенными для поездки щедрою рукою графа.
Опасения Петра Ивановича не были напрасными. На следующий день, в самое заговенье, императрица потребовала к себе Демидова.
Когда он явился к ней, она милостиво приняла его и в знак своего особенного благоволения пожаловала его к ручке, которую Демидов благоговейно поцеловал, став при этом, по тогдашнему обычаю, на колено.
– Ты, Василий Иванович, – сказала государыня, – человек богобоязненный и от чистого сердца порадеешь о спасении грешниц и грешников. Поразведай хорошенько, где и какие именно здесь водятся, несмотря при этом на знатных персон. Разведывай обо всех доподлинно. Но на первых порах делай это тонко. Не поднимай сразу большого шума. Ты сумеешь это сделать в полной исправности. Да присмотри, – продолжала несколько взволнованным голосом императрица, – и за егермейстером Алексеем Григорьевичем, нет ли у него каких-нибудь любопытных шашней. Словом, действуй по чистой совести, без всякого лицеприятия, а я услуг твоих не забуду, да, кстати, и ты таким богоугодным делом свои грехи поубавишь, хоть я и знаю, что у тебя их как у человека благочестивой жизни наберется немного.
– Кто это знает, – удивленно проговорил Демидов. – Сегодня, матушка-царица, прощеный день, так ты прости меня, если я согрешил перед тобою словом, делом, ведением или неведением. – И, говоря это, кабинет-секретарь бухнулся в ножки государыне и растянулся на полу.
– Бог простит тебя, Василий Иванович, если ты в чем-нибудь согрешил передо мною, я твоих прегрешений пока не ведаю. – И государыня снова пожаловала его к ручке. – Поступи же так, как я тебе сказала, а я, выслушав твой доклад, издам согласно с ним высочайший указ, и тогда всякие распутства у нас с помощью Божиею прекратятся.
XVIII
Клара, покинутая Понятовским, осталась как бы на попечении Николая Наумовича, который был в Петербурге ближайшим приятелем графа Станислава Понятовского. Чоглоков, человек далеко еще не старый, взялся, по просьбе Понятовского, защищать от разных напастей оставленную девушку, но, как это часто бывает, такого рода попечители злоупотребляют оказанным им доверием. Он стал усердно посещать Клару, с участием наведываясь об ее здоровье и ее положении. Вскоре посещения его стали сопровождаться любезностями, а затем последовали и любовные объяснения. Клара, однако, наотрез отказала новому волоките в его исканиях и заявила, что она любит и будет любить только одного Станислава. Чоглоков, оскорбленный таким отказом, начал мстить Кларе за ее стойкую любовь к Понятовскому. Он с пренебрежением стал отзываться при Кларе о Понятовском, называя его ловким плутом и пройдохою; рассказывая Кларе, что у любимого ею так страстно Станислава было в Петербурге несколько любовниц, которых он предпочитал ей. Тому, что говорил Чоглоков, Клара как до ослепления влюбленная в Понятовского женщина не верила вполне. Правда, она знала о любовных похождениях Станислава, но все-таки была твердо уверена, что такие похождения были только мимолетною ветреностью, и хотя с огорчением, но прощала ему временные измены, будучи убеждена, что в конце концов сердце Понятовского принадлежало исключительно ей одной. Поэтому когда Чоглоков хотел уверить ее в противном, то она смотрела на него как на наглого и презренного выдумщика. Под влиянием неприязненного чувства к Чоглокову она стала холодно относиться к нему и начала отказываться принимать его у себя. В свою очередь Чоглоков, обиженный всем этим и видя себя окончательно отвергнутым, стал с досады и злости рассказывать в кругу знакомых Дрезденши, что он сам бросил Клару как продажную женщину вследствие того, что не мог сойтись с нею в цене при покупке ее благосклонности.
Обо всем этом Клара узнала через графа Дмитревского, который оказался ее искренним другом, хотя на первый раз и в виде сплетника. Когда же Клара, невыносимо тосковавшая о Понятовском, задумала ехать к нему в Варшаву, то Чоглоков, узнав об этом, пригрозил ей через Амалию Максимовну, что он устроит дело так, что Клару не только не выпустят из Петербурга, но и засадят в полицию как развратную женщину. По поводу таких угроз Клара обратилась за советом к Амалии Максимовне, но не встретила со стороны этой последней не только никакого участия, но, напротив, Дрезденша наговорила ей разных дерзостей и подтвердила, что Чоглоков как человек знатный и близкий ко двору может наделать ей множество неприятностей и что она не найдет на него никакой управы, и ввиду этого внушала Кларе уступить искательствам Чоглокова. Тогда Клара, выведенная из терпения россказнями и поступками Чоглокова, решилась, по наущению Дмитревского, отмстить Чоглокову и Дрезденше и устроить себе беспрепятственный выезд из Петербурга. Подходящий к тому способ, который придумал Дмитревский и на который согласилась Клара, состоял в том, чтобы обличить Чоглокова перед его женою в супружеской неверности. Такой расчет на устранение могущих быть со стороны Николая Наумовича неприятностей казался очень верным. Марья Симоновна, как мы сказали, вследствие своего родства, была близка к императрице, и жалоба Чоглоковой на ее мужа могла иметь не только неприятные для него последствия, но вместе с тем и обратить внимание императрицы на покинутую девушку, положением которой Чоглоков хотел воспользоваться самыми неблаговидными способами.
Однажды, когда Николай Наумович уехал на охоту, Марье Симоновне доложили, что какая-то молодая девушка желает ее видеть, но не хочет сказывать, кто она, а только настаивает, что ей необходимо нужно лично видеться с гофмейстериною. Полагая, что пришла какая-нибудь обыкновенная посетительница, избегавшая всякой огласки и как бы оказывающая особое доверие одной только Чоглоковой, Марья Симоновна, женщина с добрым сердцам, приказала позвать в свою уборную молодую неизвестную ей девушку, а по приходе Клары в уборную велела своей камер-медхен выйти из комнаты.
– Что вам, сударушка моя, от меня нужно? – участливо спросила Марья Симоновна Клару, которая с первого взгляда расположила к себе Чоглокову.
В ответ на этот вопрос Клара залилась слезами, которые, как известно, производят на женщин чрезвычайно сильное впечатление.
– Не плачь, моя красавица, а скажи, в чем дело, – сказала Марья Симоновна, ласково отнимая платок от личика Клары и затем положив руку на ее плечо. – Скажи просто, в чем дело, и я охотно помогу тебе, если можно. Быть может, ты находишься в нужде! Не стесняйся.
Хотя наряд Клары, не только приличный, но даже щегольской, отдалял всякую мысль о подобной просьбе со стороны молодой девушки, но так как в ту пору денежное попрошайство в знатных домах было в Петербурге чрезвычайно развито, то вопрос о денежной подачке невольно сорвался прежде всего с языка добросердечной Чоглоковой.
Клара в ответ на это отрицательно покачала головой.
– Так что же тебе, моя голубушка, нужно? Быть может, желаешь достать какую-нибудь должность для мужа или брата? Скажи мне прямо.
И на этот вопрос Клара отрицательно покачала головою. Она не решалась высказать, зачем она пришла к знатной даме, которая так приветливо и так ласково приняла ее и которую ей, Кларе, придется поразить крайне неприятною вестью.
– Я хочу уехать из Петербурга к человеку, которого я так сильно люблю, но к которому меня не пускают.
Чоглокова весело рассмеялась. Ей в первый раз приходилось слышать такую странную просьбу, и, разумеется, ей никак не могло прийти в голову: какая может существовать связь между нею и поездкой незнакомой ей вовсе девушки к человеку, которого эта девушка любит?
– Это дело меня нисколько не касается, заведует такими делами полиция. Верно, она хочет задержать тебя за долги. – И у Марьи Симоновны снова мелькнула мысль, что, вероятно, просительнице нужны на дорогу деньги, и она снова хотела было предложить ей вопрос о деньгах, но теперь над готовностью помочь нуждающейся незнакомке взяло верх женское любопытство.
– А куда же и к кому ты, душенька, хочешь ехать?
– В Варшаву, к графу Станиславу Понятовскому.
При имени Понятовского лицо Марьи Симоновны приняло радостное выражение, так как она была гофмейстериною «маленького» двора, при котором так радушно был принимаем Понятовский. Перед Чоглоковой поднималась завеса, за которую ей так желательно было заглянуть по разным соображениям.
– Да вы не принцесса ли? – торопливо спросила Чоглокова, слышавшая очень часто такое название Клары при разговорах о Понятовском, и она пристально, с выражением сильного любопытства в глазах, стала всматриваться в Клару, понимая, что такая хорошенькая девушка могла увлечь своею красотою графа Станислава, хотя он и был любимец женщин самого высокого полета. – Ведь вы дочь короля Августа Второго? – как-то нерешительно проговорила Чоглокова.
– Я – Клара Оберден, а чья я дочь, я этого не знаю, да не об этом теперь и дело идет, – сказала взволнованным голосом Клара.
– Да кто грозит не выпускать вас из Петербурга?
– Ваш муж! – вдруг громко, но дрожащим голосом вскрикнула Клара.
– Мой муж? – изумилась Марья Симоновна. – Этого не может быть! – гневно вскрикнула она, побуждаемая тем понятным каждой женщине чувством, которое неизбежно охватывает ее в первый раз в подобных неожиданных случаях.
– Да, он, – подтвердила Клара.
Марья Симоновна изменилась в лице, быстро подбежала к двери, и приотворив ее, заглянула в соседнюю комнату и затем заперла дверь на ключ. Точно шатаясь на ногах, она подошла к креслам и в бессилии опустилась в них.
– Сядьте возле меня, расскажите мне все, как было, – обратилась она в смущении к Кларе, указывая ей на близстоящее кресло. – Если вы говорите по-французски, то рассказывайте на этом языке. Я не хочу, чтобы кто-нибудь подслушал наш разговор.
Марья Симоновна тяжело дышала, опустив на колени сложенные руки и не смотря в лицо Клары, которая с полным чистосердечием рассказала о том, как она отдалась впервые Понятовскому, а потом как его выездом из Петербурга воспользовался Чоглоков, как он искал ее благосклонности и, не достигнув этого, употреблял против нее средства, недостойные вообще порядочного человека, а тем еще более женатого на такой прекрасной и молодой женщине, какую она видит перед собою. Хотя Клара говорила сильно взволнованным голосом, но говорила складно и задушевно, и казалось, что она своим чистосердечным признанием совершенно подавила обманутую мужем жену.
Чоглокова то бледнела, то красные пятна выступали на ее лице.
– Этого не может быть! Все, что я слышу, не более как клевета на моего мужа, – повторяла она, задыхаясь от овладевших ею сильных порывов гнева.
На все эти возгласы Клара не проговорила ни слова.
– А кто устроил ваше сближение с графом Понятовским? – резко спросила она замолчавшую Клару.
Накипевшая против Дрезденши злоба заставила Клару упомянуть об Амалии Максимовне.
– Ах, это та негодная баба, о которой говорят в Петербурге так много даже дамы нашего круга?
«Вероятно, и мой Николай Наумович не раз прибегал к ее посредничеству», – подумала Марья Симоновна и решилась до всего добраться, употребив довольно хитрый прием.
– Я не могу поверить, чтобы мой муж имел какие-нибудь сношения с Лихтершей. Это напраслина на него. Правда, много женатых мужчин бывает у нее. Я, например, слышала, что даже граф Петр Иванович Шувалов часто навещает ее? Но уж это чистейшая выдумка, и ничего нет мудреного, что если могут говорить это о нем, то еще легче говорить о моем муже, который гораздо моложе его. Разве граф Петр Иванович ведет знакомство с Дрезденшей?
– Да, – проговорила Клара, утвердительно кивнув головой.
– Вот видите, – с уверенностью обратилась Марья Симоновна к Кларе, – если мне известны даже те посторонние люди, которые бывали у Дрезденши, то как мне не знать, если бы мой муж имел с нею какие-нибудь сношения?
В ответ на такое странное соображение Марьи Симоновны Клара только слегка улыбнулась, так как ей были известны как очень многие похождения Чоглокова в доме Амалии Максимовны, так и устройство разных его любовных делишек на стороне при посредстве той же Амалии Максимовны.
Спрашивая о графе Петре Ивановиче и желая убедиться в его сношениях с Лихтершей, Марья Симоновна имела в виду приобрести себе сильную союзницу в лице Мавры Егоровны, тоже обманутой своим мужем. Надобно было, однако, кончить как-нибудь с Кларой разговор, так сильно расстроивший Марью Симоновну.
– Отправьтесь к графине Мавре Егоровне Шуваловой, – сказала с видом участия Марья Симоновна, – и расскажите ей обо всем, не скрывайте и того, что вы знаете относительно ее мужа. Она будет вам за это благодарна. Она очень близка с государыней, имеет счастье беседовать с нею каждый день и может помочь вам гораздо скорее, нежели я, так как я, несмотря на мое родство с императрицей, редко удостаиваюсь видеть ее и не считаю себя вправе в разговоре с нею вмешиваться в чужие дела.
Затем Чоглокова ласково простилась с Кларой, положив расправиться со своим коварным супругом.
Когда позднею ночью Чоглоков вернулся с охоты, Марья Симоновна не могла утерпеть, чтобы не рассказать ему об его любовных похождениях вообще и о проделках его с одною молодой девушкой, об имени которой она, однако, не упомянула, так что оказывалось, будто она только стороной проведала обо всем, без всякого участия со стороны Клары. Николай Наумович долго ломал голову, кто бы мог передать об его проказах Марье Симоновне. Он уверял и клялся, что с ним никогда ничего подобного не было, что все слышанное его женою лишь пустые сплетни или какое-нибудь недоразумение на его счет. Размолвка между супругами обратилась в сильную ссору, но Николай Наумович, погорячившись немного, присмирел, чувствуя себя кругом виновным, а Марья Симоновна, видя кротость мужа и его покорность, простила его на этот раз, взяв с него обещание перед иконой, что с ним никогда ничего подобного не повторится. Если же она еще что-нибудь услышит об его волокитстве, то скажет об этом императрице и попросит ее, чтобы она поручила исследовать дело начальнику Тайной канцелярии графу Александру Ивановичу Шувалову, который сумеет отлично расправиться как с ним, так и с предметом его страсти.
XIX
Совершенно иной прием встретила Клара у Мавры Егоровны. Когда Клара приехала в дом к графине и приказала о себе доложить так, как это сделала в доме Чоглоковой, то Мавра Егоровна просто-напросто не захотела принять ее, приказав сказать, что у нее, Мавры Егоровны, никаких дел с чужими людьми нет, а если ей, просительнице, что-нибудь нужно, то она может передать об этом домоправительнице графини, а та уже доложит об ее просьбе ее сиятельству. Вышедшая в прихожую старушка домоправительница принялась допытываться у Клары, что ей именно нужно от графини Марьи Егоровны, но Клара упорно настаивала на том, что она может передать это только самой графине с глазу на глаз, а никому более.
– Вишь ведь, какая упорная! – прошамкала старушка и побрела к своей госпоже.
Настойчивость неизвестной посетительницы раздражила Мавру Егоровну, и она с досадою побежала в прихожую.
– Иди сюда! – громко крикнула она Кларе в дверь, спешно отворенную бежавшею перед нею старухой.
– Иди сюда! – повелительно повторила Мавра Егоровна, подзывая Клару рукой.
Неторопливо вошла Клара на этот зов.
– Ты кто такая будешь? – отрывисто спросила графиня.
– Я приезжая в Петербург иностранка Клара Оберден.
– О такой я и не знаю и не слыхивала отроду, – проговорила Мавра Егоровна, покачивая отрицательно головой. – А что же тебе нужно?
– Я пришла к вам жаловаться на госпожу Лихтер.
– Какая такая Лихтерша? И такой я не знаю. Что мне до нее за дело! – сердито перебила графиня. – Да кто же она такая? При дворе, что ли, она служит?
– Она тоже иностранка, приехавшая из Дрездена.
– Так это, верно, Дрезденша, что живет на Вознесенской першпективе? – вопросительно вскрикнула Шувалова. – О ней-то я слышала, ну так бы и сказала. Видно, она сманила тебя. Наобещала три короба разных разностей в Петербурге, ты ей поверила, а теперь вздумала плакаться на нее? Так, что ли? Да ты-то сама, видно, какая-нибудь потаскушка. Вот я с тобой теперь разговариваю, а знаешь ли, что тебя ни одна знатная персона в Петербурге даже через порог не пустит.
У Клары захватило дыхание от такого унижения.
– Я понимаю мое жалкое положение, понимаю его очень хорошо, но что касается знатных персон, то сколько есть между ними таких, которые держат себя похуже меня! – проговорила твердо Клара.
– Что? Что? – грозно заговорила Мавра Егоровна, приподнимаясь с кресел и смотря в упор на Клару. – Не выдумывай, моя голубушка, не выдумывай всяких пустяков и вздоров, да и какое тебе дело до знатных персон. Ведешь знакомство с Дрезденшей, а сама ломишься в амбицию. Да какие такие известны тебе знатные персоны, которые возжались бы с этой негодницей? Ну-ка, скажи, кто он такой? Выдумываешь ты только попусту.
Клара не вытерпела и назвала нескольких дам, которые, как выразился Данилов, езжали к Дрезденше, чтобы других мужей себе по нраву выбирать. На лице Мавры Егоровны показалось выражение удовольствия. Она была очень рада, что наконец напала на эту дорожку и что у нее для вечерних бесед с государыней найдутся весьма занимательные рассказы. При этом ей вообще приятно было узнать чужие тайны, особенно ввиду того, что сама Мавра Егоровна подозревала своего мужа и ревновала его к некоторым из знакомых с нею молодых дам.
– Хорошо, – проговорила уже несколько приветливым голосом графиня. – Не стыдись, тайны твоей я никому не выдам, а если чем можно, то я помогу.
– Я не стыжусь моей любви, – отвечала воодушевленно Клара, – потому что я полюбила от чистого сердца, полюбила в первый раз и никогда не изменю ему. Быть может, он позабудет и бросит меня, но он навеки останется мне мил! – с чувством и со слезами на глазах проговорила Клара.
– Видно, уж больно полюбился, коли о нем говоришь с таким сантиментом, – усмехнулась графиня. – Да кто же он такой?
– Граф Понятовский, – отвечала в волнении Клара.
– Понятовский? – как будто не веря, переспросила графиня. («Так вот оно что, – подумала она, – это куда как любопытно»). – Да вы не та ли особа, которую зовут в Петербурге «принцессой»? Ведь вы покойного короля польского дочерью будете? – спросила Шувалова, изменив свой прежний суровый тон на более мягкий.
– Я не знаю, чья я дочь, и не знаю, зовут ли меня в Петербурге принцессой, – с живостью перебила Клара.
– Теперь я припоминаю вас. Когда мы были с государыней на катальных горах, нам показывали вас. Вы были с Понятовским, и я заметила, что тогда граф сильно увивался за вами. Ах, он этакий негодник. Видно, что вкус у него куда как хорош. Да с чего вы вздумали сходиться с ним? – участливо спросила графиня, указывая рукою на стоявшее возле нее кресло и приглашая этим знаком Клару садиться. – Скажу вам, извините за откровенность, что вы просто-напросто глупенькая, вы дурочка и больше ничего. Нашли кого выбрать – такого ветрогона, как Понятовский, да у него и без вас было столько возлюбленных персон, которые души в нем не чаяли.
– Он не скрывал от меня своих любовных удач, и я все знаю… – отозвалась Клара.
– Тише, тише, – проговорила Шувалова, – не будьте болтливы. Он, чего доброго, наговорил вам всяких небылиц. Ведь он порядочный хвастун, болтун и пустомеля. Рассказывал он здесь в Петербурге, будто какая-то цыганка предсказала ему, что он будет королем, так вот ему королевская дочь и годилась бы в невесты, – добавила графиня полунасмешливо и, взглянув в это время на сидевшую возле нее красавицу, подумала: «А что, ведь и в самом деле она хоть бы в королевы годилась». – Так что ж, моя голубушка, хочешь ты предпринять? – покровительственно спросила Мавра Егоровна. – Если что тебе нужно, я, пожалуй, доложу и государыне, а она тебя своею высокою милостью не оставит. Она у нас такая добрая, а только дурных нравов и вольностей женских куда как не любит. Вот и теперь хочет повреждение наших нравов исправить. А ты что хочешь с собою сделать, ты так мне и не сказала.
– Я хочу уехать в Варшаву.
– Ну и с Богом, хорошо сделаешь. Будет, пожалуй, у нас скоро такой переполох, что и тебе, может быть, лучше бы отсюда подальше. Поезжай, поезжай в добрый час, там, наверно, встретишь своего любезного. Он теперь в Варшаве и гоняется за тамошними красотками, отбей его у них. Ведь ты такая хорошенькая, что тобой не налюбуешься.
Несмотря на эту льстивую приправу, на лице Клары выразилась тихая грусть при мысли, что Понятовский действительно изменил ей в Варшаве и волочится за другими.
– Жаль, моя миленькая, – заговорила Мавра Егоровна, – что Понятовский чужой у нас человек. Был бы он верноподданный ее величества, так государыня всемилостивейше позволила бы ему жениться на тебе.
– Да я сама не пошла бы за него, если бы его принудили взять меня за себя, – с живостью перебила Клара.
– Ну, как знаешь! Я сказала это так, только к слову. Да отчего же ты не едешь в Варшаву?
– Меня не хотят выпустить.
– Кто же это?
От прежнего сильного волнения и испытанного теперь раздражения при воспоминании о Понятовском у Клары кружилась голова, и она говорила, не отдавая себе отчета в своих словах. Озадаченная вопросом графини и стесняясь высказать о проделках с нею Чоглокова, хотя Марья Симоновна, по-видимому, и уполномочила ее на это, она как-то бессознательно на вопрос Шуваловой, кто же не хочет ее выпускать, отвечала:
– Ваш муж!
– Как мой муж? Это еще что за новость? – с удивлением вскрикнула Мавра Егоровна.
– Виновата! Я совсем не то хотела сказать, – проговорила, смешавшись, Клара, потирая рукою лоб и глаза, как будто приходя в себя.
– То-то, моя голубушка, вижу я, что ты совсем растерялась, как я заговорила о твоем Понятовском. Да ты, я думаю, моего мужа никогда и не видала? – лукаво спросила Мавра Егоровна.
– Нет, я его видела несколько раз.
– А где? – торопливо перебила графиня.
– У госпожи Лихтер.
– Ну и, разумеется, он за тобою ухаживал? – с любезно притворною улыбкою спросила Мавра Егоровна.
– О нет, – равнодушно проговорила Клара. – Зачем ему за мною ухаживать, когда он нашел себе другую.
– Другую? – привскочив с кресла, спросила графиня. – А как зовут ее?
– Мина.
Графиня сильно наморщилась.
– Мина, – повторила она вполголоса. «Хорошо, я доберусь до него, – подумала Мавра Егоровна. – Отлично сделает государыня, если она положит конец всем этим развращениям. Нужно посильно подбивать Федора Яковлевича да указать Демидову на эту негодяйку Мину. Пусть он хорошенько призаймется ею», – думала Мавра Егоровна. – Я вижу теперь, что ты хорошая девушка, – обратилась Шувалова к Кларе, – а что согрешила, то с кем греха не бывает. Ведь поганцы мужчины – особенно такой, как Понятовский, – соблазнят хоть кого. Будь спокойна, моя сударушка, я сегодня же все расскажу государыне, она защитит тебя и даст тебе средства уехать в Варшаву. Уезжай туда подобру-поздорову, да только уезжай поскорее, – сказала графиня, снисходительно кивнув Кларе головою на прощание.
XX
Мавра Егоровна провела всю свою жизнь при дворе, начав со скромной должности камер-медхен при царевне Елизавете Петровне еще в ту пору, когда царевне приходилось в самые юные годы жить при трудных условиях. Мавра Егоровна, по отцу Шепелева, успела хорошо ко всему присмотреться и умела в случае надобности отлично владеть собою. По уходе Клары она при встрече со своим мужем сделала вид, что не получала никаких возмутивших ее известий о любовных проделках графа, и даже, напротив, обошлась с ним очень дружелюбно и несколько ласковее, нежели обходилась всегда. Петр Иванович был очень доволен, что дело уладилось благополучно и что Мина так уступчиво, хотя и неохотно исполнила его наставление, уехав на время в Нарву. Он слышал и уже не только от своей жены, но и от других лиц, что государыня твердо намерена взяться за самые строгие меры для исправления поврежденных нравов, что в Петербурге с такою благою целью будет произведен большой перебор всех личностей, подозреваемых в любовных связях, и что в этом случае императрица приказала действовать беспристрастно, хотя бы розыск касался и самых знатных персон.
В тот же вечер, после того как Мавра Егоровна виделась с Кларой, она пересказала своей царственной подруге обо всем, что узнала от этой откровенной посетительницы. Государыня вспомнила, как она обратила однажды внимание на эту прелестную девушку и что к ней доходили разные слухи об отношениях Клары к поляку-красавцу, за которым следили в Петербурге не так, как за каким-нибудь опасным политическим агентом, но как за слишком смелым волокитою. Императрица в свою очередь склонилась к той общей в Петербурге молве, что Клара была дочерью короля Августа II, и это при рассказе о ней Шуваловой еще более побудило государыню принять в обманутой и потом покинутой девушке особенное участие. Она приказала выдать Кларе немедленно заграничный паспорт, выдача которого была сопряжена в ту пору с большими хлопотами и разными формальностями, и поручила Марье Егоровне осведомиться у Клары, не нуждается ли она в деньгах, добавив при этом на случай, если окажется, что у нее нет денег на проезд, то снабдить ее ими на счет государыни.
Русское общество, несмотря на некоторый внешний лоск, который стало приобретать со времен Петра, продолжало сохранять прежние привычки и нравы, среди которых сплетни, пересуды и судачества были весьма выдававшимися принадлежностями общественной и домашней жизни русских бар и в особенности барынь. Елизавета, несмотря на ее высокое положение, выросла в весьма незатейливой среде, где толки о тех и других людях составляли едва ли не самую приятную часть провождения времени, оставшегося свободным от различных увеселений. Известно, что Елизавета Петровна, произведя ночной переворот, низвергнувший Брауншвейгскую фамилию, поплатилась за это на всю жизнь ночным страхом, препятствовавшим ей спать спокойно до тех пор, пока не наступал утренний рассвет. Поэтому в ожидании этой поры к ней в опочивальню приводили баб-сказочниц, которые, сидя на полу, в ногах у ее постели, рассказывали ей не только сказки, но и передавали всякие городские слухи и толки.
Теперь у Мавры Егоровны неожиданно набралось столько сведений для толков и пересудов, и притом о лицах, более или менее близко знакомых Елизавете Петровне, что она могла занять ими государыню в продолжение нескольких ночей, так как к краткому рассказу Клары можно было прибавлять и дополнительные отзывы и особые замечания, а порою и воспоминания. Теперь государыне сделались известны такие похождения ее придворных кавалеров – и что было в особенности занимательно – и таких придворных дам, которые вовсе не подозревали, что их любовные проказы, прикрываемые ловкою Дрезденшею, могли быть кому-нибудь известны, а тем еще менее самой государыне.
Слушая рассказы своей любимой собеседницы, Елизавета все более и более убеждалась в полезности задуманной ею меры для исправления нравов, горячо поддерживаемой ее духовником как дело богоугодное. Об измене своего мужа графиня умолчала перед государыней, соображая, что гораздо лучше будет не придавать делу ни малейшего личного участия, и рассчитывая, что и помимо государыни можно будет навести Демидова на Мину, к которой ревнивая Мавра Егоровна почувствовала такую сильную неприязнь, что готова была сжить ее со света.
Выбор Демидова для приведения в исполнение предположенной меры, на которого указал императрице Федор Яковлевич Дубянский, был, по-видимому, как нельзя более удачен. Демидов, не принадлежавший к той фамилии Демидовых, которые, выйдя из тульских крестьян, приобрели себе такую громкую известность своими богатствами, происходил из поповичей, вообще ненавидел знать и слыл в Петербурге примерным служакою. Как человек, он был из числа тех редких мужчин, для которых женщины как будто не существуют. Никакие женские прелести и чары не могли затронуть его черствого сердца. Когда ему приходилось говорить с женщиной, он не смотрел на нее, опасаясь, чтобы лукавый как-нибудь не искусил его греховным помыслом, хотя едва ли даже и лукавому мог бы когда-нибудь удасться такой зложелательный замысел против бесчувственного кабинет-секретаря.
Получив высочайшее поручение, Демидов предложил государыне, не благоугодно ли будет ей для исправления порочных нравов в Петербурге составить особую комиссию, хотя бы из лиц не очень высоких чинов, но зато вполне благонадежных. Государыня приняла это предложение и назначила Демидова «президентом» учреждаемой комиссии, получившей официальное название комиссии «о безбрачных». Такое название не соответствовало, впрочем, деятельности комиссии, так как ей, будто нарочно, пришлось иметь дело со множеством женатых и замужних. Со своей стороны, Демидов предложил ввести в состав этой комиссии таких лиц, как он сам, то есть таких, которые не только не поддадутся женскому влиянию, но, напротив, по врожденным им свойствам или по приобретенной ими в жизни неприязни к женщинам станут преследовать представительниц прекрасного пола без малейшего послабления.
XXI
В течение Великого поста принялась действовать комиссия «о безбрачных». Василий Иванович Демидов, приняв благословение отца Федора Яковлевича Дубянского, тоже вошедшего в состав этой комиссии, считавшейся «секретною», открыл ее заседание.
В законодательном и вообще в деловом нашем языке каждая пора имела свои особые, весьма употребительные выражения. Грозный, а порою и величавый язык московских приказов, смешавшийся в исходе XVII столетия с достаточным количеством полонизмов, стал отличаться со времен Петра I сильною примесью иностранных слов, преимущественно латино-немецких, но вместе с тем продолжали входить и новые, чисто русские слова, но только с таким им применением, какого они не имели прежде и какое утратили впоследствии, так что теперь они, взятые в употреблявшемся прежде смысле, кажутся нам странными и забавными. Такую участь в особенности испытали те слова, которые служили для означенных юридических и нравственных понятий. Прежде московско-приказное слово «воровство», означавшее решительно все роды преступлений, стало заменяться со времени Петра I выражениями «неистовство», «продерзости», а иногда и «пакости». Образ же действий, в котором обнаруживались такие поступки, стали называть «произвождением», или «упражнением». Поэтому нам не должны казаться странными те выражения, какие встречаются в делах комиссии, состоявшей под председательством Василия Ивановича Демидова, которые теперь совершенно устарели.
Изложив комиссии цель возложенной на нее задачи, Демидов со слезами на глазах упомянул о заботах императрицы относительно добрых нравов ее подданных; он не забыл, между прочим, и указов относительно одежды, карточной игры и езды на определенном числе лошадей соответственно рангам. При этом Демидов высказал, что в рассуждении нравственных «произвождений», или «упражнений», не должно полагать никаких различий между знатными и незнатными персонами; что все одинаково должны жить в страхе Божием, когда они должны будут предстать на Страшном суде Господнем и дать ответ за свои «упражнения» в земной жизни. Далее он упомянул, что развращенность нравов персон как мужских, так и женских, и притом не только «подлого» народа, но и среди знатных персон, дошла до крайних пределов.
– Всемилостивейшей государыне, – сказал Демидов, намекая на похождения Понятовского, – известны столь зверские неистовства, что сердце ее переполнено самых горестных чувствий и что ее величество изволила поручить мне заняться этим делом, которое я и потщусь исполнить, по своей рабской должности, без всякой пощады, не обинуясь никем, кто бы то ни был, и приглашаю членов комиссии действовать с такою же прямотою.
Среди членов комиссии после речи ее президента послышался одобрительный говор, а отец Федор привел всех членов к присяге, составленной президентом применительно к предстоящим им обязанностям, возложенным на комиссию доверием государыни, и Демидов отобрал, по существующему тогда порядку, от своих коллег чересчур грозную подписку в том, что они не будут разглашать тайны совещаний и сделанных комиссией постановлений под опасением лишения живота и чести.
– Прежде чем мы приступим к рассмотрению подлежащих нашему ведению дел, я считаю нужным, – сказал Демидов, обращаясь к заседавшим членам комиссии, – ознакомить ваши превосходительства, ваши высокородия и ваши высокоблагородия с существующими у нас на сей предмет законами.
Говоря это, Демидов взял со стола навитый на небольшой деревянной валик бумажный сверток, так называвшийся столбец – склеенные впродоль листы бумаги, исписанные старинным почерком, так называвшимся полууставом.
– Сия бумага есть указная грамота светлейшего Адриана, архиепископа Московского и всея России и всех северных стран патриарха, а в грамоте сей значится следующее:
«Которая вдова или девка приживет с кем беззаконно и родит ребенка, и тое родильницу молитвою очистив, взять поручную запись, пока обможется, чтоб не ушла, а как обможется, взять на Десятильнин двор и допросить, и бить шелепами обольстителя нещадно и послать его в монастырь на месяц, а быть ему в монастыре в трудах, быть при утрене, обедне и вечерне, и каждый день по сто поклонов творить. С родильницей поступить так же через сорок дней после родов».
Во время чтения этого указа присутствовавший в комиссии архимандрит Иона с важным видом поддакивал головою, а отец Федор только лукаво улыбался.
– Чаю я, – заговорил Иона по окончании чтения, – что сие мудрое учреждение святейшего патриарха и к подлежащим нам делам применить надлежало бы. Указ святейшего патриарха по церковным делам имеет силу государева указа, и доколе таковой указ не отменен, он должен сохранять свое непреложное действие. Шелепа – орудие куда как полезное: костей они не ломают, язв кровавых на теле не налагают – это просто пустяки: холщовый длинный мешок, набитый увлажненным песком. А меж тем от ударения им бывает куда как больно. Следует считать, что он поражает чувствительнее, чем плети и батоги. У нас в монастырях таким истязаниям даже самых отъявленных негодников укрощают и исправляют, и тем частоту нравственную созидают и утверждают. Притом, – продолжал архимандрит, – хорошо еще и то, что в указе святейшего патриарха равное наказание для особ всех рангов полагается, никаких преимуществ знатным персонам не дается. Истязай только равномерно шелепами и тех и других и смотри только, чтобы равную влажность они имели.
– Вот это-то, что никаких изъятий при истязаниях не получается, как я мню, весьма худо, – возразило одно из превосходительств, заседавших в комиссии. – В прежнее время, когда в нравах наших господствовала праотеческая простота, такое уравнение могло быть допускаемо, а ныне знатных персон, особенно из женского пола, бить шелепами непристойно, потому главнейшим образом на всероссийском престоле восседает высочайшая персона женского пола, и при битии шелепами знатных персон женского пола сему нежному полу учинялось бы поголовное бесчестие, а сие едва ли пристойно будет в глазах всей российской нации и всего света.
На такое возражение архимандрит Иона только пробурчал себе что-то под нос. Противоречить такому возражению, где его превосходительство сумело затронуть, хотя и очень нескладно, высочайшую особу, было весьма неловко. Но по выражению лица строгого монаха можно было заключить, что он и хотел-то именно при помощи патриаршего указа добраться до знатных персон.
– Патриаршие указы не имеют ныне никакой силы. Патриарший престол ныне упразднен, будучи заменен Святейшим правительствующим синодом, и верховным судьею этого освященного собора есть, по выражению «Духовного Регламента», царствующие государи, или в настоящее время наша благочестивейшая государыня, вседержавнейшая императрица Елизавета Петровна, от воли коей зависит, признавать или не признавать указы, изданные в прежнюю пору патриархами всероссийскими, и о сем надлежит представить ее величеству наш всеподданнейший доклад, – объявил вполне основательно отец Дубянский.
– Сие замечание его высокопреподобия вполне верно, – отозвался Демидов, к мнению которого присоединились и остальные члены комиссии.
Председатель взял печатную в большой лист и переплетенную в желтую кожу книгу и, развернув «Воинский Регламент Петра Великого», принялся читать громким голосом, с вразумительною расстановкою следующий «артикул»:
«Ежели холостой человек пребудет с девкою, и она от него родит, то оный для содержания матери и младенца по состоянию и платы имеет нечто дать и, сверх того, тюремным наказанием и церковным покаянием наказан быть имеет, разве что потом на ней женится и возьмет ее за сущую жену, и в таком случае их не штрафовать».
– Ну, последнее то, чего доброго, и получше иной раз будет, – самодовольно крякнул отец Иона. – Пожалуй, что такой невольный жених предпочел бы шелепа такому браку. Оттерпелся единожды, да и делу конец, а то по «Регламенту» выходит: женись на той, на которой изначально не имел никакой охоты жениться. По мне, как хотите, так и определяйте, что подлежит делать с блудниками и с блудницами, а я все-таки скажу, что духовный суд будет правильнее, ибо брак и по церковному уставу должен совершаться по обоюдному согласию жениха и невесты, а не подневольно, и патриарший указ правильно поучает, не предписывая никому принудительных браков. По указу этому наказали монастырским заключением и земными поклонами, а там и живи, как хочешь; хочешь – женись, хочешь – нет.
На такие доводы отца-архимандрита члены комиссии не обратили, однако, внимания.
– Ваши превосходительства, – начал опять президент, пересчитывая в последовательном порядке титулы заседавших особ, – к прочитанному мною артикулу «Воинского Регламента» присовокуплено и такое еще толкование оного: «Ежели кто с девицею пребудет и очреватит ее под уговором, что на ней женится, то он сие содержать и на чреватой жениться весьма обязан». Значит, что и такие случаи могут представиться, что для обольстителя брак должен быть непреложно обязателен.
После непродолжительных прений комиссия, за исключением отца Ионы, постановила по ее делам руководствоваться подходящим артикулом «Великого Регламента», то есть не подвергая наказаниям, предписанным в патриаршем указе, в иных случаях принудительно венчать прегрешившего.
– Так, братец, в журнале и запиши, – приказал Демидов сидевшему за особым столиком секретарю.
– А как поступать в случае нарушения брачной верности супругами? О сем мы никаких указаний не сделаем? – спросил один из членов, почтенный старик, женившийся недавно на молодой девушке и потому на всякий случай желавший обеспечить ее супружескую верность законным порядком.
– Ну таких супругов следует предавать суду духовному. Суд сей будет заключать их в монастырь на покаяние, а там будут исправлять их и шелепами, и земными поклонами. Таковой способ исправления к мирским властям не относится, – сказал Демидов. – Нам надлежит только забирать под стражу производящих такие неистовства.
– Справедливо, весьма справедливо, – поддакнул Иона, и на этот раз с ним согласились все члены комиссии.
По приказанию президента и это постановление комиссии было записано секретарем в журнале.
– Теперь, – начал снова Демидов, перечислив в прежнем порядке все титулы присутствующих, – теперь предстоит нам решить вопрос о том, коими способами привлекать мы будем к ответу виновных в незаконных любовных «упражнениях». Комиссия наша есть комиссия секретная, оглашать о ней мы по воле благочестивейшей государыни нашей не можем, так что нам нельзя опросить различные начальства, кто из подчиненных им лиц ведет жизнь зазорную, тем менее еще сие применено быть может к лицам женского пола, кои ни под каким непосредственным начальством не состоят и вдобавок к тому имеют еще знатные ранги.
– А на что же есть сыщики? – с живостью заметил один из членов. – Пусть они разыскивают и разведывают тайком, а потом доносят нам. Мы же будем без всякой огласки привлекать оговоренных к надлежащим объяснениям, невзирая, согласно повелению ее величества, на их ранг и пол.
– Мы можем принимать жалобы супругов, а также и доносы, кои поступать могут к нам от мужей или жен, или от кого бы то ни было, хотя бы и от лиц, скрывших свое имя и звание. Мы по таким доносам будем удостоверяться в справедливости или несправедливости их и таковым образом упрочим благополучие государства Российского на радость ее императорского величества, – подал голос один из членов.
– Коль скоро таковые жалобы и доносы будут поступать к нам, то таить существование нашей комиссии будет излишне, ибо через сие окажется, что тем, которые станут жаловаться или доносить нам, уже известно об учреждении ныне действующей комиссии, почитаемой секретной, – заметил отец Федор Яковлевич.
Оба эти мнения были приняты единогласно комиссией и записаны секретарем в журнал установленным порядком, а затем по докладу президента были одобрены государыней.
XXII
Немало в течение прошлого столетия совершилось в Петербурге государственных переворотов, и немало случилось здесь разного рода общественных переполохов. Тогдашние перевороты были политического свойства и имели важное государственное значение. Неожиданностью своею они приводили в изумление обитателей новой русской столицы. Петербургские жители в недоумении спрашивали друг друга: «Да как же это случилось и что будет теперь?» Так толковали, впрочем, лишь люди любопытные и болтливые. Большинство же людей осторожных, при которых происходили такие разговоры и толки, очень благоразумно отделывались молчанием, опасаясь попасть в застенок, где шутить не любили и где обыкновенно страшными пытками доводили легкомысленных болтунов и болтуний до оговора не только посторонних лиц, но даже и самих себя.
При таких переворотах всего более испытывали страху «знатные персоны обоего пола», так как перемены в государственном управлении касались их самым ближайшим образом. Им становилось страшно при мысли, что вследствие неожиданного переворота не только явятся при дворе новые временщики и любимцы, которые уничтожат их видное положение, но еще, чего доброго, заберут их имения, а самих препроводят в отдаленную ссылку. Падение регента, герцога Курляндского, а затем и воцарение императрицы Елизаветы Петровны наглядно показывали, какими бедственными для многих сильных вельмож последствиями могут сопровождаться перевороты подобного рода.
Но и помимо таких слишком важных переворотов, немало страху нагоняли на жителей Петербурга и неоднократные переполохи, когда тоже не только знатные персоны, но и люди простого звания начинали трусить, что, пожалуй, так или иначе, или по действительной прикосновенности, или только по злобному, а порою и неуместному оговору доберутся и до них. Подобный переполох испытали, например, в Петербурге в ту пору, когда начались беспощадные розыски по делу царевича Алексея Петровича. Немало тогда забирали в Тайную канцелярию лиц всякого звания. Некоторые из них вовсе не вышли оттуда на свободу, а иные хоть и вышли, но остались искалеченными на всю жизнь. Нередко производили более или менее сильные переполохи то появление подметных писем, то молва о каком-нибудь заговоре, большею частью мнимом. Тогда хватали кого попало, принимаясь прежде всего за так называвшихся «намеченных» людей, то есть за таких, которые были уже почему-нибудь в подозрении Тайной канцелярии или полиции, так что вообще в ту пору жилось в Петербурге не очень спокойно, и часто никто не мог быть уверен, что он, ложась спать в своем жилье, не будет ночью внезапно захвачен и отвезен туда, где он никогда не желал бы да вовсе и не думал очутиться.
Все перевороты, о которых идет у нас речь, прямо входят в историю, а переполохи с политическим оттенком более или менее соприкасаются с нею, но тот переполох, о котором мы намерены рассказать, совершенно чужд какого-либо политического значения. Он не связан ни с какими заговорами, ни с малейшим злоумышлением против предержащей власти, ни с дерзновенным ее порицанием, но относится только к любовным похождениям лиц обоего пола как знатных, так и незнатных, и представляет немало забавных сторон. Нельзя, впрочем, не оговориться, что, несмотря на такое его значение, он сопровождался грустными и прискорбными последствиями по любовной части для тех, кого он коснулся, хотя все дело обошлось без пыток и казней, и в некоторых частностях развязка его была подобна развязке современных нам комедий или опереток, так как она завершилась несколькими неожиданными браками.
XXIII
– Господь знает, что ныне делается в Питере, – покачивая головою и причмокивая губами, говорила своей товарке старая торговка яблоками, более двадцати лет постоянно продававшая их на Петербургской стороне, на Сытном рынке. – Никогда того еще не бывало, чтобы полицейские десятские хватали ни в чем не повинных молодых баб и девок и тащили их в полицию. Правда, частенько и прежде забирали всяких людей в Тайную канцелярию, но там совсем иная статья. Туда таскают по важным делам, а вот теперь за что-то крепко обозлились на все бабье племя. Мужчин-то, кажись, вовсе не трогают.
Женщина, с которою разговаривала торговка, только удивленно покачивала головою, а потом, подманив свою знакомку в сторону, заговорила ей шепотом:
– Знать-то я знаю, да боюсь сказать тебе, – чего доброго, разболтаешь и меня в беду введешь; ведь ты, голубушка Марья Сергеевна, на язык-то куда какая скорая.
– Не бойсь, вот те Христос, никому ничего не скажу – разве я сама себе злодейка, разве я погибели своей пожелаю? – загорячилась баба.
– А нешто не слышала ты, – принялась шептать торговка, – что царица тайком ото всех вышла замуж за того поляка, что у ней в такой милости живет и что прежде был придворным певчим.
– Слышала, мать моя, слышала, как не слышать. По всему городу о том только и говорят, – лгала Марья Сергеевна. Хотя она в первый раз только теперь услыхала об этой выдумке, быстро распространившейся в народе, но не желала показать, что она отстала от своей товарки по части городских слухов и сплетен.
– Так вот, – продолжала словоохотливая торговка, – царица теперь и требует, чтобы мужчины и женщины все жили по-христиански, а не беззаконно. Понимаешь?
– Как не понимать. То-то прежде такой строгости и в заводе не было, – подхватила Марья Сергеевна.
– А теперь пошли расправляться, да еще как! Никому спуску нет. Намедни, примером сказать, вот что случилось: недалеко от меня живет какая-то вдова-офицерша. Ну, разумеется, у нее дружок водится. Так, знаешь, ночью к ней подкралась тишком полиция да и захватила их вдвоем. Молодчика-то отправили, не говоря ни слова, в военную команду, а ее отвезли в Калинкину деревню, на прядильный двор, да там и засадили под самый что ни на есть крепкий караул, железа ей на руки и на ноги надели.
– Поди-ка ты, что творится, Матерь Пресвятая Богородица! Уж будто она и заправская офицерша?
– Как есть офицерша, все в околотке хорошо ее знают, да и мужа ее покойного помнят. Да и что теперь простая офицерша, коли и до полковниц и до генеральшей добираются. Чуть что нехорошее о какой проведают – сейчас же в какую-то комиссию к допросу и тащат. Не то еще, говорят, будет: сказывают, что главной заводчице таких пакостей вот здесь, на Сытной площади, в пример другим вскоре голову отрубят, что завзятых блудниц кнутом бить станут в разных местах города и потом ссылать в Сибирь или в монастыри, смотря по их вине. Вот до чего люди теперь дожили. Смотри-ка! Смотри-ка! – вдруг вскрикнула торговка, показывая пальцами на конец рыночной площади.
На площади в это время показался небольшой взвод мушкетеров с ружьями на плече. Ими начальствовал полицейский офицер, сопровождаемый несколькими полицейскими десятниками.
– Вишь ведь, что делается? Видно, опять идут забирать какую-нибудь потаскушку, – загалдели в толпе.
Более любопытные бросились к команде, желая следовать за нею, чтобы посмотреть, куда она пойдет и что будет делать, но грозный окрик полицейского офицера заставил всех быстро отхлынуть и разбежаться во все стороны, особенно ввиду того, что в руках у них были толстые палки, которыми в ту пору разгоняли и отгоняли всех простых людей, собиравшихся толпою на улицах или стоявших на дороге.
В разбежавшихся, а потом столпившихся снова кучах рыночного люда шли теперь толки о небывавших еще никогда строгостях, и спустя каких-нибудь полчаса на площади объяснялась причина строгости тем же самым вымышленным обстоятельством, которым объясняла ее старая торговка своей знакомке.
В Петербурге начался большой переполох. Комиссия, состоявшая под председательством Демидова, принялась действовать, опираясь на полномочие, данное государыней, чересчур уже круто, решительно и безоглядочно. Сперва вследствие принимаемых ею мер распространился по Петербургу только страх, перешедший вскоре в ужас. Сначала робели только простые женщины и девки, с которыми и прежде не слишком стеснялись полицейские власти, но постепенно робость, а потом и страх стали восходить все выше и выше, и вскоре всюду заговорили, что какая-то никому не известная комиссия забирает даже и барынь. Далее пошли толки о том, что она «вынимает» из домов жен от мужей, и притом даже от мужей чиновных, а наконец принялись толковать и о том, что комиссия добралась уже и до знатных персон женского пола, заподозренных в любовных «упражнениях» на стороне, тайком от мужей.
Внезапный захват, без всяких объяснений, подозреваемых и вообще людей «намеченных» не был в ту пору редкостию для петербургских жителей, так как граф Александр Иванович Шувалов, начальник Тайной канцелярии, работал чрезвычайно усердно и затаскивал в свое страшное логовище не только по делам политическим, но и по таким, которые так или иначе затрагивали выгоды казны или – что бывало очень не редко, – только личные выгоды самого графа по разным подрядам и поставкам, взятым им на себя. Но в Тайную канцелярию по всем этим делам забирали почти исключительно мужчин, тогда как теперь стали хватать куда-то только женщин.
Комиссия под председательством Демидова действовала так сурово, что Данилов называет ее в своих «Записках» «инквизицией». Сам он, приволокнувшийся некогда за Шарлоттою и хотя не дошедший в обхождении с нею до важных «произвождений», сильно струсил и, по словам его, успокоился только тогда, когда «оная грозная туча комиссии прошла и его миновала».
Наконец, в Петербурге добрались, где существует эта комиссия, и тогда начали поступать к ней жалобы, заявления и доносы. Ни одна женщина и даже ни одна непорочная девушка не могла быть уверена, что ее не возьмут в комиссию для допроса.
– Главным гнездилищем разврата в здешней столице, – заговорил однажды в комиссии ее президент, – должно считаться увеселительное заведение некой иноземки Амалии Максимовны Лихтер, родом из Дрездена, а посему и именуемой в просторечии «Дрезденшей». До нее, ваши превосходительства, и так далее, – говорил Демидов, пересчитывая, как всегда, титулы присутствующих, – и следует нам всенепременно добраться. Нужно разорить ее зловредное гнездо и забрать не только обитающих у нее красавиц, но и посещающих ее дом лиц женского пола. С прискорбием, однако, долженствую я заявить досточтимой комиссии, что посещениям Дрезденши причастны и некоторые знатные персоны обоего пола, но, конечно, мы, по рабской должности нашей, не можем перед сим останавливаться и должны в полной точности исполнить монаршую волю. Посему я и полагаю взять под караул означенную Дрезденшу и под угрозою допроса ее «с пристрастием» осведомиться от нее, кто именно упражнялся и упражняется в ее доме.
Комиссия единогласно одобрила это предложение.
– Еще должен я доложить вам, – заговорил снова Демидов, – есть у меня старый знакомец и некогда сослуживец мой по Коммерц-коллегии, асессор одной коллегии Ладыгин. Мои приятственные с ним отношения и побуждают меня наиглавнейшим образом поступить с ним без всякого лицеприятства. Поступила на него к нам жалоба, что он обещанием жениться склонил к любви одну непорочную и потом очреватевшую девушку, а затем, когда оная девушка потребовала от господина асессора Ладыгина исполнения данного им ей обещания жениться на ней, то поименованный асессор от сего уклонился, почему я и мню, на основании известного уже вам артикула «Воинского Регламента», а также и на основании приведенного к сему артикулу «Толкования», его, асессора Ладыгина, с очреватевшей от него девицей торжественно обвенчать, показать сим всему свету недремлющую силу закона.
Мнение о повенчании Ладыгина с очреватевшей от него девушкой было единогласно принято комиссиею.
В следующем заседании комиссия занялась Дрезденшей, приведенной под сильным военным караулом в заседание комиссии. Президент ее для большей внушительности и на страх грешницам приказал забирать их в комиссию с особой обстановкой, так как для исполнения распоряжения комиссии посылалась вооруженная команда, которая окружала арестованную, как важную преступницу. Таким порядком приведена была среди белого дня и Дрезденша, захваченная врасплох в то время, когда она, пышно разодетая, вышла на улицу, собираясь ехать в гости. Прогулка разряженной дамы по улицам под военным конвоем возбудила сильный говор, и, судя по богатому наряду дамы, встречные люди принимали Амалию Максимовну за знатную персону.
Другой случай произвел также сильное впечатление на жителей, и в особенности на жительниц Петербурга. Слишком близкая приятельница одного из нелюбимых в гвардии полковников, Воейкова, молодая вдовушка из благородных дам, ехала в его карете. Несколько гвардейских офицеров, собравшихся у одного из своих товарищей, сидели у открытого окна, когда мимо них проезжала карета полковника, и они под благовидным предлогом вздумали сделать неприятность полковнику. Узнав, кто едет в полковничьей карете, офицеры стали кричать из окна той квартиры, где они были в сборе, чтобы карета остановилась. Кучер не слушался их приказаний и шибко погнал лошадей. Тогда приехавший в гости к офицерам верхом один лейб-компанец выбежал поспешно из комнаты, вскочил на стоявшую на дворе свою лошадь и помчался вслед за каретой, нагнал ее и остановил карету, а подбежавшие в это время офицеры ссадили с козел кучера, один из офицеров заменил его собою, другой влез в карету, двое других стали на запятки и таким образом отвезли эту даму в полицию, обвиняя ее в незаконном сожительстве с полковником.
Что касается Дрезденши, то, по приводе ее в комиссию и после обычных в то время общих при производстве дознаний и следствий вопросов, президент комиссии принялся допрашивать Амалию Максимовну, кто посещал ее. Сначала Дрезденша стала отговариваться тем, что она не знала вовсе фамилий тех, кто бывал у нее. Но Демидов строгим и внушительным голосом потребовал, чтобы она сказала сущую правду, объявив, что комиссия и без ее указаний доберется сама до тех, кто ей нужен, и что, сверх того, упорство со стороны допрашиваемой не только совершенно бесполезно для открытия истины, но что оно усугубит ее наказание.
Тогда испуганная Дрезденша назвала несколько пришедших ей вдруг на память знатных особ, приезжавших к ней «выбирать себе мужей по нраву».
Демидов не удовольствовался такими показаниями Дрезденши, указавшей на нескольких дам, принадлежавших к самому знатному петербургскому обществу.
– Ты нам не на всех указала. Многих ты скрыла, говори без всякой утайки, а то я сейчас прикажу допросить с пристрастием, – крикнул президент, сильно затопав ногами.
Дрезденша растерялась вконец и начала называть даже тех знатных особ, которых она знала только по слуху. При названии некоторых из них среди членов комиссии слышались то возгласы удивления, то сдержанный смех, потому что Дрезденша с испуга и по незнанию в лицо оговариваемых ею стала называть в числе посетительниц ее дома и таких почтенных старушек, которые без посторонней помощи не могли даже приподняться с кресел.
– Вот они каковы наши-то знатные персоны! – не без злорадостного торжества говорил Демидов, ненавидевший, как попович, все то, что отзывалось родовитою знатностью. – Вот они каковские! Да я, впрочем, расправлюсь и с ними. Будут они меня помнить! – грозил суровый президент.
Комиссия постановила составить список лиц, названных Амалиею Максимовной Лихтер, и поднести оный список на высочайшее воззрение всемилостивейшей государыни, поелику в списке сем встречаются некоторые персоны столь высокого ранга, что комиссия сама по себе не дерзает что-либо предпринимать против них, хотя они и подлежат всей строгости законов.
Далее комиссия постановила: содержать иноземку Лихтершу под строгим караулом в Калинкинской деревне впредь до окончания производившегося о ней в комиссии дела, а проживающих у Дрезденши замужних и незамужних, а также и вдов, забрав из ее дома, отправить в работы, тоже в Калинкину деревню, на прядильный двор.
«Комиссия, – пишет по поводу этого Данилов, – не была еще тем довольна, что разорила такое увеселение и постригла без ножниц многих красавиц. Обыскала она и тех красавиц, кои издалека выписаны были и жили в великолепных хоромах изобильно и которым жертвоприношение было отовсюду богатое. Повынимала она из домов с великою строгостью сей неявленный, заповедный и лестный товар посредством полицейских офицеров, забирала также жен от мужей, по оговору Дрезденши, которые к ней в дом езжали, чтоб себе других мужей выбирать».
Заботливая о женской нравственности комиссия распорядилась учредить на прядильном дворе сильный военный караул под надзором офицеров, но все благие расчеты комиссии в этом случае разрушились. Караульные офицеры, вместо строгого исполнения обязанностей, возложенных на них «Воинским Регламентом», принялись сами приволакиваться за узницами, вверенными их надзору. «Упражнения» эти были раскрыты ревностным к своему долгу Демидовым, и, замечает Демидов, «многие офицеры подвергли себя несчастью», так как к ним были во всей строгости применены артикулы «Воинского Регламента», относящиеся к гарнизонной службе.
XXIV
На Вознесенской першпективе наискось так внезапно опустевшего дома, где жила Амалия Максимовна и где задавала она веселые вечеринки, стоял небольшой одноэтажный деревянный дом неуклюжей постройки, с крытым крыльцом, выходившим в палисадник, расположенный вдоль улицы. На крыльце этого домика очень часто можно было видеть в летнюю пору и днем и вечером мужчину средних лет, обращавшего на себя внимание своею величавою наружностью. Его высокий лоб с густыми, приподнятыми вверх волосами, в которых просвечивала уже проседь, гордое выражение его лица и проницательный смелый взгляд внушали каждому мысль, что человек этот далеко выходил вперед из числа людей заурядных. Проходившие днем мимо этого скромного дома очень часто могли видеть, как сановитый его хозяин, сидя на крыльце за простым некрасивым деревянным столом, занимался письменной работой, которою он увлекался до того, что не обращал ни малейшего внимания на людей и на собиравшихся мальчишек, которые останавливались перед забором палисадника, чтобы посмотреть на писавшего господина. Посмотреть же на него стоило. В жаркое время он сидел обыкновенно в одной только сорочке, из-под раскрытого ворота которой виднелась богатырская грудь. Переставая писать на короткие промежутки времени, он быстро вскакивал со стула, выпивал из стоявшей перед ним на столе глиняной кружечки несколько глотков какого-то напитка и начинал ходить то сперва по крыльцу тихими шагами в глубокой задумчивости, то, сбежав с крыльца, быстрыми шагами по палисаднику, потирая лоб и размахивая руками, как будто разговаривая или с самим собою, или с какими-то незримыми для других собеседниками. Кто знал этого человека, тот легко мог догадаться, что во время спокойной ходьбы он обдумывал какие-нибудь глубокие ученые задачи, а быстрые и беспокойные его движения обнаруживали, что он был в это время под влиянием поэтического вдохновения.
Улица, на которую выходил палисадник, представляла в летнюю пору много удобств для письменных занятий на открытом воздухе. Она была обыкновенно совершенно пуста, да, впрочем, и хозяин скромного домика не стеснялся нисколько своим незатейливым нарядом. Около домика чувствовался живительный запах сосен, а по временам и вспрыснутых летним дождиком берез, так как вдоль улицы и позади домов существовали еще остатки неокончательно вырубленного леса. С особенным наслаждением вдыхал хозяин скромного домика запах сосны, напоминавший ему его родину на отдаленном севере России.
Под вечер, когда начинало смеркаться, он то задумчиво, то вдохновенно смотрел на загоревшиеся в темнейшем небе звездочки и, казалось, при немом созерцании природы хотел проникнуть в сокровенные от людей тайны.
Когда однажды во время наступавших еще прозрачных июльских сумерек хозяин домика сидел в таком настроении и смотрел на безоблачное небо, он услышал, что перед калиткой палисадника остановилась одноколка, из которой поспешно вылез небольшого роста худощавый молодой еще человек.
– Приношу вашему высокородию мое почтительнейшее уважение, а вместе с тем и всепокорнейшее извинение на позднее посещение. Не подосадуйте на меня, Михайло Васильевич, что я в такую пору обеспокоил вас. Крайняя необходимость предстояла мне свидеться с вами, – сказал приезжий, стоя у калитки и сняв с головы треуголку.
– А что, брат, – громко крикнул Ломоносов, – видно, опять немцы в академии против тебя заершились. Нам, русским, нужно было бы против них действовать вкупе. Должно быть, тебе Рейхель чем-нибудь подгадил. Пойдем-ка ко мне в горенку. На улице о делах толковать не слишком удобно. Ты знаешь, что звуковые волны воздуха идут…
– Знаю я сие, Михайло Васильевич, благодаря вам, да вот в чем беда: не знаю я, куда принесут меня житейские волны. Страшная буря надо мною готова разразиться, – тяжело вздохнув, проговорил адъюнкт астрономии Никита Петрович Попов.
– Вот теперь для вас, астрономов, наступает хорошая, благодатная пора, – перебил Ломоносов, не обращая внимания на слова Попова. – Вот посмотри, уже на небе стали проглядывать звездочки, – продолжал он, отпирая одной рукой калитку палисадника, а другою указывая на небо.
Но приезжий в ответ на это тяжело вздохнул, входя в калитку палисадника, отворенную хозяином.
– Да ты, брат Никита, – заговорил Ломоносов, введя Попова в свое жилище, – попытался бы справиться с Рейхелем через общего вашего начальника господина Делиля. Хоть Яков Осипович и не слишком долюбливает нас, русских, и тоже свысока на нас смотрит, но ведь он не жалует и немцев, а к тебе лично он расположен преотменно и за тебя, наверно, заступится и Рейхелю тебя в обиду не даст, ведь ты у него, как известно, правая рука. Еще недавно он мне тебя хвалил и говорил, что вялый Рейхель никуда против тебя не годится.
Попов замялся, и было заметно, что он таким советом Ломоносова был поставлен в большое затруднение.
– Шарлоттушка! – громким голосом крикнул Ломоносов. – Подай-ка сюда свечку, а то уже совсем стемнело. Так что же ты? Не пытался разве проучить Рейхеля через господина Делиля? – спросил Михайло Васильевич, дружески положив свою большую и увесистую руку на плечо своего тщедушного гостя и пристально смотря на него.
– Дело в том, ваше высокородие, – заикаясь, начал почтительным голосом Попов, – что я ни по какому делу ныне обращаться к господину Делилю уже не могу. Потерял я всякое на то право.
– Почему же? – с живостью спросил Ломоносов.
– Потому что меня хотят женить, – почти сквозь слезы пробормотал адъюнкт.
– Так при чем тут господин Делиль? – захохотал громче Ломоносов. – Ведь он, кажись, не твоя невеста, чтобы мог гневаться на тебя, если бы ты женился, да и дочерей у него нет, так что он даже и метить-то на тебя как на жениха не мог. Странно ты, брат, говоришь: сказываешь, что тебя хотят женить, а разве сам добровольно жениться не хочешь? Ничего я, Никита Петрович, из твоих запутанных и, сказать по правде, даже бессмысленных слов в толк взять не могу. Садись-ка и расскажи мне толком, в чем все дело.
– Вы, быть может, изволите знать, что у господина Делиля живет в качестве домоправительницы молодая немка Шарлотта, – начал прерывающимся голосом Попов.
– Знаю и даже видел ее, так себе дева, средственной красоты и, кажись, среднего разума.
– Ой, ой, ой! В том и беда, что она, ваше высокородие, разума-то среднего, а оказалась такая продувная, что я и не ожидал, – раздраженно вскрикнул адъюнкт.
– Да тебе-то что в этом? Разве только она, как немка, снюхалась, пожалуй, с немцем Рейхелем, а он чрез нее против тебя каверзы у господина Делиля строит? Впрочем, чего же ты, братец мой, можешь ждать от немцев вообще и в особенности, если ими заправляют такие пройдохи, как Шумахер да Тауберт.
– Она-то вконец меня и погубила. Вертелся сначала около Шарлотты один молодой сержант артиллерии, русский, по фамилии Данилов. Да Господь Бог был к нему милостив: избавил его от напасти тем, что его услали в Ригу на службу, а я-то вместо него в беду и попал. Как Данилов уехал в Ригу, – продолжал жалобно Попов, – я вижу, что около Шарлотты место стало пусто, я сдуру-то обрадовался и присоседился к ней. Первее всего я и не смекнул, что господин Делиль поселил Шарлотту у себя в доме, чтоб воспользоваться ее невинностью. Но он в своем расчете ошибся, я предупредил его, и теперь он рвет и мечет против меня, да не только за Шарлотту, но ссылаясь и на то, что я моими любовными «упражнениями» опозорил его дом.
– Ну, что ж, братец ты мой, тут поделаешь? Знаешь, конечно, нашу русскую поговорку: «Любишь кататься, люби и саночки возить». Ровно ничего хорошего я посоветовать не могу, да ведь такие дела часто с рук сходят полюбовным соглашением.
– В том-то и беда, что тут полюбовного соглашения и быть не может. Не та теперь пора. Теперь – известно ли вам это? – государыней учреждена тайная комиссия о безбрачных, и в Петербурге идет такой переполох, что просто ужас. Всех обретающихся в незаконном сожитии мужчин хотят женить на их возлюбленных, идут теперь такие розыски, что можно сказать, будто у нас настали времена гишпанской инквизиции.
Ломоносов встрепенулся и как-то тревожно откашлялся.
– Слышал я что-то такое, да, признаться сказать, не поверил, думал я, что сие только простая выдумка каких-нибудь шутников, – проговорил он, стараясь скрыть овладевшее им волнение.
– Должен я по моей преданности и любви к вашему высокородию доложить вам, что и до вас добираются немцы в академии: они строчат донос о пребывании в вашем доме госпожи Шарлотты Ивановны.
– Ну, уж я-то немцам не поддамся! Не им провести Ломоносова! – с раздражением крикнул Михайло Васильевич. – Не дам я им потешаться надо мною. Я-то и у Господа Бога шутом быть на захочу. Смекаю я, что они замышляют, если и вправду учреждена такая комиссия, о которой ты говоришь.
– Не позволю я себе никогда обманывать вас, Михайло Васильевич, никогда, поверьте мне в этом, как честному человеку, – с чувством сказал Попов, – а тем более не позволю я себе ничего подобного при тех важных произвождениях, какие наступили у нас по высокой монаршей воле. Да что тут говорить, если уже меня самого вытребовали на завтрашний день в комиссию о безбрачных для выслушания постановленного ею обо мне решения. Туда же потребовали по такому же точно делу и асессора Коммерц-коллегии Ладыгина, – может, изволите его знать?
– Как не знать! Бывал он у меня несколько раз. Когда составлял он тариф, то по вопросу о вывозе из пределов Российского государства и о ввозе в оные разных металлов необходимо ему было получить некоторые сведения по части металлургии, он обращался ко мне за советами и указаниями. Так и его хотят тоже женить по принуждению? Вот и попался молодец, а ведь он такой весельчак и гуляка, что супружеская жизнь ему не по вкусу придется.
Сказав это, Ломоносов оперся обоими локтями на стол, около которого сидел, и, положив между ладонями свою голову, стал о чем-то размышлять.
В это время Попов вынул из кармана сложенный вчетверо лоскуток бумаги и, развернув его, подал Ломоносову.
– Это что такое? – спросил он, как будто очнувшись.
– Вот та выписка, которую сделал из «Воинского Регламента» Рейхель и на основании которой хотят меня женить на Шарлотте, – печально проговорил жених-адъюнкт.
Ломоносов поднес исписанный листок бумаги к свечке и быстро пробежал глазами несколько первых строк выписки из «Воинского Регламента», который, будучи, собственно, саксонским военным уставом, был при Петре Великом напечатан в Петербурге на русском и немецком языках, так что на каждой странице он был напечатан в двух столбцах. Пробежав глазами первые строки выписки, Ломоносов прочел вслух следующие дальнейшие строки: «so ist solches (то есть данное девушке обещание жениться на ней) zu halten und Beschwagerte zu ehelichen alledings zu verbunden».
– Ну, что ж тут поделаешь, – сказал Ломоносов, возвращая выписку Попову, – должен ты жениться на Шарлотте, да и только, если ты ей обещал это. Ведь и в пословице говорится: «Не давши слова, крепись, а давши – держись». А когда же будет твоя свадьба?
– Узнаю об этом завтра в комиссии, – вздохнул Попов.
– Ну а мне на твою свадьбу приезжать?
– Нет, уж лучше не ездите, Михайло Васильевич, – грустным голосом проговорил Попов, махнув рукою. – Какая это свадьба! Другая невеста была у меня на примете. Думал я только с Шарлоттой позабавиться, а дело-то кончилось иначе, – сказал Никита Петрович, расставаясь с академиком.
Когда Попов уехал, Ломоносов заходил скорыми шагами по комнате в глубокой задумчивости. В памяти его ожило значительно уже отдалившееся время его студенчества. Вспомнил он многих людей, промелькнувших перед ним в ту пору на чужбине, куда он забрался из своей далекой родины, томимый жаждою научных познаний, которых так усиленно требовал его светлый и могучий ум. Отчетливее всех из припомнившихся ему теперь обликов представился облик молодой, скромной девушки, бедной мещаночки Шарлотты, у матери которой он, изучая металлургию, проживал в саксонском городке Марбурге как студент-нахлебник. Вспомнилось ему, как он полюбил Шарлотту и как она в свою очередь полюбила его, бедного пришлого издалека студента; как он, принужденный возвратиться на родину, не имел сил расстаться с Шарлоттой и сманил ее с собою в Россию на бедность и лишения, и как она в течение многих лет терпеливо переносила и нужду, и приниженное положение, и вдобавок к тому еще и крутой нрав своего сожителя.
Былое ожило в воображении Ломоносова. Он почувствовал сильное сожаление к Шарлотте и упрекал себя за то, что до сих пор не подумал исправить перед нею своей вины.
– Сама судьба, как нарочно, указывает мне, что я должен был сделать и чего я до сих пор не сделал по моей непростительной беспечности, Шарлотта доказала мне свою неизменную любовь и беспредельную преданность, а я плачу ей за это оскорбительным презрением. Я должен жениться на ней и именно потому, что на брак со мною она не предъявляла и никогда не предъявит никаких притязаний. Она считает себя моею рабынею, а меня своим господином. Не ожидать же того времени, когда академики-немцы женят меня на ней, как женят теперь Попова. Шарлотта сама по себе имеет уже с давних пор право быть моею женой.
Рассуждая так с самим собою, Ломоносов думал совершенно искренне и теперь только удивлялся, каким образом он среди своих беспрерывных занятий мог забыть исполнить ту обязанность, которая лежала у него на душе столько лет.
– Шарлоттушка, пойди сюда! – ласково по-немецки крикнул он, приотворив дверь из своей комнаты. – Да приходи поскорее.
Шарлотта не замедлила явиться на этот зов.
– Хочешь выйти за меня замуж? – спросил он пришедшую на этот зов еще молодую и красивую женщину.
– Ваше высокородие, господин статский советник, могу ли я думать о такой чести? – чуть слышным и сильно взволнованным голосом прошептала Шарлотта.
– Какой тут, черт возьми, статский советник! – отозвался Ломоносов. – Когда я слюбился с тобой, я был человек бесчинный, простой холмогорский мужик, и только, а ты мной тогда не побрезгала.
– Но теперь вы достигли высокой чести, вас уважают все, не только знатные вельможи, но и государыня. А я простая и необразованная женщина.
– А все-таки, Шарлоттушка, я люблю тебя по-прежнему и буду любить тебя всю мою жизнь. Послезавтра я с радостью обвенчаюсь с тобою. Прости меня, что я так долго медлил исполнить то, что мне приказывала моя совесть.
Говоря это, он крепко обнял Шарлотту и поцеловал ее.
На третий день после этого Михаил Васильевич поехал с Шарлоттой в Ораниенбаум, где были у него фабрика мозаичных изделий и лесопильный завод, и там втихомолку обвенчался со своею возлюбленной.
По дошедшим из Академии наук в комиссию о безбрачных сведениях о незаконном сожительстве господина академика Ломоносова с иноземкою Шарлоттою комиссия навела соответствующие справки, но оказалось, что сваты-академики попали впросак, так как полиция донесла комиссии, что с Ломоносовым не проживает никакой незаконной сожительницы, а живет Шарлотта Ивановна Ломоносова, законная супруга его высокородия, господина статского советника и академика Михайла Васильевича Ломоносова.
XXV
На другой день после побывки своей у Ломоносова Попов, потерявший всякую надежду избавиться от подневольного брака с поднадоевшей уже ему Шарлоттою, явился в назначенный час в комиссию о безбрачных, где председатель комиссии встретил его грозным взглядом.
– Государь мой! – строго сказал ему Демидов. – Вот ваша записка с обещанием жениться на обольщенной вами девице Шарлотте Миндер, от вас очреватейшей. Вам предстоит теперь только выслушать сделанное по сему делу постановление комиссии, так как подлинность записки вы не отрицали да и отрицать не можете.
Сказав это, президент и все члены комиссии встали со своих кресел, и кабинет-секретарь громким голосом прочитал следующее:
«По указу ее императорского величества, самодержицы всероссийской, особо учрежденная ее величеством комиссия о безбрачных и об исправлении поврежденных нравов, рассмотрев жалобу иноземки Шарлотты Миндер на состоящего при санкт-петербургской академии десианс адъюнкта астрономии Никиты Петрова сына Попова, по силе шестнадцатого артикула „Воинского Регламента” и присовокупленного к оному артикулу „Толкования”, постановила: обвенчать его, адъюнкта Попова, с вышереченною Шарлоттою».
Попов не возражал ничего и только покорно склонил свою повисшую голову. Президент и все присутствовавшие опустились в кресла.
– Теперь, государь мой, вам под сею бумагою надлежит учинить рукоприкладство в том, что вам в присутствии сей комиссии было объявлено ее постановление; жалобы же на комиссию в Правительствующий сенат не допускаются, ибо комиссия сия не есть ординарное, а только чрезвычайное учреждение, восприявшее свою власть непосредственно от высокомонаршей воли.
Сказав это, Демидов подал бумагу Попову и приказал ему подойти к секретарскому столу, чтобы учинить на бумаге надлежащее рукоприкладство.
– Бракосочетание ваше, государь мой, по определению комиссии, воспоследует сего июля в двадцать девятый день, в соборной церкви Казанской Богородицы, куда вы и имеете прибыть в пять часов вечера неотменно, в одеянии, приличествующем бракосочетающемуся лицу. Григорий Григорьевич! – крикнул Демидов, обращаясь к секретарю. – Возьми с господина Попова надлежащую подписку о явке в определенный час и в указанное место.
Расписавшись под подпиской, Попов, совершенно растерянный, вышел из залы заседания.
По уходе Попова в присутствие комиссии был введен асессор Коммерц-коллегии Дмитрий Петрович Ладыгин, человек уже довольно пожилой, представлявший совершенную противоположность Попову. Насколько адъюнкт казался унылым и подавленным, настолько асессор казался веселым, беззаботным и самоуверенным. Войдя в залу, он очень развязно раскланялся с президентом и членами комиссии и, по-видимому, был вполне уверен, что дело кончится пустяками.
Демидов, не удостоивший своего старого знакомца даже кивком головы, встал, как и все члены комиссии, со своего кресла и громогласно прочел Ладыгину постановление комиссии, написанное в той же форме, в какой было написано и постановление по делу Попова, с тою разницей, что, во-первых, в постановлении об асессоре упоминалась не иноземка Шарлотта Миндер, а санкт-петербургская мещанская дочь Евфимия Васильева, и, во-вторых, постановление комиссии основывалось не на письменном доказательстве, как в деле Попова, а только на свидетельских показаниях.
Этим обстоятельством и захотел воспользоваться подневольный жених. Ладыгин начал ссылаться на недостоверность таких показаний и потом на то, что обещание его было только шуткою, а наконец, и на то, что, ведя веселый образ жизни, он иногда вследствие излишней выпивки говорит в приятельской компании вовсе не то, что сам думает. Он уверял, что если свидетели и слышали обещание, данное им Евфимии Васильевой, то оно только случайно сорвалось у него с языка.
– Сими и подобными тому отговорками, – строго сказал Демидов, – всегда возможно, государь мой, отстранить от себя всякую виновность. Комиссия при обсуждении вашего дела имела в виду возможность таких неистовых и продерзостных отговорок и не приняла их в соображение при решении вашего дела, так что вам, государь мой, теперь не остается ничего более, как только учинить под сим постановлением надлежащее рукоприкладство. Всякие же ваши объяснения будут излишни и не будут иметь никакой силы.
С видимой неохотой и сильно дрожавшею рукою подписался асессор как под постановлением комиссии, так и под поданной ему секретарем подпиской о явке к бракосочетанию в соборную церковь Казанской Богоматери в тот же день и час, какие были назначены Попову.
– Вижу, – начал Демидов, обратившись к Ладыгину, – что в вас не имеется готовности исполнить монаршую волю, объявленную вам через сию комиссию, с тою предупредительною готовностью, каковая должна быть свойственна каждому из верноподданных ее величества, всемилостивейшей нашей государыни. Посему нахожу нужным предупредить вас, что для точнейшего исполнения вами высочайшей воли, выраженной в сей комиссии, отныне будет поставлена в вашем доме воинская команда при полицейском офицере, который, в случае нежелания вашего – чего, впрочем, я и представить себе не возмогу – исполнить добровольно законное постановление комиссии, приведет вас под караулом в назначенную для вашего бракосочетания церковь.
Бойкий и беззаботный асессор при этой угрозе изменился в лице. Колени его задрожали, он понял, что спасения уже нет, и с понуренной головой и расстроенным лицом хотел уже выйти из залы заседания.
– Вот что еще, государь мой, я должен сказать вам, – обратился к нему Демидов. – Так как со стороны вашей могут быть представлены отговорки в том смысле, что у невесты вашей не готовы соответствующие предстоящей церемонии наряды, то о сем беспокоиться вам не надлежит. Всемилостивейшая государыня повелела своей гардеробмейстерине снабдить от высоких своих щедрот невесту вашу необходимым подвенечным нарядом. Кареты будут присланы за нею и за вами с колымажного двора, а духовенство и певчие будут удовлетворены за совершение брачного таинства из казенных сумм; на сии же суммы будет произведено освещение храма, так что вам ни о чем заботиться не предстоит. Да, кстати, Григорий Григорич, – обратился Демидов к секретарю, – я позабыл предуведомить обо всем этом Попова, так ты тотчас же, как окончится заседание комиссии, поезжай к нему и объяви ему то, что я сказал господину Ладыгину.
Между тем окончательно помолвленный жених вышел из присутствия комиссии, и вскоре роковое для него заседание закрылось, так как ей в этот день не пришлось заняться рассмотрением какого-либо другого дела.
XXVI
Был на исходе июль месяц, и приближался Успенский пост. Перед этим непродолжительным постом не бывало и не бывает у нас так много свадеб, сколько справляется их обыкновенно перед наступлением Великого поста, а потому свадьбы в эту летнюю пору, оставляя довольно редкие случаи, обращали на себя в прежнее время особенное внимание петербургских жителей и преимущественно жительниц, особенно если справлялись так называемые богатые свадьбы, и такие свадьбы готовились на 19 июля 1750 года. Тем еще более заняли охотников и охотниц до всяких зрелищ предстоявшие свадьбы, что по городу разнеслась молва, что на этих свадьбах женихи будут подневольные, а невесты – девицы, «очреватевшие» от своих соблазнителей. В Петербурге все говорили об этих свадьбах и желали посмотреть на женихов, обязанных повенчаться против воли по постановлению комиссии, наведшей ужас на множество петербургских женихов.
В день, назначенный для свадеб Попова и Ладыгина, потянулись по Невской першпективе к Казанскому собору толпы народа нескончаемой вереницей, а также загромыхали тогдашние тяжелые кареты и берлины, в которых ехали знатные обоего пола персоны, желавшие тоже посмотреть на брачующихся.
В то время Казанский собор стоял на том же месте, на котором находится и ныне, но он вовсе и не был таким великолепным храмом, какой был сооружен впоследствии. Старинный Казанский собор был небольшой деревянной церковью крайне незатейливой и, можно даже сказать, уродливой архитектуры, но, несмотря на это, он считался тогда главным храмом в Петербурге, и в нем отправлялись все торжественные богослужения. В день, назначенный для свадеб адъюнкта астрономии и асессора Коммерц-коллегии, мрачный внутри собор был ярко освещен зажженными в нем паникадилами и свечами перед иконами. Полицейские офицеры и десятские не допускали внутрь церкви никого из «подлого народа», и она наполнилась только знатными персонами, которых, смотря по степени их рангов, полицейские офицеры предупредительно провожали в церковь вперед, через плотно стоявшую толпу.
На правой стороне церкви, как бы таясь от всех, стоял сильно приунывший адъюнкт, тогда как асессор важно и спокойно прохаживался около поставленного перед царскими вратами аналоя, как бы стараясь быть на виду у всех. Ладыгин, поняв, что он никоим образом не избегнет предстоявшей ему участи, собрался с силами и теперь казался не только равнодушным, но и веселым, каким он был всегда.
Так как при императрице Елизавете Петровне, любившей церковное пение, церковные наши песнопения начали принимать оттенок итальянской музыки, то у нас в церквах стали вводить так называемые концерты. На свадьбы Попова и Ладыгина послана была, по приказанию государыни, часть хора придворных певчих, которые и встретили приехавших женихов торжественным песнопением.
Вскоре после того приехали обе невесты, и певчие приветствовали их пением концерта «Гряди, невеста, от Ливана!». Вся церковь пришла в движение, все кинулись вперед и приподнимались на цыпочки, чтобы лучше посмотреть на приехавших невест, роскошно разодетых гардеробмейстериною государыни. Свадьбы отличались, по-видимому, большою пышностью, так как комиссия, по внушению ее президента, хотела тем самым показать жителям столицы, что хотя обольщение непорочных девиц не проходит даром легкомысленным волокитам, но что вместе с тем государыня, строго держась закона, изданного блаженной памяти ее родителем, изливает свои непомерные щедроты на тех, которые сделались жертвами соблазна и обмана, будучи увлечены невольно в пропасть греховную.
Главным распорядителем брачных торжеств был Демидов и председательствуемая им комиссия. Она явилась в собор в полном составе, в праздничной одежде. Президент ее строго посматривал кругом, как будто отыскивая тех, кого за их любовные «упражнения» следовало бы по закону поставить под венец.
Во время бракосочетания адъюнкт и его невеста стояли приунывши. Он скорбел о своем мимолетном увлечении и о сделанном им промахе, а она раскаивалась в той хитрости, которую употребила, чтобы женить на себе раба Божьего Никиту против его воли.
Совсем иначе держали себя асессор и его невеста. Он с полным равнодушием глядел на свою невесту и с легкой усмешкой на окружавшую их толпу, среди которой видел немало и своих знакомых, и своих приятелей. Невеста смотрела на всех как бы вызывающим взглядом, но, следуя русскому обычаю, не раз принималась хныкать под венцом, закрывая лицо платком и оплакивая свое девство, хотя такое оплакивание, судя по сильно уже раздавшейся ее талии, и казалось довольно запоздалым.
Когда кончился брачный обряд и молодые стали садиться в подъехавшие кареты, их окружила плотная толпа, среди которой шли самые разнообразные толки. Многие, особенно женщины, восхваляли справедливость и мудрость государыни, желавшей положить конец соблазну молодых, неопытных девушек; другие же находили, что от подневольных браков не будет никакого добра.
Убедившись после обвенчания Попова и Ладыгина в своем неограниченном полновластии, комиссия принялась действовать еще усерднее и еще отважнее, чем прежде. Против нее поднялся в Петербурге сильный ропот, и Мавра Егоровна Шувалова, находя, что ветреникам и ветреницам задана уже хорошая острастка, начала склонять государыню к отмене тех чрезвычайно строгих мер в отношении чиновных персон, которые приняты были комиссией. Под влиянием ее государыня приказала 1 августа 1750 года написать из кабинета новый именной указ с. – петербургской полицеймейстерской канцелярии. По скромности нашего щепетильного в иных случаях времени не совсем было бы удобно передавать некоторые выражения и слова, встречающиеся в этом указе, а потому мы сообщим его содержание в смягченных выражениях.
Так как оказалось, говорилось в этом указе, что некоторые женщины, подлежащие ведению комиссии о безбрачных, кроются около Петербурга по разным островам, «а иные и в Кронштадт ретировались», того ради ее императорское величество указала: таких женщин как иноземок, так и русских сыскивать, и имеет полицейская главная канцелярия приказать по всем островам от полиции определенным командам смотреть и, «пристойным образом разведывая, оных ловить и приводить в главную полицию, а оттуда присылать в комиссию, и притом оным командам накрепко подтвердить, чтобы честным дамам и людям насильств, обид и примет никаких не чинили».
Указом этим была сдержана излишняя ретивость комиссии, напугавшей своими действиями всех грешников и грешниц по любовным «произвождениям».
Главная виновница всего переполоха, «принцесса», беспрепятственно уехала за границу, и неизвестно, встретила ли она опять Станислава Понятовского, которого полюбила со всем пылом молодой страсти. Сохранилось только известие, да и то не вполне достоверное, что впоследствии она жила в Триесте, где вышла замуж за богатого итальянского негоцианта и считалась дочерью короля польского Августа II.
Понятовский, сделавшийся благодаря покровительству Екатерины II королем польским под именем Станислава-Августа, женился уже в преклонных годах, но брак этот никогда не был объявлен, так как по принятому им при избрании его на престол условию он имел право жениться только на той невесте, которую изберет ему сейм Речи Посполитой. Такой способ сватовства королю не нравился, и он, постоянно окруженный роем хорошеньких женщин, вовсе и не думал о приискании себе постоянной подруги жизни до тех пор, пока наступившая старость показала ему, что пришел конец мимолетных утех и что ему остается только обзавестись преданным другом, какого он и нашел в лице вдовой графини Грабовской, с которой он еще до брака с нею успел сжиться в течение многих лет.
Освобожденную из-под ареста Дрезденшу, признанную по решению комиссии главною развратительницею всего Петербурга, наказали, как говорили, жестоко розгами и после того выслали из пределов Российского государства.
По странной случайности из всех лиц, прикосновенных к переполоху, долее всего сохранилась память о друге принцессы, графе Дмитревском, и сохранилась она в летописи нашего театра. Когда императрице Елизавете Петровне был в первый раз представлен актер Нарыков, то императрица, пораженная его сходством с графом Дмитревским, повелела ему носить фамилию графа, и под этою фамилиею он составил себе на нашей сцене громкую известность.
Мало-помалу в Петербурге стали забывать о страшном переполохе, произведенном комиссиею о безбрачных, а затем исчезло о ней и всякое воспоминание, как исчезает и все в водовороте людской жизни…