В ту пору въезд государыни в Петербург, хотя бы из таких ближайших подгородных местностей, как Петергоф и Царское Село, возвещался жителям столицы пушечною пальбою со стен Петропавловской крепости и с валов Адмиралтейства. Но 17 июля 1743 года, хотя государыня и приехала в город, такого обычного извещения не последовало, так как она почему-то желала пробыть в городе «инкогнито», и только те знатные персоны, которые имели к ней свободный доступ, были уведомлены через ездовых о ее прибытии, а в числе таких персон был и Лесток.

Приняв донос от Бергера, он немедленно отправился во дворец и доложил императрице, что ей от «богомерзких злоумышленников» угрожает новая опасность, что они хотят восстановить прежнее брауншвейгское правительство, но что ее величеству конспирации бояться не следует, так как он, Лесток, принял уже надлежащие меры и все нити заговора находятся в его руках, так что остается только, по указанию доноса, захватить виновных, на что он и осмеливается испрашивать разрешения ее величества. Он заявил, что такое особое разрешение необходимо, потому что в числе заговорщиков могут оказаться некоторые знатные персоны обоего пола.

Императрица, так часто тревожимая слухами о мнимых заговорах, уполномочила Лестока действовать по его собственному усмотрению, а для разбора дела приказала учредить особую комиссию из самого Лестока, генерал-прокурора князя Трубецкого и начальника тайной канцелярии графа Андрея Ивановича Ушакова. На такой состав комиссии указал ей сам Лесток, зная, что Трубецкой и Ушаков никому не дадут спуска.

Императрицу чрезвычайно тронула преданность Лестока, к которому она начинала уже охладевать вследствие происков графа Алексея Бестужева и его сильных сторонников: Алексея Разумовского, Петра Шувалова и архиепископа Новгородского Амвросия Юшкевича, вертевшегося, впрочем, по словам одного из его современников, то в ту, то в другую сторону, как флюгер, смотря по тому, откуда дует ветер.

Лесток очень ловко, со знанием затаенных мыслей государыни, начал высказывать ей свое сожаление, что ее так плохо берегут окружающие ее лица; что он, независимо от того, что для ее воцарения был готов идти на пытки, плаху и виселицу, дважды после того предотвратил грозившую ей опасность. При этом он при каждом слове бросал камешки в чужие огороды, но преимущественно швырял их в огород вице-канцлера, убеждая императрицу, что она с полным спокойствием может положиться только на одного его, Лестока, который неусыпно бодрствует над нею и днем и ночью.

От императрицы Лесток, в качестве ее уполномоченного, поскакал к генерал-прокурору, которого противная ему партия силилась «отлучить» от его важной должности, что и самому Трубецкому было известно.

— Ты, князь Никита Юрьевич, — сказал весело, насмешливым тоном Лесток, входя в его кабинет, — ты как-то, будучи у меня в Москве, говорил однажды, что если тебе попадется Алешка Бестужев, то ты уже его не выпустишь, а доведешь до плахи.

— Да ведь он еще ни в чем не попался, — с досадой промычал князь.

— В том-то и дело, что он теперь в наших руках, — самоуверенно проговорил Лесток и затем передал князю сведения, полученные от Бергера и Фалькенберга, а также сообщил о распоряжениях императрицы.

— Если окажется, — начал после того Лесток, — что Бестужевы были в соучастии с Боттой касательно восстановления или хоть освобождения Брауншвейгской фамилии, то этого будет достаточно, чтобы припутать Алешку, да и дело надобно вести так, чтобы виновные оговорили его сколь возможно более. Думаю, что если мы пороемся хорошенько в бумагах его брата, так, может быть, на наше счастье, и отыщется что-нибудь, к чему можно будет прицепиться. Во всяком случае, нужно сделать так, чтобы маркиз оказался виновным, а с ним, как все знают, Алексей Бестужев был в самых добрых отношениях. Ботта постоянно приставал к государыне с просьбою о брауншвейгцах, и не может быть, чтобы он делал это без совещания с Бестужевым, который тоже мирволил бывшей правительнице, — следовательно, здесь была «конспирация», в коей участвовал и младший Бестужев.

— А коль скоро она была, то и говорить нечего; как ни вертись, а уж ответа не убежишь, — отозвался Трубецкой.

Продолжая разговаривать об этом, они положили учинить «пагубу» вице-канцлеру во что бы то ни стало и руководить вопросами и ответами всех прикосновенных так, чтобы они всю главную вину сваливали на Ботту, а затем его вину связать с «факциями» вице-канцлера.

От Трубецкого Лесток поехал к Ушакову. Если внешность генерал-прокурора, по выражению тупости и бездушия, не могла внушить к нему ни расположения, ни доверия, то внешность начальника тайной канцелярии поражала каждого чувством страха и отвращения. На лице его выражалась не только непреклонная суровость, но и дьявольская злоба. Из-под его нависших густых бровей сверкали каким-то зловещим огнем небольшие серые глаза, которые он настойчиво и злобно упирал на допрашиваемого, при обыкновенном же разговоре он никогда никому не смотрел в глаза.

Лесток, зная вражду Ушакова к Алексею Бестужеву, передал ему то же самое, что говорил прежде Трубецкому, добавив, что ему, Андрею Ивановичу, как начальнику тайной канцелярии, придется по настоящему делу повозиться не только с кавалерами, но и с дамами.

Услышав это, Андрей Иванович, проработавший в застенке уже около тридцати лет, с наслаждением облизался.

— Уж будь спокоен, Иван Иванович, — говорил находившийся теперь в хорошем расположении духа начальник тайной канцелярии, — будь спокоен: сумею я по нитке добраться до клубка.

Хотя сыск по доносу Бергера проводился под строжайшею тайною, но в городе прошел слух, что открыт весьма важный заговор. Это подтвердили и принятые меры: караулы были усилены и во дворце, и во всех кордегардиях; по улицам расхаживали пешие и разъезжали конные патрули; производились обыски: и забирали под стражу то того, то другого. Императрица не поехала обратно в Петергоф, хотя ее карета и была готова. Распространился общий ужас: кто ожидал дерзких предприятий со стороны мнимых заговорщиков, а кто — и таких людей было громадное число — перебирал в своем уме тех, с кем он виделся и говорил в последние дни, и старался припомнить, не промолвил ли он какого-нибудь неосторожного или опрометчивого слова.

В особенности встревожились в Петербурге, когда разнеслась весть об арестовании таких знатных персон, как Наталья Федоровна Лопухина и графиня Анна Гавриловна Бестужева-Рюмина. Обе они были статс-дамами, а Бестужева вдобавок к тому была еще невесткою вице-канцлера, пользовавшегося особым доверием императрицы.

Иностранные послы, бывшие в Петербурге, спешили уведомить свои дворы о чрезвычайно важном заговоре, и так как молва примешивала к этому делу имя Бестужева, то все предсказывали вице-канцлеру конечную пагубу, а французский посланник д’Юзон д’Альон, сообщая в Версаль о ненависти Лестока и Трубецкого к Алексею Бестужеву, предвещал его гибель, добавляя, что нужно воспользоваться настоящими обстоятельствами, чтобы погубить Бестужева, как заклятого врага Франции.

По доносу Бергера и Фалькенберга представился законный повод взяться за Бестужевых, хотя императрица при первом докладе и говорила, что она верит преданности Бестужевых и что с ними следует поступать сколь возможно осторожнее. Но такое заступничество сильнее всего раздражало Лестока, и он старался во что бы то ни стало доказать заблуждение государыни.

Михаил Петрович Бестужев не ожидал никакой беды. Он жил с женою в своем загородном доме. Между тем ночью явилась туда посланная по приказу тайной канцелярии военная команда. Без всяких объяснений она повезла в Петербург графиню Анну Гавриловну, а мужу приказано было, впредь до дальнейших распоряжений, не отлучаться никуда из этого дома и не иметь ни с кем сношений, а для точного исполнения этого приказа в загородном доме Бестужевых был поставлен военный караул. Все найденные у гофмаршала бумаги были опечатаны и представлены Лестоку. Бестужеву по приезде в Петербург перевели под караулом в цесаревнин дворец.

В это время Иванушка Лопухин очень сокрушался, что не было видно Бергера, привычного собутыльника, и что товарищ Фридриха, Фалькенберг, тоже куда-то исчез. Вскоре он, однако, нашел себе новых товарищей и после одного сильного кутежа с ними крепко спал и громко храпел, когда вбежавший в его спальню лакей принялся сильно тормошить его.

— Пришла военная команда взять вашу милость под караул, — докладывал испуганный слуга.

Не скоро, однако, добудился он подполковника, который, никогда не состояв в военной службе, не привык вовсе к ночным тревогам. Проснувшийся Иванушка только протирал глаза и что-то бормотал, сердясь, что его разбудили не в пору. Недоспавшему Лопухину начальствовавший над командою капитан гвардии Протасов приказал поживее одеваться. Затем его вывели, усадили в наглухо закрытую бричку и отвезли в тайную канцелярию.

Внезапный арест настиг и отца молодого Лопухина, генерал-поручика и александровского кавалера Степана Васильевича. Живя с женою в доме, где, собственно, хозяином был Левенвольд, он тяготился своим положением и потому только изредка приезжал в Петербург, проводя иногда по целому году в своей подмосковной деревне, откуда он, наконец, совсем перестал выезжать после воцарения Елизаветы. Он, как и сын его, болтал под пьяную руку разные «продерзостные» слова насчет императрицы. Но делал он это в кругу таких близких ему людей, которые не выносили сору из избы, и он был слишком далек от мысли, чтобы его привлекли когда-нибудь к ответу по какому-нибудь политическому делу. Но теперь к нему в подмосковную внезапно нагрянула военная команда, отряженная по указу тайной канцелярии. Его взяли под караул, заковали в железа и в темной кибитке помчали в Петербург.

На первом допросе, произведенном Степану Лопухину в тот же самый день, когда его взяли под стражу, он повинился в том, что называл царствование Елизаветы Петровны «бабьим правлением» и говорил, что теперь жить хуже, чем прежде, что никому веселье на ум нейдет, а веселится одна только государыня. Он сознался, что действительно учинил продерзость, думая, что вскоре должна быть перемена правления и что тогда семейству его будет лучше, чем в настоящее время.

Хотя все это и было на руку Лестоку, чтобы выставить перед императрицей открытый им замысел в ужасающем виде, но все такого рода показания не вели к главной цели — к пагубе вице-канцлера. Нужно было так или иначе приплести его к «конспирации», и предлогом к обвинению Бестужевых должны были послужить их отношения к маркизу Ботта.

На допросе Иван Лопухин показал, что никакого разговора о маркизе, с одной стороны, с Бергером, а с другой — с Фалькенбергом, не было. Вследствие такого отпирательства Лопухина порывалась та нить, по которой следователи рассчитывали добраться до клубка, то есть до вице-канцлера.

— Да что ты так вздумал упорствовать насчет Ботты? Ведь тебе же легче будет, если он окажется виновным. Все поймут, что он был главным зачинщиком, а ты только следом за ним, по своей глупости, пошел, — убеждал Лопухина Лесток и затем приказал дать подполковнику очную ставку с Фалькенбергом.

Лопухин, уже настроенный на известный лад Лестоком, на этой ставке рассказывал:

— Дело было так. Говорит мне Фалькенберг: «Должно быть, Ботта-то денег не хотел терять, а то бы он принцессу Анну и сына ее выручил», а я против того вымолвил: «Статься может». К матери моей, когда она была в Москве, приезжал Ботта, и после его отъезда мать моя пересказала мне неистовые слова маркиза и передавала, что он и жене обер-гофмаршала графине Анне Гавриловне говорил, что он до тех пор не успокоится, пока не поможет принцессе, и что ей и король прусский помогать хочет. А пересказывала это моей матери Бестужева в ту пору, когда она была у нас в гостях со своей падчерицей графиней Настасьей Ягужинской.

Фалькенберг подтвердил такое показание Лопухина, и этот оговор показался Лестоку достаточным, чтобы приняться за Бестужевых. Вице-канцлер был, однако, пока еще ни при чем, но Лесток и его единомышленники рассчитывали, что если им не удастся, как намеревался генерал-прокурор, довести его до плахи, то, во всяком случае, они, наведя хоть какое-нибудь подозрение на Бестужевых, уронят их кредит и что после этого Алексей Петрович не останется на своем месте. Поэтому-то им и хотелось выставить его брата «колесом всей машины», тем более что, как все полагали, младший брат действовал не столько самостоятельно, сколько под влиянием старшего брата своего Михайлы.

К начинавшемуся делу о заговоре против императрицы был отчасти примешан и король прусский Фридрих II. Находившийся в Берлине французский посол Валори сообщил своему петербургскому коллеге д’Альону, что приехавший из Петербурга в Берлин маркиз Ботта позволяет себе самые неприличные отзывы насчет России и государыни, а его прусское величество с большим удовольствием выслушивает рассказы австрийского посла.

Такие наговоры на короля Фридриха казались, по тогдашним понятиям дипломатов, весьма пригодными, чтобы поссорить Россию с Пруссией и «разлучить» их, что представлялось весьма выгодным для исполнения политических планов, имевшихся в виду у версальского кабинета.