В одном из апартаментов государыни были поставлены на мольбертах три больших ее портрета, написанных масляными красками. По окончании одного из министерских заседаний государыня вошла в этот апартамент с Лестоком, канцлером Черкасским, вице-канцлером Бестужевым, братом его — гофмаршалом, Воронцовым и Разумовским. Она желала услышать их отзывы о выставленных портретах, чтобы обсудить, в каком роде будет лучше всего заказать свой новый портрет приехавшему в Петербург из Италии художнику, вызывавшемуся написать персону императрицы с поразительным сходством. Сметливый итальянец, желавший получить такой заказ, говорил тем, через кого могли дойти его слова до императрицы, что писать портрет Елизаветы будет для него не работой, а наслаждением, что он, художник, не только бы ничего не желал получить за свой труд, но что сам отдал бы последнее, чтобы только иметь возможность в продолжение некоторого времени любоваться такою чудною женщиною, как ее величество.

Хотя Елизавете и не были в диковинку самые восторженные похвалы насчет ее красоты и такие похвалы в прежние времена принимались ею равнодушно, как не подлежавшая сомнению истина, но теперь, когда первая молодость миновала, они ценились ею уже дороже. Художник насказал императрице столько любезностей, что расположил ее окончательно в свою пользу, и государыня составила особое совещание из близких ей людей, чтобы посоветоваться с ними о том, какие неверности и недостатки следует устранить из прежних портретов. Государыня думала, что ее сановники и царедворцы будут в этом случае отличными знатоками дела и укажут на то, в чем ошибались живописцы.

Из всех выставленных портретов государыни особым художественным пошибом и грациозною фантазией отличался ее портрет, написанный Караваком в то время, когда ей было шестнадцать лет. Портрет этот был, собственно, картина, на которой Елизавета и старшая ее сестра Анна были представлены в виде гениев с крылышками бабочки за спиною и с развевающейся сзади драпировкою. Другой портрет, написанный также Караваком, относился к позднейшему времени, когда Елизавета, утратив в лице своем игривую миловидность девушки, обратилась в пышную красавицу. На третьем портрете, написанном русским художником Соколовым, императрица была изображена в коронационном наряде, с императорскою короною на голове. В правой руке она держала скипетр, а в левой — державу, и на ее полные белые плечи слегка была наброшена золотистая парчовая мантия, усеянная черными двуглавыми орлами и опушенная горностаем. Этот белый нежный мех, по сделанным на нем художником теням, далеко уступал по своей белизне ее плечам и шее.

Начались суждения об этом портрете, и говорун Лесток овладел всем разговором. Не будучи знатоком живописи, он умел, однако, быть очень бойким и остроумным судьею и по этой части, как и по всем другим предметам, не затрудняясь нисколько высказывать все, что только приходило ему на ум и подходило к тому, что хотел он сказать приятного и любезного.

Великий канцлер, не понимавший ни слова по-французски, слушал толки Лестока, лишь моргая своими подслеповатыми глазами. В таком же положении находился и Алексей Разумовский. Желая быть любезным и с тем, и с другим, Лесток заговаривал с ними по-русски.

— Посмотрите, ваше сиятельство, на эту руку. Не правда ли, она совсем не соответствует по своему размеру другой руке? — говорил Лесток, подводя князя Черкасского к одному из портретов.

— Плохо, граф Иван Иванович, я вижу, а очков с собою на этот раз не захватил, — уклонился великий канцлер от суждения о портрете императрицы.

С таким же замечанием обратился по-русски Лесток к Разумовскому.

— Что о том и толковать, — сказал своим хохлацким выговором Алексей Григорьевич, полусмотря на государыню. — Разве кто-нибудь намалюет нашу красавицу так, какова она есть на деле, — отозвался Разумовский и с пренебрежением махнул рукой на все портреты.

Воронцов и Шувалов поддерживали разговор с Лестоком, отчасти соглашаясь с его замечаниями, отчасти опровергая их. Обер-гофмаршал только поддакивал и тем и другим, делая утвердительные знаки головой.

Совсем иначе держал себя вице-канцлер. Заметно было по выражению его лица, что ему не нравилось то первенство, какое и в настоящем случае успел взять болтливый и самоуверенный Лесток. Алексей Петрович молчал все то время, когда лейб-медикус рассуждал о достоинствах и недостатках портретов. Когда же наконец Лесток стал истощаться и Алексей Петрович заметил, что государыня начала уже скучать болтливостью Лестока, он обратился к императрице, сидевшей в креслах перед портретами, и в коротких словах высказал свое мнение о достоинствах и недостатках того или другого портрета, а из его объяснений даже и в этом случае можно было заметить делового человека, не любившего тратить время попусту.

Лесток несколько раз пытался вмешаться в разговор вице-канцлера с государыней, но Бестужев своим взглядом, уставленным в упор, высказывал графу, что императрице угодно говорить с ним, Бестужевым, а не с Лестоком. Государыня в свою очередь делала вид, что она внимательно слушает Бестужева, и Лесток с явным выражением досады на лице и в движениях отступил за спинку кресел, занятых императрицею.

Наконец, Бестужев почтительно поклонился государыне, желая показать своим поклоном, что он высказал все, что хотел сказать.

— Однако, — развязно и насмешливо заговорил теперь Лесток, — граф Алексей Петрович, как я вижу, такой же большой знаток в живописи, как и в медицине.

— А что ж ты думаешь, Иван Иванович, разве капли, приготовляемые Алексеем Петровичем, не помогают? — спросила императрица.

— Шарлатанство не медицина, — пробормотал сквозь зубы побледневший с досады Лесток, но пробормотал так неясно, что если бы кто-нибудь потребовал от него повторения его слов, то он мог бы отпереться от них.

— Намедни как-то, — продолжала императрица, — у меня закружилась голова и подхватило под ложечкой, я приняла несколько его капель на кусочке сахара, и мне тотчас полегчало. Я и забыла сказать тебе об этом, Иван Иванович, — сказала императрица, обращаясь к Лестоку.

Лестока передернуло с досады.

— Позволю себе всепочтительнейше заметить вашему величеству, — начал Бестужев, — что, имея при своей высочайшей особе такого ученого и опытного врача, как его сиятельство граф Иван Иванович, вы напрасно благоволите употреблять сочиненные мною капли.

— Да если они мне помогают, так отчего же не употреблять их? Ведь вреда от них не может быть?

— Ни малейшего, ваше величество, но я никак не смел предполагать, чтобы… — говорил Бестужев.

— Унижение паче гордости, — вмешался Разумовский, дружески ударив по плечу Бестужева и желая досадить Лестоку, — и я, отец родной и добродей, твои капли по временам хлебаю и низко тебе за них кланяюсь. Ведь как они освежают! Проглотишь их, а потом потянешь в себя воздух, так и чувствуешь, что в тебя вливается какая-то прохладительная струйка. Особенно легко от них делается, как их пропустишь в глотку после хорошей выпивки венгерского. Нешто я неправду говорю? — обратился Разумовский к Петру Ивановичу Шувалову, участвовавшему поневоле в попойках фаворита.

Все, кроме Лестока, засмеялись при этом отзыве казака о пригодности капель, которые очень долго пользовались громкою известностью под названием «бестужевских». Изобретатель их сообразил, что теперь самая удобная пора заговорить о своем врачебном средстве, тем более что возраставший успех его капель может подорвать у императрицы значение ненавистного ему Лестока как врача, к которому государыня имела с давних пор исключительное доверие и который прежде лечил ее от всех действительных и мнимых недугов.

— Мне удалось, — с уместною в данном случае хвастливостью начал вице-канцлер, — изобрести этот поистине спасительный медикамент. В состав его входят самые простые ингредиенты, подвергнутые предварительной химической переделке. Приятны мне в особенности те похвальные отзывы, которых я все чаще и чаще удостаиваюсь от заграничных знаменитейших врачей. Из Германии, Франции и Англии мне делают самые выгодные предложения продать мой секрет. Пользительность моих капель не подлежит теперь никакому сомнению…

— Вы, чего доброго, — с нескрываемою злобою, нахально и едко перебил Лесток, — изобретете эликсир молодости, и тогда вы получите желаемое вами значение, тогда…

Лесток призамялся.

— Для получения мною желаемого значения, — с колкостью отвечал Бестужев, — я употребляю иные, а не врачебные средства.

Елизавета поняла смысл намека, сделанного Лестоком, беспрестанно раздражавшим императрицу своими дерзкими выходками. Елизавета могла переносить их, когда она была цесаревной и жила как частное лицо; но когда она стала самодержавной государыней, такие нахалы и хвастуны, каким оставался Лесток, привыкший не стесняться с нею в обращении, не только как близкий человек, но и как домашний врач, не могли быть уже терпимы ею. Он делался ей все более и более в тягость, и очень часто она подумывала о том, как бы поскорее избавиться от него.

Алексей Петрович поспешил прекратить начавшийся разговор, который при запальчивости Лестока мог кончиться крайне неприятно.

— Какое же вашему величеству угодно сделать распоряжение относительно портретов? — почтительно спросил он государыню.

Елизавета встала с кресел, осмотрела чрезвычайно внимательно еще раз портреты и подозвала к себе обер-гофмаршала.

— Ты, Михайла Петрович, напиши кому следует, — сказала она, указывая веером на портрет, написанный Соколовым, — что я опробую этот портрет для «градирования» (то есть для гравирования). Пусть повелено будет от меня и прочим мастерам, чтобы они делали и писали наподобие вышенаписанного портрета, под опасением строжайшего наказания за какое-либо отступление. Так и напиши; а то теперь мою персону изображают иногда в самом безобразном виде, в каком я никогда не бывала, да и надеюсь, что, по милости Божией, никогда и не буду.

Обер-гофмаршал низко поклонился в ответ на такое строгое распоряжение ее величества.

Затем государыня подошла к другому портрету, написанному Караваком. Она то приближалась к нему, то отступала и после тщательного осмотра подозвала к нему обер-гофмаршала.

— Объяви Караваку, — сказала она, проводя пальцем по полотну, — что правая рука написана здесь очень дебела, а особливо в запястье, и чтоб он вперед на прочих портретах, кои велено ему писать, в том имел осторожность, чтоб одна рука против другой препорцию имела.

И на это замечание ответом был почтительный поклон обер-гофмаршала, который в точности исполнил повеления государыни, сохранившиеся на бумаге до наших дней.

Затем императрица взглянула только на тот портрет Каравака, где она была изображена в виде крылатого гения, и не сказала ни слова.

«Увы, — вздохнув, с грустью подумала она, — пора таких портретов для меня безвозвратно миновала…»

— Ты, Михайла Петрович, — сказала она гофмаршалу, — не вели пока убирать отсюда этих портретов. Я приду сюда еще с моими дамами посмотреть их. Желательно мне знать, что они наболтают. После того ты вели этому приезжему мастеру явиться ко мне в назначенный час, и уже я сама скажу ему, как следует писать мою персону, и прикажу ему, когда он должен будет приходить на работу.

Поклонившись слегка всем присутствовавшим и с выражением особой благосклонности вице-канцлеру, государыня вышла из апартаментов. Следом за нею стали выходить и другие, а во главе их и Лесток, но Бестужев слегка удержал его за руку.

— Мне нужно сказать вашему сиятельству несколько слов, — проговорил вице-канцлер взглянувшему на него свысока, через плечо лейб-медикусу.

Алексей Петрович рассчитывал на то, что после особого внимания, оказанного ему императрицей, и преимущественно после похвалы его капель Лесток увидит в нем своего сильного соперника и сделается несколько уступчивее, но вице-канцлер чрезвычайно ошибся. Самомнивший француз-ганноверец был вовсе не такой человек, чтобы пойти на уступки перед своим противником.

— Я хотел доложить вашему сиятельству, — начал мягким голосом вице-канцлер, — по делу о Брауншвейгской фамилии. Венский двор убедительно, можно даже сказать — слезно просит об освобождении принцессы Анны Леопольдовны, но, к сожалению, ваше сиятельство изволите такой просьбе неодолимую помеху делать. Не соблаговолите ли вы принять по этому делу несколько иные рассуждения?

Лесток нагло смерил Бестужева с головы до пяток и только отрицательно покачал головой.

— Я несколько раз предлагал в совете, — продолжал Алексей Петрович, — отпустить Брауншвейгское семейство за границу на тех основаниях, что, во-первых, обещание, данное государыней в ее торжественном и всенародном манифесте, должно быть свято исполнено, иначе мы дискредитируем себя перед целым светом, и, во-вторых, потому, что для Российского государства будет гораздо безопаснее, если принц Иван Антонович будет жить вне его пределов, так как о нем в России все скоро забыли бы.

— Нет! Нет! — замахав рукою, вскричал Лесток, — я только одно скажу на это в ответ вашему сиятельству: пока я жив и пока я что-нибудь значу при дворе, Брауншвейгской фамилии на свободе никогда не бывать. Россия может быть спокойна только до тех пор, пока Анна и ее семейство находятся в тюрьме, а если выпустить их на свободу, то тотчас же начнутся и факции, и конспирации. Об этом я твержу императрице чуть ли не ежечасно, да и должен твердить это, охраняя ее спокойствие, а быть может, и самую жизнь. Теперь постоянно обнаруживаются замыслы восстановить Брауншвейгскую фамилию. Да, наконец, должен же я позаботиться и о себе: ведь мне было бы куда как неприятно прогуляться в Сибирь!

Бестужев хотел что-то возразить Лестоку, но лейб-медикус не дал сказать ему ни полслова.

— Каждый, кто только желает добра России, — горячился он, — не станет давать таких — скажу прямо — глупых советов государыне. Да и чего тебе, Алексей Петрович, хлопотать о принцессе, разве теперь тебе худо живется? Верно, тебя подбивает к этому венский кабинет через маркиза Ботта? — с дерзостью спросил лейб-медикус вице-канцлера.

— Точно так же, как тебя к противному подбивает Версальский двор через маркиза Шетарди, — резко отозвался, в свою очередь, Бестужев.

— Не забывай, что мне ты обязан тем, чем ты теперь сделался! — гневно крикнул Лесток, топнув об пол ногою.

— Если бы я не предложил государыне оставить тебя на месте, ты теперь валялся бы в грязи.

Бестужев затрясся от злобы.

— Это правда, что ты просил обо мне у государыни, но сам я не просил тебя об этом. Я был вам нужен, и если остался на службе, то затем, чтобы служить моей всемилостивейшей государыне, а не раболепствовать перед иноземным проходимцем.

Сказав это, Бестужев вышел из комнаты, сильно хлопнув за собой дверью.

Лесток рванулся было вслед за ним, схватившись за рукоятку своей шпаги, но вдруг остановился и громко расхохотался.

— Раболепствовать перед иноземным проходимцем! — повторил он, передразнивая Бестужева. — Скоро же ты, братец, забыл, как сам пресмыкался перед Бироном!.. Ха-ха-ха!..